Введение Круговорот бунта – реальный и выдуманный марксизм

Жизнь, поставленная на службу опасным убеждениям, гораздо занимательнее, чем бездумное существование купца, ожидающего прибытия мешков с мукою[10].

Алехо Карпентьер

Воображение

Представьте себе марксизм, который не ограничивается критическим анализом, марксизм, освободившийся от споров о классах и роли государства, о диктатуре пролетариата. Представьте себе марксизм, который больше не называет себя «научным» и отказывается от различия между формой и содержанием, между явлением и сущностью. Представьте себе марксизм, размечающий контуры новой, похожей на сон реальности, материалистической фантазии, фантастического материализма, марксизм, разочарованный в теперешнем положении дел, но испытывающий сильнейшую ностальгию по мечтам о будущем. Представьте себе марксизм, выступающий за более летучее и эйфорическое политическое видение, за более фантасмагорический радикализм. Представьте себе марксизм, открывающий горизонты утверждения и вырывающийся за пределы сурового реализма критической негативности.

Если представить себе все перечисленное выше, то от марксизма ничего не останется, скажут многие. Я считаю, что они заблуждаются, и с помощью этой книги постараюсь доказать почему. Я хочу показать, как марксизм может стать магическим и как с помощью воображения может высвободиться из формалистской смирительной рубашки, хочу набросать более непосредственную, более позитивную концепцию жизни, которая выводит критику и анализ на новый уровень, отличный от еще одного исследования, показывающего, насколько несовершенен наш мир, насколько выродился правящий эксплуататорский класс и как нелепа экономическая система. Разумеется, все это сегодня воспринимается как данность, умные люди знают, что весь этот мрак и гнет свойственны нашему обществу; им не нужны претенциозные теории, чтобы рассказать, чем они ежедневно дышат на работе и в свободное время. Магический марксизм требует от марксизма чего-то большего, чего-то более интересного, быть может, даже более радикального.

Сказание о двух марксизмах

Задолго до впечатляющего коллапса советского блока люди отвергали марксистскую традицию из-за ужасов советской системы. На какое-то время после падения Берлинской стены вера в марксизм как в идеологию скатилась ниже плинтуса. МГУ быстренько убрал марксистско-ленинскую философию из учебной программы, а профессора, преподававшие марксизм в англофонном мире, были мелкой поживой. Тех немногих, кто этим занимался, вытеснили на второй план, точно стареющих динозавров. Думающие люди – даже люди критически настроенные – низвели сложные умопостроения Маркса до серии карикатур; серп и молот попали на распродажу, которая устраивается, когда бизнес закрывается, а сам Маркс был отправлен на свалку истории.

Но затем мало-помалу, с конца 1990-х, – это время совпало с восточноазиатским и латиноамериканским кризисами, – лед стал оттаивать. Критика Маркса уступила место пересмотру, ревизионизму, и его мысли стали считаться даже более злободневными, чем раньше. Маркс ошибся насчет революционных надежд рабочего класса – последний исчез с исторической арены, а его мечты о революции развеялись с падением гигантских статуй Ленина, – однако он оказался прав по поводу рисков и кризисов капитализма. Такой тип воззрений отражает выходящий в издательстве «Конде Наст» глянцевый журнал New Yorker, еще в 1997 году приветствовавший «Возвращение Карла Маркса». Маркс, говорит опубликованная там статья, продолжает жить как смышленый «ученик капитализма, и именно в таком контексте его надо принимать».

Сегодня преобладает именно этот остаточный вид марксизма, сведенный к анализу буржуазной политэкономии, – марксизм, поддерживающий деятельность Мирового банка и различных финансовых «шишек». До известной степени именно этим марксизмом засоряют себе мозги как скептики, так и его приверженцы. Даже те, кто воспринимает марксизм как теорию социальных изменений, считают, что главное в нем критика, критический анализ, зачастую излишне экономический и технический, который заумные споры его приверженцев делают чем-то безжизненным. В конечном результате, при всей своей систематичности, марксизм получается стерильным, строгим, но напыщенным, слишком скучным для молодежи, для постсиэтловского поколения радикалов – даже постпостсиэтловского поколения, все еще желающего изменить мир. Магический марксизм будет другим: молодо выглядящим и любознательным, возможно, более наивным. Он будет более цельным, видящим возможности и задающим вопросы, мобилизующимся вокруг не только интеллекта, но и инстинкта. У него не будет седой кустистой бороды. Многим молодым людям легко понять, почему рабочие подвергаются грабежу, а капитал накапливается в руках богачей. Они знают, что капитализм редко оправдывает ожидания, реализует свой потенциал. Эта осведомленность означает, что они хотят большего, хотят, чтобы их активистская деятельность нашла в марксизме источник вдохновения.


Мое поколение марксистов – лет сорока с небольшим – интересно тем, что нас очень мало. Видные марксисты много старше, это бывшие хиппи, яппи и студенты – активисты движения за демократизацию общества, – те, кто повзрослел в 1960-е. Люди более молодые, левые ученые-гуманитарии и активисты, принадлежащие к следующему за мной поколению, быть может, даже к поколению, идущему через одно, зачастую не принимают марксизм всерьез. Если они и оперируют критической теорией, то прибегают к Фуко, Деррида и другим постмарксистским мыслителям. Если они занимают активную позицию, то, скорее всего, примыкают к новым «новым левым» – целой куче автономных организаций вроде «Глобального обмена», общества «Рукус», «Критической массы» и «Вернем себе улицы» или к молодым независимым борцам с Мировым банком, Международным валютным фондом, Всемирной торговой организацией. Затем следуют «зеленые»: «Друзья земли», «Гринпис», «Клуб Сьерра», «Сеть по сохранению тропических лесов»; довольно активно идет борьба против генетически модифицированных продуктов и за местную органическую пищу, за защиту прав коренных народов, действуют крестьянские демократические движения, есть еще анархисты в черных масках и независимые борцы за то или иное дело. Тем не менее все эти люди идейно ближе Че Геваре и сапатистам, чем Карлу Марксу.

Мы ясно видим возрастной разрыв между «старыми» (used) «новыми левыми» и новыми «новыми левыми», он затрагивает как организационные платформы, так и идеологические базы. Примирить марксизм с этой новой школой постсиэтловской активистской деятельности остается трудной задачей, в особенности в том, что касается сопротивления неолиберализму и проникновению корпораций в повседневную жизнь. Интересно, но марксизм моего поколения – это сказание о двух марксизмах, поскольку мы и достаточно молодые и достаточно взрослые для того, чтобы состоять в обоих лагерях: мы понимаем и важность чтения «Капитала», и желание запустить кирпичом в окно Starbucks; мы, кому сейчас сорок с небольшим, понимаем политическое значение и трезвой критики, и слегка безумных разрушительных действий.

Против чего ты бунтуешь?

В 1968 году мне было восемь лет. Я продукт 1970-х и унаследовал от шестидесятников скорее пораженческие настроения, чем устремленность к успеху. Я рос в сером рабочем Ливерпуле, слушал панк-рок и в 1976 году окончил школу, после чего мог рассчитывать на унылую и бесперспективную работу клерка в ливерпульских доках. Страна тогда трещала по швам, люди уезжали из города, компании разваливались. Думаю, мне повезло, поскольку у меня была работа. Помнится, я оказался на рынке труда, когда одна новая группа записала пластинку «Анархия в Великобритании». Название звучало занятно, ласкало слух и, казалось, подталкивало в верном направлении. Помимо того, солист группы Джонни Роттен был практически моим ровесником. Он говорил, что не знает, чего хочет, но знает, что надо делать. «Я хочу разрушать!» Припев поразил меня не просто как строчка из песни, это скорее был политический гимн, нечто такое, что я поддерживал, мне даже казалось, это были мои потаенные мысли. 1970-е были десятилетием потерянности, кризисов и распада, и когда Sex Pistols заявили, что НЕТ БУДУЩЕГО! У ТЕБЯ НЕТ БУДУЩЕГО! я им поверил.

Меня никогда не оставлял анархистский дух неудовлетворенности, радикализм в стиле «чума на ваш дом», и я уверен, что был не одинок, что мои ровесники чувствовали то же самое. Этот импульс и привел меня к марксизму, марксизм давал утешение и облегчение через десять лет после того, как я услышал громкий призыв Sex Pistols: НЕТ БУДУЩЕГО. Читая Маркса во время забастовки шахтеров, когда тенденция «Милитант» сумела прибрать к рукам местные советы Ливерпуля[11], я поверил в будущее, в то, что стихийное разрушение не должно вести к саморазрушению, что оно может быть умно направлено в определенное русло, использовано для демонстрации марксистской мысли и активистской деятельности.

Помнится, одним из первых марксистских текстов, которые я пытался прочесть, преодолеть, была классика 1960-х, книга немецкого эмигранта Герберта Маркузе, гегельянца и фрейдомарксиста, «Одномерный человек». Маркузе описывает людей как объекты «тотального администрирования». Тотальное администрирование искореняет свободомыслие и наделяет людей «счастливым сознанием». В 1964 году Маркузе уверял, что «тотальное администрирование» пронизало всю реальность, но он ошибался. Другое дело – 1980-е или наш 2010 год: оно существует в оборонных лабораториях, исполнительных органах, правительстве, управленческом аппарате, среди контролеров, менеджеров, специалистов по эффективности, в массовой коммуникации, рекламных агентствах, транснациональных корпорациях и наднациональных организациях, в школах и университетах. При помощи этих средств, пишет Маркузе, оппозиция устраняется или поглощается; весь потенциал для сублимации, для превращения сексуальной энергии в политическую (и наоборот) подавлен и десублимирован. Принцип Реальности побеждает Принцип Удовольствия, убеждая людей, что Реальность – единственный принцип.

Другой значимой книгой, которую я прочитал в эти долгие потерянные дни, было «Общество спектакля» Ги Дебора, написанное в 1967 году. Я нашел эту книгу случайно пасмурным дождливым днем в ливерпульском кооперативном магазине News from Nowhere. И хотя поначалу я мало что понял, понемногу, тезис за тезисом, я ее проглотил, а она проглотила меня, помогла мне понять, почему меня воротит от нормальной жизни; этот урок я никогда не забуду. В Деборе мне понравилось то, что нравится по сей день, – его бескомпромиссный радикализм, а также его лиризм.

Только несколько лет спустя я добрался до самого Маркса – я тогда посещал колледж как вольнослушатель, «студент-переросток», и ходил на посвященный «Капиталу» Маркса семинар, который вел известный марксистский географ Дэвид Харви. Открытие Маркса всколыхнуло во мне страсть к обучению, которую прежде я за собой не замечал, в школе у меня не было счастливого случая ее проявить – и теперь запоем учил и читал теорию. Харви был (и по-прежнему остается) замечательным теоретиком, он самым тщательным образом прочесал первый том великого труда Маркса, строчка за строчкой, глава за главой, объясняя его трудный для понимания исследовательский метод и сложную манеру подачи материала, и сделал это, возможно, лучше, чем сам Маркс[12].

Еще через десять лет, в 1999-м, как раз когда улицы Сиэтла окутывал дым во время демонстрации против ВТО и немало окон Starbucks превратились в осколки, я читал лекции о «Капитале» студентам Университета Кларк в США, маленькой группе радикалов, тех, кто унаследовал неудачи моего поколения[13]. На первой странице программы курса я воспроизвел в увеличенном виде изображение Маркса, с его замечательной седой шевелюрой, а сверху наложил кадр из фильма «Дикарь», знаменитый образ Марлона Брандо в байкерской кожанке. «Зачем ты бунтуешь, Карл? Чего добиваешься?» Мало кто из студентов прежде читал Маркса, еще меньше смотрело фильм, выпущенный в начале 1950-х. Но все в аудитории скоро согласились, что анализ Маркса блестящий и говорит о до боли знакомых вещах. Студенты сами знали, что кичливые адепты глобализации делают именно то, о чем говорил Маркс: с одной стороны, на рабочем месте практикуют деспотическое отношение к людям, а с другой – ратуют за анархию нерегулируемых рынков. Кажется, что вся планета пляшет под дудку капитала с его требованиями и капризами, меж тем как «он уродует рабочего… подавляя мир его производственных наклонностей и дарований… индивидуум разделяется, превращается в автоматическое орудие данной частичной работы». Спросите любого банковского служащего, фабричного рабочего, клерка, изготовителя гамбургеров или наемного работника – каково выполнять эту частичную работу и что на самом деле означают такой деспотизм и рыночная анархия.

Студенты смотрели на Маркса свежим взглядом, а мистификация свободного рынка вызывала у них здоровый скепсис. Они были заражены энергией и вдохновлены протестной деятельностью, вновь набиравшей обороты. Люди вновь объединялись, активизм жил и проявлял себя не только в Сиэтле, но и в Вашингтоне, Генуе и Квебеке, особенно когда применялись полицейские дубинки и слезоточивый газ. Улица политизировалась и радикализировалась, пробел, оставленный институционной политикой, заполнялся; складывалась более воинственная форма борьбы, соединяющая дисциплину и организованность с буйной карнавальной спонтанностью.

Так было до 11 сентября 2001 года, до того, как два самолета влетели в здание Всемирной торговой организации и 2800 человек погибли. Безумие, трагическая потеря и кошмар для Нью-Йорка были подарком для администрации Буша. Внезапно бомбы посыпались на Афганистан, затем на Ирак, на фоне задачи «захватить Усаму бен Ладена» разыгрался новый раунд неоконсервативной реваншистской политики, и все сиэтловские политические страсти потухли практически за одну ночь. Ситуацией воспользовался «новый империализм», для которого характерно то, что Дэвид Харви назвал «накоплением через изъятие», шабаш мародерства и обмана, силы и жульничества, перенесенная в XXI век Марксова теория о «первоначальном накоплении» в интерпретации Буша[14].

Множество примеров не дают усомниться в тезисе Харви, у каждого из них свои особенности, связанные с характером места, однако везде это приводит к появлению новой почвы для выгодных спекуляций и расширения рынка: к выводу активов путем слияния и поглощения компаний, к корпоративному обману, манипулированию кредитами и ценными бумагами, опустошению пенсионных фондов, биопиратству, массовой «корпоратизации и приватизации общественных активов, не говоря уже о прокатившейся по миру волне приватизаций воды и предприятий общественного пользования»[15]. Тем временем отказ от механизмов регулирования, разработанных специально для защиты труда и окружающей среды от деградации, повлек за собой потерю прав. Перевод прав на общественную собственность, добытых за годы упорной классовой борьбы, в частную сферу был одним из самых вопиющих актов политики лишения собственности, осуществляемой во имя неолиберальной ортодоксии[16].

Мы присутствовали при «смерти политики», политики в том виде, в каком мы ее знали, хотя именно тогда казалось, что политическая жизнь выплеснулась на улицы, чтобы выразить недовольство людей, и на агоре слышались споры и крики. Но теперь у несогласных нет своей агоры, и их никто уже не услышит, агора отгорожена стеной, приватизирована, ей управляет частное охранное предприятие, распоряжается безликая корпорация. Не осталось больше места, где люди могли бы обсудить касающиеся их события, где бы они были свободны от давящего присутствия СМИ. Государство и экономика срослись в единое застывшее образование, управляемое политтехнологами, манипулируемое менеджерами. Технократы удовлетворены и успокоительным единодушием, и разногласием посредников – если существует еще что-то, походящее на разногласие. Теперь все зависят от милости эксперта или специалиста, а самый полезный эксперт – это тот, кто лучше служит хозяину.

С подачи правящей элиты в обществе царит согласие, люди не в курсе, что происходит, и немедленно забывают то, что они знали. Имеет значение только настоящее. В моде, в музыке – везде заметен схожий процесс: нужно забыть то, что было раньше, либо превратить прошлое в товар. Отныне запрещено верить в будущее. Все узурпаторы, как говорит Ги Дебор в «Комментариях к “Обществу спектакля”», имеют одинаковую цель: «они хотят, чтобы мы забыли об их приходе». И, видимо, помимо всего прочего, такая идеальная демократия конструирует для собственных нужд непримиримого врага: терроризм. Она желает, чтобы о ней судили по ее врагам, а не по достижениям. История терроризма написана самим государством и поэтому крайне познавательна. Зрители, конечно же, не должны знать всю правду о терроризме, однако обязаны обладать некоторыми познаниями, чтобы их легко можно было убедить в том, что, по сравнению с терроризмом, все остальное является более приемлемым или в любом случае более рациональным и демократичным[17].

Почти полвека тому назад Дебор говорил в «Комментариях к “Обществу спектакля”», что спектакль продолжает наращивать свою силу и СМИ уже сейчас развиты настолько, что целое поколение оказалось окончательно подчиненным их воле. При иных обстоятельствах Дебор удовлетворился бы своей работой 1967 года и предоставил бы другим рассматривать будущие события. Но, как заявлял Дебор, в нынешней ситуации, когда даже самые мрачные прогнозы оказались оптимистичными, вряд ли кто-то другой решит эту задачу.

Больше чем когда-либо еще мы нуждаемся не только в новой политике, но в новой политике с оттенком магии, замешанной на новой радикальной фантазии, в новом эликсире, в котором были бы заново смешаны наши критические понятия, который бы нас пьянил, заставлял мечтать о невообразимом, выводил за рамки реальности, за рамки общепринятых правил и логики, мечтать о политике, которая играет по своим правилам, имеющим мало общего с рационализмом и экономическим мышлением. В романе Гарсия Маркеса «Сто лет одиночества» патриарх Макондо Хосе Аркадио Буэндиа говорит, что «не видит смысла в борьбе между двумя противниками, которые в важнейших вопросах согласны между собой». Я склонен согласиться: отсутствие разногласий означает подчиненность их условиям, что в свою очередь означает соответствие, введение в законные рамки, крушение надежд; умеренность означает поражение на самом старте. Как было недавно сказано в «Грядущем восстании»: «Сфера политического представительства изжила себя. Как слева, так и справа мы видим одни ничтожества, принимающие позы императора или спасителя… Мы начинаем подозревать, что люди голосуют против самих выборов». Но почему бы не поставить более амбициозные цели, не достичь звезд, не думать шире и не смастерить что-нибудь более дикое? Быть может, пропасть между профессиональным миром политики и «политическим» удастся преодолеть при помощи магии и сопряженной с ней более смелой деятельности? Быть может это спасет нас от падения в бездну пустоты, распростершуюся перед нами? Или, быть может, уже оказавшись в этой бездне, мы, маги-смутьяны, окажемся способны из нее восстать?

Поэзия будущего

«Книга объятий» еще одного латиноамериканского автора, Эдуардо Галеано, воспевает «беспрестанное возрождение». Эта книга – наводящая на размышления притча для всех прогрессивно мыслящих, поскольку Галеано удается не дать умереть надежде, она живет у него на страницах, в сердце; его герой поднимает стаканчик рома с Мигелем Мармолем в память о его казни фашистами, случившейся пятнадцать лет назад. Мигель в течение своей жизни, проведенной в военных походах, пережил одиннадцать смертей и одиннадцать раз возвращался с того света. Он говорит, что каждое утро встает до зари и, как только открывает глаза, «поет, и танцует, и скачет на одной ножке, что категорически не нравится соседям снизу». По мере того, как уменьшается ром в бутылке, у них складывается авантюрный план: почему бы, говорят они, не основать «магический марксизм, пусть в нем будет доля разума, доля страсти и доля тайны?» «Неплохая мысль», – говорит Мигель.

Действительно, неплохая мысль. Книга «Магический марксизм» попытается превратить три эти доли в нечто целое, делая акцент на страстной и таинственной стороне реальности, вытесненной за пределы разума – или почти вытесненной. «Магический марксизм» открыто обращается к утопии, к эмоциональной политике надежды, и в то же время он движется вглубь субконтинента безрассудной мечты, спящего желания. Это потребует парения и сражения, мы должны стать подобны полковнику Аурелиано Буэндиа, который, как помним, вел с яростной страстью смертельную борьбу во имя магического либерализма. У марксизма и марксистов сегодня выбор невелик, им приходится поступать так, как полковник: скользить по узкой дорожке перманентной субверсии, тропе, которая обнаруживает себя одновременно и в теории, и на практике. Однако у магической возможности и тайны существуют свои тропы, которые мы можем наметить, заставить появиться как по волшебству, вообразить, а затем бороться за то, чтобы они стали реальностью.

Марксизм обладает поразительной магической способностью к изобретательству, к созданию собственных ценностей и этики – этики, стоящей намного выше пустопорожних ценностей, утверждаемых на граните индивидуализма свободного рынка. Если коротко, то марксизм имеет в своем арсенале средства борьбы за изобретение того, что Маркс в «18 брюмера» квалифицировал как «поэзию будущего»[18]. Социальная революция XXI века, перефразируя одну из наиболее важных идей Маркса, «может черпать свою поэзию только из будущего, а не из прошлого». Те, кто участвует в революции, предупреждает Маркс, должны постоянно критиковать себя, то и дело возвращаться к тому, что кажется уже выполненным, чтобы еще раз начать это заново, они «с беспощадной основательностью высмеивают половинчатость, слабые стороны и негодность своих первых попыток, ‹…› пока не создается положение, отрезывающее всякий путь к отступлению».

Магический марксизм детерминирован и поэзией, и будущим – примеров тому масса. Не только потому, что его главные приверженцы – своего рода поэты-лирики, люди, которые совершенно не обязательно пишут стихи, зато ведут поэтический образ жизни, буквально претерпевают становление поэтами, становятся интенсивностью, как мог бы выразиться Делёз, впитывают в себя сильные чувства и поэтические ценности, непосредственные ценности, которые дают множество возможностей. Но главное – марксизм превращает жизнь в поэму, вырабатывает творческое и критическое отношение к бытию[19]. Вальтер Беньямин, например, видит нечто магическое в том, чтобы найти поворот на улицу с односторонним движением. Для него это «мирское озарение», мысли о новых идеалах, сновидение в состоянии экстатической трезвости, «диалектическая сказка», как он называл это, нечто, нарушающее «склеротические идеалы свободы» и доводящее поэтизацию жизни до самых границ возможного – иначе говоря, до поэтизации политики. Субкоманданте Маркос в джунглях мексиканского штата Чьяпас также выступает за поэтизацию политики; то же самое делали французские и карибские сюрреалисты в 1940-х годах, интеллектуалы вроде Андре Бретона и Бенжамена Пере, а также мартиникский марксист и поэт Эме Сезер, который на страницах журнала «Тропики» уверял, что «истинные цивилизации» – это «поэтические удары: удары звезд, солнца, растения, животного, удар круглого глобуса, дождя, света, удар жизни, удар смерти»[20]. Политика должна быть как поэзия: как нечто жаркое, как пламенный голос из-за края, неумеренность либертена, антинаука, раскаленный докрасна пенящийся альтермарксизм.

Соответственно, поэзия становится для магического марксизма чем-то онтологическим, Бытием-в-мире и Становлением-в-мире, изобретением жизни и избавлением от тирании, властвующей над этой жизнью. Поэтизированные жизни сотрясают общепринятые понятия о порядке и респектабельности, холодном рационализме и сдержанности. Магический марксизм нарушает статус-кво, он провозглашает то, что в 1920-х годах провозглашали Андре Бретон и сюрреалисты: власть абсолютного нонконформизма и чудесной нереальности. Это кредо помогает перенести магический марксизм в будущее, выкристаллизовавшееся из спонтанного наплыва сильных чувств, увлекающего за собой наличную реальность, выкристаллизовавшееся из скачка через онтологическую расщелину между «здесь» и «там», между настоящим и грядущим.

Платон, древнегреческий идеолог, был первым, кто узрел опасность в поэтах-романтиках, подрывающих величественную гармонию «естественно упорядоченного» общества. В десятой книге «Государства» он напоминает нам о том, что поэты пробуждают худшую сторону души и губят ее разумное начало, внедряя «в душу каждого человека в отдельности плохой государственный строй» и ослабляя государство своими выступлениями пред зрителями на площади, способными возбудить массовые беспорядки и гражданское неповиновение. Основным составляющим магического марксизма – желанию, мечте и удовольствию – нет места в государстве Платона: «Если же ты допустишь подслащенную Музу, будь то мелическую или эпическую, тогда в этом государстве воцарятся у тебя удовольствие и страдание вместо обычая и разумения».

Многосерийные сны и эпидемия бессонницы

Магический марксизм будет стремиться подражать фантазийному миру магического реализма и выдвигать интеллектуально-политический проект, в котором сопротивление влечет за собой поэтическое преображение реальности, когда нет прямой атаки на власть, когда общество не столько разрушается, сколько обновляется. Магический реализм находит источник вдохновения в действительности, при этом превращает эту зачастую суровую действительность в фантазию, в фантастические и призрачные субъективные видения, которые становятся более реальными, чем сама объективная реальность. Эти видения подобны домыслам, причудливым образом рассказывающим правду, изобретающим новую правду или предъявляющим голую правду, к которой мы так или иначе имеем отношение, почти инстинктивно, почти ее не видя. Действительно, правду магического реализма невозможно измерить или оценить количественным образом. Кто может поверить, как просят поверить читателей «Ста лет одиночества», что люди рождаются с хвостами или что их преследуют маленькие желтые бабочки? И кто умеет летать или живет больше ста лет?

Эпидемия бессонницы, поразившая в романе «Сто лет одиночества» жителей Макондо, – еще один сверхъестественный, магически-реалистический образ. Она означала не только, что никто не мог спать, но и что никто не нуждался в сне. Сначала люди были рады, что сон пропал, и расстройство суточных биоритмов и галлюциногенное состояние не вызывало ни у кого беспокойства, поскольку дел было невпроворот и на все едва хватало времени. «Не будем спать? Ну что ж, тем лучше, – с удовлетворением заявил Хосе Аркадио Буэндиа. – Так мы успеем больше взять от жизни» (с. 67). Люди занимались всякими пустяками и болтали без умолку, рассказывая друг другу одни и те же старые анекдоты, которые немедленно забывались, иногда по истечении всего нескольких минут. Так продолжалось, пока некоторые жители Макондо не затосковали по сну. Не потому что им хотелось спать и не из-за усталости: скорее из ностальгии по сновидениям. Однако эпидемия бессонницы медленно, но верно приводила к тому, что люди забывали о сне, а затем из их памяти стирались все воспоминания прошлого. Оставалось только вечное настоящее, зараженное настоящее, давящая ситуация, воспринимаемая как естественная реальность, единственная реальность.

Загрузка...