Мележ Иван Люди на болоте (Полесская хроника - 1)

Иван Павлович Мележ

ЛЮДИ НА БОЛОТЕ

ПОЛЕССКАЯ ХРОНИКА

Авторизованный перевод с белорусского Мих. Горбачева

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Хаты стояли на острове. Остров этот, правда, не каждый признал бы островом - о него не плескались ни морские, ни даже озерные волны: вокруг гнила кочковатая трясина да шумели вечно мокрые леса.

Деревня лепилась к берегу острова - плетни огородов кое-где по кочкам взбегали на приболотье. С другой стороны, на север, болота немного отступали, даря людям песчаное поле. Отступали болота и на западной стороне, где зеленели или желтели до самого леса поля, тоже скупые, неблагодарные, хотя и менее песчаные. С юга болота снова подбирались к замшелым соломенным крышам, но отсюда больше всего поддерживалась связь с внешним миром и тут по трясине была настлана дорога. Что это за дорога, можно судить хотя бы по тому, что ездили по ней смело только в морозную пору, когда и непролазная трясина становилась твердой, как ток, или летом, когда болото подсыхало.

Большую часть года остров был как бы оторван от других деревень и местечек. Даже в ясные дни редкие газеты или письма от сыновей и братьев с трудом доходили сюда в торбе полешука - кому приятно было месить грязь без особо важной на то причины, - но и эта непрочная связь с землей при каждом затяжном дожде легко рвалась. Осенью и весной связь эта прекращалась на долгие месяцы: трясина, страшно разбухавшая от мокряди и разводья, отрезала остров от окружающего мира прочнее, чем самые широкие разливы. Много дней люди жили как на плоту, который злая непогода оторвала от берега и унесла в море, - надо было ждать, когда попутный ветер пригонит его к земле.

Но такое положение тут никого не пугало, жителям острова оно казалось обычным. Они знали, что со всех сторон, вблизи и дальше, лежат такие же островки среди бесконечных болот, диких зарослей, раскинувшихся на сотни верст, с севера на юг и с запада на восток. Людям надо было тут жить, и они жили. Нудные дожди, которые месяцами лили на мокрые стрехи, холодные ветры, что яростно били в замерзшие глаза-окна вьюгами, тёплое солнце, встававшее в погожие дни над ольховыми рощами, - все видело этот остров озабоченным, в непрерывной, каждодневной суете.

Люди всегда были чем-нибудь заняты: утром и вечером, летом и зимой, в хате, на дворе, в поле, на болоте, в лесу...

И в это июньское утро, когда солнце брызнуло своими первыми лучами из-за вершин Теремосского леса, над хатами уже вились утренние дымки, в раскрытых хлевах там и тут слышалось дзиньканье молока о подойники, добродушные и строгие окрики женщин. В нескольких дворах эти звуки перебивал чистый клекот железа - косцы отбивали молотками косы, готовились идти на болото. По пустой улице с торбой через плечо, оставляя босыми ногами темный след на выбеленной росой траве, шел, размахивая длинным веревочным кнутом, полусонный парень-пастух. Время от времени он звонко щелкал кнутом и хрипловатым голосом покрикивал:

- Ко-ро-вы!.. Ко-ро-вы!.. Ко-ро-вы!..

Голос его после сна был слабым, напрягаться парню не хотелось, и он как бы помогал себе ленивым, но звонким щелканьем кнута. Ворота дворов быстро открывались, коровы медлительно, со шляхетской важностью, сходились в стадо, оно пестрело, ширилось во всю улицу, наполняло ее мычанием. Когда пастух дошел до края деревни, в воротах последнего двора показалась бурая, с белой лысинкой корова, которую подгоняла хворостиной чернявая девушка.

Подогнав корову к стаду, девушка быстро возвратилась в дом, но не успело стадо скрыться, как она уже с деревянным ведром в руке снова появилась во дворе. Она подошла к колодезному срубу, который другой стороной выходил на соседний двор, зацепила дужку ведра за очеп. Журавль быстро стал опускаться вниз, радостно заскрипел.

Набрав воды, девушка привычным движением хотела потянуть очеп и вдруг остановилась. Наклонившись над колодцем и придерживая рукой очеп, чтобы он не качался, девушка стала смотреть вниз, ожидая, пока вода успокоится. Она, видно, хотела поглядеться в воду, но из хаты послышался недовольный крик:

- Ганно-о!.. Где ты, нечистая сила?!.

- Я сейчас!.. Уже несу!..

Девушка заспешила, торопливо сняла ведро с очепя и, расплескивая на песок воду, направилась к хате...

На соседнем дворе, около гумна, хлопотал возле телеги бородатый, в длинной полотняной рубашке дядька - квачом с дегтем, маслено поблескивавшим на солнце, смазывал оси. Рядом с ним, привязанный к забору, стоял неуклюжий, головастый конь и лениво искал что-то в траве... На другом дворе женщина несла корм свинье и подсвинку, визжавшим так пронзительно, что визг этот на время заглушил все остальные звуки куреневского утра.

- Тихо! Нет на вас угомону! - крикнула женщина, подавая корм, на который животные набросились сразу, отталкивая один другого и кусаясь. Особенно усердствовала свинья, и женщина поискала глазами палку, чтобы утихомирить ее, отогнать от подсвинка. Но палки не было, и женщина сердито толкнула свинью потрескавшейся ногой, пригрозила: - Вот я сейчас тебе!..

С каждой минутой Курени все больше наполнялись людскими голосами, движением - на одном дворе мать звала сына, на другом плакало, заливалось слезами не вовремя разбуженное дитя. Во двор около липы пожилой человек вел коня, со двора напротив выгоняли поросят, и за ними покорно брело замурзанное дитя с опущенными по-стариковски плечами...

Из хаты, стоявшей недалеко от той, где девушка брала воду, потягиваясь, вышел на крыльцо парень с хмурыми заспанными глазами, с взъерошенной не то русой, не то темной чуприной, с упрямо сжатым ртом.

Мать пожалела будить его раньше. Но и теперь просыпаться было ему нелегко, - когда она, будила, в дремотном сознании его переплетались и картины прерванных странных видений, и слова матери, и назойливый клекот аиста... Жмурясь от солнца, Василь вспомнил об этом клекоте, прислушался: кто-то близко отбивал косу - клё, клё, клё. В голове шевельнулась равнодушная мысль, - видно, это и были те звуки, которые в полудреме он принял за клекот аиста.

Вспомнились слова матери: "Вставай, сынок... Поднимись, все уже встали... Поздно будет..." Он взглянул на солнце - высоко ли оно стоит - и на миг ослеп от его блеска.

Василь сразу ожил, заторопился - солнце, как ему показалось, поднялось высоко.

"Не разбудила по-людски! Когда все вставали! - подумал он недовольно, даже рассерженно, и тут же, обеспокоенный, спустился с крыльца. - Коня надо быстрее привести! .. А то выберешься позже всех из-за этой матки!.. Стыдно будет!"

Он бросился к приболотью, где возле ольшаника пасся стреноженный конь. Когда же въехал во двор, увидел сутуловатого, с желтой лысиной деда Дениса, суетившегося около телеги. Дед несколько дней назад, ловя рыбу, промок и простудился, вчера пластом лежал на печи, а сегодня - на тебе, тоже поднялся.

- Уже поправились?-бросил Василь, соскочив с коня.

- Эге, поправился! - уныло покачал головой дед. - Словно дитя, которое впервые встало на ноги...

- Так легли бы пошли!

- Улежишь тут! В этакий день! - Дед провел худой рукой под пузом коня. - Неплохо наелся!

- Наелся.

Василь привязал коня к смазанной еще с вечера телеге и вошел в хату; мать стояла у печи, помешивала в ней кочергой Услышав сына, не оглядываясь, засуетилась быстрее, и Василю от этого молчаливого знака материнского внимания и уважения к нему стало веселей. Он, однако, не показал, что заметил это, - чему тут удивляться, он ведь уже не мальчишка, а хозяин, - бросил ей деловито:

- Собирайся... Чернушки уже едут...

Он вошел в кладовку, снял отбитую дедом косу, попробовал, как учил Чернушка, ногтем острие - хотя это делал вчера несколько раз, - вытянул из-под полатей лапти и стал обуваться Володька, младший белобрысый братишка, спавший на полатях, вдруг зашевелился, раскрыл глаза, взглянул на Василя и мигом вскочил.

- Вась, а Вась, - и я?

Василь ответил:

- Лежи ты, нуда! Чего вскочил ни свет ни заря!

- Вась, возьми меня... с собой!..

- Нужен ты мне!

- Ну, возьми-и!

Напрасно Володька ждал ответа, смотрел на Василя глазами которые просили и умоляли: никак не хотел поверить в черствость брата. Василь молчал. Он был непреклонно тверд Обувшись, Василь озабоченно зашагал в хату, попрежнему будто не замечая брата; тот, как привязанный, поплелся вслед.

Когда мать подала на стол оладьи и - даже! - сковородку с салом, Володька почти не обратил на это внимания, по-прежнему ждал.

- Ну, Вась?

- Дай поесть человеку, - сказал дед, который, сгорбившись, сидел за столом, ничего не беря в рот. - И сам ешь.

- Гляди-ка, - подошла к Володьке мать.

Она положила перед сынишкой оладью и кусочек желтого сала, взглянув на которое мальчик не удержался и на время отстал от брата. Мать положила ему еще кисочек, промолвила несколько ласковых слов, и сердце малыша почти совсем успокоилось от такого внимания. Но вскоре ему пришлось почувствовать, что материнская ласка была всего лишь хитростью, потому что, едва только Володька поел, мать мягко сказала:

- Ты, сыночек, останешься с дедом, хату постережешь.

Да смотри хорошенько - все добро тут на ваших руках!..

Не дай бог что-нибудь случится - голые останемся!

- Я на болото хочу! - заявил упрямо малыш.

Вытирая оладьей сковородку, Василь жестко бросил:

- Мало ли что ты хочешь!

С какой завистью и беспокойством следил Володька за тем, как возле хлева старший брат запрягал рыжего Гуза, грозно покрикивая на него, как дед укладывал косу, как мать привязывала торбу с харчами, прикрывала травой, лежавшей на возу, дубовый бочоночек с водой. Мальчик смотрел то щ мать, то на деда, то на брата, насупив шелковистые, выцветшие на солнце бровки, - он никак не мог поверить в человеческую бессердечность, с тайной надеждой ждал желанной перемены.

Василь дернул вожжи, и телега медленно выкатилась со двора на улицу. Тут Василь оглянулся, - по всей деревне, почти возле каждой хаты, стояли подводы, косари, женщины и дети. Улица была на редкость людной, она вся жила доброй озабоченностью.

Мать зачем-то еще раз забежала в хату, потом сказала деду, чтобы он не выбивался из сил, пошел и лег, стала наказывать Володьке, что ему можно и чего нельзя делать: чтобы оставался дома, слушался деда, чтобы не играл с огнем, - и Володька почувствовал, что последние его надежды рушатся.

- Не хочу! - ответил он решительно.

- А вот этого - хочешь? - погрозил ему кнутом брат.

Володька только сильнее насупил брови. Мать все еще не теряла надежды договориться по-хорошему.

- Я тебе кулеш в чугунке оставила в печи. Вкусный, с молоком... А в припечке яичко возьми!.. Можешь взять!

- Поезжайте! - сказал дед. - Уговаривают, ей-бо, как писаря волостного!..

Мать подобрала домотканую юбку и привычно села на телегу, свесив с грядки потрескавшиеся босые ноги.

- Так хорошенько смотри! Вечером я приеду!

Володька, кажется, ничего не хотел слушать - ни добрых слов матери, ни строгих дедовых, ни грозившего кнутом брата. Как только телега тронулась, он, набычившись и поддерживая рукой сгтадавшие штанишки, молчаливо подался вслед.

- Вернись, неслух! - услышал он приказ деда, но и не подумал остановиться.

Володька знал, что дед не любил непослушания и что мать тоже не дай бог ввести в гнев, но ему так хотелось поехать на болото, что и страх не удерживал - лишь в целях предосторожности он держался подальше от воза. Когда телега остановилась и брат сделал вид, что собирается соскочить с нее, малыш сразу же остановился, готовый ко всему. Василь пригрозил ему:

- Только пойди за нами!

Телега останавливалась еще раза три, и каждый раз то мать, то брат приказывали возвратиться, не на шутку обещали отстегать его, и, может, Володька поборол бы в себе огромное свое желание, если бы не увидел, что на другой подводе, выехавшей из села, сидит вместе с отцом его самый близкий приятель, сообщник по всем проказам, Хведька. Это придало Володьке храбрости, и он смелее побежал за телегой.

- А-а, - со слезами закричал он, - возьмите!

Мать слезла с подводы.

- Вернись! Иди домой, слышишь?

- Не пойду!

- Не пойдешь?

Через несколько минут он лежал на мягкой пашне, в картофельной ботве, недалеко от дороги, а рассерженная мать крепко и звонко шлепала его по голым покрасневшим половинкам.

- Вернешься? .. Вернешься? .. Вернешься? ..

Володька, упираясь лбом в рыхлую землю, выл и ревел от боли, от обиды и злости, но не отвечал.

Мать ушла от него, так и не дождавшись ни единого слова.

Сидя на картофельном поле, он сквозь слезы зверовато следил за тем, как она шла к телеге, как села и поехала, грозно взглянув на него. "Чтоб ты... чтоб тебе..." - кипела в нем неистовая злость.

Мимо малыша по дороге шли и ехали мужики, и почти каждый подшучивал над его бедой: "Что, всыпали?" Это разжигало обиду мальчика. Невеселый, одинокий и, как мало кто в мире, несчастный, поплелся он домой, поплелся через картофельное поле, через огороды, только бы никого не встречать, никого не видеть!..

Телега, на которой сидели Василь с матерью, уже въезжала в лес. После полевого простора тут от густоты молчаливых, словно притаившихся, хмурых елей было темновато и сыро, хотя лесок рос на песчанике. Утреннее солнце, окрасившее ельник вверху, еще не могло пробиться книзу, к земле, и на редкой траве тускло блестела, роса, а на песке виднелись влажные темноватые пятна. Несмотря-на росу и сырость, чувствовалось приближение дневной духоты.

- Душно будет, - сказала мать.

Вскоре они догнали Чернушков. Можно было бы ехать за ними, из уважения к дядьке Тимоху, как старшему, и при других обстоятельствах Василь так и поступил бы, но рядом с дядькой сидела задира Ганна, его дочь, ровесница Василя.

Эта задира в последнее время просто житья не давала Василю. При каждой встрече - где бы ни попадался ей - смеялась и даже издевалась над ним. Только позавчера на виду у всех высмеяла его: "Василь, почему это у тебя глаза неодинаковые - один, как вода, светлый, а другой - как желудь? И волосы вон - сзади почти черные, а спереди коричневые! Как у телка рябого". Стояла и хохотала при всех!

Если бы неправду говорила, еще бы ничего, а то ведь все правда - разные глаза, как на грех, и волосы от солнца спереди выгорели! Все не по-людски как-то!..

Мог ли после всего этого Василь послушно тянуться за Чернушками? Не успела мать сказать дядьке Тимоху, что, видно, будет духота, как Василь, натянув вожжи и цепляя колесами за низкие ветви придорожного кустарника, быстро обогнал Чернушков, оставил их позади. Он нарочно не взглянул на Ганну, но и не глядя на нее почувствовал удовлетворение. Вот как он обошел ее, эту задиру.

Кто она. эта гордячка, которая держится так, словно она не только ровня ему, но и бог знает что? Если бы она и в самом деле была какая-нибудь особенная, то можно было бы терпеть все эти насмешки, а то ведь кто всего-навсего отцова дочка. И так держится с ним, человеком самостоятельным, хозяином! Что же, он показал ей!..

Но в тот момент, когда Василь был переполнен сладостью мести, старый, сильно потертый хомут вдруг разошелся, оглобля стала бить Гуза по ногам. Встревоженный Василь соскочил с телеги. Ничего страшного не произошло просто порвалась супонь.

Василь быстро связал порванные концы, но когда попробовал, потянув изо всех сил, прочно ли завязан узел, тот опять разошелся. Пришлось снова связывать. Когда порозовевший от натуги Василь стягивал супонь на хомуте, рядом заскрипела подвода дядьки Тимоха.

- Что такое?

- Супонь... з-зараза...

Ганна весело сверкнула глазами - Он... супонь дома забыл!

Василь от такого оскорбления даже перестал хомут стягивать. Подвода дядьки Тимоха с улыбающейся Ганной проехала мимо Василя и стала постепенно отдаляться.

- Ну, ты знаешь!.. - Василь не находил слов. - В чужое просо не суй носа!..

Он сказал эти слова тихо, скорее для матери и себя, чтобы успокоиться. И вообще, разве хорошо было бы, если бы он, пусть еще и молодой человек, но все же мужчина и хозяин, старший в семье, связался с какой-то девчонкой? Но ни слова, ни мысли эти не вернули ему покоя и равновесия.

Василь ехал теперь мрачный, углубленный в свои мысли.

Он вообще был склонен к раздумьям, не очень любил раскрывать свою душу, особенно если в ней бродили мысли невеселые и недобрые. Покачиваясь, горбясь, хмуря еще детский лоб, он невольно припоминал, где и когда Ганна говорила что-нибудь обидное, думал, как отплатить ей. В эти мысли вскоре вплелись другие - сначала про старую, истлевшую в земле супонь, старый хомут, потом про беднягу Гуза, которого когда-то бросили балаховцы, не видя от него никакой пользы. И в самом деле, конь тогда был при последнем издыхании, и не было уверенности, что он встанет на ноги. Сколько с ним нагоревались, чтобы поднять его. Он встал, но как неуверенно ходят по земле его слабые ноги.

А какая польза от коня, у которого нет силы.

Если бы у Василя был хотя бы такой конь, как у Чернушки. Тоже не бог весть что, не под стать тому, которого привел старый Корч с мозырского базара зимой, а все же конь как конь. Основа хозяйства.

Дорога начала снижаться, сыпучий песок сменился мягким, податливым заболоченным грунтом, на котором прорезывались две черные влажные колеи. В колеях белели ободранные жилы корневищ, было много ям, и телега почти все время подскакивала, ее сильно бросало из стороны в сторону. Деревья местами стояли у самой колеи, и мать, из осторожности, подобрала ноги. Василь же сидел по-прежнему, лишь время от времени, будто играя, перебрасывал ноги на грядку.

Доставалось не только ногам, но и рукам: вокруг тучами звенели надоедливые комары, почти непрерывно приходилось отмахиваться от них, бить. Мать закрыла платком чуть не все лицо, поджала ноги, но спасенья не было. Комары жалили через одежду, залезали в рукава, за ворот.

Гуз отбивался от комаров хвостом, тряс головой, не выдержал - побежал легкой рысцой. Но это не помогло, и он снова пошел шагом, махал хвостом, гривой, стриг ушами...

Лес тут был совсем не такой, как на песчанике. Высокие, с черными, будто обожженными, стволами, с узорчато источенной корой, старые ольхи тонули снизу в густом болотном разнотравье, в молодой лиственной поросли, в гнилом, скользком хворосте. Ольшаник часто перемежался лозняком, росшим густыми, дружными купами, поднимавшим в лесном сумраке сизые чубы переплетенных ветвей.

В лесу буйствовала злая, жгучая крапива, заросли которой местами поднимались в рост человека. "Гляди ты, сколько выперло ее, этой паскуды! - невольно подумалось Василю. - И какая - как конопля!.."

Из-за поворота он снова увидел впереди Чернушкову подводу, белый платочек Ганны, и мысли его вернулись к девушке: "Я этого тебе не забуду! Посмотришь!"

2

Когда Василь подъехал к лугу, Чернушка уже выводил из оглобель коня. Хведька, присев на корточки, что-то с любопытством рассматривал в траве, а Ганна переставляла под телегу бочонок с водой. Василь нарочно отвернулся, чтобы не смотреть в ее сторону, но все же заметил, что она делала, как взглянула на него. Взглянула с улыбочкой, и Василю показалось, что с ее язычка снова сорвется что-то ядовитое, обидное.

- Василь, а может, тут остановимся? - обратилась к нему мать. - Вместе с ними? Место гляди какое...

Наделы Чернушков и Василевой матери были рядом. Василь в другой раз так и сделал бы, как говорила мать, - это было удобно и выгодно: спокойнее было бы и за коня и за телегу, за которыми присматривали бы и Чернушки. Но сегодня сын заупрямился:

- Место как место...

Он отвел коня шагов на тридцать дальше, к кусту молодого орешника. Оглянулся, окинул взглядом довольно большое, окруженное со всех сторон лесом болото. На болоте там и тут кудрявилась лоза, которая кое-где разрослась целыми островами. Но Василь не придал никакого значения этим островам, его беспокоило то, что на болоте было еще много воды, иногда попадались широкие разводья. Вода была и на его наделе. "Черт бы ее побрал!" - сердился Василь.

Возле леса почти повсюду стояли подводы, хлопотали люди. Немало людей было и на болоте - уже кое-где косили.

Стреножив Гуза, Василь пустил его пастись и вернулся к телеге вытащил косу. Он развязал тряпку, которой было обвязано лезвие косы, и, вскинув ее на плечо, довольный и гордый, важно направился к лугу.

Мать молча, послушно пошла вслед за ним.

- Тут. Наше - отсюда и вон дотуда, где колышек, - сказала она.

Она могла бы и не говорить этого, Василь и сам знал свой надел-видно, ей было просто неловко стоять без дела.

Василь заметил на ее лице, в складках родных губ, выражение какой-то жалости и виноватости и строго сказал:

- Знаю.

Воткнув конец косовища в мягкую землю и крепко держа рукой тупой конец косы, Василь стал точить ее. Отмахнувшись от комаров, он косо взглянул на Чернушков, увидел, - что Тимох еще копается возле воза, и, довольный, подумал, что начинает раньше него.

Расставив по-мужски ноги, крепко упираясь ими в землю, он размашисто провел косой, и трава зашуршала, noj слушно легла слева аккуратной кучкой. Он провел второй раз, третий, и сбоку от него протянулся влажный зеленый ряд Вот ноги его ступили на прокос, под ним был уже клочок чистого, скошенного луга. Кто это говорил, что он еще зелен косить и что ему прежде надо каши много съесть? Каши может кому и нужно, только не ему, не Василю. Правду говорят, что косить - дело не простое, мужское дело, тут нужны и сила, и сноровка, - в общем, уметь надо. Но у Василя все это есть. Смотрите, как ладно вжикает у него коса, как ложится, удлиняется ряд!

Вжик, вжик! - согласно вторила в лад Василевым мыслям коса.

Он чувствовал, что сзади стоит мать, смотрит вслед ему, ласковая и гордая, и отшго в руках и ногах силы будто прибавлялось. За спиной он чувствовал и еще одно существо, совсем иное, чем мать, задиристое, насмешливое, которое, может быть, также следит за ним настороженным взглядом.

Что же, пусть следит, его это не беспокоит!

Василь заметил, что дядька Тимох тоже начал медленно, мерно махать косой. Он идет по прокосу тихо, чуть горбясь.

Василь тоже немного сгорбился - так ходят с косой все взрослые люди. Увидев, как дядька косит, вспомнил, что главное при косьбе - не спешить, не переутомляться, чтобы преждевременно не выдохнуться.

Задумался, не остерегся, и коса со всего размаху врезалась во что-то твердое. Кочка, чтоб она провалилась! Василь быстро вытащил косу и исподлобья взглянул на Черчушков - не заметили бы.

- Что там, Вась? - отозвалась мать.

- Ничего.

Он сказал резко и недовольно, сорвал на ней злость.

Пусть не обижается, нечего стоять и смотреть, когда человек занят.

Мать будто угадала его мысли:

- Я пойду к коню... Помогай тебе бог!

Она перекрестила его, благословила и, вздохнув, ушла к телеге. Василь, не нагибаясь, чтобы не показать, будто случилось что-нибудь, осмотрел косу и успокоился - коса была цела. Он снова провел по траве, коса шла легко, как и прежде. Косил он теперь осторожнее, следил за кочками, которые начали попадаться все чаще и чаще.

Трава была тут небогатая, большей частью осока. "Эх, наделили деляночкой, растуды их... - подумал он и вспомнил, как обижалась мать, вернувшись домой после раздела. - Известно, одна, без мужа. Некому постоять... Ничего, это последний раз. Теперь я возьмусь, пусть попробуют сделать еще так!.. Правда, у Чернушков тоже надел не лучше.

Что же, он сам виноват! Тихий больно, Ему хоть палец в рот положи!.. Пусть сам и убивается, если такой породы!.." А Василь не даст, чтобы клали палец в рот! Не уступит.

Ногам стало мокро. Сначала вода только проступала там, где лапти вминали щетинистый прокос, потом начала хлюпать. Вскоре Василь уже вошел в воду, которая обступила, будто обволокла ноги. Портянки сразу промокли, штанины тоже стали мокрыми, ноги сделались тяжелее, будто набрякли водой. Намокшая одежда первое время, пока не привык немного, неприятно липла к ногам. Но Василь почти не обращал на это внимания, - ходить по болоту доводилось немало, и в лаптях и без лаптей, и все эти мелкие неприятности казались обычными. Хуже было то, что скошенный ряд теперь ложился в воду. Придется сгребать в воде, выносить на сухое и складывать там, чтобы просохло. Столько лишних забот.

Одно хорошо - вода теплая. Не студит ног, не гонит дрожь по телу, как иногда осенью или зимой, когда от холодных мокрых портянок прямо дух захватывает. Теплая вода, и слава богу. Иди, хлюпай лаптями, мерно маши косой, справа налево. Правда, немного труднее стало идти, косу надо все время держать на весу, много воды. Косить тут не то что на сухом месте. Спроси любого куреневца, и он тебе скажет, что Мокуть - чертово место, гиблое для косаря.

"А почему этот луг так зовут? Мокуть... - подумалось Василю. - Разве только потому, что недалеко село с таким названием? Видно, если бы тут было сухо, то на село не посмотрели бы - назвали бы луг иначе. А так вот "мокуть" и "мокуть", мокрое, гиблое место...".

Иногда коса загребала воду, разбрасывала брызги, - они разлетались, весело поблескивая на солнце. В воде коса вжикала иначе - гуще, протяжнее.

Все сильнее пригревало. Пот смачивал жесткие двухцветные волосы, лоб, обожженный солнцем, застилал глаза, стекал на нежную, почти еще детскую грудь, под ветерком прилипала к спине до нитки взмокшая рубашка.

Коса становилась все тяжелее. Руки наливались усталостью, болели в локтях и плечах, слабели, млели ноги. Усталость сковывала все тело. Хотелось сесть. Желание это не только не ослабевало, но все время усиливалось. Сесть бы хоть на кочку, хоть в воду, отдохнуть немного, а там можно снова встать и пойти.

Но Василь не сел. Он крепился. Это было не в новинку - терпеть, преодолевать усталость, отгонять искушение погулять, полениться. С первых дней детства чувствовал он, что жизнь - не веселый, беззаботный праздник, а чаще длинные и хлопотливые будни, что надо терпеть. Из вгех мудростей жизни он постиг как одну из самых важных - надо держаться, терпеть. Всем трудно бывает, все терпят, терпи и ты!

Этому его учила мать, учил небогатый и немалый горький опыт. И он терпел. Облизывал соленый пот с губ, вытирал волосы, вытянул рубашку из штанов, чтобы ветерок охлаждал тело. И все же какой тяжелой была теперь коса, как трудно было бороться с усталостью, со слабостью в руках и ногах! И как хотелось сесть! Просто удивительно!

Уже ни о чем не думалось - ни о том, перегнал ли его дядька Тимох или нет, ни о том, что вот он, Василь, не безусый парень, а самостоятельный мужчина, хозяин...

Только когда обессилел совсем, когда дрожащие, ослабевшие руки опустили непомерно тяжелую косу и не могли уже сдвинуть ее, он воткнул косовище в кочку и направился к телеге. Шел медленно, волоча ноги, хлюпавшие в теплой воде. С виду это был подросток, худой, длиннорукий, с тонкой шеей, а по походке, по согбенной фигуре - мужчина.

Василь шел, будто хотел выпить воды. Мать, повязав платок по-девичьи, словно косынку, - комары уже не надоедали, стало жарко, - сгребала траву, охапками на граблях переносила на сухое место. С травы текла вода, и мать старалась держать сено и грабли перед собой. На сухой части луга уже было разостлано немного травы.

Кинув траву, она взглянула на него, и Василь заметил, что на лице ее появилась жалость. Хмурая, отряхнула мокрый подол.

- Передохни!.. Полежи вон там, в теньку... Управимся, никуда не денется... трава эта.

Когда он упал в траву возле телеги, наклонилась, нежно погладила по голове.

3

Под вечер старый Чернушка и Василева мать собрались в деревню. Матери нужно было ехать, чтобы накормить Володьку, подоить корову, посмотреть хозяйство. У Чернушки же дома была больная жена.

Хведька и Ганна оставались ночевать на лугу. Оставались тут и бочоночек с водой, и коса, и латаная свитка - зачем возить все это туда-сюда без нужды!

- Держись возле Василя, - приказал Чернушка дочери, усевшись на телегу. - И ты, Василь, присматривай за ними... Девка, она - девка. И малый...

Мать, довольная тем, что Чернушка взялся подвезти ее, охотно поддержала:

- Живите дружненько!

Василь промолчал. Но когда телега скрылась в лесу, он почувствовал, что ничего худшего, чем остаться тут наедине с Ганной, нельзя было и придумать. Лучше бы и он уехал домой, чем валандаться тут с ней!

Василь намеренно делал вид, что быть с ней - одно наказание. Ганна скромно молчала, но он видел, что девушка тоже не рада такому товариществу. Стоять молчать с нею было как ни с кем другим неловко. Василь не выдержал: стараясь показать, что у него полно забот, он вдруг направился к Гузу, стоявшему возле орешника.

Парень сводил коня к озерцу, почти сплошь заросшему осокой, напоил. До озерца было с версту, и, пока он возвратится, на болото легли первые сумерки. Повеяло сыростью, стало холодновато. Неподалеку, в лозняках, начал собираться туман.

"Живите дружненько!" - вспомнил Василь слова матери, увидев Ганну, которая что-то говорила брату. - "Дружненько"! И скажет же, ей-богу!.." Он подумал, что останется возле своей подводы и туда, к Чернушкам, больше не пойдет.

Но прибежал Хведька:

- Дядечко, идем к нам!

- Чего это? - Василь неприветливо отвернулся.

- Огонек разведем!

Василь постоял, делая вид, что занят, - развязал торбочку, стал возиться в ней, будто что-то искал. Надеялся, что малыш не станет ждать, но тот не отходил, следил за каждым его движением.

Что с ним сделаешь! Василь сердито пожевал корку, завязал торбочку. Набросил на плечи свитку.

- У нас есть спичка, - радостно сообщил Хведька, забегая вперед Василя.

Ганна уже разводила костер сама. Слабый огонек, перед которым она присела на корточки, еле-еле теплился. Он был такой немощный, что не мог зажечь даже горсть сухого сена, которую держала над ним девушка. Почти припав лицом к огоньку - будто в поклоне, Ганна старалась вдохнуть в него жизнь, дула, поддерживала, а он не разгорался. Девушка была в отчаянии.

- Дай я!

Василь встал на коленки рядом с ней. Она только слегка отодвинулась. Так они несколько минут и были рядом, плечом к плечу, стараясь оживить огонек, который почти угас. Щеку Василя щекотала прядь ее волос, необычайно близкая, но он не отклонялся. У него была одна забота, одно беспокойство.

Огонек потух. Ганна вздохнула, поднялась. Стало слышно, как гудят комары.

- Ничего. Я пойду одолжу уголек... - утешая их, сказал Василь.

Вокруг в разных местах в темноте светились огоньки. Он выбрал самый близкий и скорым шагом прямиком направился к нему. Возле огня полукругом сидели старый Глушак Халимон, прозванный по-уличному Корчом, сухонький, небритый, форсистый Корчов сын Евхим и их батрак - молодой рябоватый парень из-за Припяти. Они ужинали.

Василь поздоровался.

- Что скажешь, человече? - добродушно, сипловатым голосом спросил старик.

- Уголек одолжите...

Евхим встал, плюнул в ладонь, пригладил чуб. Форсун, он и тут был в городском пиджаке, в сапогах.

- Свой надо иметь!

- А вам жалко?

- Жалко не жалко, а надо иметь! Теперь же власть больше для таких старается!..

- Евхим! - строго, даже грозно отозвался отец, поперхнувшись кулешом. Старый Глушак доброжелательно взглянул на Василя. - Бери, человече!.. Он шутит...

- Нет, я - серьезно. Об этом написано в "Бедноте"...

- Евхим! - повысил голос старый Корч.

После паузы спросил строго: - Ты куда?

- К Авдотье-солдатке. Или, как ее, красноармейке?

Батрак засмеялся.

- Как ты разговариваешь с отцом! - покраснел Глушак..

- Ну, куда? - Евхим повел плечами, - Пойду поищу более веселой кумпании!..

- Смотри, недалеко. Чтоб на бандитов не нарваться! Слышал я, в Мокути вчера были...

- Не нарвусь!

Нес уголек Василь голыми руками - перекидывал из ладони в ладонь, будто играл им. Красный глазок весело прыгал в темноте.

Порой Василь останавливался и дул на уголек, чтобы не погас. Когда прибежал к Чернушкам, там сразу захлопотали. Ганна быстро подала ему горсть сухого сена, склонилась вместе с ним, и вновь ее прядь щекотала его щеку, но теперь это не только не мешало, а было даже удивительно приятно.

Они вместе дули на уголек, на сено, и это тоже доставляло ему удовольствие

Еще более приятно стало, когда сено вспыхнуло и заиграл живой огонек. Хведька, бегавший возле них, сразу же попробовал сунуть в огонь ветку.

- Куда ты такую! Глупый, ну и глупый же ты! - Ганна оттолкнула ветку и почему-то засмеялась.

4

Ничего особенного не случилось в этот вечер, но память о нем согревала и тревожила их потом многие годы.

Ганна помыла в ближней ямке картошку, насыпала в котелок и хотела поставить его на огонь, но Василь перебил:

- Давай я ралцы сделаю!

Он, стараясь не терять степенности, по-мужски солидно покопался в ветвях, лежавших возле костра, выбрал две дубовые ветки, вырезал из них вилки и воткнул в землю. Сделав перекладину, попробовал ее прочность руками, взял у Ганны котелок и повесил над огнем.

- Так лучше, - молвил Василь под конец.

Ганна не сказала ни слова, но в ее молчании он почувствовал одобрение. Василя это утешило. Они сидели друг против друга, смотрели на воду, которая закипала, затягивалась белой молочной пленкой, и, хотя не говорили ни слова, понимали, слышали один другого. Между ними возникла необыкновенная приязнь, доброе согласие. Не договариваясь, каждый нашел себе дело: Ганна снимала пену с воды, следила за котелком, Василь подкладывал ветки, чтобы огонь не спадал. Пока варилась картошка, он с Хведькой несколько раз сходил в лес, принес сухих веток и, только сделав хороший запас их, снова сел у костра.

Когда Ганна, сливая воду, пригласила его ужинать, Василь, по обычаю, которого придерживались почти все в Куренях, хотел отказаться:

- Я поел уже.

- Когда ты там ел! - словно хозяйка, возразила она. - Садись. Нехорошо без горячего!..

Василь послушался, но неохотно. Он принес со своего воза полкаравая хлеба, брусок сала и горсть зеленого лука, положил на разостланный перед Ганной платок.

Ужинали молчаливые и настороженные, непривычные к такой, будто семейной, близости. Снимая липкую кожуру с картофелин, Василь хмурил лоб и всем своим видом показывал, что он совсем не стесняется, что ему известно, как надлежит в таком случае держаться мужчине, но глаз на

Ганну не подымал и мысленно злился на свои особенно непослушные пальцы.

Только один Хведька, видно, не обращал внимания ни на что: давясь горячей картошкой, закусывая салом и луком, выбирал из котелка картофелину за картофелиной. Он первый отодвинулся от котелка.

Вслед за ним вытер руки о штаны и Василь.

- Ешь еще, - сказала Ганна. - Ты же не наелся.

- Нет, хватит...

- Невкусная, может, картошка?

- Картошка как картошка...

Он действительно не заметил, вкусная или невкусная эта картошка, - не до того было. Он даже радовался, что этот странный ужин окончился. Подумал, что сказал, видно, нехорошо, что надо было похвалить. Но хвалить картошку - это значило хвалить и Ганну, а он никогда в жизни никого не хвалил, тем более девчат Этого никто из мужчин не делал.

Сдержанно, как и подобает мужчине, Василь поблагодарил.

- Не за что, - ответила Ганна.

Василь встал, посмотрел на синеватое, глубокое, звездами вышитое небо.

- Погода должна быть!..

Он хотел было уже идти к своему возу, но Хведька попросил; - Дядечко, вы с нами останьтесь!

Василь нерешительно остановился. Ганна поправляла платок, молчала. Василь бросил на нее настороженный взгляд.

- За Гузом присматривать надо...

Ганна отозвалась:

- Он и отсюда виден...

- Отсюда не так.

Он двинулся было, но Ганна вскинула на него глаза, тихо, испуганно сказала:

- Я боюсь...

- Чего это?

- Бандиты вдруг объявятся...

Ее искренние слова, просьба поразили его, сразу смягчили гордое мужское сердце. Такой просьбе он не мог не уступить. Сказал, что останется. Только прошел к коню, посмотрел, хорошо ли стреножен, взял с воза свитку и вернулся к костру.

- Василь, - заговорила вдруг Ганна удивительно робко, виновато, - ты, видно, сердишься.. что я посмеялась...

Про глаза и волосы... что разные..

Василь нахмурился, промолчал.

- Ты не сердись. - Она призналась: - Будто кто за язык тянет меня чтоб тебя зацепить! Но ты не сердись!

Я - не со зла на тебя...

Не хотелось верить услышанному, все ждал, что Ганна выкинет что-нибудь снова. Но нет, она не засмеялась. Под конец просто удивила Василя, - даже покраснел.

- А что глаза такие у тебя - так мне это, по правде, нравится! Таких ни у кого нет больше! И сам ты - хороший, только вот молчаливый, хмурый. Словно брезгуешь дезками или боишься их!

- Чего это брезговать или бояться!..

- Ну, так кажется!..

Они помолчали. Ганна стала ладить Хведьке и себе постель. Вскоре она, обняв одной рукой брата, другой отбиваясь от комаров, лежала возле костра, а Василь все еще сидел и чересчур внимательно следил за огнем. Было очень радостно от того, что она сказала о своих насмешках и о его глазах. И уже не было злости на нее, а только радость - и забота, которая переплеталась с этой радостью и с которой неизвестно было что делать. Все-таки лечь тут, возле Ганны, хотя она и просила об этом, было не так просто, неловко.

- Дядечко, а вы чего сидите? - не выдержал наконец Хведька.

- Не хочется что-то спать.

- А ты ляжь попробуй... Заснешь, может... - посоветовала Ганна.

Василь взял свитку и стал пристраиваться с другой стороны костра, но Хведька - вот же зараза! - попросил:

- Сюда идите, ближе!

Василь, чтобы не подумали чего-нибудь лишнего, - что он боится Ганны, например, - перенес свитку ближе.

Долго не спалось Василю в эту ночь, такую обыкновенную и необыкновенную. С головой укрывшись от комаров, он только прикидывался, что спит, но сон не шел к нему.

Приоткрывая глаза, Василь из-под свитки видел, как спадало, угасало пламя, как седели угольки, видел в поредевших сумерках телегу и коня невдалеке, который время от времени фыркал, видел, как белым озером стлался вокруг туман.

И все, что он видел, было удивительно согрето близостью Ганны, ее усталым дыханием, которое он слышал, чем-то теплым, неизъяснимым, непонятным, что появилось в этот вечер, что стесняло его и от чего млела переполненная радостным ожиданием грудь.

Но усталость наконец взяла свое.

Проснувшись утром от толчка, Василь увидел над собой Евхима Корча, возвращавшегося, видимо, с ночных похождений.

- Хитро пристроился, Дятлик! - подмигнул Евхим. - Поглядеть - вроде ворона, а возле девки - не промах!

Василь с опаской взглянул на Ганну - она уже не спала, все слышала, - и губы его задрожали от гнева:

- Уходи!..

Евхим добродушно усмехнулся:

- Не бойся, не отобью. Такого цвету - по всему свету!

Ганна язвительно отозвалась:

- Чего не еси, того в рот не неси! Счастье какое! Нужен ты мне, как собаке хата!

- Нужен не нужен, а может, не отказала б!

- Мал жук, да громок звук!

Она сказала это с такой оскорбительной насмешкой, что Евхим не сразу нашелся что ответить. Не обращая на него внимания, Ганна ласково пригласила Василя:

- Я быстро приготовлю завтрак. Приходи. Хорошо?

- Хорошо...

- Ну и язык бог дал!

Евхим плюнул, повел плечом и лениво поплелся к своему табору.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Все лето перед хатой Чернушков грелась на солнце молоденькая, с тонким, как хворостинка, стволом рябина. Никто в Куренях, пожалуй, не заметил, когда и кто посадил ее, не видели ее и тогда, когда она апрельским утром оделась в легкое, прозрачно-зеленое платье из нежных резных листьев. День за днем с любопытством, но несмело глядела она на улицу, на всех, кто проходил мимо, - скромная, незаметная за простеньким забором, рядом с большими деревьями. Никто не обращал на нее внимания, нежили ее, мыли только теплые дожди да любили шуметь молодой листвой ветры. Люди же равнодушно проходили мимо, вначале потому, что просто не приметили, а затем потому, что незаметно привыкли к ней.

И внезапно произошло чудо: тихая, незаметная рябина вдруг августовским утром зарделась, засверкала ярким нарядом, жарким пламенем огнистых гроздей. И не одни глаза, не ставшие безразличными к красоте, не ожесточившиеся в жизненных испытаниях, смотрели удивленно, зачарованно. "Гляди ты!."

Как та рябина, цвела нынешним летом Ганна. Еще, кажется, вчера была озорница, подросток, - а вот глядите - в самой доброй поре девушка, во всей своей красе! И когда только выросла!

Смотрели на Ганну, судачили, и - кроме некоторых женщин-придир - все соглашались: выросла невеста, ничего не скажешь! Порой при таких разговорах - особенно женщины - вспоминали Ганнину покойницу мать, говорили, что дочь пошла в нее Лицом как вылитая; и ростом небольшая, и телом - худенькая; плечи, как у матери, узкие, руки тонкие. И косы черные, густые, аж блестят, словно мокрые, и смуглость на лице такая же, и скулы так же красиво выдаются.

Иной раз завистницы судили-рядили, мол, груди у Ганны маловаты, что кулачки, чем только дитя кормить будет, если придется? Но даже завистницы не возражали - Ганну никак нельзя было назвать хрупкой; с одного взгляда видно - ядреная у Тимоха дочка, крепкая, налитая силой! Вон как упруга походка, вон как ловки движения, сразу видно - молодость, сила, каждая жилка играет!

Тот, у кого было время и желание ближе присмотреться, кто лучше видел Ганну, замечал, что переменилась она не только внешне. По-иному она держалась теперь на людях - сдержанно и солидно, с хлопцами - строго и с какой-то насмешливостью. Даже смеялась теперь она не так, как прежде, смех был уже не беззаботный, не по-детски пустой, в нем тоже порою чувствовалось желание поддеть, и что-то будто таилось в этом смехе. И смотрела она по-иному, не так, как еще недавно,. - диковато-любопытным взглядом.

Как и прежде, не было, казалось, такой минуты, чтобы глаза ее, влажно-темные, похожие на созревшие вишни, были безразличны, скучны, - все время искрилось, сияло в них неутихающее волнение. Но смотрели они теперь из-под шелковистых смелых бровей с настороженным, зорким вниманием и, казалось, только и ждали случая, чтобы зло посмеяться. Иной раз могли они, как в детстве, блеснуть весельем, но часто, очень часто горели в них недоверие и насмешка. В них также что-то таилось, в ее чудесных вишнево-черных глазах

Почти все куреневские тетки и дядьки единодушно считали, что, подрастая и делаясь степеннее, Ганна вместе с тем становилась более беспокойной, даже чересчур задиристой. Многим в Куренях не нравилась ее горделивая уверенность: чуть не каждым поступком Ганна, казалось, доказывала, что у нее на все свое, независимое суждение, свой твердый взгляд...

Парни и льнули к ней и будто побаивались ее. Их сдерживала не только Ганнина задиристость и горделивость, они помнили, что не мешает остерегаться и ее язычка. Знали они и то, что не дай бог рассердить Ганну: тогда она мигом вспыхнет, забудет обо всем, загорится. Горячая, неудержимая, опасная она, гордячка Ганна!..

Василь не присматривался особенно, не раздумывал, не рассуждал. Он был очень уж удивлен, очарован ею.

Жили рядом, бегали вместе с другими на выгон, пасли скотину, столько лет видел ее среди других и не знал, не догадывался, кто такая Ганна. И нечаянно после вечера на лугу открылось все, и, увидев, почувствовав это, смущенный, пораженный, он стал сам не свой. Мир как бы сразу преобразился...

Он был теперь полон чудес и радостей, этот необыкновенный мир, - и все чудеса и радости & нем создавала Ганна. Одни пальцы ее рук, переплетаясь с пальцами Василя, могли делать его счастливым. Когда она доверчиво жалась к нему, его грудь наполняло странное, непонятное и несказанно радостное томление. Извечный туман над болотом, тихий шепот груш - даже они изменились, стали другими, удивительными благодаря ей. Она была рядом, - и радость, широкая, безграничная, охватывала его, жила в нем, во всем, что окружало их. В этой радости ночи не плыли, а летели, и рассветные зори всегда появлялись в небе слишком рано. Целыми днями, что бы ни делал, Василь очарованно вспоминал Ганну, думал о Ганне, искал глазами Ганну, ждал ночной встречи с Ганной.

Время было не для любви - горячее августовское время.

Люди вставали раньше солнца, возвращались в деревню впотьмах. Поужинав, куреневцы сразу валились спать. Коротки еще в августе ночи, вечерняя заря чуть не встречается с утренней, а надо дать утихнуть усталости в руках, в ногах, в одеревеневшей спине, дать отдохнуть телу от едкого пота.

Василь же, едва только начинали сгущаться сумерки, видел лишь изгородь возле дома Чернушки, где они стояли в первый раз, когда он еще не осмеливался обнять Ганну, и где с той поры они простаивали все ночи.

Спешил он и в этот вечер. Глотнул немного огуречного рассола, схватил огурец, чтобы съесть по дороге, и выскочил из-за стола. Мать, почти невидная в душных сумерках хаты с другой стороны стола, посоветовала:

- Возьми еще. Или вот редьки попробуй...

- Наелся уже...

Василь потянулся, отгоняя усталость, почувствовал, как ноет натруженная за день спина, подкашиваются ноги. - Приходи пораньше...

- не удержалась, попросила вслед мать.

Закрывая дверь, услышал, как она вздохнула. Прежде, когда мать еще не знала, что происходит с сыном, спрашивала, куда идет, советовала лучше остаться дома, отдохнуть, потом по счастливому лицу Василя, по разговорам женщин поняла все и лишь вздыхала теперь...

Василь соскочил с крыльца и на миг остановился, думая, как идти улицей или задворками. В другие дни ходил мимо гумна, чтобы не встретиться с кем-нибудь, не задерживаться напрасно, а сегодня припоздал, пока отвел коня на приболотье, - можно идти и улицей. На улице теперь ни души.

Все же подался на пригуменье, привычной стежкой. Миновав черное в потемках гумно, от которого тянуло запахом старой,гнили и сухой свежей ржи, дальше по тропке уже не шел, а бежал, веселый и нетерпеливый, к знакомым, теперь таким милым грушам на краю деревни.

Еще издали заметил, что Ганна уже ждет. Прижалась к столбу, тихо стоит у изгороди. В темноте ее фигура едва заметна, а лица и совсем не видно, но Василь знает: это она.

Кто же еще может быть тут, на их заветном месте?

Она оторвалась от изгороди, сказала:

- Очень ты спешил!

- Очень, - не сразу понял он.

- Оно и видно: петухи скоро запоют!

- Гуза на приболотье водил...

Василь понимает, что это не оправдывает его, видит, что виноват.

- В другой раз пускай Прося горбатая столько тебя ждет. А я не буду...

Василь и не оправдывается, не просит, чтобы она не злилась. Он не умеет просить. Так они и стоят вначале, близкие и далекие, стоят и молчат, один виноватый, а другая - обиженная. Василь неловко ковыряет пальцем жердь, отрывает кору, Ганна - хотя бы шевельнулась.

Где-то на другом конце деревни завели грустную песню, - видно, собралась молодежь. Песня быстро утихла, нечаянно взвизгнула девушка, которую ущипнул или пощекотал шутник парень.

- Алена Зайчикова, наверно, - первой нарушает тягостное молчание Ганна.

- Наверно, Алена...

- Вот любит визжать... Щекотки страх как боится!.. - Она вдруг укоряет: - А вы уж и рады!

- Я что? .. Нужна она мне, как летошний снег!..

- Видно, нужна.

- Да я возле нее никогда и близко не сидел!

- Не врешь?

- Вот еще!.. Перекреститься разве? ..

Василь чувствует, что Ганна от этих слов становится мягче. Он, правда, еще с опаской, берет ее теплую руку, - Ганна не отнимает. И Василю становится радостно, он снова испытывает счастье, большое, необъятное, кажется, счастьем этим полна не только Василева грудь, но и вся ночь, вся темная, духмяная тишина, дремлющая над Куренями.

Все кажется добрым, радостным - даже старые, потрескавшиеся, кое-где облезшие жерди, за изгородью - тыква, упрямый хвост которой взобрался на ближний кол. Дальше на огороде - среди тыквы, огуречных грядок, укропа и стеблей подсолнуха - неясные в сумерках очертания груш, похожих на странных часовых в балахонах. Груши то молчат, то шелестят, шепчутся меж собой, как доверчивые подружки, шепчутся, конечно, о счастье, о теплоте девичьих рук, о горячих юношеских пожатиях.

- Руки какие у тебя... - удивляется Василь.

- Какие?

- Маленькие. А сильные.

- Шершавые, - тихо говорит Ганна. - Как грабли...

- Нет...

- Не мягкие...

- Мягкие - это ж у детей...

- У городских девок, говорят, мягкие, гладенькие. Как подушечки.

- Конечно, чистая работа... Не с вилами...

Они снова молчат, но молчание это веселое, светлое, чистое, радость Василя как бы крепнет, ширится. Прижимая к себе Ганнины руки, Василь наконец говорит:

- Ты, видно, дерешься больно...

- Боишься? - ласково улыбается Ганца и добавляет: - Я злая, если что не по мне! Хведька вон как меня боится!

- А я так не боюсь...

- Гляди, какой смелый стал. Герой!

- И тебя, и языка твоего... все равно...

- Угу, смелый!

Своей шуткой Василь старается прикрыть странное желание, которое давно не дает ему покоя: почему-то очень хочется поцеловать Ганну. Как будто ничего особенного в этом нет, бояться нечего, а вот не может он осмелиться. Не было еще никогда такого, мать и то, насколько помнит, не целовал. Как только подумает, что сейчас поцелует Ганну, неловко делается, одолевает стыд и тревога, но искушение, бес его возьми, не пропадает, даже со временем усиливается. У других хлопцев это очень просто. Хоня-озорник тот и на танцах, при людях, бывает, поцелует, и ему хоть бы что! А Василю трудно. У него все выходит не просто.

- Ой, не жми так пальцы! - просит Ганна.

- Я ж не очень...

- Не очень! Аж терпеть нельзя!..

Василь отпускает ее руки. Долго после этого он стоит молча, затаив в груди обиду. Подумаешь, какая нежная, немножко от души пальцы сжал, так она уж и стерпеть не может! Не хочет - ну и не надо! Он и совсем может за руки не брать! И не возьмет.

И так не в меру разговорившись перед этим, в мыслях уже отдалившийся от нее, Василь долго молчит. Молчание, как и прежде, его не стесняет. Василь будто и не замечает его. Он и так стал слишком болтлив с Ганной, другие, бывает, из него слова не вытянут. Василь не охотник до пустых разговоров.

Шумят, шепчутся груши. Где-то залилась лаем собака, ей отозвались другие. Собаки быстро умолкают, и снова - только груши шумят...

Василь молчит, несмотря на то, что Ганна начинает беспокойно шевелиться, поглядывает на него с нетерпением.

- Гляжу я на тебя и думаю... - говорит Ганна и нарочито умолкает.

- Что?

- Кавалер из тебя веселый!.. Будто воды в рот набрал!

Василь уже готов был снова обидеться, но Ганна ласково, искренне просит

- Скажи что-нибудь!..

У Василя от этой искренности готовая было прорваться обида сразу пропадает. Он, повеселев, думает, ищет, что сказать.

- У Корча вороной жеребец ногу на гвоздь напорол...

Хромает... Корч ездил в местечко за доктором...

- Ага, я его видела. Он вез его уже под вечер...

- Под вечер...

- Ну вот, видела. Старик сам, как грач, сидел с кнутом... И что - будет он бегать, жеребец?

- Говорят, будет. Но, видно, попорвал на себе волосы старый Корч... пока успокоили, - со злой радостью добавил Василь.

Ганна внезапно спросила:

- Ты вроде завидуешь?

- Я? Нет... - осекся Василь. - Было бы чему!

Он снова умолк, и может - надолго бы, но вдруг вспомнил важную новость, которую услышал днем в поле.

- Говорят, землю заново переделять будут!

- Ага, и я слышала. Женщины на выгоне говорили...

- Хорошо бы. А то некоторые - расселись, как паны.

Все лучшее порасхватали!..

- Видно, правду говорят. Порядки теперь такие, что могут переделить по справедливости.

- Корч вон какой, кусок отхватил. Возле цагельни!..

А другим - песок или болото!

- Земли мало, душатся люди...

Василь умолк, возбужденный, недоверчивый.

- Не дадут они переделить! Гады такие!..

- Кто?

- Богатеи! - И не выдержал, сказал горячо, как мечту: - Если бы мне - в том уголке, что за цагельней! Я бы показал!

- Охотников много на тот кусочек...

- Ага, ухватишь из-за них...

Совсем рядом пронзительно кукарекает петух, и Ганна, оглянувшись, замечает, что небо над заболотьем посветлело, даже слегка налилось краснотой. Она отворачивается от Василя, озабоченно перевязывает платок.

- Светает уж. Идти надо...

- Еще немного...

- Нет. Мачеха скоро встанет...

Обнимая ее на прощанье, Василь с решимостью, близкой к отчаянию, думает: или теперь, или никогда! Он закрывает глаза и прикладывает губы к Ганниному лицу, попадает в висок. Учинив это преступление, он опускает голову и ждет приговора. Ганна также стоит, опустив голову.

- Василь, - тихо говорит она, как бы пересиливая себя, - ты меня любишь?

- А как же...

- И я...

Ганна опускает голову еще ниже, потом вскидывает ее, и Василь видит, что глаза ее, темные, глубокие в бледном утреннем свете, радостно блестят. Она вдруг обвила Василя крепкими руками, прижалась вся и с какой-то торжественностью, серьезностью, словно знала всю глубину бездны, в которую бросалась, припала к его губам.

2

Будто сквозь туман доходило до Василя все, чем жили в последнее время Курени.

Все было очень обычным. Как и в прошлом году, и в позапрошлом, и все годы, которые помнились Василю, зарастала ряской теплая, с душным болотным запахом неподвижная вода в лужах, в прудах, в заливах. Повсюду было множество лягушек, - если приходилось идти вдоль болота или пруда, они разлетались по мокрой траве, плюхались в воду почти беспрерывно. Кваканье их наполняло дневной зной, вечером и ночью на все лады, как осатанелые, надрывали они горло.

Не было отбоя от комаров. Под вечер куреневская улица, дворы, сады, огороды прямо гудели от комаров, что кипели тучами, безжалостно набрасывались на все живое. Посидеть, посудачить на улице куреневцы могли, только разложив дымный костер из мокрой лозы или ольшаника. В такое время Курени напоминали какой-то странный табор, они словно возвращались на тысячелетие назад - там и тут чадили огни, и люди жались к ним, кашляли, отмахивались от комаров - в тусклом, невеселом свете они напоминали дикарей.

Огни постепенно угасали. Намучившись с надоедливой мошкарой, наглотавшись до одурения дыму, люди не выдерживали, расходились по хатам. Только Василь и Ганна не убегали, - прижавшись друг к другу возле изгороди, они будто и не замечали напасти.

Заросли ольшаника и лозняка - не где-нибудь далеко, а рядом, может в ста шагах от Ганниного огорода, - кишели змеями. Малыши, будто их кто тянул туда, как на забаву, стараясь не показывать один другому, что сердце замирает от страха, забирались в заросли, смотрели, как шевелятся в гуще кустов скользкие клубки. Забавы не всегда ограничивались одним любопытством: куда больше радости было, похваляясь отвагой, прижать гадюку к земле палкой, прищемить ее, грозно шипящую, и вынести на выгон. На выгоне скопом учиняли расправу. Тут было завершение зрелища:

смотрели, как долго крутится без головы змеиный хвост...

Однажды мать прослышала, что Володька тоже ходит в змеевник, - весь вечер ужасалась, пугала малыша, рассказывая разные страхи о змеях. Василь, собираясь на свидание, помог ей, пригрозил: если сопляк еще хоть раз сунется туда - не поздоровится, изобьет!..

Змеи были не только в зарослях. Они заползали на огороды, нередко нежились на пригретой солнцем, перемешанной с теплым песочком костре завалинок. Шутник Зайчик говорил, что скоро негде будет присесть на завалинке из-за этой погани...

Ужи жили чуть ли не в каждом доме под полом, в хлевах, в сараях. Лесник Митя, лодырь и балагур, которому от безделья лезла в голову всякая чушь, даже выносил ужей на улицу позабавиться. Забавлялись этим и парни приносили ужа на посиделки, подпускали к девчатам. Воплей и визгу тогда было на всю деревню, но больше из желания просто покричать - ужей в Куренях йе боялись.

Мать рассказывала Василю, что у соседа Даметика уж, прижившийся в хлеву, сосет молоко у коров, но Даметиковы не выгоняли его. Василь не удивлялся этому: как и все в Куренях, он считал ужа полезным существом, обижать которое - грешно...

В этом году много зла приносили волки. Летней порой обычно осторожные, клыкастые хищники нынче, казалось, глаз не спускали с деревни, с выгонов, - не только ночью, но и среди бела дня совершали налеты из зарослей. Особенно сильно волчье племя изводило овечьи стада: в Куренях почти не было двора, где бы не проклинали хищников. Пастухи не угоняли стадо в лес, держались около выгона, пасли скот неподалеку от хат, от людей. Несколько дней куреневцы волновались, пересказывая один другому на разные лады, как наглец волк напал на Прокопова коня. Судачили, возмущались, сочувствовали. Пришлось стреноженному коню поржать и покрутиться, отбиваясь от зверя. Досталось волку от конских копыт, но все же вырвал он кусок мяса из ляжки, и неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы не подбежали люди...

Но больше всего волновали куреневцев трудовые хлопоты. Поспевали ягоды. За земляникой - черника, от которой просто черно было среди высокого папоротника. Недолго было ждать и малину, густо зревшую в зарослях, где гнездились змеи. Малыши и старики, которых не брали на луг или в поле, изо дня в день сновали по лесу с лозовыми коробками и кошелками. Улучив момент, срывались с луга или с поля в лес женщины и мужчины, труженики, в лесу теперь шла важная работа. Ягоды небыли просто лакомством, как у других, - в Куренях ягодами кормились, ягоды собирали, сушили для продажи, чтобы сколотить копейку на черный зимний или весенний день. Лес был помощником полю, скупой, ненадежной земле.

Помогало полю болото, тихие, теплые, заросшие осокой заливы, полные торфяной жижи, канавы со скользким хворостом, зловонные лужи с тиной и ряской. В Куренях, видно, не было такой хаты, которая бы не имела рыболовной снасти. Снасти эти были особые: во всей деревне ни у кого не водилось невода. Василь слышал только, что на Припяти ловят рыбу какими-то железными крючками. В Куренях реки, простора и глубины водной, не было, и снасть тут у людей была своя, болотная: лозовые топтухи, вентери, сплетенные из конопляных ниток кломли. С кломлей надо было идти вдвоем или втроем, а с топтухой можно и одному управиться. Вскинул на плечо, принес ее, легкую, почти невесомую, из белых высохших прутьев, сунул в воду - и топчи, гони рыбу в нее...

У Василя были и топтуха и кломля - все дедова производства, - снасть для чужого глаза просто завидная. За лето Дятлы, может, раз двадцать отправлялись на болото со всем этим снаряжением. Шли в полном составе - не только мать, Василь и дед Денис, но и Володька. Помощник из малыша такой, что лучше было бы, если б сидел дома. Но попробуй удержать дома этого прилипалу. Приходилось тянуть его по топям, через грязь, через канавы.

Дед, в черно-рыжих штанах, которым было, может, с полсотни лет, сам выбирал Василю с матерью рыбные заводи, но затем сразу же отделялся от них. Держа Володьку за руку, он исчезал с топтухой в зарослях и возвращался только тогда, когда надо было идти домой. По-всякому ловилось и ему, и все же не раз бывало так, что со своей топтухой он приносил торбу более полную и тяжелую, чем та, что висела на плечах Василя. Володька, утомленный, черный от болотной грязи, прямо сиял от счастья.

Дед редко радовался удаче. Василь привык уже к дедову кряхтенью: разве это рыба, измельчала, перевелась настоящая рыба! Из дедовых слов выходило, что теперь ни зверя стоящего не осталось в лесу, ни рыбы в болоте.

Кто его знает, как оно было раньше, но только теперь, и правда, в кломлю больше попадало зеленой мягкой тины и комьев ряски да черного хвороста, чем рыбы. Серебристый трепетный блеск рыбы радовал как невесть что. Когда Василь выбирал из тины и ряски рыбину с ладонь, сердце его замирало от радости.

Все же это была какая-то поддержка. Если хорошенько походить лето да осень, кое-что можно собрать, перебить голодуху. Ягоды, рыба, грибы - все одно к одному, все как-то поможет продержаться и с мелкой картошкой и никудышным хлебом. Ну, а к ним еще - мед, семь дедовых ульев, которые что ни говори, а приносят какую-то копейку в дом...

Одним словом - стараться надо. Лето год кормит: нельзя лениться, моргать; надо брать везде, где только можно, запасаться на зиму, на год, в поле, в лесу, на болоте...

Что бы ни делал Василь, Ганна словно стояла рядом - он думал о ней, искал ее глазами, ждал. И мало было за лето таких дней, чтобы не только вечером, но и среди дневной суеты не сошлись, не повидались, не перебросились хоть несколькими словами. Встречались иногда и случайно, но чаще делали только вид, что случайно, - чтоб не наплели лишнего языкастые тетки. Отправлялись будто своим обычным путем, будто и думать не думали о каком-то свидании-миловании, а сами еще с вечера знали, где и как увидятся. И встречались где только можно было - на загуменье, в поле, на болоте, под лесными шатрами.

Для других лето было как лето, как и в прошлые годы.

Для солнца, для неба оно было таким же, как и тысячи, сотни тысяч лет назад, когда стыла здесь кругом трясина и гнили мокрые леса. Для них же для Ганны и Василя - это было первое лето, лето-песня, лето-праздник.

От этого лета осталось у них на всю жизнь воспоминание необъятной, безграничной, бесконечной радости. Счастье этого лета было самым большим счастьем в их жизни. Но, вспоминая эти солнечные дни, беспредельность и ясность их радости, Ганна пятом неизменно припоминала одно неприятное случайное происшествие. Как-то они вылезли из воды с кломлями, сидели возле лозового куста - в некотором отдалении друг от друга, потому что рядом были родители. Переговаривались тем способом, когда обо всем говорят только влюбленные глаза. Счастьем полнилась грудь, счастьем сиял берег озерца, трава, осока, весь свет. И вдруг - Ганна с ужасом вскрикнула: между ними ползла гадюка... Пока Василь вскочил, выломал палку, гадюка скрылась...

Случай этот через несколько дней забылся, но потом, когда прошел уже не один месяц, выплыл в памяти. Выплыл, ожил, как бы вырос, полный зловещего смысла...

Но это было потом. Пока же цвело их лето. Лето-песня, лето-праздник... За летом был праздник-осень...

3

Кончив впотьмах молотьбу, Василь повесил на соху цеп и вышел из гумна. Не закрывая ворот, он несколько минут стоял неподвижно. Рожь была незавидная, молотить ее - одно горе, и Василь был доволен разве только тем, что отработал, что сегодня больше трудиться не надо, - можно вот так тихо стоять, не сгибаясь, не махая цепом, выпрямив спину. Стоять и ощущать на лице прохладу предвечернего осеннего ветра, от которого начинает прохватывать дрожь под лопатками, слушать мирные звуки вечерней деревни. Цепы на гумнах уже не стучали, тарахтели где-то в поле подводы, поблизости, видно на соседнем дворе, блеяли овцы...

Василь прислушался, стараясь узнать, что делается на Ганнином дворе, не услышит ли ее голос, но на Чернушковом дворе было тихо. Как будто промычала их корова, и Василь подумал, что Ганна, видно, доит. На сердце, как всегда, когда он думал теперь о Ганне, потеплело, стало хорошо; и вместе с тем охватило нетерпенье - скорее бы снова встретиться.

Он замкнул гумно и собрался уже пойти в хату, как его окликнули. Василь остановился: к нему приближался маленький хромой Грибок Ахрем.

- Жито молотил? - спросил он.

- Жито...

- Хорошее? До рождества на хлеб и оладьи хватит?

- Ат... - поморщился Василь. - Нет ничего...

- Земля, туды ее мать! - выругался Грибок.

- Земля... Песок один...

- У Корча, братко, уродило...

- Возле цагельни?

- Ага. Зерно, братко, как боб. Что ни сноп, то мешок.

Диво...

Василь знал,хчто весь этот разговор и любопытство Грибка только так, для вида, и ждал дальнейшего, гадал, что же привело к нему Ахрема. И не друзья - Грибок чуть ли не в три раза старше его, и не соседи - живет он в отдалении и не мог завернуть сюда просто так. С каким-то делом пришел...

Грибок не спешил.

- Как дед, Денис как, здоров?

- Здоров.

- Взял что с ульев?

- Ат, пустяк...

- Не говори, братко. Меду возьмешь в рот ложку, а...

чуешь!

- Толку с него - без хлеба.

- Мудрый старик, - с уважением проговорил Грибок, покачивая головой. Пчелу лучше, чем человека иной, понимает! И рыбу!.. Мудрый!

"Меду, видно, хочет попросить! Чай подсластить, скажет, или еще что придумает", - насторожился, неприветливо следил за Ахремом Василь. Но тот свернул на другое, главное, судя по тому, как он серьезно заговорил:

- Землю переделять хотим... Может, слышал?

- Слышал...

- Чтоб по-людски было. А не так, как досель...

- Давно бы пора!

- А когда было собраться? Так на воскресенье и надумали... Я вот думаю, что тебе надо прийти. Матка все же, что ни говори, женщина. Или, может, Денис пускай придет?..

- Я приду, - твердо сказал Василь.

- Ну вот и хорошо. - Грибок уже собрался идти, но остановился. - Я об этом начал оповещать еще позавчера.

А тебя что-то не видел. Так ты не обижайся, я это без хитрости... Так, говоришь, нет меду?

- Нет. Дед недавно смотрел.

- А может, есть немного? Хворает мальчонка у меня.

Полакомиться бы ему. Может, поправился бы скорее...

- Нету...

- Ну коли нет, так нет... - виновато произнес Грибок и подался на дорогу за гумнами.

"Берут завидки на чужие пожитки! Меду захотел! - подумал неприязненно Василь. - Ага, жди!.. Издаешься вам всем!.." Василь тут же рассудил, что, может, немного и надо было бы дать меду, а то вдруг Грибок обидится за отказ и, лихо его возьми, обделит, нарезая землю. Как-никак в комитете этом...

- С кем ты там говорил? - встретил его дед Денис, когда Василь вошел во двор.

- Да Грибок...

- Чего он?

- Собрание, говорит, будет про землю... И меду просил.

Для дитя, - мол, хворый...

- Хворый? Надо бы дать ложку.

- Дать! Издаешься каждому! А что на базар повезем, за что хлеб купим?

Дед не стал возражать: Василь в доме становился как бы старшим по чину, хозяином, забирал власть.

Когда Василь, поужинав, встал из-за стола, мать заботливо посоветовала:

- Свитку возьми. Дождь собирается.

- На холод повернуло, - отозвался Денис. - Дождя не должно быть... А свитку надень...

Василь набросил свитку на плечи и вышел из хаты. На дворе было темно, пасмурно и холодно, с ближнего болота несло гнилой сыростью.

Ганна пришла на заветное местечко у изгороди в аккуратной домашнего сукна жакетке. Василь уже не раз про себя отмечал, что она прихорашивается, идя на свидание, и это его наполняло гордостью. Старается понравиться ему, старается, как перед настоящим кавалером...

Василь хотел обнять ее, прикрыть свиткой, но она уперлась руками, отстранилась и долго стояла одна. Влажный ветер с болота трепал ее волосы, она время от времени поправляла их рукой. Жакетка, видно, грела плохо, Ганна мерзла, но не признавалась в этом. Она сильно озябла и, когда Василь снова привлек ее к себе, не сразу перестала дрожать.

Вместе было тепло и хорошо. Василь слышал, как трепещет, бьется возле его руки Ганнино сердце...

Обнимая ее, Василь мечтал:

- Чтоб с того куска, что возле цагельни, досталось. Вот бы надел был!.. Меду продал бы, семян купил бы отборных...

Поглядели бы!

- Любишь ты хвалиться!

- А чего ж! Может, не веришь?

- Да нет, может, и верю! Если не врешь, то, видно, правда.

- Правда. - Он добавил убежденно: - Со мной не пропадешь!

- Уга. Ты ж еще и не говорил, что хочешь взять меня!

- А чего говорить? И так видно.

- А я думала, не на Просю ли горбатую поменять собрался! Молчит и молчит!

Василь озабоченно, по-хозяйски, степенно признается, делится с Ганной:

- В хате - холодно, тесно. Стены прогнили... Не хата,

а просто гроб...

- . Что гроб, то гроб...

- Хочу зимой немного лесу купить. Думал, куплю больше, за мед. А тут жито пустое. Мед надо менять на хлеб...

Ну, да в этот год немного, немного - в следующий...

Где-то протяжно, по-волчьи тоскливо, завыла собака. Ганна тревожно притаилась:

- Как воет... Аж страшно. Словно к покойнику...

- Сказала.

Ганна долго не могла успокоиться. Василь обнимал ее, неуклюже, тяжелой рукой гладил упругое плечо, спину. Вдруг слух его уловил шарканье шагов неподалеку, и он, не отпуская Ганну, оглянулся. К ним от кладбища, вдоль изгороди, приближался в темных сумерках человек. За ним Василь увидел еще двоих.

Они подошли и остановились, всматриваясь.

- Ишь, прилипли! - недобро сказал первый.

Второй грубо, будто приказывая, бросил:

- Кто такой?

- А тебе что? - в тон ему, так же грубо, ответил Василь.

- Поговори, балда! - Василь уловил явную угрозу в его голосе. - Как звать?

Ганна уже высвободилась из-под свитки и быстрым взглядом окинула незнакомых. Только тут Василь рассмотрел, что вещь, которую человек держал под мышкой-и которой Василь не придал раньше значения, - винтовочный обрез. Этот обрез угрожающе шевельнулся. Чувствуя, как между лопаток сразу похолодело, Василь перевел взгляд на двух других - они также были с обрезами. Дальше темнели еще две или три фигуры.

- Василем звать...

Он услышал вдруг густой, тягучий шум груш и с тревогой взглянул на Ганну. Она, кажется, спокойно ждала, что будет дальше. Незнакомец, видно, заметил взгляд Василя.

- Твоя девка?

- Моя.

Второй вдруг обхватил Ганну за талию, прижался к ней, противно, язвительно захихикал:

- Теплая, едри ее!..

Ганна гневно рванулась, изо всех сил кулаком толкнула его в грудь.

- Отойди, черт слюнявый!

- Я? - Он подошел ближе, злобно схватил Ганну за руку, крутнул. - Вот затащу сейчас в поле...

Но тут, не помня себя, как коршун, грозно ринулся на него Василь:

- Не лезь!..

Он толкнул "черта", дернул за воротник. Тот сразу отпустил Ганну, стволом обреза двинул Василю в живот. Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы один из бандитов не крикнул с угрозой:

- Брось!

"Черт" обвял, отвел обрез от Василева живота, неохотно отступил. Сквозь зубы процедил:

- Твое счастье! Помолись богу, овечка!..

Тот, кто выручил Василя, хрипло спросил:

- Грибка Ахрема знаешь?

- Ну, знаю... - Василь весь еще был полон воинственного пыла, слова выговаривал с трудом.

- Идем, покажи!

У Ганны вырвалось требовательно, тревожно:

- Зачем?

- В гости... - Грозный незнакомец вдруг приказал: - Катись в хату. Да смотри, держи язык за зубами. Твоя нора? - кивнул он в сторону Ганниной хаты.

- Моя.

- Так вот - сиди и не дыши, если хочешь быть целой.

И если ему добра желаешь. Ясно?

Ганна ответила спокойно, дерзко:

- Чего ж, понятно.

- Ну так сматывайся.

- А с ним что? - не уходя, кивнула на Василя Ганна.

- Жив будет! Не съедим!.. Ну, мотай отсюда! - уже злясь, приказал он Ганне.

Она пошла тихо, не торопясь, обычной своей гордой походкой. Когда звякнула щеколда за ней, хрипатый скомандовал одному:

- Гляди во все глаза. Если что - стреляй. И с хаты не спускай глаз. Чтобы не выходил никто.

- Чисто будет.

Хрипатый шевельнул обрезом.

- Давай! По загуменьям!

Василь понял, что этот приказ относится к нему, и уныло зашаркал лаптями по стежке. Не оглядываясь, он чувствовал, что банда потянулась вслед за ним, слышал шум их шагов, сморканье, тяжелое дыхание хрипатого, следовавшего за ним по пятам.

Вдоль огородов выбрались на загуменную дорогу. Гумна стояли в темноте печальные, неприветливые, низко надвинув мокрые шапки соломенных крыш. Сердце Василя тоскливо сжалось, ноги стали вялыми, и он невольно остановился.

- Ну, ты, шевелись! - поддал сзади стволом обреза хрипатый.

Василь неохотно поплелся дальше. Ощущая холодок на затылке, он невольно тревожился, внимательно ловил все, что было там, за спиной, где шла банда. Он уже не догадывался, а, можно сказать, знал, что сзади шли бандиты из отряда Маслака, слухи о которых не один месяц пугали людей по всей волости. Всем своим существом он ощущал близость большой неизбежной беды. Недавняя смелость, с которой он защищал Ганну, уже выветрилась. В отрезвевшей его голове стояла, не уходила четкая мысль, что не к добру спрашивают они про Ахрема, - видно, хотят с ним рассчитаться за что-то.

"Может, даже и убьют!.."

И вот ему, Василю, выпало несчастье привести с собой в Грибков дом смерть. И он ведет. Ведет, потому что как же ему не вести, неужели самому погибнуть? Разве не правда, что своя рубашка ближе к телу? Разве Грибок, если бы его заставили, не поступил бы так же, как Василь, разве полез бы из-за него на рожон, на смерть... Но мысли эти не давали покоя, больше всего потому, что Василя тревожило будущее.

Что ни говори, а завтра, когда приедет из волости милицияп Василь будет все же виноват. Потащат на допрос, попробуй оправдаться тогда. Помогал, приводил...

Снова протяжно, по-волчьи, завыла собака. "Правду Ганна говорила. Словно к покойнику. Как чувствовала все равно..."

Хоть бы одна душа на пригуменьях встретилась, хоть бы цеп где-нибудь ударил, все было бы не так тоскливо, не так безнадежно. Пристукнут бандюги, и людской глаз не увидит.

Молчаливые, равнодушные, чернеют пустые овины под темными шапками крыш... А может, и лучше, что они пустые, не видят ничего, - знать никто не будет дороги, по которой Василь ведет бандитов...

Вблизи вдруг залилась лаем чья-то собака, злая, неугомонная, выкатилась из-под ворот, черным комком бросилась под ноги. Хрипатый невольно остановился, отмахнулся обрезом. Василь ступил шаг в сторону, настороженно оглянулся и в тот же момент почувствовал сильный удар по голове чем-то твердым.

- Улизнуть хочешь, сволочь?

Собака упорно не отставала, заливалась лаем, разбудила других собак, которые вторили ей со своих дворов. Она, видно, не в меру осмелела, потому что вдруг завизжала от удара и захлебнулась.

- Где? - нетерпеливо спросил хрипатый Василя. - Далеко?

- Сейчас...

Не доходя до Грибкова гумна, Василь остановился:

- Там... хата его.

- Не брешешь? Гляди, если сбрехал!..

- Его... - Василь попросил: - А теперь - отпустите!..

- Успеешь! - резко ответил хрипатый. - Дома подождут...

Оставив одного из своих с Василем, хрипатый, лязгнув затвором, направился с остальными на пригуменье Грибка,

4

Первой на стук в окно в Грибковой хате проснулась жена. Она минуту слушала, не понимая еще, что стучат к ним, - слушала и лежала.

- Ахрем, встань... - наконец потрясла она мужа за плечо.

Грибок, сопя, неохотно поднялся, сладко зевнул вслух, почесался. В хате было темно и душно. Шаркая непослушными босыми ногами по прохладному глиняному полу, он поплелся к низкому окошку. Спросонок стукнулся об угол косяка, выругался. Прижавшись лицом к стеклу, внимательно всматривался в фигуру за окном, но она тускло расплывалась во мраке.

- Кто там?

- Свой. Из волости.

- Кто такой?

- По земельному делу я...

- По земельному... Мало вам дня!..

Грибок сопел, думалось трудно. А голос за окном объяснял:

- Беда случилась. Запоздать пришлось... Конь ногу вывихнул. К ветеринару ездили...

- Неспокойно у нас...

- Так я же свой...

- Из волости?

- Из волости. Уполномоченный...

Жена упрекнула:

- Влез в эту беду... Ночью покою нету...

- Конь, говорит, ногу попортил...

Грибок в темноте нащупал кружку, зачерпнул воды. Чтото очень томила жажда, он выпил две кружки, в тишине было слышно, как булькала в его горле вода: ковть, ковть.

Сквозь сон что-то пробормотал ребенок, он прислушался, но ничего не понял и, звякнув щеколдой, вышел в сени.

Едва только Грибок привычно отодвинул засов и, серый, в домотканом нижнем белье, появился в раскрытых дверях, как человек, ждавший на крыльце, рванул его за воротник.

- Пикни только, сволочь!

Он почувствовал, как в грудь уперлось что-то твердое, холодное. Ничего не понимая, растерявшись от неожиданности, он выдавил.

- Б-братко... ш-што ты? ..

- Мы тебе не браты, иуда!

Так же тихо, зловеще хрипатый прошипел:

- Пошли!

Грибок, окаменев от страха, покорно поплелся в сторону хлева.

- Постой тут, постереги, чтобы из хаты... - донеслись до него слова кого-то из бандитов.

"Маслаки!" - молнией вспыхнула мысль в тяжелой, будто налитой водой, голове. Мысль эта отозвалась в сердце смертельной тоской: "Конец!" Доведут до хлева, поставят, и - конец. Как и не было его, Ахрема. Им погубить человека - что плюнуть. Не одного уж комитетчика уложили... Слышал ведь об этом Ахрем, знал, что не доведет до добра комитет, но нет, не удержался. Черт его понес...

Да разве ж он сам набивался! Выбрали - выбрали на его голову!..

- Стой, - приказал хрипатый.

Он остановился.

- Кайся!

У Ахрема слова застряли в горле.

- Не хочешь?

- Б-братки, - еле выговорил наконец Грибок, - п-пожалейте!.. Н-не... не в-виноват я... Я не с-сам в комитет, н-не по охоте...

- Чего с ним цацкаться?! - нетерпеливо отозвался тот, что стоял чуть поодаль. - Рассветет скоро... Кокнуть - и все!

- Не в-виноват я... б-братки!:.

Бандит поднял обрез, лязгнул затвором, пощупал пальцем, есть ли патрон.

- Деток, если не меня... пожалейте!

Бандиты были неумолимы.

- Самому надо было жалеть!

- За что ж меня?.. Наговорили, видно... Не верьте...

- Не виноват, говоришь? А передела земли кто захотел?

- Не я. Собрание решило...

- Собрание. Оправдываешься, сволочь?!

- Собрание. Обчество...

- Вот как дам по башке! Будет обчество! Слушай! Передел атаман Маслак отменяет!.. Запомни, если хочешь деток видеть. Ясно?

- Ясно... Только разве собрание...

- Если будет передел, заказывай гроб! - повысил голос бандит. - Загодя ложись!

- Братки, да разве ж я один...

- И другим передай! Пусть тоже, если жить охота, закажут! Передашь?

- Скажу...

- На этот раз - всё. Иди!

Грибок несмело, будто не веря, что все это кончилось, бочком, оглядываясь на хрипатого, ступил несколько шагов. Сейчас крикнет, воротит обратно - в страхе ждал Ахрем. Но хрипатый крикнул другое:

- До утра чтоб не рыпался!

Грибок, обрадованно кивнув, пошел быстрее. Он еще раз тревожно оглянулся, когда бандит свистнул, но свистели не ему. Хрипатый, видно, звал другого, стерегшего хату, - тот сразу пошел на свист.

Грибок осторожно прижался к плетню, уступил дорогу.

Только скрывшись за дверью в сенях и звякнув засовом, он почувствовал себя свободнее. Но покоя не было и тут, жена дремала, будто ничего и не случилось. Ложась рядом, едва сдерживая дрожь, он с упреком толкнул ее:

- Спишь!..

- А?.. Што?.. Што тебе?..

Грибок, переполненный только что пережитым, не ответил.

- Направил куда их? - зевнула жена.

- Направил! Тут чуть самого не направили... На тот свет!..

- Што ты плетешь?

- То, что слышишь!. Пропади ты пропадом, такая жизнь!

- Чего же он? .. Уполномоченный этот?

- Уполномоченный! Такой он уполномоченный, как я... Чтоб их земля не носила!

- Кто ж это?

- Маслаки!

- А!.. - жена испуганно вскрикнула.

Закрыв дверь, Ганна минуту постояла в сенях, прислушиваясь к тому, что происходит между бандитами и Василем.

Но разговора их она не могла разобрать. Попробовала подсмотреть в щель возле двери - ничего не увидела.

Она вбежала в хату, глянула в окно. В темноте с трудом разобрала Василя пустили вперед, а сами хищными тенями понуро потянулись вслед. Пошли не на улицу, а куда-то в сторону гумен.

Боже мой, что они хотят с ним сделать! Она тут же упрекнула себя: как она могла послушаться бандитов, отойти, оставить его одного!

Ганна бросилась к порогу, но остановилась. В теплой тишине слышалось легкое дыхание Хведьки, посапывание утомленного отца. Ганна склонилась над кроватью:

- Тато... Тато...

Мачеха недовольно повернулась:

- Чего тебе!

- Бандиты! Маслак!

Отец сразу проснулся.

- Василя за гумна повели!..

- А, боже! - испуганно перекрестилась мачеха.

Ганна хотела сказать про дядьку Ахрема, но сдержалась:

мачеха не любит его.

Пока отец стоял возле окна, всматриваясь в фигуру, прятавшуюся совсем близко за изгородью, Ганна в отчаянии думала, что делать, чем помочь ему, любимому Васильку.

В тревоге о Василе она почти не думала о дядьке.

- Их тут не много. Всего человек пять... - С винтовками? - спросил отец.

- С обрезами... - Ганну томила его медлительность, его молчаливое раздумье. - Людей надо оповестить! - нетерпеливо сказала она.

Отец снова поглядел в окно, за которым темнело поле.

- Как?

- Я сюда, этим окном, - на огород... На улицу...

- Одурела! - ужаснулась мачеха. - Да он тебя из обреза в момент!..

- Он не заметит.

- Погубить захотела всех! Если своей головы не жалко, то подумала бы хоть об отцовой! О Хведьке подумала б!

- А вы б о Василе подумали! - в голосе Ганны послышались слезы.

- Ничего с ним не случится, с Василем твоим!

Ганна сделала шаг к окну, но мачеха опередила ее, раскинула руки.

- Не пущу!.. Тимох! - крикнула она. - Ты чего стоишь как пень! Не видишь!

- Не надо! - мягко сказал Ганне отец. - Ничего ему не сделают.

- Не сделают!..

Ганна, давясь слезами обиды и отчаяния, отошла от мачехи, опустилась на лавку. Тревога за Василя, за дядьку Ахрема, однако, скоро высушила ее слезы. Она чутко вслушивалась в тишину села, улавливала дружный лай собак со стороны пригуменья и с давящим беспокойством, со страхом ждала, что вот-вот грянет выстрел, но всюду было тихо. Ни одного подозрительного звука не услышала Ганна.

- Спят, скажи ты, все, как просо продавши... - удивился вслух отец.

- Кто спит, а кто сидит и не дышит, - отозвалась мачеха Она осторожно подошла к окну в сторону поля. - Стоит, как пугало!..

Потом Ганна услышала неподалеку тихий свист. Насторожилась и обрадовалась - тень-пугало, торчавшая за изгородью, удалялась от хаты.

- Пошел, - с облегчением отметил и отец.

Бандит скоро исчез в темном поле. Ганна встала, молча подалась в сени.

- Ты куда? - услышала она за собой голос мачехи.

- Туда же!.. Пойду посмотрю.

- Опять! Сама на рожон лезет!..

- Не трогай! - вступился отец.

Ганна осторожно приоткрыла наружную дверь, осмотрелась. Вокруг было тихо, однако тишина эта не только не успокаивала, но даже настораживала. Спускаясь с крыльца, Ганна невольно задерживала дыхание, боясь окрика. Прижимаясь к стене, быстро перебежала за угол хаты и только тут на миг оглянулась - не темнеет ли где-нибудь фигура бандита. Было по-прежнему тихо, никто не стоял на ее пути.

И она, уже не оглядываясь, не прислушиваясь, переметнулась через изгородь, прямиком через мокрые, по-осеннему голые огороды полетела к Василевой хате.

По его двору от повети, пугавшей черным провалом, Ганна пошла тише. В груди защемило от недоброго предчувствия: с Василем что-то случилось! Она боялась представить себе - что, отгоняла страшные мысли, неясные, неопределенные, сама спорила с собой, успокаивала себя, но страх за Василя одолевал ее все сильнее. Боясь за него, она сновд упрекала себя, что ушла, оставила его одного в такой момент...

Часто, нетерпеливо зазвенело стекло под ее пальцами.

- Тетка Алена!

Ждать, казалось, пришлось целую вечность. Она прижалась лбом к холодному стеклу, стараясь увидеть, что там, в хате. Было темно, ничего нельзя было разобрать. Наконец кто-то подошел к окну, послышался голос старого Дениса:

- Кто там ни свет ни заря?

- Это я. Ганна Тимохова.

Знала уже, что Василя дома нет, похолодела от страха, но спросила:

- Василя нет?

За стеклом мелькнуло встревоженное лицо его матери.

- Василя?

Мгновенно открылась дверь.

- Я же думала!.. Он же к тебе...

- Мы стояли возле нашей хаты... Только вы не бойтесь. Еще ничего не известно...

- Ой, что ты говоришь, Ганнуля!..

На крыльцо вышел старый Денис, закашлял.

- Мы стояли, как вдруг подошли два человека. Из маслаков, оказалось...

- Бандиты?!

- Повели его с собой. Меня прогнали, а его повели...

- Божечко мой! - ужаснулась мать.

- Они что-то про дядьку Ахрема спрашивали... Так Василя, видно, и погнали, чтоб показал...

- Ахрема, говоришь? - отозвался дед. - Зачем им Ахрем понадобился?

- Не сказали.

- Не к добру, конечно... - в раздумье произнес дед.

- Божечко, - покачала головой тетка Алена, и неизвестно было, о ком она теперь беспокоилась - об одном сыне или и об Ахреме.

Только сейчас поняла Ганна причину своей тревоги. Нет, не об одной жизни его она волновалась. Если Василь послушает их, покажет хату Ахрема, его отпустят, наверно. Но неужели он покажет, приведет беду к дядьке Ахрему?

Если покажет, то сам будто станет заодно с ними! Пособник ихний! Осудят его или не осудят - она об этом не думала, - он поможет загубить человека! Преступником будет!

Нет-нет! Он не сделает этого. Не должен! Не станет их пособником, пусть хоть и под угрозой! Он - смелый, вон как защищал ее... Но ведь тогда они могут учинить над ним бог знает что! Не учинят!.. Скорее всего - он или убежит, или обманет их... Покажет кого-нибудь другого...

Василева мать сбегала в хату, возвратилась, завязывая платок. Ганна поняла, что она собирается делать, попросила:

- Вы не ходите!.. Я сама пойду поищу! Еще, чего доброго, 4они торчат где-нибудь, банда эта!

- Нет, я пойду! Не могу я!.. Страшно мне за него...

Дед Денис поплелся на улицу, а они направились к загуменьям. Но только завернули за хлев, увидели человека, тихо двигающегося бороздой навстречу.

- Василь?! - обрадованно заспешила мать. - Жив!

Он ответил не сразу, неохотно:

- Цел!..

Ганна по его настороженности, по голосу догадалась, что было с ним. Но еще не хотела верить, когда спросила:

- Что там... с Ахремом?

- Не был там... Живой, видно...

Теперь она уже не сомневалась. Довел. Показал. Помог им, бандитам. И сочувствие и нежность кВасилю будто сразу выветрились из Ганниного сердца. Ей показалось вдруг, что не Василь, а кто-то другой, незнакомый, чужой, стоит перед ней.

С обидой, с ощущением беды, не прощаясь, Ганна бросилась огородами к своему дому.

Он побежал за ней, нагнал, схватил за руку, хотел что-то сказать:

- Ганна!

Она спокойно, но решительно вырвала руку, сказала непримиримо:

- Отойди!..

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Истина "нет ничего тайного, что не стало бы явным" была известна куреневцам, видимо, больше, чем всякая другая.

Еще напуганный Грибок никому, кроме своей жены, и слова не сказал, еще молчали взволнованные каждый по-своему Ганна и Василь, а слух о ночном событии плыл по селу от хаты к хате, от колодца к колодцу.

Слух этот, переходя от человека к человеку, обрастал богатой, чаще всего женской, куреневской фантазией, и к вечеру неясное для многих происшествие разрослось до таких размеров, что сердца не только детей, но и взрослых томились в тревоге. Говорили, что бандитов было не менее сотни, а может и больше, и что был там сам Маслак, и что Маслак сказал: если они, куреневцы, будут переделять землю, - не жить им, не ждать добра. После этого обычно шли догадки о том, что же могут сделать маслаки. Были, конечно, среди куреневцев и маловеры, которые посмеивались над слухами, доказывали, что в них девяносто девять процентов выдумки, - таких в деревне жило тоже немало.

Как бы там ни было, а в Куренях царила тревога и настороженность...

Уже в тот же день, а может и на другой утром, слух дошел через вязкую дорогу до сельского Совета, потому что уже после полудня в неуютной, длинной, похожей на хлев, хате куреневского грамотея Андрея Дятла, или, как его звали в селе, Рудого, сидел милиционер Шабета и выяснял все обстоятельства прихода бандитов.

Шабета был выдающимся, почти легендарным человеком.

Обычный милиционер, он имел тут такой авторитет, какого, вероятно, не было ни у одного не только волостного, но и уездного руководителя. Он удивлял жителей окружающих деревень редкой отвагой, преданностью делу. Не раз и не два угрожали ему бандиты, стреляли в него из обрезов, прострелили у локтя левую руку, а Шабета на своем терпеливом конике бесстрашно, неутомимо скакал из деревни в деревню, выяснял, успокаивал, наводил порядок...

Первым Шабета вызвал Грибка. Ахрем появился в хате не один, а под охраной своей сегодня очень решительной жены.

Выпроводив во двор посыльного, плечистый, полнотелый, похожий на борца Шабета, который перед этим с озабоченным видом просматривал как"ю-то бумагу, холодно взтлянул на Грибкову Адарью и приказал:

- Гражданка, прошу выйти.

- Почему это выйти?.. Или я чужая? - Грибчиха даже не шевельнулась.

- Не положено. Тут сейчас будет следствие.

- Ну и пусть!..

- Не положено, ясно?

- Или ты не знаешь меня! - Грибчиха готова была обидеться, но вдруг переменила тон, подумав, что только рассердит его: - Знаешь же, Антон, а так говоришь!..

Она сказала "знаешь" мягко, с каким-то особым значением, видимо желая напомнить о том, что не раз кормила его обедом и даже закрашенным самогоном угощала, - поклявшись, что купила на ярмарке.

- Не положено, ясно?

- Я же хочу помочь тебе в следствии этом, - подступила с другой стороны Адарья.

- Сами разберемся.

- Не разберетесь. Он без меня ничего вам не скажет! - уже упрямо, горячась, заявила Грибчиха. Она толкнула мужа: - Что ты молчишь, как язык прикусил!

- Она правду говорит... - угрюмо бросил неразговорчивый Грибок.

Шабета помолчал, будто показывая, что решить это не просто, и позволил остаться. Черт с ней, этой упрямой бабой, может, и стоящее что скажет.

И действительно, Грибок, видно, ничего не рассказал бы.

Он так был угнетен приходом бандитов и их угрозами, что сразу, едва Шабета начал допрос, попросил:

- Б-братко! Пусти меня... Я ничего не знаю...

- Как не знаешь? Приходили они к тебе?

- Приходили...

- Сколько их?

- Трое было на дворе... - ответила за Грибка жена.

- Были среди них знакомые? .. Опознали вы кого-нибудь?

- Нет! - замотал головой Грибок.

- Не узнал он, - подтвердила Адарья. - Темно было.

А двое из тех бандитов стояли молча... Только я думаю, что без своих тут не обошлось. Я так думаю - откуда они узнали, что у нас делить землю хотят? Само оно разве дошло до этого Маслака? Донес кто-то. Пришел и сказал! И, скажи ты, на днях, видно, там был. Ведь разговор о дележе начался совсем недавно!..

- И видно, кто-то из тех, кто не хочет землеустройства, - добавил Шабета.

- Ну наверно ж!..

- Кого вы подозреваете? - мягко спросил Шабета.

Глаза Грибчихи потухли.

- Не буду бога гневить, не знаю. А раз не видела, то и говорить нечего. Не схватили за руку - не вор...

- Кто-то связан с ними, факт. А кто? - не отступал Шабета.

- Не буду говорить, никого не поймала... - Бросив осторожный взгляд на дверь и приблизившись к Шабете, Грибчиха тихонько сказала: - Про Дятлика Василя, что на том конце, говорят - будто он привел!.. Он в тот вечер стоял с Чернушковой Ганной!.. - Она тут же отошла от него и на всякий случай громко заявила: - Не видела ничего, не знаю!..

Давая понять, что сказала все, она поднялась со скамейки и попросила:

- Только вы о том, что я сказала... никому!..

- Хорошо, - пообещал Шабета.

Может, никогда еще не было у Ганны, охваченной противоречивыми чувствами, такого тяжелого р-азговора, как в этот день с милиционером. Она не беспокоилась за себя, совесть у нее была чиста, она знала, что позвали ее сюда в качестве свидетеля. Ганна тревожилась о Василе. И хотя Шабета вначале ни словом не упомянул о Василе, допрашивая, как выглядели бандиты, их приметы, голоса, поведение, она думала об одном: сейчас будет решаться судьба Василя. Что она скажет милиционеру?

- Значит, в тот вечер вы сидели с Дятлом Василем... - выслушав ее, не спросил, а как бы повторил Ганнины слова Шабета.

Ганна кивнула.

- И вы ничего не ждали, ни о каких бандитах не думали?.. А они вдруг подошли и - прямо к вам? Так сразу и подошли! Как это они вас так сразу нашли?

- Не знаю... Мы там уже много раз были...

- Допустим, что вас видели там не раз. Допустим, что на вас направил кто-нибудь, а сам остался в тени...

Ганна с облегчением отозвалась:

- Я и сама так думала! Кто-то показал, подвел!.. Чужими руками захотел жар загрести!..

- Кто это мог быть?

- Не знаю...

- Загадка... Туман... - задумчиво произнес милиционер. Он внимательно посмотрел на Ганну. - Есть одна догадка, и очень простая. Что Дятел Василь... сам... ждал их!

- Он? Вот уж выдумали!..

- Он, может быть, сам назначил встречу им!

Ганна вскочила в сильном волнении, возмущенная:

- Он... Они его еще немного - и пристрелили бы... Еще немного - и конец был бы ему!.. А вы говорите!..

- Но ведь он повел их?

- Я... не знаю, как и что потом было...

- Вы давно знаете его?

- Оладьи из земли вместе лепили! Хаты ж наши - рукой подать!.. - Ганна горячо, порывисто добавила: - Нет у него ничего с ними, с нелюдями! Я знаю! Поверьте!..

Она обеспокоенно, с надеждой взглянула на Шабету, ждала, как приговора, его слов. В сердце ее не гасла надежда - он поверит ей, поверит Василю, видит же, что она не врет...

- Он не злой... Добрый он...

- Все хорошие, - недоверчиво, непримиримо ответил Шабета. - Из кого только бандиты выходят...

Он встал, костяшками пальцев постучал по столу, с угрозой заключил:

- Ничего, я докопаюсь! Выведу на чистую воду!

Выходя от Шабеты, полная тревоги за Василя, который опять стал самым дорогим на свете, Ганна вдруг на крыльце увидела его самого. Он сидел, невесело опустив голову, - видимо, ждал, пока его позовут к милиционеру. В порыве сочувствия и ласки, мгновенно охватившем все ее существо, отдавшись этому порыву, ни о чем не думая, будто подхваченная волной, Ганна бросилась к Василю.

Она сразу поникла - так неласково взглянул на нее Василь. Он поспешно отвернулся от Ганны и, как человек, готовый ко всему, решительно пошел в сени.

- Со мной - так же, - сказал посыльный, Рудой Андрей, куривший возле изгороди. - Шел, сидел, так сказать, все молчком... Думает о чем-то...

- Переживает...

Ганна медленно спустилась с крыльца, побрела на улицу.

Шабета встретил Василя стоя за столом, окинул его быстрым пристальным взглядом. В тяжелом отчужденном взгляде Василя, исподлобья, из-под лохматых, непослушных прядей жестких волос, во всей его понурой фигуре, в расстегнутой домотканой сорочке, домотканых, с коричневыми болотными пятнами штанах Шабета уловил что-то недоброе, звероватое.

- Оружие есть? - спросил Шабета таким тоном, который говорил, что шутки с ним плохи.

- Чего?

- Не дошло? Оружие - обрез или наган - есть?

- Нет...

"Лицо какое, чисто бандитское... - невольно пронеслось в голове Шабеты. - Глаза - в таких ничего не увидишь! Как за тучей... И один не похож на другой. Будто не у одного человека! Один вроде светлый, а другой - карий, дикий, как у волка..." У него росло странное недоверие к этому угрюмому куреневцу.

- А что в кармане?

- Оселок...

- Достань. Покажи... Стой там!

Шабета многое повидал за время своей службы, случались всякие неожиданности, потому держался настороже. Это было уже привычкой, привычкой человека, который ездит один и один отвечает за все, за все свои поступки, иногда при очень сложных обстоятельствах. Осторожность тут никогда не лишняя.

В руках у парня было обыкновенный оселок. Шабета приказал подать оселок, положил его возле себя, сел.

- Зачем принес его?

- Нож точил... Забыл положить.

Шабета внезапно ударил вопросом:

- Давно в лесу был?

- В каком лесу?

- Не прикидывайся! В банде!

Внезапность, грубоватость вопроса были его обычным приемом, когда, он допрашивал подозреваемых в чем-то людей.

В таких случаях зоркому взгляду его нередко открывалось многое. Этот же куреневец глазом не моргнул, только еще больше набычился.

- Не был я.

- И не водил их по ночам?

Василь молчал.

- Почему не отвечаешь?

- Зачем... Знаете уж...

- Знаем. Все знаем. И я советую не крутить напрасно. Все равно ничего не выйдет... Давно с ними связан?

- С кем?

- Ну, не валяй дурака! С маслаковцами?

- Не знаю я их...

- Как же не знаешь, если - водил?!

- Тебе бы приставили обрез..

- Ну-ну, ты меня не бери голыми руками! Я тебе не приятель, не твоего десятка!.. Знаю я таких. Каждый, как только попадется, овцой стать хочет... Ишь - "приставили обрез"!

Василь не возражал. Что говорить попусту?

- Много было их?

- Пять, кажется...

- Кажется!.. Кто был, фамилии их!

- Не наши. Незнакомые..

- Скрыть хочешь? Думаешь на мякине провести? Кто?

- Не наши, говорю...

- Хуже только себе делаешь! Крутить хочешь?

Василь не ответил. Шабета недовольно постучал по столу.

- О чем они говорили?

- Ни о чем...

- Приказали? .. Наставили обрез - и все?

Василь кивнул.

Шабета больше не спрашивал. Взяв карандаш из нагрудного кармана выгоревшей гимнастерки, он пс двинул к себе клочок желтой оберточной бумаги и, показывая Василю, что, как и прежде, следит за ним, стал что-то писать. Грамотей он, видно, был не большой, - буквы ложились на бумагу тяжело и были кривые, неуклюжие.

- Вот, подпиши протокол! - подсунул Шабета бумажку Василю.

Василь взял карандаш, послюнявил его, наклонился, - Тут, внизу?

- Чего ж берешься подписывать не читая? - строго взглянул на него Шабета.

- Все равно... Все равно не разберу...

- Неграмотный?

- Почти что...

- Как протокол подписывать - так неграмотный, а как бандитов вести науки хватило... Протокол - это следствие, с изложением моих вопросов и твоих ответов. Ясно?

- Ясно...

- Тут все фактически. Без обмана!.. Прочитать мне, может?

- Не надо.

- Порядок такой... Ну ладно - подписывай!

Подписав, Василь с облегчением встал. Надоел ему этот разговор, да и спешил он закончить прерванное дело, потому и доволен был, что, подписав, наконец отвязался.

- Куда? - остановил его Шабета. Он также встал.

Василь не сразу понял значение вопроса Шабеты, ответил спокойно- Домой.

- Подожди.

Тон его удивил Василя, это был уже приказ. Шабета преградил ему дорогу, изгибом пальца твердо постучал по оконной раме. На этот стук со двора вскоре неторопливо вошел Андрей Рудой.

- Давай сейчас к нему, - Шабета кивнул Андрею Рудому на Василя, - и скажи... Кто там у него дома?

- Дед есть, так сказать - Денис. Матка...

- Скажи его матери, чтоб принесла одеться... - Шабета взглянул на босые, с пепельными пятнами подсохшей грязи ноги Василя. - Обувку какую-нибудь. И харчей торбу.

- Харчей? - откликнулся Андрей Рудой и поджал губы:

вон оно что! Он каким-то странным взглядом окинул Василя.

- Харчей. И чтоб быстро!

- Как умею... Эх, - Рудой невесело почесал затылок.

Когда он вышел, Шабета, не отходя от двери, приказал парню сесть. Василь не послушался, исподлобья, с волчьей настороженностью взглянул на Шабету. В глазах его еще было сомнение, - а может, это все выдумка?

- Ну, чего уставился? - недружелюбно сказал Шабета. - Бежать, может, думаешь?!

- Нет... - Василь вдруг испуганно, по-детски, спросил - Куда это меня?

- В Юровичи пойдешь.

- В... в тюрьму?

- А куда же.

- А... - Василь сразу обмяк, сел.

Шабета внимательно взглянул на него, как бы изучая. Но из того, как Василь держал себя теперь, трудно было понять что-нибудь. Ни боязни, ни сожаления, ни какой-нибудь надежды или просьбы о пощаде - ничего не отражалось на его, казалось, бесстрастном, застывшем лице.

"Как окаменел, - подумал Шабета. - Глазом не моргнет... Ну и тип, видно..."

- Удирать не пробуй, если жизнь не надоела, - на всякий случай пригрозил он. - От меня еще никто не ускользал.

Не было таких случаев!..

Василь не ответил. С той минуты, как он узнал, что домой уже не вернуться,.когда развеялись желанные надежды, что все счастливо кончится, в душе его действительно все будто окаменело В этот трудный в его жизни момент, когда надо было, казалось, горевать о несчастье, о позоре, которые вдруг свалились на него, он, как это ни было странно, ни о чем не думал, ни о чем не жалел, окаменевшую душу его давила тяжкая и жесткая пустота.

Мир был для него теперь полон чужих, равнодушных людей, и жил он среди них одинокий, такой же равнодушный, как и они, и ему не жаль было никого, и никто иа них не волновал его. Даже то, что мать где-то там дома, наверно, в слезах, никак не беспокоило его. Ничто не выводило Василя из состояния жестокой безучастности.

Мать вбежала запыхавшаяся, перепуганная. Василь узнал ее шаги, когда она была еще в сенях, но не шевельнулся, сидел хмурый, углубленный в себя и тогда, когда мать, выпустив из рук мешок и лапти, с жалобными причитаниями бросилась к нему, жадно, тревожно обняла...

- Василечек, колосочек, сынку мой... Куда же тебя, за что, за какие грехи, кровиночку мою...

Василь холодно, с прежним безучастным видом отвел руки матери от себя.

- За что его берем, тебе, матка, лучше знать, - строго откликнулся Шабета. Он деловито спросил: - Все принесли?

- Все, что приказано, - ответил Рудой, который со свиткой на руке невесело стоял у двери.

- Все, - крикнула и мать, сдерживая слезы.

- Отдайте ему.

Она подняла с пола лапти и мешок. Когда Василь стал накручивать порыжевшие портянки, заматывать их веревками, мать молча смотрела и только судорожно всхлипывала, вытирая глаза большими потрескавшимися пальцами. Когда же сын обулся, начала говорить, что положила ему в торбу: буханку хлеба, огурцов, - но Василь, не дослушав, подошел к Андрею Рудому, взял свитку.

- Можно было бы ту, в которой работал, - проговорил Василь, набросив свитку на плечи. - Не в сваты, чтоб в новой...

Это было все, что он сказал тут.

- Так она же как сито, сыночек. Вся в дырках...

В ожидании команды Василь взглянул на милиционера.

Едва Шабета, перебросив сумку через плечо, приказал двигаться и Василь спокойно зашагал, мать снова припала к сыну, в скорби, в отчаянии, запричитала - А мой же ты дубочек, месяц ты мой золотенький!..

А как же ты один будешь!..

"Ну вот, не может без этого!" - недовольно нахмурился Василь. Мать заметила, словно прочла этот упрек в его глазах, и немного притихла.

- Раньше надо было плакать, - уже во дворе отозвался Шабета. - Когда растила. Учить надо было, чтоб жил честно...

Не спуская глаз с Василя, он отвязал от штакетника гнедого коня, почти до седла обрызганного грязью.

- Ну, давай иди! - приказал Шабета.

Василь на миг словно очнулся, взглянул на мать с любовью и сожалением, - как она тут одна со старым да малым управляться будет! Чувствуя, как от жалости дрогнуло что-то внутри, сказал ей:

- Мамо, останьтесь тут!

Она, давясь слезами, кивнула.

Идя улицей, Василь видел: люди стояли у ворот, липли к окнам. Снова он шел равнодушный ко всему, с неподвижным, застывшим лицом, будто не узнавая никого, ни на кого не глядя. На улице было грязно, ноги глубоко увязали, надо было держаться ближе к заборам, идти стежкой, но он равнодушно шагал серединой улицы.

Проходя мимо своего дома, Василь увидел деда Дениса, стоявшего без свитки и без шапки, Володьку, глядевшего с любопытством, даже весело, - но не подал виду, что заметил их. Все было словно в тумане, казалось выдумкою, в которую самому еще не верилось. Все было будто нереальным: и эта улица, и грязь, и он, арестант, и Шабета, который терпеливо тянется вслед, ведя на поводу лошадь, и даже дед...

Только одно жило, волновало Василя - Ганна. Как ни был угнетен, безразличен, казалось, ко всему, еще издали заметил ее. Держась за столбик открытой калитки, Ганна смотрела на Василя, нетерпеливо ждала. И странное случилось с Василем, - хотя и сам ждал ее, будто назло себе, стремился в последний раз, на прощанье, взглянуть на нее, ощутил вдруг горечь, настороженность, неприязнь. "Стоит! Вышла посмотреть - нашла зрелище!.. Мало того, что другие глазеют!" Вспомнилось ее неприязненное: "Отойди!" и брови недобро сдвинулись, глаза оторвались от нее, уставились в холодную грязь, что ползла под ногами. Так и подходил, не взглянув больше на нее, полный упрямого мстительного чувства.

- Василь!.. - рванулась Ганна от калитки навстречу.

Он лишь на мгновение остановился, взглянул на нее и тут же спохватился, тяжело зашагал дальше.

- Василь... не виновата я!..

Василь не оглянулся, не ответил, будто не слышал. Ганна прошла немного вслед, отстала. Молча, время от времени оскальзываясь, месил он грязь, бредя за деревню, - туда, где лежала непролазная дорога через болото, где была неизвестность.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Сразу после того, как Василь прошел, Ганна отправилась домой. Ей, девушке, нехорошо было не то что идти за парнем, но и долго смотреть ему вслед, - в Куренях считалось это неприличным. Почти половина куреневцев стояла на улице, следила за Василем и, значит, за Ганнои. И Ганне надо было особенно держаться неписаного, но обязательного закона.

Она уже и так нарушила этот закон, подойдя к Василю, нарушила его на виду у стольких людей, теперь надо было как-то повиниться перед людьми, показать, что она не ктонибудь, что она бережет свою честь, уважает обычаи. И она шла домой, с виду спокойная, степенная, шла так, как и надлежало ей идти, ни разу не оглянулась, даже не посмотрела, куда его повели. И надо сказать, Ганне теперь и не хотелось идти за Василем или смотреть ему вслед. Он так обошелся с ней, так ответил на ее искренний порыв - оскорбил перед всей деревней. Возвращаясь домой, она вначале несла в себе только обиду.

Мачеха была в хате, замешивала корм поросятам, и Ганна подумала: хорошо, что хоть она не стояла на улице, не видела. Мачеха стерла с порозовевших рук налипшие комочки картошки и теста, выпрямилась, бросила Ганне:

- Отнеси вот...

Но когда Ганна взяла ведро, не удержалась, неожиданно упрекнула:

- И не стыдно!.. Виснуть на парне, при людях!..

"Видела все-таки. В окно подсмотрела!.. Чтобы она да пропустила что-нибудь!.."

- Кто виснет? Скажете!..

- Видела!.. И он, он хорош! Отвернулся, говорить не стал!.. Пан какой гонористый!..

Ганна торопливо захлопнула за собой дверь, - и без того муторно, хоть ты плачь, а тут еще разговор этот.

Накормив поросят, остановилась в раздумье возле хлева, не зная, куда идти. Возвращаться в хату не хотелось - там снова ждали упреки мачехи. Взглянула в сторону гумна: отец был или в гумне, или где-нибудь поблизости, потому что ворота были открыты.

Увидела отца на току, - стоя на коленях, в домотканой пропотевшей сорочке, с остями в редких седеющих волосах, он, сгорбившись, широко и мерно взмахивая совком, веял рожь. Мякина и пустые колосья падали на пол почти у самых его колен, зерно же летело веселой и упругой золотистой струей, шурша, осыпалось на продолговатую пологую горку.

Отец был утомлен, взглянул на Танну молча, безразлично, ни на мгновение не остановился, - черпал и черпал совком рожь и мерно бросал ее на горку посередине тока.

Ни о чем не спрашивая, Ганна взялась помогать ему - отгребла к стенке мякину, аккуратно прибрала солому, подмела, где можно было, ток. В заботе этой, в прохладной тишине гумна, под крышей которого время от времени чирикали воробьи, Ганна на какой-то момент забыла о своей тоске и обиде. Отец, добрый, тихий отец, он тоже, кажется, вносил умиротворение в ее душу своей утомленной, как бы не подвластной никакой скорби фигурой. В эти минуты Ганне подумалось, что ее обида и даже Василева беда не так уж страшны, как ей показалось вначале. Василя, конечно, не заберут. "Доведут до Олешников, припугнут, чтоб другим неповадно было, и отпустят... Ну, может, пригрозят, чтоб в другой раз не водил, может, потребуют дать обещание, что никогда с бандитами знаться не будет... Увидят, что не виноват он, отпустят!.." А тогда - пусть только вернется, она ему покажет! Ой как покажет, все припомнит - придется ему походить за ней да попросить, чтобы забыла обиду. Не простит она такого унижения, век помнить будет, не раз придется ему покаяться...

Незаметно в гумно вползли сумерки, но отец не вставал с тока, хотел, видно, довеять все. Только немного не довеял, сумерки быстро сгущались, и он послушал Ганну, положил совок, нехотя поднялся.

- Малость не управился, грец его... Горсть какая-нибудь, - сказал он с сожалением.

- Завтра закончите... Не убежит оно... - успокоила Ганна.

- Не убежит. Но как-то жалко бросать, не закончив...

Он шире открыл ворота, чтобы в гумне посветлело, и достал мешок. В темноте они ссыпали то, что было провеяно.

Отец хотел еще подмести ток, но прибежал Хведька и объявил:

- Идите ужинать. Мама говорит, картошка остынет!

- Сейчас придем!

Отец молча стал собираться - взял с соломы шапку, свитку, вышел из гумна, заскрипел воротами.

Ужиная, Ганна осторожно поглядывала на мачеху, ждала, что та вот-вот снова начнет разговор о Василе. И правда, мачеха не долго молчала - будто между прочим сообщила:

- Василя Дятлика забрали...

Отец только искоса взглянул на Ганну и промолчал.

- Шабета повел. В Олешники, - попыталась снова завязать разговор мачеха, но и на этот раз Чернушка сдержался, и она умолкла. Ганне на время стало легче.

Все же она не была уверена, что мачеха снова не вернется к этому событию, - сидеть за столом Ганне было невмоготу. Быстро поужинав, она торопливо перекрестилась на икону, встала и, не переодеваясь, направилась к двери.

- Ты куда? - остановила ее мачеха.

- Никуда. На улицу посмотрю.

- Он не пришел.

- А я, может, не к нему.

Звякнув щеколдой, она выскочила во двор и, настороженная, чуткая, с таким ощущением, будто за ней следят, пошла на улицу. Намеренно старалась не смотреть в сторону изгороди" где они вчера стояли, гнала от себя неотвязную мысль:

а может, он там, может, пришел? В ней почему-то жила, не оставляла ее упрямая уверенность: он - там, он пришел, он ждет ее. Она невольно вслушивалась - не зовет ли он ее, и думала, готовилась отомстить ему за унижение перед людьми.

Как она ни заставляла себя не смотреть на изгородь - не удержалась, глянула. Там никого не было.

Она, однако, гнала тревогу: это еще ничего не значит, Василь мог просто не успеть прийти. Он и в другие дни, бывало, опаздывал, а тут такое событие - конь не накормлен, хозяйство недосмотрено. Когда вышла на улицу, подумала:

"К Хадоське пойду", - желая увидеть не Хадоську, а Василев двор, Василеву хату, Василя. Ей казалось, что увидеть Васидя ей хочется не потому, что она тоскует, тревожится о нем, а просто чтобы знать - дома ли он?

На Василевом дворе было тихо, печально, пусто. Печально выглядела и хата, молчаливо черневшая в сумерках, - ни разговора в ней, ни света в окнах. Хоть и не видела, что там, в хате, она показалась нежилой, будто ни души не было в ней.

Ганна вспомнила о Володьке: вот кто мог бы помочь.

Увидеть бы сейчас его, узнать о Василе. Обычно, когда не надо, Володька часто попадался на глаза, целыми днями у них, у Чернушков, в хате или во дворе играл с Хведькой. Теперь же - будто нарочно - не видно, не слышно его. Может, Хведьку попросить, чтобы позвал? Она уже решила вернуться домой, разыскать Хведьку, но тут же отогнала эту мысль: снова придется встретиться с мачехой. К тому же мачеха вряд ли позволит Хведьке в такое время пойти куда-нибудь. А если и разрешит, то станет допрашивать, узнает от Хведьки обо всем. Этого Ганна боялась больше всего. Все, что было у Ганны с Василем, их ночные свидания у изгороди, мыслимечты и мысли-тревоги - все стыдливо, бережно носила она в себе, как дорогую, чистую тайну. Об этом не должен был знать никто, тем более мачеха. То, что произошло днем, когда она нечаянно выдала свою тайну всей деревне, заставляло ее быть еще осторожнее.

Воспоминание о последнем, злом Василевом взгляде снова погасило огонек в сердце, вернуло ей горечь непережитой обиды. С обидой этой и с тяжелой, полной недоброго предчувствия тревогой пошла она к Хадоське.

На окнах Хадоськиной хаты играли глянцевитые отсветы огня, пылавшего в печи. Ганна прижалась лицом к стеклу, стараясь увидеть подругу, окликнула:

- Хадоська!

На ее оклик от печи надвинулась тень, послышался голос матери:

- Нет ее... Кто это? Ганна?

- Ага, я... А где она?

- Кто ее знает! Гулять куда-то подалась...

Искать Хадоську в веселых девичьих стайках, которые там и тут гомонили, смеялись на завалинках, на колодах вдоль изгородей, Ганне не хотелось, - в последние дни они с Василем редко появлялись среди девчат и парней, и ее приходу наверняка все очень удивятся. Начнут шептаться между собой, говорить о Василе. Если же он не вернулся, злые языки беспощадно осудят: не успели хлопца увести из деревни, как она уже другого ищет!

Загрузка...