X ГЕРШИ. 1899 год

Мы сидели на палубе, наблюдая, как юго-западный муссон волнует поверхность Яванского моря. По проливу Бангка под парусами, надутыми ветром, носились лодки. Мы шли вдоль побережья, держа курс на Малаккский пролив, и могли разглядеть в глубине острова болота и джунгли.

— Я ведь никогда не был к северу от экватора, правда? — спросил Янтье.

— А ты знаешь, Янтье, что если станешь выливать воду из ванны, то в Северном полушарии струя будет закручиваться в одну сторону, а в Южном — в другую?

— А если посередине?

— Течет прямо. Буль-буль.

— Я верчусь на юг, — произнес Янтье и стал крутиться вокруг собственной оси. — Я волчок.

— Ты мой обожаемый-любимый-котенок-лапочка, родившийся к югу от экватора. Норман-Янтье-волчок, — ответила я.

Подошли двое мужчин и стали наблюдать за Янтье. Один из них был приземистый голландец в белой льняной паре, а другой — немец с бородкой и усами, подстриженными под кайзера Вильгельма.

— Такая жара, а ему нипочем, — произнес немец, поднимая свой шлем. — Вот пример для туземцев.

— Какой восхитительный мальчуган, — заметил голландец.

Немца звали герр фон Керих, одно плечо у него было выше другого, левый локоть он прижимал к боку, так что кисть болталась. Выяснилось, что его брат женат на моей «кузине» Катринке, падчерице Хельги, моей мачехи, и что они живут в Медане. Мы стали говорить о том, до чего тесен мир, и я сказала, что буду рада увидеться с ней. Герр фон Керих заявил, что он вообще против смешанных браков, но ведь, в конце концов, Катринка родственница султана Дели. Минхеер Схопейс работал в меданском филиале делийской фирмы «Маатсшаппи» и каждый год ездил в Амстердам для участия в табачных аукционах у Фраскатти.

Трапезовали мы вместе в салоне, где обедавшие толковали о том, что туземцы Суматры ленивее яванцев и даже не хотят зарабатывать. Меня предупредили, что наступает пора штормов, и поэтому, ложась спать, нужно покрепче привязываться.

Та ночь была штормовой, и мы с Янтье не спали. Мы с ним затеяли игру: наклонялись то в одну сторону, то в другую и делали вид, будто боимся непрерывного грохота, хотя именно так оно и было. Кати и Бэнда-Луиза лежали спокойно, покачиваясь с боку на бок. Пристегнутые широкими кожаными ремнями, они не просыпались, несмотря на то что трещала мебель в каюте.

Судно, плавно покачиваясь на волнах, стало приближаться к берегу, и на нас повеяло жаркой волной. Руди на причале не было. Я почувствовала угрызения совести оттого, что не отправила телеграмму и так долго мешкала с отъездом. Потом решила, что расстраиваться нечего. Разве я не заслужила того короткого периода свободной, счастливой жизни? Ведь отныне я стану Руди милой, послушной женой.

Когда мы ехали на автомобиле в Медан, я увидела цветы фута два в поперечнике, которые росли среди гигантских зеленых кустов и бабочек размером с птиц. Было так жарко, что Янтье и Бэнда-Луиза лежали в изнеможении. По телу у меня струился пот.

Медан приятно поразил меня. Это был современный, опрятный город, с широкими улицами, недавно выстроенными зданиями контор и великолепной старинной мечетью. Дом наш представлял собою одно из многих бунгало, окружавших город кольцом. Руди уже ждал нас.

Я тотчас поняла, что он пил, хотя не услышала от него ни слова упрека. Он только сказал, что не знал, когда мы приедем, и поэтому не встретил нас, хотя уже больше недели сидит безвыездно дома. На ужин подали холодное блюдо. Руди уложил Янтье в постель, а я отнесла свои вещи в комнату, которая, по словам Руди, была приготовлена для меня. Комната Янтье соседствовала с кабинетом Руди, а Кати с Бэндой-Луизой расположились в большой комнате против кухни.

Когда мы остались одни, Руди сказал, что надеется, я не стану возражать против нашего небольшого дома, это необходимо для того, чтобы сократить расходы. Во время разговора он вертел в руках рукоятку сабли и почти не смотрел на меня.

Я занервничала, чувствуя себя виноватой, искренне заявила, что постараюсь тратить как можно меньше.

— Как же иначе, — оборвал он меня. — Уж я об этом позабочусь. Оставшись один, я долго думал, моя милая, и многое понял. Особенно за последнюю неделю. Даже в моем возрасте можно кое-чему научиться. Стоит дать женщине или туземцу палец — они всю руку откусят.

— Руди, дорогой, — запротестовала я, — ты несправедлив…

— Ты говоришь о справедливости! — Несмотря на ровный, вежливый тон, в голосе Руди послышались гневные нотки. — Справедливость? Всепрощение до добра не доводит. Это все, что я могу сказать. Я перевернул эту страницу жизни. Три дня назад ко мне привели одного солдата, уличенного в воровстве. Знаешь, что я сделал? Велел высечь его в присутствии всего полка и на пять лет отправил в тюрьму. Это его научит уму-разуму. Вот так-то.

— Боже мой, Боже мой, — проговорила я, ломая руки. — Так наказать беднягу? Неужели ты?.. Как это ужасно.

— Ну, хватит. Можешь подыскать себе завтра повариху. Присмотри за Кати, пока я не нашел кого-нибудь получше. По-моему, дети плохо выглядят.

— Они здоровы, — возразила я. — Это из-за путешествия и жары…

— Мне не нужны оправдания, — отвечал Руди. Вложив саблю в ножны, он поднялся, прямой как штык, если бы не брюшко. — Спокойной ночи, дорогая женушка. — Прикоснувшись тонкими губами к моей щеке, он круто повернулся и вышел.

Это я была во всем виновата. Если бы я приехала вовремя, он, возможно, не вынес бы бедному солдату столь суровый приговор, хотя публичного наказания, пожалуй, и не отменил бы.

Утром ко мне пришла молодая женщина по имени Ноона и сказала, что хорошо стряпает. Жалованье она попросила мизерное, и я тотчас взяла ее. Потом сама отправилась на базар, как делала это в Леувардене, исполненная самых добрых намерений.

Жители Медана заявляли, что мы идеальная пара. Руди был таким примерным супругом, что никогда не ходил в «Серкл» и не участвовал в «мальчишниках». Иногда мы вдвоем ужинали в ресторане, но чаще всего вечерами никуда не ходили. Кроме того, когда это ему удавалось, Руди забегал домой и в дневное время. Целыми часами он возился с детьми, качал Бэнду-Луизу, посадив ее на колено, или учил ходить, а с Норманом затевал военные игры.

Про меня же говорили, что я привязана к мужу и не спускаю с него глаз, будто бы угадываю каждое его желание. Мужья укоряли своих жен за то, что они не стремятся походить на меня.

Домашнее хозяйство у нас было налажено превосходно, и, когда мы принимали гостей, никаких неурядиц, характерных для семейств, в которых прислуга была из ленивых туземцев, не наблюдалось. Ноона и Кати, которые почти не разговаривали друг с другом, распределили обязанности между собой. Кати всей душой была предана Бэнде-Луизе, и Руди заявил, что она сможет остаться в доме, если будет в точности выполнять все его распоряжения. Перед уходом на службу он составлял для Нооны меню своим энергичным почерком. Я старательно переводила эти записи обеим женщинам.

По словам Руди, Норману, который достаточно подрос, следовало как можно меньше общаться с женщинами. Ему разрешалось играть со сверстниками, жившими рядом, только чтобы предупреждал, куда уходит. Я тоже была «свободна» при условии, что докладывала Руди, чем занималась, куда ходила и что именно говорила.

Мне от него нечего было скрывать, если не считать случайных бесед с женами молодых офицеров, которых он не жаловал. Взяв в руки стакан, он перед сном допрашивал меня. Вел он себя вполне прилично и никогда не сердился, но я утратила интерес ко всему тому, что было мне запрещено.

В Медане всегда светило солнце, дул свежий ветерок и жители приветливо улыбались. Порою собирались тучи, налетала гроза, гремел гром и вспыхивали молнии. Иногда воздух становился свежим и пьянящим. Сначала я любила гулять по городу, потом стала оставаться дома, чтобы, придя домой, Руди мог застать меня.

Лишь Катринка, моя «кузина», жена герра директора гауптмана Ганса фон Кериха и племянница султана, понимала меня.

— Руди ужасный тип, — заявила она. — Не таращи на меня глаза. Ужасный. Хотела бы я посмотреть на того человека, который стал бы так со мной обращаться.

— Как? — спросила я растерянно.

— А вот так, заяц ты испуганный!

— Он ничего мне не делает.

— Заставь, чтобы сделал.

— Я пыталась.

Так оно и было. Когда я била его кулаками по лицу, он хватал меня за кисти и не отпускал их, пока я не успокаивалась. Он был равнодушен к моим вспышкам гнева, отчаянию, слезам, пренебрегал моим телом.

— Тогда измени ему.

— Катринка!

— Разве ты ему не изменяла?

— Ну что ты! — Затем, увидев на лице ее насмешливое выражение, я прибавила: — Я, пожалуй, и не против, но он станет возражать.

Она расхохоталась, потом надела очки и сразу стала некрасивой и умной.

— Хорошенькая молоденькая Герши, — сказала она, — воюй за свою жизнь!

— Я так устала.

— Пусть он отправит тебя в Голландию! Ганс собирается увезти меня в Берлин, можешь не сомневаться. Этот представитель окаянного Herrenvolk'a[21] так много о себе воображает! Происходит от человекообразных обезьян, ставших варварами-тевтонами, а меня стыдится. Но он мне за это заплатит, вот увидишь. Я яванка и мстительна, я никому ничего не прощаю. — Катринка снова сняла очки, и красота ее сверкнула, как меч.

— А я всегда и все прощаю.

— Ну и дура.

В тот вечер мы с Руди отравились на официальный прием. Чтобы досадить ему, я стала флиртовать с чиновником из правительственного ведомства и вышла с ним на террасу.

Руди до самого рассвета не давал мне покоя. Он заявил, что не верит мне. А если он мне не верит, то гожусь ли я в матери его сыну Норману? Если не гожусь, он должен принять соответствующие меры, чтобы оградить сына от моего влияния.

— Ты пьян, Руди, — сказала я, холодея от страха.

— О нет. Я пью, — возразил он, и он действительно пил понемногу в продолжение всего дня и вечера. — Пью, но не напиваюсь допьяна. Тебе не в чем меня упрекнуть.

Глаза его были непроницаемы, рот превратился в щелку, а лицо расплывалось перед моим взором. Но внезапно я разглядела на нем сетку морщин — маску страдания.

— Бедный Руди, — вырвалось у меня непроизвольно.

— Пытаешься убедить меня, что любишь? — спросил он, высоко поднимая брови.

— Я… я хочу любить тебя, — произнесла я. — Я так устала.

— Тогда ложись спать, — сказал Руди.

Когда я направилась в комнату Янтье, чтобы поцеловать его, Руди остановил меня.

— Не сегодня, — проронил он, скользнув глазами по моему лицу.

Это было мне наказанием и предупреждением.

Я уступила. Ради Янтье.

Я не пыталась удержать Янтье возле себя. Да и не хотела. Пусть живет свободным, порхает, как птица, и прилетает ко мне, когда захочет.

«Посмотри на меня, Maman», — говорил он, или же: «Взгляни, Maman chérie». Иногда он неожиданно подходил ко мне и произносил: «Не грусти, Maman» — и крепко обнимал за шею.

Янтье был само совершенство.

Спустя много лет мне постоянно снился один и тот же кошмарный сон, будто я снова в Медане, но без Янтье. Даже потом, в тюрьме, когда я просыпалась, чувствовала облегчение, поняв, что все это мне приснилось.

Остальная часть моей жизни была довольно сносной. Если позади у вас оставалось самое страшное, что может с вами произойти, вы больше никогда не будете думать о смерти.

Вы цените жизнь и не желаете умирать.

После Медана мне ничто не казалось дурным. Из Медана мы уехали в Банджу-Биру. В этой дыре и закончилась довольно плачевным образом карьера Руди. Я была добра к нему и щадила его гордость. Потом он подал в отставку, и мы поселились в Синдангладжа. Это была попросту гостиница среди живописного ландшафта. Руди был вполне доволен жизнью и все время проводил со своей дочуркой, Бэндой-Луизой. Та была по-прежнему враждебно настроена ко мне, своей матери, и мы избегали друг друга. Иногда в Синдангладжа мне становилось до того тоскливо, что я убегала. Однажды по реке добралась до Семаранга, где вновь встретилась со Схопейсом и позволила этому бедному печальному человечку овладеть мною. Виноватой я себя не чувствовала, но Руди заподозрил неладное. Я солгала ему, и он не мог уличить меня. После Медана я научилась лгать ему. Неуверенность возбудила в нем ревность и даже интерес ко мне, правда, ненадолго. В конце концов я убедила его отвезти меня в Голландию, и дома мы действительно пришли к согласию. Он дал мне денег, чтобы после развода я смогла уехать в Париж.

После того я очень ценила жизнь. Даже тогда, когда она была неприглядной и трудной. Даже тогда, когда однажды субботним вечером зрители начали швырять в меня чем попало. Даже тогда, когда сердце мое было разбито: Бобби-мой-мальчик, отправился в Англию, чтобы развестись с женой и жениться на мне, но вместо этого написал, что никогда не вернется. Когда покинул меня Луи и когда я узнала правду о Франце… Я все равно любила жизнь! После Медана мне уже не хотелось умирать.

Думаю, я смогла бы покончить с собой в первые месяцы жизни в Медане, но у меня не хватило на это сил. Когда Янтье был рядом со мной, мне хотелось жить ради того лишь, чтобы находиться рядом с ним.

Однажды в июне, когда Янтье пришел ко мне в сад, мне показалось, что он бледен. Лоб у него был прохладный, но он сказал, что не хочет ужинать. Сказал, что слишком устал и не в силах раздеться. К счастью, Руди в тот вечер задержался, и я сама уложила мальчика в постель.

— Побудь со мной, Maman, — попросил он. — Спой мне. Ты же умеешь петь.

Я тихонько напевала ему. Это была вереница слов о любви. «Ты мое сердечко, сладкий мой, мой принц, мой сын…» Потом меня позвал Руди, и мне пришлось оставить Янтье. Он смежил веки, окаймленные такими же густыми, как у меня, ресницами, с трудом открыл глаза и посмотрел на меня взглядом, полным нежной любви.

— Спокойной ночи, Maman chérie, — прошептал он.

— Ты хорошо себя чувствуешь, голубчик мой? — шепнула я озабоченно.

— Не очень, — ответил он. — Но мне хочется спать. — С этими словами он повернулся ко мне спиной.

После полуночи я внезапно проснулась. Мне почудилось, будто я слышу какой-то слабый звук. Босиком кинулась по ратановым коврам в комнату Руди и оттуда в детскую Янтье. Отчетливо раздался негромкий монотонный звук, от которого по спине у меня побежали мурашки, а на затылке поднялись волосы.

Дрожащими пальцами я зажгла лампу и, подняв ее, посмотрела на лицо Янтье. Он лежал неподвижно, и я решила, что звук доносится откуда-то извне. Потом увидела струю рвоты, которая текла у него изо рта.

Я закричала, и Руди, мгновенно проснувшись по старой военной привычке, тотчас же вскочил. Одним прыжком он очутился в детской, где я держала бесчувственное тело Янтье, пытаясь своей ночной сорочкой остановить поток. Вырвав ребенка у меня из рук, Руди унес его к себе. Он велел приготовить крепкий чай и немедля послать Ноону за доктором Рулфсема.

Всю ночь, до самого рассвета, когда в окна ворвались лучи солнца, доктор, Руди и я сражались за жизнь Янтье. Мы переговаривались свирепым шепотом — не потому, что он мог нас услышать, а чтобы нас не услышала смерть.

Когда на улице усилился шум, жизнь перестала уходить из онемевшего тела Янтье. Коматозное состояние постепенно уступило сну.

— Он еще не избежал опасности, — сказал доктор. — Ему нужен полный покой.

Мы втроем смотрели на изможденное тельце мальчика, который еще накануне играл в саду, и повторяли: «Полный покой».

Целый день, не впуская меня в комнату, Руди сидел у постели, на которой лежал Янтье.

— Я его мать, — жалобно сказала я, когда Руди преградил мне дорогу. — Позволь мне ухаживать за сыном!

— Мне зараза не страшна, и я могу отдать свою жизнь за сына, — заявил Руди.

— Я не боюсь заболеть, — проговорила я. — Разреши мне позаботиться о нем.

— Ты боишься, — возразил Руди, — и твой страх может передаться Норману.

— Ты тоже боишься.

— Солдаты умеют скрывать свой страх. Уйди.

Когда Руди отправился в ванную, я проскользнула в комнату и опустилась на колени у постели ребенка.

— Maman? — тоненьким голоском прошептал Янтье.

— Maman здесь, Янтье.

— Сделай так, чтобы мне не было больно.

— Хорошо, любимый, — я дышала тяжело, до боли в паху.

Он попытался повернуться, чтобы прикоснуться ко мне, и захныкал.

— Тсс, — произнесла я, гладя его, но он захныкал громче.

Руди поднял меня с полу и не грубо, но решительно выпроводил из комнаты.

— Ему нужен покой. Ради него ты не должна оставаться здесь.

— Maman, — жалобно заплакал Янтье.

Подойдя к постели, Руди твердо произнес:

— Успокойся, Норман, малыш.

Янтье успокоился, и я с поклоном, на туземный манер, скрестив на груди руки в знак покорности, вышла из комнаты.

Ноона словно сквозь землю провалилась, а Кати вместе с Бэндой-Луизой перебралась в сад, откуда можно было попасть в их комнату, в которую я не входила. Опасаясь инфекции, все избегали нас. Когда кому-то приходилось проходить мимо нашего дома, человек переходил на противоположную сторону улицы. Одна лишь Катринка, надев на лицо маску, в перчатках, подходила к крыльцу и спрашивала через дверь, не может ли чем-то помочь. Я просила ее оставлять пищу для Кати и Бэнды-Луизы у задней калитки, а для нас с Руди перед домом.

Единственное, что я могла, это молиться, плакать и работать. От страха я снова стала той скромной девочкой, которая в Леувардене чистила до блеска все комнаты в доме своей умирающей матери.

Три дня спустя доктор попросил Руди перевезти Нормана поближе к диспансеру. По его словам, домик лейтенанта Бервелта, находившийся в двух шагах от дома самого доктора, был свободен. Симптомы заболевания отличались от обычно наблюдаемых при холере, и ему нужно было находиться с Норманом постоянно. Поскольку ребенок сразу не умер, он, возможно, выживет.

— Ты останешься здесь, — сказал мне Руди.

— Ну, пожалуйста, — умоляла я, — прошу тебя.

Хотя доктор Рулфсема был человек добрый, он покачал головой:

— Матери слишком эмоциональны. Никто не сможет позаботиться о мальчике лучше, чем делает это полковник Мак-Леод. Вы должны быть благодарны ему.

— О Господи! — воскликнула я.

Завернув Янтье в одеяла, Руди сказал, что они едут на прогулку. Голос его был спокоен и бесстрастен.

— Жарко, — прошептал Янтье. — Болит.

Когда они уехали, я не могла позвать кого-нибудь на помощь и на четвереньках выскоблила все полы. В тяжелое ведро с солоноватой водой капали слезы.

Дважды в день я шла через город к дому, где нес дежурство Руди. Он разрешал мне взглянуть, не произнося ни слова, на осунувшееся любимое лицо моего сына, который не открывал глаз и не знал, что я пришла. Худенькая грудь Янтье то поднималась, то опускалась, а ноздри то раздувались, то спадали. Доктор говорил, что забота и покой спасут его.

— Сделай так, чтобы он жил, — попросила я Руди, и он попытался обнадеживающе улыбнуться.

Однажды, глядя на меня ледяными, безумными глазами, он произнес вместо приветствия:

— Доктор полагает, что это яд, а не холера. Это ты отравила Нормана?

— Я?.. Я?

— Это зараза, — ответил Руди, и в глазах его угас огонек безумия. — Конечно, зараза.

Я спросила у доктора Рулфсема, но он стал отрицать, что подозревает отравление. Потом сообщил, что кризис, по его мнению, миновал, и Янтье вне опасности. Нужно только ждать. Скрестив руки на груди, я пошла домой.

Незадолго до рассвета я проснулась, охваченная такой невыносимой тревогой, что едва не надела платье на ночной халат. Держа в руках старую игрушку Янтье, с которой спала, с развевающимися волосами я вышла из дома и побежала по знакомым пустынным улицам.

На мой стук в дверь тотчас вышел Руди, прижав пальцы к губам. Его измученное лицо походило на лик святого.

— Он спит. Как ангел. Он будет жить. Слава Богу! Ступай.

— Слава Богу, — повторила я. — Слава Богу. Руди, умоляю, позволь мне подождать, пока он проснется.

— Что за вид у тебя? — нахмурился Руди, словно только что увидел меня. — Ты с ума сошла? Иди домой и оденься.

— Я только дождусь, пока он проснется.

— С ним все в порядке, — торжественно произнес Руди и словно стал выше ростом. — Ступай домой, Герши, и принеси военную форму Нормана. Он просил. Я обещал покатать его в автомобиле, как только он поправится. Ступай домой и возвращайся.

— Хорошо, — сказала я.

Одернув юбку, чтобы спрятать ночную сорочку, я пошла к экипажу с заспанным извозчиком, который только что подъехал к стоянке. Двигаясь и разговаривая, медленно, чтобы не сойти с ума от радости, я попросила кучера ехать осторожнее и подождать меня у дома.

Военная форма Янтье была помята, и я с любовью отгладила ее, потом надела платье, которое больше всего любил мальчик, потому что оно было «такое мягонькое». Через час я вернулась.

Руди не впустил меня в дом.

— Его снова стошнило! Он без сознания! Сейчас приедет доктор! Скорей уходи! Железные нервы. Нужно иметь железные нервы.

И закрыл перед моим носом дверь.

Я повернула ручку двери и оказалась в приемной. Забившись в темный угол, опустилась на стул и сидела не шелохнувшись.

В комнату ворвался доктор, потом вышел из нее и снова вернулся — на этот раз с женщиной. Она появилась шурша юбками. Я не произносила ни звука. Из открытой двери я услышала голос Янтье, и сердце у меня словно вздулось, сдавливая ребра, внутренности и горло. Тоненьким голоском он попросил отца дать ему лекарства, чтобы поправиться.

Весь день и всю ночь просидела я в той комнате. Иногда слышала то голосок сына, то голос Руди, иногда — доктора и время от времени — женщины. Тело и душа моя превратились в немую молитву — чтобы Янтье остался жив.

Когда доктор сообщил Руди громким и несчастным голосом, что он умер, я не могла ничего предпринять. Никто бы не поверил мне, если бы я стала отрицать, что он умер, поэтому я сидела неподвижно и молчала. Руди зарыдал, доктор что-то сказал ему, после чего вышел и вошел вновь. Ночью пришли два пехотинца, и Руди вместе с ними и доктором унесли Янтье. Я услышала, как по дороге простучала повозка. За час до рассвета я поднялась и медленно побрела через весь город по тому пути, каким возвращался мой сын в наш дом.

Его смерть несколько недель пребывала внутри меня, как некогда пребывал во мне, прежде чем родиться, плод. Она находилась во мне и росла, как некое обособленное существо, не вполне реальное и поэтому не вызывавшее чувства безысходности.

Мы с Руди жили в доме словно чужие — вежливые и благовоспитанные — и никогда не упоминали его имени.

Однажды во время уборки письменного стола Руди мне на глаза попался кожаный футляр, в котором находился локон связанных алой ленточкой белокурых волос, приколотый к полоске пергамента. На пергаменте было написано: «Волосы моего единственного мальчика Нормана Мак-Леода, срезанные 28 июня 1899 года, когда он лежал в гробу». Гроб опустили в землю в присутствии войск всего гарнизона, стоявших по стойке «смирно», но смерть Янтье оставалась в моей утробе. При виде локона я даже не заплакала, а лишь аккуратно положила футляр туда, где его нашла.

Кто-то, уже не помню ее имени, помогал мне по дому. Я спросила у Кати, где Ноона, но та лишь покачала головой.

Когда Руди получил назначение в Банджу-Биру, он сказал, что не сможет взять с собой Кати.

— Найди Ноону, если хочешь, — заявил он, — а Кати помешанная. Я не допущу, чтобы она оставалась с Бэндой-Луизой.

— Не можем же мы оставить ее на Суматре, — возразила я. — У нее здесь никого нет.

— Меня не интересует ее дальнейшая судьба, — ответил Руди.

— Как ты жесток, — сказала я, но он лишь пожал плечами.

В среду, за шесть дней до нашего отплытия, Кати принесла мне письмо. Оно было составлено писцом под диктовку Нооны.

«Приветствие! Командир и госпожа Мак-Леод должны немедленно прийти ко мне. Я, Ноона, должна сделать признание. Это касается смерти Вашего сына Нормана Мак-Леода. Приходите сегодня ради успокоения души Вашего сына и ради Вашего и моего покоя. Придите и приведите с собой доктора Рулфсема. Он узнает, зачем. На мне лежит проклятие, и я умираю.

Мир Вашему дому из моего дома».

— Вы должны были позволить мне произвести вскрытие вашего сына, Мак-Леод, — произнес Рулфсема.

— Нет, нет, — воскликнула я и закрыла рот руками.

— Вы когда-нибудь обижали эту Ноону? Ударили ее? Или кого-нибудь из ее родственников?

Руди и я изумленно посмотрели на доктора и отрицательно покачали головой.

— Дело в том, что у этой женщины холера. Я бы не советовал вам идти к ней. Я сам схожу.

— Я живу в этих местах свыше тридцати лет, — возразил Руди. — А ты останься, Герши.

— Нет, — ответила я.

Доктор дал нам марлевые повязки, пропитанные карболкой. Подходя к туземной деревне за пределами Медана, где жила Ноона, мы надели их.

Хижина казалась пустой, словно ее оставили в спешке. В первой комнате находилась протухшая еда. Возле дверей неподвижно сидела на корточках дряхлая старуха.

Первым вошел доктор, за ним и мы. Ноона лежала на полу на циновке. Кто бы мог подумать, что это была молодая красивая женщина. Лишь глаза ее оставались прежними — равнодушными, ничего не выражающими. Мы втроем выстроились в одну шеренгу, неразличимые в своих марлевых повязках.

Приподнявшись, Ноона заговорила — спеша, словно подгоняемая кем-то. Я единственная успевала понять, что она говорит.

— Переведи! — приказал Руди.

Подражая Нооне, я монотонно повторяла ее слова.

«Я Ноона, сестра сержанта, которого начальник приказал выпороть перед строем всего полка. Это было несправедливо. В отместку я отравила вашего сына. Ваш сын умер, но я не была рада его смерти. Теперь ступайте с миром. Я умираю».

Шагнув назад, Руди обеими руками закрыл лицо. При этом, ударившись о стенку, зазвенела его сабля. Подняв руки, доктор снова опустил их и вышел из комнаты. Я стояла неподвижно.

Боль была столь нестерпимой, что я, разгневанная, вцепилась в рукоятку сабли и выхватила ее из ножен. Подняв саблю, я нацелилась Нооне в сердце.

— Убей меня, — отчетливо произнесла умирающая. — Милосердная госпожа.

Сабля выскользнула у меня из рук и, сверкнув, с грохотом упала на пол. Тут я мысленно представила деревянный гробик, куда, словно в колыбель, положили тело моего сына.

От мучительных угрызений совести и сознания своей вины у меня начались конвульсии. Я качалась и стонала, как при родовых схватках.

Мать его развлекалась в Маланге. Поэтому Янтье умер.

Отец его сорвал свой гнев на первом, кто подвернулся ему под руку, — солдате-туземце. И Янтье умер.

Сестра этого солдата пришла к нам в дом. И Янтье умер.

Его собственные мать и отец убили его руками сестры того солдата, и Бог не предотвратил убийства, Янтье был мертв.

Откинув голову назад, я скрестила руки на груди и железной хваткой вцепилась в собственные плечи. Я опустилась на колени и прижалась лбом к полу. И тут услышала собственный голос: «Айиии…. айиии… айиии…»

Загрузка...