Введение в трех частях

Максимилиан Волошин и его кружок

В течение всего дня можно наблюдать, как примерно в полутора километрах от городка по склону холма извивается тонкая цепочка паломников; в нерегулярном ритме крохотные черные фигурки то поднимаются вверх, то спускаются, то расходятся, то вновь соединяются. Если отправиться по этой тропе вслед за ними, она поведет вас вверх, к могиле Максимилиана Волошина – русского поэта, художника и культовой личности. Склон холма усыпан дикими цветами – приземистыми желтыми полевыми мальвами и бесконечно разнообразными крохотными голубыми и пурпурными цветами, но есть здесь и небольшие кочки, поросшие только травой; впрочем, если присмотреться, то можно увидеть в ней остатки стебельков сломанных или сорванных цветов. Последние шаги даются намного труднее, потому что подъем становится круче, и вы останавливаетесь, чтобы перевести дух и полюбоваться голубым блеском Черного моря, окинуть взглядом красноватые горы Карадага, а затем устремить взор на раскинувшийся внизу приморский городок Коктебель, где можно разглядеть крышу волошинского дома – который сам по себе является святыней, ежедневно притягивающей к себе десятки посетителей. На вершине вы увидите небольшие группки задумчивых людей, рассыпавшиеся по узкому гребню горы: вот девушки фотографируют друг друга на память у большой каменной плиты, под которой покоятся Волошин и его жена; вот пара в неоновых красно-желто-оранжевых спортивных костюмах; а вот – бабушка с внучкой: бабушка в пестром старомодном домашнем платье и дешевых белых шлепанцах, а ее спутница, голенастый и непоседливый подросток, скромно одета в простую рубашку и шорты.

«Вот то, о чем ты мечтала!» – говорит своей подруге молодой человек в неоновой рубахе. И кладет желтую мальву поверх засохших полевых цветов, которыми усыпана могильная плита. Оба замирают на минуту, а затем отходят, чтобы обследовать опасный гребень холма. Высоко над ними стремительно носятся маленькие черно-белые пташки. Бабушка жестом приглашает внучку отдохнуть минутку на каменной скамье, установленной чуть ниже могилы, а затем они начинают спускаться по узкой тропинке, и бабушка то и дело сходит с нее, чтобы собрать растущую по краям душистую траву. Из лежащей далеко внизу долины долетают перекрывающие друг друга звуки пляжных дискотек – эй, Макарена! Падают несколько капель дождя. Когда же начинаете спуск вы, дождь усиливается, превращая тропинку в лоток с грязью, толстыми черными комками налипающей на обувь паломников. «Какая романтика!» – смеется одна из девушек, соскребая ее о камень. А потом все они внезапно исчезают за пригорками и скальными выступами в нижней части холма, разбредаясь по разным тропинкам, сбегающим к морю.

И пусть паломники пытаются скрыть смущенные улыбки – дань приступу постсоветского цинизма – они все равно приходят. Такую возможность предоставил им сам Волошин, пожелавший, чтобы его тело было погребено на вершине крутого холма, там, где он любил стоять, глядя на море. Думал ли он, что они будут тянуться сюда нескончаемой тонкой вереницей? Наверное, да. По крайней мере он надеялся на это, ибо он, хотя под конец жизни, конечно же, понимал, что не стал «вторым Пушкиным», как ему пророчили в детстве, приложил немало сил, чтобы запомниться как знаковая личность, оставившая след во времени, пространстве и истории той социальной группы, к которой принадлежал, – русской интеллигенции XX века. И в этом он преуспел, вопреки упорному противодействию советской власти, пытавшейся воспрепятствовать распространению славы о нем после его смерти в 1932 году. Эта слава распространялась долго и медленно, процесс начал набирать силу в 1950-е годы благодаря тонкой струйке организованных русской интеллигенцией поколения оттепели рассказов, вопросов, чтений и галерейных выставок, к середине 1980-х годов превратившейся в самый настоящий бурный поток книг и статей. К началу 1990-х годов известность Волошина – и его кружка друзей-интеллигентов – стала весьма широкой.

Если за пределами России он все еще малоизвестен даже среди интеллигенции и специалистов, то только потому, что мы, люди посторонние, не понимаем его мир должным образом. Наше внимание к русской интеллигенции – этой страстной, мятежной социальной группе, щедро вложившей свои таланты в литературу, политику, науки, музыку, изобразительное искусство – как правило, фокусируется на ее интеллектуальном, творческом и политическом вкладе в историю. В этом отношении Волошин, оставаясь второстепенным поэтом и художником, не удостоился всеобщего признания[1]. Скорее он известен и любим представителями российской образованной элиты по причинам, которые для непосвященных остаются непонятными, прежде всего – за вклад, внесенный им во внутреннюю культурную историю русской интеллигенции в важнейший период ее развития, то есть в организацию, систему ценностей и самооценку социальной группы, которая упорно билась над этими аспектами своей истории на протяжении двух с лишним предшествующих столетий, но никогда так, как в годы перехода от имперского правления к советской власти[2]. Только постижение этого главного факта позволит нам понять, почему люди нескончаемой вереницей тянутся на вершину холма, к его могиле. История культа Волошина неразрывно связана с историей формирования его примечательного общественного класса, в особенности одного из его сегментов – литературной интеллигенции, породившей литературную традицию, которая в XIX–XX веках стала предметом великой национальной гордости и пристального политического внимания[3].

Таким образом, в этой книге речь пойдет в равной мере и о культуре и обществе русской интеллигенции, в первую очередь литературной интеллигенции, и о самом Волошине. Подчиненность структуры повествования событиям в жизни одного человека может побудить читателей воспринимать книгу как биографию, возможно, как литературную биографию, поскольку речь в ней идет о поэте. Однако это не так[4]. Скорее в ней поднимается ряд взаимосвязанных вопросов, относящихся к культуре и обществу литературной интеллигенции – вопросов, прежде всего связанных с общественной организацией, – рассматриваемых сквозь призму биографии. Тем самым в ней делается попытка поместить личность в гущу исторического процесса не за счет традиционного подхода к изображению «великого человека», при котором исторические свершения приписываются в первую очередь действиям могущественных вождей, но, скорее, в новой проблематизированной форме, учитывающей влияние общественных наук, в особенности антропологии, оказываемое на область профессиональной истории. Такой подход позволяет проследить отдельную культурную тему, которая периодически всплывает в пределах конкретного жизненного опыта и со временем выходит за них. Плоды такого подхода весьма достойны: это новое понимание истории русской литературной интеллигенции, которое наилучшим образом достигается с точки зрения отдельного личного опыта, и новая пища для размышлений и описаний места личности в истории – как субъекта культурноисторических сил, так и фактора, участвующего в их преобразовании[5].

Волошин как уникальная историческая личность и выдающийся человек особенно подходит на роль объекта подобного исследования. Он тонко подстраивался под свое окружение, быстро усваивал уроки, которые оно ему преподносило. В то же время он оказался выдающимся в своем роде социальным организатором, хитрым и умелым манипулятором своей культурой, мастерски управляющимся с ее микродинамикой. Эти личные качества позволили ему тонко чувствовать культурный пульс своего мира. Этот пульс, главное направление исследования в данной книге, можно было бы назвать «кружковой культурой»: характерным образцом поведения русской интеллигенции и мышления, связанного с участием в интеллигентском кружке как форме общественной организации.

Кружок был ключевым явлением русской интеллектуальной жизни с конца XVIII века и продолжал играть важную роль с наступлением советского периода истории, поскольку в эти годы представители русской образованной элиты объединялись в мелкие группы, деятельность которых была направлена на повышение интеллектуально-образовательного уровня и культурное развитие. Точное описание интеллигентского кружка с точки зрения социологии может оказаться сложной задачей: интеллигентские кружки широко варьировались по форме и назначению, от неформальных собраний школьников или студентов до элитных аристократических салонов, от профессиональных и научных кружков до многих других, в том числе литературных, о которых в первую очередь пойдет речь в этой книге.

Сильно различаться могли даже такие группы, которые, казалось бы, имели одинаковые цели и структуру; ведь основополагающим качеством кружковой культуры была абсолютная идиосинкразия каждого кружка, поскольку он состоял из уникальных людей, связанных между собой личными отношениями. И все же их объединяли некоторые значительные общие темы, определенные тревоги, тоска, образ мышления и тип поведения, то и дело проявляющиеся в разные моменты времени в разных точках пространства, когда одновременно, когда нет, что позволяет говорить о них как об общественно-историческом явлении, достойном изучения.

Волошин вошел в историю этой культуры, в начале XX века создав свой собственный кружок на Крымском полуострове, на задворках Российской империи. Его кружок существовал в поселке Коктебель, ранее болгарской деревне, который в то время быстро превращался в приморский курорт, излюбленный новой русской образованной элитой. При создании своего кружка Волошин полагался на собственное развитое понимание значения и потенциалов кружковой культуры – как положительных, так и отрицательных – в том виде, в котором он впервые постиг их в детстве, а затем – в ранней молодости, в кружках русских авангардистов конца XIX века. Когда летом все собирались в Коктебеле, он превращался в важнейшую эмоциональную и интеллектуальную гавань, убежище от преобладавшего в то время в литературных кругах авангардного движения – символизма, и способствовал воспитанию нового, более эклектичного поколения постсимволистов. К этому новому поколению принадлежали некоторые из наиболее ярких фигур в истории русской литературы XX века, такие как Марина Цветаева, Владислав Ходасевич и Осип Мандельштам, а также многие другие интеллектуалы, дипломированные специалисты и мастера искусств, от инженеров до балерин. В дореволюционный период коктебельский кружок пользовался большим успехом, предлагая своим участникам возможность провести летние каникулы в уютной обстановке, наполненной интеллектуальными играми, литературным, театральным и эмоциональным общением, в процессе которого формировались личности и завязывались отношения, продолжавшиеся в зимний период в Москве и Петербурге. К началу революции кружок обрел прочную репутацию. Однако его вклад в историю интеллигенции этим не ограничился. Он еще сильнее закрепился в сознании и истории интеллигенции благодаря тому, как Волошину удалось пронести дух своего кружка через обе революции 1917 года, кошмарные годы Гражданской войны (имевшей катастрофические последствия для Крыма как последнего форпоста Белой армии) и возродить его в советский период.

В первые годы становления Советского государства Волошин, опираясь на популярность своего дореволюционного кружка, создал то, чему предстояло оказать реальное влияние на будущее интеллигенции при советской власти. В начале 1920-х годов он приглашал к себе на лето все больше советских писателей, лиц свободных профессий и других представителей интеллигенции, продолжая традицию интеллектуального общения, которой была обусловлена популярность его кружка в дореволюционный период. Однако эти интеллигенты были бедны, зачастую больны, они сильно пострадали во время войны и хозяйственной разрухи, и содержать их было дорого. Чтобы обеспечить экономическое выживание своего кружка, да и свое собственное, Волошин задумал интегрировать его в формирующуюся советскую систему бюрократизированного социального обеспечения и привилегий для элиты, предложив использовать свой дом в качестве официального места отдыха для русской интеллигенции, оплачиваемого советским государством. И это ему удалось. Его дача превратилась в своего рода ранний вариант дома отдыха – учреждение, которое вскоре стало спонсироваться Союзом советских писателей в качестве обычного дома творчества для литераторов[6]. Появление дома отдыха стало симптомом существенных исторических перемен в отношениях между русскими писателями и Советским государством. К концу сталинской эпохи пребывание в доме отдыха или другом подобном курортном учреждении превратилось для писателей в одно из звеньев огромной цепи социальных услуг и привилегий, которая обеспечивала их зависимость от Советского государства, возможно, ничуть не меньше, чем бич цензуры и страх[7]. За эти привилегии писатели расплачивались лояльностью, покорностью и поддержкой государства. Этим отношениям было суждено оказать заметное влияние на судьбу русской литературы при советской власти.

В том, что свою роль в этом процессе сыграл кружок Волошина, прибежище для некоторых из самых пылких творческих личностей в русской литературе XX века, заключается ирония – возможно, болезненная – истории русской интеллигенции. Такое развитие событий не было преднамеренным, и ответственность за него лежит не только на Волошине. В этот период другие представители русской литературной интеллигенции столь же деловито приспосабливали различные кружки к формирующейся государственной бюрократии, не осознавая конечных последствий своих действий: они не ожидали, что государство, прочно удерживая литературный кружок в своих руках, упразднит его как форму организации постановлением 1932 года, направленным против кружков, и в 1934 году учредит Союз советских писателей в качестве единственного института российской литературной жизни[8]. Под давлением времени и неподвластных им сил эти интеллигенты просто следовали логике кружковой культуры: они пытались добиться наилучшего результата для себя и своих коллег, используя привычные для себя культурные инструменты в новых условиях, предлагаемых государством.

Между тем их действия актуализируют вопрос об агентности. Наблюдать энергичную борьбу этих писателей за место в советской системе – означает получить неожиданно сильное впечатление касательно способности писателей управлять собственной судьбой в первые годы советской власти, что идет вразрез с устоявшейся традицией воспоминаний и научных исследований, в которых в данный период становления советской власти русский литературный мир изображается беспомощным перед лицом государственного гнета[9]. И эта способность приносила им пользу. Как будет показано в книге, помимо реальных материальных преимуществ данной системы привилегий и социального обеспечения, сделка, на которую они пошли, в известной степени также позволила им сохранить некоторые привычные черты кружковой культуры. Волошин перенес интеллектуальные и духовные ценности своего кружка в самое сердце советской системы, где они продолжали влиять на новое поколение интеллигенции 1950-1970-х годов – поколение оттепели, которое в конце концов обрушило Советское государство. Чтобы понять смысл этой истории, необходимо сначала обратиться к кружковой культуре как таковой.

Культура русского литературного кружка между структурой и антиструктурой

Одной из важнейших тем при изучении кружковой культуры является постоянная, живая взаимосвязь идентичности российских интеллигентских кругов как идеалистической, антиматериалистической и антииерархической формы человеческого сообщества и их потенциала одновременно служить гораздо более практическим целям профессионального и экономического развития, как личного, так и корпоративного. Взаимосвязь этих двух тенденций иногда доходила до напряженности, порой они поддерживали друг друга, но она всегда была присуща феномену кружка, с момента его зарождения и вплоть до его окончательного упразднения в советский период.

Чтобы понять эту взаимосвязь, нужно рассмотреть исходные условия появления интеллигентского кружка в широко распространенной русской социальной и общественной культуре сильных и жилистых личных политических и экономических связей, нерушимых цепочек оказания протекции и системы сложных, но всеохватных отношений взаимных обязательств и ответственности. Поведение, способствующее поддержанию такого общественного порядка, было важным компонентом культуры русской элиты начиная как минимум со Средних веков, и в различных формах также проявлялось и во многих других слоях русского общества. Этот глубоко прагматичный по сути общественный порядок предполагал культивирование личных связей во имя физического выживания и экономического прогресса. В наши дни социологи и экономисты порой пренебрежительно называют такой тип культуры «коррумпированным». Между тем он лежал в основе самой структуры политико-экономических отношений в России раннего Нового времени и императорского периода, прежде всего в основе отношений между Российским государством и обществом, которым оно стремилось управлять. Особую силу и отличие этому типу культуры придавали его корни, уходящие в глубь русских семейно-бытовых традиций, патриархальной власти и клановых отношений в правящей элите[10]. Также она была очень тесно связана с весьма специфической культурой коллективной ответственности, в Средневековье и раннее Новое время объединявшей русских в круги и цепи взаимопомощи и взаимной ответственности [Dewey, Kleimola 1970]. На протяжении всей ранней истории России эта семейно-коллективная культура взаимопомощи и протекции оказывала влияние на политические вопросы обязательств, прав, контроля и баланса, несмотря на предпринятые к началу XVIII века неимоверные усилия со стороны некоторых представителей государства, направленные на введение системы более объективных критериев.

Первоначально русская светская интеллектуальная жизнь была инспирирована и взлелеяна государством Российским и на ранних этапах своего существования находилась под мощным влиянием взаимозависимых отношений государства и общества, особенно – государства и общественной элиты. Петр Великий внедрил свойственный аристократии обычай отправлять некоторых отпрысков дворянских семейств в Западную Европу для получения европейского образования. Он также стал первым правителем России, спонсировавшим появление первых немногочисленных научных и образовательных учреждений. Он проводил эту политику в основном с целью укрепить функционирование своего нового государства, империи, за счет увеличения количества хорошо образованных, компетентных государственных служащих, как военных, так и гражданских. По этой же причине в органах управления государством он пытался противопоставить ценность личных заслуг протекционизму и семейным связям. В этом заключался смысл «Табели о рангах» – введенной им новой системы управления продвижением по службе военных и гражданских чиновников в соответствии с подробным квалификационным списком. Впрочем, историк России XVIII века Бренда Михан-Уотерс установила, что в 1730 году верхние строки «Табели о рангах», предположительно независимо от заслуг, занимали в основном представители определенных высокопоставленных семейств и кланов, и точно таким же образом более традиционные отношения оказывали большое влияние в новом мире образованной элиты [Meehan-Waters 1982][11]. В России XVIII века близкие к источникам политической власти первые учебные и научные заведения и организации могли серьезно страдать из-за практики личных связей и протекционизма в придворных и клановых кругах[12].

Под влиянием культурных, интеллектуальных и политических амбиций Екатерины Великой конец XVIII столетия стал эпохой возникновения оживленной новой литературной и интеллектуальной сферы[13]. Продолжая и развивая петровскую практику вестернизации российской элиты, побуждая ее читать книги, посещать литературные салоны и часто бывать в театре, Екатерина получила в свое распоряжение определенную критическую массу. Создав в 1783 году условия для относительно свободной печати и в значительной степени покровительствуя ей, она внесла большой вклад в развитие книгоиздательства, журналистики и других видов литературной деятельности[14]. Однако, поощряя заимствование идей западного Просвещения разрастающимся новым миром русской печати, она все менее охотно мирилась с публичным применением этих идеалов к российской политике и обществу. Она довольно жестко, особенно после 1790 года, контролировала литературную и интеллектуальную сферу посредством самовластного правления и цензуры, а также используя возможности, открываемые покровительством.

В результате подобного гнета и противоречий, усиливаемых возрастающим количеством образованных людей, к концу века русская интеллигенция преисполнилась новым духом, который обычно связывают с появлением так называемой русской оппозиционной интеллигенции как социальной группы, резко критически настроенной по отношению к российскому государству и царящему в нем общественному порядку. Этот дух представлял собой смесь бунтарства и идеализма, отрицание того, что воспринималось как материалистическое, своекорыстное, бесспорно негуманных традиционных ценностей и общественных иерархий в пользу эгалитаризма, социальной справедливости, стремления к братству людей. Зараженные этим духом стремились к новой независимости от Российского государства и Двора, от контроля, который они осуществляли над их мыслями и поступками, а также к новым средствам самовыражения.

В основу этого нового оппозиционного настроения легло противостояние иерархии крепостничества, впервые подвергшейся неприкрытой критике в изданной в 1790 году знаменитой книге А. Н. Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву» [Радищев 1938]. Однако это настроение повлияло и на общественную организацию литературного и интеллектуального пейзажа начала XIX века. По мере того как русская интеллектуальная жизнь обретала все бо́льшую независимость от государства благодаря различным новым организациям, таким как тайные общества, начинала складываться новая общественная формация, которая во многих отношениях стала средоточием новых настроений, идей и амбиций[15]. Отношения между членами этой новой общественной формации сильно отличались от прагматичных, своекорыстных и сервильных уз и протекционизма, лучше отражая новый дух братства. В идеале эти отношения были скорее эгалитарными, чем иерархическими, основанными на взаимной поддержке, а не на взаимной эксплуатации, коллективными в духовном, а не в экономическом смысле. Эта новая форма общения проявилась в том, что теперь представляют, когда речь идет о кружках русской интеллигенции: собраниях образованных, как правило, молодых людей, сблизившихся на почве общей одержимости идеями, зачастую – литературой, и бурных обсуждений насущных проблем. Не все кружки начала – середины XIX века обладали подобными качествами; в определенном смысле можно было бы утверждать, что как сами кружки образованной дворянской элиты, так и их идеалы были в равной степени и реальностью, и данью моде. Но такие кружки действительно существовали, и дух их был заразителен.

Одним из таких кружков стало «Дружеское литературное общество» 1801 года, подробно исследованное известным американским специалистом по русской интеллигенции этого выдающегося периода Марком Раевым в статье «Русская молодежь на заре романтизма: Андрей Тургенев и его кружок» (Russian Youth on the Eve of Romanticism: Andrei Turgenev and his Circle). Исполненные могучего желания служить своей стране и своему народу, пишет Раев, А. И. Тургенев и немногочисленная группа его друзей отвергали не только скучную чиновничью службу, которой требовало от них Российское государство, но и сухие, бесстрастные ценности рационального Просвещения, на принципах которого, по их мнению, строилась чиновничья служба. В поисках новых социальных идентичностей, новых способов внести вклад в современное им общество они образовали спаянный мужской дружбой кружок, для участников которого была характерна необычайная эмоциональная и интеллектуальная открытость, самозабвенная преданность и почти (но не совсем) плотская любовь друг к другу, проявлявшиеся в повседневном общении, если не при личных встречах, то в переписке. Пытаясь разобраться в себе, подвергая себя самокритике и стремясь достигнуть внутреннего преобразования, они создали литературный кружок, собиравшийся почти еженедельно на протяжении примерно десяти месяцев, чтобы обсуждать интересующие их темы и произведения[16]. Несмотря на краткий период существования кружка, участие в нем оказало мощное влияние на его участников, которые многие годы продолжали общаться друг с другом и после его распада.

Раев усматривает в этом кружке воплощение ценностей романтизма, впитываемых российской интеллектуальной элитой того времени; он также наблюдает в нем возникновение нового духа, который будет составлять основу интеллигентской идентичности вплоть до 1917 года, а также считает, что корни этой идентичности берут свое начало в формировании этого кружка. Несомненно, такие ценности, как взаимная преданность, стремление разобраться в себе и достижение внутреннего преобразования, играли определяющую роль и в некоторых хрестоматийных кружках более позднего периода истории интеллигенции, в частности в кружке А. И. Герцена и его друга Н. П. Огарёва или в кружке Н. В. Станкевича[17]. Однако после роспуска «Дружеского литературного общества» кружок как институт просуществовал более столетия, несмотря на немалые потрясения, пережитые в течение этого периода. Кроме того, ценности, исповедавшиеся в этих кружках, не были уникальны ни для указанного временно го периода, ни, конечно же, для русской интеллигенции. Для лучшего понимания исторического значения интеллигентского кружка полезно обратиться к культурной модели, заимствованной из сравнительного антропологического исследования Виктора Тёрнера, посвященного антиструктурной коммунитас.

По определению Тёрнера, данного им в книге «Ритуальный процесс. Структура и антиструктура», коммунитас — это широко распространенная форма человеческого общения, складывающаяся за пределами и в оппозиции традиционного общественного порядка, которая предлагает своим участникам временное убежище от «закона, обычая, условностей и церемониала» для самопреобразования и в конечном счете, возможно, для трансформации традиционного порядка, от которого она служит убежищем. Коммунитас представляет собой прямую противоположность институциональной структуре, иерархии и всем ее проявлениям в материальных свидетельствах богатства и общественного положения, пестуя вместо этого дух умеренного эгалитаризма среди своих членов, которых связывают очень личные, спонтанные, непосредственные отношения, сложившиеся в процессе общего стремления к цели, скорее священной, чем прагматической. Тёрнер дает характеристику этих уз, опираясь на теорию «Я-Ты»-отношений Мартина Бубера; вместо сегментирования «по статусам и ролям» люди в коммунитас общаются друг с другом в «прямом, непосредственном и всеобщем взаимодействии человеческих личностей» [Тэрнер 1983: 201, 241].

С точки зрения традиционного общественного порядка, который и составляет ее контекст, и противостоит ей, коммунитас часто рассматривается как нечто магическое, иногда – как опасное, обладающее потенциалом нарушить или осквернить привычный уклад [там же: 208–209]. Роль коммунитас тесно связана с ролью юродивого, придворного шута, которые могут сказать правду в лицо, а также художника и пророка, которые открывают нам истины в высшей инстанции и смысл бытия [там же: 182–183, 242]. Тёрнер предлагает широкую концепцию этого социального явления. Согласно «Ритуальному процессу», проявление опыта коммунитас многообразно, от обрядов вступления в должность избранного вождя в проживающем в Замбии племени ндембу и милленаристских групп, живущих на социальной обочине, до первых монахов-францисканцев с их обетом бедности и даже до коммун американских хиппи 1960-х годов[18].

Несмотря на то что у Тёрнера нет особых упоминаний о русском литературном кружке как одном из возможных проявлений коммунитас, поражает то, до какой степени предложенная им модель позволяет объяснить некоторые аспекты феномена кружка. Литературный кружок русской интеллигенции XIX – начала XX веков – собственно, как и сама интеллигенция, никогда не соответствовавшая традиционному понятию сословия, иерархической категории в императорской России[19], – процветал в периоды зыбкости обычного общественного порядка и государства, во многом препятствовавшего покушениям интеллигенции на деятельность в формально признанной сфере [там же: 196]. В этой лиминальной области, за пределами традиционных иерархических структур российского общества, идеальные кружки характеризовались прочными эмоциональными связями, могучим духом личного равенства их членов и всепоглощающим чувством того, что Тёрнер назвал «сакральным “аутсайдерством”» [там же: 188]. Таким образом, кружок обеспечивал социальную базу для своего рода идеалистического и антиматериалистического энтузиазма, лежавшего в основе интеллигентской склонности к интеллектуальной и особенно литературной жизни.

Духовную основу литературного кружка составляло уважение к интеллектуальной жизни, силе идей, красоте великих памятников культуры, и им придавалось гораздо большее значение, чем любому материальному или профессиональному достижению. Все это было призвано обеспечить участникам кружка возможность выполнения одной из центральных ролей в коммунитас: исследовать и критически оценивать ценности традиционной иерархической культуры, в которой они существовали, в идеале – с той точки зрения, которую Тёрнер назвал «принадлежностью к человечеству» [там же: 188]. Как и в коммунитас, в интеллигентском кружке ритуальная театральность могла способствовать самопреобразованию его членов в процессе переживания множественных кризисов идентичности, связанных с попытками найти свое место в современном им мире, – ив качестве социальной группы, и для каждой личности по отдельности[20]. Этой деятельности суждено было обрести особое значение в конце XIX – начале XX столетий, в том числе – в кружке Волошина. И в России, и за ее пределами все эти характеристики – хотя они никоим образом не проявлялись одинаково во всех кружках и в действительности во многих случаях оказывались не столько реальными, сколько отражающими чьи-то чаяния – превращали интеллигентские кружки и саму интеллигенцию в объекты внимания и восхищения.

Но, как утверждает Тёрнер, коммунитас скоротечна, зачастую в ней больше от мечты, чем от действительности. Она возникает из контекста структуры, из традиционной социальной системы, являющейся собственно причиной ее возникновения, и способна оказывать сопротивление настаивающему на своем влиянию структуры только в течение непродолжительного времени [там же: 47][21]. Либо коммунитас быстро исчезает, а участвовавшие в ней возвращаются в традиционную систему – избранный вождь, пройдя лиминальные обряды трансформации, занимает положение властителя, милленарист возвращается к обычной жизни, а хиппи становится яппи, – либо сама коммунитас начинает меняться, вбирая в себя характеристики структуры, являющейся одновременно и ее контекстом, и ее противоположностью. Так обстояло дело и с интеллигентским кружком.

Признаки взаимовлияния сил антиструктуры и структуры проявлялись даже на заре существования феномена кружка. Например, корыстные связи и протекционизм, в данном социальном контексте бывшие антитезой интимным, идеалистическим отношениям, свойственным коммунитас, отчетливо проявились во многих кружках начала – середины XIX века, поскольку они стали способом восхождения по ступеням социальной лестницы и предоставляли возможность обзавестись ценными интеллектуальными и профессиональными связями в небольшом и территориально разделенном мире интеллигенции[22]. Тем самым традиционная культура общения могла оказывать подрывное воздействие на антиматериалистическую и эгалитарную культуру коммунитас. Однако существовали и другие способы вторжения структуры в коммунитас, необязательно столь враждебные ей. Например, презрительное отношение к торгашеству, присущее дворянской элите, на удивление хорошо сочеталось с антиматериалистическим настроем коммунитас и способствовало его укреплению, хотя и было традиционно связано с иерархией по рождению. Если человек сам по себе богат, как обстояло дело с большинством участников кружков первых десятилетий XIX века, то ему легче поддерживать не материальные, но духовные связи.

Со временем взаимодействие структуры и антиструктуры в литературном кружке усложнялось, и его необходимо воспринимать в контексте более общей истории русской интеллигенции как социальной группы. Во второй половине XIX века, после поражения России в Крымской войне, Великие реформы привели к существенным переменам в российском обществе и иерархии. В плане образования и интеллектуальной жизни наиболее важной из этих реформ стало открытие доступа к высшему образованию для студентов недворянского происхождения, ранее лишенных такой возможности Николаем I. Благодаря этому шагу ряды русской образованной элиты существенно пополнились. Дети служителей Церкви, евреев, крестьян и многих других получили доступ к системе высшего образования наряду с отпрысками высших слоев общества и возможность стать частью образованной элиты[23]. У этих новых людей с их стремлением добиться успеха было много потребностей и желаний. Возможно, они больше всего нуждались в институтах профессиональной и интеллектуальной жизни. Ранее элита была столь малочисленна и находилась под столь пристальным контролем самодержавия, что в середине столетия подобных институтов было относительно мало. Однако теперь, когда число образованных людей стало постоянно увеличиваться, ученым потребовались лаборатории, музыкантам – консерватории, инженерам – профессиональные организации, художникам – музеи, галереи и выставки, а писателям, все больше стремившимся сформировать русский национальный дискурс в условиях роста читательской аудитории, конечно же, требовались журналы, книгоиздательства и прочие коммерческие предприятия.

С точки зрения предложенной Тёрнером модели антиструктуры и структуры это время должно было способствовать постепенному исчезновению кружка как коммунитас, поскольку он уже сыграл свою трансформационную роль, а также реинтеграции представителей образованной элиты в традиционный уклад. И в известном смысле нечто подобное действительно произошло. В поисках профессиональных возможностей многие образованные люди начали обзаводиться личными связями, которые по своей сути были не идеалистическими, но прагматичными, сложившимися не непосредственно, но по расчету, не столько бескорыстными, сколько преследующими эгоистические интересы, – связями, которые во многом опирались на практиковавшуюся русской элитой давнюю традицию знакомств и патронажа. Подобные личные контакты часто приводили к возникновению небольших социальных групп, которые напоминали более ранние кружки-коммунитас, но на деле представляли собой нечто совсем другое: это были важные центры общения специалистов и интеллектуалов, главные узлы, как их называют в нетворкинге[24]. Такие кружки были крайне важны для идущего полным ходом процесса институционализации. Именно в них как в главных узлах нетворкинга впервые обсуждались институциональные потребности, строились планы и организовывались действия. Круги общения лежали в основе специальных учебных заведений, научных лабораторий, инженерных ассоциаций, изданий и издательств, а также многих других институтов образованного общества[25].

Учитывая его более традиционную, структурную функцию, кружок как узел нетворкинга быстро воспринял ряд более традиционных элементов присущей русской элите культуры связей и протекции, прежде всего элемент лидерства, что может рассматриваться как передний край вторжения структуры в антиструктуру[26]. В прошлом у интеллигентских кружков были духовные лидеры – личности, которых превозносили и любили за то, что они вдохновенно воплощали в жизнь невыразимый дух коммунитас: такими личностями были Тургенев и Станкевич, за что после их смерти перед ними преклонялись их собратья по кружку. Однако теперь в развивающемся мире институционализирующих кружков требовалось кое-что еще – талантливые и энергичные люди, способные получать или оказывать организационную и материальную поддержку при создании новых институтов образования и профессиональной деятельности. И поэтому начал формироваться новый тип руководителя кружка, напоминающий скорее традиционную фигуру покровителя, чем духовного вождя коммунитас: им стал более практичный тип наставника этой новой образованной среды.

История русской образованной элиты середины – второй половины XIX века богата такими наставниками и создателями институтов, от братьев Рубинштейн, основателей Московской и Петербургской консерваторий, до, например, А. Г. Столетова и его физической лаборатории или А. И. Герцена и Н. Г. Чернышевского с их журналами, или купца С. И. Мамонтова, много сделавшего в своей усадьбе Абрамцево для поддержки изобразительного и театрального искусства. Чуть позже такие личности, как В. Я. Брюсов и М. Горький, проявили кипучую энергию, открывая желающим доступ к публикациям в журналах, книжных издательствах и т. д., а С. П. Дягилев предоставил России историческую возможность повлиять на европейское искусство благодаря своей роли организатора движения «Мир искусства», и это далеко не полный перечень. Эти организаторы открывали перспективы для невиданного прежде распространения образованной элиты и были крайне необходимы стремительно меняющейся России.

Многие из них, хотя и не все, лично спонсировали деятельность социально-профессиональных кружков, поскольку таковые было исключительно полезны для их целей. Ведь менторам нужно было не только учредить институты – они должны были собрать в них нужных людей. Круг общения оказался идеальной основой для поиска, организации и повышения культурного уровня кадров, которые требовались для осуществления их институциональных усилий. Многие менторы содействовали образованию таких кружков в своих домах, поощряя участие в интеллектуальных беседах, обмен идеями и дискуссии в интересах профессиональной деятельности и развития. Они также способствовали профессиональному общению членов кружка, предоставляя молодежи возможность знакомиться друг с другом, прикидывать, насколько они могут пригодиться друг другу при реализации планов на будущее, а также встречаться со старшими, более влиятельными фигурами в соответствующей области деятельности. И зачастую менторы поддерживали их как физически, так и эмоционально, иногда просто тем, что кормили своих гостей, оказывали им личную поддержку, давали советы по разным вопросам, от того, как должен вести себя профессионал, до того, как ему следует одеваться, и, как правило, помогали желающим продвинуться в профессии и приспособиться к новому образу жизни. Такие круги общения поражают тем, что они делали для самопреобразования своих более молодых членов ничуть не меньше, чем коммунитас в какой бы то ни было форме ее проявления. То, что кружок как узел нетворкинга обычно собирался в чьем-либо доме, зачастую – в доме ментора, возымело реальное влияние на его историю – а также на историю кружковой культуры и, если взять шире, русской интеллигенции, поскольку домашняя сфера обладала собственными традиционными структурами. Величайшее значение имела традиция патриархального уклада, в которой доминирующая мужская личность обладает формальной властью в доме; менее могущественная, но все же важная женская личность является источником множества иных благ, от еды и питья до эмоциональной поддержки; а условное «младшее поколение», зависимые лица, в известной степени обязано если не подчиняться патриарху, то уважать его, а также отдавать чуть меньшую дань уважения хозяйке. Традиционная сила, которой эти отношения обладали в домашней сфере, во многом способствовала укреплению авторитета фигуры ментора в процессе институционализации. Можно было бы предположить, что литературный кружок как коммунитас действительно находился в стадии отмирания, по крайней мере если речь шла о профессиональных писателях, которые хотели получить реальную выгоду от круга своего общения, и что «структура» полностью возобладала. И все же дело обстояло иначе. К началу XX века многие литературные кружки действительно стремились создать формальные средства выпуска литературных произведений, такие как журналы и издательства, и управлять ими. Однако в среде реалистов и символистов, основных литературных группировок той эпохи, по-прежнему проглядывали черты коммунитас. Литературные кружки оставались средоточием интенсивных, близких отношений типа «Я-Ты», стремления к внутренней трансформации, своего рода бескорыстной преданности конкретно литературному или какому-либо иному делу. При этом одновременно четко прослеживалось влияние, оказывавшееся на эти литературные кружки традиционной организацией кружка как узла нетворкинга. Величайшее значение имели патриар-хатные структуры, поскольку они относились к домашней сфере, и менторство, поскольку оно вырастало на почве патриархата, ибо эти литературные кружки также собирались прежде всего в частных домах. Две кажущиеся противоположными культуры – структуры и антиструктуры – на самом деле были тесно взаимосвязаны, чуть ли не подпитывали друг друга в своеобразном культурном химическом взаимодействии, что оказало глубокое влияние на историю русской словесности.

Не совсем понятно, по каким именно причинам дух коммунитас сохранялся с таким упорством. Вероятно, это было каким-то образом связано с природой самой литературы в той форме, в которой, по-видимому, она воспринималась многими русскими – требующей от своих читателей и писателей своеобразной открытости к самоанализу и самопреобразованию, которые переносили их в область, лежащую за пределами повседневной борьбы за выживание[27]. Возможно, этому способствовало сохранение литераторами и многими другими представителями интеллигенции статуса «сакрального аутсайдера», поскольку в период поздней империи самодержавие продолжало демонстрировать свое нежелание делиться властью и твердо удерживало интеллигенцию вне традиционной системы каст, или сословий [Freeze 1986].

Могла существовать и еще одна причина: если верные духу коммунитас писатели периода поздней империи действительно были глубоко обеспокоены по поводу эксплуататорских и иерархических отношений, то беспокоившее их проявление эксплуатации относилось не столько к системе связей и протекции, сколько к капиталистическим рыночным отношениям. В какой-то степени это могло быть проявлением устойчивости духа неприятия торгашества, свойственного дворянской интеллигенции более раннего времени. К концу XIX века этот дух значительно укрепился из-за распространения разнообразных революционных движений и взглядов, отражавших если не категорическое неприятие рыночных отношений, то неудовлетворенность ими. Антикапиталистический настрой многих русских интеллигентов основывался на глубоких культурных установках, а также на соображениях политического характера[28]. Писателей беспокоила не столько возможность иерархических, своекорыстных отношений между ними, сколько возможность эксплуатации в рыночных условиях самой литературы, а также тех, кто ее читает.

Эта тревога со всей очевидностью выразилась в мощном сопротивлении созданию литературных произведений не из глубокой внутренней потребности, но с целью извлечения материальной выгоды. Многие выступали против создания литературных произведений ради материальной выгоды: «Зачем деньги, дурацкая литературная известность? Лучше с убеждением и увлечением писать хорошую и полезную вещь», – считал дворянский романист Толстой[29]. «Нужно, чтобы литература не служила куском насущного хлеба. Пусть человек добывает его другим путем», – полагал Н. В. Шелгунов [Шелгунов 1862:238][30]. Писатель-реалист Горький отзывался о собратьях по перу, разбогатевших за счет потворства вкусам публики, как о «спекулянтах на популярность», «авантюристах», «кои смотрят на писательство как на отхожий промысел» [Телешов 1955: 189]. Автор анонимной публикации жаловался на практику торговли одним специфическим жанром литературного выражения, а именно мемуарами, с целью получения финансовой прибыли: «…теперь записки – денежная спекуляция»[31]. В XIX – начале XX веков те, кто не проявлял бескорыстного стремления просвещать читателей, но публиковал свои сочинения, преследуя материальную выгоду, подвергались осуждению, порой громкому[32].

На фоне видимого противостояния бескорыстия, с одной стороны, и корыстной эксплуатации в духе капиталистического рынка – с другой, традиционные структуры власти, выраженные в знакомствах и протекционизме, во многих смыслах могли казаться относительно совместимыми с «Я-Ты»-связями, присущими коммунитас. В частности, личные связи, имеющие в России длительную историю взаимности, а не иерархической эксплуатации, могли казаться менее конкурентными, более интимными, более близкими к тем идеалистическим взаимоотношениям, которые можно было бы описать как узы коммунитас. Эта гибридная социальная форма несла в себе определенный эмоциональный и культурный смысл. Более того, создавалось впечатление, что она работает: в среде литературной интеллигенции такие кружки играли определяющую роль в процессе институционализации.

Проблема литературных кружков и попытки решить ее за счет лидерства

Литературные кружки были поистине жизненно необходимы для институционализации литературы, но они необязательно хорошо исполняли свою роль. Многие из них были хрупкими с точки зрения структуры, имели тенденцию к внутреннему разладу, фракционности и распаду, что делало их сомнительной основой для институтов профессионального развития. Если литературный кружок распадался, что не было редкостью, то вместе с ним мог рухнуть весь проект, что шло во вред литературному сообществу и его стремлению внести свой вклад в национальный дискурс. Одну из причин такой хрупкости можно было бы отыскать именно в гибридной природе его социальной структуры[33]. Глубокие, всеохватные узы «Я-Ты», присущие коммунитас, необязательно оказывались совместимы с более прагматичными узами личных связей и протекционизма, а попытки их объединения не всегда заканчивались успехом. Некоторые интеллектуалы середины – второй половины XIX века начали задумываться о хрупкости кружка, концентрируясь на проблеме более или менее эффективных кружковых отношений и в процессе своих размышлений в неявной форме предлагая и развивая идею необходимости успешного руководства кружком, которую многие рассматривали как возможное решение проблемы его нестабильности.

Развернувшаяся по этому поводу дискуссия велась или, по крайней мере, получила отражение в традиции интеллигентских мемуаров, жанр которых можно определить как «записки современников», поскольку такие воспоминания часто именовались «записками современника о том-то и том-то» или рассказывали о «том-то и том-то в воспоминаниях современников»[34]. Зачастую представлявшие собой ностальгические воспоминания о кружках прошлого, «записки современников» предоставляли возможность поразмышлять о сильных и слабых сторонах кружковой структуры. Одним из авторов, обратившихся в своих воспоминаниях к вопросу о кружках и проявивших глубокое понимание их проблем, был русский летописец кружков 1840-х годов П. В. Анненков. В его записках «Замечательное десятилетие» предлагается вдумчивый анализ возможностей, которыми обладает интеллигентский кружок, чтобы достигнуть своих программных целей, особенно в плане личных связей его участников, прежде всего связей, устанавливаемых лидером группы со своими последователями [Анненков 1983].

Более всего Анненкова интересовали либеральные, западнические кружки 1840-х годов, а в качестве фигуры лидера он рассматривал В. Г. Белинского. Белинский пользовался значительным авторитетом среди современных ему представителей литературной интеллигенции, заложивших основы утилитарного движения в русской литературе. Являясь лидером скорее духовным, чем институциональным, он был приверженцем абсолютной честности в отношениях, пусть даже в ущерб дружбе и гармонии в кружке и его эффективности, – разумеется, институциональной. В известном смысле в этом заключалась притягательность Белинского для прочих членов его кружка:

Кто не знает, что моральная подкладка всех мыслей и сочинений Белинского была именно той силой, которая собирала вокруг него пламенных друзей и поклонников. Его фанатическое, так сказать, искание правды и истины в жизни не покидало его и тогда, когда он на время уходил в сторону от них [там же: 179].

Впрочем, это искание могло привести его и к полному разрыву отношений с друзьями. Если он не мог установить полностью отвечающую его принципам, «конкретную и тотальную» (выражаясь словами Тёрнера, описывающими личные связи в коммунитас) форму общения с ними, которая не нарушала бы целостности его собственных духовных исканий, то полностью отказывался от общения[35].

Анненков проанализировал влияние такой чистоты содружества на политику кружка. По его мнению, одержимость Белинского чистотой, бескомпромиссностью содружества должна была иметь большое влияние на срок существования кружка. «Белинский… так много способствовал… к разложению круга [западников] на его составные части, к разграничению и определению партий, из него выделившихся», – писал Анненков, выражая определенное восхищение той идейной последовательностью, которая привела к началу и углублению раскола соратников на группы [там же: 123]. Однако, размышляя о последствиях такого подхода для друзей, приверженцев и сторонников Белинского как людей, участвовавших в общем деле, Анненков поставил его под сомнение. Сравнивая кружок Белинского с его идеологическим противником, кружком славянофилов, он сопоставил преимущества абсолютной принципиальности в отношениях между славянофилами с ущербом, который она наносила:

[Поначалу] славянская партия… принялась… за чистку домашнего белья и за сведение счетов между собой, но тотчас же и отказалась от этой попытки, находя, вероятно, что малочисленность ее семьи требует крайней осторожности и снисходительности в обращении членов между собой. Только на условии взаимной поддержки партия и могла сохранить свою целость и сберечь весь свой персонал, нужный для борьбы [там же: 278].

Однако Белинского это не заботило. «Все соображения и расчеты подобного рода никогда не помещались в голове Белинского и никогда не могли остановить его» [там же: 278][36]. Согласно Анненкову, именно поэтому поддерживать гармонию в отношениях участников западнического кружка Белинского было сложнее, чем среди славянофилов.

Это повествование ставило перед дилеммой: то самое качество, которое привлекало людей к Белинскому – его нравственный и духовный авторитет, – ставило под угрозу потенциальные программные и институциональные цели кружка. И все же значение духовного лидерства в сплочении людей не требовало доказательств. Действительно ли была необходимость отказаться от этого? Разве нельзя было каким-то образом обуздать его? Каким мог бы быть наиболее эффективный баланс между духовным и прагматическим лидерством? Существовали ли другие лидерские навыки, которые могли бы способствовать согласию или смягчать трения, присущие этой общественной структуре? Анненков не ответил на эти вопросы; он просто обозначил проблему. Впрочем, проблема способа достижения единства и успешного функционирования кружка за счет приемлемых отношений внутри кружка и лидерства продолжала занимать авторов воспоминаний, и со временем некоторые из них начали предлагать варианты ответа, достаточно приемлемого для кружковой культуры.

Первые попытки дать такой ответ были предприняты в воспоминаниях середины XIX века, посвященных мятежным дворянским кружкам декабристов, гла вы которых (настоящие сакральные аутсайдеры) инициировали в 1825 году государственный переворот, направленный против самодержавия. Несмотря на то что этот заговор провалился с организационной точки зрения, авторы воспоминаний в своих восторженных, чуть ли не гиперболизированных отзывах о декабристах стремились представить их кружки в качестве примеров и моделей успешных общественных отношений и лидерства. Они намекали на то, что одно из важных лидерских качеств заключается в умении быть сопричастным к индивидуальным чувствам и убеждениям последователей – в обаянии, как его иногда называют, простом, но полезном навыке управления общественными отношениями. Один из мемуаристов писал о декабристе Рылееве:

Я не знал другого человека, который обладал бы такой притягательной силой, как Рылеев. Среднего роста, хорошо сложенный, с умным, серьезным лицом, он с первого взгляда вселял в вас как бы предчувствие того обаяния, которому вы неизбежно должны были подчиниться при более близком знакомстве[37]

Загрузка...