Ольга Карпович Малая Бронная

В полутемной душной комнате плавает сигаретный дым, мерцают тусклым электрическим светом экраны за стеклом, приглушенно жужжат мониторы. Ни одного солнечного луча, никаких посторонних звуков, напоминающих о том, что могло бы происходить снаружи. Только глухая сосредоточенная тишина.

– Ну что, начнем? Готова? Не боишься? – спрашивает он.

Пожимаю плечами:

– Нет, я тебе доверяю. Ты же у нас мастер.

– Да… но я все равно всегда чего-то опасаюсь.

– Знаю, – киваю я. – Хотя ты еще ни разу не ошибся.

– Не сглазь! – обрывает он. – Я суеверный. Ладно, давай начнем.

Он наклоняется, нажимает нужные кнопки на широченном пульте… В кармане моего пиджака начинает звонить телефон. Говорю вполголоса:

– Алло? Да. Извини, сейчас не могу. Перезвони через пару часов.

Он вопросительно оглядывается. Я киваю и выключаю телефон. Экран вспыхивает, из динамика начинает звучать негромкая, завораживающая мелодия. Начинается…

* * *

Желтый, высохший с одного края лист, покружившись в стылом воздухе, опустился мне на голову. Осень, дурачась, за одну ночь перекрасила московские улицы в невиданные охристо-золотые цвета. Я брела по Тверскому бульвару, и озябшее октябрьское солнце проглядывало сквозь оранжевую листву над головой, как через забранный цветным стеклом высокий купол. За деревьями, нетерпеливо гудя и подгоняя друг друга, проносились машины, у фонтана на скамейках кучковалась развеселая студенческая молодежь. Дальше отдыхала более зрелая публика: двое старичков играли в шахматы на скамейке, седая пенсионерка выгуливала пузатого внука, с вдумчивым исследовательским интересом топившего в луже пластмассовый грузовичок. В воздухе пряно пахло желтеющими листьями, смогом, холодом и сигаретным дымом.

Мне всегда нравилось смотреть, как меняется, вслед за переменой времен года, мой город. Как с наступлением первых холодов исчезают матерчатые зонтики летних кафе, передвижные лотки с мороженым и газировкой, как в витринах появляются закутанные в меха и кожу манекены, на открытых верандах ресторанов начинают предлагать теплые шерстяные пледы, а в меню снова включают грог и глинтвейн. Грустно, конечно, лето уходит, унося с собой несбывшиеся ожидания и мечты, и во всем – в каждой дрожащей на ветру паутинке, в каждом сухом листке – чувствуется предвестие скорой зимы, медленное умирание, тление. И в то же время ощущаешь какое-то умиротворение – вот и еще один этап позади, все проходит, все возвращается на круги своя, вечно и неизменно. Осень в Москве всегда наводила мои размышления на какой-то эпический лад.

У Никитских Ворот, миновав свадебный салон с ухмыляющимися из витрины глянцево-пластиковыми невестами, я сворачиваю на Малую Бронную. Вот и мой дом, старинный, каменный, постройки конца девятнадцатого века. Четыре этажа – не нынешних, где даже не самый высокий хозяин так и норовит упереться темечком в потолок, а тех еще, старинных, в которых, чтобы поменять лампочку в люстре, нужно составить друг на друга чуть ли не всю мебель в квартире. Стены внизу похожи на пастилу – белые, нежно-шершавые на ощупь, а выше, ко второму этажу, начинаются бледно-голубые пролеты между высокими прямоугольными окнами, увенчанными резными карнизами. По углам топорщатся жестяные водосточные трубы. На первом этаже светится теплым уютным светом маленькая кофейня, на углу – красиво оформленная витрина канцелярского магазина. В окнах верхних этажей видны разноцветные занавески, цветочные горшки, мигают голубым экраны телевизоров. Если же пройти под высокой каменной аркой в маленький, закрытый со всех сторон двор-«колодец», увидишь прямоугольный палисадничек, две волнообразно изогнутые скамейки да вереницу припаркованных у подъездов блестящих иномарок.

Когда-то давным-давно, на заре двадцатого столетия, это был доходный дом для обеспеченных москвичей. В одной из дорогих квартир жила генеральша, в другой – начинающий, но уже очень модный композитор. По слухам, где-то здесь, у кого-то в гостях читал свои первые стихи юный и отчаянный Маяковский. А может, в соседнем доме, кто теперь может сказать наверняка?

Октябрьский переворот выгнал из дома его привычных обитателей, побил стекла в окнах первого этажа, заколотил фанерой парадный ход. Вскоре голубой респектабельный дом заполнился новыми жильцами, крикливыми, оборванными, из числа тех, кого в былые времена пускали только с черного хода, – прежние многокомнатные хоромы превратили в коммуналки. На просторных кухнях больше не выпекались пасхальные куличи, теперь здесь пахло щами и подгоревшей кашей, в облупленных кастрюлях кипятилось белье, а под закопченным потолком плавал влажный белесый пар.

Дом жил своей жизнью, хлопал дверями и форточками, гудел от сквозняков, меняя окраску стен. Замирал в страхе, когда, в тридцатые, слышал по ночам урчание автомобильного мотора, стихавшее во дворе. Кого-то выводили суровые люди в форме, кто-то давился безнадежными рыданиями в опустелых комнатах. Из раскрытых окон гремел сначала джаз, потом записанные «на костях» битлы, потом «итальянцы». В восьмидесятые все жильцы, озираясь, стекались по вечерам в восемнадцатую квартиру смотреть на привезенном из-за границы первом видаке «Греческую смоковницу». Женщины ахали и краснели. «Срамота!» – смачно плевался заводской рабочий Гришечкин. Сменялись старухи на лавочке у подъезда, сменялись дети, играющие во дворе. Но, в принципе, жизнь оставалась все той же, временами смешной, временами трагической красочной бессмыслицей.

Я обосновалась в доме совсем недавно, всего пару лет назад, когда старые щербатые рамы в окнах заменили стеклопакеты, когда половину квартир заново отремонтировали и распродали как «элитное жилье в центре Москвы», а в другой половине остались еще представители старого поколения жильцов. Мне сразу пришелся по душе этот древний, видавший виды муравейник, битком набитый жизненными историями. Самой моей профессией велено было больше всего на свете интересоваться людьми, их судьбами, старыми семейными байками, полувымышленными, полуправдивыми. Новые соседи, в основном не лощеные жильцы из вылизанных квартир, а старая гвардия – нафталиновые бабки, болтливые старики, одинокие стареющие тетки и потертые заплесневелые ловеласы – словно учуяли этот интерес к чужим судьбам и набросились на меня, как на долгожданную добычу. Не знаю уж, кто пустил по дому слух, что на второй этаж въехала знаменитая сценаристка, только предложения выслушать одну занимательную историю стали сыпаться на меня чуть ли не от каждого жильца. Людям ведь вообще свойственно думать, что именно их единственная и неповторимая жизнь достойна воплощения на бумаге или телеэкране…

Иногда, в настроении, я стоически выслушивала эти неиссякаемые потоки красноречия, иногда, не выдержав, отговаривалась занятостью или головной болью, иногда просто сбегала, делая вид, что не слышу окриков в спину. Впрочем, порой среди бесконечного соседского словесного поноса попадались забавные факты, яркие детали, а если повезет, то и целые удивительные истории. Истории, которые моя жадная до интересного натура так и мечтала утащить в свою копилку, чтобы потом, на досуге, перевернув обстоятельства и перетасовав героев, сотворить из дворовой байки закрученный сюжет. Да, люди… Самое занимательное произведение вселенной.

Я прошла под каменной аркой. Ветер, всегда караулящий здесь прохожих, взвился мне в лицо и принялся рвать в стороны полы пальто. Во дворе дворник-таджик с лицом жестокого и надменного царя Ашурбанапала сметал в кучу красно-желтые листья. Уже у самого подъезда меня догнала Валечка.

Есть такой тип женщин, которые всегда, в какую бы компанию ни попали, через десять минут оказываются Валечками, Танюшами и Любашами. Это их свойство вызывать чуть покровительственное отношение не зависит ни от возраста, ни от социального положения. Оно врожденное и висит над ними всю жизнь как родовое проклятие. Моя соседка оставалась для всех Валечкой, несмотря на то что возраст ее приближался к восьмидесяти. Неброская, тихая, никогда не участвовавшая в дворовых склоках или праздниках, неизменно приветливая Валечка издали похожа была на мальчишку-школьника – маленькая, щуплая, лицо в мелких бледных веснушках, на голове – короткий седой ежик, а под круглыми очками – очень молодые голубые глаза. Валечка и одевалась соответственно – носила обычно какую-нибудь куцую куртку, детские шнурованные ботинки (ее крошечный размер найти можно было только в «Детском мире»). Валечка появлялась во дворе редко, никогда не выходила просто так посидеть с другими престарелыми соседками на скамейке и обсудить животрепещущие проблемы последних серий мексиканского «мыла». Обычно она спешила куда-нибудь, по делу, шла с видом задумчивым и рассеянным и редко замечала знакомых. Зато, стоило ее окликнуть, немедленно останавливалась, улыбалась искренней радостной улыбкой и старалась найти минутку перекинуться парой слов. Мне, в общем, она была довольно симпатична, особенно по сравнению с другими, приставучими и въедливыми старухами с нашего двора.

– Добрый день, Марина! – Валечкины глаза лучились той самой теплой голубизной, которой так не хватало хмурому осеннему небу. – Что-то вас давно не было видно. Уезжали?

– В больнице лежала, – отвела глаза я.

– Ох, простите, – расстроилась она. – Надеюсь, ничего серьезного? Уже поправились?

– Да, ерунда, – отмахнулась я. – Все в порядке. Кстати, если вы хотели спросить про записки Сергея Ивановича, которые я предложила отредактировать…

– Марина, мне так неудобно вас беспокоить, – смутилась Валечка. – Вы же так заняты. Я уж сто раз пожалела, что мы полезли к вам со своими просьбами…

– Да бросьте, я же сама предложила, – обреченно махнула рукой я.

Все-таки положение местной знаменитой бумагомарательницы обязывало периодически уделять внимание хотя бы некоторым, наиболее приятным мне соседям.

Валечка расцвела:

– Правда? Вам в самом деле это не трудно? Вы понимаете, это ведь так, для семейного пользования. Просто, когда Сергей перестал выходить из дома, он очень мучился, скучал, потерял интерес к жизни, и дети придумали для него такое занятие, попросили написать, так сказать, что-нибудь для потомков… И он как-то сразу взбодрился, серьезно подошел к этому делу. Мужчине ведь очень важно, чтобы всегда было дело, иначе он начинает чувствовать себя бесполезным, ненужным… А тут такая большая работа! У нас она несколько месяцев заняла: он диктовал, я записывала. Теперь, если удастся привести эти записки в порядок, напечатать в нескольких экземплярах, чтобы подарить внукам, Сережа будет просто счастлив.

Она невольно подняла глаза к четырем окошкам в третьем этаже, за одним из которых находился сейчас ее муж, Сергей Иванович Сафронов, которому в последний год врачи запретили выходить из дома. И тут же смутилась, отвела глаза. Можно было подумать, что передо мной не много лет прожившая в браке пожилая женщина, а юная новобрачная, волнующаяся за своего жениха и в то же время боящаяся показаться смешной и назойливой окружающим.

– Конечно, Валечка, приносите заметки сегодня же. Мне будет совершенно не сложно, даже очень интересно, – заверила ее я.

И Валечка, обрадованная, заспешила куда-то по своим делам, пообещав принести записи вечером. Она и в самом деле не заставила себя ждать, к ночи пухлые школьные тетради, исписанные ее мелким аккуратным почерком, оказались уже у меня. Вверху страницы выведены были даты, иногда точные, иногда примерные, временами рядом с обозначением года пририсован вопросительный знак. Сергей Иванович излагал факты своей биографии предельно четко, видно, что старался упомянуть детали, приметы времени, вспомнить и воспроизвести свою реакцию на события, мысли, чувства тех лет. Конечно, его повествование было довольно сухим, лишенным образных ассоциаций и скорее напоминало дневник, чем захватывающую повесть о жизни, довольно размеренной, но сделавшей вдруг, неожиданно для самого главного героя, крутой вираж. Но и этого достаточно для меня, сказочницы и выдумщицы, чтобы разыгралась фантазия. За короткими рублеными предложениями, неловкими, непрофессиональными описаниями вставали люди, пылкие и сдержанные, любящие и ненавидящие, не всегда честные и отважные, порою проявляющие слабости и сомнения, но всегда живые, настоящие, чувствующие.

Мне понадобилось совсем немного времени, чтобы, аккуратно перепечатывая воспоминания старика, машинально правя ошибки и неточности, вылепить целую историю, украсить деталями и наполнить жизнью. Таково уж мое ремесло.

Видеть

– Папуля, чего ты от меня хочешь? Чтобы я ушла с работы, бросила детей и поселилась тут у тебя?

Раздраженный голос дочери неприятно звенел в висках. Лицо под бинтами саднило и зудело, он едва удерживался от желания сорвать эти присохшие тряпки и разодрать кожу в клочья. Особенно выводило из себя, что он не мог различить лица говорящей и только по звуку голоса, перемещавшемуся то вправо, то влево, представлял, как располневшая Шура, тяжело переставляя ноги, возмущенно курсирует вокруг его кровати.

– И чего тебе не лежалось в больнице-то? Там врачи, медсестры, уход правильный… Все тебе на блюдечке. Так нет же, устроил скандал – забирайте меня домой, я здесь не останусь. А кто будет перевязки делать, уколы, кто ухаживать будет, об этом ты подумал? Ты же слышал, что доктор сказал: ожоги третьей степени, бинты снимут не раньше чем через два месяца, да и то еще неизвестно…

– Что неизвестно? – гулко переспросил он.

– Ничего, – буркнула Александра. – Ну, просто неизвестно, как скоро все заживет, зависит от личных особенностей организма.

«Ясно, – понял он. – Неизвестно, восстановится ли зрение, она хотела сказать. Господи, надо же было так вляпаться… Мало того что сам лежишь как бревно, никчемный, бесполезный кусок мяса, так еще и близким такая обуза. Какому уроду понадобилось меня вытаскивать? Почему не дали просто сгореть вместе с самолетом? Милосердие, мать твою, гуманизм… Этих бы гуманистов вот так обмотать тряпками да приковать к постели на радость детям».

Он почти не помнил аварии, только отдельные, яркие, как вспышки, воспоминания. Перекошенное лицо второго пилота, трясущиеся руки стюардессы Лены, запах горящего керосина. Так бывает, сильный выброс адреналина, тяжелые травмы… Потом уже, по обрывкам фраз родных и знакомых, навещавших его в больнице, понял, что при посадке загорелась турбина самолета. Это случается, никто не застрахован. Может, птица попала или еще что-то. Он провел аварийную посадку, благополучно посадил самолет, но предотвратить разлив топлива не удалось. Начался пожар. Пассажиров успели эвакуировать, никто не пострадал. Но пока дело дошло до высадки экипажа, огонь перекинулся на корпус самолета. Бортпроводников и второго пилота успели вытащить, собственно, тяжелые травмы получил только он. Что ж, могло быть и хуже. Конечно, теперь, как и положено, начнется расследование, поиск виноватых. Возможно, окажется, что случившееся – его вина. Интересно, какое наказание впаяют слепому с перемотанной башкой?

– Такая хорошая аэрофлотовская больница, – продолжала сетовать Шура. – Ну, чем они тебе там не угодили, скажи на милость?

– Да просто хотелось бы отдать концы дома, не отходя от кассы, так сказать, – мрачно изрек он.

– Господи, папа, ну что ты говоришь, – охнула дочь и осела на край его постели.

Он услышал, как гулко ухнули под ее весом пружины, а затем ощутил легкое, крайне осторожное прикосновение к бинтам на щеке. Должно быть, Александра его поцеловала. Проклятье, даже этого он не мог знать наверняка. Если бы хоть нос не был замотан тряпками, он мог бы понять по запаху…

– Ну конечно, ты не умрешь, – уверяла Шура. – Александр Петрович, доктор, сказал, что опасности для жизни нет. Просто нужно терпение, полный покой, соответствующий уход – и все будет хорошо.

«Конечно, не умру, – думал он. – А жаль… Это так бы все упростило».

– Папа, ты пойми, я не могу все бросить и переселиться к тебе, на другой конец Москвы. И Гриша не может бросить семью. Поэтому мы и решили нанять сиделку. Мы, конечно, будем навещать тебя каждый день. Или через день. Нужно, чтобы кто-то находился здесь постоянно.

– Совершенно не нужно! – грубо оборвал он. – Я все могу делать сам!

– Можешь, как же, – хмыкнула Шура. – Я вчера на полчаса вышла в магазин, так ты за это время успел оступиться и упасть в коридоре. Скажи, вот зачем тебе понадобилось вставать? Не мог подождать, пока я вернусь? А еще хочешь, чтоб я тебя на целый день одного оставила…

До чего неприятен тон дочери: разговаривает с ним, как с трудным, непонятливым ребенком. Господи, ведь еще несколько недель назад он был самостоятельным взрослым человеком, не таким, конечно, сильным, как в молодые годы, но вполне уверенным в себе, твердым, иногда даже излишне жестким. Тогда он никому бы не позволил беседовать с ним в таком тоне, принимать решения поверх его головы. А теперь… Проклятая катастрофа разом превратила его в жалкое существо, ничтожный человеческий хлам, которым, не стесняясь, помыкают собственные дети.

– Валентина Николаевна – прекрасный человек, очень чуткий, заботливый. К тому же профессиональная медсестра. И поверь, мне ее очень рекомендовали. Она не будет тебе досаждать, ты ее даже и не заметишь! Просто поможет, если нужно, поесть приготовит, сменит повязки. Ну правда, пап, я же о тебе только думаю, а ты сердишься! – обиженно прогудела Александра.

Он поднял руку, на ощупь нашел ее лицо, погладил по щеке, выговорил с трудом:

– Я не сержусь, дочка! Ты права. Пускай приходит сиделка…

Конечно, она права, разумеется, права. Ему просто невыносимо признать, что он не способен больше на самостоятельную жизнь, зависим от чужой помощи. Боже мой, мука какая!

– Ну вот и славно, я позвоню, чтобы завтра с утра она была здесь, – обрадовалась Александра. – Пап, ну правда, не злись на нас. Мы так тебя любим!

Она наклонилась и прижалась головой к его плечу. Он хотел погладить ее по голове, но ладонь сначала наткнулась на широкую спину, потом на плечо и лишь затем нащупала мягкие, как у матери, волосы. Рука тоже была забинтована, но рука – это ерунда. Даже если чувствительность восстановится не на сто процентов, с этим можно жить. А вот глаза…

Сиделка явилась на следующий день.

– Познакомься, папа, это Валентина Николаевна, – объявила Шура и замолчала.

Хоть бы подвела ее поближе к кровати, описала как-то. Интересно, как он должен с ней познакомиться, если ни хрена не видит?

– Здравствуйте, Сергей Иванович, – произнес рядом с ним мягкий, довольно молодой голос.

И ему отчего-то стало не по себе. Странный какой-то голос, тревожащий, хотя сам по себе не неприятный. Просто как будто бередит что-то внутри, больное, старое, такое, что лучше и не тревожить.

– Здравствуйте! – отозвался он. – Извините, я не могу подняться, врачи не рекомендуют лишний раз…

– Я знаю, – улыбнулась она. Ему показалось, что она улыбнулась. – Вы отдыхайте, а я пойду на кухню, займусь обедом. Если что-нибудь понадобится, позовите.

Он почувствовал, как к руке прикоснулись тонкие прохладные пальцы. Должно быть, сиделка чуть наклонилась к нему, потому что он почувствовал, что пахнет от нее чистым отглаженным медицинским халатом и лекарствами, анисовой микстурой от кашля. Легкие шаги простучали в сторону коридора, и он спросил у Шуры:

– Сколько ей лет?

– Папа! – зашипела дочь. – Как тебе не стыдно? Она еще не успела отойти, наверно, услышала! Не знаю, как тебе, наверно, может, чуть старше.

– Странно, – удивился он. – А голос молодой.

– Ну так она же не училка, связки особо не напрягала, наверно, вот и сохранился, – предположила Шура. – Ладно, папусик, я побегу, не скучай.

Она коснулась губами его лба – впрочем, он почти не почувствовал прикосновения, тяжело протопала на кухню, показала сиделке, где что лежит. Потом в прихожей зашелестел ее болоньевый плащ, глухо стукнули сброшенные тапочки, чавкнула входная дверь – Шура ушла.

Валентина Николаевна столкнулась с ним в коридоре, когда он, держась руками за стену, пробирался к ванной комнате, охнула:

– Вы куда? Почему меня не позвали?

Она попыталась подхватить его под руку, и он раздраженно рявкнул:

– Отойдите от меня! Дайте пройти!

– Вам в туалет нужно? – не унималась она. – Давайте я провожу! Там кафель, вы можете поскользнуться.

– Оставьте меня в покое, ясно вам? – раздраженно бросил он, ускорил шаг и наконец добрался до угла, сделал несколько осторожных шагов вперед и наткнулся на тяжелую деревянную дверь уборной. Потянул ее на себя, дверь не поддавалась. Он потянул сильнее, в нетерпении рванул за ручку.

– Подождите, там крючок! Я сейчас открою, – вызвалась Валентина Николаевна.

– Вы все еще здесь? – взревел он. – Идите на кухню, отвяжитесь от меня! И не смейте больше закрывать дверь на крючок! Это не ваша квартира, чтобы заводить здесь свои порядки!

Он сам дотянулся до крючка, отцепил его и смог, наконец, открыть дверь.

– На крючок закрыла Шура. Извините, в следующий раз я прослежу, чтобы не закрывала, – отозвалась Валентина Николаевна.

Ему сделалось стыдно за свою резкость, нетерпимость. В самом деле, эту женщину наняли для того, чтобы за ним ухаживать. Она всего лишь пытается добросовестно делать свою работу, а он срывается, как маразматический старик. Выйдя из уборной, позвал:

– Валентина Николаевна, вы здесь?

– Да, – откликнулась она откуда-то сбоку. Должно быть, сидела на скамейке, под вешалкой, ждала его, чтобы ненавязчиво проследить, как он доберется до комнаты.

– Валечка, вы позволите вас так называть? – пытаясь казаться любезным, обратился к ней он. – Вы простите меня, ради бога! У меня нет к вам никаких претензий, мне просто очень трудно… Я не привык быть больным, немощным, понимаете? За всю жизнь болел всего-то несколько раз.

– Повезло вам со здоровьем, – заметила она.

Приблизилась к нему и пошла рядом, медленно, подстраиваясь под его осторожные шаги, касаясь его плечом, чтобы он мог ощущать направление движения. «Какая она маленькая! – отметил он. – Плечо чуть ли не на уровне моего локтя, больше чем на голову меня ниже».

– Да, здоровье прекрасное было всегда, – согласно кивнул он. – Потому и не привык, чтобы дома медицинский персонал крутился. Нет, однажды, правда, ко мне ходила медсестра уколы делать, но больше тридцати лет назад, я совсем мальчишкой был. Кажется, тогда единственный раз за всю жизнь серьезно болел… Так что, вы понимаете, опыта у меня никакого, а терпения еще меньше. Вы уж не обижайтесь!

– Я не обижаюсь, – ровно ответила она. – Это моя работа. Вот и ваша комната, ложитесь. Давайте я вас укрою, а то дует из форточки.

Он опустился на постель и прикрыл глаза. А ведь действительно, похоже, единственный раз в жизни серьезно болел тогда, в свои семнадцать, когда подхватил воспаление легких. Удивительно, сколько лет прошло, а он как сейчас ощущает тот резкий живительный запах весны, кипящей соками земли, первой молодой зелени, воды и нагретого солнечными лучами воздуха, видит лица дворовых друзей – Толяна, белобрысого, с коротким веснушчатым носом, и чернявого Борьку, и чувствует в груди то томительное, теснящее ребра, кружащее голову острое желание жить.

Вспомнился маленький военный городок в Узбекистане, недалеко от Ташкента. Запах узбекского базара, на входе – ротонда, под огромным куполом, и уже отсюда окутывает как дымом – ароматами зелени, горячих лепешек, разнообразных овощей, сочащихся медом фруктов, свежей баранины – плотный, вязкий, насыщенный запах самой жизни.

Удивительно, что тогда в голове крутилась та же мысль: «Нужно ж было так вляпаться!» Конец учебного года, на носу выпускные экзамены, а потом, потом – долгожданная свобода, никаких тебе больше звонков, контрольных, тетрадок! Совершенно самостоятельная взрослая жизнь. И, если повезет и сбудутся все его мечты, – Москва, точнее, не Москва, а Московская область, ну это почти одно и то же, а главное – летное училище. С самого детства он грезил самолетами, изрисовал кучу бумаги белыми, грациозными стальными птицами, в плохонькой местной библиотеке изучил все материалы о сталинских соколах, страшно горевал, что война кончилась, когда он был десятилетним мальчишкой. Родись он хоть на десять лет раньше, непременно успел бы побомбить с самолета проклятых фашистов. Сколько раз видел во сне, как держит в руках штурвал, отрывает самолет от земли и мчится прямо в распахнутое перед ним насыщенно-синее высокое небо.

И вот теперь из-за идиотской простуды все может покатиться к чертовой бабушке. Не поднимется вовремя, не сдаст экзамены, останется на второй год – и прощай заветная мечта до следующего лета. Целый год! Ведь это же сдохнуть можно, пока дождешься!

Температура не спадала уже который день, голова, жаркая, тяжелая, чужая, гудела, как колокол, перед глазами колыхалось сонное марево. Доктор из медсанчасти прикладывал к спине холодное, слушал внимательно и заверял, что нужно везти в город, в больницу, колоть пенициллин внутримышечно. Мама рыдала и заламывала руки:

– Не надо в больницу! Там его угробят! Неужели нельзя договориться об уколах на дому? Ваня! – теребила она отца. – Ну, сделай что-нибудь! Ты же командир части!

– А почему не в больницу? – раздражался отец. – Ты его до армии опекать будешь? Он уже не ребенок, взрослый мужик. Как-нибудь справится без твоих харчей!

А все-таки пожалел мать, расстарался, достал где-то нужное количество ампул и договорился с медсестрой из соседнего поселка, чтобы приходила дважды в день колоть.

Медсестра явилась на следующее утро. Он слышал, как мать шепталась с ней в прихожей, наверное, совала деньги, а та отказывалась. Потом обе зашли в его комнату.

– Вот, Сережа, познакомься, это Валечка Морозова, она будет тебе уколы делать, – представила мама.

Он продрал глаза, неохотно выныривая из мутного горячего полузабытья, потряс головой. Ничего себе медсестра! Малявка какая-то, девчонка! Особенно на фоне дородной важной матери. Худые голые коленки торчат из-под старенького застиранного ситцевого платья, темно-рыжие, пышные мелко вьющиеся волосы косами уложены вокруг головы, светятся солнцем, как оранжевый нимб, на носу веснушки, а глаза синющие и ясные. И эта пигалица будет его лечить?

– Привет, Сережа, ты, что ли, тут больной? – звонким пионерским голосом отчеканила девчонка. – Небось симулируешь, чтобы в школу не ходить, а? Ничего, мы тебя быстро на ноги поставим, оглянуться не успеешь, как опять за партой окажешься. Ну-ка, поворачивайся на живот, сейчас сделаем укольчик.

Чего? Это штаны, что ли, стаскивать перед этой козявкой? Да ни за что! Он упрямо натянул одеяло до подбородка, хотя в комнате и без того было жарко. Еще только май, а уже дышать нечем, вот же проклятая азиатчина! И угораздило отца, героя войны, чем-то провиниться перед начальством и загреметь в эту глушь.

– Сережа, ну что ты, не бойся! Это совсем не больно, – забеспокоилась мать.

Неудобно, наверно, было, что великовозрастный сынок вздумал капризничать, отнимать время у занятой медсестрички, которая и так-то по большому одолжению согласилась к ним ходить. А девчонка эта смешливая, наверно, уже готовится какую-нибудь шуточку отпустить.

– Я не боюсь, – буркнул он. – Дайте шприц, я сам сделаю!

– Ну что ты такое говоришь, – заохала мать.

А Валя зыркнула на него и обернулась к матери:

– Татьяна Никифоровна, вы не беспокойтесь, идите себе отдыхайте, мы тут сами разберемся. А то вы, по-моему, больше Сережи нервничаете, если так пойдет, мне и вам укол делать придется.

Она засмеялась просто, открыто. И мать, обычно надутая, на всех глядящая свысока, тоже не смогла удержаться от улыбки, вздохнула:

– Да уж, эти дети… Так за их здоровье переживаешь, что того и гляди сама сляжешь, – и вышла из комнаты.

А медсестра присела к нему на краешек постели, наклонилась, и он почувствовал ее запах, свежий, прохладный, как будто только что, перед тем как войти в его комнату, она умылась ключевой водой. Стало отчего-то еще жарче, во рту пересохло. Он отвел глаза, угрюмо уставился в стену. Медсестра несколько секунд молчала, а потом спросила, указав на болтавшуюся под потолком модель самолета:

– Это ты склеил?

– Угу, – кивнул он.

Модель, если честно, была здоровская, отец привез набор из командировки в Москву. Пацаны просто позеленели от зависти, никто такого чуда еще не видывал.

– Летчиком, наверно, стать хочешь, угадала? – понимающе кивнула медсестра. – Молодец! Смелый! А медосмотр перед училищем как проходить будешь? Там ведь тоже женщины-врачи есть.

Он смущенно дернул плечами. Догадалась, значит, чего он упирается. Ишь, сообразительная!

– Пойми, Сереж, мы – медработники – несчастные люди, для нас человек представляет прежде всего медицинский интерес. Вот иногда, знаешь, видишь такого здоровяка, кровь с молоком – и даже неинтересно с ним разговаривать, никакой загадки в нем нет, даже диагноза не поставишь, – она лукаво улыбалась, и он тоже не смог удержаться, усмехнулся. Очень уж забавно она все это ему доказывала, вроде бы на полном серьезе, а глаза смеются. – Так что ты для меня и не мужчина вовсе, а просто организм, интересная задачка, которую надо решить, понял? И ни на что я там смотреть не буду, быстро сделаю укол, и все. Договорились?

Ее слова неприятно задели. Пациент, значит? Не мужчина? Ну и пошла она! Что, в конце концов, он мнется, как девочка. Сердитый, обиженный, красный от идиотского чувства неловкости, он перевернулся на живот и чуть сдвинул вниз спортивные брюки. Зарылся лицом в подушку, как будто спрятаться хотел от этих ее проницательных глаз. Услышал, как щелкнул замок медицинского саквояжа, ощутил прикосновение быстрых ловких пальцев. Его в то же мгновение дернуло, словно током, скрутило. Он испугался, что она заметила, еще сильнее вжался лицом в подушку. Холод от спирта на коже, короткая щиплющая боль от укола и спокойный голос Вали:

– Ну вот и все.

– До свидания, – буркнул он, не оборачиваясь.

Решил, что так и останется лежать, лишь бы не встречаться с ней глазами.

– Да я вечером еще зайду, не успеешь соскучиться, – пошутила она. – Ну привет, больной, давай выздоравливай!

И вдруг – он снова вздрогнул от неожиданности – ее рука, маленькая, сильная, с чистыми, остриженными под ноль ногтями, легко коснулась его спутанных волос, погладила, коротко и нежно, и исчезла. Дверь за Валей захлопнулась.

Вечером зашел сын, Гриша. Сергей Иванович слышал, как сын опустился на стул рядом с кроватью, пытался представить себе, как тот сидит, ссутулив плечи, машинально потирая кончиками пальцев короткую, чуть курчавую бородку. Пытался вспомнить внешность сына в мельчайших деталях, но его облик ускользал, лицо то ясно вставало перед глазами, то затуманивалось, исчезало, и вот он уже не мог припомнить точно, у какого глаза у Гриши родинка. От бесплодных усилий разболелась голова, одолело отчаяние. Неужели он теперь лишен этого навсегда, неужели никогда больше не увидит лица своих детей, внуков? Господи, раньше казалось, живешь слишком скучно, неинтересно, и только сейчас он осознал, какое счастье – просто жить, быть здоровым, полноценным человеком.

– Как сиделка? Не досаждает? – спросил Гриша.

Сергей Иванович неопределенно повел головой. Из-за этих ожогов все лицо онемело, он даже мимики нормальной лишен. А впрочем, ее все равно не видно было бы под бинтами.

– Хорошая женщина, вежливая, старательная, – ответил он. – Но, ты же понимаешь, чужой человек в доме. Неприятно!

Он не опасался говорить громко: Гриша предупредил, что отпустил Валентину Николаевну по делам на время своего визита. Сын побродил по комнате, не зная, куда себя приткнуть, щелкнул кнопкой телевизора. Траурно взвыли трубы, трагический голос диктора продекламировал:

– Сегодня весь советский народ понес тяжелую утрату.

– О, еще кто-то окочурился, – хохотнул Гриша.

– Да ну его, выключи, – сердито махнул рукой Сергей Иванович. – И без того тошно.

– Пап, а может, тебе к нам переехать? – предложил сын. – Нам всем проще было бы. Тебе – уход, внимание, внуки опять же – все-таки веселее, чем одному целыми днями лежать. А нам не мотаться через всю Москву каждый день.

– Я вас с Шурой, кажется, не прошу ко мне мотаться, – сухо отозвался он.

Едкая обида сдавила горло. Вспомнилось, как он ночь напролет ходил по этой самой комнате, укачивая маленькую Шуру. Малышка совсем не могла спать, болели уши, и только у него на руках успокаивалась и затихала. Интересно, что, если бы он предложил тогда жене: «Давай сдадим ее в больницу. И ей уход, и мы хоть выспимся»?

– Ну при чем тут прошу – не прошу, – досадливо бросил Гриша. – Ты пойми, мы же взрослые люди. У нас семьи, работа… Мы же хотим как лучше.

– Я никуда не перееду! – упрямо отрезал он. – Это мой дом, я прожил тут двадцать пять лет, здесь мои дети родились, здесь умерла моя жена, ваша мать. Я привык тут жить и не собираюсь в старости становиться приживальщиком.

– Ну почему приживальщиком, – нетерпеливо прервал его Гриша. – Ты нам совсем не помешаешь, наоборот… Я говорил с женой, она не против.

«Значит, не против, да? Конечно, куда ж ей деваться. Откажешься приютить престарелого свекра-инвалида – тебя сочтут бесчувственным монстром. Только и остается, что принять нахлебника в свой дом, глубоко внутри ненавидя мерзкого старикашку за то, что никак не сподобится отдать концы и облегчить близким жизнь».

– Я останусь здесь – и точка. Не желаю больше говорить об этом, – грубо оборвал он. – И буду очень признателен, если вы с Александрой оставите меня в покое и прекратите сюда, как ты выражаешься, мотаться!

– Ну, знаешь! – взорвался Гриша. – С тобой невозможно. Мы с Шуркой бьемся, как рыба об лед, чтоб только ты не чувствовал себя одиноким и ущербным. Из больницы тебя забрали, сиделку нашли, навещаем каждый день. А вместо благодарности сплошные претензии. То не так, это не этак. Ты как ребенок, честное слово! За что ты нас изводишь, мы же не виноваты в том, что с тобой случилось!

– Ну и убирайся отсюда, раз так! – злобно закричал он. – И сестре своей передай, чтоб духу ее тут не было. Мне все это не нужно! Обойдусь!

– Ну и пошел ты, – буркнул сын.

Он слышал, как отлетел в сторону стул, Гришины шаги протопали в коридор, хлопнула дверь. Злость клокотала внутри, черная, не имевшая выхода, удушливая злоба – не на детей, скорее на себя самого, на судьбу, посмеявшуюся над ним, обрекшую на такое положение. Гриша прав, он совсем дошел со своими жалобами. Никчемный одинокий инвалид, злобный и желчный. Обуза для детей, вечно требующая финансовых и моральных затрат. И сколько это будет продолжаться, никто не знает. Доктор в больнице сказал, что сердце у него хоть куда, сто двадцать лет простучит. Кто бы мог подумать, что можно так попасться в ловушку собственного крепкого организма? Другой бы, может, не выдержал, скончался от шока, от потери крови, ему же – хоть бы хны, вот и доживай теперь свой век бесполезным беспомощным овощем. А впрочем, тут ведь тоже есть выход. Это решение он, кажется, еще в состоянии принять сам.

Он тяжело поднялся на постели, спустил ноги, нашарил под кроватью тапочки. И сам себе рассмеялся: собирается покончить со всем этим, а все еще заботится о здоровье, вот что значит привычка. Ощупью добрался до окна, нашел шпингалет, с силой надавил на металлический штырек. Какая удача, что Гриша сбежал от него раньше времени и сиделка еще не пришла. К черту, к черту это все! Лучше уж вообще не жить, чем так…

Он рванул на себя тяжелую раму. Четвертый этаж, потолки больше трех метров, должно быть, достаточно, чтобы черепушка раскололась об асфальт. Интересно, что там, по ту сторону. В бога он не верит, а все же неприятно думать, что впереди только черная пустота, ничто, уж лучше бы в самом деле райский сад и вечная молодость.

Старая рассохшаяся рама затрещала и отчего-то застопорилась. Он рванул еще раз и еще. Дрогнули стекла, заскрипело дерево, в лицо пахнуло сырым весенним запахом, но рама больше не поддавалась, распахнулась лишь на узкую щель, куда и ладонь просунуть сложно. Что же делать? Высадить стекло? Опасно! Он ведь не видит, еще рассадит вену, грохнется в обморок от потери крови, а потом, конечно, откачают и запихнут в дурку, как и всех неудачливых суицидников. Нет, нужно действовать наверняка.

Он принялся изо всех сил отчаянно дергать на себя ручку. Задыхаясь, торопясь успеть, пока не помешали, не остановили. Окно не поддавалось, не желало распахиваться. В отчаянии он застонал, заревел, как подстреленный зверь, стукнулся лбом о стекло. Горло душили сухие спазматические рыдания. Жалкий инвалид, немощный старикашка! Даже на это не способен, слабак! Тряпка!

В прихожей хлопнула входная дверь, через минуту в комнате уже была Валя. Постояла несколько мгновений на пороге, оценивая ситуацию, потом сказала просто:

– А это вы хорошо придумали – окно открыть. На улице совсем весна, солнышко, снег тает. А тут дышать нечем.

Не догадалась, значит. Слава богу, обошлось без слезливого сочувствия и неискренних заверений, что у него вся жизнь еще впереди, рано отчаиваться.

– Да, я проветрить хотел, – глухо выговорил он. – Но почему-то окно открыть не смог…

– Я сейчас помогу, – она подошла, он почувствовал легкое прикосновение ее плеча, знакомый медицинский запах, – тут у вас гвоздь в раму вбит сверху, он мешает открыть. Вы мне скажите, где у вас плоскогубцы, я принесу.

Гвоздь! Ну конечно! Сам же вбил когда-то, много лет назад, когда в этой комнате спали дети, а жена боялась, что они из озорства откроют окно да вывалятся на улицу. Тогда он и вогнал его наполовину в раму, да еще загнул для верности, чтобы нельзя было распахнуть окно во всю ширь. Идиот, как он мог забыть об этом?

Валя уже стояла рядом, возилась с плоскогубцами. Потом поцокала языком:

– Не получается, сил не хватает. Может, вы?

Она вложила в его руку обмотанные изолентой рукоятки инструмента. Легко взяв его за локоть, подвела руку к гвоздю. Он ощупал гвоздь пальцами, ловко ухватил его плоскогубцами, потянул на себя. Гвоздь легко поддался и выскочил. И тут же окно распахнулось, и в комнате легче стало дышать.

– Ну вот и славно, – сказала Валя, и по голосу он услышал, что она улыбается. – Свежий воздух! Как хорошо!

– Вот и славно, – повторил он, думая про себя: «Надо же, что-то еще могу. Вот ведь, справился с гвоздем. Смешно, конечно, такая мелочь, а воспринимается теперь как победа над собой».

На душе стало легче, светлее. Он опустился на край кровати, стараясь отдышаться, глубже вдохнуть весенний воздух. И отчего-то сказал:

– Знаете, я вдруг вспомнил. Ту женщину, медсестру, которая делала мне уколы однажды, когда я болел пневмонией, тоже звали Валей, как вас.

– Неудивительно, – отозвалась она. – Это было популярное имя.

– М-да… – неопределенно промычал он. – И мне отчего-то кажется, что вы на нее похожи. Не знаю, голосом, что ли, хотя тембр у вас чуть-чуть ниже, или интонациями.

– Это, наверно, профессиональное, – ответила Валя, и по голосу ему показалось, что она улыбнулась.

Валя была веселой, заводной, все время что-то напевала себе под нос. Мать, наконец-то убедившаяся, что чадо пошло на поправку и не нуждается больше в ее опеке, вернулась на работу и утром, отправляясь в продуктовый магазин, где служила бухгалтером, сына не будила, а дверь оставляла лишь прикрытой, чтобы ему не приходилось выскакивать из кровати, когда придет Валя делать укол. Собственно, в их военном городке двери и так-то почти никогда не закрывали – чужих ведь нету, а робкие новобранцы воровать к командиру части не пойдут. И Сережа долго по утрам валялся в сладком полусне, окончательно просыпаясь, только когда в прихожей хлопала дверь и слышен был звонкий, радостный голос, напевавший какое-нибудь: «Легко на сердце от песни веселой». И ведь надо же, такая бодрая, как будто и не поднялась чуть свет, чтобы успеть еще перед работой в местной больнице забежать к нему сделать укол.

Он лежал, прислушиваясь к ее голосу, к шорохам в прихожей, и в груди теснилось радостное нетерпение: вот сейчас она войдет, сейчас, сбросит пыльные сандалии, помоет руки в ванной и заглянет в комнату – смешливая, синеглазая, золотая. Она приходила дважды, утром и вечером, и весь долгий томительно-жаркий день для него наполнялся ожиданием. Он смотрел на стенные часы и отмечал про себя: «Два часа назад она была тут. Осталось еще семь часов до того, как придет снова». Он давно уже перестал злиться на нее, теперь в эти их короткие торопливые встречи они успевали поговорить обо всем на свете. Валя с интересом слушала о его планах, мечтах об авиации, расспрашивала обо всем и только однажды рассердилась, когда он высказал сожаление, что никакой приличной войны, на которой он смог бы проявить себя как ас, не намечается.

– Ты совсем дурак, что ли? – взбеленилась она. – Войны ему не обеспечили! О славе мечтаешь, о наградах? Они, знаешь, только на могильных памятниках хорошо смотрятся.

– Не всех же убивают, – возразил он. – Вот отец мой даже ни разу ранен не был.

– Командиров редко, да, – кивнула она. – Но до высокого чина надо еще успеть дослужиться. А у меня вот брат на фронте погиб, старший…

– Извините, – смущенно потупился он. – Я не знал.

Он испугался, что расстроил ее, что она сейчас заплачет. При одной мысли о том, что ее веселое радостное лицо сейчас исказится, скривятся губы, наполнятся слезами синие глаза, и все это по его вине, сделалось отчего-то до того горько и паршиво на душе, так, кажется, и вломил бы самому себе по морде. Но Валя лишь качнула увенчанной золотисто-рыжей короной головой и вздохнула:

– Эх ты, дурачок! Ничего-то ты еще не знаешь…

И тут же горечь сменилась обидой: она совсем не принимает его всерьез, держит за какого-то мальчишку-несмышленыша. А ведь он так ее… уважает.

Как-то ранним вечером Валя, как обычно, вошла к нему в комнату и, отдуваясь, отерла лоб тыльной стороной ладони.

– Привет, болезный! Как ваше ничего? – спросила она и, не дожидаясь ответа, пожаловалась: – Уф, ну и жара. У нас в отделении вообще парилка, целый день марлю водой мочили и на окна вешали, чтоб хоть чуть-чуть попрохладней. И только май месяц ведь! Два года тут живу, а никак не привыкну.

– А вы где раньше жили? – спросил Сережа, садясь на постели, подтягивая колени к подбородку.

– В Москве, – улыбнулась она, доставая из саквояжа шприц и загоняя иглу в ампулу. – Ну давай, ложись, что ли, укол будем делать.

Он привычно перевернулся на живот, чуть сдвинул пояс спортивных брюк. Странно, уже почти неделю она делает ему уколы, а его до сих пор охватывает смущение, и в теле словно тугая пружина закручивается, когда ее пальцы быстро, легко касаются кожи.

– На Пречистенке, – добавила она, легко, почти безболезненно вводя иглу под кожу.

– Правда? – обрадовался он, перевернулся, оправил одежду. – А я тоже в детстве в Москве жил, на Арбате. Это потом уже, когда война началась, нас с мамой в эвакуацию отправили, в Казахстан. Я радовался, интересно было. Я же не знал тогда, что мы домой уже никогда не вернемся. Отца после войны сюда назначили, командиром части, и мы прямо из эвакуации сюда приехали. Мама, правда, надеется, что его все-таки когда-нибудь переведут в Москву…

– Ну ты-то ведь и так скоро Москву увидишь, когда учиться поедешь, – заметила Валя. – Эх, счастливый… А мне знаешь чего здесь больше всего не хватает? Мороженого! Помнишь, продавщица зачерпнет такой белый кругляшок специальной ложкой, сдавит по бокам двумя круглыми вафлями, идешь потом по бульвару, облизываешь. Мы с девчонками, когда в меде учились, всегда, как сдадим экзамен, бежали мороженое есть.

– Да, здесь мороженого не бывает, – подтвердил Сережа. – Я уж и забыл, когда ел его в последний раз. А вы почему из Москвы уехали?

– Много будешь знать, скоро состаришься, – отшутилась Валя и вдруг нахмурилась. – А ты чего это такой красный, не температуришь, случайно? Ну-ка дай потрогаю!

Она подошла ближе и наклонилась к нему. Сережа замер, боясь вздохнуть, только смотрел на нее затравленно, не шевелясь. Прохладные губы коснулись его лба, мелькнул в вырезе платья белый край нижнего белья. Сердце подскочило, заколотилось в горле, кровь отхлынула от лица. Почти не соображая, что делает, он потянулся к ней и неловко, неумело коснулся губами ее яркого рта. Жадно вдохнул запах ее волос, пряный, солнечный, пьянящий, ощутил, как дрогнули, коснувшись его щеки, ресницы, не в силах унять дрожь в пальцах, стиснул ее худенькие, обтянутые легкой белой блузкой, плечи. Но Валя вдруг отстранилась, с силой оторвала от себя его руки, замотала головой, жарко шепча:

– Не надо, Сережа, милый! Ну, прошу тебя, не надо!

И в ту же секунду в прихожей хлопнула дверь, раздались тяжелые грузные шаги матери, и Валя, подхватив саквояж, вылетела из комнаты. Он испугался, что сейчас она нажалуется маме, та придет в ужас, начнет его стыдить, охать. Но Валя лишь перебросилась с Татьяной Никифоровной парой незначительных фраз и убежала.

Ночью он не мог уснуть. Ворочался на постели, наконец вскочил, подошел к окну. Военный городок спал, мирно чернели окна – и в одинаковых кирпичных домах офицерского состава, и в приземистых одноэтажных казармах. В небольшом пыльном сквере напротив дома смутно белел сквозь густую листву гипсовый бюст Ленина. Слабо светилось вдалеке окошко прачечной, и далеко впереди, там, где располагался КПП, тоже мерцал огонек. Опрокинутый на спину азиатский месяц, желтый и сочный, как ломтик дыни, покачивался посреди черного неба. Лунные блики ложились на застекленные портреты, рядком выстроившиеся на Доске почета. Во дворе слабо шелестела широкими резными листьями чинара.

Сережа сжал руками горящий лоб. Что он наделал? Что теперь думает о нем Валя? Сидит сейчас, наверно, с какой-нибудь подружкой и смеется над нелепым влюбившимся в нее школьником. А может, у нее вообще жених есть, может, они вместе в эту минуту над ним зубоскалят. Он коснулся пальцами губ, как будто пытаясь вспомнить, еще раз ощутить ее губы. Ничего подобного он раньше не делал. Мальчишки в школе, конечно, хвастались друг перед другом своими победами на любовном фронте, сочиняли, наверно, а может, и правда. Один вообще целый роман расписал, который будто бы был у него прошлым летом в «Артеке» с девчонкой из другого отряда. Он, Сережа, тоже что-то рассказывал, выдумывал на ходу. Нельзя же признаваться, что ни одна женщина, кроме мамы, еще близко к нему не подходила. И тут вдруг такое.

Он понимал уже, что влюбился в Валю, отчаянно, смертельно влюбился. И удивлялся самому себе, откуда вдруг такой смелости набрался – поцеловал ее, взрослую женщину, не девчонку какую-нибудь на школьном вечере. Дон Жуан тоже выискался! А если бы она заорала, если бы матери доложила? Что теперь будет? Как она посмотрит на него завтра? Нет, уже сегодня, всего шесть часов осталось. Может, она не придет? Никогда больше не придет? Ох, только бы пришла! Пускай смеется над ним, стыдит, отчитывает, только придет!

Он забылся сном уже под утро и оттого пропустил приход Вали, очнулся, когда она стояла уже на пороге комнаты. Он смущенно кашлянул, сел в постели, принялся тереть заспанные глаза. Сердце колотилось как ненормальное. Валя не смотрела на него, глядела себе под ноги, и лицо у нее было осунувшееся, обреченное, как у человека, который смирился с судьбой.

– Доброе утро! – выговорила она. – Ну что, давай сделаем укол?

Он молча перевернулся на живот, краем глаза следя за ее движениями. Вот она достала шприц, звякнула ампула, холодная проспиртованная ватка проехалась по коже, легонько укусила игла. Тонкая золотисто-загорелая рука отложила шприц, замерла в воздухе. И вдруг Валя, все еще сидевшая на краешке постели, нагнулась резко, будто разом лишившись сил, рухнула на постель и уткнулась лицом в его спину, между лопаток. Сквозь тонкую рубашку он чувствовал ее дыхание, ощущал, как шевелятся губы, шепча:

– Сережа, что же это такое? Что со мной делается?

Не смея поверить в то, что происходит, чувствуя лишь горячее жжение где-то в низу живота, он вывернулся, перевернулся на спину, увидел прямо над собой ее потерянное лицо, дрожащие зрачки. Она сама взяла в ладони его голову, поцеловала нежно и страстно. Руки – не его, какие-то чужие, смелые и жадные, гладили ее спину, плечи, грудь, скользили под подол ситцевого платья, касались нежной теплой кожи бедер. Гребень отскочил, и волосы ее рыжей солнечной лавиной ухнули вниз, скрыли их, словно отливающим медью пологом.

– Подожди, подожди, не дергай так, порвешь, – исступленно шептала она, покрывая поцелуями его шею, плечи, грудь в распахнувшемся вороте рубашки. – Дай я сама!

Она стянула через голову платье, скинула белье, и он впервые увидел ее обнаженную и поразился, какая она красивая. Тело ее миниатюрное, точеное, гибкое и ловкое, нежная кожа отливает золотом, распущенные вьющиеся волосы доходят почти до поясницы. Любуясь ею, он поспешно сбросил рубашку, оторвав в спешке две пуговицы, секунду помедлил, не зная, снимать ли брюки – немыслимым казалось, что через мгновение они будут лежать рядом, совершенно обнаженные. Наконец, стащил и брюки, стыдливо натянув простыню почти до подбородка. Валя нырнула к нему и прижалась всем телом. Кажется, он застонал сквозь зубы, когда ее ладони, теплые и нежные, принялись гладить и ласкать его тело. Не понимая, что делает, отдаваясь во власть древнего инстинкта, он навалился на нее, тяжело, прерывисто дыша, и почувствовал, как подается, раскрывается для него, отзывается на его настойчивый зов ее маленькое, легкое, такое желанное тело.

Сергей Иванович проснулся от невыносимой боли. Кожа под бинтами словно горела, нестерпимо жгло щеки, нос, уши. Он как будто опять оказался в огненной, пышущей жаром ловушке, только теперь, когда в крови не кипел адреналин, было гораздо больнее. Он глухо застонал, приложил ладони к лицу, борясь с желанием содрать к черту все эти тряпки. Боль обезоруживала его, делала маленьким и беспомощным. К горлу подступала тошнота, голова кружилась, сердце тяжело ухало и пропускало удары.

– Валя, – из последних сил позвал он. – Валя!

Что-то зашуршало в соседней комнате, за стеной, легкие шаги пробежали по старому вытертому паркету.

– Что случилось? – услышал он голос, показавшийся в эту минуту самым родным, самым желанным. – Больно? Подождите, сейчас я укол… Ну-ну-ну, потерпите немножко.

Он слышал, как она возится у стола, что-то звякает, щелкает. Вот подошла, взяла его руку, всадила в вену иглу. Он даже не почувствовал укола, так сильна была выкручивающая все тело боль.

– Ну вот, теперь все будет хорошо, – сказала Валя. – Сейчас отпустит.

– Не уходите! – взмолился он. Отчего-то сделалось страшно остаться одному, в этой непроглядной темноте, один на один с беспощадным огнем, выжигающим кожу.

– Я здесь, здесь, – отозвалась она, сжимая его большую крепкую руку в прохладных ладонях.

И боль стала отступать, неохотно, медленно пятиться, злобно скалясь и обещая, что непременно еще вернется взять реванш, в более подходящее время, когда поблизости не будет сиделки с верным шприцем наготове. Спать больше не хотелось. Он пошевелился, сел в постели, спустил ноги на пол. Вдруг показалось, что мрак, окутывающий его все последние дни, как будто просветлел. Он напряг глаза, чувствуя, как обожженные веки касаются марли, повернул голову туда, где темнота чуть светлела, спросил:

– Что это? Что это там? Вы лампу зажгли?

– Да, на столе, когда лекарство доставала, – пролепетала Валя. – Вы видите? Видите свет, да?

– Не знаю, – глухо отозвался он. – Может быть, только кажется.

Он боялся поверить в случившееся, страшился, что, если ошибется, не переживет разочарования. Нет, нет, лучше не надеяться зря, не торопить события. Через две недели снимут бинты, тогда можно будет уже о чем-то говорить.

Он поднялся на ноги, ощупью добрался до окна, потянул на себя теперь легко поддававшуюся раму, глубоко вдохнул холодный влажный воздух, спросил:

– Дождь идет?

– Да, – кивнула Валя. – Снега почти уже нет. Весна…

Ночь влажно дышала ему в лицо, доносила запахи просыпающейся от зимней спячки земли, талой воды, мокрой древесной коры.

– Вот там, в палисаднике, растет липа, на ней должны быть уже красные почки, так? – спросил он.

– Да, – подтвердила она. – И кусты боярышника рядом вот-вот распустятся.

Он вдруг словно увидел перед собой черный провал двора, сырые от дождя скамейки, облупившуюся лесенку на детской площадке, тянущие тонкие ветки в небо деревья. Сколько лет он любовался этим видом? Двадцать пять? Тридцать? Эту квартиру, две комнаты и кухню, выгороженные из некогда огромных дореволюционных хором, он получил в первые годы службы в Аэрофлоте, когда только-только родилась Шура. Здесь, у окна, стояла сначала ее кровать, потом Гришкина. Вспомнилось, как он хватал детей на руки, укладывал животом на свою широкую ладонь и носился по комнате, объявляя:

– «Ту-104» заходит на посадку.

Дети визжали от удовольствия.

Сколько раз выходил он отсюда, невыспавшийся, повздоривший с женой или просто ни с того ни с сего вставший не с той ноги, отправлялся в аэропорт, зная, что, как только очутится за штурвалом самолета, как только увидит перед собой распахнутое, всегда такое разное, то безоблачно-синее, то темнеющее предгрозовое небо, все бытовые неприятности окажутся где-то далеко. Особенно он любил, когда вылет назначался на раннее утро. Садишься в кабину – еще темно, черное, непроглядное небо над Москвой, россыпь золотистых огней, потом рев двигателей, грохот шасси по асфальту взлетной полосы, самолет отрывается от земли, летит ввысь, рвется сквозь ночь – и вдруг откуда ни возьмись появляется солнце, радостное, утреннее, еще невидимое с земли, но уже спешащее навстречу новому дню. Немыслимое чудо, восторг. Который больше ему никогда не испытать.

Он отвернулся от окна, покачал головой:

– Бред. Бессмыслица. Валя, вы же медработник, скажите мне, для чего все это? Зачем вы выхаживаете больных вроде меня? Ну хорошо, заживут ожоги, снимут с меня эти повязки… Но даже при самом лучшем раскладе, даже если зрение ко мне вернется, я все равно никогда уже не смогу жить как прежде, вернуться в профессию. Тогда зачем все это?

– Если вы так говорите, значит, все не так плохо, – отозвалась Валя. – Знаете, за годы работы в больнице я поняла, что самые безнадежные больные сильнее всего цепляются за жизнь. А жалуются и спрашивают, для чего их спасли, как раз те, кто вскоре поправится.

– Вы и сейчас в больнице работаете? – спросил он.

– Нет, я на пенсии, мне в этом году исполнилось пятьдесят пять, – объяснила она. – Только вот отдыхать целый день как-то скучно, потому и подрабатываю сиделкой. Хочется приносить кому-нибудь пользу.

– Вот видите! Значит, вы должны меня понять, – подхватил он. – Быть бесполезным – скучно. А я теперь, после этой аварии, именно что бесполезен. Я всегда этого боялся, понимал, что в конце концов здоровье сдаст и придется уйти из авиации, у нас с этим строго. Ну, думал, перееду на дачу, буду внуков нянчить, как-нибудь привыкну. И вдруг так быстро, неожиданно. Просто оказался не готов к этому…

– Вы не правы, – возразила Валя. – Разве просто жить, дышать, общаться с близкими, радоваться каждому новому дню – это мало? Неужели авиация составляла для вас главное в жизни?

– Не знаю, наверное, – буркнул он. – По крайней мере, я не представлю себе жизни без нее.

– Знаете, вы мне моего брата напоминаете, – тихо сказала вдруг Валя. – Он вот так же бредил самолетами, с самого детства. Ужасно боялся, что из-за слабого здоровья не сможет поступить в летное училище, закалялся изо всех сил, спортом занимался. Ничего вокруг себя не видел, ничего не замечал, только одной этой мыслью жил. И добился все-таки, поступил, выучился, стал военным летчиком, сталинским соколом. Он, кажется, даже из-за начала войны не слишком расстроился, думал только о том, что вылетов теперь будет больше. И почти сразу погиб… В августе сорок первого. – Она помолчала и добавила резковато: – И знаете, я иногда думаю, вот оказалась бы у него хоть какая-нибудь самая банальная близорукость, и его не приняли бы в училище. Да, мечта погибла бы, но сам он остался бы жить. Разве жизнь не важнее любой, самой заветной мечты?

Он неопределенно дернул плечами. Ответа на этот вопрос он не знал и спорить больше не хотел. Кроме того, его мысли все время возвращались к ее фразе «Вы напоминаете мне брата. Он погиб в начале войны». Как странно, и Валя, его Валя, тогда, больше тридцати лет назад, говорила так же. Это что же, тоже профдеформация – все медсестры развлекают больных рассказами о погибших на фронте братьях? Или…

– И вовсе вы не бесполезны, вы детям нужны… – продолжала Валя, он нетерпеливо отмахнулся. – Вы мне нужны! – настаивала Валя. – Ведь я за вами ухаживаю. Разве обязательно быть нужным всему человечеству? Разве одного человека, нуждающегося в вас, мало? Знаете, мой отец – он десять лет провел в сталинских лагерях, – когда вернулся, рассказывал: «Самое трудное – это принять новые правила своей жизни, принять и продолжать жить. Если будешь откладывать жизнь до выхода на волю, погибнешь. Нет, нужно жить сейчас, находить даже в невыносимом арестантском быту поводы для радости». Понимаете, что я хочу сказать?

– Понимаю, – кивнул он. – Поколению наших родителей в какой-то мере повезло. Они жили в такое страшное время, когда рады были уже просто тому, что все еще живы. Нам посложнее найти поводы для радости…

Он помолчал, вслушиваясь в ночную тишину спавшего дома. Весенний дождь весело стучит в железный подоконник. Вот ведь, жизнь, несмотря ни на что, идет себе своим чередом, зима кончилась, скоро листья на деревьях появятся. Может, этого и достаточно для того, чтобы чувствовать себя живым? Радоваться первому дождю, солнцу, зелени? Если бы только он мог этому научиться…

– Валя, – предложил он, – а давайте шампанского выпьем? За наступающую весну! Кажется, там в холодильнике осталась бутылка с Нового года. Нет-нет, не возражайте, я знаю, что лекарства, нельзя… Но вы же сами сказали, что нужно жить и находить поводы для радости сейчас, не откладывая на потом. Так давайте именно сейчас устроим праздник.

– Ночью? – улыбнулась она. – Вот так, ни с того ни с сего? Ну что ж, может, вы и правы, давайте. Сейчас я все принесу.

Ему удалось ловко вытащить пробку из бутылки. Валя легко придерживала его руку, когда он разливал шампанское по бокалам, осторожно останавливала, когда вино готово было вылиться через край.

– И музыку включите, – попросил он. – Там, на тумбочке, проигрыватель, а рядом пластинки. На ваш выбор, что-нибудь.

– Хорошо, только не очень громко. Три часа ночи все-таки, – отозвалась она.

Слышно было, как зашипела, начиная вращение, пластинка, как, чуть царапнув винил, опустилась на диск игла. Полилась печальная, чуть тревожная мелодия. Запрыгали синкопы старого, послевоенного танго.

– Ну вот и славно. – обрадовался он. – Давайте выпьем, Валя. Ваше здоровье! Что бы я без вас делал?

– Давайте лучше за ваше, – возразила она. – За то, чтоб вы поскорее поправились и могли обойтись без меня!

Он поднял бокал, ожидая, когда она толкнется в него своим, потом пригубил вино. Голова немедленно закружилась, наверное, все-таки не стоило пить после укола такого сильного обезболивающего. А, к черту, все равно.

– Расскажите мне что-нибудь, – попросил он. – Расскажите о себе. Я ведь ничего про вас не знаю, а за эти дни мы так сроднились, почти родственниками стали. Вы где родились, в Москве? А учились? Замужем?

Валя чуть помолчала:

– Да нечего рассказывать. Замужем была, недолго, мы разошлись. Есть дочь, уже взрослая. Честное слово, ничего интересного. Давайте лучше потанцуем, танго такое красивое.

– Давайте! – согласился он. – Праздник так праздник.

Она сама вложила в его руку свою маленькую гладкую ладонь с коротко остриженными ногтями. Он поднялся, осторожно обнял ее за талию, чувствуя, как подбородка касаются мягкие, кажется, вьющиеся волосы. Он боялся оступиться, потерять равновесие и лишь легко покачивал ее в танце, почти не двигаясь с места. Удивительно, близость этой женщины, которую он никогда даже не видел, не представлял, как она выглядит, взволновала его, разбудила смутные, как он думал, давно потерянные для него чувства – смущение, нежность. И не оставляло ощущение дежавю, полустертого воспоминания, будто что-то подобное уже было с ним когда-то, в другой жизни. Будто бы он обнимал уже эту миниатюрную, хрупкую, доверчиво припавшую к его груди женщину. И запах ее волос, легкий, пряный тоже ему смутно знаком.

– Что за духи у вас? – спросил он, глубже вдыхая этот запах, будивший почти забытые воспоминания. – Запах такой знакомый.

– Ничего особенного, обыкновенный «Красный мак», – отозвалась она. – Половина женщин моего возраста ими пользуется.

Да, наверное, ничего особенного в этом запахе нет, он не слишком-то разбирался в парфюмерии, знал только «Быть может», которыми все годы совместной жизни пользовалась жена. А то, что этот запах напоминал ему прошлое, ту, другую Валю – просто совпадение. В самом деле, в Советском Союзе имелся не такой уж большой выбор косметических средств, особенно в те годы.

– Так странно, правда? – улыбнулся он. – Ночь. Пустая квартира. И мы танцуем. Как в кино. У вас когда-нибудь в жизни было что-то подобное?

– Нет, – отчего-то печально отозвалась она. – Нет, никогда.

Черный репродуктор на столбе, хрипя и кашляя, выводил танго «Цветы». На плацу, перекрикивая печальную мелодию, пели что-то строевое марширующие солдаты, все в запыленной зеленой форме, в черных сапогах – и как они только их носят в такую жару, и с одинаковым затравленно-унылым выражением стертых лиц. Пузатый капитан Шевчук, прохаживаясь взад-вперед в тени платана, зычным голосом отдавал команды.

– Здрасьте, дядь Коль, – буркнул Сережа, торопясь проскочить мимо краснолицего вояки.

– Здорово, Серега, как сам? Выздоровел? – откликнулся Шевчук. – Ну, молоток! Не болей больше! Куда спешишь-то?

– Мамка в поселок послала, там, говорят, в магазине сахар выбросили, – на ходу соврал он.

– А, ну давай-давай, матери помогать надо, – одобрил Шевчук и отвернулся.

Сережа быстро проскочил мимо пыльно-зеленой колонны, свернул на тропинку между двумя одинаковыми пятиэтажками, пробираясь по кустам, выбрался к забору военной части и, оглянувшись по сторонам, легко перескочил ограду в одном только ему известном месте, где каменная кладка осыпалась от старости.

Времени было еще полно, но он не мог унять рвавшееся из груди радостное нетерпение, бежал бегом. Пересек узкую разбитую асфальтированную дорогу и выскочил на тянувшееся почти до горизонта хлопковое поле. На аккуратных, вытянутых вдоль земляных бороздках зеленели маленькие кустики с намечающимися коробочками. Далеко, на горизонте тянулись пологие, крытые темно-зеленым бархатом горы, и лишь одна, самая высокая, отливала под солнцем снежной синевой. Небо уходило ввысь, синее-синее, бездонное, высокое, он раскинул руки на бегу, представляя, будто взлетает, ввинчивается в эту синеву, сидя за штурвалом легкого, грациозного белого самолета.

Лавируя среди ростков, он поравнялся с серым кривобоким сарайчиком для хранения инвентаря, оглянувшись по сторонам и убедившись, что никого поблизости нет, осторожно снял давно уже сломанный, только для вида болтавшийся на двери замок и прошмыгнул внутрь, в жаркую, пахнущую землей и солнцем полутьму. Отбросил ногой ржавую мотыгу, сел на дощатый пол, обхватил руками колени и принялся прислушиваться к доносящимся снаружи звукам. Сначала ничего не было слышно, только горячая, звенящая тишина и трепет хлопковых листьев под легким, едва различимым дуновением ветерка. Потом что-то нарушило сонное оцепенение, какие-то дальние, почти неслышимые звуки. Они приближались, раздавались все отчетливее, и вот уже стало слышно, что это музыка, песня, которую мурлычет тихо чистый женский голос. И вот уже можно было различить тревожный мотив танго, только что доносившийся из репродуктора. Должно быть, у них в поселке тоже работало радио.

Дверь, тихо скрипнув, впустила луч солнечного света, а вслед за ним появилась напевавшая Валя. Он успел различить только золотой нимб волос над головой, вылинявшее голубое платье, а затем дверь захлопнулась, и снова сделалось темно. Он вскочил с пола навстречу Вале, протянул руки, обнял, почти на ощупь. И она тут же приникла к нему, жарко задышала в плечо, потянула его за собой, все еще продолжая напевать, заставляя кружиться вместе с ней в легком радостном танце. Он неловко переступал по полу, пьянея от ее близости, нетерпеливо ища в темноте ее губы.

– Ну, здравствуй, здравствуй! – прошептала она, обвивая тонкими руками его шею.

В жарком, почти недвижимом воздухе пахло плодородной распаханной землей, зеленью, летом. Он повернулся в сладкой полусонной истоме, уткнулся лицом в плоский Валин живот, коснулся губами пупка.

– Люблю тебя, – прошептал, не открывая глаз.

– За что? – склонила голову к плечу она.

– Не знаю… Просто так. А ты за что?

Она запустила маленькие тонкие пальчики в его отросшие пшеничного цвета волосы, крепче прижала его голову к своему животу.

– Ты хороший, Сережа. Не такой, как другие здесь. Ты добрый, нежный… За мной тут ухаживал один, из вашей части. Пузатый такой, краснорожий… Колей зовут.

– Капитан Шевчук, – сообразил он. – Знаю его, противный.

– Угу, – кивнула она. – Сам, знаешь, пыжится, рассказывает мне про свои боевые подвиги, а глазами так и лезет под юбку. Я ему так и сказала: «Глаза растерять не боишься, герой?» И все такие же. Я за два года тут ни с одним словом не перекинулась. Придешь домой со службы, вместе с Маликой (это хозяйка, у которой я угол снимаю) кислого молока с лепешками похлебаешь – и спать. А иногда как задумаешься, такая тоска берет. Мне ведь двадцать три года только, что же, это и есть вся моя жизнь, и другой никогда не будет?

– А в Москве у тебя был кто-то? – спросил он осторожно, боясь обидеть.

– Был, да, жених, – неохотно отозвалась она. – На курс старше учился. Но, видишь, как получилось, не сложилось. Мне уехать пришлось, а он остался. Да я и не хотела, чтобы он уезжал, ему-то за что жизнь ломать.

Сережа не шевельнулся, продолжал все так же расслабленно лежать головой у нее на коленях, только внутренне весь напрягся и с трудом выдавил из себя:

– А поедешь обратно в Москву? Со мной поедешь? Училище, правда, не в самом городе, а в области, но это ведь близко… Поедем? У меня поезд через десять дней, сразу после выпускного.

Почувствовал, как сбилось ее дыхание, как окаменело теплое бедро, к которому он прижимался щекой.

– Так скоро? – выдохнула Валя.

– Так ты поедешь? – настаивал он. – Ты не бойся, я все продумал. Я работать пойду. Ну, то есть и учиться, конечно, и работать. На первое время комнату снимем, а потом, когда поженимся, нам общагу дадут, наверно. Поедешь со мной, а, Валь?

Он поднял голову, напряженно вглядывался сквозь сонный полумрак в ее глаза. Она отчаянно покачала головой, спрятала лицо в ладонях.

– Не поеду, Сережа. Мне в Москву нельзя.

– Почему? Ну почему? – он тряхнул ее за плечи, попытался оторвать ладони от лица.

– Потому что нельзя. Не допытывайся, прошу тебя.

– Ты мне не веришь, что ли? Боишься чего-то? – оскорбленно спросил он.

И Валя, всхлипнув, упала к нему на грудь, вцепилась руками в плечи, исступленно шепча:

– Я верю тебе, верю. Но ты честный, Сережа, ты врать не умеешь. Если вдруг тебя спросят, ты сможешь сказать, что не знал, только если и правда не знал. Не спрашивай меня, пожалуйста, ни о чем не спрашивай. Я люблю тебя больше всего на свете, но в Москву мне нельзя. Даже и в область.

– Ну и к черту Москву, – почти крикнул он, до боли сжимая ее, маленькую, беззащитную, припавшую к нему, как к единственной опоре в жизни. – Поедем еще куда-нибудь. В любой другой город, в какой захочешь. Какая нам разница, где жить?

– А как же небо? Летное училище? – спросила она, не поднимая головы, касаясь губами его обнаженного плеча.

– Да что оно, одно, что ли, на весь Союз, это училище? – нетерпеливо дернул подбородком он. – Поступлю еще где-нибудь. Ну даже если и нет… Да мне плевать на все, на училище, на небо, на самолеты, лишь бы ты была рядом. Я тебе вообще-то предложение делаю, ты как, согласна?

Он, наклонившись, принялся целовать ее заплаканное лицо, ощущая на губах соленый привкус ее слез, путаясь пальцами в рассыпавшихся по спине пышных рыжих волосах.

– Не знаю, я не знаю… – качала головой она. – Ты не понимаешь…

– И не хочу ничего понимать, – резко бросил он. – Мне плевать, что там у тебя за тайны! Да пусть ты хоть десяток пионеров прирезала, мне все равно. И попробуй только мне отказать, я тебя все равно никуда не пущу! Вот так схвачу и не выпущу, понятно тебе? – он стиснул ее руками, сжал почти до боли, и Валя, все еще сквозь слезы, рассмеялась коротким счастливым смехом:

– Понятно.

Дома бушевал скандал. Мать, большая любительница эффектов, возлежала на диване с мокрым полотенцем на лбу, стонала и охала. Отец, не выносивший семейных сцен, морщась, курил папиросу, стряхивая пепел в распахнутое окно. Они не услышали, как в прихожей хлопнула дверь, и некоторое время Сережа различал их реплики.

– Да брось ты рыдать, он взрослый мужик, – увещевал отец. – Ну трет там кого-то по молодому делу, ну и что с того. У него за жизнь еще тыща баб будет, ты каждый раз станешь реветь белугой? Тебе все кажется, что его еще в детский сад водить надо в коротких штанишках.

– Да при чем тут это, при чем тут это? – не унималась мать. – Тебе же особист все рассказал про нее… – она понизила голос и что-то яростно зашептала, Сережа не мог разобрать. – А если он на ней жениться вздумает? – снова в голос завопила она.

– Да куда там жениться, ему семнадцать лет, – отмахнулся отец. – Через неделю уедет, начнется учеба, девочки. Он и думать забудет, что тут у него было…

– А если не забудет? – патетически бросила мать. – А если не уедет? Ты же знаешь, какой он упертый, весь в тебя. Если он вообразит, что это у него любовь на всю жизнь? Ты такого будущего хочешь для нашего сына? Все надежды прахом, училище, карьера – все. Такое пятно в биографии… И мы с тобой тоже под эту лавочку навсегда тут останемся небо коптить. Ты все хлопотал о переводе в Москву? Так вот, теперь дудки, можешь забыть! Никогда мы отсюда не выберемся.

– Да брось ты драму разводить, – нетерпеливо прикрикнул отец.

– Иван, сделай что-нибудь! – взмолилась мать. – Поговори с ним, объясни, заставь! Нужно же принять какие-то меры, я не знаю…

Мать театрально зарыдала, отец, хмыкнув, отправился на кухню за каплями и наткнулся в прихожей на бледного, дрожащего от негодования Сережу.

Сын так никогда и не узнал, кто его увидел, кто донес. Отец сказал только, что кто-то доложил замполиту, а тот счел необходимым поставить в известность командира части, чем на досуге занимается его отпрыск. Впрочем, это и неважно, городок маленький, сплетни расходятся быстро. Куда больше, чем раскрытие его тайны, Сережу поразила реакция родителей. Как они могли решать что-то вот так, за его спиной? У них дома такого никогда не было. Неужели они до сих пор считают его сопливым мальчишкой, которого можно за ручку вести куда угодно? Да никогда в жизни он никому не позволит вмешиваться в свою жизнь, он им покажет, будут знать, как совать нос в чужие дела. Еще и шепчутся, пересказывают друг другу какие-то сплетни. Что такое они напридумывали про Валю, про его смешливую, нежную, страстную Валю? Какую грязь развели, даже вслух не скажешь! Пошлые, мелкие людишки, ограниченные мещане!

– Значит, вы с матерью уже в курсе? – едва сдерживая ярость, спросил он отца. – Ну и прекрасно, я и сам хотел вам рассказать.

– Так это правда? – грузно выбежала из комнаты мать. – И тебе не стыдно вот так нам признаваться? Спутался со взрослой теткой… Она же тебя старше…

– Ну и что? – запальчиво возразил он. – Какая разница? Мы любим друг друга.

– Ты слышишь? – победоносно обернулась мать к отцу. – Я тебе говорила, говорила! Эта девка задурила ему башку!

– Не смей называть ее девкой, – перебил Сережа. – Валя не девка, она – моя будущая жена.

– Ты как с матерью разговариваешь? – взревел отец. – Очень взрослый стал? Тили-тили-тесто, жених и невеста! Я тебе устрою свадьбу! А ну марш в свою комнату вещи собирать, у тебя поезд через неделю.

– А я никуда не еду, – бросил ему в лицо Сережа.

В эту минуту он, казалось, ненавидел этого крепкого, коренастого мужика с лицом твердым и властным, который тряс перед его носом красноватым, в белых тонких волосках, кулаком.

– Я никуда не еду, я разве забыл вам сказать? – глумливо ухмыльнулся он. – Дело в том, что моя невеста не хочет в Московскую область, а без нее не поеду и я. Но мы, конечно, не станем мозолить вам глаза, уберемся отсюда куда-нибудь. Вот только решим куда.

– Ах ты сучонок! – зарычал отец и, налившись свекольным цветом, бросился на него, сжимая кулаки. – От горшка два вершка, а тоже еще рот разевает! Я тебя научу уму-разуму!

– Ваня, Ваня, не трожь его! – заголосила мать, кинулась наперерез, повисла у отца на руках, не пуская к сыну.

– Бей, бей! – озверев от злости, надсадно орал Сережа, которого подстегивало чувство противоречия. – Давай, ну что же ты? Все равно ты ничего не сможешь со мной поделать. Я люблю Валю и женюсь на ней, даже если ты меня искалечишь!

– Ваня, не трогай его! – ревела мать, повиснув на отце. – Он не понимает, что говорит, это все она его накрутила, против нас настроила!

– Да идите вы! – бросил Сережа. – Что вы лезете в мою жизнь? Оставьте меня в покое, я все решил, и никто мне не помешает!

Он распахнул дверь и скатился по лестнице вниз, во двор.

– Папуля, смотри, что я достала. – Шура, как часто бывало в последнее время, машинально бросила «смотри» и сразу же смутилась, стушевалась.

– Что там у тебя? – подхватил Сергей Иванович, делая вид, что не заметил этого «смотри», чтобы не расстраивать дочь еще больше. – Пахнет-то как!

– Сервелат копченый, твой любимый! – победоносно объявила Шура. – Два часа в продуктовом в очереди стояла.

– Ух ты! Вот это да! – ему казалось, он отлично разыграл энтузиазм.

С чего она взяла, что сервелат – его любимая колбаса? Он вообще никогда не отличался особой привередливостью в еде, как и отец когда-то, любил, чтобы было вкусно и сытно – этого и довольно. Впрочем, если Шуре приятно чувствовать себя заботливой дочерью, он возражать не будет.

– Сейчас положу в холодильник и в кухне заодно приберу.

Она протопала на кухню, загремела посудой. «Стыдно все-таки, молодая женщина, двадцать семь всего, а так себя распустила, – с досадой думал он. – Ну, дети, семья, все понятно, но хоть бы зарядку, что ли, делала по утрам. И ведь не скажешь – обидится. Вот, посмотрела бы хоть на Валю – ей пятьдесят пять, а даже по походке слышно, какая она легкая, стройная, грациозная. Как девочка…» Он отправился вслед за дочерью, стараясь ориентироваться по смутному белому свету, льющемуся из-за незанавешенного окна. Вот уже несколько дней, как он мог отличать свет от темноты, сначала боялся в это поверить, пытался убедить себя, что это всего лишь воображение, потом удостоверился, в душе проснулась смутная, опасливая надежда – на исцеление, на возвращение к былой жизни, пускай без полетов, без неба, но хотя бы не зависящей от милости других, полноценной, самостоятельной. Он, однако, не поделился своим открытием ни с кем из близких, чтобы не обнадеживать их раньше времени. О том, что чувствительность стала понемногу возвращаться к его глазам, знала только Валя.

Остановившись у окна, опустив руки на холодный широкий подоконник, он слышал, как дочь за спиной орудует на кухне, открывает холодильник, хлопает дверцей шкафчика. Сам же наслаждался лучами весеннего солнца, отсвет которых теперь мог различить сквозь бинты.

– А это что такое? – воскликнула вдруг Александра.

Он поморщился: дочь, кажется, окончательно восприняла в общении с ним тон строгого, но справедливого взрослого по отношению к несмышленому ребенку. Стараясь все-таки сдержаться, не давать выхода раздражению, он заметил:

– Шура, ты, наверно, понимаешь, что я не могу увидеть, что тебя так возмутило.

– Вот это! – бросила Шура. – У тебя тут, под раковиной, бутылка из-под шампанского!

– А, ну так, значит, ты сама можешь понять, что это такое, – это бутылка из-под шампанского, – неловко пошутил он.

– Ты что, пил? С кем? Тебе же нельзя… Кто это принес? – приступила к допросу Александра.

– По-моему, ты мстишь мне за свои подростковые годы, – усмехнулся он. – Никто эту бутылку не приносил, она осталась в холодильнике с Нового года. Мы с Валей выпили как-то по бокалу, чтоб не так тоскливо было.

– С Валей? – ахнула Шура. – Так это, значит, сиделка тебя спаивает? То-то я смотрю, ты с ней как-то подозрительно задружился в последнее время. Вот же дрянь, а? Говорили мне, надо через фирму «Заря» нанимать, так нет, думала, по рекомендации будет надежней…

– Шура, что ты взбеленилась на пустом месте? – не выдержал он. – Подумаешь, выпили шампанского, что тут криминального?

– А где твой паспорт? – спохватилась вдруг дочь. – Ты давно его в руках держал? Ты вообще помнишь, где у тебя документы?

– В секретере, в верхнем ящике. А в чем все-таки дело? – не понял он.

– В чем дело? Да, может, вы с ней давно уже расписаны, а ты и не знаешь, – заявила Шура. – Я сколько таких историй слышала… Сиделки эти втираются в доверие к беспомощным старикам, заключают фиктивные браки, а потом под видом законной жены обворовывают полностью, все из дома выносят. А то и вовсе прописываются в квартире, а после смерти хозяина – вот вам, дорогие родственнички, кукиш, а не недвижимость.

– А ты, стало быть, о наследстве беспокоишься? – вспылил наконец он. – Боишься, что она серебряные ложки отсюда вынесет? Или мамин хрусталь? Переживаешь, что квартира внукам не достанется? Хочу тебе напомнить, доченька, что я вовсе не беспомощный старик и на тот свет еще долго не собираюсь!

– Да я же за тебя переживаю! – взвыла Шура.

– Хватит врать! – крикнул он. – У тебя от жадности аж голос дрожит. И не смей больше наговаривать на Валю. Она сделала для меня больше, чем вы с Гришкой, вместе взятые.

В пылу ссоры они не почувствовали, как в прихожей хлопнула дверь, и Шура только через несколько минут заметила сиделку, стоявшую в коридоре и, очевидно, слышавшую часть их разговора.

– Вы – бесчестная, подлая женщина! – бросила она Вале в лицо. – Но ваши аферы вам с рук не сойдут, так и знайте! Я сегодня же скажу обо всем Грише, и мы… мы… Уходите отсюда, ваши услуги нам больше не нужны!

– Александра Сергеевна, вы не так обо мне думаете… – начала Валя.

– Бросьте, не оправдывайтесь, – оборвал ее Сафронов. – И не вздумайте никуда уходить, это не ей решать!

– Ах так, ну тогда уйду я, – объявила Шура. – Ты еще пожалеешь, еще поймешь, что я была права, – назидательно сообщила она на прощание и вышла, тяжело топая. Сергей Иванович, стараясь отдышаться, унять бушевавший внутри гнев, опустился на табуретку.

– Как вы себя чувствуете? Может, давление измерим? – подошла Валя.

Он перехватил ее тонкую, всегда прохладную руку, покачал головой:

– Валя, как мне извиниться перед вами за эту сцену? Мне очень неудобно, что вы все слышали… Я, наверное, неправильно воспитал своих детей, раз они так себя ведут…

– Ну что вы, – возразила Валя. – Знаете, такое часто случается. Это ваши близкие, они за вас волнуются, боятся, что кто-то обманет, воспользуется временной слабостью. Может быть, мне и в самом деле лучше уйти? Возьмете другую сиделку, ничем не хуже меня. Зато мир в семье будет восстановлен.

– Даже не вздумайте! – горячо возразил он. – Я только из-за вас одной и начал понемногу приходить в себя. Без вас я бы давно уже со всем этим покончил, вы…

– Вы преувеличиваете, – покачала головой она. – Это просто моя работа…

– Я не про работу сейчас, – прервал он. – Валя, именно вы помогли мне вернуть интерес к жизни. Только ради вас я начал подниматься с постели, пытаться что-то делать, вернуться к себе прежнему. Если не будет вас, я…

Он спутался, смешался и, не зная, как подобрать нужные слова, просто поднес к губам ее маленькую нежную ладонь. Сердце в груди подскочило и гулко забилось, как только он вдохнул ее запах – свежий отглаженный халат, что-то горьковато-лекарственное и… эти духи… Эта ладошка, маленькая, как будто детская. Он ведь уже сжимал ее в своих руках, он точно знал это… Но неужели… неужели возможно такое совпадение?

– Сергей Иванович, ну что вы, что вы делаете, – пробормотала она. – Я ведь старуха…

Вторая ее рука, взлетев, коснулась его волос. Сначала осторожно, опасливо, потом смелее, погладила по седеющим волосам, коснулась лба, щеки. И это ее прикосновение было ему знакомо – легкое, как будто порхающее и вместе с тем пронзительно нежное.

– Никакая вы не старуха, – возразил он. – Вы просто меня обманываете! И как вам только не стыдно вводить в заблуждение несчастного слепца? Вам двадцать два или двадцать три, глаза у вас синие, а волосы – рыжеватые, огненные… И я… Вы… Вы так мне нужны…

Она чуть отстранилась, отняла руку, проговорила с горечью:

– Вы кому-то другому сейчас все это говорите, не мне. Какой-то женщине из прошлого… Наверное, я напоминаю вам ту медсестру, которая за вами ухаживала в юности?

– Может быть, – смешался он. – Я не знаю… Простите меня, я совсем запутался. У меня постоянно какое-то дежавю. Эта темнота меня доконала, мерещится черт-те что. Ну и потом… У вас ведь и имя то же, и профессия…

– Просто и имя, и профессия очень распространенные, – мягко отозвалась она. – И потом, все мы друг другу кого-то напоминаем. Вы вот мне брата напомнили, я вам уже говорила… Просто стараешься найти в людях, особенно в тех, кто тебе приятен, какие-то черты своих близких.

– Но, понимаете, вы действительно на нее похожи, – не унимался он. – И не похожи в то же время… Она была веселая. Заводная, напевала все время, смеялась… Вы совсем другая – спокойная, сдержанная. Но в то же время в вас есть тот же непробиваемый оптимизм, та же внутренняя сила, которая позволяет продолжать жить, несмотря ни на что…

– А почему вы вдруг сейчас вспомнили о ней? – спросила Валя. – Ведь столько лет прошло… Неужели обычная медсестра оставила в памяти такой сильный след?

– Почему вспомнил? – он поднялся на ноги, сделал несколько неуверенных шагов, ухватился рукой за край подоконника, прижался лбом к стеклу. Из открытой форточки пахло весной, молодой, только что распустившейся зеленью. – Я не говорил вам, у нас с ней был… ну, роман, можно так сказать. Она – моя первая любовь. Я совсем потерял голову, на все был готов – порвать с родителями, отказаться от юношеской мечты, уехать с ней, куда она скажет…

– Для чего же такие жертвы? – спросила сиделка.

– Я и сам тогда не понимал, почему у нас все так сложно, – объяснил он. – Она ничего не рассказывала мне о своих тайнах, скрывала, боялась. А я, идиот безмозглый, не мог догадаться. Узнал, как дела обстояли на самом деле, уже через много лет. Как-то во время семейного застолья выпили лишнего, повздорили с отцом – он уже пожилым человеком был, пенсионером – и он бросил мне, что я, мол, всю жизнь твои проблемы решал, вызволял тебя из неприятностей. Я завелся, начал нападать, требовать объяснений, ну он и напомнил мне про ту давнюю историю. Понимаете, у нее отец в лагере сидел, враг народа… Ну, вы помните, что это означало в то время. Она, бедная, боялась всего на свете, каждого косого взгляда, каждого выговора на работе. Сбежала из Москвы, от родных и друзей, скиталась по разным крошечным городкам, пряталась от всех, только бы не узнали… И все равно узнавали, конечно, с работы выгоняли, от комнаты отказывали, и приходилось снова уезжать. Жениться на ней значило бы и самому стать изгоем. Тогда же мы не знали еще, что всего через год пахан сдохнет и дышать станет легче. Мои родители были людьми пугаными, пережили революцию, Гражданскую, тридцатые, войну… Конечно, они не хотели для единственного сына такой судьбы…

Полковник Иван Павлович Сафронов был человеком простым, но резким и вспыльчивым – жена вечно упрекала его, мол, что на уме, то и на языке. За долгие годы службы он так и не научился хитрить, юлить, строить интриги, подсиживать сослуживцев и добиваться теплых местечек. Мог не сдержаться и нагрубить в разговоре с начальством. Оттого, вероятно, и отправлен был, несмотря на воинский опыт и боевые заслуги, командиром части к черту на кулички, в забытый маленький военный городок в Узбекистане. И, несмотря на собственные надежды и вечные стенания и жалобы жены, не мог заставить себя унижаться, просить перевода куда-нибудь поближе к Москве.

Хорошо он чувствовал себя лишь на фронте, где все ясно, враг определен и правда на нашей стороне. А в мирной жизни, где требовались порой не решительность и отвага, а иные, более тонкие свойства характера, Иван Павлович терялся.

Вот и сейчас, откомандированный женой с визитом к медсестре Валентине, он понятия не имел, как взяться за дело. Сгоряча наорал на шофера Абдуллаева, плохо понимавшего по-русски нескладного узбека, на котором и военная форма сидела как-то косо, а потом трясся в раздолбанном «козлике» по ухабам проселочной дороги и напряженно соображал, что же такого сказать улыбчивой сестричке, чтобы убедить ее отстать от сына.

Если уж совсем честно, он считал, что Таня зря раздула из всего этого трагедию. Ну, спутался Сережка с какой-то девкой, ну и хрен с ним, какие его годы, покувыркаются и разбегутся. И кого будет волновать в будущем подпорченная биография его случайной любовницы, с которой давно уже покончено? Так нет же, надо было закатить истерику, совать им палки в колеса, пытаться запереть сына дома. Конечно, Сережка взбеленился, упрямый, как ишак, весь в батю, – и теперь их друг от друга под дулом автомата не отлепишь. Женюсь, орет, и вас не спрошу. А дело-то серьезное, у парня поезд в Москву через несколько дней, экзамены в училище гражданской авиации, все будущее зависит от его сегодняшнего решения. Тьфу, век бы дело с бабами не имел, ввяжутся, куда не просили, да только напортят.

И девку-то ведь жалко, положа руку на сердце. Особист Котов все ему про нее разузнал по своим каналам, несчастная она, в общем-то, да и пострадала ни за что. Папашку-то ее взяли после войны уже, в сорок девятом. Что он там такого ляпнул у себя на заводе, что его, фронтовика, дернули? Да кто ж его знает, может, по дурости анекдот какой рассказал, а может, соседи на их комнату зарились, вот и оговорили мужика. Осталось их после войны двое всего, отец да дочка. Мать в эвакуации умерла, брат на фронте погиб. А тут – чего может быть лучше, батю в тюрягу, дочка, как ее из института да из комсомола поперли, по совету добрых людей подхватила вещички и дунула из Москвы, вишь, комната и освободилась. А с другой стороны, кто его знает, время-то вон какое опасное, шпионы всякие да враги только и знают, как бы стране, в боях с проклятыми фашистами ослабленной, навредить, может, и папашка ее тоже из этих. Сейчас ведь никому доверять нельзя, только товарищу Сталину…

Валька-то бабенка не промах оказалась, сначала в Горьковскую область подалась, к родне, медсестрой в сельскую больничку устроилась (все-таки три курса мединститута кончить успела), поработала малость, а тут вдруг сведения о ней из Москвы дошли. Из больнички ее мигом турнули, кому ж охота связываться с дочкой врага народа, тут и родственники засуетились, уезжай, мол, девка, от нас подобру-поздорову, не доводи до беды. Она дальше куда-то подалась, да вот так, перебежками, и сюда попала наконец. А тут вроде прижилась, два года уже на одном месте. Ну да тут края дикие, заброшенные, никому ни до кого дела нет, а и то, как потребовалось, вся ее биография вмиг разъяснилась.

Но хоть и жалко ее, так, по-человечески, но ему, при его-то шатком служебном положении, такая невестка как кость в горле. Тут уж о Москве и думать не смей, сиди себе, не высовывайся, да молись, чтоб не всплыло. А супруга его и так поедом ест за то, что затащил ее в этот медвежий угол. Да и Сереге с такой женой об авиационном училище забыть придется – там ведь анкеты, проверки, куда уж. Всю жизнь так же хорониться по темным углам будет да бояться всего на свете. И ради чего? Ради бабы обыкновенной. Добро б хоть красавица писаная была, а то – от горшка два вершка, одно и есть что волос кудрявый да золотистый. Тьфу! Ладно, жалко не жалко, а свой-то пацан все же дороже, спасать надо парня…

Машина затормозила у поселковой больницы. Иван Павлович вышел из кабины и потоптался перед обшарпанным крыльцом кособокого одноэтажного барака. Из-за облупленной двери выглянула уборщица – старуха в повязанной на голове белой косынке, с темным, изъеденным морщинами восточным лицом.

– Здравия желаю, бабуля! – гаркнул он. – Кликни-ка мне Морозову Валентину, не знаю, как по батюшке. Сестрой тут у вас работает.

Старуха мелко закивала, залопотала что-то по-узбекски и скрылась. Через минуту на крыльце появилась Валя, в накинутом поверх платья белом халате и белой шапочке, пришпиленной к собранным вокруг головы медным волосам. Взглянув на Ивана Павловича, она смутилась, опустила глаза, на скулах выступили алые пятна. Краснела она легко и очень заметно, как все рыжие.

– Привет, Валюша, – поздоровался он. – Пойдем-ка пройдемся, разговор у меня к тебе.

Валя кивнула, спустилась с крыльца и пошла рядом с Иваном Павловичем по пыльной немощеной дорожке.

Иван Павлович откашлялся и начал:

– Валя, мы очень вам благодарны, вы поставили Сережу на ноги. Без вас прямо не знаю, что бы мы делали…

– Ну что вы, – еще больше раскраснелась та. – Я ничего особенного не сделала, просто уколы…

– И вы не думайте, пожалуйста, что мы черствые какие, просто времени не было до вас доехать, все служба, – он сунул руку в карман мундира и извлек оттуда почтовый конверт с изображением кремлевской башни в уголке. – Вот, возьмите. В знак, так сказать, нашей признательности…

Он попытался вручить ей конверт, Валя же, замотав головой, принялась отталкивать его руку.

– Не надо! Да не надо же, я не возьму! Ну как вам не стыдно?

– Бери-бери! – настаивал он. – Ты девка молодая, тебе, небось, приодеться хочется. А то вон ходишь в обносках каких-то! А то, может, отпуск возьмешь, съездишь куда? Хоть в Ташкент, к примеру, развлечешься, в театр сходишь, в кино. Здесь-то скучно поди, а там, может, и жених тебе какой сыщется подходящий.

Он попытался засунуть конверт в карман ее халата. Валя отшатнулась, отбросила его руку.

– Не нужен мне никакой жених! Уберите деньги!

– Это почему же? Али здесь кого приметила? – Он пристально посмотрел на нее, заметил, как задрожали ее зрачки, как ниже склонила она голову, сказал веско, тяжело: – Ты, девка, со мной не юли! А ну отвечай, что там у вас с моим Сережкой? Задурила парню голову, а? И не совестно тебе? Здоровая баба, а с пацаном малолетним крутишь?

Валя ощетинилась, как кошка при виде опасности, посмотрела затравленно, процедила:

– Это не ваше дело!

– Да ну, а чье ж тогда? – вскипел Иван Павлович. – Или он не сын мне? Или не моя жена по твоей милости дома с приступом лежит? Я тебе по-хорошему говорю, оставь пацана в покое, дай ему спокойно уехать. Я тебя не обижу, и деньгами помогу, и в ташкентскую больницу устрою, если пожелаешь. Но не лезь ты к нам в семью, сделай милость.

– А я его не держу! – запальчиво возразила Валя. – И никому не навязываюсь. Он сам со мной хочет быть! Вы у него-то спросили? Зачем ко мне пришли? Или с сыном не справились, так решили с другого конца зайти? Черта с два, ничего у вас не выйдет. Я Сережу люблю и ни за что в жизни его не брошу. А деньги ваши спрячьте, не нужны они мне!

Ивана Павловича разбирала злость. Вот же, стоит перед ним, дерзит, брыкается – экая пигалица. Нет, не те стали времена, никакого уважения к старшим. Да в деревне, где он родился, такую оторву бесстыжую камнями бы побили!

– Ты что же думаешь, я на тебя управы не найду? – зарычал он. – Да ты у меня вот где, – он потряс перед ее носом стиснутым кулаком. – Я все про тебя знаю – и про папашку твоего, врага советской власти, и про тебя… Станешь ерепениться, я вмиг куда следует сообщу! Да от себя кое-что прибавлю. Это никак в прошлом году в больнице вашей ампул с морфием недосчитались? Врачиха-то старшая, Пелагея Антоновна, на поклон ко мне ходила, помоги, мол, отец родной, дело замять, а то под суд пойдем. Так это, может, ты морфий-то украла? А, вражье семя? Может, ты и больным отраву вместо лекарств подсыпаешь? Вредительница! Мстишь советской власти за батьку своего, невинного, а? Да если я тебя в оборот возьму, мы все твои темные делишки враз проясним, и усвистишь ты вслед за родителем на Колыму! Этого захотела?

Он наступал на побледневшую девушку, стиснув кулаки, тяжело дыша. И Валя вдруг отступила, осела на камень у дороги, одной рукой прикрыла лицо, другую опустила в журчавший рядом арык, шевелила пальцами в прозрачной воде. Иван Павлович смотрел на ее поникшую рыжую голову, на опущенные плечи и чувствовал, как ярость отступает, испаряется под лучами жаркого среднеазиатского солнца, а на смену ей приходит жалость и стыд. Прицепился же к девчонке, старый дурак, наорал, напугал. Ведь хотел же все мирным путем уладить. Нет, права Таня, нет в нем всей этой хреновой дипломатии ни на грош. Ну и разбиралась бы сама, раз такая умная…

Валя меж тем покачала головой и сказала едва слышно:

– Не могу я больше… Не могу бояться! Устала! Целых три года шарахаюсь от всех как прокаженная. Да за что мне это, что я такого сделала? Я же не виновата ни в чем, – в голосе ее, напряженном, сдавленном, задрожали слезы, и Иван Павлович совсем потерялся, суровый безжалостный мужик, прошедший фронт, повидавший многое, единственное, чего он не мог выносить – это детского и женского плача. – За что меня отовсюду гонят? – продолжала Валя, словно и не с ним разговаривая, как будто про себя недоумевая. – Я же ничего особенного не хочу… Просто жить, работать, любить… как все…

Она, всхлипнув, закрыла лицо ладонями. Иван Павлович, покряхтев, неловко опустился рядом, на пыльный камень, похлопал ее по спине:

– Ну что ты, что ты, дочка. Будет тебе! Прости ты меня, дурака, ради бога…

Но Валя, не отрывая руки от лица, отпрянула, отчаянно затрясла головой:

– Не извиняйтесь, не жалейте меня! Вы не поняли, я не могу больше бояться. И не хочу! Делайте со мной что хотите, мне плевать! Все равно у меня жизни нет, так чего мне страшиться? Ну, давайте, доносите на меня в НКВД, обвиняйте в чем хотите. Может, мне и легче будет, если меня арестуют, по крайней мере, самое страшное уже случится. А Сережу я не оставлю. Я люблю его, понимаете вы это? Люблю! Может быть, в первый раз за всю жизнь вот так, по-настоящему. А может, если завтра за мной придут, и в последний. И я не сдамся, хоть режьте!

Она вскинула голову, сжала кулаки, посмотрела на него упрямыми заплаканными синими глазами, и Сафронов понял, что переломить эту с виду хрупкую и беспомощную девушку ему не удастся, что она решилась и будет отстаивать свое до последнего. Все-таки, как командир, он неплохо разбирался в людях.

– Любишь, значит? – тупо переспросил он. – Да что ты понимаешь-то в любви, пигалица? Когда любишь, то своих до последней капли крови защищаешь, стеной за них стоишь, чтобы враг к ним не подобрался. Лучше сам погибнешь, но не допустишь, чтобы с их головы хоть волос упал. А ты что делаешь? Сама погибаешь и мальчишку желторотого с собой утащить хочешь? Разве это любовь? Ты подумай головой-то своей, на что ты его обрекаешь. Он ведь жизни не знает, его мамка до сих пор чуть не с ложечки кормит. Мечтает, самолеты рисует… Я ничего не скажу, Серега у меня хороший парень, честный, порядочный. Он, если уж до того дойдет, всюду с тобой пойдет, и под суд, и на каторгу. Но ты-то, ты-то сама разве такой судьбы ему желаешь, а?

И Валя, словно вмиг утратив всю свою решимость, потерянно опустила глаза, дернула плечами. Брови ее, широкие, отливающие медью, сошлись на переносице, яркие губы страдальчески искривились. И Сафронов понял, что ему удалось-таки достучаться до нее, что он интуитивно нанес верный удар. Что она не станет сознательно губить мальчика, ломать ему жизнь, карьеру, будущее. Лучше отступится, погибнет сама, но его за собой не поволочет.

– Нет, не такой… – дрожащим голосом выговорила она. – Я хочу… я правда очень хочу, чтобы он был счастлив.

Ну слава тебе господи, спас мальчишку! Но облегчения почему-то не наступало, смотреть на эту, безопасную теперь, бледную, погасшую девушку было тяжело. Будто собственными руками сделал что-то подлое, жестокое, бессмысленное, обидел ребенка, погубил птенца…

– Валюша, – он тронул ее за плечо. – Я сочувствую тебе, очень сочувствую, можешь поверить. Но Сережка… Он же с детства мечтал об авиации, сколько он этих самолетов смастерил – не сосчитать. Если ему придется отказаться от своей мечты, он же потом никогда тебе этого не простит. Слова поперек не скажет, а внутри не простит. И ты сама это будешь чувствовать. Прогони ты его от себя, ради бога. А уж я тебя отблагодарю! Если я чем могу тебе помочь, ты только скажи! Если вдруг кто обидит или…

Девушка дернулась, сбросила его руку, вскочила на ноги:

– Не трогайте меня! – прохрипела она, как раненый, озлобленный, потерявший способность соображать от боли зверь. – Не смейте, слышите? Я сделаю то, что вы хотите! Вы обо мне больше не услышите. Только не смейте ко мне прикасаться!

Тяжело дыша, она затравленно обернулась по сторонам и вдруг бросилась бежать, очертя голову, не разбирая дороги, мимо однообразных каменных домиков, сквозь разросшиеся деревья, прочь из поселка. Сафронов, прищурившись, видел, как белый халат мелькает вдалеке, там, где тянулось до горизонта зеленое хлопковое поле. «Ну и хрен с ней!» – сплюнул он. Он занятой человек, командир, такая ответственность, есть у него еще время со всякими малолетками разбираться. Обещала отстать от пацана – и ладно, пусть себе живет как знает.

Он тяжело поднялся и пошел обратно, к машине. Рявкнул на развалившегося в кустах и мирно храпевшего Абдуллаева, залез в кабину и всю дорогу дымил смявшейся в кармане папиросой, хмурился и сплевывал за окно.

Сережа быстро шел по ухабистой поселковой дороге, окидывал цепким взглядом попадавшиеся на пути дома, старался заглянуть за заборы, выискивая тот дом, где Валя снимала угол. Он не видел ее уже три дня, позавчера она не пришла в обычное время в сарай за полем. Просто не пришла, никак не предупредив. Он было решил, что в больнице что-то случилось, смены передвинули, и она не успела ему сказать. Но когда Валя не пришла и сегодня, Сережа забеспокоился. Что с ней? Может, заболела? Лежит одна, без помощи?

Дома мать паковала ему чемодан. Сколько он ни пытался докричаться до нее, что никуда не намерен завтра ехать, она, не слушая, продолжала наглаживать рубашки и аккуратно укладывать брюки. В конце концов он плюнул – пускай трудится, если ей охота, все равно он с места не сдвинется без Вали. Только бы найти ее, выяснить, что случилось.

В больницу соваться он не решился. Мало ли что подумают другие сестры? Стащил из буфета коробку конфет и отправился в поселок, будто бы это мать попросила передать гостинец медсестре, которая его выходила. Босоногий вихрастый мальчишка указал ему дорогу, и вскоре, перемахнув через забор, Сережа уже стоял перед низким кособоким домишкой. Откуда-то из-за кустов в ноги кинулась с лаем косматая грязно-белая собачонка. Он попытался шугануть ее, та же лишь еще громче залилась лаем. На шум из окна выглянула скрюченная, чернявая старушонка, сердито забормотала что-то, скрылась в доме, а затем во двор вышла Валя.

Она, казалось, только что проснулась – застиранный ситцевый халатик с прорехой на плече застегнут криво, огненные волосы она на ходу заплетала в косу. Сережа впервые увидел ее такой, сонной, теплой, и у него перехватило дыхание. Оглянувшись по сторонам и убедившись, что разросшиеся у забора кусты скрывают их от посторонних глаз, он протянул к ней руки, но Валя нахмурилась, отстранилась.

– Что случилось? – обиженно спросил он. – Я тебя чем-то обидел?

– Нет, Сережа, – покачала она головой. – Просто я решила… Ну, в общем, давай все закончим.

Его словно оглушило, будто грохнуло что-то над головой. Он даже невольно поднял глаза – не приближается ли гроза, но небо над головой было синим, радостным, бездонным. Как будто насмехалось над ним, отрицая только что свершившуюся беду.

– Как так – закончим? – не поверил он. – Почему? Что я такого сделал?

– Ты ничего не сделал, Сережа. Ты просто… опоздал родиться, понимаешь? Тебе семнадцать, тебе еще в самолетики свои играть и играть. А мне двадцать три. Мне о семье пора думать, о детях. Мы разные люди, вот и все.

– Но ты же… ты же сама говорила… – слова путались и теснились в голове, сердце выпрыгивало и билось в горле. – Ты же хотела, хотела со мной уехать!

– Ну… передумала, – пожала плечами Валя. – С женщинами такое бывает. Ты еще узнаешь потом.

Он вглядывался в ее такое родное, любимое лицо и не узнавал. Откуда вдруг появилась эта складка, кажется, навечно залегшая между бровями, почему ее глаза, честные, открытые, как будто прячутся от него? Что происходит, в конце концов?

– Валя, но почему?.. – голос прервался. Он испугался, что сейчас расплачется, как мальчишка, кашлянул, машинально сжал ладонью горло, проглотил тугой комок. – Да к черту возраст, к черту все самолеты на свете. Я работать пойду, я буду заботиться о тебе! Хочешь ребенка – да пожалуйста, хоть завтра. Я же сильный, я смогу вас прокормить!

Он подступал к ней, но Валя отпихивала его руки, трясла головой, бормотала:

– Нет, нет, Сережа, нет. Уходи, пожалуйста! А лучше уезжай учиться. У тебя когда поезд, завтра? Вот и прекрасно, поезжай!

– Да что с тобой? – выкрикнул он наконец.

– Тише! Не ори! – воровато оглянулась на окна Валя.

– У тебя там есть кто-то? – сообразил он. – Кто он? Кто? Отвечай!

Он решительно направился к дому, Валя пыталась остановить его, вцепилась в локоть, всем телом повисла на руке. Он, отталкивая ее, ринулся к крыльцу. Дощатая дверь распахнулась, и из дома вышел, позевывая и потирая свешивающийся над форменными суконными штанами волосатый живот, капитан Шевчук.

– Что за шум, а драки нет? – лениво спросил он. – А, это ты, сын полка? Тебе чего?

– Это, Коля, Сережа мне конфеты принес, мать передала, – залепетала вдруг Валя, выхватив из его скрюченных пальцев глянцевую коробку. – За уколы отблагодарить. А я брать не хочу.

– А че так? – повел мохнатыми усами Шевчук. – Бери, не ломайся, раз дают. Мы-то с тобой небось не миллионеры, от халявных харчей отказываться. Давай сюда свои сласти, Сергуня, да батьку не забудь поблагодарить. Ну бывай, я пойду придавлю еще, чей-то разморило.

Он снова зевнул, потянулся, выставив на обозрение клочки свалявшейся темной шерсти под мышками, и вернулся в дом.

Сережа, побелевший от отвращения, дрожащий, обернулся к Вале:

– Так ты с ним? С этим… боровом? Так же, как со мной?

Валя стояла, опустив голову, не в силах поднять на него глаза, лишь молча развела руками. Голова закружилась, кровь ударила по глазам. Врала, все время врала… Играла с ним, как с щенком, а сама и не собиралась никуда с ним ехать, только и думала, как бы выгоднее продать свою молодость и красоту. Конечно, Шевчук-то мужик домовитый, зажиточный, посолидней муж получится, чем вчерашний школьник. Но неужели же… Неужели и он вот так же целовал ее, прикасался к ее коже, груди, телу? Господи, какая мерзость!

Сережа понял, что не сможет больше этого вынести, убьет ее, уничтожит, сотрет с лица земли, только бы не видеть больше никогда эту склоненную, увенчанную огненной короной голову, эти губы, которые целовали его, шептали такое, что дышать становилось больно, а оказалось, так беззастенчиво, омерзительно лгали.

– Тварь! – заорал он. – Сволочь! Дрянь последняя! Я ненавижу тебя! Я убью тебя, сука!

Он схватил ее за плечи, рванул, словно издалека слыша треск рвущейся, расходящейся под пальцами старой выношенной ткани. Голова ее качнулась, в глазах, синих, измученных, больных, закружилось летнее небо. Рыча что-то невнятное, нечленораздельное, почти давясь исступленным рыданием, он ударил ее по лицу, по губам. Валя вскрикнула, собачонка снова залилась лаем. Что-то хлопнуло за спиной, и какая-то сила подняла его за шкирку, легко, как щенка, оторвала от земли. Он ничего не видел, все двоилось перед глазами, плыло красным маревом.

– Ты что сказал, сопляк? – гаркнул над ухом бас Шевчука. – А ну пошел отсюда.

Он отволок его к забору, распахнул калитку и пинком армейского сапога выбросил на улицу. Сережа отлетел в сторону, ткнулся лицом в старую, еще с весны не просохшую протухшую лужу. Дворовые собаки заливались, как бешеные, отовсюду из-за заборов торчали любопытные головы. Он медленно поднялся на ноги, утирая текущую по лицу грязь. Шевчук, красный, сердитый, закрывал калитку. Он успел еще на миг рассмотреть Валю – разорванный сарафан, голое золотистое плечо, рассыпавшиеся волосы, кровавый потек у запекшихся губ, и глаза – чужие, усталые, погасшие. А потом калитка захлопнулась.

Через сутки, трясясь в новеньком купейном вагоне, вдыхая незнакомый железнодорожный запах – карбида, металлической пыли, паровозной гари, он прятал лицо в подушку, не желая никого видеть, слышать, знать. Мечтая попросту исчезнуть из этого отвратительного, лживого, продажного, жестокого мира. Боль, раздиравшая его нутро, казалось, не кончится никогда, сожрет его живьем. Изредка он засыпал, но и это не приносило облегчения, потому что во сне приходила Валя.

– Ты не болен, мальчик? – спросила его заботливая пожилая попутчица.

Он помотал головой, не оборачиваясь.

– Да оставьте вы его, тут же первая трагическая любовь, сразу видно, – хохотнул остряк с газетой «Советский спорт».

– Эх, счастливый, – отозвался кто-то. – Молодость, молодость…

Ему казалось, что эти люди издеваются, смеются над его горем, ничего не понимают. Если бы кто-то из них сказал, что уже через две недели после окончания вступительных экзаменов он, счастливый студент первого курса летного училища, будет залихватски глушить вместе с новыми друзьями дешевый портвейн, а все старое, прежняя жизнь, пыльный гарнизон, школа, Валя будут казаться ему давно забытым сном, он бы ни за что не поверил.

– Значит, вы узнали правду только через много лет? – спросила сиделка.

– Да, – кивнул он, – мне уж было под тридцать. Родители тогда переехали к нам, в Москву. Отца так и не перевели поближе, несмотря на надежды матери, и они смогли перебраться к нам, только когда отец ушел в отставку. Был какой-то праздник, день рождения Шуры, что ли… Ох, мы и дали жару с ним в тот раз, оба вспыльчивые, горячие. Разорались страшно: «Кто тебя просил лезть в мою жизнь, полковник хренов?» – «Да если б не я, из тебя бы ничего в жизни не вышло, пустое место!» Жена с кухни прибежала, мать на всякий случай столовые ножи попрятала, – он усмехнулся. – Только тогда я понял, наконец, почему она так со мной поступила… Понял, что она не врала, что, должно быть, и правда любила меня, раз решила отступиться, чтобы не ломать мне жизнь…

– И что же вы сделали? – поинтересовалась Валя.

– Ничего, – пожал плечами он. – А что я мог сделать?

– Ну, например, попробовать ее найти…

– Да что вы, столько лет ведь прошло, – махнул рукой он. – У меня уже была жена, дети, у нее, наверное, тоже… Да и зачем?

– Ну хотя бы для того, чтобы раз и навсегда поставить точку в этой истории, – предположила Валя. – Раз уж она столько лет не дает вам покоя. Не знаю, можно же как-то послать запрос по месту жительства… Просто из интереса хотя бы…

– Черт его знает… – смешался он. – Может быть, мне не хотелось ничего о ней знать… все-таки она очень жестоко со мной обошлась… Ведь не маленькая, должна была понимать, что насильно причинить добро нельзя. Могла же сказать все как есть…

– Тогда бы вы ни за что не уехали, – возразила Валя. – Вас следовало ударить как можно больнее, чтобы заставить отступиться.

– Это в вас женская солидарность говорит, – улыбнулся он. – А может, мне страшно было… Представляете, через столько лет встретиться, можно сказать, со своей юностью. Не всякая психика выдержит…

– А мне кажется, мучиться неизвестностью тяжелее, – упрямо стояла на своем Валя. – Впрочем, сейчас, наверное, уже и в самом деле поздно… Прошлое не вернешь, не переиграешь.

Валя поднялась на ноги, отошла к плите и начала разогревать обед – грохнула о плиту чугунная сковородка, зашипело масло.

– Валя! – позвал он. – Мы с вами как-то ударились в воспоминания и отвлеклись от главного… Вы упрекнули меня в том, что я обращаюсь не к вам, а к той, давно забытой женщине. Это не так… Мне нужны именно вы, я так сроднился с вами за эти месяцы. И мне… мне бы невыносимо было вас потерять.

Чудовищно раздражало, что он не видит выражения ее лица. Какие эмоции вызывают в ней его слова? Может быть, досаду, нетерпение – ишь, привязался надоедливый калечный старик? Или… Черт, хоть бы на секунду взглянуть в ее глаза…

– Я никуда не собираюсь уходить, – сдержанно отозвалась она. – Тем более мне заплачено до девятнадцатого мая…

– Валя, я же не об этом, вы понимаете! – настаивал он. – Может быть, вам неприятно, все-таки я человек больной, искалеченный. Я даже не представляю, как сейчас выглядит мое лицо, может быть, оно безобразно, отталкивающе… Тогда вы просто скажите, и я никогда больше вас не побеспокою…

Она помолчала несколько мгновений. Слышно было только, как тоненько стучит чайная ложка о фарфор чашки.

– Сергей Иванович, вы очень мне… симпатичны… – с трудом выговорила наконец она. – И я… это неэтично, непрофессионально, я не должна так говорить… Но я и в самом деле отношусь к вам не совсем так, как следует относиться к обычному пациенту…

Он шагнул к ней, схватил за руку, хотел сказать что-то, но она прервала его:

– Я прошу вас, давайте не будем ни о чем говорить сейчас. Вы еще не совсем здоровы, от шока не отошли, сами признаетесь, что запутались… Вы ведь меня совсем не знаете, возможно, просто привыкли за эти недели, что я все время рядом. Давайте не будем спешить и не станем ни о чем загадывать наперед, время покажет.

– Хорошо, – покорно отступил он. – Хорошо… Но я не изменю своего мнения, вот увидите. И мне… мне кажется, что я знаю вас. Знаю давно!

– Давайте-ка лучше обедать, – примирительно сказала она. – Мясо сегодня удалось на славу!

Он втянул носом воздух, вдыхая пряный, густой запах тушеной баранины.

– М-м-м, пахнет вкусно! А что это за специи вы такие добавили? Что-то мне напоминает их аромат…

– Это зира, – отозвалась она. – Здесь, в Москве, ее редко используют. А я привыкла, когда жила в Средней Азии.

Он вздрогнул, повернулся на звук ее голоса. Перед глазами все так же мертво качалась темнота. Наваждение какое-то! Все совпадает, все! Средняя Азия, погибший на войне старший брат, репрессированный отец… И волосы у нее такие же пышные и вьющиеся, и фигурка миниатюрная и хрупкая, еще и медсестра! Разве такое бывает случайно? Неужели это она, та девушка, в которую он был так мучительно, так неловко и отчаянно влюблен когда-то? Но почему она все отрицает? Издевается? Или боится встречи с прошлым? Если бы только он мог видеть, если бы мог видеть! Он бы узнал ее, даже такую, постаревшую, прожившую долгую жизнь без него. Непременно узнал бы!

– Ну что же вы? – окликнула его Валя. – Давайте к столу! Все остывает.

И он, растерянный, смятенный, опустился на табуретку и, нашарив на столе вилку, принялся без аппетита жевать пряное, остро пахнущее специями мясо.

– Ну что, бать, собрался? – Гришин голос раздавался от входной двери. Сергей Иванович подошел к дверному проему, напряг глаза. Показалось, будто бы смог различить рядом с дверью смутный силуэт, какое-то последовательное движение. Что это он делает? Причесывается у зеркала? Боже мой, неужели вижу?

– Да, Валентина Николаевна помогла мне упаковать вещи для больницы, вот там, на тумбочке сумка, – ответил он.

– Ага, хорошо, сейчас спущу ее вниз, в машину, и поедем, – отозвался Гриша. – Кстати, все хотел спросить, чего там Шура так разорялась насчет твоей сиделки? Ты жениться, что ли, задумал на старости лет? – он хохотнул.

– Не твое дело! – резко бросил Сергей Иванович.

– Да ладно, ладно, мне-то что, – миролюбиво протянул Гриша. – Я же непрактичный разгильдяй, так, кажется, вы с мамой всегда считали? Это Шура у нас практичная и предусмотрительная. Вот и беспокоится, что драгоценные квадратные метры каким-нибудь чужим внукам достанутся.

– А вы с Шурой уже наследство подсчитываете? Не рано ли? – съязвил он. – Я на тот свет пока не собираюсь.

– Конечно, – обиделся Гриша. – Мы ведь именно для того тебя и выхаживали, чтоб к наследству поскорее подобраться. Ты б думал, что говоришь, пап.

– Ну ладно, – скупо бросил он, – не злись. Я вам с сестрой благодарен. Такой уж у меня характер въедливый.

– Да знаем мы все про твой характер, – усмехнулся Гриша. – Ну, а куда денешься-то? Родителей не выбирают, – он засмеялся и подхватил с тумбочки сумку. – Ладно, папец, я сейчас вещи спущу и за тобой поднимусь. Обувайся пока.

Входная дверь за ним захлопнулась. Сергей Иванович, двигаясь на свет, прошел в кухню. Окно здесь было распахнуто настежь, со двора слышались радостные весенние звуки – гомонили дети, тихо звеня, проехал чей-то велосипед, хлопали на свежем майском ветру форточки. Пахло теплом, нагретым солнцем асфальтом, зеленью. Мерно ударяясь в стекло, жужжала муха, тоже совсем по-весеннему.

Сафронов остановился в дверях кухни, изо всех сил всматриваясь, вглядываясь в чуть посветлевшее пространство. Различил какое-то движение у окна, сильнее напряг глаза и, казалось, рассмотрел, увидел движущуюся в луче света хрупкую, миниатюрную женщину с небрежно заколотой копной ярких янтарно-рыжих волос.

– Валя, вы здесь? – позвал он.

– Да, чашку вам забыла положить, вот, заворачиваю, – отозвалось видение.

Он не мог различить ее лица, но уверен был, ни секунды больше не сомневался, что перед ним – именно она, та самая смертельно напуганная, из последних сил сохраняющая задор и удаль девчонка. Дыхание перехватило, сердце пропустило удар и ухнуло куда-то вниз. Он судорожно уцепился за дверной косяк.

– Нервничаете? – обернулась к нему она.

Он помолчал, машинально гладя пальцами неровно положенную краску на двери. Валя подошла, встала рядом, он ощущал идущее от нее тепло, знакомый, бередящий душу запах духов. Казалось, смутно видел даже огненное марево ее волос.

– Да как вам сказать, – протянул он. – Боязно, конечно, что скажет врач… Но одно дело, когда остается шанс, а другое – когда знаешь, что это навсегда…

– Я уверена, что все будет хорошо, – тепло сказала она. – Вы ведь в последнее время уже различали свет и темноту, это благоприятный признак. Вот увидите, доктор даже удивится, насколько положительная динамика…

Он поймал ее руку, сжал с силой. Маленькие прохладные пальцы затрепетали в его ладони.

– Это все только благодаря вам… – с трудом выговорил он. – Без вас я бы… Подумать только, через несколько дней я, может быть, вас увижу…

– Да, – отозвалась она. – Обязательно увидите… Интересно, узнаете ли вы меня?..

– Ну вот вы и проговорились, – с каким-то яростным азартом взорвался он. – Узнаю ли? Как же я могу вас узнать, если никогда не видел?

– Я имела в виду, по голосу, – пролепетала она. – Я неточно выразилась, хотела сказать, совпадет ли мой реальный облик с тем, какой вы меня представляете…

– Ну хватит! Довольно! – резко оборвал он ее, стиснув руку выше локтя. – Довольно вы со мной играли в эти игры. Теперь кончено! Я вас узнал! Вы – Валя! Та самая Валя!

– Нет-нет, вы ошиблись, – пыталась высвободиться она. – Ну сами подумайте, как такое возможно? Да хоть факты сопоставьте. Моя фамилия Снегирева, а ее – Морозова…

– Откуда вы знаете? Я вам об этом не говорил! – тут же взвился он.

– Говорили, говорили в один из первых дней. Вы просто забыли…

– И вашей фамилии я не знаю, – не слушал он. – Сказать можно все что угодно, я же паспорт посмотреть не могу. А может, вы в браке сменили фамилию…

– Я не меняла, – растерянно возражала она.

– А то, что ваш отец сидел в лагере как враг народа? А погибший на войне брат? Это что же, все совпадения? – не унимался он.

– Это история нашей страны, таких семей тысячи, – оправдывалась она.

– Валя, – он сильнее сжал ее плечи, жадно вдохнул запах пышных волос, коснувшихся его лица. – Ну за что ты со мной так? Почему не хочешь признаться? Ведь я узнал тебя, я абсолютно уверен. Неужели ты до сих пор не простила мне того, что я не догадался, так просто отступился, поверил? Но ведь мне было семнадцать, что я тогда понимал…

Он даже не пытался разобраться в себе, понять, отчего так важно вдруг стало добиться от нее признания. Как будто все былое – семейная жизнь, рождение детей, карьерные успехи – отодвинулось в далекое прошлое, а именно эта давняя история, которую он раньше не вспоминал годами, вышла на первый план. И вся его дальнейшая жизнь, счастье или несчастье, зависело лишь от того, удастся ли ему вернуть ту, яркую, смешливую, напуганную, добрую и щедрую женщину. Все его желания, все силы души были направлены лишь на это – поймать ее на слове, убедить, что отпираться бесполезно, он узнал ее, уговорить вновь ему поверить. Он словно пытался рассчитаться сам с собой за тот далекий солнечный день, когда предпочел довериться собственным глазам, а не сердцу.

– Успокойтесь, успокойтесь, пожалуйста, вам нельзя волноваться, – повторяла Валя, быстро, легко гладя его по волосам, по забинтованному лицу. Он, задыхаясь, искал обожженными губами ее губы, не видя, тыкался в волосы, лоб.

В коридоре хлопнула на сквозняке дверь, Гришины шаги загрохотали по паркету.

– Ну что, карета подана, – громогласно возвестил сын из прихожей. – Поехали, батя!

– Вам пора, – шепнула Валя.

Он перевел дыхание, разжал руки, и она выскользнула, быстрая, маленькая, так ничего и не сказав, не открывшись ему. Неужели же она думает, будто он не узнал ее тело. Пускай через столько лет, через целую жизнь. Ничего, он вылечится, обязательно вылечится. Усилием воли заставит глаза снова открыться, увидеть свет. Хотя бы для того, чтобы уличить ее, заставить сознаться. Скоро. Уже скоро!

– Батя, ну ты где там? – нетерпеливо позвал Гриша.

Он отвернулся и, не прощаясь с Валей, пошел по коридору на звук голоса.

Первое, что Сафронов увидел, был самолет. Серебристо-белый изящный корпус плавно и беззвучно скользил по синему простору, вспарывая носом облака. Несколько минут он напряженно следил глазами за остроносой белой птицей и лишь затем выговорил:

– Самолет…

– Что? Что, папа? – тут же забеспокоился над ухом Шурин голос.

И тут же перспектива сместилась, лайнер сделался маленьким, едва различимым, а бескрайнее небо оказалось втиснуто в прямоугольную раму окна. Он с трудом повернул голову (тело после наркоза слушалось неохотно) и увидел, немного нечетко, но вполне определенно, Шурино круглое лицо, покрасневшие от бессонной ночи, запавшие серые глаза, небрежно сколотые на затылке светло-русые волосы. Левый глаз видел совсем плохо, сквозь мутное марево. Зато правый различал окружающее почти отчетливо.

– Папа, ты видишь меня? Ответь! – напряженно вглядывалась она в его лицо.

Он прищурился и произнес:

– Ты еще поправилась, что ли?

– Тьфу, ты просто неисправим, – охнула она и заплакала.

Это было ни с чем не сравнимое счастье – открывать мир заново. После операции окружающие предметы с каждым днем становились все четче. Доктора предупредили его, что о стопроцентном возвращении зрения не может быть и речи. Конечно, он так и останется инвалидом, но инвалидом вполне самостоятельным, не нуждающимся в поводыре. Он подолгу вглядывался в лица детей, часами простаивал у окна, удивляясь – и как это раньше не замечал, насколько удивительно, своеобразно, неповторимо все вокруг. Вот мальчишки во дворе, напротив больницы, гоняют мяч. Красно-синий резиновый шар взлетает в небо и на один краткий, неразличимый миг зависает в пространстве. Вот медленно ползет по улице поливальная машина, оставляя за собой темные влажные полосы на разогретом асфальте. Молодая худенькая медсестра бежит через больничный двор, и ее белый халат пузырится и надувается на ветру. Удивительное счастье. Будто бы судьба, неведомо за какие заслуги, подарила ему второе рождение, возможность начать жизнь заново. И в этой эйфории казалось совсем неважным, что он больше никогда не будет летать. Какое это, в самом деле, имело значение по сравнению с вернувшимся к нему чудом зрения.

В его палате лежали еще трое больных, так или иначе имевших отношение к аэрофлотовскому ведомству: один пенсионер, тоже бывший летчик, целыми днями разгадывавший кроссворды; Михалыч, бортмеханик, так и норовил протащить в палату чекушку и осушить ее незаметно для врачей; стюард Леня каждую минуту бегал на первый этаж звонить из автомата молодой жене, свадьбу с которой сыграл только в прошлом месяце. Сергей Иванович не сдружился с соседями: ему не хотелось слишком уж приживаться в больнице. Все мысли были только о том, как он выберется наконец на свободу и снова пройдет по Москве, вдохнет ее густой, разный, всегда чуть-чуть вокзальный запах, полюбуется на отблески солнца на кремлевских куполах, посмотрит, как плывут по Москве-реке отяжелевшие от воды хлопья тополиного пуха, зайдет в кафе на улице Горького. Он никогда и подумать бы не мог, что все эти простые, ничем не примечательные действия будут вызывать у него такой восторг и ожидание.

Вечером четвертого дня его пребывания в больнице, когда летнее солнце уже спешило спрятаться за крыши соседнего микрорайона, а небо окрасилось розовым, в палату заглянула нянька.

– Опять к вам, Сергей Иваныч, посетители. Прямо не знаю, что и делать, ходят к вам и ходят, тоже мне, гостиницу нашли. А часы посещений, между прочим, уже закончились.

Он ждал этих слов, ждал их несколько дней, с тех пор как сняли бинты, как глаза вновь смогли различать окружающий мир. Гриша предупредил, что сиделка хотела зайти навестить его, что-то пошленько пошутил про особенности больничных свиданий. С того самого дня он не переставал ожидать прихода Вали, пытался представить себе ее лицо. Какая она теперь – должно быть, волосы с проседью, морщины у глаз… Только все это для него не помеха, он все равно узнает ее, как бы ни изменили ее годы.

Нянька нагло выжидательно посмотрела на него, и Сафронов, наученный Шурой, молча сунул ей шоколадку, за обертку которой спрятана была рублевая купюра.

– Чайку попейте за мое здоровье, – недовольно буркнул он.

Ему претило это мелкое взяточничество, хотелось вызвать главврача и закатить скандал, но дочь очень уж просила постараться улаживать конфликты мирным путем. Да и ввязываться в свары сейчас, когда нервы, казалось, гудели от напряженного ожидания, было совсем не с руки. Нянька, воровато оглянувшись, опустила шоколад в карман халата, поворчала еще немного и, наконец, скрылась в коридоре, пообещав проводить посетительницу в палату. Он стоял у окна, глядя, как все ярче разгорается над шумным, вечно спешащим городом закат. Пенсионер за спиной спросил:

– Стихотворение Лермонтова. Шесть букв, первая «К».

Стюард возился у тумбочки, разворачивая шуршащие свертки с домашними яствами, которые передала ему любящая супруга. Дверь за спиной тихо приотворилась, и Валин голос окликнул его:

– Здравствуйте, Сергей Иванович.

Он обернулся. Она стояла на пороге, не решаясь войти, глядя на него как-то странно, с напряженным ожиданием. Он изучающе уставился на нее, окинул взглядом совсем малый, почти детский рост, хрупкую тоненькую фигуру, темные узкие брюки, простую кофточку, летние туфли без каблука. Резко очерченное, высокоскулое лицо, тонкий нос, глаза, прячущиеся за стеклами очков, вьющиеся темно-каштановые волосы, сколотые на затылке пышным узлом… Он вздрогнул. Что угодно могла изменить жизнь – изрезать морщинами некогда юное, свежее лицо, перекрасить волосы, спрятать за толстыми линзами глаза. Но черты, любимые, припухшие губы, чуть вздернутый нос, мягкий округлый овал лица… Невозможно, немыслимо! Это была не она…

Сергей Иванович словно попал в дурной сон. Стал жертвой чьего-то розыгрыша. Не говоря ни слова, он двинулся к ней, ухватил за руку выше локтя, почти насильно выволок в коридор, толкнул к ярко освещенному последними лучами солнца окну, хрипло выдохнул:

– Снимите… снимите очки.

Она, как-то обреченно вздохнув, послушно сдвинула их на лоб. Он вгляделся в ее теперь ничем не скрытые от него очень молодые глаза, в замешательстве потряс головой.

– Валя, я ничего не понимаю. Такое ощущение, что я умом тронулся. Скажите же мне. Это… это не вы?

– Я, – просто отозвалась она.

– Да нет же, вы не поняли… – сбился он. – Я понял, что вы – моя сиделка. Но это не вы, не та Валя, которая когда-то приходила делать мне уколы. Не могли же вы так измениться…

– Я ведь говорила вам, а вы не верили, – покачала головой она. – Я – совсем не та, за кого вы меня принимали. Другая женщина, понимаете? Мы с вами раньше никогда не встречались.

В замешательстве, чувствуя, как голова идет кругом, он судорожно шарил по карманам спортивного костюма в поисках сигарет, забыв, что с самого дня аварии не курил. Господи, но он ведь был абсолютно уверен, что узнал ее, нашел через годы. Только эта убежденность и позволила ему выплыть, выкарабкаться из мутной, непроглядной темноты. Только мысли о ней, о возможности снова посмотреть на нее, сказать то, что давно копилось внутри, не выраженное словами, заставили его вновь захотеть жить, бороться, видеть. Что же, выходит, все это было зря? Ошибка? Чудовищная, немыслимая нелепость?

Валя как-то жалко, испуганно улыбнулась и остановила его руку, сжав запястье своими маленькими прохладными пальцами.

– Успокойтесь, Сергей Иванович! Я ведь с самого начала говорила вам, что вы ошибаетесь. Я даже… Словом, чтобы развеять все сомнения, я решила разузнать все, что смогу, о судьбе той женщины, Валентины Морозовой. Я ведь долгое время жила в Ташкенте, помните, я вам говорила? У меня остались там друзья, связи… Я позвонила своей подруге, с которой мы вместе работали в Ташкентской городской больнице, я знала, что когда-то в молодости она служила медсестрой в областной клинике. Шанс, конечно, мизерный, но мне повезло, оказалось, она была знакома с вашей Валей, даже дружна. Она написала мне о ее судьбе, вот, посмотрите!

Валя протянула ему сложенный вдвое, исписанный размашистым неразборчивым врачебным почерком лист бумаги. Он поморщился, замотал головой, отводя ее руку:

– Мне еще трудно разбирать мелкий текст. Прочтите сами!

Валин голос, такой родной, близкий, ставший за эти месяцы необходимым, монотонно повествовал ему о жизни его давней, потерянной возлюбленной. Но ему казалось, что говорит он не о той женщине, которую он знал и любил когда-то, а о какой-то ненастоящей, выдуманной Валентине Морозовой. Та, реальная Валя была здесь, пусть и неузнаваемая, какими-то колдовскими чарами сменившая облик.

В письме говорилось, что Валентина Морозова проработала в поселковой больнице еще несколько лет, только ближе к тридцати вышла замуж за кого-то из демобилизовавшихся военнослужащих и уехала вместе с мужем на Север. Там тогда разворачивалось большое строительство, многие ехали, возвращались потом с большими деньгами, чувствовали себя хозяевами жизни. Должно быть, и Валентина с мужем рассчитывали на то же. Однако суровый климат и тяжелая работа подорвали Валино здоровье, и через несколько лет она умерла, спустя всего три дня после рождения дочери. Врачи разводили руками: роды прошли хорошо, без осложнений, и начавшегося уже дома кровотечения никто не мог предвидеть. Такие случаи – редкость, конечно, в наше время, но все же случаются, медицина оказалась бессильна.

Окончив чтение, Валя замолчала. Сафронов так и стоял, отвернувшись. Не зная, что делать, как уместить в себе все это, чувствуя полное смятение, разлад, путаясь в теснивших грудь самых разнообразных мыслях, он отвернулся к окну, сжал руками трещавшую по швам голову. Значит, все эти месяцы… Значит, он действительно навсегда потерял Валю, ту Валю, золотисто-рыжую, надрывно, отчаянно веселую, нежную, порывистую, великодушную. Она спасла его, избавила от тяжелой, изуродованной судьбы, а сама не спаслась, погибла. И он ничего не сделал, даже не попытался… Он отказывался верить в это, так и сяк крутил в голове все факты, пытаясь выдумать хоть какое-то, пускай неубедительное объяснение тому, что все это – неправда, и Валя, его Валя, стоит сейчас перед ним. Но ничего не выходило, не складывалось.

– Сергей Иванович, я лучше пойду, – донесся до него слабый голос Вали. – Я, в общем, только для того и пришла, чтобы рассказать вам, что мне удалось выяснить. А теперь… Словом, до свидания.

Она помедлила еще пару мгновений, потом повернулась, пошла прочь. Он услышал ее легкие удаляющиеся шаги, и в груди вдруг словно все взорвалось от невыносимой боли. Он не осознавал, не мог понять, чем вызвана эта боль. То ли разочарованием от того, что все его иллюзии вдребезги раскололись о кафельный больничный пол, то ли от бессильной ярости перед прошлым, которое, оказывается, действительно уходит безвозвратно, не оставляя даже надежды что-то переменить. То ли от сверлящей где-то внутри мысли, что он не может, не имеет права потерять, предать еще и эту женщину, пускай не ту, за кого он ее принимал, но выходившую его, заставившую снова поверить в свои силы, начать бороться за жизнь.

Он бросился следом, нагнал ее, стиснул плечи и с силой заставил обернуться, чувствуя, как колотится совсем рядом, прямо в его грудную клетку ее сердце.

– Валя, скажите мне, ради бога, зачем вы стали искать ее? Почему обратились к подруге? Неужели просто из любопытства?

Она помолчала, затем подняла на него упрямые, совсем молодые синие глаза, так похожие на глаза той, давно потерянной женщины, но все же другие.

– Сергей Иванович, мы ведь с вами уже немолодые люди и можем говорить откровенно, без обиняков? – спросила она.

– Конечно! – заверил он.

– Просто… Вы действительно очень мне понравились. Не знаю, может быть, потому, что напомнили брата, а может быть, эта ваша история меня тронула… Только… Мне слишком уж больно было, что вы принимаете меня за кого-то другого.

Глухо застонав, он привлек ее к себе, ткнулся губами в темно-каштановые, пушистые волосы. Она не отстранилась, вскинула хрупкие тонкие руки, крепче прижимаясь к нему.

– Эй, вы что это тут делаете, граждане? – окликнул их выглянувший из сестринской скучающий санитар.

Они же так и продолжали стоять, приникнув друг к другу, не отвечая, не в силах разомкнуть рук.

Солнце весело подмигивало сквозь густую листву бульвара. В ноги бросился, не глядя, какой-то лопоухий малыш, тащивший за собой игрушечный поезд на веревочке. Сергей Иванович осторожно подхватил его, помог удержаться на ногах. Мальчик с интересом посмотрел на незнакомого дядьку, заметил на лице темные шрамы от не до конца сошедших еще ожогов и приготовился зареветь. К счастью, подоспела мать ребенка, ухватила его за руку и поволокла в сторону, отчитывая за то, что бросается прохожим под ноги.

– Отца арестовали перед самой войной, – вполголоса рассказывала Валя. – Потом погиб брат, а мы с мамой оказались в эвакуации в Ташкенте. Там я и школу окончила, и в медучилище поступила.

Ее маленькая белая рука с остриженными под ноль ногтями почти терялась в его огромной лапище. Они медленно шли по бульвару, наслаждаясь теплым летним днем.

– А когда война кончилась, нам просто не к кому было возвращаться в Москву. Да и привыкли мы… Остались в Ташкенте, там я и замуж вышла, за одного инженера. Дочку родила. Потом уже с мужем мы разошлись, много ссорились, обычная история. Еще и отец мой добавлял масла в огонь. У него и так-то характер был тяжелый, а после лагеря и совсем испортился. Его тогда уже реабилитировали, конечно. Сталин умер, началась оттепель. В общем, не сложилась моя семейная жизнь. И когда дочка в Москву переехала, сначала учиться, а потом и совсем, я перебралась к ней. Теперь уже внука нянчу, вот я какая старая, – усмехнулась она.

Сафронов слушал, старался вникнуть в слова, свыкнуться с подробностями ее биографии, и все равно не мог отделаться от ощущения, что перед ним та, прежняя Валя. Конечно, изменившаяся, прожившая вдали от него целую жизнь, но для него – все та же, любимая, загадочная, искрящаяся радостью и весельем. Он постоянно напоминал себе о письме, о том, что женщины, которую он когда-то любил, уже давно нет в живых, а все же ничего не мог с собой поделать, отказывался верить в правду.

– Никакая ты не старая, – решительно возразил он. – Ни одного седого волоса нет! И платье это светлое так тебе идет – просто невеста! – он положил тяжелую руку ей на плечи, привлек к себе.

Валя тихо рассмеялась:

– Невеста… Вот и дети твои опасались, что я обманом с тобой распишусь и заполучу в наследство квартиру!

– Глупости! – решительно возразил он. – Пускай опасаются чего хотят. Я не для того выбрался из этого дерьма, чтобы составлять завещания. Я еще поживу, очень даже поживу. И ты вместе со мной. Ты ведь не оставишь меня, не исчезнешь?

– Не знаю, Сережа, – покачала головой Валя. – Мне страшно, понимаешь? Я столько лет прожила одна, привыкла ни на кого не рассчитывать. Мы с тобой прошли совсем разные жизни, фактически чужие друг другу люди, нас ничего не связывает, кроме этих вот последних месяцев. Ты все это время принимал меня за другую женщину, а может быть, и сейчас…

Она судорожно стиснула маленькие хрупкие руки, покачала головой. Налетевший ветер пригнал откуда-то облако тополиного пуха, и белые пушинки заплясали вокруг них, словно ватный бутафорский снегопад.

– Подожди, подожди, не говори так, – взволнованно прервал он ее.

Они свернули уже с бульвара в сторону Малой Бронной, двинулись по направлению к старинному бело-голубому каменному дому, зашли в темную прохладную подворотню. Здесь он остановил ее, поймал ее руки, заговорил горячо и напористо, как когда-то, много лет назад:

– Валя, может быть, то, что я сейчас скажу, прозвучит глупо, наивно… Просто я все эти дни нахожусь в эйфории – все-таки удалось выкарабкаться из такой гадости, снова увидеть мир… И теперь все время кажется, что это не просто так, что эта жизнь, способность самостоятельно существовать, видеть, дана мне как второй шанс. Как возможность что-то пересмотреть и исправить. Кто знает, может быть, нужно на некоторое время потерять способность видеть, чтобы научиться различать самое главное. И мне это удалось… Валя, я что пытаюсь сказать… Понимаешь, у меня тоже сомнения, страхи, разбитые надежды, обманутые ожидания… У меня тоже за плечами целая жизнь, которая не во всем сложилась так, как я хотел… Но мы будем последними идиотами, если не попробуем, вот что я хочу сказать.

Она сняла очки, смотрела куда-то в сторону, часто моргая. Он сжал ее плечи, привлек к себе, стараясь говорить как можно более убедительно.

– Ну пусть наши жизни прошли порознь, пусть. Пусть все у нас разное – опыт, впечатления… Но ведь мы же еще не совсем развалины, у нас впереди, может, еще лет тридцать, сорок, если повезет. И что же, спустить их коту под хвост из-за того, что мы испугались, побоялись, что будет слишком больно и трудно? Да мы же потом никогда себе этого не простим… Подумай, мы ведь не настолько уже молоды, чтобы упускать возможность… – он хотел сказать «счастья». Но отчего-то смутился и замолчал.

Она невольно рассмеялась:

– Да, ты прав, совсем не молоды.

– Вот видишь! – обрадовался Сергей. – Правда, если честно, я не бог весть какой подарок. Грубый, подозрительный, занудный, ворчливый… Не умею говорить приятное и часто невольно обижаю людей. Особенно тех, кого люблю…

Он осекся, смутился этого неловкого, случайно вырвавшегося слова. Валины синие глаза дрогнули, посветлели. Она подняла руку, подтянулась на носках и осторожно сняла пушинку, запутавшуюся в его жестких, наполовину седых волосах.

– Ничего, – прошептала она. – Я терпелива.

* * *

Отредактированные воспоминания я занесла соседям как-то вечером. Сергей Иванович, вполне крепкий еще, энергичный старик, безмерно страдавший от заключения врачей, прописавших ему почти постельный режим (что-то связанное с последствиями той старой травмы, в медицинские подробности я не вникала), обрадовался моему визиту как крупному, значимому событию в жизни. Поднялся с дивана, где коротал дни, плюясь и ругаясь на «жуликов», вещавших из телевизора, полез в буфет за коньяком.

– Сережа, ну зачем ты? – забеспокоилась Валечка. – С твоим давлением тебе не стоит пить.

– Цыц, старая, – шутливо прикрикнул на нее Сафронов. – У нас такая гостья. Смотрите, Марина, она меня к вам ревнует.

– Еще бы не ревновать. Ты у меня жених завидный, – подхватила Валечка и, доставая из-за стеклянной дверцы печенье, как бы невзначай, мимоходом приобняла Сергея Ивановича и ткнулась в щеку быстрым поцелуем.

Мне, завзятому цинику и пересмешнику, отчего-то приятно было смотреть на этих так сильно привязанных друг к другу стариков. По их репликам, по слаженным жестам, понимающим переглядываниям видно, что они давно уже сплелись, срослись в единое целое, что, окажись они порознь, жизни их будут не просто пусты и бессмысленны, а неполноценны. Валечка начинала фразу, Сафронов подхватывал, Валечка, с ее крохотным ростом, только собиралась еще подняться на носки, чтобы достать что-то с верхней полки, как он уже, опережая ее, протягивал ей нужную вещь. Впрочем, чему тут удивляться, они ведь прожили вместе больше двадцати лет.

У меня невольно промелькнула все же глумливая мыслишка о том, что не зря прозорливая Шура опасалась заботливой сиделки. Правда, теперь, по прошествии стольких лет, вряд ли кто-то до сих пор мог подозревать ее в меркантильных интересах.

В соседней комнате зазвонил телефон, Валечка вышла ответить на звонок. Сафронов придвинул ко мне блюдце с бисквитом.

– Угощайтесь, Марина! У нас так редко гости бывают.

– Ну как же, – возразила я. – Чуть ли не каждый месяц вся семья собирается.

– Это верно, семья у нас дружная, – согласился он. – Вот даже и Шура в конце концов нашла с Валечкой общий язык. Поначалу-то она ее недолюбливала, все в чем-то подозревала. А потом и сама рада была, что Валя тут поселилась: еще бы, мороки меньше, не надо через пол-Москвы мотаться ухаживать за престарелым родителем. – Он хрипло, по-стариковски, засмеялся. – Да и потом, у меня теперь столько наследников, не сосчитаешь, – уже ведь и Шурины дети семьями обзавелись, и Гришка, ходок этакий, от второй жены три года назад дочку родил. Да и у Валечкиной дочки Ксении уже взрослый сын, не сегодня завтра женится. Так что, если я вдруг окочурюсь, на эту халупу десяток претендентов найдется, особо не разгуляешься. Только я помирать-то не собираюсь, не дождутся! У нас вон выставка намечается – я ведь для школьников кружок авиамодельный веду, компенсирую, так сказать, тоску по авиации. Так что планов громадье, помирать никак нельзя.

– И правильно! – поддержала я. – Это всегда успеется, верно?

Вернувшаяся Валечка снова подсела к столу, подлила Сергею Ивановичу чая, незаметно все же отодвинув подальше коньячную бутылку.

– Как вам показалось, Мариночка, не слишком я сухо все изложил? – спросил Сафронов, прихлебывая сладкий чай. – Старался, как мог, вспомнить какие-то свои чувства, переживания… Но что с меня взять, мне вся эта тонкая материя трудно дается. Я, видимо, в отца пошел, такой же солдафон…

– Это верно, – с мягкой насмешкой отозвалась Валечка. – Ты ужасный солдафон. Представляете, Марина, как-то на Восьмое марта он принес мне цветы, вручает и говорит: «Эх, дорогие, сволочи!»

Мы засмеялись.

– У вас вполне доходчиво получилось, Сергей Иванович, – заверила я. – А где не хватало эмоций, там я сама додумала, досочиняла. Все-таки это ведь и есть моя профессия.

– М-да, интересно, что Гришка скажет про мою писанину. Он у нас тот еще остряк, – улыбнулся Сафронов.

– Не волнуйся, я тебя в обиду не дам, – объявила Валя.

Я смотрела на них, постаревших, сгорбленных, седых, и не могла понять, отчего же именно эти старики из всех многочисленных обитателей нашего шумного муравейника вызывают у меня неподдельные тепло и симпатию. Я ведь, честно признаться, вовсе не любительница нафталиновой сентиментальщины. «А может, – мелькнула догадка, – может, это потому, что вся эта их небывалая история вселяет даже в самую прожженную, лишенную иллюзий душу надежду на счастливый финал этого утомительного процесса, называемого жизнью? Ведь вот бывает же такое: казалось бы, обыкновенные люди, не какие-нибудь высоконравственные идеалы мужества и стойкости, а просто люди, со слабостями, недостатками, невозможностью противостоять внешним обстоятельствам, а все-таки встречаются, сходятся вместе – со всеми своими нажитыми за годы обидами, ранами, комплексами, и, кажется, им удается быть по-настоящему счастливыми». Это, безусловно, внушало некоторый оптимизм.

* * *

Едкий сигаретный дым давно уже заволок все помещение. Он снова закуривает, делает пару затяжек и тут же сминает в пепельнице почти целую сигарету. Сосредоточенный, нервный – великий талант в разгаре созидательного процесса, еще не знающий, хорошо или плохо удалось его творение.

– Ну и как, по-твоему? – спрашивает он. Если бы я не знала его так давно, я, должно быть, не уловила бы в его голосе едва слышное напряженное волнение. – Убедительно получилось?

– Вполне, – отзываюсь я. – Особенно эта Шура, переживающая, кому достанется жилплощадь.

Он ухмыляется с некоторым облегчением. Как бы там ни было, а моему вкусу он доверяет и моих вердиктов опасается, в чем, конечно, открыто не признается никогда.

– Вечно тебе верится только в низменное. Этак мы скатимся до обыкновенной чернухи. А людям нужен позитив, свет, надежда.

– Я помню, ты говорил, – киваю я. – Именно это я и старалась сделать, когда работала над этим материалом, – внушить надежду.

– Я понял, – кивает он. – И постарался именно эту тему передать глубже всего. Ну и как, на твой вкус, у меня это получилось? Не слишком слезливо?

– По-моему, в самый раз, – подвожу итог я. – Хотя, как ты знаешь, счастливые финалы вообще не мой профиль…

– Ну что такое счастливый финал? – возражает он. – Все относительно. Даже когда пара влюбленных целуется на корме корабля, это всегда еще может оказаться «Титаник».

– Э, брат, что-то тебя потянуло на философию, – подкалываю я. – Давай лучше продолжим, пока Остапа не понесло.

– Идет!

Он наклоняется к пульту и снова нажимает на кнопку.

Саломея

– Ну так что, Мариш, дашь на воскресенье ключи от хаты? – Костя смотрит на меня ласково и просительно, как симпатичный балованный ребенок, который знает, что ему не смогут отказать.

Эти его ужимки, усвоенные, должно быть, еще с детского возраста, выглядят довольно комичными для здорового тридцатипятилетнего мужика с модной трехдневной щетиной золотистого оттенка и намечающимся пузцом.

Костя – мой сосед по лестничной площадке, проживает вместе с мамой, Вероникой Константиновной, в огромной, недавно отремонтированной квартире. У него собственное небольшое рекламное агентство, в котором он и хозяин, и директор, и дизайнер, и даже фотограф. Костя очень увлечен своей работой, часами может рассказывать о последних проектах, о том, какой охренительный фирменный стиль они замутили недавно для одного колбасного завода. Мог бы, если бы у него было больше свободного времени. Но Костя всегда страшно занят, ищет новых клиентов, навещает старых, организует фотосъемки, отлавливает норовящих уйти в запой художников. Он появляется всегда стремительно, огорошивает лавиной новостей, закуривает, одновременно помешивая в чашке крепкий кофе, глотает его на бегу, отвечает на телефонные звонки, теребит вечно болтающийся на груди массивный фотоаппарат.

Мы с Костей познакомились пару лет назад, когда я только переехала в свое новое жилище в самом центре Москвы, на Бронной улице. Поначалу между нами даже завязалось что-то вроде романа, однако со временем мы поняли, что графики наши, да и стили жизни в целом, радикально не совпадают. Меня нервировали Костина постоянная беготня, планы, меняющиеся каждую секунду, это его неизжитое питерпэнство, повадки вечно юного, свободного, никому ничем не обязанного, ни к чему не относящегося серьезно мальчишки. Ему же наверняка не по душе были мои ночные бдения за монитором, требования тишины, просьбы не слоняться за спиной и не сбивать с мысли. В общем, к обоюдному удовольствию, мы решили ограничить наши отношения только дружбой, от которой оба получили взаимную выгоду. Я вызывала Костю, когда в квартире нужно было что-нибудь починить, прибить или передвинуть. Он же забегал покурить и поболтать, когда в его безумном графике выдавалась свободная минута, а иногда обращался с щекотливыми просьбами, вот как сейчас.

– Костя, – хмыкнула я, ставя на плиту турку с кофе. – Тебе тридцать пять лет. Доколе ты собираешься скрывать от маменьки подробности своей половой жизни? Почему бы не водить подруг просто к себе домой? У вас же хрен знает сколько комнат. Всем места хватит.

– Ну, ты мать не знаешь, что ли? – усмехнулся он. – Эти ее вечные женские штучки. «Ой, Анюта, проходите, вы такая приятная девушка. У Кости все подруги милые. Вот вчера Настя заходила, мы с ней так мило поболтали. Ой, а что я такого сказала?» – он довольно похоже передразнил свою мамашу.

Я рассмеялась.

– Она, наверно, просто хочет, чтоб ты уже остепенился и осчастливил ее внуками.

– Как же! – мотнул головой Костя. – Да она хлопнется в обморок, если ее кто-нибудь прилюдно бабушкой назовет. Она же у нас нестареющая Вечная Женственность. Просто ей скучно, понимаешь? Никто не хочет слушать истории про ее бурную юность, сидеть рядом и заглядывать в глаза. Вот и развлекается как может. Дай ключи, а, Марин! Я ж разорюсь на этих гостиницах! А ты все равно говорила, что уедешь на весь день. Ну что тебе, жалко? Мы все уберем, честное слово!

– Ладно уж, – согласилась я. – В воскресенье утром занесу. Только чтоб постельное белье потом поменяли, договорились?

Костя с готовностью закивал, заверяя, что они с подругой, насладившись любовными утехами, чуть ли не генеральную уборку мне сделают. В кармане его светлой замшевой куртки заиграл мобильный. Костя вытащил аппарат, кивнул на высветившийся на экране номер:

– Ну вот, видишь, опять мамаше неймется. Ну как в таких условиях устраивать личную жизнь, а? – Он ответил на вызов и произнес терпеливо: – Да, мам. Что? Я к соседке забежал ненадолго, к Марине. Угу, она самая. Не писательница, мам, а сценаристка… Ну, вообще, это не одно и то же, но ладно, если ты так считаешь… Мам, ну это неудобно. Мам! Черт… – Он прикрыл трубку ладонью и прошептал: – Тебя требует к телефону. Ты извини, Марин, скажи ей что-нибудь, чтоб отстала.

Он передал мне аппарат, и в ту же секунду невидимая Вероника Константиновна защебетала мне в ухо некогда нежным и переливчатым, а сейчас трескучим и режущим слух голосом:

– Здравствуйте, Мариночка. Я что-то давно вас не видела, как поживаете? Марина, я сто раз просила Костю вам передать, но он такой рассеянный… Вы бы заглянули как-нибудь ко мне на чашку чая, я вам столько интересного могу порассказать. Про свою юность, про известных людей, с которыми была знакома… Вы же писатель, вам наверняка пригодится. Приходите ко мне, а? Скажем, завтра часа в четыре?

– Вероника Константиновна, я с удовольствием, но как-нибудь в другой раз… Дело в том, что как раз завтра… – пыталась отговориться я, но старуха бесцеремонно перебила:

– Да бросьте, Марина, я же ваша соседка. Прекрасно знаю, что вы целыми днями сидите дома за компьютером, а если и выходите, то никак не раньше семи вечера. И не говорите, что слишком заняты работой, вам полезно будет отвлечься.

Не в силах справиться с этой непрошибаемой уверенностью в собственной правоте, я сдалась:

– Хорошо, Вероника Константиновна, я зайду, – и положила трубку.

– Вот видишь? – покачал головой Костя. – Я говорил, что мама – страшнее тигра. Но ты не волнуйся, я ее предупрежу, чтоб не лезла к тебе со своими замечательными историями!

– Да ладно, Кость, я уже обещала, – вздохнула я. – Придется действительно заглянуть к твоей маме. В конце концов, слушать истории про чью-нибудь бурную юность, можно сказать, часть моей профессии. Кто знает, может, и в самом деле что-то интересное узнаю. Потом вставлю в какой-нибудь сценарий, чем черт не шутит.

– Ну смотри, если тебе не трудно… – обрадовался Костя. – Она-то будет просто счастлива. Ее хлебом не корми, дай только потрындеть про свою лучезарную молодость. Она, кстати, в свое время и в самом деле много со всякими известными людьми общалась, со знаменитостями. Светская тусовщица была, как бы сейчас сказали. Ты, главное, не забывай таращить глаза и восхищаться, она разомлеет и отпустит тебя с миром. Ну, – он залпом осушил чашку кофе, – я побежал. Значит, насчет воскресенья договорились, – он на бегу быстро чмокнул меня куда-то в волосы и через секунду уже исчез из квартиры.

К Веронике Константиновне я заглянула вечером. Пожилая женщина, похожая на Брижит Бардо, не юную порочную красотку, какой она была когда-то, а нынешнюю, с намалеванными поверх морщин пухлыми губами и взбитыми в пышный валик полуседыми космами, встретила меня гостеприимно. Усадила пить чай, потом, раздухарившись, достала из буфета початую бутылку коньяку. Жаловалась на невнимательного, вечно где-то пропадающего сына, намекала на тайного ухажера, какого-то полковника в отставке. Мне оставалось лишь кивать и надеяться, что автобиография старушенции не займет слишком много времени. Эх, надо было попросить Костю звякнуть мне через час, чтобы, под предлогом важного звонка, по-быстрому сбежать.

После нескольких рюмок размякшая Вероника вытащила с книжной полки стопку фотоальбомов, с треском раскрывала их, демонстрируя вещдоки былого величия.

– Узнаете? – тыкала она наманикюренным пальчиком в черно-белую, размытую фотографию.

– Неужели Высоцкий? – ахала я.

– Угу, он самый, – довольно кивала она. – А вот здесь, в углу, это я, видите? Мы были знакомы с Владимиром Семеновичем. Честно сказать, – она наклонилась ко мне, обдав запахом пудры и старых, уже начавших прокисать духов, – у нас с ним завязался бурный роман. Влюбился в меня, как мальчик, можете себе представить? Только это между нами, – она таинственно улыбнулась и приложила к губам палец.

Я твердо пообещала, что эту сомнительную тайну унесу с собой в могилу. Листала плотные картонные страницы, разглядывала старые снимки, аккуратно помещенные под пластиковые уголки.

– Это Инна, моя подруга и бывшая соседка по квартире, – рассказывала Вероника. – Интересная была женщина, директор комиссионного магазина. В те времена представляете, что это значило?

– Строгая какая, сразу видно, начальник, – поддакивала я. – А это кто?

Я указала на фотографию, где на фоне новогодней елки молодая Вероника обнимала какого-то светловолосого красавца с бравой военной выправкой. Кавалер, сурово глядя в объектив, железной ручищей прижимал ее к себе, очень счастливую, беспечно смеющуюся.

Собеседница заморгала глазами, на густо накрашенных ресницах повисла темная капля. Вероника Константиновна аккуратно сняла ее ногтем, высморкалась в батистовый платочек.

– Проклятый коньяк. Становлюсь старой сентиментальной калошей, – смущенно извинилась она. – Это, Мариночка, Костин отец, Володя. Он, к сожалению, очень рано ушел, погиб, совсем молодым. До Костиного рождения шести месяцев не дожил. Я и Костю хотела назвать в его честь, Володей, но побоялась. Знаете, всегда была суеверной, а тут такая трагедия… Не знаю, все-таки плохая энергетика многое значит, как вы думаете?

Я, завзятая материалистка, едва сдержалась, чтоб не хмыкнуть скептически, ответила нейтрально:

– Не знаю, наверное, вы правы. А что за трагическая история? – и насторожилась, как сеттер, почуявший дичь.

Престарелая красавица повздыхала, опрокинула еще рюмку и пустилась в воспоминания.

Пробивавшееся сквозь низкие ветки разлапистых фруктовых деревьев солнце светлыми узорами ложилось в дорожную пыль. Набегавший изредка ветерок приносил запахи речной воды, выжженной июльской жарой травы и щедрой плодородной земли с поля за деревней. Инка отерла тыльной стороной ладони капельки пота, собиравшиеся на переносице, между бровями, закинула за плечо авоську – бабка послала ее в магазин за сахаром, затевала варить варенье.

Вдруг что-то больно ударило Инку между лопаток. Она ойкнула, обернулась. В пыли валялся плоский некрупный камень. Девочка прищурилась, различила в густой листве ухмыляющуюся рожу соседского Богдана.

– А ну пошел отсюда! – выкрикнула она.

– Тю, москалька, шо ты мне сделаешь? – осклабился Богдан и заорал: – Эй, ребя, сюда!

И вот уже сбежались со всех сторон местные, деревенские мальчишки, загорелые, обросшие за лето вылинявшими патлами, в разодранных на коленях штанах. Они окружили ее, толкали, больно щипали, улюлюкали:

– Москалька, ты шо такая тощая? Бабка Нюра тебя не кормит?

Инка рванулась в сторону, подобрала с земли палку и замахнулась на обидчиков:

– Только троньте, я вас так отхожу!

– Бачьте, пацаны, она дерется, – заржал Федька, пытаясь выкрутить ей руку.

Инка яростно отбивалась, стараясь не замечать вскипающих в уголках глаз слез. Только не струсить, не проявить слабость, тогда – все, можно считать, ее победили, сломили. И она никогда уже не сможет смотреть на этих деревенских остолопов гордо и презрительно. Ни за что не сдаваться, как бы ни было страшно и больно! Из последних сил она, размахнувшись, огрела Федьку по уху свободной рукой. Тот, охнув, все-таки выдрал палку из ее рук. Обезоруженная, тяжело дыша, она отступала к покосившемуся забору.

– А ну стоять! – гаркнули вдруг откуда-то сверху, и с высившейся за забором корявой вишни кубарем скатился старший брат Володька.

Он загородил собой Инку, угрожающе пошел на хулиганов:

– Ну что, смелые, да? Всей толпой на девчонку! А со мной никто не хочет помериться силой? Что, струсили, говнюки, а?

Володя, слишком рослый, слишком плечистый для своих четырнадцати, внушил мальчишкам страх и уважение. Желающих вступить с ним в схватку не нашлось. Кое-кто сразу же дал деру, остальные уныло переминались с ноги на ногу.

– Кто тут самый отважный, ты, что ли? – он дернул Богдана за ухо. – А может, ты? – Он отвесил Федьке пинок. – А ну пошли отсюда, придурки! – И уже в спины разбегавшимся пацанам крикнул: – А эту девчонку кто тронет, будет иметь дело со мной, так и знайте!

Убедившись, что обидчики разбежались, он обернулся к Инке. Та стояла молча, не плакала, лишь прерывисто дышала и смешно таращила глаза, стараясь удержаться от слез.

– А ты молоток! Хорошо держалась! – похвалил ее Володя. – Ну-ну, успокойся, все закончилось.

Он вскинул руку ей на плечи, похлопал по спине и произнес, заглядывая прямо в ее отчаянные черно-смоляные глаза:

– Запомни, я тебя никогда никому не дам в обиду! Всегда буду защищать, понимаешь? Ничего не бойся!

– Я и не боюсь, – буркнула она, пряча от брата восторженный взгляд.

Квартира номер 25 когда-то принадлежала родовитой генеральше. Бездетная генеральша, занимавшая вдвоем с высокопоставленным военным супругом все двенадцать комнат, не считая кухни и комнаты прислуги, была склонна к меланхолии и в своих гигантских пустынных апартаментах мучительно скучала. Свершившаяся вскоре Октябрьская революция позаботилась о том, чтобы скучать генеральше больше не пришлось, превратив квартиру в коммуналку и загнав некогда законную владелицу, муж которой к тому времени сгинул уже где-то на полях Гражданской, в бывшую швейную комнату, помещавшуюся в самом конце коридора у туалета. Там старуха и коротала свои дни, к концу жизни окончательно выжила из ума и пугала других обитателей коммуналки, выныривая изредка из своей кельи, вцепляясь куриной лапкой в рукав кого-нибудь из соседей и вопрошая на прекрасном французском, не случалось ли им видеться по вторникам у княжны Бельской. В середине пятидесятых она умерла, в бывшую швейную заселили алкоголика Петьку, и из воспоминаний о прежней хозяйке в двадцать пятой квартире осталась лишь грубо замазанная побелкой лепнина на высоких потолках.

Квартира же жила своей жизнью, шумной, скандальной, вонючей, нелепой, отвратительной – одним словом, коммунальной. На кухне у страшных, закопченных, в пятнах отколотой эмали плит хлопотали тетки в халатах и бигуди, по коридору на трехколесном раздолбанном велосипеде вечно разъезжал чей-нибудь сопливый отпрыск, мягко врезаясь в торчащий из-под майки живот слесаря Иван Палыча, в бывшей генеральшиной столовой у трехстворчатого окна бренчали на фортепьяно приходящие к пианистке Лилечке Штольц ученики. Кто-то постоянно получал двойки, уходил в армию, женился, скандалил, водил любовниц, рожал детей, ездил на дачу, закатывал помидоры в пятилитровые банки, нянчился с внуками, умирал и выезжал из квартиры под надсадный вой хрипатого оркестра, в обтянутом шелком деревянном ящике.

К семидесятым бурная коммунальная жизнь стала постепенно стихать. Кто получил, наконец, долгожданное отдельное жилье, кто уехал, кто просто умер. На кухне стало просторнее и тише, звонок над входной дверью не заливался больше соловьиными трелями круглосуточно, часть комнат стояла запертая. Из остатков «старой гвардии» в квартире осталось всего двое – старик Кирилл Геннадьевич, бывший преподаватель техникума, теперь же бодрый пенсионер, вечно что-то стругавший у себя в комнате на подоконнике, и Вероника, когда-то прибывшая в квартиру номер двадцать пять в виде перевязанного розовой лентой свертка, бродившая по общему коридору румяной школьницей с крахмальным бантом, возвращавшаяся под утро с лихих гулянок и получавшая громким шепотом выговоры от родителей двадцатилетняя вертихвостка. К своим тридцати с гаком Вероника похоронила обоих родителей и занимала комнату одна.

Вероника, в ранней юности уступавшая многим более стройным и задорным на вид сверстницам, в последние годы расцвела какой-то особенной, подчеркнуто женственной теплой красотой. Ее тщательно выкрашенные бледно-золотые волосы, мягкими волнами обрамлявшие нежный овал лица, широко распахнутые голубые глаза, во взгляде которых странным образом смешивались наивность и искушенность, чуть вздернутый нос, сочные губы, ямочки на щеках, пышная грудь, округло выглядывавшая из всегда низкого декольте, действовали на мужчин безотказно. В присутствии Вероники, такой мягкой, милой и беззащитной в этом жестоком мире, недалекой хохотушки, готовой немедленно восхищаться и преклоняться перед мужской силой и интеллектом, любой распоследний зачуханный библиотекарь, страдающий язвой желудка, казался себе брутальным альфа-самцом. И далеко не каждому поклоннику приходило в голову, что за уютной внешностью, восторженными глазами и звонким смехом могут скрываться изворотливый ум и циничная, лишенная иллюзий натура.

Вероника числилась машинисткой в какой-то конторе, однако главной ее должностью, обеспечивающей небедное существование и устойчивое положение в некотором обществе, было звание штатной фаворитки при крупном партийном боссе. Где и когда умудрилась ушлая девица заполучить этакого выгодного папика, никто не знал, как, собственно, и самого почти мифологического персонажа не видел – Вероника блюла тайну имени своего высокопоставленного клиента с неожиданной стойкостью. Однако весь дом был в курсе, что пару раз в неделю по вечерам за ней приезжает блестящая черная «Волга», в которую наглаженная, завитая и благоухающая духами Вероника впархивает легко, как беспечная лесная нимфа, и уносится куда-то в ночь. Известно было также, что в свободное от партийного бонзы время скучающая Вероника привечает юных томноглазых мальчиков, встречает их на пороге, завернутая в шелковый халат, берет теплой ладонью за запястье и уводит к себе в комнату, откуда потом доносятся лишь тихая музыка и приглушенный смех. Соседские бабки, в любую погоду восседавшие на посту во дворе, увлеченно осуждали Веронику, презрительно шипели вслед и похвалялись между собой, что сразу знали, как эта лярва белобрысая кончит. Та же, проходя мимо, приветливо со старухами здоровалась, словно и не слыша обращенных ей в спину эпитетов, безмятежно улыбалась и уплывала в какую-то свою, нездешнюю, немыслимую для простых советских тружениц, таинственную и порочную жизнь. И старухи, посовещавшись, сходились на том, что Верка – баба хоть и гулящая, но не злая, и что мужика б ей хорошего, чтоб дурь повыбил, глядишь, и выправилась бы.

Две лучшие комнаты в квартире, самые теплые и просторные, недавно заняла директор комиссионного магазина Инна с мужем Тимошей. Решительная и деловая Инна, с помощью редкостной деловой хватки, упрямого, пробивного нрава и папы, не последнего человека в Министерстве торговли, сумевшая дослужиться к тридцати трем годам до такой завидной должности, похожа была на птицу галку – черная, длинная, резкая, сухая. Даже разговаривала как-то по-птичьи – отрывисто, коротко, властно, черными пиджачными рукавами взмахивала неожиданно, как крыльями. Продавщицы в магазине ее боялись как огня, сомнительные личности, появлявшиеся в квартире с коробками и свертками, держались почтительно и скромно, состоятельные матроны, для которых Инна придерживала особо качественные и модные поступления, заискивали перед всемогущей повелительницей джинсов и шуб, и даже законный муж Тимоша, тихий научный сотрудник, не решался лишний раз сказать супруге слово. Поговаривали, что Инна – фарцовщица и хабалка – заполучила целых две комнаты на свою неказистую семью путем подношений и взяток, что благодаря связям со спекулянтами и цеховиками вполне могла бы отгрохать и кооперативную квартиру, но не хочет переезжать в новостройку из центра, что милиции все про нее известно, да только ведет свои темные дела она так осторожно, что взять ее не за что, потому и племянник Кирилла Геннадьевича, молодой участковый Пашка, заходя навестить дядьку, хмурится и отводит глаза, сталкиваясь в коридоре с Инной.

Из доставшихся ей двух комнат Инна, тщательно расставив мебель и хилые фанерные перегородки, сумела смастерить почти отдельную квартиру. Получилась и гостиная, и спальня, и хитроумно спрятанный в гардеробе за вешалками склад проходившего через ее руки товара, и даже «чуланчик» для Тимоши, в который молчаливый м.н.с. забивался со своими научными брошюрками, когда к супруге наведывались ее разнокалиберные гости – проводницы международных поездов, матросы, ходившие в заграничные рейсы, и прочие, так или иначе причастные к подпольному обороту «фирмы́» личности. Обитель Инны выделялась среди других комнат еще и тем, что имела два входа: один – основной, из коридора, другой – узкая дверца в Тимошином чуланчике, обычно задвинутая тумбочкой – вел прямо в кухню. Поговаривали, что именно так, через кухню и черный ход, Инна выпроваживает своих клиентов, если вдруг с парадного хода объявляется милиция.

Обитатели дома Инну побаивались, и если и шли про нее между старыми сплетницами какие-то пересуды, то только шепотом, с оглядкой. В глаза же новую жилицу именовали Инной Михайловной, вежливо здоровались и торопились ретироваться с ее пути.

Когда замкнутая и надменная Инна задружилась вдруг с добродушной хохотушкой Вероникой, соседи только плечами пожали. Что может быть общего у этих двух совсем разных баб? Какие такие совместные интересы и занятия? А между тем Вероника все чаще захаживала по вечерам к соседке посмотреть, не появилось ли какого нового заграничного шмотья в личных Инниных, еще не перепроданных и не переправленных в магазин запасах, опрокинуть с подругой рюмку хорошего коньяка и посплетничать. Вероника, наблюдательная и острая на язык, угощала Инну забавными историями из жизни партийной элиты, та, резкая в оценках и суждениях, выдавала иногда неожиданные и твердые вердикты, обе подруги от этой вечерней болтовни, подогретой спиртным, получали несказанное удовольствие и расходились спать довольные, одна – под бок бессловесного Тимоши, другая – в свою одинокую, хотя и всегда открытую для хороших людей постель.

В один промозглый, хлюпающий носом октябрьский вечер черная «Волга» вернула Веронику домой раньше обычного. Как правило, она освобождалась от своей трудовой повинности глубоко за полночь, а то и вовсе задерживалась до утра и потом, прежде чем упасть в постель, звонила по установленному в прихожей еще в незапамятные времена телефону и вздыхала в трубку:

– Танюша, я приболела, сегодня не приду. Ты подпиши там за меня отгул, будь другом.

Однако сегодня «Волга» остановилась у подъезда всего только в девятом часу. Вероника, хмурая, раздраженная, вышла из машины, бросила шоферу «Ну, будь здоров!» и направилась к дому. Проскочила лестницу – быстрее, быстрее, лишь бы никого не встретить, тенью мелькнула по общему коридору, влетела к себе и рухнула на кровать, перевернув восседавшую на подушках тряпичную куклу лицом к стене. Эта кукла, сшитая когда-то самой Вероникой на школьных уроках труда, была теперь индикатором ее настроения: если Маруся валялась, уткнувшись байковой мордочкой в стену, значит, к Веронике лучше не подходить.

«Старый козел!» – мрачно размышляла Вероника, лежа в темноте. Шестьдесят с лишним уже, давно пора с внуками нянчиться, а все туда же. Теперь вот приехали, у самого в штанах на полшестого, а она виновата – не так целует, не так ласкает. Так бы и сказать ему, кобелю поганому: «Бухать надо меньше со своими боевыми товарищами по банькам да пайками из спецраспределителя не обжираться, тогда, может, че и будет работать».

Она перевернулась на спину и стянула с ноги промокший чулок – умудрилась-таки наступить в лужу у подъезда. Однако, кто бы там ни был виноват, ситуация в любом случае складывается дерьмовая. Если Лапатусик, разобидевшись на собственную внезапно подкравшуюся старость и немощь, ее бросит, денежных запасов хватит, в лучшем случае, на пару месяцев. Проклятый финансовый кретинизм, так и не научилась копить и откладывать. И что потом? Жить на зарплату, на 85 рублей то есть? И надеяться, что откуда ни возьмись отыщется новый Лапатусик, лучше и щедрее прежнего? Так это сколько прождать придется, ей ведь уже не шестнадцать.

Ну хорошо, пускай даже и повезет, пускай на ее счастье выпадет еще один блудливый старый козел, дальше-то что? Так и развлекать всю жизнь брюхатых партийцев, пока ее, состарившуюся и никому больше не нужную, не выбросят на помойку? Ведь умудряются же как-то другие бабы устраиваться, что, смотришь, и муж у нее молодой и красивый, и души в жене не чает, и детишек обожает, и дом – полная чаша. Что же она, Вероника, хуже всех, что на ее долю выпадают только старые пердуны да молодые альфонсы?

Вероника поднялась с кровати, не зажигая света, прошла к шкафу и на ощупь выудила с верхней полки бутылку коньяка. Хотелось напиться вдребезги, в дым, вытравить из себя эту осеннюю серость и хмарь и невесть откуда взявшуюся тоску по «простому женскому счастью». Только вот пить одной как-то не очень. Захмелеешь, захочется поговорить, а никого нет, так, пожалуй, еще больше расклеишься. К тому же вспомнился любимый папочка, единственным заветом которого подрастающей дочери был строгий наказ: «Смотри, никогда не пей одна, алкоголиком станешь!» Сам папуля, к несчастью, этому принципу не следовал, пил и один, и с друзьями, и погиб вот так же по пьянке, свалившись под троллейбус на углу у гастронома. Такой был сильный, рукастый, добрый, весной вместе кораблики мастерили и пускали в ручьях – и вот так, нелепо, в одну минуту ушел. А мать еще лет десять потом жила, как будто подпитываясь кипевшей в ней черной злобой против отцовских дружков, которые споили, сбили с пути, погубили такого золотого мужика. Так и клокотала, так и булькала, пока сама не слегла, словно эта злоба, душившая ее изнутри, и породила добившую ее за два месяца злокачественную опухоль.

Вероника помотала головой и сердито отерла тыльной стороной ладони увлажнившиеся глаза. Ну вот, так и знала! Нельзя сидеть одной в темноте с бутылкой. Вместо того чтобы развеяться и смыть все свои невзгоды, ударяешься в воспоминания, сидишь и накручиваешь себя, и жалеешь, и плачешь. Нет уж, на сегодня с нее хватит!

«Пойду-ка я лучше к Инке! – решила она, закупоривая початую бутылку. – Она баба железная, нежничать и жалеть не будет. Как съязвит что-нибудь, так самой станет смешно, что дура такая».

Инна открыла дверь сразу же, как будто стояла у порога и ждала, что кто-то постучит. Вероника, бросив хитрый взгляд через плечо подруги, в одну секунду оценила невиданный порядок в самодельной прихожей и ломящийся от дефицитных деликатесов накрытый стол.

– О, как я удачно, – пропела она, помахивая принесенной бутылкой. – Инка, скажи честно, ты телепат? Знала, что мне захочется выпить и пожрать?

Темные тонкие брови Инны сошлись на переносице, губы как-то странно дернулись. Необычная нервозность хозяйки также бросилась в глаза наблюдательной Веронике. «Что это она тут затевает? Интересно, интересно…» Гостья по-свойски прошла в комнату, с ногами забралась на диван и уселась, свернувшись уютно, как кошка.

– Серьезно, Ин, по какому случаю застолье? Тимоша нобелевку получил?

Инна хмыкнула и, вернувшись к столу, принялась неумело терзать консервным ножом банку икры.

– Да так, родственник один приезжает, – коротко отозвалась она. – Так что, Ник, извини, сегодня не получится. Давай в другой раз. Видишь, гости…

Она неловко дернула открывалку, нож соскочил, оцарапав ей палец, на скатерть упало несколько жирных капель.

– Да подожди, давай помогу, – тут же предложила ушлая Вероника.

Вся эта женская суета – приготовить, накрыть, подать – давалась ей легко, почти не требуя усилий. Отобрав у Инны нож, она ловко вскрыла банку и тут же принялась быстро и аккуратно вымазывать икру на ломтики поджаренного хлеба.

– Фу – горелый, – она отбросила в сторону почерневший гренок. – Ты бы меня раньше позвала, я б тебе все сделала.

Хитрая Вероника понимала, конечно, что стоит ей включиться в подготовку торжества, как выставить ее за дверь будет уже невозможно – в самом деле, она ведь от чистого сердца решила помочь, не оставят же за порогом, словно прислугу. А посмотреть, что за родственник такой заставил Инну так расстараться, было страшно интересно.

– М-м, еще и шампанское у тебя? – констатировала она. – Вот с этим не помогу, шампанское мужики должны открывать. А где Тимоша, кстати?

– Я его в санаторий отправила, в Подмосковье. Пусть отдохнет, у него кандидатская впереди, – объяснила Инна.

Вид у нее был, несмотря на обстановку, совсем не праздничный, отметила Вероника. Глаза как будто заплаканны, если допустить, конечно, что железная леди способна плакать. Движения размашисты и суетливы, уголок рта нервно подергивается.

– Ты чего-то сегодня сама не своя, – с мягкой улыбкой заметила Ника. – Случилось что-то?

– Да нет, мало спала просто. В магазине учет, вчера до ночи сидели, и сегодня еще, – отмахнулась Инна. – Там еще сервелат порезать нужно, сможешь?

– Не вопрос, – кивнула Вероника. – Такой важный гость, что ли? И икру ему, и сервелат. По работе?

– Да нет. Брат двоюродный, из Омска. Он военный, отправили в Москву в академию подучиться. Мы с ним лет двадцать не виделись.

Становилось совсем уж странно. Вероника не раз слышала от Инны, как достали ее бедные иногородние родственнички, так и норовящие заехать погостить всем табором к московской обеспеченной родне. Она удивленно хмыкнула, но промолчала, продолжая хлопотать у стола, и, наконец, объявила:

– Все, подруга, накрыла по высшему разряду, поразишь братишку в самое сердце. Ну, я пошла?

И Инна, конечно, нехотя покачала головой:

– Ладно уж, оставайся, с братом тебя познакомлю. Только давай без твоих штучек.

– Каких еще штучек? – притворно изумилась Вероника.

– Сама знаешь каких, – отрезала Инна. – Учти, он глубоко женат, детей целый выводок. Мать говорила, порядочный до отвращения.

– Ха, – усмехнулась Вероника. – Все они женаты. Кому это когда-нибудь мешало?

– У тебя контингент специфический, ты по нему не суди, – с легкой брезгливостью отбрила Инна.

Веронику ее слова покоробили. Вот, значит, как, дорогая подруга? Полагаешь, мои чары только на кобелей подзаборных, изношенных действуют? А порядочным противно будет? Ладно, поглядим…

Она подхватила бутылку, разлила коньяк и придвинула Инне рюмку.

– Давай, что ли, аперитив? Чего так сидеть?

Рюмки дрогнули, встретившись над накрытым столом. Инна лихо опрокинула пятьдесят грамм, по мужски, не поморщившись. Вероника лишь пригубила свою порцию и продолжила, как бы лениво, скучающим голосом:

– Так ты думаешь, я твоему стоическому брату не понравлюсь? А я вот могу поспорить, что, если захочу, он в первую же ночь забудет про свою обожаемую супружницу.

– У тебя самооценка зашкаливает, – хмыкнула Инна.

Коньяк сделал уже свое дело. Лицо Инны, еще недавно напряженное, нахмуренное, разгладилось, в серых глазах засверкали теплые искорки. Она опустилась в кресло и полулежала, откинувшись на спинку, поигрывая поясом нарядного платья.

– Да нет же, это ты меня недооцениваешь, – уверенно заявила Вероника. – Так что, спорим? На бутылку коньяку!

– Пф-ф, ну спорим, подумаешь, – равнодушно дернула плечами Инна.

– Вот и отлично! Выпьем!

Вероника снова плеснула подруге до краев. Та, продолжая скептически усмехаться, снова залпом выпила налитое.

«Что-то быстро ее сегодня унесло, – заметила Ника. – Обычно квасит, как мужик, и хоть бы хны. Наверно, элениума своего любимого долбанула на нервной почве и забыла. Че ж ее трясет-то так, что там за брат такой?»

В этот момент в прихожей тренькнул звонок. Три раза – к Инне.

Инна метнулась в прихожую и вскоре вернулась вместе с рослым плечистым мужиком. Этот ее двоюродный брат напоминал былинного богатыря, все в его фигуре было большим, массивным – мощная шея, спина, на которой, казалось, можно рисовать, сильные руки, тяжелые кулаки. Когда опускался на стул, Вероника невольно зажмурилась – казалось, хлипкая советская конструкция треснет под тяжестью этого Микулы Селяниновича.

Инна, едва заметная теперь за спиной брата, нервно откашлялась и представила:

– Ника, это мой брат Володя. Вова, это Вероника, соседка. Она ненадолго зашла, скоро уходит.

– Ну почему, ради интересного знакомства я могу и задержаться, – лучезарно улыбнулась Вероника.

Володя поздоровался, смущенно улыбаясь, и Ника умилилась про себя – этакая громадина, а застенчивый, как мальчишка. Сели к столу. Инна задавала какие-то дежурные вопросы – как доехал, как устроился. Володя коротко отвечал – все благополучно, дали комнату в офицерском общежитии. Инна избегала смотреть ему в глаза, разговаривая, не поднимала взгляда от тарелки, зато, когда Володя говорил с Вероникой, бросала на него исподтишка короткие пристальные взгляды. Володя же, несмотря на явную неловкость, изо всех сил старался держаться весело и дружелюбно. Ел с аппетитом, по-мужски сосредоточенно. Нике нравилось смотреть, как он уплетает приготовленные ею яства.

– Как родители? – не слишком заинтересованно осведомилась Инна. – Все живы-здоровы?

– Хорошо, спасибо, – радостно отозвался Володя. – Мама вот передала вам подарки, сувениры.

Он протянул Инне пухлый сверток. Та приняла его брезгливо, посмотрела с опаской, словно ожидала, что из-под бурой оберточной бумаги вот-вот проклюнется змеиная головка, и отложила в сторону, не разворачивая.

– Даже так, – хмыкнула она. – Я думала, она тебя проклянет, если узнает о нашей встрече. Лишит родительского благословения. – Она коротко взмахнула рукой, вилка вылетела из пальцев и звонко брякнула по тарелке.

Вероника навострила уши. Так тут, выходит, какой-то давний семейный конфликт? Володя залился багровой краской, краснел он тоже как ребенок, пунцовел от шеи до кончиков ушей.

– Ну что ты, Инночка, мама очень тепло всегда о тебе отзывается, твердит, какая ты деловая и успешная. А прошлое давно забыто, мы и не вспоминаем. Сто лет ведь прошло.

– Да, у некоторых короткая память, – с сухим смешком съязвила Инна.

– Послушай, – Владимир сердито скомкал салфетку, отбросил ее в сторону. – Мне давно осточертела эта кровная вражда. Полродни не общается из-за какой-то древней забытой истории. Я для того и пришел, чтобы покончить со всем этим. Но если тебе неприятно, я сейчас же уйду и больше никогда…

– Почему же, мне очень приятно, – перебила Инна. В голосе ее звякнули истерические нотки. – Очень приятно узнать, что все это древняя забытая история.

Оба они раскраснелись, дышали тяжело и выплевывали едкие слова, глядя друг на друга почти с ненавистью. Вероника решила, что пришла пора вмешаться.

– Товарищи, товарищи дорогие, вы чего это? – звонко защебетала она, поспешно разливая по рюмкам коньяк. – Спорите, ссоритесь, как неродные. А ну-ка, давайте за мир и дружбу!

Она почти вложила рюмку в Иннины ледяные пальцы, пододвинула разлитый коньяк и Володе и сама первая радостно чокнулась с обоими. Владимир, все еще напряженный, выпил и, чуть отодвинувшись от стола, молча смотрел в пол. Инна зачем-то старательно помешивала ложечкой в пустом бокале. Вероника поднялась из-за стола.

– Ну что же, пора горячее подавать? Ин, ты сиди отдыхай, я сама справлюсь. А вы, Владимир, пойдемте со мной, поможете тарелки донести. Я вас тут наедине не оставлю, а то еще поубиваете друг друга, а я потом отвечай, – она серебристо рассмеялась и, ухватив Володю под локоть, повлекла его в коридор.

В кухне было темно и тихо, сосед-пенсионер уже видел десятые сны. Вероника, приложив палец к губам, попросила не шуметь, затем нагнулась к духовке, позаботившись о том, чтобы платье красиво обтянуло плавные изгибы ее тела, озабоченно потыкала мясо, вынесла вердикт:

– Ну, тут все готово, можно подавать.

Затем отошла к раковине, включила воду и объявила:

– Я буду мыть посуду, а вы, Владимир, вытирайте. Полотенце вот там на крючке возьмите, видите, желтое, с петухом?

Она аккуратно мыла тарелки, передавая их Володе и легко касалась его руки быстрыми мокрыми пальцами.

– Вы, Владимир, не расстраивайтесь, – ласково уговаривала она. – У Инны характер такой вздорный – начальница же, слова ей поперек не скажи. Я сама ее побаиваюсь иногда. А вы с дороги устали, наверно, вам бы полежать сейчас, а не отношения семейные выяснять, правда? – она взглянула на него и тепло, понимающе улыбнулась. – Так вы не думайте, что мы все тут в Москве грымзы бесчувственные, просто у нас жизнь такая, нервная. А вот я почти что тунеядка, на полставки работаю, так что у меня на все времени хватает – и выслушать, и понять.

Володя глядел на нее завороженно, почти восхищенно. Вероника отмечала про себя, как нравятся ему все ее умелые движения – ну еще бы, валенок сибирский, ему в женщине главное, чтоб хозяюшка была, как косится он украдкой в низкий вырез ее платья, как отводит глаза, когда она улыбается ему, дерзко, дразняще. Если честно, он тоже ей понравился, напомнил отца. Не то чтобы внешне похож, а типаж один – «первый парень на деревне»: простоватый, добродушный, подбородок квадратный, с ямочкой, нос прямой, глаза такие синие, честные, волосы светлыми мягкими завитками вокруг лба и руки сильные, добрые. И отчего-то думалось, как хорошо, спокойно и надежно должно быть в этих руках.

– Спасибо вам, Вероника, – искренне поблагодарил он. – Вы для нас так стараетесь, наверно, большие подруги с Инной. И что вы меня все Владимиром называете, так официально?

– А как же мне вас называть? Вы научите, – с детским простодушием заглянула ему в глаза Вероника.

– Ну, Володей, Вовой, не знаю… – смутился он.

– Во-ло-дя-я, – нараспев протянула Вероника. – Хорошее имя, сильное. Кстати, вы знаете, что означает имя Владимир? Властелин мира! И вам оно очень идет, вы такой большой, могучий. Но и добрый, это сразу видно. Добрый властелин.

– Ну что вы, – окончательно смутился Володя и отвел глаза.

– А вы, Володя, давно женаты? Ах, семь лет… – продолжала Ника.

«Это хорошо, – отметила про себя. – Жена наверняка уже надоела до печенок, но еще и не в статусе боевого товарища, которого предавать нельзя».

– По детям, наверно, скучаете очень, да? Кто у вас? Мальчик и девочка? Ну надо же, как я всегда мечтала, – она умело сморгнула несуществующую слезинку. – Я, Володя, очень люблю детей, а у самой… ну, не получилось пока. Расскажите о своих! Они же наверняка чудесные, правда?

Володя был уже на крючке, она видела это ясно. Плелся за ней по коридору, и она, казалось, даже спиной чувствовала его горячий взгляд. Вероника пропустила его вперед, внесла блюдо с мясом в приоткрытую Володей дверь и увидела, что Инна спит прямо в гостиной, на диване, положив голову на подлокотник.

– Ш-ш-ш, – она быстро обернулась к продолжавшему бубнить о своих распрекрасных деточках Владимиру. – Спит, видите?

– Ой, – опешил Володя. – Как неудобно вышло. Я пойду тогда.

– Ну зачем же? Вы даже поесть толком не успели, голодный! – возразила Вероника. – Знаете что, пойдемте ко мне! Посидим, поужинаем, выпьем еще по чуть-чуть, а потом я вас провожу. А Инну будить не будем, она, бедная, так устает на работе, так нервничает. Пусть отдохнет, директриса наша.

Она передала блюдо Володе и, на цыпочках подобравшись к Инне, заботливо укрыла подругу пледом, погасила верхний свет и, махнув Володе, вышла в коридор.

В комнате Вероники было множество разнокалиберных мягких подушек – темно-бархатных, разноцветных, вышитых. Володя погладил ладонью вышивку на одной.

– А это кто вышивал? Неужели вы?

– Когда-то в детстве, – отмахнулась Ника. – Я, Володя, знаете, от природы типичная домашняя клуша. Просто жизнь внесла свои коррективы.

Ужин давно был съеден, в квартире разлилась тишина, в комнате полумрак. Владимир явно томился этой неожиданной интимностью, опасным ничегонеделанием, искал, куда себя пристроить, возможно, даже раздумывал, не ретироваться ли ему из этого милого уютного гнездышка.

– Идите сюда, садитесь поближе, – позвала Вероника с дивана. – А то там из окна дует.

– Где? – обрадовался он. – Давайте я починю. У вас есть плоскогубцы?

– Где-то должны быть, остались от отца, – с легким недовольством отозвалась она.

Он же обрадовался, что нашлось дело, что не нужно больше бояться тревожного молчания и этих ее взглядов, манящих, притягательных. Открытое окно впустило в комнату ночь, влажно запахло землей, осенней листвой, холодом. Вероника передернула плечами.

– Подержите вот здесь, пожалуйста, – попросил Володя.

Она подошла ближе, неумело ухватилась за деревянную раму. Володя вкручивал что-то в старую крошащуюся древесину. «Какой он трогательно-сосредоточенный, – думала Вероника. – Лоб нахмуренный, зубы сжаты, как будто выполняет важнейшее задание. Мужчина…» Володя надавил чуть сильнее, чем нужно, рама заскрипела, отлетевшая большая щепка оцарапала ему лоб. Вероника тут же бросила работу.

– Ой, смотрите, у вас кровь. Давайте я помажу, мало ли что. Идите сюда, к свету, я сейчас йодом…

Он опустился на краешек дивана, она приблизилась, подошла вплотную, потянулась на носках, чтобы достать до его лба, коснулась ноги босой ступней. Кожа на пятке была нежная, как у его новорожденной дочери. Он никогда еще не видел, чтобы у взрослой женщины были такие ступни. Вероника старательно, закусив нижнюю губу, обрабатывала царапину. Склонилась над ним, почти касаясь грудью его лица, обдавая его теплым, лавандовым, очень женским запахом. И вдруг почувствовала на спине его ладони. Он нерешительно, осторожно провел рукой по ее спине, спустился ниже, к округлой впадине на пояснице, стал гладить. Она чувствовала жар от его большой руки, страстную дрожь его пальцев. Взяла в ладони его лицо, дотронулась губами до шершавого подбородка, потом до дрогнувшего века, до виска и лишь затем подставила ему губы.

Он опрокинул ее на диван, рванул с плеч платье, легкая ткань затрещала под его пальцами. Движения были торопливыми, жадными, как будто он боялся, что не хватит двух рук. «Бедняга и вправду, кажется, думает, что совершает ужасное преступление. И торопится, спешит, чтобы не помешали, чтобы самому не сбежать в последнюю минуту. Хочет поскорее отсечь все пути назад».

И действительно, только овладев ею, Владимир начал действовать уверенно и неторопливо. Веронике на секунду страшно стало, что он сделает ей больно – такой огромный. Но все его прикосновения были бережными и нежными. Как большой зверь, уверенный в своей силе, страшный для противника, умеет становиться осторожным и ласковым с детенышем. И Веронике, опытной и искусной, отчего-то нравилось быть с ним маленькой девочкой, отдаваться в его власть и лишь тонко, пронзительно вскрикивать, когда он, смятенный страстью, сжимал ее в своих огромных руках.

Инне снилось большое белое помещение, холодное и пустое. Высоко под потолком горели лампы, заливая пространство мертвенным синеватым светом. Где-то вдалеке металлически лязгали инструменты. Ей было страшно, очень страшно, хотелось убежать, крикнуть, позвать на помощь. Но тело отчего-то не слушалось, руки и ноги налились тяжестью, невозможно было оторвать голову от жесткой поверхности, на которой она лежала, словно распятая. И она лишь беззвучно открывала рот, задыхаясь от глухого, рвущегося наружу рыдания.

Судорожно глотнув воздух, она проснулась, села. Долго не могла понять, почему спит одетая, на диване. Отчего стол накрыт и включена настольная лампа. Сзади хлопала от ветра незакрытая форточка.

Потом ее словно ошпарило мыслью: «Володя!» Как по-идиотски все получилось. Она так ждала этого вечера, этой встречи. Сомневалась, готовила какие-то слова, а все пошло наперекосяк. Сначала эта мелкая шлюшка Вероника, потом дурацкая ссора за столом, а затем она и вовсе вырубилась. Проклятые таблетки, обещали же без побочных эффектов. Ведь отец предлагал устроить ее в кремлевскую больницу, к хорошему неврологу. Но она отказалась, не захотела одолжаться, пошла в обычную поликлинику с жалобами на нервозность, бессонницу, стресс. А прописали черт-те что, нервы все равно никакие, зато выключаешься в любой момент.

Инна с трудом поднялась с дивана, стащила через голову нарядное платье. Не думать об этом сейчас, пойти скорее лечь, пока бессонница снова не одолела. Ничего не случилось, Володя, наверно, ушел, ну так придет в следующий раз. Оба они станут спокойнее и смогут, если постараются, общаться без надрыва. Все хорошо, все будет хорошо.

Она уже потянулась к выключателю, когда в глаза вдруг бросилась висящая на стуле Володина куртка. Забыл? Что же, так и ушел в одном свитере под дождем?

В ту же секунду догадка словно ударила ее под дых. Инна тяжело опустилась на диван, сжала ладонями виски, чувствовала, как по спине, вдоль позвоночника, медленно разливается холод. Он у Вероники!

Как в тумане вспомнился их вечерний разговор, глупое пари, на которое ее подбивала бахвалящаяся соседка. Она думала, та шутит, дурачится… Что же это такое, что за оживший ночной кошмар? Они, выходит, сейчас там, за стенкой?

Инна метнулась в сторону, припала всем телом к стене, ухом коснулась холодного, даже сквозь слой обоев и штукатурки, бетона. Ничего не слышно. «Господи, я с ума схожу!» Отошла от стены, принялась мерить комнату шагами, машинально стискивая руки «замком» – старая привычка. Нет, это невозможно – дергаться так до утра, лучше сразу узнать правду, что бы там ни было. Накинув халат, Инна решительно вышла в коридор.

Вероника открыла не сразу, выплыла из комнаты заспанная, томно-ленивая и довольная, как большая наевшаяся кошка, чуть ли не мурлыкала.

– Где он? – коротко спросила Инна.

– М-м-м… Спит, – Ника махнула головой в сторону полузакрытой двери. – С тебя бутылка, подруга.

Инна, не понимая, что делает, чувствуя лишь, как глаза заволакивает слепая белая ярость, наотмашь хлестнула ее по лицу.

– Ты что, охренела? – взвизгнула соседка. – Да не нужен мне твой коньяк, пошла ты, идиотка долбанутая.

– Дрянь! – прошипела Инна.

Схватила подругу за отвороты халата, толкнула. Вероника охнула, больно ударившись затылком. Инна прижала ее к стене – откуда только у нее, худой, почти бестелесной, взялось столько сил – и хрипло выговорила прямо в лицо:

– Оставь его в покое! Ты поняла, шавка безродная? Чтобы я близко его рядом с тобой не видела.

Но Вероника, справившись с первым испугом, вспомнила дворовое детство и, прицельно ткнув Инну локтем в солнечное сплетение, глумливо оскалилась:

– А иначе что? В бетон закатаешь? Смотри, пальчата-то не пообломай!

И, ловко вывернувшись, скрылась за дверью. В замке лязгнул ключ. Инна осталась в коридоре одна. Пошатываясь, побрела в темную кухню, облокотилась на подоконник, закурила, глядя вниз, в темный, едва освещенный тусклым фонарем двор. У подъезда скрипел под дождем старый тополь. Вот такой же, высокий и лохматый тополь рос возле бабкиного дома, в маленькой украинской деревушке на берегу Днепра, где они с Вовкой детьми проводили лето.

Приземистый беленый дом, щурящийся подслеповатыми окошками на яркий солнечный свет, который пробивается сквозь густую листву сада. Бочка с водой, по темной поверхности скользят легкие, как танцовщицы, водомерки. На крыльце, подоткнув юбку и широко расставив костлявые коленки, сидит бабка Нюта, рядом – две ее дочери, их с Володей матери, Лена и Люда. Все трое старательно выковыривают из вишен косточки – на варенье. Загорелые, веселые – война три года как кончилась, а все никак не привыкнут к простому спокойному счастью мирной жизни. Лена, Иннина мать, давно уже живет в Москве, сначала училась в институте, потом удачно вышла замуж и теперь, приезжая на родину, шокирует сельских жителей модными нарядами и столичным апломбом. Тетя Люда живет далеко, в Сибири, скучает там по солнцу и фруктам, а что делать: муж военный, человек подневольный, так она и мотается за ним по гарнизонам.

Лена давит ягоды пальцами и лепит бурую, соком текущую массу на лицо.

– Шо ты робишь, Ленка? У-у, яка морда страшна! – охает бабушка.

– Мам, да это косметическая маска. Для цвета лица, – снисходительно объясняет младшая дочь.

– То я и бачу, морда-то синяя, – громко хохочет бабка.

Люда только глаза таращит, у них в Сибири фруктов днем с огнем не сыщешь. Если что и привозят в гастроном, очередь выстраивается километровая. А тут такое варварство: свежие ягоды – и на лицо мазать.

Инка, шестилетняя тощая девчонка с торчащими вверх косичками, важно ходит взад-вперед перед колченогой скамейкой, диктуя тонким голоском:

– Однажды лебедь, рак да щука. Написал?

На скамейке, примостив тетрадку на вымазанной зеленкой коленке, сопя, выводит кривые буквы восьмилетний Вовка. Над забором появляется всклокоченная, в репьях, голова соседского Федьки.

– Слышь, Вовчик, ты идешь? Пацаны у оврага дожидаются…

– Сейчас, – Володя бросает тоскливый взгляд на сестру. – Допишу…

– Да плюнь ты на эту малолетку, – советует Федька, жмурясь заплывшим фингалом глазом.

– А ну вали отсюда! – звонко кричит Инка, замахиваясь на незваного гостя яблоком. – Давай-давай, а то второй фонарь поставлю. И бабулю позову! Пиши, Володя.

– Цыть, малявка! – хрипит Федька, но все-таки исчезает.

Вовка, тяжко вздохнув, снова берется за карандаш.

– Мам, ну так расскажи дальше-то! – просит Людмила, облизнув красные от сока пальцы.

– Ш-ш-ш, там дети! – Лена делает страшные глаза.

– Ой, да ладно, они не слушают. Рассказывай, мам! – настаивает дотошная Людка.

И бабка Нюра продолжает на своем цветистом, полуукраинском-полурусском языке прерванную историю.

– Ну так вот, батька-то ваш дюже гарный хлопчик был, а брат его Микола еще красивше. Все бабы по нем сохли. Дык надо же, закохувал сестру свою двоюродную. Оксана тоже девка гарна была, брови соболиные, очи, шо твои зори. И уж кохала его, як сумасшедшая. Така любовь, така любовь! Друг без дружки хош помирай. Ну шо делать, поплакали да пошли до батюшки. Тот – ни в какую, не стану венчать, грех это, церковь не велит. Ну шо тут сробишь, уехали с села в чужую сторону да стали так жить. Родители их прокляли обоих, знать не хотели. Да им никто и не нужен был, друг на дружечку надышаться не могли. Да тильки счастья нема. Дитя у них народилось – уж тако хворое, шо лучше б сразу в домовину, прости меня Господи.

– Что значит хворое? – встряла любопытная Людка. – У меня Володька тоже до пяти лет каждый месяц болел, а сейчас-то вон какой вымахал.

– Ну что ты, Люда, как маленькая. Наверно, неполноценный ребенок, дебил, так, мам? – уточнила Лена.

– Та я ж шо тебе и мовлю, – кивнула бабка. – Уж хворал, хворал ребеночек, головку не держал, крошечка бедная. Да, спасибо, не долго мучился, к трем годам бог прибрал.

– А что же мать? – деловито спросила Лена.

– Оксанко-то? Так от таких делов умом тронулася да и скакнула под поезд.

– Ой, мамочки! – охнула Людка.

– Ну мам, ты скажешь, – засмеялась недоверчивая Лена. – Тоже мне, Анна Каренина!

– Ты шо думаешь, я брешу? – взбеленилась бабка. – Вот те крест, истинная правда, вон хоть у батьки спроси! Ну а Микола с энтих пор спортился, пить стал, гулять. Да недолго пришлось ему, бедному, горе мыкать. Пошел как-то пьяный купатися, да и потоп.

– Господи, ужас-то какой, – заохала Людмила. – Вот не дай бог такое в семье!

– Тьфу ты, ну и история, – дернула плечами Лена. – Аж дрожь берет. Страсти тут у нас в деревне, чистый Шекспир.

– Не ведаю я, Шекспиро али нет, да только все направду! – отрезала бабка, кряхтя, поднялась со ступенек, одернула юбку и заголосила на весь сад: – Инка! Володька! Где вы там, пострелята! А ну бегите сюда, швидче, дам вам ягоды исти!

Володька, словно того и ждал, сорвался с места и понесся в дом. Инка же осталась на скамейке, задумчиво чертя по песку носком запыленной сандалии. Часть бабушкиной истории она не расслышала, еще больше недопоняла, но оставшееся в голове отчего-то перемешалось с гоголевскими рассказами, которые уже читала ей мать. И смутная таинственная и трагическая история про чернобровую красавицу Оксану и Миколу, почему-то представлявшегося, как на иллюстрации в книжке – в усах, шароварах и красных сапогах, будоражила воображение. Инка понимала, что взрослых пытать бесполезно, ничего не расскажут, а только отругают, что подслушивала, и пыталась додумать подробности сама. Фантазия у нее была не по годам развитая, и в воображении уже складывалась пугающая и притягательная история о запретной, проклятой богом и людьми, великой любви.

Осеннее солнце ударило в стекло, рассыпавшись в оставшихся от ночного дождя каплях. Комната сразу сделалась веселой, теплой. Владимир проснулся, но лежал не шевелясь, не открывая глаз. Он решил не подавать признаков жизни, пока не поймет, как теперь действовать.

Сейчас он безумно сожалел о вчерашнем. Вот баран, надо ж было так вляпаться. После семи лет отличного брака… Еще и в доме у сестры! Не дай бог, дойдет до Галины, жены. Надо уходить отсюда и больше не появляться. И надеяться, что Инна не станет налаживать мостов и откровенничать с омскими родственниками. Да уж, и про воссоединение старшего поколения семьи можно забыть.

Собственно, он для того и пришел вчера – чтобы положить конец этой идиотской вендетте. Мама пожилая уже, болеет, скучает. А так могла бы хоть с родной сестрой переписываться. Фигня какая-то, они с Инкой были тогда детьми, натворили ерунды, а родные сестры уже почти двадцать лет не общаются. Глупо же, никто уж наверняка и не помнит, что стало причиной.

Узнав, что предстоит длительная командировка в Москву, он сразу же позвонил Инне, договорился о встрече по приезде, уговорил мать собрать какие-то подарки. Она, правда, хваталась за сердце и ныла:

– Не ходи к ней, заклинаю тебя! Порочная она девка, все испоганит, все разрушит.

Но он только плечами пожал – какая там девка, ей уж за тридцать давным-давно. Они сто лет не виделись, сдался он ей, жизнь его разрушать. Теперь вот выходит, что мать некоторым образом была права – визит к двоюродной сестре обернулся неожиданными проблемами. Правда, ее-то вины в этом нет, но разве от этого легче? Ладно, нужно все-таки подняться, извиниться перед Вероникой, как-то замять все это с Инной и по-быстрому делать ноги.

Володя приоткрыл глаза и огляделся, оценивая ситуацию. Солнце озаряло просторную комнату, разноцветными зайчиками сияло в застекленных рамках с фотографиями на стенах, весело прыгало на краешке хрустальной вазы на столе. Вероника, почти обнаженная, в накинутой на плечи его рубашке, освещенная утренними лучами, стояла на подоконнике, пыталась, приподнявшись на носки, дотянуться до форточки. Ее бледно-золотые, рассыпанные по спине волосы в солнечных лучах отливали каким-то неземным сиянием, которое, казалось, окутывало всю ее легкую, гибкую фигуру. Тонкие, хрупкие руки, вскинутые кверху, казались особенно нежными, беззащитными. Под коленкой сквозь тонкую, тепло-розовую кожу виднелась синяя жилка. Ника дотянулась до края рамы и стала потихоньку тянуть ее на себя, стараясь, чтобы рассохшееся дерево не скрипнуло, и оглядываясь на Володю – не разбудила ли.

У него перехватило дыхание. Эта женщина, такая красивая, чуткая, одинокая… За что он с ней так – бежать, исчезнуть, наврать с три короба. Она ведь не виновата, что он повел себя как козел последний. Чем-то он зацепил ее, наверно, чем-то тронул, она ему поверила. Ведь не стала бы просто так, за здорово живешь тащить почти незнакомого мужика к себе в спальню.

Володя пошевелился. Ника обернулась:

– Разбудила все-таки? Прости, пожалуйста!

Она легко спрыгнула с подоконника и остановилась у окна, глядя на него и улыбаясь.

– Ника, это ты прости меня, ради бога, я вчера должен был тебе сказать… – нерешительно начал Володя.

Женщина покачала головой, приблизилась к нему и приложила нежную, душистую ладонь к его губам.

– Что ты женат, – закончила она за него. – Володь, я ведь ничего не прошу. Ты просто заходи иногда, если станет одиноко. В Москве плохо одному.

Она зябко передернула плечами, прошептала: «Холод какой, когда же отопление включат» и змейкой нырнула под одеяло, прижалась к его горячему со сна телу. Он даже возразить ничего не успел. Почувствовал кожей ее грудь, плоский вздрагивающий живот, ноги. Ладони ее коснулись волос, погладили шею, лицо. До чего же гладкие, мягкие руки – он никогда еще не видел таких, словно она посуду в жизни не мыла. Володя шумно выдохнул и прижался губами к ее запястью… Не может он сейчас ее бросить, потом, после, как-нибудь все уладится. Все равно, семь бед – один ответ.

– Доброе утро! – резко, почти по слогам произнесла Инна.

Она стояла в другом конце коридора у кухни. Володя досадливо скомкал в руках полотенце. Ясно было, что уходить сестра не собирается и, чтобы попасть в ванную, придется пройти мимо нее.

– Привет! – отозвался он.

Удивительно, сейчас трудно представить, что эта сухая, бесцеремонная, рано начавшая увядать тетка была когда-то заводной, смелой и временами мечтательной девчонкой. Ее давний образ – выгоревший, ставший коротковатым за лето сарафан, тонкие лямки крестом на узкой, дочерна загорелой спине, растрепанная темная коса – никак не вязался с сегодняшним строгим костюмом, короткой, волосок к волоску уложенной стрижкой, очками в модной оправе и этим лишенным красок выхолощенным голосом. Как это, интересно, жизнь превратила ее в такой сухарь?

– Ты, я вижу, уже занялся московскими достопримечательностями, – язвительно отчеканила Инна. – Обычно принято начинать с Третьяковки, но, в принципе, Вероничкина постель сейчас даже более популярна.

Володя поморщился.

– Что ты говоришь, противно.

– Слушать противно, а делать не противно, – вскинула черные брови Инна. – Отвратительно, Володя. В моем доме!

– Да, это было неправильно. – покаянно кивнул он. – Извини!

– Ладно, – деловито кивнула она. – Мы про это забудем. Как будто ничего не было. Можешь не волноваться, твоей Гале я ничего доносить не стану. И приму меры, чтобы эта шлюха к тебе больше не лезла.

– А вот этого не надо, – взвился Володя. – Со своей жизнью я как-нибудь разберусь сам. И прошу тебя не говорить так о женщине, с которой я… – он замялся, как охарактеризовать их отношения. – С которой я общаюсь, – нашелся он наконец.

– Вот как… Так, может, у тебя все это серьезно? – издевательски хохотнула Инна. – Может, ты еще от жены уйдешь, женишься на ней, а?

– Может, и женюсь, тебе-то какое дело? – отбрил он. – Ты с Галей даже не знакома…

– Так и знай, я тебя покрывать не буду, – холодно пригрозила она. – Если ты намерен и дальше… развратничать в моей квартире, я…

– Ин, я тебя понял, – перебил Володя. – Можешь не продолжать.

В груди закипал гнев – она что, еще угрожать ему будет? Да кем она себя считает? Какой моралисткой заделалась к тридцати годам, поучать его еще вздумала, шантажировать! Да катись она к чертовой бабушке, пусть доносит кому хочет. Чтоб он позволил бабе собой помыкать? Да никогда в жизни!

Инна неожиданно сбавила тон, тронула его за плечо холодной, узкой ладонью, спросила, пытаясь заглянуть в глаза:

– А помнишь Привольное? Праздник… Подсолнухи помнишь?

Володя нахмурился, дернул плечом, отвел глаза:

– Ин, давай не будем об этом. Мало ли что мы в детстве творили, что теперь вспоминать стыдно. Давай еще о том, как лягушек надували, поговорим.

Иннины губы мгновенно сжались в суровую тонкую нитку, она с какой-то злой брезгливостью отдернула руку, чуть ли не отерла ладонь о пиджак, прошипела беззвучно:

– Да пошел ты! Я тебя предупредила: увижу здесь еще раз – обрадую твою плодовитую женушку. Счастливо погулять!

И, не оглядываясь, прошла по коридору, громко стуча каблуками, и хлопнула входной дверью.

В следующий раз Инна встретилась с Вероникой и Володей у подъезда. Был ранний ноябрьский вечер. Уже стемнело. Она возвращалась с работы, припарковала «Жигули» у подъезда, вышла. Под ногами чавкнула размокшая от дождей листва. Ветер набегал порывами, рвал пальто, грохотал листами жести на крыше, тревожно хлопал дверью соседнего подъезда. Инна шагнула на крыльцо и почти столкнулась с выскакивавшими из дверей хохочущими, счастливыми любовниками. В тусклом зеленоватом свете, льющемся с лестничной площадки, разглядела Володину статную фигуру, могучий рост и размах плеч которой только подчеркивала отутюженная военная форма. Вероника в белой короткой шубке висела на его руке этаким пушистым мягким комочком. Володя сдержанно поздоровался, Ника отвела взгляд. В последние три недели она старалась с Инной не пересекаться, даже не выходила из комнаты, когда та бывала дома. Инна тоже затаилась, заняла выжидательную позицию. А теперь, встретившись лицом к лицу с проблемой, которая не давала ей покоя уже многие дни – нервировала, выводила из себя, будила по ночам страшными снами и заставляла метаться по комнате до позднего осеннего рассвета, – решилась. Нужно действовать, положить этому конец. Плевать на справедливость, человечность и прочие бесполезные красивые слова. Она хочет жить спокойно, а пока имеется в наличии эта «ситуация», как она брезгливо называла ее про себя, ни о каком спокойствии не может идти речи.

– Гуляете? – коротко спросила она у замершей на ступеньках парочки.

– В театр собрались, – неохотно ответил Володя.

Оба они явно спешили побыстрее от нее отделаться, миновать эту черную угрюмую тень, неожиданно вторгшуюся в их искрящийся счастьем и весельем вечер.

– Ника, а что, Лапатусик за тобой сегодня машину не пришлет? – поинтересовалась Инна.

– Не знаю, – отвернулась от нее Вероника. – Извини, мы спешим.

– Ну, а все-таки, – настаивала Инна. – Может, что передать, если вдруг подъедет?

– Ой, не нужно ничего, пойдем, Володенька, – Вероника потянула спутника за руку и поспешно выбежала из подъезда.

Ничего не понимающий Владимир растерянно оглянулся на Инну и исчез в темноте, увлекаемый возлюбленной.

Инна отерла тыльной стороной ладони капли пота, выступившие между бровей, перевела дыхание. Нет, она не даст этим бесстыдным шавкам довести себя до нервного срыва. К долбаной матери все благие намерения. Она их предупреждала, они же сами вынудили ее начать боевые действия.

Подгоняемая клокотавшей внутри яростью, легко взлетела по лестнице, миновала коридор и очутилась в своих «апартаментах». С дивана помахал рукой Тимоша.

– Привет, Инночка. Как день прошел? Что мы сегодня ужинать будем?

Инна нетерпеливо дернула плечом:

– Иди поищи что-нибудь в холодильнике и разогрей сам. Мне не до ужина!

– Да ну, неохота, – Тимоша лениво потянулся и вернулся к разгадыванию кроссворда в журнале «Наука и жизнь», спросил, не отрываясь от страницы: – А ты чего такая заведенная?

– Они думают, я с ними шутки шучу, – невпопад отозвалась Инна. – Нашли идиотку! Как будто я не знаю, что он вчера тут был и на той неделе. Бабки во дворе не дремлют, со всех сторон мне докладывают, как мой родственничек семью позорит.

Тимоша удивленно посмотрел на нее поверх очков:

– Ты чего это заделалась такой моралисткой? Какая тебе разница?

– Мне есть разница, есть! – гневно бросила Инна. – Ты, может быть, забыл, что именно мне приходится семью содержать, деньги зарабатывать? Или, может, это на твою зарплату ты по санаториям катаешься? А то, что большие деньги в нашей прекрасной стране зарабатываются подпольным путем, предпочитаешь не видеть, да? Что люди ко мне ходят разные, и шмотье приносят, и валюту иногда?

Тимоша испуганно обернулся на дверь, просипел:

– Инночка, тише, тише. Что ты?

Инна, махнув рукой, перешла на свистящий шепот:

– Ты и правда не понимаешь, почему я не хочу лишнее внимание к квартире привлекать? И так весь двор знает, что к этой проститутке пол-Москвы таскается. И не только Москвы! Не помнишь, как она в прошлом году с каким-то французским журналистом развлекалась? А теперь еще мой брат туда же вляпался. В любой момент какая-нибудь баба Марфа со двора распалится и стукнет в ментовку. Эту шалаву за организацию притона привлекут, или за аморалку, или за связи с иностранцами… да на нее наверняка в гэбухе материала вагон. И брат попадет под раздачу, и я вместе с ним, со всеми своими поставщиками и клиентами. Интересно, что ты запоешь, когда твоя жена, добытчица и кормилица, сядет лет на восемь? Кто тебя тогда будет обхаживать, пока ты свои углеводороды изучаешь?

– Иннусик, ну будет, будет, уймись, – увещевал покладистый Тимоша. – Я понял, ты права, как всегда. Конечно, этому безобразию нужно положить конец.

– Вот именно! – победно объявила Инна.

Она выдвинула ящик комода, порылась в ворохе вещей и извлекла на свет потрепанную записную книжку.

– У меня телефон его домашний есть, омский. Мать когда-то записала зачем-то. Ничего не поделаешь, придется открыть глаза законной супруге. Пусть лучше за мужем смотрит, иначе мы все тут погорим.

Вооружившись книжкой, она решительно вышла в коридор и направилась к телефонному аппарату. До так и не вставшего с дивана Тимоши доносились обрывочные реплики.

– Галочка, здравствуйте. Мне очень неудобно вас беспокоить по такому неприятному поводу… Это Инна, двоюродная сестра вашего мужа. Да, Володя, можно сказать, попал в беду… Спутался с моей соседкой по квартире, испорченной, безнравственной женщиной… Галочка, вы должны понять, он оступился, еще есть шанс все исправить. Он ведь, вы извините, по-провинциальному наивен, как ему раскусить эту столичную беспринципную тварь. Нужно его спасать, Галя, я как сестра вам говорю. Если вы сейчас не подключитесь, скоро ему уже никто помочь не сможет.

Она продолжала что-то еще в этом же духе, но Тимоша уже вернулся к кроссворду. Ему неприятен был сухой, словно потрескивающий голос жены, эти пошлые слова, который она не стеснялась говорить совершенно незнакомой женщине. Но вмешиваться, вклиниваться во всю эту историю не хотелось. Это же придется что-то делать, брать на себя ответственность… зачем? В конце концов, все они, кроме Инны, чужие ему люди. Какая разница? Тимоша почесал карандашом переносицу и вписал в кроссворд очередное отгаданное слово – «изотоп».

Когда Инна, с выражением честно выполненного долга на лице, вернулась в комнату, он произнес задумчиво:

– Знаешь, если б он не был твоим братом, я бы решил, что тобой движет банальная ревность…

– Какая чушь! – сморщившись, отмахнулась Инна.

Она прошла мимо мужа в спальню и растянулась на застеленной кровати. Голова надсадно болела, сердце тяжело стучало в висках. Чушь, чушь, чушь… Если б он не был твоим, если бы не был братом…

Солнце горячей ладонью гладило ее между лопаток. Велосипед, весело позванивая, мчался по дороге. По обочинам тянулись, насколько хватит глаз, золотые, масляно-блестящие подсолнухи с еще не окончательно почерневшими сердцевинками.

– Срежем через поле? – крикнула она, обернувшись.

– По кочкам дольше получится, – отозвался поспевавший сзади на своем велосипеде Володька.

– Зато веселее! – беспечно отозвалась она, крутанула руль и помчалась по бугристой земле, чувствуя, как крупные цветки хлещут ее по бедрам.

Ей еле-еле удалось отпроситься у матери съездить на праздник в соседний поселок. Есть бабкины пироги, купаться и резаться в карты по вечерам с деревенскими за два месяца каникул уже смертельно надоело. Но мать отчего-то переживала, что по дороге Инка обязательно угодит на велосипеде под машину – хотя какие тут машины, раз в час, может, протарахтит трактор или раздолбанный «Москвич», – или не туда свернет и заблудится. Отпустила в конце концов, только под присмотром двоюродного брата.

Инка усердно крутила педали, прислушиваясь к пыхтению братца за спиной, и размышляла, отчего так странно изменились их отношения с Вовкой в это лето. Еще год назад все было понятно и легко. Они вместе гоняли с деревенскими мяч, брызгались водой в реке, весело мутузились в вечных спорах и горой вставали друг за друга в случае конфликтов с посторонними. Она немножко гордилась, что брат ее – выше всех пацанов в компании, и на велосипеде гоняет быстрее, и на гитаре играет лучше. Немного злилась, когда он, напустив на себя таинственный вид, исчезал по вечерам – ее-то, тощую малолетку, пока еще никто на свидания не приглашал. А в общем, относилась к брату довольно ровно и спокойно.

Отчего же этим летом все так изменилось? Они ведь все те же, только повзрослели на год. Ей теперь пятнадцать, Володе семнадцать. Почему же она вздрагивает и краснеет, когда его сильные ловкие руки хватают ее под мышки, подсаживая на соседский забор? Почему, едва она, как прежде, пытается шутливо наброситься на него с кулаками, повалить на землю и защекотать, он хмурится, отталкивает ее и уходит? Отчего вчера, когда вся их компания дурачилась и топила друг друга в реке, Володя к ней ни разу даже не подошел? Почему она больше не может смотреть на него прямо и открыто, лишь бросает короткие взгляды, украдкой любуясь горделивой посадкой его головы, выгоревшими на солнце льняными кудрями (скоро остригут, он ведь уже зачислен в военное училище), всей его гибкой, жилистой фигурой?

Велосипед летел вперед, лихо подпрыгивая на кочках и позвякивая.

– Э-ге-гей! Не догонишь! – смеясь, крикнула Инка Володе.

И, зазевавшись, не заметила на пути яму, угодила туда колесом. Руль вырвался из рук, велосипед накренился, забуксовал. Инка завизжала и кубарем полетела вперед.

– Эй, ты как? Жива? – над ней склонился Володя. – Сильно ударилась?

– Н-н-ничего, – дрожащими губами выговорила она.

Села, подтянула колени к подбородку, одернула ставший за лето коротковатым сарафан. Внутренняя поверхность бедра болела страшно, только бы не расплакаться.

– Где ушиблась? Дай посмотрю! – настаивал Володя.

– Да нигде. Отстань! – она отпихнула его ладони. – Все хорошо.

– Да не толкайся ты, дура! – досадливо оборвал Володя. – Не бойся, я не смотрю.

Он настойчиво отвел ее руки, дернул кверху подол сарафана, наклонился. На нежной, дочерна загоревшей коже кровоточила крупная ссадина.

– Вот видишь, я же говорю, – наставительно произнес он. – Ты об руль, наверно, ударилась. Надо рану очистить, земля попала.

Он вытащил из заднего кармана брюк платок, послюнил уголок и принялся осторожно, стараясь не причинить ей боли, обрабатывать ссадину, ласково приговаривая:

– Ну-ну, потерпи, еще чуть-чуть. Ну ладно, не так уж больно, давай подую!

Инку словно парализовало, она дышать боялась. Было и стыдно оттого, что он видит ее с задранной юбкой, да еще так близко, и жарко от его прикосновений, и щекотно от ощущения дыхания на коже, и сердце отчего-то билось и подскакивало в груди и колотилось так сильно, что страшно делалось: вдруг он услышит. На дороге, невидимый, неожиданно хрипло взревел автомобиль. Оба они вздрогнули, дернулись, и Володины губы оказались вдруг прижаты к ее коже, к самой ссадине. И Инка вскрикнула то ли от неожиданной боли, то ли от наслаждения.

Он поднял на нее тяжелый взгляд, дышал тяжело и прерывисто, и она поняла: что-то произошло между ними, важное, сильное, и как прежде не будет уже никогда. И сама потянулась к нему, впервые почувствовала на своих губах чужие, уже мужские губы и ощутила солоноватый привкус крови, своей крови. И они рухнули на теплую, солнцем нагретую, плодородную землю, сплелись четырехногим, четырехруким чудовищем.

Инке не было страшно, это ведь был Володя, близкий, родной, с детства знакомый. Она знала каждую клеточку, каждую ссадину на его теле. Вот здесь, на плече, прямо под ее губами косой шрам – это она заманила его в заброшенный дом, и он влетел в стекло. Инка дотронулась до твердого плотного шрама кончиком языка и почувствовала, как немедленно откликается, каменно напрягается все его большое, еще мальчишеское, не совсем складное тело. И все, что он делал, казалось правильным, естественным, желанным. И даже разлившаяся вдруг внизу живота резкая боль не испугала, казалось, что так и нужно, что это своеобразный момент посвящения, не такая уж дорогая плата за это счастье полного соединения. Голова закружилась, и в глазах расплавилось золото качавшихся над головами подсолнухов. Инка тоненько всхлипнула и впилась зубами в Володино пахнущее солнцем и пылью плечо.

Потом он отодвинулся, сел, смущенно оправил одежду, вытащил из кармана рубашки помятую пачку папирос, закурил.

– Ух ты, где взял? – спросила Инка, одергивая сарафан.

– У деда стащил, – Володя избегал смотреть ей в глаза, старательно, словно выполняя важнейшее задание, чиркал спичкой.

Голубое колечко дыма поднялось и лениво закачалось в жарком плотном воздухе.

– Мы не должны были, – отвернувшись, буркнул Володя. – Это неправильно, плохо…

– Почему? – с искренним недоумением спросила Инка.

В голове не укладывалось, почему плохо, неправильно, если это такое счастье.

– Ты же моя сестра, я не могу, – Володя обернулся. Глаза его были больными, горящими. – Если бы кто-то из пацанов такое сделал, я бы его прибил…

– Дурачок ты, – сказала Инка, потянулась к нему, сунула голову под руку, вдохнула жаркий, кружащий голову запах его кожи, свежего пота, рубашки, шепнула куда-то под мышку. – Я ведь люблю тебя. Люблю!

– И я тебя люблю, Инка, – горячо заверил он. – Больше всего на свете люблю, я за тебя кого угодно порву! Но мы же не можем, мы родственники. Помнишь, что бабка рассказывала…

– Ну и что? – Инка вывернулась, обожгла его бешеными глазами. – Это же когда случилось? До революции! Люди тогда темные были, дикие. Батюшку какого-то слушались. А нам ничего этого не нужно. Захотим – и поженимся, и никакая церковь нам не страшна.

– Поженимся? – переспросил Володя. – А что матери наши скажут? Они же с ума сойдут. А дети? Ты ведь знаешь, у двоюродных дети могут получиться… нездоровые…

– А зачем нам дети? – отозвалась Инка. – Мне, кроме тебя, никто не нужен, ни дети, ни родители.

– Мне тоже! – шумно выдохнул он, прижимая ее к себе. – Только ты! А они… пусть катятся к чертовой… гм… бабушке…

«Мне никто не нужен, никто! – думала Инка. – Только он, Володя, любимый. Губы его, жаркие, настойчивые, на нижней трещинка, руки, смелые и ласковые. Только бы он всегда держал меня вот так, сжимал так, что, кажется, все кости сейчас треснут. Только бы был рядом, и тогда мне ничего не страшно».

Она исступленно гладила его выбеленные солнцем волосы, красную от загара шею, плечи, широкую спину. Володины губы бродили по ее шее, касались мочки уха.

– Я у матери отпрошусь на чердаке ночевать, – шепнул он, обжигая прерывистым дыханием. – Ночью, когда все уснут, придешь ко мне?

– Приду. Да, да, – задыхаясь, отвечала она.

Вероника и Володя медленно брели по темным московским улочкам. Ника – коренная москвичка, знала какие-то сквозные пути, проходные дворы. И Володя следовал за ней, даже не пытаясь разобраться в хитросплетении кривых переулков, тупиков и подворотен. Тем более сегодня, после встречи с Инной, настроение не располагало к разговорам. Они вышли к Патриаршим. Низкое черное небо нависло над прудом, темная вода маслянисто бликовала в свете фонарей, утки, рассекавшие гладь летом, уже куда-то попрятались. На дальней скамейке взрывалась раскатами смеха компания подростков.

– Ну что, в театр? – неуверенно спросил Володя.

– Да что-то расхотелось, – качнула головой Ника. – Может, так посидим?

Она вспрыгнула ногами на сиденье скамейки, шатко балансируя на тонких каблуках, и аккуратно опустилась на край промокшей спинки. Володя тяжело топтался рядом, выдувал крошки табака из картонной гильзы папиросы.

Ника все никак не могла привыкнуть к тому, какой он большой. Вот даже сейчас, когда она сидит на спинке скамьи, он нависает над ней. Этакая глыба, огромный сибирский медведь, умеющий временами быть нежным и чутким. Вот же, свалился на нее, как снег на голову.

Все последнее время, когда стало ясно, что их с Володей отношения не укладываются в рамки скоротечного командировочного романа, внутри ее словно бы жило две Вероники. Одна была влюблена в Володю как кошка, смотрела на него – и таяла. В нем столько мужского, цельного, настоящего, эта его сила, мощь, немедленная готовность прийти на помощь, отзывчивость, мужественная, уверенная в себе доброта. Он, конечно, и вспыльчив, и несколько прямолинеен, не особенно восприимчив к разнообразным душевным тонкостям, мог ляпнуть что-нибудь бестактное, грубое, а в некоторых вопросах проявлял прямо-таки удивительную мальчишескую наивность. Но и в этом, в этих не самых привлекательных качествах еще ярче отражалось его исконное, мужское начало. Он искренне расстраивался, если понимал, что невольно обидел ее, трогательно вставал на ее защиту всякий раз, когда ему мерещилась опасность, ему чужды были замысловатые планы, интриги, действовать он предпочитал прямо и открыто.

Вероника довольно быстро разобралась, что добиться от него чего-то можно только тонким дипломатическим воздействием, осторожно подводя его к нужному решению, так, чтобы в конце концов он был уверен, что придумал выход сам. Любое давление, ультиматум заставляли его становиться на дыбы, яростно сопротивляться, даже если в конечном итоге он и сам соглашался на такое решение.

Она знала, что легко могла бы хитростью и лаской заставить его уйти от жены, порвать с семьей, связать свою жизнь с ней. Знала, как этого добиться, но действовать не решалась, хотя и желала этого страстно. Вся его искренняя, не показная мужественность вкупе с подкупающей добротой и наивностью так нравились ей, что хотелось забыть обо всем на свете, спрятаться на груди у этого большого сильного мужчины и положиться на его волю.

Но тут в действие вступала другая Вероника, куда более ей знакомая и привычная. «Ты идиотка! – констатировала она. – Кем ты при нем будешь, женой за номером два? Даже если он не вернется в свой Омск, даже если останется с тобой, половина его зарплаты будет уходить отпрыскам на алименты. А ты можешь ни в чем себе не отказывать на вторую половину. Интересно, как это ты, с твоими привычками, с любовью к французскому коньяку и итальянским платьям из Инкиной комиссионки будешь существовать на подобные гроши? Ну давай, давай, пошли к чертям Лапатусика, дай отставку еще парочке щедрых кавалеров и вставай у плиты варить своему витязю щи из тухлой капусты. Ты же этого хотела – вот тебе семейное счастье!»

И Володя, словно расслышав эти ее мысли, помявшись, выговорил, наконец, вопрос, который, как она видела по его нахмуренному сумрачному лицу, волновал его последние полчаса:

– А кто такой Лапатусик? О ком это Инна говорила?

И Ника, вздохнув устало, отчего-то решила ответить честно, не юлить. В конце концов, если возмутится, уйдет, то проблема выбора между чувством и выгодой разрешится сама собой.

– Это мой давний любовник, Володя. Влиятельный человек, член Политбюро. Фамилию не назову, извини.

– Они ж там все старперы, – брякнул Володя.

– Ну да, он не молод, – вспыхнув, кивнула Вероника. – Но он меня ценит, всегда заботится, помогает. Да-да, не смотри так, и материально в том числе. А ты как думал, вот это все, – она дернула плечами, окутанными мягким, пушистым мехом, – я на свою копеечную зарплату покупаю?

Она разглядела, как немедленно отдалилось, замкнулось его лицо, напряглись скулы, отяжелел подбородок. «Плевать! – решила Вероника. – Пусть знает. Сбежит, ну, значит, тем хуже. А все равно, лучше сказать самой, чем позволить Инне держать себя на коротком поводке, угрожая все выдать».

– Так ты, значит, со стариком… – недоверчиво произнес Володя. – Вот так вот, без любви, только ради денег…

Он брезгливо поморщился, отвернулся. И она, оскорбленная, раздосадованная, спрыгнула со скамейки, заглянула прямо ему в лицо.

– Позволь, Володя, я тебе кое-что расскажу про женщин, хорошо? Прежде чем ты меня осудишь… Вот, допустим, тебе семнадцать, и ты вся такая пламенная комсомолка, по самую крышку набитая романтическими идеалами. И веришь, конечно, в большую и светлую любовь на всю жизнь. И вот он появляется на горизонте, этакий овеянный романтическим флером кумир. И ты бросаешься к нему со всей своей юношеской наивностью, живешь им, дышишь им. К чему условности, когда такие чувства? Ну вот, а потом он произносит: «Прости, малыш, ты очень хорошая, но у меня есть любимая семья. Жена и трое детишек». Что после этого полагается делать романтичным барышням? Топиться, вешаться, умирать от оскорбления? Ну, ты-то не умираешь, нет, по счастью, здоровьем бог не обидел. Плачешь, конечно, убиваешься, но, в общем, живешь дальше, пока не появляется на горизонте второй. Он не так хорош, конечно, как первый, но тоже в порядке – красивые слова, благородные жесты. И все идет очень радужно, пока в один прекрасный день его не забирают прямо от твоего подъезда за грабеж ювелирного магазина. И твое обручальное колечко прямо с пальца снимают, приобщают к вещдокам. А потом появляется третий, который всем хорош, да только, как позже выясняется, придерживается строгих убеждений и жениться может только на честной девушке. А потом четвертый… И в конце концов ты думаешь: да что же это такое? Сколько это продолжаться будет? Неужели вот так вот, каждому встречному, подставлять свое сердце, чтобы потом год еще плеваться кровью? Да ведь я же молодая красивая женщина, я жить хочу, хочу, чтобы за мной ухаживали и заботились, хочу красивые вещи носить и в дорогих ресторанах обедать. И ты слышать больше не желаешь пустопорожней высокой болтовни, теперь тебя интересуют только материальные проявления чувств. А вся эта романтика, любовь до гроба, светлое будущее – пусть катится куда подальше. А я отныне от мужчин хотеть буду только денег, шмоток и цацек и ни одному уроду не позволю сделать себе больно. Вот такое ты в конце концов принимаешь решение и спешишь воплотить его в жизнь, пока тебе еще не так много лет. И все идет очень хорошо, пока не появляется вдруг человек, с которым не получается, как раньше, которому удается как-то пробить твою броню и забраться в душу. И тебе так страшно, так больно его туда впускать, и ты продолжаешь, идиотка, на что-то надеяться… А потом, однажды, он задает вопрос, на который ты не знаешь что ответить…

Выговорившись, Вероника отвернулась и быстро пошла прочь по мокрой темной аллее. Шла, нахохлившись, засунув поглубже в карманы полушубка ледяные ладони. Услышала за спиной широкие, тяжелые Володины шаги, но не обернулась, прибавила шагу. Кто он такой, чтобы ее судить? Тоже мне, оплот нравственности, сам-то, ухажер командировочный…

Он нагнал ее быстро, сграбастал в охапку, оторвал от земли. Она в который раз задохнулась, чувствуя себя беспомощной, маленькой, невесомой в его ручищах, вдыхая его сильный мужской запах – крепкого здорового тела, табачного дыма, одеколона, влажной шерсти от шинели.

– Прости, прости, хорошая моя. Я такой дебил, – шептал он, целуя ее, зарываясь лицом в ее рассыпанные по меховым плечам волосы. – Я никогда не буду осуждать тебя, никогда ни в чем не упрекну. Я обещаю, никогда!

Она отогревалась в его объятиях, просунула руки под шинель, чувствуя, как постепенно теплеют пальцы. Хотелось, чтобы жизнь остановилась, чтобы это мгновение, когда он прижимает ее к себе, укрывая от всего жестокого враждебного мира, длилось вечно.

– Какая разница, у кого что раньше было? Теперь же мы вместе, и все будет по-другому, правда?

Вероника, чуть отстранившись, внимательно заглянула в его ошалевшие от любви, преданные синие глаза и протянула неуверенно:

– Не знаю, Володя, как будет… Ты ведь, собственно, еще ничего мне не предлагал…

Он помрачнел на минуту, резче обозначилась складка у губ, глаза сделались серьезными.

– Мы что-нибудь придумаем, – горячо заверил он. – Обещаю! Ты мне веришь?

И Вероника невесело рассмеялась:

– А что мне еще остается?

Придумывать, однако, ничего особенно не пришлось. Через неделю к Володе в общежитие без предупреждения заявилась жена Галина, откуда-то осведомленная уже обо всем. То есть понятно откуда, Инна постаралась. Да, впрочем, какая теперь разница?

Володя любил жену, женился когда-то по большой и светлой, а вовсе не из расчета на чистую квартиру и домашний борщ. Вот только… Вот только, обзаведясь детьми, Галина как-то раз и навсегда вжилась в роль матери и об остальных ипостасях начисто забыла. Она словно и мужа приравняла к званию сложного непослушного ребенка, общалась с ним терпеливо-снисходительно, даже и в постели сохраняла участливую, смиренную мину, мол, чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало.

Вот и сейчас на измену мужа Галина отреагировала так, словно это старший сын Алешка снова подрался в детском саду. Она приехала стыдить и распекать, наказывать, выслушивать извинения и милостиво прощать. Едва не причитала «Горе ты мое!» над неверным Володей. Эта ее гнетущая материнская правота так контрастировала с Вероникиной доверчивой пассивностью, с ее мягкой уступчивостью и нежной покорностью. И Володя словно впервые увидел жену, смотрел на нее и удивлялся: неужели целых восемь лет прожил с этой вздорной, самоуверенной, унылой теткой?

Она укоряла его, он же, как всегда это с ним бывало, едва чувствовал, что на него давят, берут в оборот, взбеленился, с женой разругался вдрызг, заявил, что никакое прощение ему не нужно, а благоверная может со своей долготерпеливой женской мудростью отправляться обратно, откуда пришла. Галина, сообразив, что приструнить хулигана не так-то просто, пошла к начальству, устроила давно известный спектакль под названием «Мой муж подлец – верните мужа!». Володю вызвали на ковер, отчитывали, пугали. Он и тут не сдержался, взвился на дыбы, стукнул кулаком по столу: никому не позволю вмешиваться в мою жизнь, катитесь все к черту, завтра же подаю в отставку, с женой развожусь, на совместно нажитое не претендую.

В начале декабря, облаченный уже в гражданское, косо сидевшее на нем кургузое пальто, Володя перевозил вещи к Веронике, так и не осознав полностью, какой крутой поворот произошел в его до сих пор четкой и правильной жизни. Такое с ним и раньше случалось: взбесился, наворотил дел, а опомнился, когда ничего уже нельзя изменить. Проклятый взрывной характер – отцовское наследство. Впрочем, сейчас он почти не сожалел о содеянном. Галку жаль, конечно, все-таки неплохая она баба, столько лет вместе прожили, но так уж вышло, ничего не поделаешь. Дети… Дети, когда вырастут, поймут, а пока он будет стараться помогать им по мере сил, навещать как можно чаще. Военная карьера накрылась медным тазом, дело всей жизни… А впрочем, разве не стоит вся эта солдафонская муштра счастья жизни бок о бок с любимой? Лишь бы Вероника оставалась рядом, светлая, ласковая, беззаботно смеющаяся, лишь бы она была весела и спокойна, и тогда ему ничего не страшно.

Троллейбус остановился у кромки тротуара, Володя выволок из раскрывшихся дверей свои немногочисленные пожитки – фанерный чемодан, старый, потертый, с которым когда-то ездил еще в пионерский лагерь, и картонную коробку, обвязанную бечевкой. У него остались лишь те вещи, что взял с собой, отправляясь в командировку в Москву, форменную одежду, разумеется, пришлось сдать, а просить Галину переслать то, что осталось дома, в Омске, было неудобно. «Ладно, не беда, мне и не нужно ничего, – успокаивал он себя. – Устроюсь на работу, там уж куплю, если что потребуется».

Володя легко поднял вещи со стылого тротуара, покрытого тонким слоем нападавшего за ночь снега, и двинулся в сторону Вероникиного дома. Разумеется, он не в восторге от своего нового жилья – соседство с Инной ему не слишком по душе. Не склонный к рефлексии, не привыкший копаться в тонкостях чужой психологии, Володя не особенно задумывался о том, чем вызвано Иннино поведение. Про себя он просто обозвал двоюродную сестру злобной изворотливой сукой и решил держаться от нее подальше. Однако выхода не было. Из офицерского общежития его, конечно, выселили. Оставалась надежда, что, устроившись на работу, он сможет выхлопотать комнату в какой-нибудь заводской общаге и переехать туда вместе с Никой. Если она, конечно, согласится.

Володя свернул в подворотню, пересек квадратный засаженный тополями двор и вошел в темный подъезд, который отныне должен стать его родным домом. В прихожей, не успев войти, тут же столкнулся с Инной. Та, кажется, недавно пришла откуда-то, снимала перед зеркалом высокую меховую шапку. Лицо ее на фоне пышного рыжеватого меха выглядело еще уже и суше.

Инна окинула быстрым недобрым взглядом вещи и бросила:

– Это еще что значит?

– Переезжаю, – развел руками Володя. – Будем теперь соседями.

Ему совершенно не хотелось ссориться с этой чужой, злой теткой, и тон он выбрал равнодушно-спокойный.

– А как же жена? Детишки? – глумливо осведомилась Инна.

– А нет больше никакой жены, – объяснил Володя. – Какой-то доброжелатель постарался. Не знаешь случайно кто?

– Ах вот оно что, – с наигранным пониманием кивнула Инна. – И детишек, стало быть, тоже больше нет? Бросил любящий папочка? Ну, впрочем, тебе не привыкать бросать тех, кто на тебя рассчитывает.

Володя, вспыхнув, шагнул к ней, сжал тяжелые крупные кулаки:

– Не смей так говорить, слышишь ты, дрянь? Я никогда никого не бросал. Будь ты мужиком, я б тебе морду расквасил за такие слова!

Он едва мог справиться с охватившим его бешенством. Сама же всю эту кашу заварила, донесла жене, а теперь смеет его обвинять! Да что это за существо такое, гнусное, злобное, подлое? Она ведь и на женщину-то не похожа, вся тощая, черная, и пахнет от нее чем-то неживым – старой лежалой бумагой, библиотечной пылью. Ошибка природы какая-то! Неужели он целовал когда-то эти тонкие, узкие, сухие губы?

Инна встретила его тяжелый, кровью налитый взгляд бесстрашно, с вызовом. Прерывисто дыша, смотрела прямо в глаза, выдохнула хрипло:

– Ну давай, давай же, ударь! Ты окажешь мне огромную услугу. Мне тогда еще проще будет вытурить тебя отсюда с милицией! Давай, бей, поторапливайся! Потому что надолго ты тут не задержишься, со мной под одной крышей.

И Володя опешил, отступил перед этой слепой, холодной яростью.

– За что ты меня так ненавидишь?

– Я? Ненавижу? – делано изумилась Инна. – За что же мне тебя ненавидеть? Такого честного, порядочного… Ты ведь никогда никому ничего плохого не делал, никого не бросал!

На шум голосов из комнаты выглянула Ника, быстро оценила ситуацию, подхватила Володю под руку, защебетала:

– Пойдем, пойдем! Что ты с ней препираешься? Не обращай внимания! – и увела в комнату.

Вероника деловито разбирала чемодан, развешивала в шкафу Володины вещи, напевала что-то, временами оглядываясь на обедавшего у стола Володю и улыбаясь. Тот в конце концов оторвался от супа, подошел к ней, обнял сзади своими огромными ручищами, жадно вдохнул запах ее чуть влажных после душа волос.

– Правда, здорово? – шепнул он. – Что мы теперь все время будем вместе?

– Конечно, – кивнула Вероника, оборачиваясь в его руках и крепче прижимаясь к железным мускулам могучей груди. – Это замечательно…

Несмотря на беспечный вид, настроение у нее было не совсем безоблачным. Разумеется, приятно, что в доме наконец-то появился мужчина. И не просто мужчина, а любящий, сильный, надежный, тот, кто хочет заботиться о ней, баловать, защищать, словно она маленькая беспомощная девочка. Как хорошо ей будет с ним рядом, как тепло и спокойно. Ведь, кажется, ничего нет желаннее в мире, чем прижаться губами к его мощной, красноватой от вечного «офицерского» загара шее, чувствуя тяжелое биение пульса, вдыхая его запах – терпкий, пьянящий. Закрыть глаза и не думать ни о чем. Вот только… Вот только за годы одинокой жизни, когда она вынуждена была заботиться сама о себе и ни на кого рассчитывать не приходилось, она разучилась отключать голову, отбрасывать гнетущие мысли и теперь не могла полностью насладиться радостью от того, что их с Володей отношения наконец определились. В голове настойчиво стучало: «На что мы будем жить? На мою зарплату? Смешно! Куда он устроится в Москве, без знакомств, без прописки? Сколько алиментов еще с него сдерет в суде жена? Нужно что-то решать, подстраховаться…» От Лапатусика, конечно, придется уйти, Володя не потерпит такого глумления над идеалами. Да ей и самой теперь слишком противно будет. Только вот расстаться с ним нужно по-умному, надавить на жалость, всплакнуть: «Мне уже тридцать, хочу семью, детей». Он, в общем, мужик не вредный, поймет, может, еще и поможет чем, и денег подкинет. Вроде приданого, премия, так сказать, за верную службу. А что, другим девчонкам такое удавалось, она слышала. Хоть первое время перекантоваться хватит. Нужно только как-нибудь поаккуратней все это провернуть.

За окном билась и звенела метель, Володя, захмелевший от домашнего тепла, сытной еды и такой мягкой, такой желанной женщины, которая теперь была его женой, целовал ее все настойчивее, все ненасытнее. В коридоре дважды тренькнул дверной звонок.

– Не открывай! – попросил Володя, не отпуская ее. – Черт с ними, кто бы там ни был.

Его руки не отпускали ее, проникли уже под платье, жадно ласкали тело. Вероника мягко отстранилась:

– Подожди, ну подожди, милый, надо все-таки посмотреть, вдруг что-то важное.

Поспешно оправив одежду, она выскочила в коридор. В дверях возвышался угрюмый, припорошенный снегом, давно знакомый шофер Лапатусика Юра. Перед ним, спиной к Веронике, стояла Инна.

– А разве она не предупредила? – удивленно улыбалась Инна. – Она же замуж вышла. Так и сказала, если за мной приедут, передай, что старый пердун мне до печенок осточертел! И муж еще добавил, что пусть, мол, только сунется, все ребра пересчитаю.

– Так и сказал? – изумленно шевельнул прокуренными усами Юра.

– Угу, так и сказал, – закивала Инна. – Грубо, конечно, но это уж, извините, не мое дело, меня только передать просили.

Юра хмыкнул и ретировался. Инна закрыла за ним дверь, обернулась с победоносным видом и увидела замершую у бывшей генеральшиной спальни Веронику.

– Ты что? – прошипела Ника осипшим вдруг голосом. – Совсем охренела? Ты что творишь? Зачем?

– А что? – подняла брови Инна. – Я же правду сказала, ты теперь наконец-то молодоженка, не пристало тебе кобелей старых развлекать, разве нет? Да, и передай там своему суженому, пусть о прописке позаботится. А то что-то мне кажется, что к вам скоро участковый нагрянет. Ну, привет, желаю счастья в личной жизни! – она прошествовала мимо опешившей Ники в свою комнату.

Вероника ворвалась к себе, отдуваясь от злости. Володя так и замер.

– В чем дело? – спросил он.

– Эта гадина… – с негодованием махнула рукой в сторону коридора Вероника. – Сволочь последняя! Что она до нас докопалась? Чем мы ей так покоя не даем? Какое ей дело, в конце концов? Я не понимаю, она мне завидует? Что я моложе и красивее? А может, выжить меня из квартиры хочет, комнату мою занять?

Володя, помявшись, бросил смущенно:

– Знаешь, я думаю, дело не в тебе, дело во мне.

– В смысле? – вскинула брови Ника.

– Ну, понимаешь, мы с Инной когда-то давно… Одним словом, у нас был, если это можно так называть, роман.

– У тебя с Инной? – ахнула Вероника. – Она же твоя сестра!

– Двоюродная, – напомнил Володя. – И мы ведь не росли с ней вместе, виделись только летом, у бабки в деревне. Ну, и вот такое произошло. Глупейшая история, мы были почти детьми, точнее, подростками…

Он отвернулся, отвел глаза, принялся шарить по карманам в поисках папирос. Вероника покачала головой, не в силах осознать услышанное.

– И что же, ты любил ее? – настороженно спросила она.

– Да ну, какое там… – отмахнулся он. – То есть тогда казалось, что любил… Мне же семнадцать лет было, я в те годы каждый месяц влюблялся до смерти. Опять же лето, жара. Каникулы, хочется каких-то приключений, сильных чувств. Говорю же, мы были подростки, ни черта еще не понимали.

– А она тебя? Тоже любила? – продолжала выспрашивать Ника.

– Ну, не знаю. Наверное, да. Тогда. Но с тех пор восемнадцать лет прошло, мне и в голову не приходило, что это что-то для нее значит. А теперь… не знаю… Мне кажется, она все еще злится за ту историю. Ну и… мстит мне, что ли. Глупость, конечно, ужасная.

– Хорошенькое дело, – нахмурилась Вероника. – А я-то думала, вы просто дальние родственники… и на тебе! Ну и чем же все это у вас закончилось?

– Да ничем, – с досадой бросил Володя.

Отошел к окну, потянувшись, открыл форточку, закурил, стараясь выдыхать дым на улицу.

– Это и длилось-то всего две недели. Потом лето кончилось, мы разъехались – и все.

Самое сложное было – не заснуть. Когда все тело сладко ноет, утомленное недавней схваткой, когда голова кружится от жаркого, хмельного запаха сена и Инкина рука, такая тонкая и черная, обвивает шею. Уткнуться лицом в худенькое вздрагивающее плечо и отрубиться до утра.

Но спать нельзя, нет! Иначе пропустишь рассвет, не успеешь вовремя выгнать Инку с чердака обратно в комнату, а потом проснется бабка, начнет шаркать по дому, греметь ведрами в огороде, разбудит мать и тетку, и тогда уйти незамеченной ей будет уже нельзя.

Инка приходила каждую ночь. Он лежал на сене, смотрел в дощатый потолок и ждал ее. Чутко прислушивался к затихающим звукам дома: вот улеглась мать – кровать тяжело охнула под весом, вот захрапела бабка Нюра, стукнула ставней тетя Лена. И, наконец, все стихало, а затем на лестнице раздавались почти неслышные, легкие шаги босых ног. Инка проскальзывала в приоткрытую дверь, ныряла к нему, поначалу отбивалась, яростно, давясь приглушенным смехом:

– Ой, не могу, щекотно! Пусти, дурак!

Потом начинала дышать часто и глубоко, расширившиеся зрачки вздрагивали, губы приоткрывались. Она сама через голову стягивала ветхую ночную рубашку и приникала к нему всем своим тощим, по-девчоночьи угловатым, жарким телом. И каждый раз где-то внутри все переворачивалось: ведь так нельзя, они делают что-то ужасное, постыдное, запретное. И от осознания этого еще сильнее, еще слаще и мучительнее разгоралось в теле желание, и он с ненасытной жадностью набрасывался на Инку, будто хотел смять, раздавить все ее хрупкие полудетские косточки.

Потом, обессиленные, лежали навзничь и временами окликали друг друга:

– Ты не спишь?

– М-м-м, нет.

– Вовка, ты засыпаешь, я побегу!

– Нет, постой, не уходи еще! Утро еще не скоро…

И, конечно, однажды ночью не выдержали, уснули, и так и провалялись в сладком забытьи, сплетясь руками и ногами, до самого утра. Тут-то их и поймали.

Кой черт погнал мать с утра пораньше на чердак? Что ей там понадобилось? Тяжело отдуваясь, полная Людмила вскарабкалась по шаткой лестнице, поморгала глазами в полутьме и огласила дом истеричным бабьим визгом. Они вскочили, конечно. Инка, вся красная, дрожащая, криво натянула сорочку, он никак не мог застегнуть брюки. А мать все голосила, пока не вскарабкалась на чердак тетя Лена, а бабка, которой годы не позволяли уже сюда влезть, топталась у лестницы и охала:

– Ленка, Людка, да шо там такэ зробилось?

И началось. Мать вопила как недорезанная:

– Ужас! Кошмар! Семейное проклятье!

Тетка, с одного взгляда оценив обстановку, коротко хлестнула дочь по щеке, бросила, как ошпарила:

– Шлюха! Семью опозорила! Марш отсюда!

И Инка, всхлипывая и зажимая рукой горящую щеку, скатилась со ступенек, толкнула бабку и спряталась за дверью.

– Да не ори ты, Люда, на всю деревню, – гаркнула Лена. – Сейчас сбегутся, как на пожар. Уймись! Ничего страшного не произошло.

– Ничего страшного? – взревела мать. – Может, у вас, прошмандовок московских, это ничего страшного. Отродье твое проклятое! Сгубила пацана!

– Ты ври, да не завирайся! – одернула ее сестра. – Я твоего выродка привлечь могу по статье, девке-то шестнадцати еще нет! Так что уж лучше помалкивай. Я на вокзал поеду, билет на вечерний поезд возьму, а ты смотри тут, этих друг к другу не подпускай!

Она окинула Володю брезгливым взглядом и быстро вышла.

Мать, по счастью, всласть наплакавшись, вскоре заснула, и ему удалось пробраться к Инке. Та, зареванная, поникшая, сидела, забившись в угол кровати. Володя обнял ее, и она, всхлипывая, приникла к нему, вцепилась, как в последнее спасение, запричитала:

– Володенька, что же делать? Она увезет меня! Мы никогда больше не увидимся.

– Ну, будет, будет, перестань, – утешал он ее, немного рисуясь, чувствуя себя рядом с испуганной девчонкой большим и сильным. – Я за тобой приеду. Возьму у отца денег – он добрый, он даст, и приеду. Мне через полгода восемнадцать исполнится, и мы сможем пожениться. И никто нам не помешает, честное слово.

– Ты правда приедешь? – икнула от слез Инка.

– Ну, конечно! Не плачь, глупая!

Он целовал ее в соленые щеки и верил, твердо верил в то, что говорил.

Дома, в Омске, была уже совсем осень. Во дворе Володю радостно встретили вытянувшиеся за лето друзья, бывшие одноклассники. Отец обнял сына, хлопнул по плечу:

– Ишь какой вымахал, настоящий мужик. Ну, как каникулы?

Мать, надутая, напряженная, ничего не сказала, и Володя неопределенно дернул плечами – нормально. Он ждал удобного случая, чтобы поговорить с отцом, не решался так выплеснуть на него все. С бухты-барахты, при матери. Но случая все никак не представлялось, отец, подполковник, дома бывал редко, все больше торопился куда-то. Потом пришел сентябрь, началась учеба. Выдали форму, поселили в курсантское общежитие. Новые друзья, интересные занятия… Старшекурсник Серега познакомил его со смешливыми и не слишком щепетильными девчонками из соседнего ПТУ, к которым всегда можно было нагрянуть в увольнительную с бутылкой портвейна. Жизнь бежала вприпрыжку, и все то, летнее, стало казаться детским, смешным, далеким и смутным, словно полузабытый сон. Он написал все-таки Инке письмо, ответа не получил и с облегчением выкинул из головы всю эту историю, ее слезы, свои пылкие обещания. Ну что такого, в конце концов, у всех летом были романы, все клялись в верности до гроба. Понятно же, что это всего лишь правила игры, которые никем не воспринимаются всерьез.

Зимой неожиданно умерла бабка. Мать ездила на похороны, делила с сестрой деньги за проданный дом. Володя, недавно проштрафившийся, не смог получить отпуск, остался в училище. Когда мать вернулась, спросил без особого интереса:

– Ну как там? Как тетя Лена?

– Жмотовка чертова твоя тетя Лена, – ругнулась мать. – Каждую копейку из глотки выдирала, москалька паршивая!

Он хотел еще спросить, была ли на похоронах Инка, но по суровому, свекольного цвета материнскому лицу понял, что та не расположена отвечать на вопросы, и ничего не сказал.

Летом они с ребятами махнули в поход, с палатками, с гитарой. Мать, избавленная, наконец, от необходимости навещать бабку, впервые за много лет собралась на курорт. Теперь, когда стало некуда приезжать на лето, связь с московской родней была утеряна, обменивались лишь короткими сухими поздравлениями с праздниками. И со временем образ Инки, угловатой худенькой девочки с горячими черными глазами и запекшимися губами, совсем изгладился из Володиной памяти.

– И ты больше никогда ее не видел? – задумчиво спросила Вероника.

Володя покачал головой:

– Нет, говорю же тебе, бабка умерла, дом продали…

– Постой, а ей, значит, сколько было лет? Пятнадцать? – нахмурившись, уточнила Вероника. – Выходит, ты у нее был первым?

– Ну, наверно, откуда мне знать? Мы это не обсуждали! – бросил он раздраженно.

Он уже жалел, что рассказал Веронике эту старую историю. Зачем она раскапывает все эти подробности? Прошло сто лет, он давно обо всем забыл. Вспомнил только из-за странного поведения Инны. А у Ники такой вид, словно все это имеет огромное значение.

– Лучше бы ты рассказал мне раньше… – протянула она, собирая со стола грязную посуду.

– И что бы изменилось? – взвился Володя. – Ты бы не стала со мной связываться?

– Ну что за глупости, – мягко улыбнулась она. Подошла сзади, обхватила руками, уткнулась носом в спину между лопаток. – Какая мне разница, что у тебя с кем было. Просто… я теперь понимаю, что она не оставит нас в покое. Никогда!

– Да ладно, – обернулся Володя. – Ну, это же глупо! Мы взрослые люди…

– Взрослые, ага. Только мы с ней не просто люди, но еще и женщины, понимаешь? Она всю жизнь теперь будет считать, что я ее переиграла, победила. И так этого не оставит.

Володя с сомнением покачал головой. Ему не верилось в то, что Вероника права. Нелепость какая-то, проблема на уровне пионерского лагеря. Ника, поднявшись на носки, дотянулась до его губ, поцеловала быстро и произнесла:

– Ничего. Я тоже в долгу не останусь. Еще посмотрим, кто кого.

Инна деловито вытаскивала с задних, глубоко запрятанных полок стенного шкафа новые поступления «фирмы», раскладывала их на диване и оценивала задумчивым взглядом. Сегодня должна была зайти важная клиентка, Лариса Николаевна, жена мясника с Даниловского рынка. Инне наконец-то удалось раздобыть джинсы на ее задницу пятьдесят второго размера, о чем она немедленно и сообщила моднице по телефону. Лариса обещала сегодня зайти, заодно посмотреть, что еще есть интересного. И теперь Инна перебирала разноцветные, пришедшие к ней самыми разными путями шмотки, соображая, какие из них можно натянуть на Ларисины телеса.

Инну всегда успокаивала эта неторопливая однообразная работа – сортировка вещей. Перекладываешь брюки к брюкам, платья – к платьям, прикасаешься пальцами к мягко шуршащим струящимся тканям, и в голове словно тоже все раскладывается по полочкам. Все ее проблемы, все неприятности.

Главной из них, конечно, оказался просчет с Володиной женой. Она-то ожидала, что эта клуша примчится сюда, схватит своего гулящего мужа за шкирку и уволочет в семейное гнездышко. Та же зачем-то устроила показательную порку, в результате чего, как и следовало ожидать, лишилась мужика окончательно. Идиотка! И вот, братец теперь поселился прямо у нее под боком, и ей мучительно, невыносимо от одной мысли, что он тут, под одной с ней крышей, что она в любую секунду может столкнуться с ним в коридоре. Знать, что там, за стенкой, он обнимает и целует Веронику, эту дешевку, эту мразь подзаборную… Ее больные, издерганные опасной работой нервы не выдерживали постоянного напряжения. Каждый день, каждую свободную минуту пытаться выбросить из головы прошлое, навязчивые воспоминания, не дающие покоя, преследующие в стылые зимние ночи, и каждое утро получать новый электрический разряд, случайно сталкиваясь с ним у двери в ванную комнату.

Нет, с этим нужно кончать как можно быстрее. Так она долго не выдержит. Она изо всех сил старалась дать понять этим двоим, что лучше им убраться отсюда по-хорошему. Участковый Пашка по ее наводке чуть ли не каждый день навещал Веронику узнать, не съехал ли еще ее гость или не разжился ли московской пропиской. Она припадала к стене и слышала, как бубнил что-то недовольное Володя, как льстиво лебезила перед стражем порядка Вероника. Ничего, очень скоро свирепому полицаю это надоест, и он вытурит Володю отсюда к чертовой матери. Если, конечно, тому не удастся заполучить прописку. Но ему не удастся, нет. Чтобы получить прописку, нужно где-то работать, а на работу не возьмут без прописки. Замкнутый круг. Бессменные бабки у подъезда сетовали, она слышала, как не везет бедному парню Володичке с трудоустройством, каждый день ходит, пороги обивает, а никуда не принимают. И Веронику, как назло, уволили. По неожиданной случайности как раз на следующий день после того, как Инна кое-что шепнула шоферу партийного любовничка. Просто позвонили и объявили, что за многочисленные прогулы без уважительной причины, опоздания и самовольные уходы раньше конца рабочего дня Вероника освобождена от должности машинистки.

Интересно, на что живут теперь влюбленные, чем питаются, плодами страсти? И долго ли продержатся на голодном пайке? Если она правильно рассчитывает, не позже чем через две недели Вероника взвоет от тоски, вытурит Володю к чертовой матери и вернется к своей древнейшей, прибыльной и неутомительной профессии. А суженый ее полетит белым лебедем домой, кланяться в ножки обиженной жене.

Инна удовлетворенно кивнула, соглашаясь сама с собой, что так оно и должно быть, и вытащила на свет замшевые сапоги на танкетке. Нет, эти, пожалуй, лучше убрать: голенище тонкое, Ларискино копыто не впихнешь. Только расстраивать денежную клиентку.

Дверь скрипнула. Инна обернулась через плечо, увидела вошедшего Тимошу, бросила «Привет!» и снова углубилась в содержимое шкафа. Тимоша остановился за ее спиной, сопел нерешительно. Инна не обращала внимания, слишком занята сейчас, не до того.

– Инна, послушай… не подумай, что я так это говорю, со зла… я все обдумал и решил… Мне кажется, нам лучше расстаться, – промямлил Тимоша ей в спину.

Инна, не особенно вслушиваясь в его слова, сердито отмахнулась:

– Тимош, я занята. Потом поговорим.

– Мне надоело твое пренебрежительное отношение! – истерически взвизгнул вдруг супруг. – Ты даже сейчас меня не слушаешь. Ты вообще меня не замечаешь! Я говорю, что ухожу от тебя, а ты…

– Постой-постой, – обернулась Инна. – Ты от меня – что?

Она окинула мужа взглядом с ног до головы. Вид у него в самом деле необычный: лицо раскраснелось, запотевшие с холода очки косо сидят на носу, глаза лихорадочно блуждают.

– Ты что, Тимоша, заболел? – участливо поинтересовалась Инна.

Кто бы там что ни говорил, она хорошо относилась к мужу, была к нему привязана. Знала, что многие знакомые ей сочувствуют, считают, железной леди по жизни катастрофически не везет с мужиками, одни нахлебники попадаются. И первый муж, школьный учитель, в рот ей заглядывал, и второй, Тимоша, вообще ни на что не способный без ее непробиваемой поддержки. На самом же деле именно такой мужской типаж Инну полностью устраивал. Нерешительный, беспомощный, слабый, о нем приятно заботиться, чувствовать себя рядом сильной и важной. Он не станет перечить и ставить палки в колеса, в серьезных жизненных передрягах его мнение можно не принимать в расчет, он согласится на любое ее решение, лишь бы от него не требовали брать ответственность на себя. Фактически в отношениях с мужчинами она реализовывала материнскую роль, сыграть которую для собственного ребенка жизнь ей возможности не предоставила. И расставание с Тимошей было бы для нее сродни расставанию с любимым, хоть и непутевым, сыном.

– Ты нехороший человек, жесткий, властный, – сбивчиво объяснял Тимоша. – Я мирился с этим, мне казалось, что в душе ты не такая, просто твоя руководящая должность так тебя изменила. Но теперь… Наша соседка, Вероника, она все мне рассказала!

– Что рассказала? – Инна помотала головой, пытаясь осознать, что происходит. – Как она легла под моего брата и увела его от жены?

– Нет, про ваши с ним отношения, в прошлом, – замялся Тимоша.

Инна вздрогнула, кровь отлила от щек. Тимоша не ожидал, что его слова произведут такое впечатление, теперь он словно разговаривал с призраком, мертвенно-бледным, с яростно сверкающими черными глазами.

– Чем же еще поделилась с тобой Вероника? – металлическим голосом процедила Инна.

– Она рассказала мне, как ты бесишься от ревности и не даешь им покоя. И не отрицай, я сам слышал, как ты звонила его жене! А теперь ты сделала так, что Веронику уволили, натравливаешь на них милицию, ты…

– Как, интересно, я могла бы повлиять на увольнение Вероники? – подняла брови Инна. – Может, надо было на работу вовремя приходить, а не спать до обеда?

– Я прекрасно знаю, что ты можешь, у тебя по всей Москве связи! – возразил Тимоша. – Инна, я просто не могу жить с таким человеком, эгоистичным, мстительным. Мне страшно находиться рядом с тобой. Раньше я никогда не думал, что ты на такое способна.

Далеко в прихожей трижды позвонили в дверь. Инна помотала головой:

– Погоди, это ко мне, клиентка. Давай мы с тобой чуть позже все обговорим. Ты неверно обо мне судишь… Постой, не принимай никаких решений, пока не выслушаешь мою версию!

Она постаралась взять себя в руки, провела ладонью по лицу и быстро вышла из комнаты.

Лариса едва успела, выдохнув воздух, застегнуть на своих брунгильдистых бедрах вожделенный деним, как в коридоре раздались шаги, кто-то нарочито громко откашлялся под дверью, а затем постучал. Инна, всегда предусмотрительная, с готовым планом для каждой нештатной ситуации, сообразила быстро – звонка в дверь не было, кашель мужской и подозрительно знакомый, наверняка милиция с облавой, кто-то капнул.

– Лариса, быстро, выходите через кухню. Тимоша вас проводит. За джинсы отдадите потом, – быстро скомандовала она вполголоса.

Примодненная мясницкая супруга побледнела и затряслась всеми своими вылезающими из брюк складками.

– Ничего не бойтесь! Если спросят, вы навещали Тимофея, вы его дальняя родственница, – сухо и четко выговорила Инна, одновременно выпроваживая Ларису и Тимошу в смежную комнату, из которой, отодвинув тумбочку, можно было через прикрытую обычно дверь попасть прямо в кухню.

Сама же, едва убедившись, что подозрительная посетительница покинула комнату, распахнула дверь, изобразив на лице усталую сосредоточенность. Как и ожидалось, на пороге, смущенно переминаясь и пряча глаза, стоял участковый Пашка. За его спиной маячил еще какой-то незнакомый тип в форме.

– Здравствуйте, Инна Михайловна, вы уж извините, что беспокоим, – забормотал Пашка, как огня боявшийся мрачной и властной дядькиной соседки. – Но к нам сигнал поступил. Сами понимаете, обязаны отреагировать. У нас сейчас строго…

– Да ради бога, – шире распахнула дверь Инна. – Проходите, располагайтесь. А в чем меня подозревают, если не секрет?

Второй гость забубнил что-то насчет незаконной торговли, спекуляции. Инна, не особенно заботясь о вежливости, перебила:

– Если можно, товарищи, побыстрее. У меня тут некоторым образом семейная драма. Муж, понимаете ли, уходить собрался. Вот, сами видите, совместно нажитое делим, – она махнула рукой в сторону разложенных по дивану разнокалиберных шмоток.

Появившийся на пороге смежной комнаты Тимоша незаметно кивнул ей одними веками, подтверждая, что клиент благополучно отбыл из квартиры через черный ход.

– Как же так? – покачал головой Пашка. – Неужели не сошлись характерами? Что же это вы, Тимофей Сергеевич, семью разрушаете?

– Мне кажется, это не совсем ваше дело, – нахмурившись, отвернулся Тимоша. – Вы же по другому поводу сюда пришли?

– Да вы ищите, ищите, что вас интересует, – насмешливо пригласила Инна. – Может, ручку мою найдете, а то два месяца уже как завалилась куда-то, а жалко, золотое перо.

– Сейчас, – смущенно кивнул Пашка. – Понятых только пригласим…

– Если можно, не из четвертой комнаты, – бросила Инна. – У нас с той соседкой не очень хорошие отношения.

– Оно и видно, – хмыкнул Пашка.

И Инна, бросив на него короткий проницательный взгляд, коротко кивнула. Ну точно, значит, Вероника настучала. Тоже, значит, ступила на тропу войны. Сначала с Тимошей разоткровенничалась, а затем и вовсе решила доблестную милицию подключить. Тварь подлая! Ничего, с Инной справиться у нее кишка тонка. Пусть эти дурачки в погонах роют, стараются, все равно ничего крамольного они не найдут, ни валюты, ни крупных партий товара. Ничего такого, за что ее можно привлечь, дома она не хранит. А про эти несколько шмоток всегда можно сказать, что это ее одежда. Размер, правда, неподходящий, ну да это уж не их дело. Мало ли, может, она недавно с диеты слезла. А вот Веронике это с рук не сойдет! Хватит ее щадить, сама напросилась, получит теперь по полной!

Лениво наблюдая, как доблестные стражи порядка роются в ее шкафу, Инна словно бы между прочим протянула:

– Вообще, вот на кого бы вам следовало обратить внимание, это на Веронику Германову. Вот уж кто темная лошадка…

– Что вы имеете в виду? – заинтересованно покосился на нее второй милиционер.

– Ну как же, живет явно на нетрудовые доходы, сейчас так и вообще тунеядствует, – раздумчиво перечисляла Инна. – Образ жизни ведет антиобщественный, мужчин разных домой водит, каждый день посиделки, пьянки… практически притон устроила из своей комнаты. А гости тоже сомнительные, у некоторых манеры самые приблатненные. А бывают и вообще иностранцы. Помнишь, Тимоша, летом к ней француз один ходил?

Тимоша, не глядя на Инну, буркнул что-то неразборчивое. Впрочем, Инне и не требовалось его участие в разыгрываемом ею спектакле, достаточно было и ее собственной роли.

– Вы меня поймите, я не ханжа, – дружелюбно объясняла она. – Но у меня ответственная должность. Зачем мне лишние неприятности? А в квартире бог знает что произойти может. Тем более, она, Вероника, догадывается о том, что я ее образ жизни не одобряю, и, как видите, не чурается даже мелкой пошлой мести. Это ведь она вам «сигнализировала» о моих якобы махинациях?

Этот вопрос незваные гости проигнорировали, продолжая искать какие-то мифические вещдоки. Разумеется, за два проведенных у нее в комнатах часа милиционеры ничего не нашли. Инна устало терла переносицу, голова болела нещадно. К счастью, вскоре все должно закончиться. Если постарается, она и Тимошу сможет уговорить подождать с выяснениями отношений до завтра. И тогда можно будет прилечь, положить на лоб влажное полотенце и закрыть глаза.

– Подпишите, пожалуйста! – Пашка сунул ей под нос заполненный протокол.

Она быстро пробежала глазами криво нацарапанные строчки, убедилась, что никаких несуществующих богатств ей не приписали, и подмахнула документ.

– А теперь вам придется ненадолго проехать с нами, – обратился к ней немногословный второй милиционер.

– Это еще зачем? – нахмурилась она.

– А чтобы зафиксировать ваши показания, – объяснил тот. – Ну вот хотя бы по поводу вашей соседки, Вероники… Как вы сказали?

– Германовой! – с готовностью напомнила она.

И, не обращая внимания на хмурый, неприветливый взгляд Тимоши, поднялась, взяла сумочку и, направившись к двери, объявила:

– Конечно, если нужно, я готова еще раз все подробно рассказать. Все, что знаю.

Володя возвращался домой в приподнятом настроении. Купил на развале у метро самую пушистую елку, взвалил ее на плечо, предвкушая, как обрадуется Вероника зеленой красавице. С неба летел мелкий снег, Володя смахивал его с лица шерстяной перчаткой, сдувал с носа. Нарядная, к празднику украшенная флагами и разноцветными лампочками Москва спешила куда-то по своим делам.

Впервые за последний месяц у него стало легко на душе. Честно сказать, он смертельно устал за это время. Устал от бесполезных поисков работы, от сменяющих одна другую контор, в каждой из которых ему сообщали, что без московской прописки он им не подходит. Володя давно уже перестал рассчитывать на хорошую должность, готов был согласиться на все, хоть дворником, лишь бы денег заработать. Но, как выяснялось, и в дворники брали только коренных москвичей. Устал от постоянного безденежья, от чувства стыда и неловкости, возникающих каждый день, когда Вероника, думая, что он не видит, совала ему в карман пальто мятые рублевые бумажки. От звонков и душераздирающих писем жены. Галина вовсе не думала спешить с разводом (а ведь это так сильно упростило бы ему жизнь, позволив жениться на Нике и прописаться, на радость этим проклятым бюрократам, в ее комнату), напротив, чуть ли не каждый день бомбардировала его упреками, жалобами, описанием переживаний несчастных, ни в чем не повинных, брошенных детей.

Володя устал от всей этой мучительной, неловкой, непонятной ситуации. Он привык считать себя честным и порядочным мужиком, может, не слишком сообразительным, но, по крайней мере, имеющим четкие представления о том, что хорошо и что плохо. Новая жизнь выбивалась из всех его былых представлений о правилах, не укладывалась в четкую схему. Как военный, он понимал, что превыше всего должен быть долг. Но в чем заключался его долг сейчас? Вернуться к жене, к женщине, которую он больше не любит? Значит, врать, воспитывать детей на лжи? Оставить Веронику? Или твердо поговорить с женой, заставить ее подать на развод и наладить свою жизнь с Никой? Но нужен ли он ей? Что за мужик такой, даже на жизнь заработать не способен, перебивается на бабские подачки?

Эта неопределенность выматывала нервы, раздражала, гнала его из теплого уютного дома на улицу – продолжать бессмысленные поиски работы, которые заканчивались, как правило, в ближайшей пивной, где за высокими нечистыми столами собирались со щербатой кружкой горчащего пива такие же растерянные, выпавшие из привычного уклада жизни люди.

И вот сегодня, наконец, повезло. Какая-то Вероникина подруга подсказала обратиться на сортировочную станцию, туда, где разгружают составы. Там якобы грузчиков всегда не хватает, берут всех, вне зависимости от прописки. Володя прямо с утра отправился попытать счастья, почти не надеясь на удачу, и вдруг все обернулось еще лучше, чем он мог себе представить.

В стылой темной конторке пахло почему-то прокисшими щами. Он некоторое время ждал у запыленного треснутого окна, глядя на проползавшие мимо длинные железнодорожные составы, морщась от надсадного лязга и скрежета. Потом к нему вышел приземистый круглолицый мужичонка с широкой улыбкой от уха до уха, начальник станции. Этакий колобок, румяный и круглый.

– Здравствуйте, здравствуйте, поработать хотите? Нам грузчики очень нужны! Ну что ж, давайте знакомиться, меня зовут Федор Иванович.

Володя обрадованно потряс липкую мужичонкину ладонь и принялся рассказывать о своих злоключениях.

– Погодите, любезный, так вы, стало быть, бывший военный? Даже капитан? Любопытно, любопытно, – сладко прижмурился Колобок. – А водить грузовые автомобили вам случайно не доводилось? Ах, имеете опыт! Так что ж вы молчали? Это же расчудесно! Грузчиком-то всякий может быть, а вот водители у нас в большой цене! И зарплата опять же повыше, и работенка попроще – товар принял, накладную подмахнул, до места отвез – и гуляй. Как вам, Владимир Петрович, такое предложение?

Володя, не смея верить такой удаче, смущенно забормотал:

– Дело в том, что я, видите ли, иногородний, у меня прописки московской нет…

– Ну так хорошему человеку мы всегда можем поспособствовать, – заверил Федор Иванович. – И с пропиской поможем, и с жильем. У вас как с жилплощадью? А то койку в общежитии уж всяко организуем, а если вы семейный, то и о комнате можно похлопотать. Мы о работниках печемся, как о самих себе, и они нам отвечают… пониманием. – Он как-то странно подмигнул и снова осклабился. – Главное, чтоб человек был сознательный, не конфликтный. Я как рассуждаю – живи и дай жить другим, правильно, Владимир Петрович?

– Наверно, – развел руками Володя.

Он не очень понимал, к чему клонит этот болтливый хихикающий Колобок. Сообразил только, что, кажется, на этот раз наконец-то повезло. Счастье-то какое! Вот Ника обрадуется!

– Положим вам для начала сто двадцать рублей оклада. А дальше уж как пойдет, понимаете меня? – человечек снова подмигнул, и Володя, решив, что позже разберется в особенностях его странной мимики, горячо закивал:

– Конечно, конечно! Я понимаю. Меня все устраивает.

– Вот и ладненько, – потер ручонки Колобок. – Тогда ступайте прямо в отдел кадров, там Светланочка вас оформит. А с завтрашнего дня пожалуйте на службу.

Он попытался было дружески хлопнуть Володю по плечу, но не дотянулся и лишь приветливо потряс его за локоть.

Володя взбежал по ступенькам, перекинув елку на другое плечо, распахнул дверь и влетел в комнату. Вероника, стоя на четвереньках, шарила под кроватью длинной шваброй. Кукла Маруська, передвижения которой были связаны с настроением хозяйки, сидела на покрывале вполоборота.

– Ты что это делаешь? – удивился Володя.

Вероника поднялась, одернула платье и, жалко улыбнувшись, протянула ему несколько медяков.

– Я, знаешь, вспомнила, что как-то у меня из кармана мелочь высыпалась и под кровать закатилась. Решила поискать. Вот, смотри, на целый обед насобирала.

У Володи защемило сердце. Господи, до чего он довел ее, бедняжку, – копейки с пола собирает. Она стольким для него пожертвовала, милая, милая! Ну как он может ее предать? Ничего, теперь все наладится, пойдет по-новому.

Володя сгрузил елку в угол и легонько шлепнул Веронику по руке. Медяшки подпрыгнули и рассыпались по полу.

– К черту мелочь. Я работу нашел. Завтра выхожу! – радостно объявил он.

– Да что ты? – Вероника радостно охнула и повисла у него на шее. – Как здорово, Володенька! Как хорошо!

Он жарко поцеловал ее, подхватил, закрутил по комнате.

– Любимая моя! Я же обещал, что все будет хорошо!

– Стой! Стой! Подожди! – вскрикнула Ника.

Володя остановился, опустил ее на пол, испуганно смотрел, как она, побледнев, прижимает ладонь к губам. Спросил встревоженно:

– Что с тобой? Голова закружилась?

Она посмотрела на него как-то странно, присела на стул, сказала, пряча глаза:

– Я, Володя, была сегодня у врача… Кажется, я беременна.

Он стоял над ней, оглушенный, стаскивал с рук перчатки. Застрявшие в шерсти елочные иголки царапали пальцы. Вероника посмотрела на него искоса, взгляд был испуганный, напряженный. «Вот все и решилось, – четко осознал Володя. – Ребенок… Крохотное беззащитное существо». Удивительно: такое маленькое, казалось бы, незначительное, а в один миг уравновесило всю расшатавшуюся картину мира. Его женщина, его ребенок… Он нужен им, он должен о них заботиться. Все решено, раз и навсегда.

Опустился на колени перед стулом, сжал ее руки, уткнулся лицом в подол теплого, так знакомо пахнущего платья, вздохнул:

– Ника, родная моя…

– Ты рад? Правда? – все еще настороженно спросила она.

– Ну конечно, как может быть иначе? Это ведь наш ребенок, твой и мой!

И Ника, выдохнув, обняла его голову, крепче прижала к себе, запуталась губами в отросших после увольнения из армии волосах, произнесла очень серьезно:

– Я люблю тебя, Володя! – и еще раз, как будто утверждая, объясняя не столько ему, сколько самой себе: – Люблю!

Тимоша все-таки ушел перед самым Новым годом. Инна, откинувшись в кресле, смотрела, как он аккуратно, стараясь не задевать вещи, ходит по комнате, увязывает в стопки свои научные брошюрки. Она и сама не могла разобраться, чего больше в ее состоянии: гнева, боли или удивления, что тихий и нерешительный Тимоша сподобился вдруг на такой поступок. Ладно, черт с ним, пусть валит. Если ей понадобится его вернуть, достаточно будет только пальцами щелкнуть.

– Где ты будешь жить? – спросила она сухим, потрескивающим голосом.

– Пока у мамы, – объяснил он. – А там посмотрим.

Ах, у мамы! Ну тогда понятно, нельзя же, в самом деле, предположить, что Тимоша отважится на самостоятельную жизнь. А так, стало быть, он просто перебегает из-под одного теплого крылышка к другому.

Инна перевела дыхание. Горло как будто свело резким сухим спазмом. Уходит. Она остается одна. Сколько же они прожили вместе? Пять лет? Шесть? Поначалу он дышать на нее боялся, смотрел с неизменным восхищением… А теперь – вот… Неужели настолько она страшна, что даже этот тихоня решился бежать? Что, в самом деле, в ней есть такого, что отпугивает мужиков? Почему ее, сильную, самостоятельную, в одиночку решающую все проблемы, не требующую покровительства и сочувствия, вечно бросают? Почему от нее бегут?

– Тимоша, ты понимаешь, что это все? – она попыталась поймать его ускользающий взгляд. – Если ты сейчас уйдешь, я не впущу тебя больше. Это будет окончательно.

– Инночка, я понимаю, – он опустил глаза. – Просто… Я не смогу с тобой больше жить, прости. После всего, что произошло, всего, что я видел… Я, если хочешь, тебя побаиваюсь теперь. Все время думаю: «А что, если я ее ненароком разозлю? Если дорогу ей перейду? Что она мне сделает?» Твоя жестокость, эта пошлая, дешевая месть… С тобой рядом сложно, тяжело, понимаешь?

– Довольно! – резко оборвала она. – Хватит! Я уяснила. – Она поднялась с кресла, тяжело дыша, пошла на него, выдернула из рук перевязанную бечевкой стопку брошюр. – Значит, ты боишься меня разозлить? Ну так трепещи, ты уже меня разозлил! Беги, забивайся в нору и жди, когда тебя настигнет моя месть! Тряпка! Ничтожество!

Она распахнула дверь комнаты и с размаху вышвырнула в коридор книги. Бечевка лопнула, разрозненные пожелтевшие листки, шелестя, разлетелись по стертому генеральшиному паркету. Тимоша, испытывавший необъяснимое отвращение к крикам и выяснениям отношений, болезненно поморщился и вышел, осторожно прикрыв за собой дверь.

Одна… Любящий муж бросил под самый праздник. Дьявольски повезло, нечего сказать. Можно не суетиться, добывая к столу дефицитные деликатесы. Теперь все пропадет – и икра, и буженина…

За окном, смеясь и болтая, проходили люди, поздравляли друг друга с наступающим, торопились по домам, не опоздать к бою курантов. Здесь же, в ее хоромах, царила ничем не нарушаемая, почти торжественная тишина. Ей отчего-то вдруг страшно стало в опустевших просторных комнатах. Высоко, под украшенными лепниной потолками клубилась темнота, громоздкая мебель отбрасывала странные, изломанные тени. За шкафом что-то скрипело и шуршало. Инна, воровато оглядываясь, прошла по комнатам, раздергивая шторы, щелкая выключателями. Не успокоилась, пока не устроила полную иллюминацию, включив даже настольную лампу. Забилась в кресло с ногами, закурила, чувствуя, как дрожат ледяные пальцы, сказала громко и отчетливо: «Перестань! Ты с ума сходишь. Здесь никого нет. Кого тебе бояться? Разве что… саму себя?» Она звонко хлопнула в ладоши, заставила себя рассмеяться вслух, громко и раскатисто. И страх отступил, съежился, но до конца не ушел, продолжал ехидно щуриться откуда-то из-под дивана.

Вечером Инна включила «Голубой огонек» по телевизору, сама откупорила шампанское, чокнулась с зеркалом, закусила крабовым мясом прямо из криво вспоротой жестяной банки. С улицы завывала гармошка, доносились нестройные пьяные голоса. В соседней комнате было тихо, сидят, наверно, милуются, голубки.

Она лихо опрокинула бокал, плеснула себе еще. На экране появилось изображение кремлевских часов.

– Ну, желаю, чтобы все! – сказала часам Инна и хлопнула еще один бокал.

Постепенно начинали отогреваться, теплеть кончики пальцев, легче стало дышать. В конце концов, все не так плохо. От милиции удалось отмазаться. Пришлось, правда, подключать отца, тот кому-то позвонил, и бравым служителям порядка сделали втык за то, что без толку тревожат мирных граждан. Муж ушел… Ну так что ж, один ушел, другой придет. А, в конце концов, если захочется, можно вернуть и этого. Неужели ей-то, с ее силой духа, не переломить такого мямлю? Ну, даже если и не удастся, всегда найдется другой желающий усесться на ее рабочую шею. Как это там говорится: движение все, конечная цель ничто? Она еще молодая женщина, всего-то тридцать пять, все можно успеть, наверстать.

Инна осушила еще один бокал и откинулась на спинку кресла. В телевизоре умильно улыбающиеся знаменитости сталкивали бокалы, отмахиваясь от сполохов серпантина.

Уже далеко за полночь Инна почувствовала, что устала, выпила лишнего. Голова сделалась тяжелой, мерцающий экран телевизора медленно покачивался из стороны в сторону. Нужно ложиться. Только вот хорошо бы проветрить комнаты, воздух посинел от дыма. Она распахнула настежь все форточки и вышла на кухню.

У раковины, чуть ссутулив плечи, мыл посуду Володя. Инна, некоторое время оставаясь незамеченной, любовалась его большой сильной фигурой, жилистыми руками, выглядывающими из закатанных рукавов белой праздничной рубашки. Мучительно хотелось подойти сзади, прижаться к его спине, уткнуться носом в спускающиеся на крепкую шею льняные завитки. Она до сих пор помнит их запах.

– А где же хозяюшка? – резким каркающим голосом спросила она.

Володя вздрогнул от неожиданности, обернулся, сказал миролюбиво:

– Ну, с Новым годом, во-первых. Ника уснула.

– С Новым годом, Володенька. С новым счастьем! – издевательски отозвалась она, чиркая спичкой о коробок и прикуривая легкий «Мальборо», который специально для нее возил из Польши один знакомый проводник. – Ты ведь и в самом деле начинаешь в новом году новую жизнь, а? Новая жена, новая семья…

– Ин, может, хватит? – он выключил воду, стоял перед ней, вытирая о полотенце свои крупные, красноватые на костяшках руки. – Уже почти полгода, как я здесь обосновался, а ты все злишься. Мне, если честно, эта ваша ссора с Вероникой осточертела. Взрослые бабы, а ведете себя… Ну что это изменит, сама подумай. Глупо же…

Инна вдруг почувствовала, что устала, смертельно устала. Голос Володи был мягким, успокаивающим, и отчего-то показалось, что он прав. В самом деле, как все это глупо, мелочно… Неужели она, взрослая самостоятельная женщина, руководящий работник, в конце концов, опустилась до того, чтобы вредить соседке в лучших коммунальных традициях? Не хватало еще начать в суп друг другу плевать… Она опустилась на табуретку, устало затянулась сигаретой:

– Наверно, ты прав, Володя. Действительно, никакого смысла… Как-то мы заигрались…

– Ну вот и славно, – обрадовался он. – Выпьем мировую, а? Тем более праздник…

Он быстро смотался в комнату, принес коньяк и две рюмки. Инна пригубила обжигающую янтарную жидкость. Неприятное кружение и покачивание прекратилось. Голова сделалась легкой, почти невесомой, ноги же, наоборот, налились тяжестью. До чего же у него удивительные глаза, синие, глубокие. Смотришь в них – и отчего-то хочется верить каждому его слову.

– Будем добрыми соседями, – распинался Володя. – Тем более, мы, может быть, скоро переедем…

– Это как? Куда? – заинтересовалась Инна.

– Я на работу устроился. Там комнату в общаге обещают.

Володя принялся воодушевленно рассказывать последние новости. Инна слушала его, кивала, смотрела, как озаряют его красивое, мужественное лицо блики мигавших на улице разноцветных лампочек.

– В общем, все неплохо получается, – подвел итог Володя. – Мне, правда, кажется… – он замялся.

– Что кажется? – уточнила Инна.

– Ну, этот начальник станции, Федор Иванович… Он какие-то странные вещи говорит, подмигивает… Мне кажется, он меня на левак подбивает. По липовой накладной груз вывозить и доставлять, куда ему нужно. Прибыль себе в карман класть, а мне – откат. Понимаешь?

– Чего ж тут непонятного? – вскинула брови Инна. – У нас страна такая. Каждый крутится как может. На одну зарплату особенно не разгуляешься. Как это говорится: «На работе я не гость, унесу хотя бы гвоздь»?

– Но это же воровство! – взвился Володя. – Он меня склоняет преступником стать, закон нарушить. А я не могу, я честный человек… Это все равно что пойти в подворотне прохожих грабить…

– Из честности каши не сваришь, – усмехнулась Инна. – Брось, Володя, мы живем в стране, где правила игры такие, каждый тащит с работы, что плохо лежит. Так что не очень-то держись за свои высокие принципы. Веронике это очень быстро надоест и снова захочется обедать в «Славянском базаре».

– Инна! Мы же договорились! – укоризненно оборвал ее он.

– Ладно, ладно, договорились, – согласилась она. И вдруг, движимая то ли хмелем, то ли этим их первым мирным разговором, сказала: – Володя, раз уж мы зарыли топор войны… Может быть, ты ответишь мне на один вопрос, а то он много лет меня мучает… Ответишь, а? Только честно! Почему ты так меня бросил, Володя? Почему не приехал за мной? Ведь ты же обещал! Я тебе так верила, так ждала…

– Инна! – он нетерпеливо встал, отошел к окну, дернул на себя форточку.

Но Инна не желала отступать, поднялась следом за ним, остановилась прямо за спиной.

– Почему, Володя? Ты сам говоришь, что честный, порядочный человек. Как же ты мог бросить меня, совсем девчонку? Неужели совесть ни разу тебя не упрекнула за это?

– Слушай, ну, это было давно, мы… Я не думал, что ты так серьезно все это воспримешь…

– Нет! Хватит! – оборвала она. – Я уже тысячу раз слышала эту белиберду: «Мы были детьми… Мы ничего не понимали…» Во-первых, даже дети не совершают поступков без причины. Во-вторых, тебе было уже семнадцать, это не очень-то детский возраст. Наш дед в твои годы в Гражданскую полком командовал. Скажи мне правду, Володя, правду! – требовательно говорила она. – Что во мне не так? Я же не кривая, не хромая… Почему ты сбежал?

Он, не оборачиваясь, ткнулся лбом в оконную раму, судорожным движением нашарил в кармане папиросы, глухо выговорил:

– Не знаю… Мне сложно объяснить… Просто ты… Ты была такой смелой, отважной. Ты ничего не боялась, ни родителей, ни людей, ни осуждения. Ты сразу все решила, и ничто не могло заставить тебя отступить. А я… Я просто испугался, наверно, что не смогу так, что струшу в последний момент. Мне страшно стало, что я рядом с тобой окажусь слабаком, не выдержу твоего мужества, твоей силы. Помнишь, когда твоя мать тебя ударила… Я много лет потом видел перед собой твое лицо, с красным отпечатком ладони на щеке. Понимаешь, я должен был защитить тебя. Не как мужчина, так хотя бы как брат… Я же всегда говорил тебе: «Ничего не бойся, я рядом». А получилось, что не смог, ничего не сделал, просто стоял и смотрел…

Он покачал головой, вытащил наконец папиросу из пачки, бросил вполоборота:

– Слушай, ты что, правда думала об этом все эти годы?

– Некоторые вещи не так-то просто забыть, как бы ни хотелось, – отозвалась Инна. – Иногда кажется, что ерунда, ничего особенного, а последствия потом приходится расхлебывать всю жизнь.

– Ты о чем? – не понял Володя.

Она посмотрела на него как-то странно, словно взвешивая, сказать о чем-то или промолчать, и, наконец, качнула головой:

– Неважно, забудь.

Володя развел руками. Инна, неотрывно глядя на него, произнесла свистящим шепотом:

– Значит, слишком сильная, так? Слишком решительная… Вот и Тимоша говорит, что со мной рядом страшно, тяжело. Но я бы научилась, Володя. Если бы ты только захотел, я бы научилась быть слабой, мягкой, беспомощной. Я бы всему научилась ради тебя…

Она сделала, наконец, последний шаг, не смея дышать, уткнулась в его спину, чувствуя, как сладкой болью отдается во всем теле идущее от него тепло, его терпкий, мужской запах, как судорожно, прерывисто колотится в груди сердце. Ее руки обвились вокруг его крепкого торса, тонкие длинные пальцы проникли под рубашку, коснулись гладкой кожи, под которой упруго бугрились мускулы. Володя обернулся, и она дотянулась до его губ, почувствовала, наконец, их кружащие голову тепло и свежесть. И в то же мгновение всей кожей ощутила, что он не отзывается, не реагирует на ее прикосновения. Прошлое не желает возвращаться, ей больше не под силу зажечь в нем огонь, вызвать дрожь в его больших крепких руках, заставить голову сладко кружиться. Он ничего не чувствует к ней, ничего. Господи, какое страшное, мучительное поражение!

Володя мягко, но твердо расцепил ее руки, отстранился, покачал головой. Глядя прямо в ее сузившиеся зрачки, проговорил:

– Инка, я не могу! Прости меня! Ты очень хорошая женщина. Ты красивая! Ты умная, волевая, сильная… Но я не могу, честно! Вероника – моя жена, она носит моего ребенка…

– Что? Ребенка? – ахнула Инна.

Лицо ее дернулось, губы искривились, забилась под левым глазом синяя жилка. Ее как будто ударили под дых, она задыхалась, хватая ртом воздух.

– Ты что? Что с тобой?

Володя метнулся к раковине, плеснул в стакан воды, протянул ей. Она резко ударила его по руке, вода выплеснулась на пол, забрызгав его брюки, ее черные чулки, процедила сквозь зубы:

– Ты, наверно, ждешь поздравлений, да? Ты жизнь мне сломал, подонок! А теперь хлопаешь на меня своими глазами и думаешь, я буду радоваться вместе с тобой твоему счастью? Да я ненавижу тебя! Тебя, твою шлюху Веронику и ваше отродье!

– Инна, ты что? – почти испугался он. – Что ты несешь?

– Чтоб ты сдох! – яростным ненавидящим шепотом сказала Инна. Глаза ее, черные, пустые, мертвые, уставились на Володю, словно гипнотизируя. – Будьте вы все прокляты!

Инна развернулась и ушла по коридору, громко стуча каблуками.

Веронике было страшно. Так страшно, как никогда в жизни. Ее испуганный, не способный сосредоточиться ни на чем взгляд перебегал с предмета на предмет, отмечая какие-то мелочи из обстановки этого уютного кабинета, не в силах оценить всю комнату в целом: полированный письменный стол, зеленое стекло абажура настольной лампы, красивый, наверное, старинный письменный прибор, пыльная бархатная штора, портрет на стене с маленькими очочками и треугольной бородкой.

Надо же, чтоб именно с ней случилось такое. Сколько раз девчонки, беспечные жизнерадостные подружки, пугали друг друга трагическим шепотом рассказанными историями о том, как какую-то Жанку «взяли», «замели», «спалили на связях с иностранцами», «увезли в Большой дом». Ей всегда все эти байки казались сродни страшным историям про синюю руку из пионерского лагеря. Кому, в конце концов, они нужны. Ну ладно, Лола или Нателла, они действительно валютные проститутки, но все остальные ведь просто не особенно обремененные моралью юные порхающие создания, стремящиеся провести время весело и шикарно. Ну что такого плохого они делали? Пили кофе в «Национале», посещали все модные выставки и спектакли, знакомились с мужчинами, иногда, действительно, иностранцами, иногда своими же, местными знаменитостями, ходили в рестораны, к некоторым поднимались в невиданно шикарные номера. Никаких государственных секретов они не разглашали, никаких вредительских орудий у них не брали – так, иногда пару чулок, духи, часики. Всякая копеечная ерунда, если уж разобраться.

Господи, почему же ее выдернули именно сейчас, когда она решила остепениться, бросить эту мотыльковую жизнь, выйти замуж за Володю, родить ему ребенка… Что они от нее хотят? А вдруг посадят? Мамочки-мамочки!

Мужчина по другую сторону стола, скучный, усталый, похожий на их школьного учителя географии, с желтоватыми мешками под глазами, упрятанными за толстые стекла очков, с седой жесткой щеточкой усов под носом, быстро взглянул на нее и довольно-таки доброжелательно произнес:

– Что же вы так нервничаете, Вероника Константиновна? Мы ведь тут не кусаемся. Может быть, кофе выпьете?

– Нет-нет, – она затрясла головой.

Какой там кофе? Ее и так чудовищно мутило. Страх комком стоял в горле, не давая сглотнуть, сжимал желудок мучительными спазмами.

– Вы, Вероника Константиновна, человек по природе общительный? – зачем-то поинтересовался дядька.

Он представился ей в самом начале разговора, но имя и фамилия, такие же стертые и невыразительные, как и его внешность, немедленно испарились из памяти.

– Н-н-не помню… Наверное, – отрывисто выговорила она.

– Ну как же не помните? – развел руками он. – У нас есть сведения, что круг общения у вас очень широкий. Скажем, имя Фабьен Дюпре вам о чем-нибудь говорит?

«Все знают, господи, все знают, – в панике думала Вероника. – За что, боже мой, за что? В чем я виновата? Ах, виновата, конечно, кругом виновата! Болтала все подряд, ходила, куда не надо… Как страшно!» Ужас сковал ее тело, отключил мозг. Она ничего уже не соображала, кроме того, что в этом сидящем напротив замшелом сморчке таится опасность, что нужно его остерегаться. Не злить и соглашаться со всем, что он скажет.

– Так как же, Вероника Константиновна? Может, припомните такого человека? – поторопил ее собеседник.

Ника судорожно прижала ладонь к губам, коротко кашлянула, выговорила онемевшими губами:

– Извините, мне…

И в то же мгновение согнулась пополам, и ее вырвало прямо на темно-зеленый бархатистый ковер. Она сидела, красная от стыда, трясущаяся от страха, боялась поднять глаза на своего мучителя. Глаза щипали подступавшие слезы.

– Ничего-ничего, – участливо произнес «географ». – Сейчас все уберут. Давайте пока перейдем в другой кабинет.

Ей было уже все равно, ведите куда хотите, спрашивайте о чем хотите. Только бы побыстрей закончился этот липкий, постыдный ужас. Ее перевели в другой кабинет, называли фамилии, рассказывали подробности. Она только кивала и на все отвечала «да». Да, знакома, да, встречалась, да, состояла в связи. Только когда стали спрашивать про запрещенную литературу, на секунду вынырнула из сковавшей ее апатии и замотала головой: нет, ничего такого, никаких там «Архипелагов» она в глаза не видела и никому не передавала. На кой черт они ей сдались? Вот журнал «Вог» французский Фабьен ей пару раз привозил… Равнодушно подмахнула сунутые ей на подпись мелко исписанные листки, даже не прочитав.

– Ну что ж, Вероника Константиновна, – подытожил «географ». – Я вижу, вы – человек сознательный и готовы оказывать органам посильное содействие. Так?

Она кивнула. Голова гудела нещадно, во рту стоял противный кислый привкус. Только бы отпустили, только бы добраться до дома, спрятаться под одеялом, дождаться Володю. Он спасет ее, от всех защитит.

– Честно признаюсь, все эти ваши ошибки молодости нас интересуют лишь постольку поскольку, – доверительно сообщил он. – Вот в чем вы действительно можете нам помочь, так это в проблеме с вашей соседкой по квартире, Московцевой Инной Михайловной. Эта личность, буду с вами откровенен, нас очень интересует. Ее образ жизни, поведение, круг общения. Кто бывает у нее в доме, что приносит или, может, наоборот, уносит с собой. В этом вопросе ваши показания могли бы оказаться неоценимыми. У вас как, Вероника Николаевна, отношения с соседкой?

– Обычные отношения, ровные, – передернула плечами Вероника.

Что бы там ни было у них с Инной, но сдавать ее, подписывать под такой же парализующий, сковывающий льдом ужас она не станет. Врожденная, с детства засевшая в голове убежденность, что с врагом можно поступить как угодно – навредить, оболгать, ударить, но только не сдавать еще более страшному врагу, перед которым все они в равной степени беззащитны.

– Ровные? – посмотрел на нее поверх очков «географ». – Любопытно… А вы знаете, это ведь от нее к нам сигнал поступил насчет вашего… м-м-м… морального облика, – интимно склонившись к ней, сообщил он. – Это, конечно, между нами, я не имею права разглашать наши источники, но в данном случае…

– От нее? – ахнула Ника. – Так это… это Инна на меня настучала?

Шок оказался сильнее апатии, сквозь толстый слой тупого безразличия пробилась почти звериная, утробная ненависть. Она, Инна, перешла границы, она сделала то, чему нет никакого оправдания и прощения. И Ника, сверкнув глазами, неожиданно окрепшим голосом объявила:

– Разумеется, я готова помогать органам. Готова сообщать всю информацию о Московцевой, которая станет мне известна. Что еще от меня требуется? Какие-то гарантии? Нужно подписать заявление? Давайте бланк!

Володя привык к морозным снежным зимам, и московский слякотный и серый январь казался ему каким-то не в меру затянувшимся ноябрем. Вечная непроглядная хмарь, сумерки в любое время суток, под колесами грузовика – расползающаяся грязно-снежная каша. Впрочем, все остальное, кроме погоды, шло неплохо. Работа была несложной: получи груз, распишись в документе и крути себе баранку, вглядываясь в висящую над дорогой туманную пелену. Отмахивай километры и думай о Веронике, о том, как она ждет сейчас дома, полусонная, теплая, свернувшаяся калачиком под одеялом. Волосы ее пахнут свежестью, какими-то дурманящими голову цветами, кожа ее такая гладкая, нежная под пальцами, смех низкий и воркующий. Самая удивительная, самая прекрасная женщина на свете. И принадлежит ему! Чем он заслужил такое счастье? А ведь скоро появится ребенок, их с Вероникой продолжение.

Володя жмурился от приятных мыслей и прибавлял газу. Единственное, что не давало ему покоя, это многозначительные ужимки и намеки начальника сортировочной станции Федора Ивановича. Отработав пару недель и переговорив с другими шоферами, Володя понял уже, к чему клонит Колобок, и поначалу возмутился. Человеком он по природе был прямым, честным, законопослушным, и хитрые комбинации, обман и нечистоплотность претили ему. Володя только удивлялся, как легко подобные махинации удавались его коллегам – никаких сомнений, угрызений совести. Пошептались о чем-то с начальником, что-то куда-то погрузили, вывезли – и на следующий день как ни в чем не бывало сидят на работе, зубоскалят в обеденный перерыв. Постепенно вживаясь в устоявшийся быт новой работы, он и сам стал проще смотреть на эти, такие безобидные подминания закона. Ну что такого, подумаешь, пришел огромный груженый состав. Ну отправит Федор пару контейнеров не по адресу, кому от этого будет хуже? Неужели страна обеднеет?

Получал он не так уж мало, но Вероника, привыкшая не считать денег, все никак не могла научиться управляться с хозяйством на такую ограниченную сумму. Она не жаловалась, не корила его за низкие заработки, изо всех сил старалась перестроиться, перекроить саму себя. Но Володя замечал, с каким отвращением она штопает легчайший, невесомый чулок, щурясь и ругаясь шепотом. Как передергивает ее, когда она пытается вилкой выковырять прогорклый синеватый жир из магазинных котлет. И на душе становилось муторно и тоскливо.

Нет, он знал, конечно, все эти душеспасительные пословицы про рай с милым в шалаше и даже разделял подобные убеждения. Вот только… Вот только он полюбил Веронику именно такой – беспечным, веселым, порхающим по жизни созданием, а не стойко переносящей невзгоды труженицей. Ему нравились ее беззаботный смех, ее мягкие выхоленные руки, ее младенчески нежные пятки. Нравились ее немыслимые наряды, украшения и духи. Каким же подлецом, низким бездушным типом он будет, если заставит ее стать обыкновенной, измордованной жизнью двужильной бабой. Последней каплей стало, когда он увидел, как Ника увязывает в наволочку свой полушубок, собираясь нести его в комиссионку. Еще пожаловалась, что придется тащиться на другой конец Москвы, не обращаться же к Инне. Он молча отобрал у нее сверток, выдернул шубку, встряхнул и повесил обратно в шкаф. Потом поцеловал Веронику в благоухающую лавандой щеку и отправился на работу. В этот день он впервые согласился взять левый груз.

– Ну что, Владимир, как работается? – маслено улыбаясь, подошел к нему Колобок. – Освоился уже? Всем доволен? Всего хватает?

И Володя, решившись, выпалил:

– Все хорошо, конечно, Федор Иванович, но в материальном отношении… Понимаете, у меня жена молодая, скоро будет ребенок… Деньги лишние никогда не бывают…

Колобок шикнул на него, воровато обернувшись по сторонам:

– Тише-тише! Что ж ты орешь на всю ивановскую. Это же вопрос деликатный, можно сказать, интимный. Но помочь можно, поспособствовать, так сказать… Ты зайди ко мне в обед.

Оказалось, все очень просто. Погрузить, что нужно, в машину, предъявить ребятам на КПП фальшивую накладную (как с ними договаривался Федор Иванович, Володя не знал, только они почти и не смотрели в бумажку, махали рукой, мол, проезжай, не задерживайся), отвезти груз по адресу и получить там, на месте, довольно внушительное вознаграждение. И никаких блатных явок и паролей, которые рисовало воображение, можно легко сделать перед самим собой вид, что ничего незаконного не происходит, просто выполняешь распоряжение начальника и получаешь дополнительную премию. Ничего особенного, обычный рабочий момент.

В первый же день, получив деньги, Володя после работы помчался на рынок, купил самые большие розы у самого толстого грузина, парной телятины, так мало похожей на буро-желтые мослы, которые выбрасывали иногда в гастрономе на Большой Бронной, помидоров, зелени, фруктов. Очень хотелось бы принести Нике еще какой-нибудь особенный подарок, но, к несчастью, Володя совсем не разбирался в том, где раздобывается вся эта женская мишура. Ну в самом деле, не дарить же нежной Веронике духи «Быть может» из магазина «Наташа».

Ника так обрадовалась покупкам, тут же принялась суетиться, мариновать мясо по какому-то особому секретному рецепту, резать помидоры, отщипывать от веток мелкий сладкий виноград. Володя, уставший после работы, смотрел на нее, растянувшись в кресле, и впервые за все эти месяцы чувствовал себя спокойным, уверенным в себе. Он справился, доказал, что сможет обеспечить любимой тот уровень жизни, к которому она привыкла, а значит, гори все огнем.

Вечером в среду, уже под конец смены, пришел состав из Китая, груженный холодильниками. Колобок кивком отозвал Володю, сунул в карман несколько купюр, коротко бросил:

– Загрузишь четыре штуки, отвезешь по адресу, потом можешь сразу домой. Договорились?

– Идет, – кивнул Володя. – А можно от вас позвонить?

– Это куда это? В ОБХСС? – зашелся мелким смехом Федор Иванович. – Да ладно, ладно, шучу, звони, куда тебе надо.

Володя набрал номер, вслушивался в протяжные гудки, представляя, как Ника в легком шелковом халате выпархивает из комнаты и летит по коридору к надрывающемуся на стене аппарату. Трубку сняли, сухой каркающий голос бросил:

– Да?

– Добрый вечер, – он узнал Инну. – Будь добра, позови Веронику.

Он слышал, как процокали по коридору Иннины каблуки, как стукнула она в дверь комнаты, а затем вернулась и сообщила:

– Ушла она. Что-то важное? Передать?

– Да нет, просто хотел сказать, что задержусь на работе, пусть не ждет, ложится, – объяснил Володя.

– Хорошо, передам, – холодно отозвалась Инна. – Будь здоров!

– Ты извини, – неожиданно попросил Володя. – За беспокойство… ну… и вообще…

Инна хмыкнула и, не отвечая, попрощалась:

– До свидания.

Он повесил трубку и направился к машине. Накладную свернул два раза и сунул в карман рубашки. Легко запрыгнул в кабину, включил зажигание. Мотор, металлически лязгнув, закашлял, зафырчал и только потом взревел как положено. Володя покачал головой, решил, что нужно завтра попросить механика посмотреть грузовик, и, петляя между длинными унылыми станционными строениями, поехал к воротам. Уже стемнело, с неба сыпалась мелкая голубоватая труха, он щурился, лавируя в темноте – половина фонарей почему-то не горела. Притормозил у КПП, нетерпеливо надавил гудок. Хотелось быстрее покончить со всем и вернуться домой, завалиться в постель, прижаться к теплой со сна Веронике, поцеловать ее в ложбинку шеи под волосами.

Из будки вышел какой-то парень, Володя почти не видел его в темноте, лишь смутный силуэт. Он сунул ему накладную, и тот почему-то пошел с ней обратно к крыльцу, туда, где тускло мигал фонарь. «Новенький, что ли? – с беспокойством подумал Володя. – Че он там мудрит?» В бледном свете сверкнули звездочки на погонах, парень возвращался.

– Будьте добры, откройте, пожалуйста, кузов, – сурово обратился он к Володе.

– Эй, командир, ты чего? – с неубедительным дружелюбием отозвался Володя. – Мне ехать надо, время поджимает. Как там в кино, а? «Цигель-цигель, ай лю-лю», – он делано рассмеялся.

– Откройте машину, – сухо настаивал парень.

Володя не знал, как действовать в подобной ситуации. Только сейчас подумал, что нужно было, наверно, получить у Колобка инструкции на такой случай, но уже поздно. Что же теперь? Суд? Тюрьма? Он не может, не имеет права! Не может оставить Веронику…

Действуя скорее инстинктивно, подгоняемый страхом ареста, он сделал вид, что собирается выйти из кабины и неожиданно с силой ударил парня тяжелой металлической дверцей. Тот, охнув, отступил, и Володя толкнул его в грудь ботинком, захлопнул дверцу и ударил по газам. Машина, взревев, понеслась вперед, к закрытым воротам. «Если разогнаться как следует, створки не выдержат, распахнутся», – лихорадочно соображал Володя. А там, на темной пригородной дороге, он сумеет уйти. Свернет куда-нибудь в поселок, попетляет там, выскочит с другой стороны. Ничего, ничего, главное – оторваться. А что потом? Хватать Веронику в охапку и бежать, бежать из Москвы, схорониться где-нибудь в деревне, пока все не уляжется…

– Стой! Стрелять буду! – хрипло надрывался парень где-то сзади.

– Угу. Сейчас! Уже торможу, – вполголоса отозвался Володя, сильнее давя на газ.

Он услышал, как разорвался выстрел, пуля чиркнула по борту машины. «По колесам стреляет, гад! Ну да, пусть попробует попасть в такой темноте!» Пригнувшись, он на полной скорости врезался в створки ворот. Хлипкая цепь, соединявшая металлические ушки, заскрипела и надорвалась, Володя газанул еще. Цепь разлетелась на две половины, створки распахнулись, машина, взревев, вырвалась на дорогу. Снова грохнул выстрел, и что-то сухо треснуло сзади. Он обернулся – узкое окошко на задней стенке кабины покрылось мелкой сетью трещин. Снежная пелена взметнулась перед лобовым стеклом, мелкими брызгами омыла лицо. И он увидел вдруг широкий, отливающий синью Днепр, высокий берег, ощутил ступнями колкую, высохшую от жары траву. Инка, маленькая, верткая, черная от солнца, неслась к обрыву, и короткая темная коса скакала по ее спине, шлепала между лопаток.

– Володя! Давай за мной! Прыгнем вместе! – крикнула она на бегу, поравнялась с краем обрыва, оттолкнувшись босыми пятками, взлетела ввысь, сложилась пополам и, головой вниз, полетела в разлитую внизу синь.

Стало жарко, что-то теснило грудь, тяжело было дышать. И Инка, уже совсем другая, порывистая, отважная девушка с горячими черными глазами, лукаво улыбалась ему, прячась среди высоченных золотых подсолнухов. Манила, звала за собой, шептала что-то, губы выпачканы вишневым соком.

– Постой! Подожди меня! – позвал он и шагнул за ней.

Но Инка уже исчезла среди качающих головами, обращенных к солнцу цветков. И вдруг снова глянула на него откуда-то сверху, высушенная, строгая, с тонкими злыми морщинками в уголках глаз. Сжала тонкие губы, качнула головой и каркнула своим резким беспощадным голосом:

– Это все, Володя! Все!

Он почувствовал вдруг под лопаткой пронзительную, разрывающую все тело на части боль. Инкино лицо затуманилось. Навалилась чернота. Володя закрыл глаза и упал головой на холодный черный руль. Грузовик икнул, закрутился на дороге и медленно съехал носом в высившийся на обочине сугроб.

Вероника сидела за обеденным столом и машинально передвигала туда-сюда чайные ложки. Два часа назад все закончилось, эта женщина, Галина, увезла Володю в Омск. У нее почему-то не получалось даже мысленно употреблять слова «труп», «тело», она по-прежнему называла его Володей. «Была в морге на опознании Володи», «Галина договорилась о транспортировке Володи» и т. д. Она произносила его имя буднично и почти ничего не чувствовала при этом. Даже удивлялась себе – такое спокойствие на фоне истошного отчаяния остальных. Ее же с самого начала, с разбудившего ночью квартиру телефонного звонка, окутало странное безразличие, апатия. Как будто она заранее знала, что этим кончится, предвидела и теперь нисколько не удивлена, не шокирована. Спокойно отвечала в милиции на вопросы, рассудительно объясняла, что о незаконных махинациях сожителя ничего не знала. Ей сообщили, что Володя погиб в ходе крупной операции по разоблачению расхитителей социалистической собственности, что виноват в случившейся трагедии, прежде всего, начальник станции Матвейчук Федор Иванович, что он пойдет под суд… Она кивала и говорила, что никого не винит…

Потом приехала Володина жена, кстати, довольно миловидная тетка, только очень уж «училка», на все пуговицы застегнутая, брызгала слюной ей в лицо:

– Это ты, ты его убила, тварь! Из-за тебя он пошел на это! Я бы никогда не заставила его преступить закон ради денег! Ты его совратила, сбила с пути. А теперь он умер, умер!

В ответ на обвинения она лишь улыбнулась светло, как помешанная, и промолчала. Галина обосновалась в комнате у Инны. Вероника слышала из-за стены, как она рыдает, бьется в истерике. Инна, железная, как всегда, все хлопоты взяла на себя. За несколько дней все было сделано – бумаги подписаны, разрешения получены. И сегодня Галина уехала, наконец-то сумела затащить его, хоть и мертвого, домой.

Ника сидела у стола, не зная, за что взяться, постоянно отвлекаясь на какие-то нелепые, бесполезные мысли. Что же теперь делать с пирогом? Ведь испекла лимонный, его любимый. Куда его теперь? Если Галина попросит прислать его вещи, нужно ли будет отправлять часы, которые она сама подарила ему на Новый год? Когда умер отец, такой же огромный, богатырь, как и Володя, матери пришлось заказывать нестандартный гроб… Интересно, и Галине придется?

Она обрывала саму себя, пыталась сосредоточиться на чем-то очень важном, но мозг отказывался подчиняться, выдумывал все новые и новые мелкие дурацкие проблемы.

«Нужно что-то делать, что-то предпринять, – думала Вероника. – Приготовить ужин… Но Володи больше нет, значит, не нужно… Что же я хотела? Ах, да, пришить пуговицу к голубой рубашке. Нет, постой, рубашка тоже ему уже не понадобится. Нужно выпить чаю, вот что», – решила Вероника.

Она потерянно, как сомнамбула, двинулась на кухню, подставила чайник под струю воды, грохнула его о плиту. Руки действовали умело и слаженно, по привычке, как будто бы в полном отрыве от сознания. Вернулась в комнату, села и вдруг в ужасе уставилась на стол. На белой скатерти дымились две чашки. Она сама их налила, машинально, по привычке. Две чашки крепкого янтарного чая для нее одной.

И только в эту секунду она осознала вдруг, что все кончено, что его больше никогда не будет. Он не войдет в комнату, пригибаясь, чтобы не стукнуться о притолоку, не выпьет чаю, не подхватит ее на руки. Не будет у них долгой счастливой жизни, о которой они мечтали вечерами, лежа в обнимку на кровати. Не будет домика в деревне, который Володя так хотел построить своими руками, большой лохматой собаки и троих детей. Ничего этого не будет, потому что Володю застрелили. По-глупому, случайно. Милиционер целился по колесам, а попал в крохотное заднее окно кабины. Нелепость. Так и специально не попадешь.

Губы ее искривились, горло сдавила судорога. Она тяжело осела на пол, запустила пальцы в волосы и завыла, раскачиваясь из стороны в сторону. Прорвавшая, наконец, окутавшую ее апатию боль билась и пульсировала во всем теле. Хотелось выплеснуть ее, выдернуть из себя с корнем. Вероника подняла голову и встретилась глазами с тряпичной куклой Марусей, которая застыла на кровати с глупой улыбкой.

– А ты что? Ты смеешься надо мной, мертвячка? – страшно закричала она.

Кинулась вперед, схватила куклу и принялась рвать ее на куски, выдирать клоки шерстяных ниток, заменявших Марусе волосы, раздирать пальцами старый обветшавший ситец, вцепилась зубами в мягкий кукольный живот, прорвала ткань и закашлялась, подавившись полезшей наружу ватной трухой. Рвала ее и кромсала в бессильной ярости, пытаясь хоть кому-то отомстить за разбитую жизнь.

Обессилев, охрипнув от отчаянных рыданий, Ника повалилась на кровать. Лежала, не шевелясь, наблюдая, как медленно гаснет день за окном и в комнату на цыпочках пробирается темнота, заполняя собой воздух. Как бы ей хотелось вот так же легко и безболезненно погаснуть вместе с уходящим днем. Но нет же, проклятый неискоренимый инстинкт самосохранения, жажда жизни, любой, хоть самой подлой и низкой, сильнее всего на свете. Нужно взять себя в руки, заставить встать, пытаться жить дальше. Но как жить, как? У нее ничего не осталось – ни связей, ни денег, ни работы. Володи больше нет, и позаботиться о ней некому. А внутри растет и требует внимания ребенок, тот самый, которого Володя мечтал таскать на шее и учить плавать. Как ей вырастить его одной? Она безработная, практически тунеядка. В любой момент заявится участковый с обвинениями. Что делать? Она ведь ничего не умеет, кроме как быть очаровательной и нежной боевой подругой. Пойти устроиться куда-нибудь на фабрику, отработать пару месяцев до декрета, чтоб иметь право хоть на какую копейку? А что потом? Малыша с трех месяцев в ясли, самой к станку, и так, без радости, без просвета, перебиваясь с хлеба на воду – до конца жизни? Никто не поможет ей, никто не защитит. Нет, она не позволит себе обречь этого ребенка на жалкую, нищую, никому не нужную жизнь. У ребенка должны быть внимательная, заботливая мать, сильный и добрый отец. А что ждет ее сына или дочь? Издерганная, полуголодная, озверевшая от вечной борьбы за кусок хлеба мать-одиночка?

Не может она сейчас родить, как бы ни хотела, как бы ни мечтала об этом. У нее нет сил бороться даже за свою жизнь, не говоря уж о чьей-то еще. Господи, но что же делать, ведь столько времени уже прошло? Врач откажется… Нужно дать взятку, получить какую-то справку. А где взять денег? У нее нет даже лишней пятерки, чтобы сунуть медсестре на качественный наркоз.

«Шуба!» – сообразила Вероника. Нужно продать шубу. Она ведь хотела уже однажды, но Володя запретил. Вспомнив об этом, она снова зарыдала, отчаянно, по-детски скривив рот. Терла глаза руками, пытаясь успокоиться, заставить себя трезво думать о будущем. «Стоп! Стоп! Рыдать некогда! Итак, шуба. Нужно продать побыстрее». Денег хватит на врача и еще перекантоваться первое время, пока не отойдет после операции. Потом уже, когда оклемается, можно думать дальше, пытаться как-то устроить то, что осталось от ее жизни.

Ника тяжело поднялась с кровати, оттолкнула ногой валявшуюся на полу растерзанную Марусю и направилась к шкафу.

Ночь опустилась на Инну, черная и страшная. Темнота накрыла комнату, пугала, издевательски хихикала по углам. Инна забилась в угол дивана, спрятала лицо в ладони.

«Ты этого хотела! – глумливо подсказывала темнота. – Чтобы он не достался никому, чтобы просто исчез из твоей жизни, как будто его и не было никогда. Ну вот, он исчез, теперь ты довольна? Почувствовала удовлетворение, когда увидела его в морге? Радуйся, этого тебе теперь не забыть, его обезображенная, окровавленная голова на клеенчатой каталке останется с тобой навсегда».

– Неправда, – хрипло прошептала Инна. – Я этого не хотела! Я только… Я все понять хотела, почему так произошло. Вернуть то время, когда мы были только вдвоем, а на всех остальных – наплевать. Я думала, смогу заставить его, смогу простить…

«Не ври, ничего ты не хотела прощать, – издевательски хохотала темнота. – Ты не умеешь прощать, забывать, примиряться с неизбежным. Тебе всегда нужно, чтобы последнее слово осталось за тобой. Ты бы до конца жизни мстила Володе за то, что он когда-то тебя предал. И Веронике – за то, что она тебя обошла, победила. Тимоше – за то, что не оценил тебя по достоинству. Ты никого не любишь, ни к кому не испытываешь добрых чувств. В тебе столько ненависти, злобы и жажды быть первой и лучшей, что ничто другое уже не помещается».

– Нет-нет, ты врешь! – истерически выкрикнула Инна, не понимая, что произносит слова вслух. – Я не злая, не мстительная. Я просто несчастная, больная женщина. Да! Я не могла его простить! Хотела и не могла! Но ты же знаешь, знаешь, почему! Ты знаешь, что он со мной сделал!

«Нет, – качала головой темнота. – Ты сама сделала это с собой. Сама!»

Лето кончилось неожиданно, и началась обычная московская жизнь. Школа, кружки, сбегать в булочную за хлебом, отнести сапоги в ремонт. Инка не слишком обращала внимание на молчаливую отстраненную враждебность матери, на ее постоянные издевательские презрительные замечания:

– Ты летом уже показала, на что ты способна.

Или:

– Теперь, когда я точно знаю, что нельзя тебе доверять…

Ей было все равно, что отец, которому мать, конечно, не преминула доложить о позоре дочери, смотрит на нее с плохо скрываемым сожалением, словно на породистого, подававшего большие надежды щенка, заболевшего вдруг чумкой. Еще бы, такая дочь, комсомолка, староста класса, будущая медалистка, отрада родителей – и вдруг сбилась с пути, разрушила все надежды.

Впрочем, вслух родители ее не распекали, предпочитали изводить ледяным презрением. А ей только того и надо было. Она забивалась в свою комнату, сидела на широком подоконнике, смотрела, как шлепает по лужам осенний дождь за окном и говорила себе: «Володя приедет за мной. Приедет, он обещал! Нужно только еще немного подождать, потерпеть. И все будет хорошо». Окружающая действительность казалась такой безобразной и мрачной, что ее физически начинало мутить, как только она открывала утром глаза.

Мать спохватилась, когда на Инку перестало налезать коричневое форменное платье. В школе организовали вечер, посвященный Седьмому ноября. Инка должна была читать со сцены Маяковского. Днем, накануне праздника, отгладила белый фартук, крутилась перед зеркалом, стараясь втянуть живот, застегнуть крючки на платье. Мать, уже вернувшаяся со службы, пристально посмотрела на нее и позвала изменившимся голосом:

– А ну-ка иди сюда.

Инка подошла. Мать бесцеремонно задрала подол платья, оглядела ее округлившуюся фигуру и, сморщившись от отвращения, снова, как тогда, летом, звонко ударила дочь по щеке, процедив:

– Довольна теперь, нагуляла брюхо, дрянь такая!

И Инка расширившимися глазами уставилась на собственный живот. Господи, неужели это правда? Там, внутри, ребенок? Володин ребенок? Светлоголовый мальчик, будущий богатырь?

– Ты больная, да? Совсем ничего не соображаешь? – распиналась мать. – Этот ребенок будет уродом, я тебе гарантирую! Науку не обманешь! Спутаться с родственником, с братом! Это же… извращение…

Инка молча лежала на кровати, уткнувшись носом в стену. Мать нагнулась и потрясла ее за плечо.

– Ты меня слышишь? Кто этого дебила будет тянуть, ты? Ты в жизни еще ни копейки не заработала, а больной ребенок знаешь сколько денег требует? Лекарства, сиделки… Мы с отцом на такое не подписывались. И ты не вправе принимать такое решение сама, ты от нас материально зависишь.

– Оставь меня в покое, – глухо пробормотала Инна. – Я все равно не стану убивать ребенка. Даже если он будет… больным… Володя приедет, и мы вместе решим, как станем его воспитывать.

– Что? Володя приедет? – мать делано расхохоталась. – Да он о тебе и думать забыл! Четыре месяца прошло, дурища ты! Он хоть одно письмо тебе написал, хоть раз позвонил? Да ты ему так-то не нужна, а с неполноценным ребенком он вообще близко побоится к тебе подходить.

Мать долго еще распиналась, но Инка не слушала, просто повторяла про себя: «Володя за мной приедет. Володя приедет…» Вечером, дождавшись, когда родители уйдут по своим делам, она залезла в записную книжку матери и нашла омский Володин номер. Трубку сняла тетка.

– Позовите, пожалуйста, Володю! – тихо попросила Инка.

– Володи нет дома. А кто его спрашивает? – насторожилась тетка. Инка молчала, и она догадалась сама. – Не смей сюда звонить, шалава! Володенька давно понял, какая ты, он слышать о тебе не хочет. Имей в виду, у него девушка есть, они пожениться собираются. И не звони сюда больше, он все равно подходить не станет, сам так сказал.

Инка долго слушала короткие гудки в трубке, затем медленно опустила ее на аппарат. Отчаяние захлестнуло, окатило с головой. Все кончено, ждать больше нечего. Он не приедет…

Мать отвела ее в какой-то мрачный каменный дом, к тетке с белесыми редкими волосами и странным именем Агата Леопольдовна. У тетки в дальней комнате стояло гинекологическое кресло. Инка, едва живая от стыда, взгромоздилась на него, чувствуя, как от прикосновений бесцеремонных сильных пальцев акушерки, от холода позвякивающих пыточных инструментов умирает внутри то жаркое, тянущее чувство, которое просыпалось в ней, когда Володя дотрагивался до ее тела.

Агата Леопольдовна цокала языком:

– Срок большой, возможны осложнения. О чем вы раньше думали? Ладно, попробуем…

Инка безропотно вытерпела укол в вену, ощутила, как глаза заволакивает чернота. «Вот бы так навсегда, – пронеслась в голове шальная мысль. – Уснуть и не проснуться».

Когда она пришла в себя, по телу отчего-то разлилась почти приятная, голову кружащая слабость. Руки и ноги отказывались слушаться, даже веки приподнять было тягчайшим усилием. Она рассеянно различала нервно переругивающиеся голоса, материнский и Агаты Леопольдовны.

– Я не могу вызывать «Скорую» к себе! Забирайте ее и звоните с улицы. Вы что, хотите, чтоб на меня дело завели?

– Вы с ума сошли, а если она кровью истечет? Вот тут, у вас в комнате! Вы же за убийство сядете, это вас не пугает? Имейте в виду, я покрывать вас не стану.

– Я же вас предупреждала, что срок очень большой, но вы настаивали…

К горлу подступила тошнота, она попробовала поднять голову, окликнуть мать, но перед глазами снова замелькали черно-белые мушки, в ушах зазвонили колокола, и она потеряла сознание. Во второй раз очнулась уже в больнице, в просторном, ярко освещенном помещении. Глупо таращилась на висевшие под потолком голубые лампы, прислушивалась к отдаленному гулу голосов. Было страшно и холодно. И никого рядом. Она хотела что-то спросить, крикнуть, позвать на помощь. Подумалось вдруг: может, она уже умерла? Может, это тот самый ад, про который их учили, что его не существует? Холодный, стерильный и страшный?

Откуда ни возьмись появилась незнакомая медсестра в белом крахмальном колпаке, шикнула на нее, протерла чем-то сгиб локтя и ввела в вену иглу. И Инка снова провалилась в непроглядную темень.

Через две недели ее, бледную, исхудавшую, с навсегда, казалось, залегшими под глазами синими тенями, выписали домой, наказав матери давать ей побольше печени, гречки, гранатового сока и других содержащих железо продуктов. Гемоглобин очень низкий, большая кровопотеря. Гренадерского вида тетка, главврач больницы, сообщила Инке перед выпиской, что детей иметь она теперь не сможет. В басовитом голосе тетки проскальзывало плохо скрытое злорадство. Наверное, только высокое положение родителей да крупная взятка мешали ей заявить:

– Дождалась, шлюха подзаборная? Ноги раздвигать тебе нравилось, а отвечать за свои поступки – нет?

Инка не стала задерживаться в ее кабинете, хмуро кивнула и вышла. Мать ждала ее на крыльце, обняла, смотрела как-то искоса, вбок, как будто – небывалый случай! – ощущала свою вину перед дочерью. Вместе они сели в специально заказанное такси и понеслись по присыпанной первым снегом ноябрьской Москве.

Инна смотрела на мелькавшие за окном дома, на голые скверы, заплеванные вывески, тускло освещенные магазины. Все кругом было грязным, болезненным, серым. Ей казалось, что и внутри у нее та же промозглая хлюпающая хмарь. Ничего не осталось от прошлой, радостной и счастливой жизни, ничего. Володя, человек, которого она любила больше всего на свете, которому доверяла безоговорочно, предал ее. Забыл, отвернулся, не пришел на помощь. Мать, которой самой природой наказано заботиться о ней, собственноручно обрекла ее на ужас и боль, лишила женского естества, едва не убила. Отец ничем не помешал ей, самоустранился, словно его все это и вовсе не касалось. Они, все трое, – соучастники, все приложили руку к ее убийству. Люди, которых она любила, которым верила…

Что ж, урок она усвоила навсегда. Отныне она никому никогда не будет доверять, ни на кого не станет рассчитывать. Она больше никому не позволит сделать себе больно, никого не допустит к себе ближе чем на десять шагов. Она сделается подозрительной и изворотливой, будет бить первой и не гнушаться добивать упавшего. Она никогда и никому не протянет руку помощи, потому что знает теперь, что в протянутую руку легче всего вонзить нож. Она сама по себе, волк-одиночка, сильный и страшный. Отныне и навсегда она все будет решать сама, ни на кого не полагаясь, никого не принимая в расчет, и будь проклят тот, кто попытается перейти ей дорогу. Все доброе в ней, все чуткое, нежное и отзывчивое вырезали в голубой операционной.

– Ну как теперь, отлежишься недельку дома – и в школу? – осторожно спросила мать.

Инка отвернулась от окна и бросила:

– В школу я больше не вернусь, достанешь мне справку по состоянию здоровья. Экзамены сдам экстерном. А сейчас сразу начну готовиться к поступлению в МГУ на экономический.

– Это кто так решил? – по привычке взвилась мать.

– Это я так решила, – веско выговорила Инна и, взглянув на опешившую Елену, посоветовала: – Привыкай, мама!

Инна до боли сжала голову руками, пытаясь прогнать непрошеные воспоминания. Господи, восемнадцать лет хранить все это глубоко внутри, перемешивать, пережевывать… Восемнадцать лет ждать, что когда-нибудь судьба сведет вас снова вместе и ты бросишь ему в лицо все, что вынашивала все эти годы. Про то, как ждала его, верила, а он тебя предал, про то, как из-за него надломилась вся твоя жизнь. Ты и сама не отдаешь себе отчета, чего хочешь добиться этими словами, но где-то в глубине души живет ожидание, что он рухнет на колени, крепко сожмет твою ладонь, будет покаянно шептать куда-то в твой изрезанный скальпелем живот: «Прости, прости…» И тогда ты прижмешь к себе его светлую вихрастую голову крепко-крепко.

Но ничего подобного не происходит. У судьбы собственные планы на вас двоих. И тогда ты становишься заложницей собственной боли и мстительности. Ты кричишь ему, да: «Подонок! Ты сломал мне жизнь! Ненавижу тебя! Будь ты проклят!» А потом оказывается, что это последние слова, которые ты ему сказала. И теперь тебе жить с этим до самой смерти.

Нельзя, нельзя жить прошлым, надеждой на то, что когда-нибудь оно вернется, откладывать жизнь на потом. Потом не бывает, и прошлое не возвращается. А заново отмотать впустую пролетевшие годы уже нельзя. И в конце концов ты остаешься в темноте и безмолвии. Один на один со своей страшной больной совестью. Господи, если бы только можно было что-то исправить! Хоть что-нибудь…

Кто-то осторожно постучал в дверь. Инна, стараясь взять себя в руки, провела ладонями по лицу, плотнее закуталась в шаль, слезла с дивана и открыла. На пороге, опухшая от слез, осунувшаяся, стояла Вероника. И Инна с изумлением отметила, что больше не чувствует жгучей ненависти, тошнотворного омерзения при виде этой женщины. Смерть Володи все затмила собой, все обесценила. И стало ясно вдруг, что соседка – по сути такая же несчастная, неприкаянная баба.

– Чего тебе? – сухо откашлявшись, выдавила Инна.

– Вот, – Ника протянула ей что-то пухлое, большое, завернутое в наволочку. – Моя шуба. Нужно продать, срочно деньги нужны. Устроишь через свой магазин? – Она чуть помолчала и выговорила через силу: – Пожалуйста! Мне очень нужно.

– Зачем? – обожгла ее пристальным темным взглядом Инна.

– Какое тебе дело? – дернула плечами Ника. – Нужно, и все.

– А ну-ка зайди. Зайди-зайди!

Инна почти силой втянула ее в комнату, захлопнула дверь и зашипела в лицо:

– Ты что это удумала, а? От ребенка избавиться хочешь? От Володиного ребенка?

– А что мне делать? – истерически всхлипнула Вероника. – На что его растить? У меня ни копейки нет, ты сама об этом позаботилась, дрянь! Ты этого хотела! Ты мечтала нас с Володей разлучить! Ты и ребенка нашего уже заранее ненавидела. Вот, довольна теперь? Празднуй победу!

И она, вскинув руки к лицу, отчаянно зарыдала.

– Дура! – бросила Инна. – Что ж ты за дура такая, а?

– Я дура, да, сволочь последняя, – рыдала Вероника. – Я так хотела этого ребенка, так мечтала о нем, а теперь… Теперь мне придется идти на аборт, своими руками его убить… Убить последнее, что осталось от Володи!

– Пафоса-то сколько, – хмыкнула Инна. – Ладно, кончай реветь, давай посмотрим на вещи реально. Может, чего-нибудь и придумаем.

Несмотря на сопротивление, она привлекла Нику к себе, почти силой всучила той носовой платок, заставила высморкаться, вытереть слезы. Даже коротко обняла бывшую подругу, погладила ладонью по спутанным, кое-как сколотым волосам с отросшими темными корнями. Ника, обескураженная этими скупыми проявлениями нежности и заботы, затихла.

– Слушай меня внимательно, – объявила Инна. – Тебе нет нужды убивать ребенка. Ты здоровая молодая девка, на тебе пахать можно, прекрати паниковать, со всем ты справишься. А где сама не справишься, там я помогу. Ты слышишь меня? – она потрясла подругу за плечи, заглянула в глаза, внушая свою мысль. – Ты не больна, не являешься носительницей страшного генетического заболевания, у тебя родится здоровый полноценный малыш. И если ты от него избавишься, никакого оправдания у тебя не будет. Поняла?

Вероника, не отвечая, снова принялась всхлипывать, и Инна заговорила еще убедительней:

– Ты родишь этого ребенка, поняла меня, а иначе я собственными руками тебя прибью. Это твой долг, наш общий долг перед Володей, ясно? Мы и так такого наворотили, что до конца жизни теперь расхлебывать. Хватит! Жизнь ребенка я на свою совесть уже не возьму!

– Но как же… – всхлипнула Вероника.

– Подожди! – оборвала ее Инна. – Ты говоришь, денег нет, работы? С этим я легко помогу, пока что будешь числиться у меня в комиссионке продавщицей, все-таки кое-какие деньги, и декретное пособие опять же. С бумажками я все устрою. А ты смотри мне, чтоб все делала, что врач велит, – ела за двоих, спала по десять часов в сутки, гуляла, что там еще? Если не будет хватать зарплаты, тоже не проблема, у меня есть там кое-что на книжке, хватит, чтоб десяток детей вырастить.

– Я не могу взять… – попробовала возразить Вероника, но Инна отмахнулась от ее слов, как от назойливой мошкары.

– Еще как возьмешь! Куда мне их девать? Солить? Или гроб потом изнутри оклеивать? – Ника попыталась что-то сказать, но Инна перебила: – Ладно, ладно, не благодари. Я не ради тебя стараюсь, а ради этого ребенка. У меня перед ним должок…

Ника помотала головой и через силу выговорила:

– Я не благодарить… То есть, спасибо тебе огромное, конечно, но я все равно не могу принять…

– Да что за глупости! Это еще почему? – вскинула брови Инна. – Щепетильность вдруг пробудилась к тридцати двум годам?

– Нет, – Ника покачала головой, – не в этом дело… – она воровато оглянулась, шагнула к Инне и зашептала едва слышно: – Меня в КГБ вызывали. Из-за тебя, понимаешь? Я бумагу подписала… ну, что обязуюсь стучать… Я…

– Хорошие дела, – присвистнула Инна. – Так ты теперь тайный агент у нас, что ли? – она нервически хмыкнула.

Вероника обессиленно опустилась на диван, безнадежно покачала головой.

– Спасибо тебе, правда! Я бы никогда… Просто как-то так все сложилось, я отомстить хотела. Теперь сама не знаю, что с этим делать, я же сроду никогда стукачкой не была. Но бумагу-то подписала уже…

Инна, сцепив пальцы перед собой, мерила шагами комнату, затем обернулась к Инне, потрясла ее за плечо:

– Ладно, не кисни, мое предложение все равно в силе!

– А как же?.. – недоверчиво протянула Ника.

Инна опустилась рядом с ней на диван и невесело усмехнулась:

– Ну а что, у нас с тобой вместе разве таланта не хватит строчить такие доносы, чтоб там вся Лубянка зачитывалась? Мы с тобой такого насочиняем, братья Гримм от зависти в гробу перевернутся. Не дрейфь, подруга, прорвемся! Ну как, согласна?

– Господи, согласна, конечно, согласна, – закивала Ника. Глаза ее снова, в который уже раз за день, наполнились слезами. Она, кажется, все еще не могла поверить, что все разрешилось самым благоприятным образом, сидела, глядя куда-то в пустоту, и повторяла про себя:

– Я ничего теперь не боюсь, ничего на свете! Только бы ребенок был здоров, только бы он был здоров.

– Будет, куда он денется? – отозвалась Инна. – У него с наследственностью все в порядке!

* * *

Вероника Константиновна смяла в пепельнице тонкую сигарету и перелистнула страницу альбома.

– А вот, видите, это Костя. Здесь ему года полтора. Смотрите, какой щекастый! Инночка оказалась права, он родился здоровеньким, точно в срок. Я немножко переживала, как же он будет расти без отца, но зато у него было, можно сказать, две матери. Инна столько нам помогала, столько всего для нас сделала…

Я вгляделась в фотографию, на которой темноволосая хмурая женщина раскачивала малыша Костю на качелях.

– Значит, она полюбила вашего сына? – спросила я.

История Вероники, вопреки скептическому настрою, взволновала меня. Старуху, кажется, удивил интерес к ничем не примечательной странице ее жизни. Она рассчитывала, что меня увлекут ее наполовину выдуманные романы со знаменитостями. Я же клюнула именно на эту, казалось бы, обыкновенную историю. Впрочем, Веронике невдомек, конечно, что меня больше всего интересуют не ошеломляющие факты из жизни великих, а обычные люди, их характеры, глубоко спрятанные комплексы, подсознательные страхи, непосредственные реакции и прочие загадки человеческой натуры. Всего этого в ее рассказе оказалось довольно.

– Как родного! – заверила Вероника. – Своих-то у нее не было. Ну и потом, чувство вины, наверно… Она очень много возилась с Костей, помогала с уроками, беседовала с ним о будущем, приносила дорогие модные шмотки. И мне помогла, устроила администратором в один там, как теперь бы сказали, салон красоты. В общем, как-то все наладилось со временем. А старые счеты… Понимаете, когда теряешь самого дорогого, самого близкого человека, все обесценивается. Да и потом, мы же женщины, мы сколько угодно можем травить и ненавидеть друг друга, а в трудную минуту все равно включается милосердие. Не то что эти мужики, раз сказал – и как отрезал.

– А где же сейчас Инна Михайловна? – поинтересовалась я.

– Инночка в начале девяностых в Америку уехала, – вздохнула Вероника. – После перестройки она смогла, наконец, развернуться с этим ее предпринимательским талантом. Тогда ведь за это уже перестали сажать, наоборот, приветствовали. Она так крутилась, какую-то сеть магазинов открыла. Я ничего в этом не понимала, я же совершенно непрактичная, – светло улыбнулась она, заученно разыгрывая свою вечную роль – уютной недалекой хохотушки. – Знаю только, что денег она заколачивала очень много, а потом на Запад подалась – тесно ей тут стало. Нас звала с собой, но Костя уже студентом тогда был, не хотел все тут бросать – учебу, друзей. А куда я без сына?

– А как же КГБ? – уточнила я. – Неужели ее выпустили так просто? Ведь сколько лет держали на заметке?

– Ой, да кому это тогда уже было интересно, – отмахнулась Вероника Константиновна. – Я столько белиберды им за эти годы наплела, одобренной Инночкой, конечно. Они, по-моему, под конец уже решили, что я совсем ку-ку, чуть ли не путевку в санаторий для нервнобольных предлагали, – она разразилась мелким дребезжащим смехом, должно быть, все еще думая, что хохочет звонко, как серебряный колокольчик. – А Инночка уехала, да. И, знаете, Марина, она там, наконец, нашла свое счастье, встретила человека, правда, уже пожилого, но она и сама была к тому времени, прямо скажем, не первой свежести. Вот они, посмотрите, это их дом в Северной Каролине.

Я взглянула на фотографию, где чета респектабельных пенсионеров позировала под персиковыми деревьями на фоне приземистого чистого домика.

– Она умерла пять лет назад, – сообщила вдруг Вероника Константиновна, покачала головой и снова уткнулась в испачканный потеками туши для ресниц платочек. – Так неожиданно… Еще на мой день рождения звонила, поздравляла. И вдруг – обнаружили рак легких, уже в четвертой стадии. Два месяца – и не стало человека. Так глупо, нелепо, она ведь еще не успела состариться… Вот так и бывает, всю жизнь куда-то стремишься, чего-то ищешь, добиваешься, и вдруг, когда, наконец, находишь покой, тебя и догоняют… Вот так, на ровном месте. И Володенька ведь тоже так погиб. Мы так были счастливы, так надеялись, что все наши горести, наконец, позади… Вы меня извините, Марина, я ваших убеждений не знаю, но этот бог, если он только есть, та еще старая завистливая сволочь!

Она судорожно всхлипнула, помотала головой, промокнула платочком глаза и объявила:

– Ну, я вас совсем расстроила. Извините меня, я ведь, в общем-то, жизнерадостный человек, просто как-то накатило все это прошлое. Чтоб на веселой ноте закончить, расскажу, что Инна, умирая, оставила Косте довольно значительное наследство. Благодаря ему мы эту квартиру целиком выкупили в собственность и ремонт сделали. И дело свое Костя смог открыть на эти деньги. Так что не все так уж печально, поверьте.

Я кивнула. В сумке заголосил телефон, я, извинившись, подняла трубку. Звонили из одной кинокомпании насчет возможной совместной работы. Я распрощалась с Вероникой Константиновной и пошла к себе, перезвонить потенциальным работодателям и обсудить детали. В ушах все еще звучал ее чуть дребезжащий голос, и в голове уже выстраивалась история, которую я вылеплю когда-нибудь из этого, казалось бы, простого рассказа. Перемешивая, перекраивая мысленно отдельные его эпизоды, я понимала, что любая человеческая жизнь куда сложнее, куда многообразнее и запутаннее, чем любой, самый талантливый, самый мастерски сработанный сценарий. Ибо ни один еще сценарист не сподобился обойти Его, которого Вероника назвала старой завистливой сволочью, по чистоте замысла, сложности характеров и тонкости своеобразного юмора.

* * *

Он снова что-то там нажимает на пульте, моргает усталыми, покрасневшими от напряжения глазами, трет веки пальцами.

– Может, потом досмотрим? – спрашиваю я.

Он мотает головой:

– Нет-нет! Очень важно первое общее впечатление. Ты же знаешь…

– Знаю, – отзываюсь я. – Но полной объективности все равно ведь не выйдет, я же не просто посторонний зритель. Для меня сюрпризов не будет.

Он поднимает на меня усталые глаза. Снова ждет моей оценки.

– Мне пока все нравится, – резюмирую я. – Хотя, конечно, кое-где ты повыкидывал мои мегаталантливо сочиненные детали и реплики. И, что странно, получилось только лучше. Ненавижу тебя, чертов гений!

Он напускает на себя комично-важный вид, надменно щурится:

– Мастерство приходит с опытом.

– Ты хотел сказать, с возрастом? – поддразниваю я. – Но с возрастом приходит еще и старческий маразм. Впрочем, тебя это, конечно, не коснется, мой вечно юный иллюзионист.

– Между прочим, – сообщает он, – ты заметила, какую чудную музыкальную тему Жора написал для второй части? Она очень помогла там, где в твоей мегаталантливой писанине были провисы.

Я смеюсь. Мы так давно знаем друг друга, столько работаем вместе, и ни разу еще ни одному из нас не удавалось выиграть в этой обычной дружеской пикировке.

– Один – один, – подвожу счет я. – Ладно, поехали дальше, пока мы с тобой не начали драться.

Мотор! Камера! Начали…

– We wish you pleasant flight! [1] – Капитан авиалайнера закончил, наконец, свою вдохновенную речь на странном квакающем языке, который весьма отдаленно напоминал английский.

Двигатели взревели, корпус самолета задрожал мелкой дрожью, за стеклом иллюминатора зазмеилась взлетная полоса, и Airbus Industrie наконец-то начал движение. Члены съемочной группы, успевшие за многочасовой перелет и ожидание в душном аэропорту изрядно измотаться, изнервничаться, а также продегустировать весь ассортимент дьюти-фри и все-таки не растерять боевого задора, одобрительно зашумели. Я нашарила в сумке пластинку валерьянки, на ощупь выдрала из нее несколько таблеток, украдкой сунула их в рот и приготовилась к тому, что этот долгожданный flight будет по-настоящему pleasant. После шестичасового сидения в невентилируемом и некондиционируемом зале ожидания аэропорта Дели для меня что угодно было бы pleasant.

Я растянулась в кресле и прикрыла глаза. Нужно во что бы то ни стало заснуть, хотя бы задремать, пока в тело не начала потихоньку вползать липкая паника… И все-таки это смешно! Взрослая женщина, почти спортсменка, железная леди российского кинематографа – и боится летать. Стыдно признаться, честное слово. Я совсем уже было задремала, когда пальцы мои вдруг сжала чья-то горячая сухая ладонь. Нет, конечно же, не чья-то. Вполне знакомая ладонь, и я определила ее хозяина еще до того, как открыла глаза. Разумеется, надо мной склонился Андрей, молодой парень – каскадер, мой совсем недавний, но уже успевший порядком поднадоесть почти случайный любовник. Лицо его выражало такую всеобъемлющую заботу и участие, что меня немедленно замутило.

– У тебя же вроде было место в конце салона, – досадливо осведомилась я.

– Ага, – радостно подтвердил Андрюша. – Но я дал стюардессе десять баксов, и она все устроила. Здорово, правда?

Он с довольной ухмылкой плюхнулся в соседнее кресло.

– Вообще-то я собиралась весь полет проспать. Ты вполне мог бы сэкономить десятку, – пожала плечами я.

– Да ладно! – Андрей откинулся на спинку и обхватил своей огромной ручищей мои плечи.

– Ты что, пил, что ли? – принюхалась я.

– Ну так, выпили с Юркой по пятьдесят грамм, че такого-то?

– Тьфу ты, я же предупреждала тебя, – я недоуменно покачала головой. – Там очень разреженный воздух, три с половиной тысячи метров над уровнем моря. Тебе плохо станет!

– Тибетолог, тоже мне! – усмехнулся Андрюша. – Ты-то откуда знаешь? Мне-то можешь мозги не полоскать. Ты ведь никогда там не была! Врунишка моя!

– А еще громче можешь? – одернула его я и оглянулась по сторонам.

К счастью, наши развеселые коллеги были слишком увлечены начавшимся еще в грязном делийском порту процессом опохмеления после разудалого перелета из Москвы (две потерянные любительские видеокамеры, один телефон «Nokia», забытый и нечаянно отыскавшийся в туалетной комнате паспорт) и не обратили на слова Андрея никакого внимания.

– Тебе-то откуда знать, где я была, а где нет? Представь себе, до того, как я встретила тебя, у меня проистекала довольно интересная и увлекательная жизнь, о которой лично ты не имеешь ни малейшего представления!

Я закончила свою суровую отповедь, втайне лелея надежду, что Андрейка скиснет и удалится на свое место, тем самым предоставив мне возможность бояться перелета в одиночестве. Но не тут-то было! Андрюша, надувшись, отвернулся и вперил исполненный несправедливой обиды взгляд в обитый серым дерматином потолок самолета. Я облегченно вздохнула и решила попытаться все-таки уснуть. Однако сидевшая передо мной актриса Люся, девушка, благодаря которой анекдоты про блондинок переставали казаться художественным вымыслом, выудила из крошечной лакированной сумочки телефон и защебетала:

– Женечка, это я! Здравствуй, дорогая! Да, сейчас полетим наконец-то. Шесть часов в аэропорту. Ой, ужас, милая, такая вонь, грязь. Кажется, что я вся этим пропиталась. Где? Э-э-э, в Дели… Э-э-э, подожди минутку. – Люся высунулась в проход, обернула к нам остренькую мордочку и деловито осведомилась: – Дели – это ведь Индия?

По проходу к Люсе заспешила стюардесса-китаянка.

– Excuse me, – наклонилась она к Люсе. – Please, switch out off your phone. It’s dangerous to use the phone during the flight. [2]

– Погоди, Женек, тут какая-то крыса ко мне лезет. – Люся снова обернулась ко мне и яростно зашипела: – Че эта узкоглазая от меня хочет, а?

– Просит выключить телефон, – перевела я и, подумав, добавила: – Иначе, говорит, по правилам авиакомпании они тебя высадят, как только самолет наберет высоту.

– А-а-а, вот черт! – Люся сунула телефон обратно в сумку и наконец-то затихла.

Мне уже начинало это надоедать. Ни один человек из группы, кроме, разумеется, режиссера Авалова, не говорил по-английски, и каждый, не стесняясь, дергал меня всякий раз, как нужно было что-то перевести. Не то чтобы мне это стоило большого труда, однако должность, а также зарплата штатного переводчика в моем контракте не значились.

Самолет наконец-то оторвался от земли, за стеклом иллюминатора повисли тяжелые серо-желтые облака, очертаниями напоминавшие неприступные вековые горы. За спиной раздавалось веселое треньканье стаканов – это команда осветителей, неразлучные друзья Стасик и Славик, поднимали, кажется, уже пятнадцатый с начала поездки тост за успех нашего предприятия. Иногда они по очереди удалялись в туалет. Возвращались Стасик и Славик оттуда совершенно счастливые, самым беззастенчивым образом распространяя по салону запах марихуаны. Вслед за ними по узкому проходу бродил кинолог Володя, непрерывно бубня:

– Девушка, девушка, вы не забыли, что в грузовом отсеке собака? A dog, вы понимаете? Он точно у вас отапливаемый? Девушка, если Акбар там замерзнет…

Китаянка лишь растягивала рот в улыбке и беспомощно разводила руками.

«Какого хрена! – устало подумала я. – Зачем меня занесло в эту дурацкую киноэкспедицию на край света, с этими людьми, расценивающими предстоящие съемки как увеселительную прогулку по экзотическим местам (прогулку за счет кинокомпании, которая отважилась отправить тридцать охочих до приключений обалдуев на «вечный материк») и не представляющих даже приблизительно, что их ожидает. Ради чего я ввязалась в эту авантюру, назвавшись к тому же специалистом-тибетологом и натрепав, что знаю эти края как свои пять пальцев? Что за проклятая бессмертная склонность находить на свою голову и прочие части тела бессмысленные приключения?»

Не успела я предаться самобичеванию, как в проходе между креслами возник человек, воплощавший в себе ответ на все мои сакраментальные вопросы – режиссер будущей картины Руслан Авалов. И я в который раз поразилась волшебной способности этого мужчины – не обладавшего ни громадным ростом, ни внушительной фигурой, ни громовым голосом – немедленно привлекать к себе внимание всех находящихся рядом, оборачивать на себя все головы. Достаточно было одного взгляда его янтарно-охристых кошачьих глаз, чтобы вся группа киношников подобралась и притихла в ожидании монаршего слова, чтобы все уставились на это лицо – бесстрастное, широкоскулое, резкое, тонкогубое, этакий беспощадный и мстительный языческий идол (он говорил мне как-то, что унаследовал свою внешность от прабабки, какой-то азиатской не то княжны, не то султанши, я, впрочем, не особенно верила ему, известному любителю красиво приврать).

– Черт знает что! – негромко, ни к кому не обращаясь, выругался Авалов. – Нужно было мне вылететь раньше, смотреть натуру. Продюсер, сука, экономит на всем. Придется положиться на тебя, ты ведь там все знаешь, – он обернулся ко мне.

И я, как всегда завороженная его спокойной властностью, беспечно отозвалась, стараясь, чтобы не дрогнул голос:

– Конечно, Руслан Георгиевич, не беспокойтесь.

Он кивнул, словно и не ожидал другого ответа, и, не обращая больше на меня внимания, двинулся дальше по проходу, поравнялся с Люсей, немедленно оборотившей к нему пронзительно-синие очи, и легко опустился в пустовавшее рядом кресло. Я отвернулась и тут же встретилась с подозрительно прищуренными глазами Андрея.

– Опять ты с ним заигрываешь, глазки строишь! – сквозь зубы процедил он. – Да ты в него влюблена по уши! Я все понял! Вот, значит, как вы вместе над сценарием работали…

Господи, сколько это может продолжаться? Я устало выдохнула и попыталась выдернуть руку из его железных лап.

– Эй, сценаристка, хорош обниматься, долго еще? – над спинкой моего кресла возникла встрепанная голова Славика. – А, Марин, приземлимся скоро?

Андрей выпустил мою руку и отвернулся.

– Откуда я знаю! – огрызнулась я, потирая онемевшее запястье.

– Ну как же? Ты же сто раз тут была… – удивленно приподнял брови Славик.

– Уважаемые пассажиры, наш самолет начал снижение. Через двадцать минут мы совершим посадку в аэропорту города Лхаса, – по-английски объявил первый пилот.

– Еще двадцать минут, – ответила я Славику. – Докуривай, что осталось, а то там таможня строгая! Могут в китайскую тюрьму бросить… А там крысы знаешь какие? Полуметровые! Да и к тому же пытки китайские… ну, ты меня понимаешь!

Славик побледнел, похлопал себя по карману и со всех ног помчался в сторону туалетной кабинки. И Андрей, дождавшись, пока тот скроется, возобновил допрос:

– У тебя с ним что-то есть? С Аваловым? Отвечай!

– Радуйся, ты меня раскусил! – со злостью бросила я. – Он – моя муза! Мой желтоглазый бог вдохновения! Уяснил? Замечательно! А теперь оставь меня в покое. Обескураженный Андрюша подскочил со своего кресла, потоптался в проходе и уныло поплелся куда-то в хвост самолета. Я же откинулась на спинку сиденья и прикрыла глаза. Самое смешное, самое идиотское и нелепое было то, что я сказала Андрею правду.

Прошлой зимой я, вдрызг разругавшись с очередным спутником жизни и в негодовании свалив из его уютного гнездышка на Рублевке в глухую ночь, оказалась неожиданно не только невидима и свободна, но и почти полностью лишена средств к существованию. Все накопления, вымученные многочасовым корпением над бессмысленными розово-сопливыми диалогами для очередного «мыла», я ухнула в покупку отдельной квартиры – баснословно дорогой, но зато именно такой, как хотелось, просторной, гулкой, с высокими потолками и скрипучими деревянными полами, в старинном доме в центре Москвы. Еще и кредит оказался не до конца выплачен. В общем, деньги были нужны, и срочно, и я пустилась на поиски работы, любой, пусть самой последней литературной поденщины.

Конечно, кропать бездарные сериальчики с предсказуемым сюжетом – не совсем то занятие, о котором я мечтала, будучи юной и восторженной студенткой сценарного факультета ВГИКа, но выбирать сейчас не приходилось. И я почти уже подписалась строчить какую-то омерзительную комедийную муть, когда мне неожиданно позвонила киношная подружка, бывший всесильный второй режиссер, ныне переквалифицировавшийся в исполнительные продюсеры одного из центральных каналов, – Надька. Конечно, для многих она давно уже являлась Надеждой Александровной, но для меня было сделано исключение. Итак, Надька выпалила с места в карьер:

– Слушай! А ты же вроде интересовалась Тибетом, да? Я тут узнала, что Авалов хочет картину про монахов буддийских снимать и ищет сценариста. Хочешь, я тебя с ним познакомлю?

Представьте, что вы очень голодны. Так голодны, что рады будете заплесневелой корке хлеба, и вдруг вам предлагают перекусить нежнейшим, только что зажаренным стейком. Каково, а? Я не просто хотела познакомиться с Аваловым, я и в самых пылких фантазиях не могла себе представить, что когда-нибудь доведется с ним работать. Я выросла на его фильмах, они были для меня альфой и омегой большого кино, учебными пособиями и отдушиной от серости окружающего мира. Короче, я согласилась. Надька обещала представить нас друг другу на ближайшей кинотусовке.

– Только учти, – наставительно произнесла она, – Авалов – страшный бабник. На «Мосфильме» не осталось ни одной гримерши, которую он бы не трахнул.

– Надюшенька, – рассмеялась я, – кого ты учишь? Мне тридцать три года, десять из них я в кино. Я сама, если понадобится, любую гримершу покорю.

И вот мы оказались за одним столиком на пафосной вечеринке вручения очередных наград за вклад в важнейшее из искусств. Музыка грохотала, клубился сизый сигаретный дым, вокруг мелькали лица, знакомые и нет, за нашим столом собралась тьма народу, все что-то орали, перебивали друг друга, схлестывали бокалы. Я пыталась разглядеть среди всего этого содома Авалова, которого до сих пор видела только в телевизионных новостях – как-то так вышло, что за годы работы в кино мы ни разу не пересекались «вживую». Интересно было, как же ведет себя в жизни этот титулованный, обласканный критиками и зрителями полубог, какой он, Руслан Авалов, – самодовольный велеречивый болтун или игривый старпер с маслеными глазами? Я толкнула Надьку коленкой под столом:

– Ну и где он? Где Авалов?

– Ты че, дура, что ли? Вот же он, – зашипела она, указывая глазами на мужчину, молча сидевшего у другого конца стола.

Прищурившись, я попыталась разглядеть его среди мелькающих фотовспышек и клубов табачного дыма. Ах да, вот же он – человек из телеящика, теперь я узнала это лицо – странное, неправильное, все черты резкие, будто грубо высеченные из куска дерева, а выражение надменное, высокомерное, как у восточного султана, волосы темные, коротко остриженные, с проседью, плечи не особенно широкие, ладони небольшие, и вообще фигура не внушительная, скорее сухощавая, жилистая. Вот только глаза – умные, цепкие, прожигающие насквозь. Еще и с желтым отливом… «Неприятный тип», – решила я.

Он молча сидел на своем месте среди всеобщего бурного веселья и ликования, не смеялся шуткам, не подавал бессмысленных дежурных реплик. Не знай я, что это Авалов, я бы на него и внимания не обратила.

Надька, успевшая уже опрокинуть пару бокалов, как обычно, рисовалась, вещала что-то с претензией:

– Вы понимаете, любовь – это как у Овидия… Вы читали Овидия? Эту книгу, как же ее, забыла, как это по латыни.

– «Ars Amandi», – негромко сказал вдруг Авалов.

И все тут же умолкли, и Надька, глупо хлопая глазами, обернулась к нему:

– Что? Что вы сказали, Руслан Георгиевич?

– Трактат Овидия называется «Ars Amandi». «Искусство любви», – пояснил он и вдруг улыбнулся своим длинным узким ртом.

Могла ли я, паршивая библиофилка, просидевшая все детство на полу перед книжным шкафом родителей, листая фолианты, которые весили больше меня самой, в него не влюбиться? Могла. Тогда еще могла. Тогда, после того как Надька нас таки представила и мы обсудили детали будущей работы, я всего лишь отметила про себя, что он крайне начитан и потрясающе умен, как бы забыв при этом, что оба эти качества являются для меня афродизиаком почище самого действенного из них.

– Я недавно прочел книгу об экспедиции Геринга на Тибет, – начал он. – Мне показалось, что с этим материалом было бы интересно поработать. К сожалению, я в этом вопросе дилетант, почти ничего не знаю. Мне рекомендовали вас как талантливого сценариста и по совместительству знатока тибетских тайн и загадок. Это правда? – Его желтые глаза уставились на меня, черные брови изогнулись.

И я почувствовала, как знакомо закололо в груди от какого-то смутного восторга, как кровь прилила к щекам – по этим ощущениям я всегда понимала, что меня унесло, что сейчас я начну замысловато и вдохновенно лгать, пытаться всеми силами заинтересовать собеседника, разыгрывая перед ним нечто совсем иное, чем я есть на самом деле.

– Правда! – кивнула я. – Я много раз бывала на Тибете, беседовала с монахами, посещала старинные пагоды.

Мое увлечение Тибетом началось давно, и хотя я многое знала о таинственном крае, все мои знания почерпнуты были из книг. Однако об этом я предпочла умолчать. Я плела что-то про гипотетические ворота в Шамбалу, про древние мантры, с помощью которых Геринг надеялся изменить человеческую эволюцию и вывести вид совершенных людей, о великой горе Кайлас, которая по всем эзотерическим преданиям является центром вселенной и имеет непосредственную связь с Богом…

Авалов слушал меня внимательно, стараясь не упустить ни одного слова. Этим своим умением слушать, полностью отдавать свое внимание собеседнику он очень подкупал, располагал к себе. На мгновение начинало казаться, что его интерес к тебе какой-то особенный, ведь не будешь же так самозабвенно слушать человека, который совершенно безразличен… Он устремлял на говорившего свой тяжелый гипнотизирующий взгляд – прямо-таки питон Каа в предвкушении доброй охоты – и вдумчиво молчал, наблюдая, как довольная жертва распинается, проникаясь доверием и симпатией. В высшей степени нетрудоемкая и полезная привычка.

– Марина, вы просто находка, – сказал он наконец. – Вы потрясающе интересный и талантливый человек. Удивительно, что я раньше о вас не слышал.

Мое тщеславное нутро возликовало! Разве не этого ждет каждый распоследний бумагомаратель? Разве не эти слова, втайне сотни раз сказанные самому себе, мечтает услышать от признанного мэтра?

– Так, значит, вы согласны поработать со мной? Когда я могу ждать от вас первого варианта сценария? Может быть, через месяц? О деньгах мы с вами договоримся.

Через месяц… Если бы он сказал «завтра», я немедленно уселась бы за компьютер, просидела всю ночь, ослепла и помешалась от непосильного напряжения, но к утру положила бы перед ним законченную работу.

И я принялась за сценарий. Просиживала часы в библиотеке, постигая тибетские тайны, которые, по мнению Авалова, все давным-давно мне известны, перелопачивала Интернет, строчила, правила, переписывала. Я погрузилась в историю разведчицы Ингрид Вальтер, отправившейся в геринговскую экспедицию с целью сорвать богомерзкие планы нацистского преступника, так глубоко, словно она была по меньшей мере моей собственной бабушкой. И ровно через месяц позвонила Авалову с сообщением, что первый вариант сценария готов.

Он приехал вечером, сразу сел к столу и придвинул к себе стопку отпечатанных листков. Мне отчего-то сделалось страшно, и я вышла покурить на балкон, чтобы не смотреть, как он читает. На улице мело, как в рождественской сказке, и уже через пять минут я превратилась в трясущийся от мандража сугроб. Я ждала, что он крикнет из комнаты: «Отвратительно! Марина, я в вас ошибся, вы – бездарь!»

Ну, или – немыслимая надежда! – «Боже! Это гениально! Я ни на что подобное и не рассчитывал!».

Но, когда я вернулась, он даже не взглянул на меня, деловито черкая что-то в тексте.

– Ну что? – нервно передернув плечами, спросила я.

– Этот диалог лучше убрать, он тормозит действие, – не поднимая головы, буркнул он. – Начнем сразу с выстрела. Так, теперь дальше…

Я была совершенно счастлива, я впервые работала над серьезной драматургией – не над очередным безмозглым «мылом», а над настоящим большим проектом, который увлек и захватил меня. Авалов приезжал почти каждый вечер, и мы правили, дорабатывали, дожимали сцены. Спорили, подбирали нужные слова, наспех проигрывали вызывавшие сомнения эпизоды.

Авалов заполнил собой всю мою жизнь. Он оказался возмутительно, предательски талантлив, этот пятидесятилетний анфан террибль [3] российского кинематографа. Он лихо вымарывал эпизод, над которым я билась две недели, и с ходу заменял одной мелкой, но потрясающе емкой и исполненной смысла деталью. Он вскакивал из-за стола, в мгновение ока перевоплощаясь то в древнейшего буддийского монаха, то в молодого нацистского офицера, и наглядно показывал мне, почему такой жест для этого персонажа не характерен.

Я, многоопытная и искушенная, могла устоять перед неземной красотой, атлетическим сложением, славой и почетом, даже – хотя и с трудом! – перед большими деньгами. Но неподдельный природный талант превращал меня в розовую сентиментальную лужицу. Могу предположить, что Авалов, со свойственным ему умением чувствовать людей, довольно быстро раскусил эту мою маленькую слабость и не упускал случая продемонстрировать, на что он еще способен. В самом деле, удобнее ведь иметь дело с коллегой благоговеющим и восхищенным, чем с трезвым и полным сомнений. В общем, старый черт, без сомнения, знал, что делает.

Я не была юной восторженной поклонницей, наоборот, тридцатилетней прожженной теткой с богатым на приключения прошлым, но этот человек – да, в самом деле, человек ли? – за несколько совместно проведенных бессонных ночей подчинил себе все мои мысли, чувства и желания.

Однажды он со свойственным ему апломбом ткнул пальцем в одну из страниц сценария и заявил:

– Вот этого быть не может! Это авторский произвол, поведение героини не мотивировано.

– Почему? – тут же подобралась я.

Он поднялся из-за стола, отошел к окну, прищурившись, что-то разглядывал сквозь сполохи метели – воплощенная творческая мысль. Затем обернулся.

– Зачем она целует героя? Она – классный профессионал, умеет держать себя в руках. И в данный момент занята делом своей жизни. Откуда вдруг такой неконтролируемый всплеск чувств?

– Может быть, – с трудом выговорила я, – потому что она не только профессионал. Но еще и женщина.

Я медленно поднялась на ноги и пошла к нему через комнату. Казалось, что я тысячу лет вот так двигаюсь вперед под пронизывающим взглядом желтых азиатских глаз. Он ни шага не сделал мне навстречу. Зачем? Яд, которым он потчевал меня все эти дни, делал свое дело, и добыча плыла в руки сама, не вынуждая хищника напрягаться. Я подошла вплотную, вдохнула его запах – пряный, мускусный, почувствовала, как дрогнуло и оборвалось сердце, и осторожно дотронулась губами до его рта. Он чуть отстранился, взял в ладони мое лицо, долго-долго вглядывался, потом сказал раздумчиво:

– Может быть. На этот раз ты права.

И лишь затем поцеловал, по-настоящему, медленно и настойчиво, словно никуда не спешил, хотел подольше растянуть это мгновение.

И после, когда мы переместились уже в постель, он продолжал действовать так же неспешно, самозабвенно, как будто это и есть главная цель его жизни. Он осторожно взял в ладони мою ступню, тихонько грел ее, лаская подушечками пальцев, покачивал и, наклонившись, вдруг прижался горячими губами к щиколотке. Я вздрогнула, выгнулась дугой, потянула его к себе, торопясь скорее, скорее соединиться с ним, стать «едина плоть». Но он не поддавался, продолжал оттягивать наслаждение, бесконечно долго бродил губами по моему телу, как будто именно это – стремление предугадать на долю секунды раньше каждое мое желание, отдать всего себя, не ожидая ничего получить взамен, и было для него наивысшим удовольствием. Я никогда еще не сталкивалась с такой степенью откровенности, искренности, вывернутости наизнанку перед женщиной. На мгновение стало страшно, я осознала вдруг, что между нами происходит что-то огромное, настоящее – ведь не бывает же, чтобы вот так, нервами наружу, со случайной, ничего не значащей телкой. И когда, наконец, он опустился на меня, распростертую на кровати, мой всхлип сотряс видавшие виды стены старого дома.

Мне казалось, что мы не просто любим друг друга, а выполняем какой-то священный языческий ритуал в честь многоликого и бессмертного творческого начала. Словно сам Дионис, такой, каким его изображали на греческих вазах, – изжелта-смуглый, стройный и гибкий, лукавый бог-покровитель театрального искусства, лицедейства, волшебной манкой лжи, спустился ко мне с блистательного Олимпа. Это его длинные жилистые руки гладят мое тело, дразнят и ласкают, заставляя кровь вскипать и бурлить. Это его черные, пахнущие солнцем и спелым виноградом волосы касаются моего лица. Это его миндалевидные, не знающие стыда глаза ни на минуту не прячутся под веками, словно, оставаясь центром происходящего, он одновременно с интересом наблюдает за действом со стороны. И мне казалось, что каждым движением, каждым горячим прикосновением губ к коже, каждым своим вздохом и стоном мы служим великой древней стихии – Искусству.

Удивительно, сколько всего способна себе нафантазировать даже взрослая, опытная и циничная женщина на основе обыкновенной любовной связи. Какой драматургический конфликт выстроить, исходя из пережитого положительного сексуального опыта. Я не мечтала, конечно, о том, что ради меня Авалов оставит свою жену (между прочим, довольно известного кинокритика) и мы, взявшись за руки, пойдем в сторону восходящего солнца. Нет, я сочинила себе какой-то невероятный, гениальный творческий тандем, родство вечно ищущих бесприютных, беспокойных, неприкаянных душ.

Он говорил:

– Ты даже не представляешь, с какой бездарностью порой приходится иметь дело! Любая скотина мнит себя писателем, непризнанным гением. Ты – совсем другое! Ты так чувствуешь людей, все твои персонажи живые, они думают, чувствуют, говорят. Когда я тебя читаю, мне хочется работать! Ты – мое вдохновение!

Чего мне было еще? Поразить самоотдачей в постели, потешить тщеславие, похвалить мою работу, подпустить яду в адрес более удачливых собратьев по перу… И вот я уже следовала за ним, слепая и глухая, как крыса за гаммельнским крысоловом.

Я и сама от всей этой истории становилась какой-то другой. Бесконечно перекраивала каждую сцену несчастного сценария, пока из каждой строчки не начинала сквозить такая безысходная нежность, что делалось жутко.

Месяц. Всего только месяц длилась наша работа. И я без преувеличений могла бы сказать, что это был счастливейший месяц в моей жизни. И, наконец, точка поставлена. Авалов деловито сунул под мышку папку со сценарием, поцеловал меня уже как-то бегло, без особого вдохновения, сказал: «Позвоню на днях» и исчез.

Я ждала. Я терзалась, спала в обнимку с телефоном, названивала сама, слушала бесконечные «Я занят, ищу продюсера, выбиваю деньги, провожу кинопробы…» Я вздрагивала от каждого звонка в дверь и летела открывать, мучительно надеясь, что увижу его на пороге. Я не могла поверить, что после всего, что было у нас, после этого творческого единения, после наших безумных ночей, когда мы, казалось, всеми жилами прорастали друг в друга, он смог просто уйти вот так, ничего не объясняя, забыть обо мне, не посчитать нужным даже попрощаться. Я караулила у проходной «Мосфильма». Ходила, в надежде встретить его, на околокиношные тусовки и, наконец, столкнулась с ним в коридоре студии. Он горячо рассказывал что-то юной субтильной блондинке с глянцево-бесконечными ногами (Люсе, как я узнала позже).

– Привет! – бросил он мне, коротко, торопливо, не удостоив даже взглядом. Настоящие гении могут позволить себе отбросить такие мещанские пережитки, как вежливость. – Познакомься, это Людмила Хрулева, главная претендентка на роль Ингрид Вальтер.

Он смотрел на нее пристально и изучающе, а по мне лишь скользнул глазами, и до меня наконец дошло, что этап работы над сценарием завершен, начинаются съемки и мастеру понадобился другой источник вдохновения. Что он, этакая цельная натура, может отдаваться целиком только чему-то одному, на многих его просто не хватает. Была я – и он весь был мой, до кончиков пальцев, до самой глубины своих кошачьих глаз. А теперь мое время прошло, и он так же искренне, до печенок, навзрыд увлечен другой. Вот только поверить в то, что это безумие, которое было между нами, способно повториться у него с другой женщиной, я, сентиментальная бестолочь, поверить не могла, все-таки, казалось мне, нас связывало что-то особенное.

Потом я решила переболеть, переломаться и выбросить всю эту слезливую пакость из головы. Получила гонорар за сценарий, раздала долги и пустилась во все тяжкие. Пила водку с какими-то случайными маргиналами, до одури, до постыдных утренних стенаний. Завела нудный роман с красивым, как реклама спортклуба, и пустоголовым каскадером Андреем. Я была относительно молода, весела и беспечна. По крайней мере, мне самой так казалось.

А потом он позвонил. Ранним весенним утром. Я, сонная, выскочила из постели, стояла босиком на холодном полу. Из-под одеяла высунул взъерошенную голову недовольный розовощекий Андрей.

– Мы уезжаем в киноэкспедицию на Тибет, – не то чтобы сказал, а скорее приказал Авалов. – Хочу, чтобы ты поехала со мной. Собирайся, визу мы за два дня сделаем.

Немногословный, деловой, суровый. Этакий верховный главнокомандующий. Он уже записал меня в неисчислимый полк своих безропотных солдат и теперь лишь коротко отдавал приказания.

Я очень хотела гневливо заявить: «Ты думаешь, что можешь позволить себе пропадать вот так, а потом заявляться как ни в чем не бывало? Да за кого ты меня принимаешь? Для тебя все люди – рабы твоих идей, никто, мусор под ногами? У меня есть своя жизнь…»

Разумеется, вместо этого я проблеяла разомлевшим голосом:

– Когда вылет?

И вот теперь тряслась в самолете, уставшая, издерганная, созерцала, как Авалов, едва перебросившийся со мной парой слов, щебечет с будущей Ингрид Вальтер, изнывала от сцен ревности, которые постоянно закатывал мне Андрей, сумевший правдами и неправдами тоже пробиться в киногруппу картины. Сидела и задавалась вопросом: ради чего я здесь? Неужели ради произнесенных глухим хрипловатым голосом слов: «Хочу, чтобы ты поехала со мной»?

Самолет стремительно снижался. Он летел прямо над вершинами, казалось, еще секунда – и мы на полной скорости врежемся в один из каменных уступов, занесенных белоснежной, мерцающей на солнце лавиной. Под нами расстилались бескрайние просторы Гималайской пустыни. Горные хребты в слепящих снегах, извечные пятидесятиградусные морозы, поселения диких, никогда не знавших благ цивилизации племен… Я отвернулась от окна, зажмурилась и изо всех сил вцепилась в подлокотники кресла.

– Ой, мамочки! – взвизгнула Люся.

– Девушка, девушка, пакет! – орал кто-то сзади.

– Что… что это? – пробормотал задремавший было Славик.

– Не волнуйся, – объяснила я. – Аэропорт Лхасы считается одним из самых сложных в мире. Он окружен горами, понимаешь? Самыми высокими горами в мире. Поэтому сюда летают только опытные, военные пилоты. Все будет в порядке, я уверена. В конце концов, погибнуть на святой земле, так сказать, «колыбели человечества»… Не каждому выпадает такая честь!

Славик вытаращился на меня, слегка прикусил губу и вжался в кресло. Через несколько минут шасси глухо стукнулось о взлетную полосу, и самолет понесся по земле. Сзади раздались жидкие аплодисменты. Я поняла, что боевой дух моих попутчиков сильно подорван утомительным перелетом и количеством выпитого на борту. Самолет остановился, и мы двинулись к выходу. Прямо за спиной покачивался, прижимая ко рту платок, осветитель Стасик. За ним, обдавая всех присутствующих алкогольными парами, высился актер Поливанов. Кинолог Володя нетерпеливо переминался с ноги на ногу перед встречей со своим верным Акбаром. Невозмутимый и свежий, как кипарис, Авалов замыкал шествие. Итак, мои коллеги в полном составе готовы вступить в «страну богов».

Съемочная группа, устало переругиваясь, усаживалась в автобус, который подогнали для нас по распоряжению продюсера Грибникова, жизнерадостного толстячка с вечно скошенным от вранья левым глазом, встречавшего нас в аэропорту. Лица моих коллег приобрели сероватый землистый оттенок, глаза глубоко запали.

– Господи, чего так башка-то кружится? – пробормотал как бы про себя актер Поливанов, известный своим пристрастием к спиртному и молоденьким помрежкам.

– Разреженный воздух, – пояснила я и добавила: – Еще чуть-чуть, и окажетесь в полной нирване! А оттуда, знаете ли, не все целыми возвращаются. Предупреждала ведь я, не стоит квасить весь перелет!

Наконец мы двинулись в путь по улицам древнего города. Я прижалась лбом к стеклу и жадно всматривалась в открывавшийся за окном пейзаж, стараясь не упустить ни одной детали. Над городом раскинулось яркое, насыщенное, почти неестественно синее небо. Сказочные белоснежные облака зависли над пологими серо-зелеными горными откосами. Мы проезжали мимо вытянутых в длину разноцветных – белых, красных, желтых – невысоких трех-, четырехэтажных домов, мимо площадей, в центре которых, прямо на земле, разложили свой товар местные балаганщики в ярких балахонах. В окне мелькали иероглифы, начертанные на бесчисленных флагах и транспарантах. То и дело за крышами домов появлялись золоченые маковки расписных буддийских храмов, похожих на старинные китайские чашки. А высоко над городом возвышалось удивительно красивое, высокое красно-белое здание, своими очертаниями напоминавшее неприступную крепостную стену. Я догадалась, что это – знаменитый тринадцатиэтажный дворец Потала, бывшая резиденция беглого далай-ламы, возведенная на горе Маопори много веков назад.

Попетляв немного в лабиринте узких грязных улочек, автобус на мгновение затормозил на одном из перекрестков. В эту же минуту за край раскрытого окна с улицы ухватилась желтая высохшая рука, и в автобус всунулась голова какого-то старика. Его темное, изрезанное вертикальными морщинами лицо было словно выточено из куска дерева, черные глаза разглядывали нас с каким-то насмешливым интересом. Голову старца украшала вязаная ярко-красная шапочка. Незнакомец открыл рот, демонстрируя редкие желтые зубы, и, ухмыляясь, быстро заговорил что-то. Потом протянул заскорузлую лапищу и цепко ухватил за предплечье сидевшую у окна Люсю.

– А-а-а-а, – заверещала девушка и забилась на своем месте, пытаясь вырваться из лап старика, – оно меня… Он меня трогает, а-а-а-а!

Автобус медленно поехал, старик выпустил Люсю и быстро засеменил прочь.

– Ой, мамочки! Мамочки! – причитала Люся, брезгливо вытирая подолом платья руку, к которой прикасалась немытая лапа. – Что ему от меня было нужно?

– Председатель твоего местного фан-клуба, – пошутил Авалов. Актриса нервно передернула плечами и, сдвинув брови на переносице, отвернулась от окна.

– А действительно, кстати, – повернулся он ко мне, – что ему было нужно? Что он говорил, а?

– Ты меня спрашиваешь? – не поняла я. – Откуда мне знать. Наверное, местный йог в состоянии нирваны!

– Ну ты же здесь сто раз бывала, неужели язык не выучила? – удивился Руслан. – Тебя ведь для того и взяли в экспедицию, чтобы попроще было разобраться с местными нравами.

– Я уже поняла, что ты меня позвал только для этого, – с плохо скрываемой яростью бросила я. – Интересно все же, отчего ты решил, что я еще и переводчиком служить буду. Думаешь, я должна была выучить все местные диалекты? Может, он на враждебном нам китайском разговаривал?

На мою злобную отповедь Авалов отреагировал с утомленным смирением. Вскинул брови и отвернулся. Ясно, что выяснение отношений с бывшей любовницей не входит в задуманный им план киноэкспедиции. Ему, бедняге, и так нелегко среди всех этих так и норовящих удариться в запой клоунов, так еще и сценаристка – этакая дрянь – решила подбросить проблем.

Я решила про себя, что нужно было, наверно, придумать более правдоподобную легенду относительно моего глубокого знания местных обычаев. Слишком уж много возникает щекотливых моментов. Впрочем, расстраиваться и напрягаться по этому поводу все-таки рано! Ведь никто и не подумает проверять полученные от меня сведения. Даже если я наплету, что все жители высокогорного Тибета ходят на руках и питаются дохлыми лягушками, моих киношных друзей, не интересующихся по-настоящему ничем, кроме своей собственной драгоценной персоны, это нисколько не смутит. Ни «заря творения», ни древние космогонии, ни даже мало-мальски известная история зарождения ламаизма совершенно не волнуют этих людей. Но, как говорится, судьбу не выбирают. А моя судьба на данном отрезке жизни как раз таки состоит в том, чтобы «сеять разумное, доброе, вечное» в измученные дешевым портвейном киношные души.

Автобус все ехал и ехал, и я начала уже сомневаться, не решил ли Грибников вывезти нас в горы прямо с самолета, чтобы не терять времени (а главное, лишних денег) понапрасну. Но тут, наконец, мы затормозили посреди узкой кривой улицы возле обшарпанного, давно не штукатуренного здания. Выбрались из автобуса, начали выгружать невиданную в этих местах технику и столпились у входа. Рядом с нами тут же образовалась небольшая демонстрация из нищих чумазых псевдойогов и попрошаек.

– Прошу вас, прошу, – суетился Гриб, – проходите внутрь. Номера для всех заказаны.

Несмело переглядываясь, мы вошли в низкое темное помещение, пропитанное запахом жженого масла и гнилых овощей. Пожилой китаец за стойкой ресепшена заулыбался нам, мелко кивая лысой головой и посверкивая круглыми стеклышками очков. Гриб по-хозяйски отдавал распоряжения, выдавал членам группы ключи, подвешенные к грубо выпиленным деревянным бочонкам, иногда – один ключ на двоих. Счастливые обладатели ключей спешили вверх по щербатой, потемневшей от времени каменной лестнице. После долгой дороги каждому хотелось поскорее вымыться и прилечь, и никакое убожество и грязь ночлежки, гордо именуемой отелем три звезды плюс, не могло стать препятствием на пути к долгожданному отдыху. Вверх по лестнице уже проследовали Володя с Акбаром, Славик и Стасик.

– Я не могу, не могу здесь… тут воняет… – Люся, кажется, приняла решение всю поездку не переставать канючить. – Я тут всего пять минут, и у меня уже пахнут волосы.

– Ничего, сейчас поднимешься в номер, примешь душ, освежишься, – успокаивал ее Авалов.

– С душем как раз небольшие проблемы, – смущенно объявил Грибников. – Воды-то с утра нет.

– Ой, мамочки! – Люся окончательно скуксилась и, не обращая внимания на поползновения Гриба по-отечески утешить ее, потащила свой громадный чемодан к лестнице, притиснув его к интимно обтянутому розовой маечкой животу и спотыкаясь на тоненьких шпильках.

Наконец дошла очередь и до меня с Андреем. Гриб торжественно вручил каждому из нас по бочонку с ключом и пожелал приятно отдохнуть с дороги. Сам он, разумеется, отправился в гостиницу классом повыше, находящуюся неподалеку. Я уже решила устроить скандал, но силы были на исходе, и я понуро поплелась к лестнице, молча переживая из-за отсутствия воды и кляня про себя скаредность нашего пухлого продюсера-боровика.

– Эй, это что значит? – за мной спешил Андрей.

– Что? – не поняла я и, увидев, как он недовольно закусил губу, стоически произнесла: – Мальчик мой, давай только без сцен. У меня уже сил нет, честное слово. Прибереги на вечер…

– Почему нам ключи дали разные? – Андрей потряс перед моим носом видавшей виды деревянной чуркой.

– Потому что у нас разные номера, – доходчиво объяснила ему я.

– А че? А почему так?

– Я попросила. Ты же знаешь, я могу спать только одна. Не могу заснуть, когда рядом кто-то храпит и вертится. И к тому же я часто по ночам работаю. Я буду тебе мешать…

Не могла же я, в самом деле, сказать ему, что все еще не теряю надежды на полночный визит нашего режиссера.

– Это я тебе мешаю! Тебе все вокруг только мешают! – не на шутку взвился Андрейка. – Ты никого не любишь, и никто тебе не нужен… Вот почему от тебя все твои мужья и сбегали! Только я один остался! Ты самая настоящая холодная двуличная стерва, ты вообще не понимаешь, что такое близость, привязанность…

– А я все гадала, когда же на тебя снизойдет озарение! Так вот, ты совершенно прав, совершенно! – я вздохнула почти с облегчением и быстро пошла прочь по коридору.

Андрей несколько секунд оставался на месте, затем бросился меня догонять, схватил за плечо.

– Ты попросила отдельный номер, чтобы он приходил к тебе ночью, да?.. – бледнея и задыхаясь, выговорил он. – Только на это и надеешься. Днем-то ты ему не нужна!

– Кому? – спросила я, кляня про себя не к месту проснувшуюся Андрееву прозорливость.

– Твоему обожаемому Авалову! – выпалил Андрей.

– Да! – выкрикнула я, цепенея от ярости – Да! Да! Да! И мне все равно, как он относится ко мне днем! Зато ночью он запросто даст фору любому! Записывайся на мастер-класс! – Я круто повернулась на каблуках, выдернула руку и сделала несколько шагов по направлению к лестнице, выговаривая на ходу: – А на твое мнение мне, извини, наплевать! Да и вообще на любое чужое мнение. Так что оставь меня, наконец, в покое.

Я видела, как дернулось его лицо, дрогнули губы. На секунду стало жаль Андрюшу, легкий укор совести кольнул где-то под лопаткой. Андрей хотел было что-то еще сказать, но тут дверь, перед которой мы стояли, распахнулась, и в коридор вылетел Стасик в черных трусах-боксерах с нарисованными пожарными машинками.

– Я не понял, он че, упал или как? – бросил он мне.

– Кто? – не поняла я.

– Да Грибников! Он больной, что ли? Че он нам со Славкой номер с одной двуспальной кроватью дал, а?

– Ну вот, хоть кто-то здесь знает, что такое близость и привязанность, – я пожала плечами и отправилась в свой одинокий номер.

Я долго ворочалась на продавленной двуспальной кровати и не могла заснуть. В приоткрытое окно вползал влажный сумрак ночного города. Перед глазами мелькали кадры предыдущих событий: утомительный перелет, горячие ладони Андрея на моей талии, выражение его глаз, когда он смотрел на мою гордо удаляющуюся фигуру… Чтобы отогнать наваждение, я поднялась, затянулась легким «Мальборо» и отхлебнула виски из припасенной еще с московского дьюти-фри бутылки. Обжигающее тепло разлилось по моему усталому телу. Я устроилась поудобнее в древнем потертом кресле и задумалась. В ночной тишине, разумеется, пришла к неизбежному выводу, что навсегда застряла где-то в прошлом, в той холодной зимней ночи, когда Авалов, сунув под мышку готовый сценарий, захлопнул за собой дверь моей квартиры, как оказалось, навсегда. Так и не удалось убрать его из своей жизни, как бы ни старалась я быть «холодной надменной стервой». И, будем же правдивы перед собой, этот человек вычеркнул меня, и никакие сокровища моей души не оставили его рядом со мной, он с присущей ему почти мальчишеской легкостью избавился от меня… Но, видимо, ничего в этой вселенной не бывает «навсегда», иначе зачем потребовалось ему звонить и произносить в трубку эти предательские слова? Прошлое, как назойливый призрак прожитого, продолжает следовать за нами по пятам, куда бы мы от него ни прятались. Я сидела в кресле, напряженно вслушиваясь в приглушенные звуки и шорохи ночного отеля. Не простучат ли по коридору уверенные легкие шаги, не дрогнет ли ручка двери моего номера? Однако в обшарпанной гостинице царила тишина. Авалов, должно быть, берег свою драгоценную персону для предстоящего творческого подвига, а разобиженный Андрейка лелеял свою ревность в одинокой холостяцкой постели.

Выезд на съемки был запланирован на следующее утро. Я проснулась оттого, что кто-то самым хамским образом барабанил в дверь, крича: «Подъем! Подъем!» Спросонья даже на секунду показалось, что я на сборах в детском спортивном лагере и проспала начало соревнований.

Выглянув из номера, я увидела второго режиссера, который бодро прохаживался по коридору, по природе своей будучи трезвенником и любителем навязывать свой образ жизни крепко пьющему большинству. Он изо всех сил колотил в хлипкие двери номеров, за которыми пытались насладиться сладким утренним сном мои коллеги.

– Сергей Иванович, вы озверели, что ли? – зевая, поинтересовалась я.

– Иначе мы в график не уложимся! – важно сообщил второй. – Нам же ехать целый день почти. Вы тут до вечера продрыхнете, а у нас съемочных дней всего-то двадцать.

– А Авалов?

– Да внизу уже сидит, завтракает!

– Ну вы и изверг, Сергей Иванович! – протянула я с ноткой восхищения в голосе, ибо разбудить Руслана в такую рань могло только очень сильное моральное потрясение. – Сейчас спущусь.

Я вернулась в номер и распахнула окно. Небо еще только начало светлеть, над горами висела молочно-белая дымка тумана. Прохладный свежий воздух наполнил комнату, запахи прошедшей ночи испарились, и пространство вокруг стало мягким, обволакивающим, как будто пропитанным обещанием чудес…

Воды в ванной, разумеется, не оказалось. Я выплеснула на плечи бутылку минералки, причесалась, нацепила на нос темные солнцезащитные очки, быстро натянула белую майку и джинсы, подхватила чемодан и поспешила вниз, к выходу из гостиницы.

На улице уже поджидали автобус и несколько джипов. Никого еще не было, только Авалов, собранный, деловитый, с неизменно величественным, надменным выражением лица беседовал по-английски с одним из водителей.

– Доброе утро! – хмуро поздоровалась я.

– Здравствуй, Марина! – он улыбнулся мне и неожиданно, протянув руку, провел рукой по моим волосам.

Новый способ усмирения строптивых сотрудников? Будь я проклята, если снова позволю ему отрабатывать на мне свои людоедские приемчики. Я дернула головой, сбрасывая его ладонь.

– Что-то случилось?

Снова этот проклятый проникновенный взгляд, взгляд, от которого у меня, как у школьницы, слабеют коленки.

– Нет, что ты, все в полном порядке, – процедила я. – Я всю жизнь мечтала тащиться за тобой на край света и безропотно ждать, когда же у тебя хватит времени бросить мне пару слов.

– Обиделась, – с отвратительной, исполненной смиренной мудрости усмешкой констатировал он.

– Вот еще! – дернула плечами я.

Он подошел ближе, обнял меня, притянул к себе. И только теперь, снова ощутив его запах, почувствовав тяжесть его жилистой руки на своих плечах, я поняла, как сильно соскучилась, истосковалась по нему за минувшие месяцы. В горле защипало, и я, пряча глаза, уткнулась лицом в его холодную куртку. Его губы коснулись моих волос, потом спустились ниже, обожгли кожу на виске.

– Марина, – хрипло прошептал он. – Пойми меня, пожалуйста! У меня работа, я просто не могу размениваться, тратить время на выяснение отношений. У меня ни секунды свободной нет, все мысли только о картине. Ты же сама творческий человек, неужели не понимаешь?

Не знаю, что за магнетизм, что за сатанинская магия была в его голосе, в его руках, но он мгновенно заставил меня почувствовать себя мелочной ревнивой дурой. Господи, ну конечно, все это – его безразличие, предательство, эгоизм – я просто напридумывала себе, дала волю больному воображению. Ну подумаешь, не позвонил, не приехал, как обещал, исчез на много недель… Но он же работал, готовился к съемкам, подбирал актеров. Взять хотя бы Люсю – и как мне в голову могло прийти, что он спит с ней, этакой глупой куклой? Да нет же, конечно, разумеется, он просто уделяет ей много внимания, она ведь исполнительница главной роли, от нее во многом зависит успех будущей картины. И невыносимо стыдно сделалось за все мои обиды и слезы, за идиотские умозаключения, за этого пустоголового Андрея, наконец, который с самого начала поездки вился вокруг меня на глазах у Авалова. Это был еще один из его талантов – он гениально умел внушить партнеру чувство вины. Честное слово, если б он когда-нибудь сподобился зарубить топором старушку, та явилась бы с того света рассыпаться в извинениях за то, что своей тощей беззащитной шеей спровоцировала несчастного режиссера на агрессию.

– Прости, – прошептала я, гладя ладонями его лицо – суровое, резкое лицо языческого идола. – Я… я не знаю, что на меня нашло.

Из-за крыш разноцветных домиков выкатилось оранжевое солнце, и теплые лучи его высветили бронзой наши смешавшиеся волосы. Высокое бледно-розовое небо висело над нами, подобно шелковому куполу. Сам воздух, казалось, затих, боясь помешать нам.

– Просто поверь мне, я очень тебя ценю, – продолжал Руслан, отрываясь от моих губ. – Но я больной человек, маньяк своей профессии. Раб лампы, понимаешь?

Горечь отступила. Я рассмеялась, чувствуя, как спазм, сдавливавший горло, уходит и снова легко становится дышать. Мне так хотелось ему поверить…

– Но мы ведь не будем делать наши отношения достоянием общественности, правда? Зачем нам сплетни? – внимательно посмотрел на меня он.

– Нет, конечно, нет, – торопливо замотала головой я.

Мне и самой никогда в голову бы не пришло требовать от него публичного изъявления чувств. Только бы знать, что он думает обо мне хотя бы несколько минут в день. Он отлично выдрессировал меня, сделал крайне покладистой.

– Ну вот и славно, – подытожил он. – Не будешь больше грустить, а?

Он, забавляясь, взъерошил мои волосы – и тут же поспешно отдернул руку и принял отстраненный вид: из дверей нашей ночлежки начала медленно и неохотно выползать сонная киногруппа. Кивнув Авалову, я отошла к дверям автобуса.

Позевывая, подошел в сопровождении верного Акбара Володя, пряча красные глаза, уселись в автобус Славик и Стасик. Я только теперь с удивлением обратила внимание на то, что перед автобусом маячат несколько китайцев в военной форме. К ним навстречу бросился Грибников и, лопоча что-то невнятное, повел их к одному из джипов.

– А это кто? Массовка? – спросила я нашего пухлого продюсера.

– Полиция местная, – с досадой бросил он. – Будут нас сопровождать, чтоб не натворили чего. Тибет – завоеванная китайцами территория, но, как ты понимаешь, местное население с этим не смирилось…

– В целом тибетцы – довольно мирный народ, но вот монахи в монастырях… Кто их знает! – с умным видом заметила я.

Последним из отеля выкатился Андрей. Бросив мне оскорбленный взгляд, он, не здороваясь, плюхнулся в другом конце салона и тут же заговорил о чем-то с гримершей Наташей. Мне это было только на руку. Разумеется, после нашего с Аваловым объяснения я не собиралась продолжать вялотекущий роман с юным каскадером, но выяснять отношения сейчас, при всем честном народе, хотелось меньше всего.

Наконец все собрались, и наша кавалькада тронулась в путь. Мы ехали вдоль центральной городской площади. Город еще только начинал оживать. Площадь постепенно заполнялась многочисленными торговцами в пестрых одеждах. Они раскладывали на земле свой товар, натягивали над ним белые тенты, на ветру напоминавшие паруса старинных кораблей.

– Смотрите, – громко объявила я, указывая на одну из улиц. – Видите, там, в центре, стоят три больших медных котла для чая? По праздникам в них заваривают чай для монахов вон того монастыря, Джукханг. Это на тибетском языке означает «дом господина», там хранятся буддийские святыни.

По улице, кольцом охватывающей храм, тянулся поток паломников. Все они одной рукой перебирали четки, другой же крутили молитвенные колеса – отлитые из чугуна барабаны на короткой палочке. Мы миновали главный храм Лхасы и двинулись дальше по пестрым улицам. Неожиданно Люся высунулась в окно и заверещала:

– Ой, ой, остановитесь. Какая прелесть! Да стойте же, говорю вам!

Грибников, который настолько проникся симпатией к нашей приме, что даже пренебрег местом в джипе и расположился в автобусе на соседнем от Люси сиденье, велел водителю затормозить. Люся, сдавленно пискнув, выскочила на улицу, метнулась к одному из торговцев и склонилась к нему, изображая пальцами какие-то не совсем пристойные фигуры. Торговец качал головой, загнув указательный и средний палец, мычал, улыбался и наконец-то согласно кивнул. Люся сунула ему денежную купюру, выхватила прямо из-под его носа серый крупный предмет и потащила его к автобусу. Когда она, радостно охая, вошла в салон, мы увидели, что в руках у нее бьется от страха смешной и полосатый от грязи поросенок. Люся гордо прошествовала к своему сиденью и водрузила поросенка на руки Грибу.

– Душа моя, что это? – закудахтал пораженный продюсер.

– Это минипиг, карликовая свинка, – широко улыбнулась Люся. – Мне так давно хотелось… Хотите, я назову его Петрушей в вашу честь? Посмотрите, какой хорошенький!

Люсьена склонилась к поросенку и ласково вцепилась в его треугольное маленькое ушко твердыми акриловыми когтями. Новоприобретенный любимец взвизгнул от боли, подскочил на коленях у Гриба, попутно ударив копытцем незадачливого свиновода в пах, скакнул вниз и, истошно хрюкая, заметался по салону автобуса. Все повскакали со своих мест, гримерша с криком отвращения взгромоздилась с ногами на сиденье, проголодавшийся Акбар вытянулся в струну, натягивая поводок, Стасик и Славик, вопя «Акбар, дичь, фас его!», бросились вдогонку за Люсиным приобретением. Наконец животное удалось изловить и сунуть в руки ликующей Люсе.

– Держи его крепче, ради бога! – участливо посоветовал Володя. – Акбар ни разу не ел свинины!

– Сам держи крепче свою псину, маньяк! – огрызнулась Люся. – Иди сюда, миленький, иди к мамочке, мамочка тебя пожалеет… – засюсюкала она над хряком.

На этом эпизод ловли свиньи был завершен, и поездка продолжилась.

Лхаса давно осталась позади, и путь наш пролегал теперь между поросшими травой каменными горными уступами. Здесь, в долине реки Брахмапутра, жили в основном земледельцы. Часто удавалось рассмотреть бредущих вдоль дороги крестьян, ведущих за собой нагруженных корзинами яков и ослов. Что они умудрялись выращивать тут, на высоте более четырех тысяч метров, оставалось для меня загадкой. Потом плодородные земли кончились, мелькнула полоса желтых тополей, и потянулись угрюмые горные склоны, кое-где поросшие пятнами можжевельника. Здесь были земли кочевников-скотоводов, и кое-где в ущельях виднелись их черные палатки, сделанные из ячьей шерсти. Окна автобуса пришлось закрыть – мы начали задыхаться от поднятой колесами дорожной пыли. Дорога то поднималась, то резко спускалась. Продолжать непринужденный дорожный треп уже не было сил. Половина группы склонилась над пакетами, остальные крепились изо всех сил, но вид тоже имели несколько бледноватый. Я же успокаивала себя тем, что основа всех достижений в учении Гаутамы Будды – мужество. Ощущая себя первопроходцем тибетских земель, я боролась с тошнотой и слабостью и в конце концов задремала.

Когда я проснулась, за окнами уже стемнело. Наша процессия въезжала в довольно крупный городок, который должен был на ближайшие двадцать дней стать нашим домом. Город состоял из двух частей – древней тибетской и современной китайской. Там, в китайской части города, представлявшей собой ничем не примечательный обычный азиатский район с асфальтированными улицами, бензоколонками, магазинами и невысокими мотелями, мы и высадились из автобуса. Сопровождаемые настороженными взглядами так и не покинувших джип полицейских, направились ко входу в гостиницу, в которой Гриб заблаговременно забронировал для нас несколько номеров. Измученные киношники, уже не в силах переговариваться и упражняться в острословии, молча разбирали ключи и разбредались по номерам. Я же успела хорошенько выспаться в автобусе и потому была готова к новым впечатлениям.

– Хочу прогуляться по городу, – сообщила я Сергею Ивановичу. – А то завтра вы опять ни свет ни заря потащите нас в горы, и я так ничего тут и не увижу…

– Я с тобой! – тут же подскочил ко мне Андрей.

– Зачем? – я всеми силами пыталась избежать неминуемого разговора. Еще предстояло придумать убедительную причину, почему я прекращаю наш пылкий роман. Ведь не объяснять же ему, в самом деле, что я сошлась с ним только в отместку Авалову и теперь, когда необходимость в мести отпала…

– Ну как же, а вдруг тебя кто-нибудь утащит? – не отставал Андрей.

– Да брось! – махнула я рукой. – Ты же устал, иди, отдыхай. Тебе еще не надоело быть моей дуэньей? Уверяю тебя, никто меня не утащит!

– Я с тобой! – решительно повторил тот.

Я раздраженно пожала плечами и двинулась вниз по лестнице. Андрей следовал за мной, как безмолвная, но очень упорная тень.

– Завтра подъем в шесть, не загуливайте! – сурово бросил в наши удаляющиеся спины Сергей Иванович.

– Будет сделано! – со смехом отрапортовала я.

Поймав на улице такси, мы с Андрюшей направились к тибетской части города, а именно – к главной его достопримечательности, древнему монастырю Ташилунпо. Монастырь представлял собой настоящее «государство в государстве» – обнесенный каменной стеной городок с многочисленными ступами, обелисками и башенками, украшенными великолепными статуями и росписями.

– Представляешь, – прошептала я, пораженная мрачной величественностью древних построек, – он был основан в пятнадцатом веке! Здесь располагался орден монахов-воинов. Видел, наверно, в кино таких? – я изобразила дерущихся палками героев многочисленных псевдоисторических боевиков.

– Ага, ага, такие, с нунчаками! Как Джеки Чан! – восторженно закивал Андрейка и радостно сграбастал меня в охапку, намереваясь продемонстрировать, что больше не обижается.

– Андрей, подожди! Отпусти меня, слышишь? Я хочу осмотреть монастырь!

Однако полюбоваться грандиозным строением нам удалось лишь из-за крепостной стены. Ведущие на территорию монастыря старинные чугунные ворота оказались заперты. Навстречу вышел суровый монах в хламиде.

– Извините, – обратилась я к нему по-английски, – нам бы хотелось осмотреть монастырь. Когда можно попасть на территорию?

Монах покачал головой и ответил что-то на тибетском.

– Что-что? – переспросила я. – Не понимаю. Вот черт!

Надо же, какая незадача! В первый и, возможно, единственный раз попасть в места, о которых столько приходилось читать, и не иметь возможности посмотреть на все собственными глазами!

– Он говорит, монастырь закрыт для туристов, – сказал по-английски кто-то позади.

Я обернулась и увидела стоящего посреди улицы мужчину. Резкие черты лица, светлые открытые глаза, прямой нос, высокие скулы, мужественный подбородок, русые, слегка выгоревшие волосы, снежно-белая рубашка, обтягивающая широкие плечи… Ей-богу, прибавь ковбойскую шляпу, и получишь вылитого героя приключенческого фильма, этакого Индиану Джонса. Впечатленная, я приветливо улыбнулась и, не обращая внимания на недовольное шипение Андрюши, сделала шаг по направлению к незнакомцу.

– Мы не туристы, – гордо сообщила я. – Мы кинематографисты. Прилетели из Москвы. Здесь будет сниматься фильм по моему сценарию. И мне необходимо получить разрешение на… – Я изо всех сил напрягла память и как можно более убедительно изрекла: – На съемки 26-метровой золотой статуи Майтрейи, которая находится в монастыре. Неужели никак нельзя поговорить с настоятелем?

– Вообще-то я знаком с ним, – неуверенно протянул «Индиана Джонс». – Мог бы попробовать выхлопотать для вас аудиенцию. А о чем ваш фильм?

– Об экспедиции Геринга на Тибет. Знаете, Аненербе, черная магия, опыты над живыми людьми, формула выведения высшей расы… – я продолжала улыбаться во все тридцать два зуба, словно разглагольствовала о самых обычных и приятных вещах.

– О, это потрясающе интересно! – с воодушевлением отозвался мой собеседник. – Знаете, я очень давно интересуюсь Тибетом, часто бываю здесь. Меня зовут Артур Дарк, я из Америки, штат Флорида. Занимаюсь туристическим бизнесом, владею сетью пятизвездочных отелей по всему миру.

– Марина, – я протянула ему руку, и он обхватил мои пальцы своей широкой ладонью. – А здесь вы тоже строите отель?

– Представьте себе, да, несколько лет назад я впервые приехал на Тибет именно для того, чтобы обсудить с местными властями все вопросы по поводу строительства отеля. И был просто покорен этими местами. С тех пор я по-настоящему увлекся Тибетом, прочел массу книг, просмотрел множество фильмов. А в Лхасу стараюсь приезжать каждый год. Эти места волшебные. Сказочные, стоит однажды побывать здесь, и тебя обязательно потянет вернуться.

– Ох, Артур, вы-то мне и нужны! – выпалила я.

В моей голове тут же созрел план выспросить у этого ковбоя все, что он успел разведать про эти места, каждое название, каждую горную тропку, чтобы завтра, во время выбора натуры, не ударить лицом в грязь и козырнуть перед Аваловым и остальными членами съемочной группы своими знаниями. Еще лучше было бы затащить тибетолога-самоучку в горы вместе с нами, в качестве добровольного консультанта. Но для этого нужно как следует заинтересовать его, поймать на какой-нибудь хитрый крючок. Не станет же, в самом деле, американский бизнесмен, наверняка богатый и успешный человек, на голом энтузиазме помогать русским киношникам.

– Может быть, посидим где-нибудь? Вы расскажете мне побольше о своем сценарии, – предложил он. – Сегодня в монастырь все равно уже не попасть.

Все складывалось как нельзя лучше. Воодушевленная успехом, я предложила:

– А пойдемте вместе с нами в отель. Там я смогу дать вам почитать рукопись и познакомить с режиссером будущей картины. Может, вам будет интересно?

– Конечно! – закивал Артур. – Только если это удобно. Ведь уже поздно…

– Ерунда, – беспечно отмахнулась я, соображая про себя, что коллеги все равно наверняка не спят, а, расположившись в чьем-нибудь номере, отмечают прибытие в конечный пункт нашего славного путешествия.

– О чем вы говорите? Кто это такой? – угрожающе забормотал мне в ухо Андрей, которого я не удосужилась представить «Индиане». – Куда мы идем?

– Его зовут Артур, он американский бизнесмен, страшно интересуется всем, что связано с Тибетом, – не отводя глаз от своего нового знакомого, пояснила я. – А идем мы к нам в отель, хочу отдать его на съедение Грибникову, может, уговорит этого толстосума вложить пару миллионов в фильм о его страстном увлечении.

– Ты врешь! – неожиданно яростно объявил мне Андрей. – Ты запала на этого америкоса, сразу видно, как у тебя глаза заблестели. И тащишь его к себе в номер, вот так, прямо с улицы, не стесняясь меня?

– Андрей, я устала от твоей паранойи, – покачала головой я. – Давай на этом остановимся, ладно? Просто закончим все раз и навсегда.

– Ты что, бросаешь меня? – недоверчиво протянул он. – Ради этого вот?..

– Мне уже слишком много лет, я не гожусь для таких игр, – попыталась объяснить я. – Все эти твои вспышки то страсти, то ревности… У меня от них мигрень начинается, понимаешь?

– Да пошла ты! – неожиданно заорал он. – Я ради тебя… а ты… Что ты о себе возомнила, писака надутая? Да любая баба на твоем месте счастлива была бы!

– Ну вот и прекрасно, пусть любая другая и будет на моем месте, – улыбнулась я.

Честно сказать, такая развязка очень меня устроила. С Андреем покончено, и имя Авалова даже не пришлось упоминать. Не заботясь более о бывшем любовнике, я обернулась к настороженно следившему за нашей эмоциональной тарабарщиной американцу.

– Какие-то проблемы? – встревожился тот.

– Все прекрасно, – качнула головой я. – Пойдемте, Артур!

Празднество в отеле было в разгаре. Вся группа собралась в номере оператора Славика. Где только умудрились они раздобыть столько бутылок? Неужели в ход еще шли дьютифришные запасы? Володя, раскрасневшись, рассказывал «охотничьи байки». Стасик уже дремал, положив буйну голову на подоконник, за которым, к слову, играл совершенно невиданными красками горный закат. Помрежка Ира, сидевшая в углу с томиком стихов, то и дело порывалась зачитать собравшимся пару поразивших ее строк. Дождавшись, наконец, паузы, она завыла трагическим голосом:

– Чума!.. Холера!.. – и всхлипнув: – Ой нет, нет, не могу! Какие стихи! – бросилась вон из номера.

По дороге я успела уже рассказать Артуру подробнее о сценарии, и он, впечатленный, должно быть, ожидал застать в отеле компанию серьезных и вдумчивых исследователей Тибета. По крайней мере, вид нашей развеселой банды привел, кажется, его в недоумение. Я громко представила своего спутника коллегам и, предоставив ему самому осваиваться, отправилась на поиски чистого стакана.

– Кто это? – негромко спросил меня Авалов. – Кого ты привела?

– А-а, это поклонник моего таланта, – улыбнулась я. – Еще один, кроме тебя. Вообще, на самом деле неплохо бы с ним подружиться. Он большой знаток Тибета, мог бы порассказать много всякого полезного. Как бы затащить его на завтрашнюю съемку, а?

– По-моему, тащить его не придется, – брови Авалова лихо взлетели вверх. – Ты посмотри на него!

Обернувшись, я увидела следующую картину. Люся, особенно красивая сегодня, в темно-синем, выгодно оттенявшем ее глазищи пиджаке, с рассыпанными по плечам соломенными волосами, вдохновенно повествовала американцу:

– И вот представляете, снимаем мы сцену на мосту. Я по сюжету должна стоять у перил и смотреть на бумажный кораблик, который там внизу проплывает. А на мне такое платье легкое, белое, с во-о-от такой пышной юбкой. Ну и я, значит, нагибаюсь, чтоб посмотреть на этот идиотский кораблик, и вдруг ветер как дунет, и моя юбка – пщ-щ-щ!!! – вся вверх. Я стою там, как голая, а оператор мне кричит: «Люська! Это лучший кадр за всю картину!»

Артур, разумеется, не понимал из ее монолога ни слова, но не сводил с Люси восторженных глаз. Вид у него был совершенно окосевший.

– Зря ты его сюда привела, – пошутил Авалов. – Теперь он – поклонник Люсиного таланта.

Веселье продолжалось. Я тоже успела уже опрокинуть пару бокалов и тут же слегка опьянела – сказывалась, должно быть, усталость после нескольких дней пути. Руслан – образец выдержки и самообладания – уже отправился спать. Где-то среди пьяных морд мелькнул Андрюша, и я успокоилась, убедившись, что душевная травма, нанесенная мною этому мальчику, не заставила его свалиться в канаву в незнакомом городе.

– Спроси его, спроси, – теребила меня за рукав Люся. – На чем он приехал сюда?

– Господи, Люсенька, ну уж, конечно, не на пароходе, – огрызнулась я.

– Ну спроси, что тебе, трудно? – не унималась она.

– У меня свой небольшой самолет, – перевела я ей ответ. – Это очень удобно.

– Вау! – ахнула наша прима. – Ни фига себе, какой он богатый!

Ответ Артура привел в восхищение не только нашу штатную блондинку. С другого бока к нему тут же подсел Грибников, интимно интересуясь:

– А вы, мистер Дарк, каким, собственно, бизнесом занимаетесь? А как там у вас в Америке с налогами? Говорят, непомерные, а? А я слышал, что тех, кто вкладывает деньги в искусство, от налогов-то освобождают?

– О боже мой! – устало выдохнула я. – Нет, ребят, давайте как-нибудь сами. Ваш переводчик отправляется на покой.

Распрощавшись с коллегами и Артуром, я отправилась в свой номер. Несколько часов спустя меня разбудила какая-то возня в коридоре. Помотав гудящей головой, я разобрала обрывки фраз.

– May I come in? Why not, Lucy? Just a cup of coffee. [4]

– Нет, Артур, нет, давай-ка домой. Нах хаузе, андерстенд?

Кажется, они наловчились понимать друг друга и без переводчика. Впрочем, для девушки с внешностью Люси такие сцены – на любом языке мира – наверное, были не в новинку.

– Я не могу, понимаешь? Я же актриса, я главную роль играю! Мне нельзя выходить из образа! – втолковывала Люся настойчивому американцу.

Значит, и ее заразила эта аваловская идея аскетизма ради искусства? А я-то, признаться, считала ее безмозглой доступной куклой. Все-таки иногда я слишком поверхностно оцениваю людей. Непростительно поверхностно для сценариста.

Со следующего дня начались съемки. Каждое утро наша заспанная компания набивалась в машины и выезжала на природу. Вокруг творилось что-то невероятное: пологие горные уступы отливали всеми цветами радуги под лучами просыпающегося солнца, вдалеке мелькали очертания древних храмов и дворцов, самые разные – ступенчатые, круглые, устремленные ввысь, туда, где висели хлопьями белоснежной пены неподвижные облака. Горные озера с прозрачнейшей ледяной водой равнодушно отражали нашу процессию. Изредка на их берегах попадались невозмутимо пасущиеся могучие яки.

Я сидела в джипе рядом с Аваловым и вещала, опираясь на почерпнутые из книг, а также, главным образом, искусно выуженные у Артура сведения.

– Вот там, дальше будет храм Джокханг. А кстати, ты знаешь, что первый монастырь в Тибете, Самье, был построен примерно в середине восьмого века?

– Здесь удивительный воздух, ты заметила? – удивлялся Авалов. – Там, в Москве, я считал себя умудренным жизнью, многоопытным старым волком. Мне казалось, что я знаю все, все повидал, и ничего принципиально нового уже не будет. Так, бесконечное движение по спирали. А здесь… Ты не поверишь, я по ночам просыпаюсь от невыносимого жжения в груди. И тогда мне кажется, что я исцеляюсь от какого-то, поразившего всех нас, вируса уныния, усталости и скуки. И мне хочется работать, работать, немедленно будить всю группу и снимать…

– Ты не понял самого главного, – смеялась я. – Что значит все это твое кино по сравнению с этими вечными скалами, озерами, солнечными лучами? Они были всегда, они будут всегда. Они воплощают покой и познание истины. А вся наша, с позволения сказать, работа на фоне всего этого – просто бессмысленная суета, копошение жучков. И именно она мешает нам это осознать. Знаешь, как говорил Лао Цзы? Перестань хранить верность вещам, к которым привязан, и ты освободишься от горя и тоски…

– Это что же, выходит, мне перестать хранить верность тебе? – отшучивался Руслан.

И оранжевые лучи солнца, пробившись сквозь пыльное лобовое стекло машины, освещали наши склоненные головы. И снова казалось, что мы вместе навсегда и никогда не расстанемся, потому что сейчас ближе друг к другу, чем когда-то – в одной постели. Сейчас мы соприкасаемся душами.

Потом мы прибыли на площадку. Далеко внизу, обрамленная заснеженными вершинами, разлилась бирюзовая гладь озера Ямдрок. Блики солнца играли на его поверхности, дрожавшей под легким ветром. Вдалеке над водой возвышался величественный массив горы Ноджин Канг Цанг. Многочисленные рукава озера, лежавшие между горных склонов, образовывали острова и бухты, придавая всему сходство с улегшимся между горных отрогов огромным скорпионом.

– Это одно из четырех священных озер Тибета, – вполголоса рассказывала я, отрабатывая репутацию знатного тибетолога. Вскоре вокруг меня образовался небольшой кружок из заинтересованных слушателей. – Тибетские паломники совершают ритуальный обход вокруг этого озера, вот так, по часовой стрелке, – вдохновленная вниманием, продолжала лицедействовать я. – Такой вид паломничества называется «кора». По древнему поверью, вода озера Ямдрок обладает целительными свойствами. В последнее время, правда, ее уровень сильно понизился из-за установленных китайцами насосных станций. Это может серьезно нарушить экологию всего района, – трагическим тоном заявила я и покосилась в сторону джипа, в котором засели наши полицейские сопровождающие.

– Ой, а можно я искупаю в озере свою свинку? – вскинулась Люся. – А то он такой грязный, бедняжка.

– Люсьеночка, ну что ты! – подхватил ее под руку Гриб. – Ты посмотри, какая высота. Неужели ты думаешь, я отпущу тебя карабкаться одну по этим валунам? А я вот, кстати, давно хотел тебе предложить… – не прекращая потока красноречия, он, держа девушку под локоток, увлек ее куда-то вдаль по горной тропинке.

Артур, неизменно сопровождавший нас на вылазки, ревнивым взглядом следил за Люсей, увлеченно беседующей с продюсером.

– Артур, Артур, – попыталась привлечь его внимание я, кивая на видневшиеся вдали, на другом берегу озера, приземистые строения. – А что там за деревушка?

– М-м-м… – он наморщил свой высокий лоб, обрамленный волнами светло-русых волос. – Наверно, Нангарцэ. Довольно унылый городок, всего одна улица. Но вид на озеро потрясающий. Это привлекает много туристов. А там, подальше, начинаются горы Кула Кангри…

– Угу, угу, я так и думала, – важно кивала я, стараясь запомнить все эти тарабарские названия, дабы блеснуть перед нашими в подходящий момент.

Затем раздавалась команда «Мотор!», и мне оставалось лишь сидеть в стороне и любоваться Аваловым, занявшим место в режиссерском кресле. Я смотрела, как он скупо, точно отдает распоряжения, как командует, почти не повышая голоса и тем не менее заставляя каждого беспрекословно подчиняться, каким странным, почти нечеловеческим делается его лицо за работой – не мужчина, а маска древнего божества. И в такие моменты я понимала, что вся моя болтовня – про духовный путь, поиск истины и отказ от суетных впечатлений нашего мира – не имеет к этому существу никакого отношения. Потому что он сам, по своей сути, противоположен покою и отрешенности, он – средоточие бешеной, пульсирующей энергии, этакий радар, напрямую принимающий из Космоса божественное откровение и преломляющий его в доступные для нас, простых смертных, формы. И я отступала, преклоняла голову и почти готова была признать, что этот сошедший на землю в телесной мужской оболочке древний дух неподсуден человеческим законам.

Артур, также остававшийся на время съемки не у дел, усаживался рядом со мной. Созерцание Люси, облаченной в изящно-черную нацистскую форму, причесанной и загримированной по моде сороковых годов, казалось, затмило для него все так им любимые красоты Тибета. Он оказался очень забавным и трогательным, этот Индиана Джонс. Этакий застенчивый мачо. Трудно было представить, что мужчина, обладающий подобной внешностью, окажется таким скромным, ненавязчивым и чутким. Он следовал за Люсей тенью, исполнял все ее капризы. Стоило девушке обмолвиться, что ее любимец Петруша, тот самый минипиг, голодает без специального корма, и Артур отправлял свой вертолет на поиски питания для свиньи. Как-то раз Люся вздохнула, что ее уже тошнит от практически единственного местного десерта – «хвороста» с медом – и ей страшно хочется шоколада, и Артур исчез куда-то на полдня, а потом объявился с пакетом, набитым самыми разными шоколадными плитками. Люся же принимала это его поклонение как должное, морщила носик, капризничала и, кажется, так и не допустила ни разу пылкого ухажера в свою непорочную девичью спальню.

Как-то так вышло, что я, сама того не желая, сделалась его наперсницей, поверенной незамысловатых тайн ковбойской души. Может быть, нас сблизило общее увлечение Тибетом, а возможно, сказалось то, что лишь я одна из всей группы прилично говорила по-английски (не считая, разумеется, Авалова, но нашего главного тирана и деспота Артур побаивался).

– Почему Люси так холодна со мной? – допытывался у меня пылкий американец.

– Ну, знаете, Артур, загадочная русская душа… – темнила я.

Признаться, мне и самой были не слишком понятны причины Люсиной несговорчивости. Набивает себе цену? Хочет раскрутить доверчивого миллионера на серьезные намерения?

– Да-да, русская душа… – вздыхал он. – Достоевский, Толстой… Я читал. Но я не понимаю, я ведь не какой-то подонок, я и в самом деле влюблен в нее. Готов прямо сейчас сделать предложение, если только она захочет. А она смеется. Почему?

Мне оставалось лишь пожимать плечами.

Все, вероятно, и шло бы так, своим чередом, без излишних эксцессов, не считая таких мелочей, как драка между не поделившими что-то звукорежиссером и декоратором, в результате которой одному из участников раскроили бровь хребтом огромной бутафорской не то селедки, не то щуки, и попытка почти достигшего нирваны Стасика искупаться в священном озере, закончившаяся долгими препирательствами с китайской полицией и вручением небольшой взятки, чтобы не отдавать преступника в местное отделение. И я продолжала бы безмятежно любоваться тибетскими вековыми просторами, одновременно мучительно скучая по шумной и суетной Москве, по моему старому дому, этому каменному хранителю множества самых разных, страшных и смешных историй, запутанных человеческих судеб, к которому успела прикипеть всей душой. Итак, все шло бы своим чередом, если бы Люся, почти в буквальном смысле слова, не подложила всей съемочной группе свинью.

В этот день снимали сцену, в которой Ингрид Вальтер, затаившись в засаде, берет на прицел ничего не подозревающего нацистского офицера, к которому у нее совершенно непрофессионально проснулись нежные чувства. Этакий привет «Сорок первому». Сережа Поливанов, в черной форме, выгодно оттенявшей его есенинские кудри, прогуливался с верной собакой на фоне бесстрастно застывших горных вершин. Ветер треплет упавший на глаза золотистый завиток. А чуть поодаль лежит на земле, окрашенной заходящим солнцем в оранжевый цвет, сжимающая винтовку Люся. В глазах героини весь набор чувств – боль, бессилие, досада, нежность, отчаяние. Акбар, почуявший что-то, натягивает поводок. Сережа демонстрирует оператору свой безупречный профиль. Стоп! Снято!

Так должна была выглядеть сцена по задумке. Все заняли свои места. Сережа вскарабкался на каменный уступ, Люся распростерлась на земле, застрекотала камера.

Отъевший за последнюю неделю неправдоподобно огромное брюхо Петруччо, заскучав в клетке, раздобытой Артуром, чтобы Люся могла таскать за собой любимца на съемки, каким-то образом умудрился сдвинуть пятачком задвижку и выбраться на волю. Прихрюкнув от невыносимой полноты бытия, карликовый кабанчик отправился на поиски хозяйки и вскоре обнаружил ее, притаившуюся за деревьями. Радостно завизжав, свин вылетел на площадку. Акбар, с самого начала невзлюбивший неведомое животное, зарычал, выдернул из рук Поливанова поводок и бросился на нарушителя порядка. Безмятежный Сережа от неожиданности пошатнулся, оступился и рухнул с уступа на землю. Все повскакали со своих мест, засуетились, заорали.

– Держи его, держите пса! – выла Люся, пытаясь огреть собаку бутафорским автоматом. – Петенька, милый, ко мне!

Кинолог Володя пытался поймать расшалившегося кобеля. Артур самоотверженно бросился на выручку минипигу. Поливанов, охая от боли, стягивал с ноги до блеска сверкающий в лучах солнца нагуталиненным боком сапог. Когда, наконец, все успокоилось, Петруша был водворен в клетку, Акбар пойман, а Люся утешена, выяснилось, что Сережа на может наступать на ногу. Он сидел на уступе в одном сапоге, держался за ступню и матерился. Все наши сгрудились вокруг пострадавшего.

– Может, вывих? – предположил Андрей. – Давай я дерну, вдруг на место встанет?

– Я те дерну! – гаркнул Сережа.

– А че? Я сколько раз ребятам вывихи вправлял. У нас же профессия травматичная, – важно пожал плечами Андрюша.

– Сереженька, миленький, прости, – причитала Люся. – Больно тебе, да? Давай подую!

– Ты еще поцелуй, – съязвил кто-то.

– Нужен рентген, вдруг это перелом, – деловито заявил Артур. – В Лхасе есть клиника, я могу вызвать свой вертолет, чтобы его перевезли. Нужно только вернуться в гостиницу.

– У вас еще и вертолет есть? – обернулась к нему я.

– Ну да… Здесь ведь горы, не везде можно посадить самолет… – смущенно объяснил Артур.

Нет, он все-таки совершенно прелестен, этот застенчивый миллионер.

За нашими спинами возник Авалов, окинул тяжелым взглядом все происходящее и приказал помрежке:

– Ира, спирта ему налей стакан и ногу чем-нибудь замотай. Только так, чтоб в сапог влезла. И побыстрее, нужно доснять сцену, режим уходит.

Ира полетела выполнять распоряжение.

– Руслан Георгиевич, но я же не могу… – плаксиво начал Поливанов.

– А если у него в самом деле перелом? – обернулась к Авалову я.

Тот дернул плечами, изогнутые брови взлетели, в янтарных глазах сквозила досада и злость. Он был раздражен, крайне раздражен, что верные подданные не ко времени проявляют обычные человеческие слабости, что треснул какой-то винтик в замечательно отлаженном механизме.

– Ничего, до вечера доживет. Там решим, – бросил мне он и, отвернувшись, скомандовал: – Все по местам! Мотор!

Вечером стало-таки понятно, что оставлять Поливанова без врачебной помощи нельзя. У актера поднялась температура, а нога распухла и посинела. Вокруг раненого собралась вся женская часть группы. Гримерша Наташа прикладывала к ноге лед, помрежка Ира предлагала на выбор разные обезболивающие таблетки, а Люся просто орошала несчастного слезами.

Авалов, сумрачный, нахмуренный, держал в своем номере экстренный военный совет с Грибниковым.

– Душа моя, ну что же делать? Надо отправлять его в больницу, вдруг у него там что-нибудь не так срастется, он такой иск потом вкатит, – кудахтал Гриб, и брюшко его под грязно-розовой майкой взволнованно трепыхалось.

– Сколько это времени займет? – бросил Руслан. – При самом лучшем раскладе – два дня. А скорее всего, больше. А у нас только неделя осталась. Не успеем доснять.

– М-да, засада, – пыхтел Грибников. – А нельзя его кем-то заменить?

Бровь Авалова поползла вверх.

– Кем, например? Может быть, вы, Петр Аркадьевич, сниметесь? Попросим Наташу вас загримировать под Поливанова…

– Ну я не знаю… – спутался Грибников. – А как быть?

Он смотрел на Руслана с доверчивым ожиданием, так смотрят дети на решительных, все знающих взрослых: помоги мне, почини сломанную машинку, и я снова побегу играть.

– Натурные сцены можно снять с дублером, – словно размышляя вслух, негромко сказал Авалов. – Андрея в форму нарядить, у него фигура похожая. А крупные планы? Глаза? Улыбку? – он махнул рукой. – Ерунда! Ничего не выйдет! Придется ждать, пока он вернется из Лхасы, и оставаться здесь еще как минимум неделю. Другого выхода нет.

– А кто это оплатит, а? – взбеленился Грибников. – У нас бюджет расписан под копеечку. Может, твой американец раскошелится? – обернулся он ко мне. – Зря, что ли, он все время с нами ошивается?

– Во-первых, он не мой, а скорее уж Люсин, – возразила я. – А во-вторых, он, конечно, очень милый человек, внимательный, готовый помочь, но он бизнесмен, понимаете? Не станет он выбрасывать серьезную сумму просто так, из добрых побуждений. Если бы у него был в этом деле личный интерес, тогда возможно…

– Личный интерес, – кивнул Авалов. – Ты права, Марина, как всегда. Если бы у него был личный интерес… Ладно, посмотрим, что можно сделать.

Накинув куртку на плечи, он быстро пошел к выходу из номера.

Через два часа приехал Артур и сообщил, что всё готово к вылету. Все столпились у выхода из гостиницы перед автомобилем, который должен был доставить Сережу к вертолету.

Андрей и Володя вывели на крыльцо почти висевшего у них на плечах Поливанова и, суетясь и мешая друг другу, принялись усаживать его в машину. По ступенькам спустился Авалов, держа за локоть Люсю. Вид у девушки отчего-то был растерянный и несчастный.

– До свидания, – подошел ко мне попрощаться Артур. – Меня, наверное, не будет несколько дней.

– Разве вы тоже летите? – удивилась я.

– Да, решил, что так будет удобнее. Мистер Поливанов не говорит по-английски, у него могут возникнуть сложности. К тому же я хорошо знаком с главврачом лхасской клиники по предыдущим поездкам. Заодно займусь и своими делами. Мне давно уже пора было вернуться в Лхасу, я сильно здесь задержался.

– А Люся составит вам компанию, чтоб вы не заскучали, – с неожиданным радостным воодушевлением объявил Авалов и подтолкнул девушку к Артуру. – Вы же не против, правда? Ей захотелось съездить поближе к цивилизации, развеяться, а я не стал возражать, в эти несколько дней все равно съемок не будет.

– О, я рад, очень рад! – воодушевился Артур. – Люси, поверьте, эта поездка будет незабываемой. Лучший номер в моем отеле, все развлечения, какие вы только захотите, – залопотал он, забыв от восторга, что Люся почти не понимает английский.

Девушка, плаксиво сморщившись, переминалась с ноги на ногу у машины. «Что за прощание славянки? – не поняла я. – Можно подумать, что Авалов силой заставляет ее ехать. Она что, боится, что за время ее отсутствия он найдет другую актрису?»

– Ну же, Люсьеночка, решайся! Когда еще тебе представится такая возможность! – весело подмигнул ей Руслан. Все-таки он сегодня был на редкость внимателен к своим подопечным. Или это в нем не ко времени взыграли угрызения совести за равнодушие к Сережиной травме и он решил отныне стать членам группы настоящим отцом родным? – Не волнуйся, мы все тут поклянемся, что будем кормить твою свинью три раза в день!

– До свидания, Руслан Георгиевич, – сдавленно прошептала Люся и села в машину.

Артур, окрыленный, еще раз попрощался со всеми, с жаром пожал Авалову руку и тоже нырнул в автомобиль.

Ночью мне отчего-то не спалось. Я долго сидела в кресле у окна, вглядываясь в темнеющую улицу с приземистыми каменными домиками. Мимо прошли две женщины в длинных коричневых платьях и полотняных шляпах. Из-под полей виднелись заплетенные в косы темные волосы. Пробежал, громко топая по мостовой, смешной смуглолицый мальчишка в причудливом ярком одеянии.

Я думала о том, что люди, как ни крути, везде одинаковые – любят, борются, ищут, плачут, смеются. Куда ты их ни посели – в комфортабельные апартаменты в центре мегаполиса или в убогие хибары где-то на краю света. И, в принципе, любой сценарий, любой фильм рассказывает всегда одну и ту же историю – о жизни, о людях, о любви. Остальное – лишь яркие декорации. Потому, наверно, никто и не заметил, что все мои байки о Тибете – наполовину выдумка, наполовину пересказ прочитанного. Не так уж важно, был ли автор и в самом деле в описываемых краях, если чувства, которыми он наделяет своих героев, знакомы ему по-настоящему.

Я так и задремала в кресле. Снилось, как будто некто очень близкий и желанный обнимает меня своими сильными руками. Шепчет что-то нежное, обдавая жаром влюбленных поцелуев. И я тону в его объятиях, и мне больше всего на свете хочется, чтобы этот мужчина никогда не разжимал рук, держал крепко-крепко, чтобы не было возможности вырваться…

Человек из сна легко перенес меня на кровать, приговаривая при этом: «Не бойся, это я. Я!» Я провела рукой по бугристой поверхности кровати и неожиданно осознала, что это совсем не сон, а самая настоящая явь. А этот страстный любовник – вовсе не эротическая фантазия натренированного воображения, этот человек – Руслан, неизвестно каким образом прокравшийся в мой номер…

– А как же работа, творческий процесс, сплетни? – задыхаясь от нахлынувших чувств, почти простонала я.

– Давай ты хоть раз в жизни помолчишь! – прохрипел он, впиваясь в мою шею исступленным мужским поцелуем.

Я всей своей сущностью прочувствовала силу и гибкость его легкого жилистого тела, руки вцепились в его плечи, прижимая к себе до боли, он гладил мои волосы и бормотал что-то ласковое, бессмысленное, горячее… И меня снова закрутило и унесло куда-то. Эта его парализующая волю, отключающая рассудок манера любить – самозабвенно, настойчиво, беспощадно. Отдавать всего себя без остатка и получать в результате больше, выворачивать душу, побуждая и меня раскрываться целиком, забыв исконный инстинкт самосохранения. И каждую минуту чувствовать – вот же, он любит меня, любит! Потому что разве можно так искренне, мучительно и беззащитно лгать?

Все сомнения, продуманные решения и благоразумные обеты затерялись в чувственности этой ночи, я понимала, что завтра наверняка буду жалеть о содеянном, но сегодня… Никого дороже, желаннее, милее не было для меня сегодняшней ночью.

– Значит, ты решил воспользоваться тем, что в ближайшие дни съемок не будет, и предаться плотским утехам? – подшучивала я над Аваловым утром.

Мы сидели в моем номере, прямо на кровати, и завтракали. Авалов спустился и раздобыл где-то глубокую миску с тсампой – своеобразной жидкой кашей из муки, масла и чая.

Руслан рассмеялся и откинулся на спинку кровати.

– Именно так. Разве я не имею права расслабиться? Я ведь, в конце концов, тоже человек.

– Ты? – притворно изумилась я. – Никогда бы не подумала. Мне всегда казалось, что ты – бессмертный бог важнейшего из искусств.

– Не бог, – покачал головой он. – Маг или жрец, как вам будет угодно.

– Ах, ну тогда я тоже жрица. Весталка! – объявила я, натянув на грудь простыню наподобие античного хитона.

– Весталки были девственницами! – прорычал он, опрокидывая меня на постель.

Чуть позже, когда очередная опалившая нас лавина миновала, я спрыгнула с кровати и распахнула занавески. В окно медленно вползало утро. Темно-зеленые пологие склоны гор, видневшиеся далеко за домами, светлели, солнце, еще невидимое, прятавшееся за вершинами, окрашивало просыпающееся небо невиданными розовыми, палевыми, желтыми и белыми лучами. Над «центром мира» загорался новый день.

– Так у тебя каникулы, да? – обернулась я к Руслану. – Нужно провести их с пользой. Может, скатаемся, наконец, к священной горе Кайласу? А то нас в Москве засмеют, почти месяц просидели на Тибете, а самого главного не видели.

– Ну, тебя-то не засмеют, ты наверняка бывала там в прошлые поездки, – возразил он, и я прикусила язык – чуть не проговорилась.

– Все равно, знаешь, это такое место, которое никогда не надоедает. Поехали!

– Ну, поехали, – согласился он. – Побудем сегодня туристами.

Авалов уверенно вел джип по пустынной горной дороге. Наш проводник, тощий старый монах в странной оранжевой хламиде, с изрезанным морщинами темным лицом, что-то лопотал, тыча желтым пальцем в окно, но мы почти ни слова не понимали из его смеси ломаного английского и местного диалекта. По правую руку от нас ввысь уходили склоны каких-то невероятных цветов – желтого, красного, изумрудно-зеленого. Вслушавшись в болтовню гида, я сказала:

– Кажется, он говорит, что это пески. Какие-то высокогорные, что ли, пески. Удивительно, да? Никогда ничего подобного не видела.

– Да, – кивнул Руслан. – Дух захватывает. Нам бы сюда на полгода заехать, мы бы такого наснимали… Грибников, сволочь, денег жалеет, за каждый лишний день удавится!

– Господи, ты даже просто в окно не можешь смотреть, не представляя себе, как бы вся эта красота выглядела в объективе кинокамеры! – покачала головой я.

– Это не лечится, профдеформация, – усмехнулся он. – Но ты не должна меня осуждать, ты ведь тоже накатала сценарий по мотивам впечатлений от поездки.

– Ну… это совсем другое дело, – туманно ответила я.

Наконец после многих часов пути наш проводник задвигался на заднем сиденье и залопотал:

– Кайлаш! Кайлаш! – указывая пальцем куда-то за окно.

Руслан затормозил, и мы вышли из машины. Да, это действительно была она, священная гора, центр мироздания, по мнению индуистов. Она возвышалась вдали, сияя белизной пирамидальной вершины, увенчанной снежной шапкой, указывая своими гранями на четыре стороны света. Мы замерли, потрясенные ее величием и красотой.

Старикашка-монах бухнулся на колени и принялся бормотать молитвы. Мы же стояли, сцепив руки, и не могли глаз отвести от открывшегося зрелища. В синем темнеющем небе великая гора Кайлас сияла, могучая и неприступная, словно и в самом деле являлась средоточием всего небесного света, вратами в мир мудрости и знания.

– Знаешь, говорят, если обойти вокруг Кайласа, то избавишься от всех жизненных грехов, – почему-то шепотом сообщила я Авалову.

– Хочешь попробовать? – вскинул брови он.

– Нет, – я покачала головой. – Все мои грехи мне дороги как память. А ты?

– А у меня просто нет никаких грехов, – весело отозвался он.

Наш монах, оторвавшись от молитв, подошел ко мне и принялся горячо что-то бубнить, жестикулируя высохшими коричневыми ладошками. Я разобрала знакомое слово «Амрита».

– Он говорит о мифическом напитке бессмертия, – объяснила я. – По преданию, этот эликсир добыли боги и асуры. Не могу разобрать, что еще он лопочет, может, предлагает нам добыть пару бутылок за сходную цену? Представляешь, останемся навсегда молодыми и счастливыми.

– Я сам знаю секрет эликсира бессмертия, – пожал плечами Руслан. – Это искусство. Единственная возможность увековечить свое имя. Именно этим я и занимаюсь всю сознательную жизнь, – с лукавой усмешкой заявил он. – Только вот погрузиться в нирвану я еще не готов, меня слишком многое беспокоит на этом свете.

– Хватит смеяться! – притворно рассердилась я. – Мы с тобой почти достигли крыши мира, понимаешь ты это? А ты все твердишь о своем незабвенном кино. Просто представь себе, что для этого вот старика в желтой хламиде все твои творческие озарения не стоят и тарелки похлебки. Дурацкая суета вокруг говорящего ящика. Неужели тебя не посещают никакие мысли о бренности всего сущего, о бессмысленности жизни?

– Нет, – беззаботно покачал головой он. – Я счастливый человек, Марина. Мне пятьдесят лет, почти всю жизнь я занимаюсь тем, что мне нравится, делаю то, что мне интересно. И мне нет никакого дела до того, есть ли у всего этого какой-то высший смысл. Может, я действительно всего лишь букашка на ладони какого-нибудь там Великого Бога, но мне-то что до этого? Я – счастливая и довольная жизнью букашка. У меня все есть – любимое дело, признание, мастерство. Наконец, ты!

Он неожиданно притянул меня к себе, до боли стиснул плечи. Я прильнула к нему, боясь пошевелиться, спугнуть этот его порыв. Господи, неужели он, наконец, оценил, заметил, почувствовал? Неужели он понял? Глаза слепило белоснежное сияние, голова кружилась от нахлынувшей нежности. Впрочем, сказывался еще разреженный воздух.

Мы вернулись из нашего путешествия за полночь, а утром, едва успели спуститься, на Авалова набросилась Ира. – Руслан Георгиевич, тут вчера такое было… В общем, Славик и Стасик скорешились с каким-то местным йогом, и он им что-то такое продал… Я уж не знаю, что это такое, но они чертей гоняли по всей гостинице. Искали ворота в Шамбалу. Даже полиция приезжала.

Она тараторила, а сама косилась любопытно на наши заспанные физиономии. И я поняла, что московским киношникам пришлось вчера пережить две сенсации: одну – связанную со Славиком и Стасиком, а вторую – с режиссером Аваловым и сценаристкой Мариной Милютиной.

Авалов отправился разбираться с ушедшими в состояние сомати осветителями, ко мне же в номер явился пылающий негодованием Андрей.

– Так вот в чем дело, да? – взревел он с порога. – Ты меня из-за Авалова послала? Не могла сразу сказать, нужно было делать из меня идиота?

– Извини меня, пожалуйста, – покаянно склонила голову я. – Меньше всего я хотела делать из тебя идиота. Просто так получилось…

– У него таких, как ты, тысячи! – выкрикнул Андрей. – И каждая влюблена по уши. Ты тоже надеешься, что он ради тебя бросит семью, да?

– Нет, – покачала головой я.

– Будешь, значит, сто двадцать пятой любовницей? Не унизительно?

– Любовница – от слова «любовь»! – отрезала я. – Что же тут унизительного?

– Он попользуется тобой и выбросит, когда надоест. Вот увидишь! – злорадно предсказал он.

– Андрюша, не надо злиться, тебе не идет, – вздохнула я.

Мне было очень хорошо тогда и не хотелось никому делать больно. Хотелось, чтобы все примирились с неизбежностью, улыбнулись и простили друг друга. Этакий гнилой либерализм, сопливая утопия, но мне тогда отчего-то казалось, что это могло бы стать замечательным финалом.

Эти несколько дней, когда не шли съемки, напоминали самый настоящий медовый месяц. Авалов был спокойным, веселым, нежным. Он не думал о картине, принадлежал только мне. И казалось, что ничего больше не нужно в жизни, только гулять вот так с ним, рука об руку, по зеленым равнинам, окаймленным вдали отливающими на солнце всеми цветами радуги заснеженными вершинами. Только делить простой обед – лепешки и тушеные овощи. Только говорить ни о чем. Это тихое счастье, правда, совсем не вписывалось в мою прежнюю концепцию бессмертного творческого союза, но было все равно. Кому нужно все это – вдохновенные порывы, ошеломляющие прозрения, – когда есть просто жизнь? Солнце, бескрайнее небо, самый чистый на свете и пьянящий воздух?

Как-то вечером, когда мы после очередной вылазки на природу, смеясь и болтая чепуху, подходили к отелю, навстречу выскочил возбужденный, розовощекий Грибников.

– Он дает деньги, дает деньги! – вопил он, тряся Авалова за руку. – Америкос согласен вложиться в картину!

– Вернулись? – тут же деловито нахмурился Руслан.

– Ага! Завтра он перечислит на счет… – вещал ошалевший от радости Гриб.

На крыльцо, опираясь на костыли, выплыл уже где-то поддавший Поливанов.

– Видали? – он потряс перед нами загипсованной левой ногой. – Может, мне пока капитана Сильвера сыграть, а, Руслан Георгиевич?

– Что с тобой было? Серьезный перелом? – спросила я.

– Ну так, трещина в какой-то там кости. Их хрен поймешь, бормочут что-то, узкоглазики, – беспечно ответил Сережа.

– А какой прогноз? Долго гипс носить? Хромать потом не будешь? – не отставала я.

– Ну-ка, покажи поближе, – прервал меня Авалов и, сдвинув брови, уставился на гипс. – Придется большой сапог где-то раздобыть, чтоб на твою культю налез. Ну ладно, это мы достанем. Тогда в тех сценах, где быстрое движение, тебя Андрей подменять будет. А на крупных планах ногу будет не видно.

И я поняла, что мое время миновало, Аваловым уже снова завладела его «пламенная страсть», не имеющая, к сожалению, никакого отношения к страсти любовной.

В холле гостиницы спорили о чем-то на разных языках Артур и Люся. Вид у Артура был довольный, победительный. Кажется, в Лхасе ему удалось-таки покорить Люсино нежное сердце, поняла я. Теперь же, с возвращением, между влюбленными снова возникли разногласия.

– Марина, – обернулась ко мне Люся. – Объясни ему, что я не хочу переезжать в его отель. Как мне оттуда на съемки каждое утро ездить? Мне здесь, с вами удобнее. Он прямо как ребенок, ничего не хочет понимать!

Я перевела Артуру ее слова, и тот, обиженно насупившись, пожал плечами:

– Я буду возить ее на съемки, нет проблем. Почему она не хочет, Марина? В Лхасе все было хорошо, и вдруг…

– Понимаешь, – объяснила я, – для съемочного процесса полезно, когда все варятся в одном котле. А вдруг Авалова ночью посетит гениальная идея, и он захочет внести в образ Ингрид Вальтер какие-нибудь нюансы? Как тогда связаться с Люсей? Вызывать ее на такси? Ждать до утра? Так к утру великая мысль может от него уже уйти…

– Вы ненормальные люди, – раздраженно махнул рукой Артур. – Это кино… Я не понимаю…

Все еще обиженный, он на ходу поцеловал Люсю, попрощался и отправился к ждущей его у ворот отеля машине.

Ночью какой-то шум разбудил меня. Я села на постели, вслушиваясь в раздававшиеся из коридора приглушенные хрюкающие звуки. Этот придурок Славик, должно быть, опять напоил пивом минипига Петруччо и выпустил бедное животное шататься по отелю. Что за идиот!

Я встала, накинула халат и выглянула в коридор. Долго не могла ничего различить в сумраке, пошла на звук и едва не наступила на скорчившуюся в темном углу коридора Люсю.

– Господи, Люсенька, что с тобой?

Я присела на корточки, попыталась оторвать от ее лица стиснутые руки. Девушка судорожно всхлипывала, мотая головой из стороны в сторону.

– Отстань от меня, – прорыдала она, отбиваясь.

– Пойдем, пойдем ко мне!

Я почти силой подняла ее с пола и втолкнула в свой номер. Люся, давясь слезами, забилась в кресло. Я нашарила в шкафу, под одеждой, бутылку виски – тоже сделала в дьюти-фри запасы – и протянула ей.

– На, глотни! Стакана только нет.

Она махнула рукой, приложила бутылку к губам, зубы клацнули о горлышко.

– Что случилось? Кто тебя обидел? – я старалась говорить терпеливо и ласково, как с ребенком.

Жалко отчего-то стало эту ревущую среди ночи девчонку.

– Марина! – всхлипнула вдруг она. – За что он со мной так, Марина? Я, может, не какая-нибудь добропорядочная фифа, но я не проститутка же! Чтобы передавал меня с рук на руки, если я ему надоела…

– Подожди, кто передает тебя с рук на руки? Артур? – не поняла я.

– Да какой Артур! – раздраженная моей непонятливостью, крикнула она. – Нет, Артур – он добрый, хороший. Такой внимательный… И мне так стыдно перед ним было, что я, как последняя шлюха, из-за денег… Но я же не виновата, я не сама это придумала. Это все он!

– Да кто он-то? – не выдержала я.

– Авалов! – с утробной ненавистью выплюнула она. – Скотина! Явился ко мне и говорит: ты одна можешь спасти картину, от тебя все зависит, я не имею права тебя об этом просить… Но если бы ты поехала с ним в Лхасу, может быть, он бы деньги согласился в картину вложить. Я говорю: мне что, переспать с ним, как у тебя язык поворачивается вообще? А он смотрит так, смотрит своими глазами. И мне уже стыдно, что все погибают, а я ломаюсь, какие-то глупости говорю. И я согласилась. А он еще подсказывает, ты, говорит, ему нравишься, расскажи ему, что это твой единственный шанс, а если фильм закроют, то все пропало. И поласковей с ним будь, ну, ты умеешь, – она передернулась. – Понимаешь, так и сказал: «Ну, ты умеешь». Как будто все это… ну то, что я с ним… как будто это мои профессиональные навыки, и я теперь должна их применить, чтобы его работа не пропала…

Плечи ее конвульсивно задергались, она уронила голову, спрятала лицо в ладонях. Светло-золотистые ангельские волосы рассыпались по плечам. В окно заглянула бледная голубоватая луна, этакая чистая неискушенная девушка, ужасающаяся грязи и пошлости окружающего мира. Я подсела к Люсе, обняла. Ее, бедняжку, и в самом деле дрожь колотила. Ледяные пальцы впились в мои руки. Я чуть не силой заставила ее отхлебнуть еще виски, убаюкивала, бормотала какие-то нелепые ласковые слова. Что я могла сказать ей, чем утешить? Мне и самой впору было забиться в угол и корчиться в рыданиях, вот только за десять разделявших нас лет я успела воспитать в себе кое-какие основы выдержки.

– Марина, я совсем дура, да? – подняла она ко мне зареванные глаза. – Влюбилась, как идиотка, напридумывала себе, что буду всегда с ним, детей ему рожу, девочку и мальчика. Он мне такие слова говорил: ты моя муза, когда я на тебя смотрю, мне хочется работать… Я верила, руки его целовала – как же, гений, богом поцелованный. А он меня вот так…

– Ну что ты, милая, ты не идиотка, – я гладила ее по волосам. – Идиотка здесь вовсе не ты! Успокойся! Ты же совсем молодая еще, тебе сколько – двадцать два? Три? Вся жизнь впереди, плюнь ты на этого старого урода!

Люся, благодарно кивая, всхлипывала мне в плечо. Наверное, в другое время я могла бы вдоволь посмеяться над этой сценой – этакие сестры по несчастью, две отставленные жены, утешающие в ночи одна другую. Но в этот момент неубиваемое чувство юмора изменило мне, и хотелось только одного – разбежаться и со всей силы впечататься своей глупой, до сих пор набитой романтическими иллюзиями головой в каменную стену гостиницы.

Ведь знала же про него, все знала с самого начала. Эта его утробная искренность, эта немедленная готовность стать таким, каким ты, именно ты хочешь… Да ведь все это сродни его маниакальной увлеченности работой. Он лицедей до последней капли крови, бесовское отродье, готовое насмерть разбиться на потребу публике. Нет, он и в самом деле по-настоящему любит тебя в этот момент, он упивается тобой, он служит тебе, отдается без остатка, только вот наутро вся эта его ночная самоотдача ничего не стоит. Спектакль отыгран, аплодисменты отзвучали, он больше ему неинтересен, завтра придет новый зритель, и он будет так же навзрыд стараться ради него.

А я поверила, купилась на эту его раздирающую открытость. Как любая одинокая, нахлебавшаяся в жизни дерьма баба, тем не менее еще допускающая существование на белом свете любви. Господи, как пошло, отвратительно, невыносимо!

Мы так и сидели, обнявшись. А за окном, освещенные мертвенным лунным светом, высились величественные древние горы, безразличные ко всем нашим бессмысленным суетным невзгодам.

– Ты дерьмо! – объявила я Авалову.

Я влетела к нему в номер без стука. Он застегивал рубашку перед зеркалом, обернулся ко мне через плечо, вскинул брови, демонстрируя свой знаменитый нордический характер:

– О как!

– Мерзкое, лживое, эгоистичное дерьмо! Ты рассказываешь в своих фильмах о благородстве, верности, чести, поучаешь людей, как нужно правильно жить, а сам и понятия не имеешь, что это такое.

– Но ведь убедительно рассказываю, правдоподобно? – хмыкнул он. – Это самое главное. Режиссер не обязан обладать теми качествами, которыми наделяет своих героев.

– Режиссер – нет, а человек? – перебила я. – Для тебя люди – мусор, ты через любого перешагнешь и не поморщишься. Выжмешь из каждого все соки и выбросишь, как ненужный огрызок.

Он пожал плечами. Я смотрела в его желтые глаза, и в груди было тесно, как раньше. Только тогда я не могла дышать от любви, а сейчас – от ярости. Мне казалось, я не выдержу, ударю его по этим наглым, не знающим жалости глазам, по губам, которые могли быть такими горячими и настойчивыми, а теперь морщились в иронической усмешке.

– Ты родную мать продашь, если потребуется, – выдохнула я. – И ради чего? Ради этого твоего фильма? Это ведь ничто, голые иллюзии, говорящие головы в ящике.

– Значит, я в тебе ошибся, – спокойно констатировал он. – Мне казалось, ты-то понимаешь, что это не просто говорящие головы.

– Ничего я не понимаю и не хочу понимать, – отрезала я. – У меня другие приоритеты. Для меня живые люди всегда будут важнее придуманных.

– Не ты ли твердила, что нужно отрешиться от привязанностей, чтобы освободиться от горя и тоски? – напомнил он. – Для чего же ты тогда без конца ездишь на этот свой Тибет, если твои убеждения так расходятся с его философией?

– Да не была я здесь раньше, никогда не была! – выкрикнула я. – Я все это выдумала, все свои немыслимые приключения на Тибете. Мне просто хотелось быть рядом с тобой, а ты так ничего и не понял.

Понимая, что больше не могу сдерживаться, я вылетела из его номера. Мне хотелось бежать и не останавливаться, скрыться от него, вычеркнуть из жизни раз и навсегда. Чтобы никогда больше не ощущать этой его отравляющей притягательности, парализующего волю магнетизма. Этого проклятого дара обращать людей в своих рабов, безропотных, покорных. Он во всем был талантлив, и этот его дар ничуть не уступал остальным. Я же страстно хотела от него освободиться, излечиться от этой мучительной привязанности.

Крайний съемочный день наступил через полторы недели. Артур действительно вложил в проект недостающую сумму, и мы успели снять все что нужно. Павильонные сцены уже отсняты были раньше в Москве, на «Мосфильме». Володя пытался дозвониться в Москву, раздраженно кричал «алло» и тряс ни в чем не повинный мобильник, мысленно он находился уже там, дома. По-щенячьи свернувшийся у ног хозяина верный Акбар, наверное, тоже видел во сне свой родной двор и знакомую собачью площадку. Второй режиссер прохаживался поодаль, деловито оглядывая высокие кусты. Наверное, размышлял, не утащить ли парочку отростков к себе на подмосковную дачу, чтобы хвастать потом перед другими садоводами этакой экзотикой.

Авалов за плейбеком выглядел усталым и поникшим. Расстраивался, что осталось всего несколько часов, и вся эта игра в солдатиков, игра, в которой он был единственным царем и богом, вершителем судеб и приводящим приговор в исполнение, закончится. Что его волшебное слово утратит свою силу, и картонные фигурки, еще недавно двигавшиеся по его воле, обретут плоть и кровь и – о ужас! – собственные намерения и желания.

С момента нашего последнего объяснения мы с Аваловым больше не сказали друг другу ни слова. Я бы еще в тот же день улетела отсюда в Москву (тем более теперь, когда мои консультации по вопросам тибетских обычаев потеряли для режиссера свое значение), если бы только в этой глуши можно было поменять билет. К сожалению, с отъездом пришлось повременить до окончания съемок. И вот, наконец, этот день наступил. Завтра утром автобус должен забрать группу из гостиницы и повезти в Лхасу.

И уже через несколько дней мы вернемся в Москву. И я снова услышу ее бессонный несмолкающий грохот, присяду на скамейку у Патриарших, пробегу по Бронной к ждущему меня, затаившемуся в листве тополей старому дому, потяну на себя тяжелую дверь, в который раз удивлюсь выложенной плитками над проемом надписи «Подъездъ», вдохну родной затхлый запах лестницы. И все здешнее, все эти оранжевые рассветы, утонувшие в облаках горные вершины, странные умиротворенные лица, – все покажется только долгим причудливым сном. Там я найду в себе силы забыть обо всем, что случилось, похоронить в памяти, как миллион других нелепых и печальных историй и, может быть, когда-нибудь даже смастерю из этих впечатлений новый сценарий. Ведь в конце концов все проходит, не этому ли учат нас древние мудрецы? Вот и съемки оканчиваются, все остается позади. Король умер, да здравствует король.

На освещенной софитами площадке, между двух деревьев, усыпанных багряными листьями, Люся снова и снова с рыданием припадала к груди бравого Отто – Поливанова, прощаясь с ним навсегда. Ресницы ее вздрагивали и опускались, квадратная челюсть сурового эсэсовца трагически тяжелела.

Мы с Артуром сидели поодаль, на поваленном дереве. Подрастерявший за время наших приключений былой задор и оптимизм, Индиана Джонс тоскливо смотрел на поникшую фигуру возлюбленной.

– Марина, вы думаете, она со мной только ради того, чтобы я вложил деньги в картину? – спросил он.

Я поежилась. Что за дурацкая манера задавать собеседнику вопросы, правдивый ответ на которые не хочешь услышать.

– Я не знаю, Артур, – покачала головой я. – В жизни ведь не бывает однозначных ответов, черного и белого. Я одно могу сказать: вы очень ей симпатичны, она сама мне говорила, что вы – добрый и внимательный.

– Так говорят про тех, кого не любят, – невесело заметил он. – Я предложил ей после окончания съемок переехать ко мне, в Америку. Предложил – как это у вас говорят? – руку и сердце. А она ответила, что не может уехать из России, что она актриса, и в Америке ей нечего делать. Странно. У нас ведь есть Голливуд…

– В Голливуде твою Люсю заждались, – в сторону бросила я.

Впрочем, кто ее знает, эту девчонку, может, ей и в самом деле уготована судьба второй Сары Бернар? Она ведь уже доказала однажды, что я слишком поверхностно с самого начала к ней отнеслась. Однако нужно было как-то утешить печального ковбоя, и я, положив руку ему на плечо в лучших традициях вестерна, сказала:

– Может быть, она и права, Артур. Вы ведь, как знаток тибетского буддизма, знаете, что у каждого свой Путь, отступать от которого нельзя. И если Люся чувствует, что ее предназначение – быть русской актрисой… Тибетские мудрецы говорили: «Лучше плохо исполнить свою карму, чем хорошо – чужую».

– Марина, вы такой мудрый человек, – вздохнул он. – Сегодня я улетаю, и мы, наверно, больше никогда не увидимся. Мне просто хотелось сказать, что очень приятно было с вами общаться. У нас так много общего. Увлечение Тибетом хотя бы…

– Но влюбились вы в Люсю, – усмехнулась я. – Впрочем, так всегда и бывает.

– Если бы мы встретились при других обстоятельствах, может быть… – начал он.

– Если бы, если бы… – махнула рукой я. – Может быть, когда-нибудь и встретимся еще, вы ведь путешественник.

– Вы правы, – кивнул он. – Знаете, есть еще одна тибетская мудрость: «Никогда не знаешь, что наступит раньше, новый день или новая жизнь». До свидания, Марина. Может быть, действительно когда-нибудь мы еще увидимся.

Он поцеловал меня в щеку, жесткая щетина кольнула кожу – какой же ковбой без легкой небритости, – и отчего-то защемило в груди. Он очень нравился мне, этот неунывающий и стойкий искатель приключений, наивный и великодушный, каким и положено быть герою вестерна. Черт знает, может, в самом деле, в другой жизни, где не будет Люси и Авалова… Я улыбнулась и махнула ему рукой.

Вечером состоялась традиционная «шапка» в ознаменование завершения съемочного процесса. Бессмысленная и беспощадная. Все мы, вечные бродяги, странники, без дома и очага, собранные вместе волею судьбы, братались, признавались друг другу в любви и дружбе, обещали непременно собраться все вместе в Москве, заранее зная, что этого никогда не будет. Что отмечаем мы сейчас как раз финал этого нашего преданного товарищества, что никогда больше не повторится это чувство единения, большой дружной семьи именно с этими людьми. Будут другие съемки, другие люди, и снова начнет казаться, что картина сблизила нас навеки, что нет никого ближе и дороже. И каждый из нас снова со слезами будет изливаться в чувствах к товарищам, с которыми завтра расстанется почти без сожалений.

Кинолог Володя что-то увлеченно бубнил Ире. Славик и Стасик, проявившие прямо-таки профессиональный ищейский нюх в непростой эпопее «раздобыть ганджубас в незнакомой стране», деловито забивали косяк. Андрей добродушно подмигнул мне и улыбнулся, что, вероятно, должно было означать, что все наши разногласия забыты и мы можем быть друзьями. Акбар добрался-таки до оставленного в общей суете без присмотра минипига, но, ко всеобщему удивлению, не попытался его загрызть, а, напротив, принялся благоговейно вылизывать поросячью спину. Должно быть, и ему передался общий дух примирения и согласия. Благоухающая вином Люся повисла у меня на шее, жарко шепча:

– Марина, ты такая хорошая! Я сначала думала, ты надменная сука, а теперь вижу, какая ты на самом деле добрая. Да ты лучше всех тут, Марин!

Грибников, воодушевленный исчезновением с горизонта пылкого американца, всячески пытался переключить Люсино внимание на себя. Топтался сзади и теребил девушку за плечо. В общем, праздник удался.

– А где Руслан Георгиевич? – вспомнил вдруг кто-то. – Ребята, нехорошо, Авалова нет, нужно позвать.

Я как раз собиралась выйти из номера подышать, стояла в дверях. Наверно, поэтому Славик и обратился ко мне:

– Марин, постучи там к нему, скажи, мы его ждем!

– Не буду я никому стучать, – огрызнулась я.

– Ну что тебе, сложно, что ль, Марин? – подхватил Володя. – Че ты вредная такая? Или, может, у вас какие-то там конфликты, а мы и не в курсах?

Он ехидно прищурился, и я, чтобы не продолжать этих опасных препирательств, согласилась:

– Ладно, сейчас позову.

Мне не хотелось видеться с ним, разговаривать, просто дышать одним воздухом. Я думала, постучу, брошу: «Тебя ребята ждут» и сразу уйду. Он открыл дверь, тяжело навалился на дверной косяк, глаза, всегда цепкие, проницательные, были мутными, больными.

– Ты! – сказал он.

И ушел, пошатываясь, куда-то в темноту номера. Я шагнула за ним, увидела, как он почти упал на стул у окна, сдавил ладонями голову. Тяжелый водочный дух ударил мне в нос. Я поняла, что он пьян, совсем, по горло. Что ему больно и плохо. Проклятая бабья жалость, неубиваемая способность к состраданию – все простить, забыть и броситься на помощь…

Я остановилась за его стулом, положила руки на его опущенные плечи, спросила:

– Ну что ты?

Он поймал мою ладонь, прижался лицом, горячим, лихорадочным. Стал бормотать что-то невнятное.

– Ничего не выйдет, уже сейчас понятно. Я снял дерьмо. Исписался… Бездарь! Старый прогнивший эпигон! Разучился распознавать фальшивку…

– О чем ты? – не поняла я.

– Эта Хрулева… Из нее никакая актриса. Все бездарно, фальшиво… Сама посмотри!

Он метнулся куда-то в угол, вытащил ноутбук, принялся лихорадочно щелкать кнопками, демонстрируя отдельные сцены отснятого материала.

– Посмотри, посмотри! – он указывал на снятое крупным планом ангельски красивое Люсино лицо. – Ты видишь, какие у нее пустые, коровьи глаза?

Я смотрела на экран. Уголки Люсиных губ едва заметно дрожали и морщились, идеальные, словно художником нарисованные брови страдальчески изгибались. Она была не просто красива, она была убедительна, эта девочка с лицом Мадонны эпохи Возрождения. Она играла хорошо, тонко, талантливо, и Авалов, этот матерый профессионал, не мог этого не видеть.

Я вгляделась в его искаженное дергающееся лицо и поняла, что ему страшно. Теперь, когда весь материал готов, ничего уже исправить не получится. И если вдруг окажется, что картина неудачна, виноват в этом будет только он. Этот ужас перед собственной слабостью, бездарностью мучает и изматывает его, он бессилен перед ним. Ему уже мерещится пустеющий на глазах зал «Октябрьского», в то время как на экране идет еще только середина картины, прячущиеся сочувствующие глаза старых друзей, откровенные насмешливые улыбки недоброжелателей. Не божья кара, не муки совести, не глаза преданных им страшат этого человека – только очевидный, ничем не прикрытый факт собственной несостоятельности.

– Думаешь, я не понимаю, что я мразь, подонок? – твердил он. – Но, когда я работаю, мне кажется, ничто не имеет значения, потому что я снимаю великое кино. А потом оказывается, что все было зря. Что получилась пошлость и фальшь. И, значит, мне нет никакого оправдания…

Я ненавидела себя за то, что сейчас сделаю, я презирала и издевалась над собой. Но я опустилась рядом с ним на колени, и сжала его руки, и заставила заглянуть себе в глаза.

– Ты – мастер! – твердо сказала я ему. – Все твои фильмы гениальны, а этот станет лучшим! Я вижу это уже сейчас, по отснятому материалу. И никого ты не предал. Люди вольны в своих поступках и реакциях, с ними поступают так, как они позволяют с собой поступать. Успокойся! Ты – лучший!

Он опустился на пол рядом со мной, стиснул плечи, тяжело дыша, зарылся лицом в мои волосы, почти простонал:

– Марина! Мне пятьдесят лет. На что я их потратил? Чем я занимаюсь? Снимаю посредственные фильмы, о которых через двадцать лет никто не вспомнит?

– Нет, нет, они глубокие, современные и вечные, – возражала я, но он, не слушая, продолжал:

– Живу с женщиной, с которой мы давно чужие люди? Воспитываю детей, которым нужно только пользоваться моим именем и тянуть из меня деньги? Сменяю череду безмозглых любовниц, которые ждут только, чтобы я пропихнул их в большое кино? И не могу порвать с этой жизнью, не могу изменить ее. Бред, морок!

Я гладила его лицо, целовала тяжелые набрякшие веки. Он цеплялся за меня, как напуганный ребенок, просил:

– Ты не оставишь меня, Марина? Ты – единственное, что у меня есть, настоящее, живое! Я только сейчас это понял. Я уйду от жены, я все брошу, я не могу больше так жить… Ты не откажешься от меня? Будешь со мной?

– Буду, – выдохнула я.

Эта волна, опрокинувшая его, сбившая с ног, заставившая беспомощно барахтаться, безнадежно зовя на помощь, омыла и меня. Я забыла все обиды. Что там было между нами – лгал, изменял, забывал обо мне? Какое это имеет значение, когда такая любовь, за которую я, не раздумывая, могла бы отдать жизнь. Я всхлипывала и прижималась к нему, наши слезы смешивались, наши руки судорожно цеплялись друг за друга, мы были единственными выжившими после кораблекрушения, вокруг стенала буря и ревел океан.

– Я всегда буду с тобой, – повторяла я прямо в его губы.

Утро выдалось серым и хмурым. Солнце не пожелало выходить и прощаться с нами, пряталось за низкие, клочьями провисшие облака. Ветер с гор забирался под куртку. Помятые похмельные киношники грузились в автобус. Позевывая, прошел Володя с Акбаром на поводке. Протрусил к персональному джипу утративший младенческую румяность Грибников. Под руку появились на крыльце Андрей с довольной и разомлевшей гримершей Наташей. Выходит, у них вчера все сложилось.

Славик, щуря красные глаза, остановился у двери в автобус, посмотрел в сторону горизонта, где клубился, заволакивая подножие гор, сизый туман, и ошарашенно просипел:

– Ой, там че, море, что ли?

– Конечно, Слав, а ты разве не знал? Высокогорный Тибетский пролив. Зря ты со Стасом всю поездку в номере проторчал, даже искупаться не успел, – пошутила я.

– Да ну тебя, – отмахнулся он и полез в автобус.

На крыльцо выскочила Люся, неся на вытянутых руках огромную картонную коробку.

– Посмотрите! Посмотрите, что у меня! – голос ее звенел с таким юным задором и энтузиазмом, словно она и не пила вчера чуть ли не больше всех – преимущество ранней молодости.

Акбар насторожился, Володя заглянул в коробку и отпрянул:

– Это что, крысы, что ли?

– Сам ты крыса, это поросята! – обиделась Люся. – Петруша родил, представляете? Я утром прихожу в номер, а он такой довольный – и поросята кругом. Оказывается, он женщина. Как же мне теперь его называть? Может, Петрарка?

– Господи, как же мы теперь твою свиноферму в Россию повезем? Они же без прививок, их в самолет не пустят, – засуетился Сергей Иванович.

Люся, беспечно пожав плечами, потащила своих питомцев в автобус. Последним на ступеньках гостиницы появился Авалов. Спокойный, уверенный в себе, властный, как и всегда, этакий мистер Зло, Дарт Вейдер, только без черного шлема.

– Доброе утро! – бросил он мне.

Я боялась, что он забудет вчерашнюю ночь, не вспомнит наутро о том, что говорил мне. Но он помнил, это ясно видно было по его ускользающему взгляду, по глазам, впервые в жизни не глядящим на меня прямо и пристально, а прятавшимся, намертво приклеившимся к какой-то точке на моем лбу. Он помнил и знал, что я помню. И больше всего на свете боялся того, что я начну требовать выполнения обещаний.

– Как ты? Голова не болит? – попробовала еще пошутить я.

– Спасибо, все прекрасно, – сухо бросил он и поднялся в автобус проверять, вся ли группа на местах.

И тогда я поняла, что на этот раз действительно все. Что он никогда мне не простит того, что я видела его слабость, его страх и сомнения. Что его единственный выход теперь – выбросить меня, вычеркнуть, словно меня никогда и не существовало. Только это поможет пережить жгучий стыд за вчерашнюю ночь. Ведь он не должен позволять себе быть слабым, быть человеком – только не он, не знающий сомнений, сильный и гордый властелин самого мимолетного из искусств. До чего же он оказался мелок, самый подлый подвид труса, не способный признать ни на йоту своей слабости, не умеющий просить прощения, не видящий собственной подлости.

– Проходи в автобус, – произнес он, не глядя на меня, и, выхватив из кармана заигравший мобильник, сказал в трубку: – Алло. Да, Нина, ну как там? – и прошел мимо, направляясь к своему джипу.

И в то же мгновение внутри меня поселилась тупая ноющая боль. Она гнездилась где-то в животе, не слишком сильная, скорее противная, с ней вполне можно было действовать, разговаривать, даже смеяться. Но она не давала забыть о себе ни на минуту, выгрызала нутро, медленно и изматывающе, заставляла пальцы судорожно сжиматься, а сердце – пропускать удары. Она окрашивала горечью любое событие, любую встречу. Мне еще только предстояло научиться с ней жить.

Боль жила во мне все долгие часы перелета. Никто уже не балагурил, не травил анекдоты, не порывался немедленно, не сходя с места, напиться в дым. Все были мыслями уже дома, в повседневных делах и заботах, и воспринимали наше долгое возвращение как возможность не торопясь разобраться с планами на ближайшие недели. Боль пробежала вместе со мной по таким знакомым узеньким улицам старой Москвы, поднялась на каменное крыльцо, вошла в пустую квартиру, споткнулась о брошенные в прихожей туфли, ухмыльнулась забытой на диване книжке. Неужели это я трогала все эти вещи каких-то полтора месяца назад? Сейчас все казалось чужим, далеким, ненужным, как забытые осенью на даче и найденные следующим летом выгоревшие куклы когда-то в детстве. Боль заставила меня не раздергивать штор, не включать телевизора. Уложила на кровать и принялась спартанским лисенком грызть мое тело изнутри.

Я позвонила Авалову через три дня, когда сообразила, наконец, что эта не ослабевающая, лишь набирающая обороты мука должна все же иметь физическую природу. Никакие душевные страдания, какими бы сильными и безнадежными они ни были, все же не валят человека с ног, выкручивая суставы ледяным ознобом. Я позвонила ему не потому, что все еще верила в его любовь, ответственность за того, кого приручил, и прочую высокопарную болтовню. Просто в последние полгода он был для меня самым близким человеком, и я инстинктивно пыталась найти в нем защиту. Я доползла до телефона и простонала в трубку:

– Приезжай, пожалуйста! Мне очень плохо. Я заболела…

– Извини, дружок, сейчас никак не могу, – отозвался он возбужденно и весело.

Где-то там фоном звенели бокалы, слышалось радостное гудение множества голосов.

– Мы тут отмечаем, моя дочь вчера родила. У меня теперь внук, представляешь, какой я старый? – он хохотнул. – Ты там не хандри и давай поправляйся.

И тогда я сказала:

– Я тебя ненавижу! Я знаю, ты сдохнешь один, в пустой квартире, никому не нужный, забытый. Будь ты проклят.

– Ты с ума сошла? Вот дура-то! – отозвался он почти ласково и повесил трубку.

Я сказала «ненавижу». Я знала на ощупь все его тело, каждую косточку, каждый шрам. Я помнила, как он смешно морщит нос, просыпаясь, как пахнут его волосы, как подрагивают пальцы, когда он проводит ладонью по моей спине, как вздрагивает его горло, когда он падает на постель, опустошенный. И пожелала ему сдохнуть. Я инстинктивно, не отдавая себе в том отчета, желавшая быть его плотью и кровью, матерью его детей, быть с ним всегда и везде, прокляла его и всю нашу такую тяжкую, такую безысходную любовь. Любовь, которой не было.

Я отодвинула телефон и легла умирать. Мир раскололся пополам, и мне больше ничего не было в нем нужно.

Вполне возможно, я бы и в самом деле умерла, медицина не исключает такой исход. Если бы не Костя, мой сосед по лестничной площадке, единственный обожаемый сын вздорной стареющей Вероники Константиновны, с которой он и делил соседнюю квартиру. К тридцати пяти годам Костя неожиданно понял, что все его связи с женщинами начинают трещать и рушиться в одной и той же точке – после знакомства очередной пассии с тиранствующей мамахен. И, осознав, принял решение женщин больше домой не водить. Тут ему очень кстати пришлась новая соседка, вечно пребывающая в разъездах и вручившая страдальцу ключи от своей часто пустующей квартиры со строгим наказом дебошей не устраивать и постельное белье после своих визитов менять.

Костя, бедолага, перепутал дату моего возвращения и заявился в мою квартиру с девочкой. Можно только представить, каким разочарованием для него было найти в тот вечер на ложе любви корчащуюся от боли хозяйку квартиры. Тем не менее, обнаружив неприятность, Костя, недолго думая, сгреб меня в охапку и потащил в ближайшую больницу.

Оказалось, внематочная беременность. Потом каталка, наркоз, операция, пыльная палата. Я лежала на продавленной койке, смотрела на пожелтевший больничный потолок, на треснутый плафон люстры, вокруг которого роились мухи, и думала о том, что от настоящей большой любви рождаются пухлые, пахнущие молоком младенцы, а от нашей бессмысленной, омерзительной связи зародилось вот это, чужое, ненужное, которому даже места не нашлось в материнском теле. Потом я представляла себе, что этот ребенок родился, что это сын, задумчивый странный мальчик с цепкими охристыми глазами, что однажды Авалов приходит ко мне. Просит написать новый сценарий, а я говорю ему, прижимая ребенка к груди: «Я больше этим не занимаюсь. Я теперь мама». Потом я вообще уже ни о чем не думала, только заключала сама с собой пари, сколько мух врежется в тусклую лампочку за ближайшие полчаса.

Однажды проведать меня пришел Андрей. Бухнул на тумбочку мешок яблок, сел на краешек кровати.

– Ты чего это удумала, а? – с мягкой насмешкой спросил он. – Ну-ка, выздоравливай немедленно.

Он был такой спокойный, сильный и простой, и мне вдруг показалось, что ничего не случилось между нами, никаких надсадных сцен ревности, отвратительных объяснений, размолвок, измен. Захотелось забраться к нему на руки, прижаться лицом к плечу и чувствовать только тепло и силу его больших мужских рук.

Я потянулась к нему, ткнулась лбом в грудь. Он отстранился с виноватым видом.

– Марин, ты извини, я не могу… Понимаешь, мы с Наташкой, наверно, поженимся… Не обижаешься?

– Нет, – покачала головой я. – Нет, все правильно. Так и надо.

Когда меня выписали, на улицах была уже осень. Ветер мел по тротуарам ворох разноцветной листвы. Разбитое солнце моргало осколками в лужах. Пахло дымом и холодом. Мне больше не хотелось умереть. Мне вообще больше ничего не хотелось.

Премьера нашей тибетской картины состоялась в декабре. Москва вся была усыпана серебряной снежной трухой, мерцала и искрилась. Из каждой витрины похохатывал басом меднорожий Санта-Клаус. А в магазинах некуда деваться было от громадных ящиков с подгнившими мандаринами.

Этот феномен всегда поражал меня. Ведь вроде бы ясно, что вся эта предновогодняя канитель – только мишура, прошлогодняя вата с кругляшками застрявшего конфетти, фальшивая позолота, по случаю вытащенная с антресолей. Ведь вроде бы и тебе уже не восемь лет, чтобы верить, что очередной поворот календаря принесет чудо. А все равно почему-то ходишь, приятно взволнованная, полная ожиданий, и в носу щекочет, как от шампанского.

Я получила официальное приглашение в Дом кино. Сначала думала, что не пойду. Мне почти удалось привести нервы в порядок, наладить жизнь. Я раздала долги благодаря щедрому гонорару за сценарий, вписалась в один интересный некоммерческий проект, много работала, уставала, благодарила небо и заказчика, что времени на раздумья о собственной никчемной судьбе не остается. И вдруг опять все сначала? Нет, нет…

И все-таки пошла, нарядилась даже по такому случаю в специальное платье, длинное и узкое, переливающееся почти змеиной чешуей. Кто-то однажды сказал мне, что в этом платье вид у меня, как у сытого удава, хищно-умиротворенный. А мне этого и надо было. Тоже, наверно, с детства оставшееся желание прилюдно вильнуть хвостом – я жива, всем довольна, красива и счастлива. Ты думал, что сломал меня, уничтожил, растоптал? Не вышло, любимый, не родился еще тот мужчина… ну и так далее, известный монолог всех безнадежно влюбленных и жестоко покинутых.

На мероприятие я, разумеется, опоздала. Рассчитывала, что приду чуть позже, как раз когда в разгаре будут цветистые словоблудия, нарочитые излияния киномэтров в любви друг другу. Думала, что войду в зал спокойно и уверенно, проплыву по проходу с поднятой головой, и все будут оглядываться на меня, и эти, на сцене, смолкнут на минуту, и Авалов от осознания невыносимости утраты немедленно сделает себе харакири. На деле же я пришла слишком поздно, когда свет в зале уже погас и на экране побежали начальные титры фильма. Я попыталась пробраться вперед, на меня шикнули, откуда-то между рядов вынырнула вдруг Люся, ставшая за эти месяцы совсем умопомрачительной красоткой, еще худее, блондинистее и глазастее, и потащила меня за руку.

– Пойдем, пойдем к нам, рядом как раз свободное место.

– А ты с кем? – настороженно спросила я.

Чем черт не шутит, вдруг Авалов вернул ей свою благосклонность?

– С Марецким, – гордо улыбнулась Люся.

– Это который продюсер? – уточнила я.

– Угу, – кивнула она. – Такие проекты задвигает, Голливуд отдыхает. Не то что этот жмот Грибников.

– А ты – его главная прима? – догадалась я.

– Угу. И штатная любовница по совместительству. А что делать, жить как-то надо? А от всех этих недорезанных интеллигентов с гениальными закидонами меня тошнит уже. Марецкий хоть не прикидывается… – со злостью выпалила она под плывущую с экрана печальную, захлебывающуюся мелодию. – Ладно, тихо. Пришли.

Я кивнула Люсиному Марецкому, кругломордому пижону в замшевом пиджаке, и уставилась на экран. Титры погасли, и я снова, как в первый раз, увидела разноцветные пологие горные вершины, острую крышу старинного храма на холме, развевающееся на ветру темно-красное одеяние старца-отшельника. Затем с экрана серьезно-проникновенно глянула красавица Ингрид Вальтер, и история началась.

Через два часа, под звуки финальной мелодии я сидела в темном еще зале и плакала, кусая платок. Я, не проронившая ни слезинки за весь этот последний мучительный год, с почти буддийской стойкостью встречавшая все свалившиеся на меня потери и разочарования, ревела, как школьница. Потому что прямо сейчас, в этом пропахшем чужими духами зале, происходило чудо. Я не могла поверить, что это мной написанные слова произносят люди на экране, что это моя история претворяется в жизнь. Что делал этот человек, какой волшебной палочкой обладал он, безжалостный, эгоистичный, расчетливый, жестокий, за что бог наградил его талантом – так видеть, так чувствовать и передавать жизнь? Откуда в нем, нравственном калеке, эта тоска, эта беспощадная искренность, выматывающая душу, заставляющая зрителя сто тысяч раз умирать от осознания подлости и грязи окружающего мира и воскресать, когда Он, творец и вершитель судеб, дарует вдруг, на самом краю бездны, едва ощутимую смутную надежду?

Стиснув зубы, я оплакивала и героев фильма, и себя, свою никчемную, дурацкую единственную жизнь, и его, отдавшего всю свою способность чувствовать и сопереживать светящемуся в темноте экрану, и людей, сидевших рядом в зале, и всех, всех в мире, одиноких, потерянных, страдающих, надеющихся на что-то смешных человечков.

Музыка смолкла, грянули аплодисменты, Авалов вышел на сцену принимать поздравления. Я никогда еще не видела его в зените славы, триумфатором. Ожидала, что разгляжу сквозь обычную его маску уверенного спокойствия сумасшедший азарт победы. Руслан принимал цветы, улыбался своим тонким длинным ртом, и я вдруг поняла – по едва заметным морщинкам в углах глаз, по складке у губ, что ему смертельно скучно, что он томится на этом навязанном ему торжестве его величия. Картина окончена, он выложился весь и теперь пуст, бесполезен, не нужен самому себе. Не человек, а расколотая ореховая скорлупа. Он будет долго еще по инерции собирать лавры всеобщего восхищения, ходить по премьерам и банкетам, устало слушать славословия – равнодушный, высушенный, почти бестелесный. И так – до следующего замысла, следующей идеи, способной захватить его мозг, его сердце и душу целиком.

Несчастный больной человек, наркоман, живущий от дозы до дозы. Мне до сих пор, как оказалось, было страшно оттого, что его нет и никогда не будет больше рядом. Но ведь он есть – есть его фильмы, его герои, его неприукрашенная вымученная правда. А остальное – только полая бездушная телесная оболочка. Которая совсем мне не нужна.

Только теперь я в полной мере осознала глубину его гения. Человек, которого бог наделил потрясающим талантом – испытывать счастье, отдавая себя, выматывая, вымучивая, разрушая и даря тому, кто окажется рядом. Сейчас он отдал всего себя зрителю, а когда-то отдавал мне, в моей пустынной московской квартире. Это не было ложью, нет, только древним, бесовским искусством – лицедейством чистой воды. И моя беда заключалась лишь в том, что я приняла красивую иллюзию за жизнь.

Чуть позже, когда толпа восхищенных схлынула, я подошла к нему.

– Я тебя поздравляю! Фильм замечательный, ты можешь гордиться.

– Спасибо, – бесцветно улыбнулся он. – Как ты? Я все хотел позвонить… Выздоровела?

– Да, – медленно ответила я. – Да. Я – выздоровела. А как у тебя? Как внук?

– Говорят, на меня похож, – усмехнулся он.

И я внутренне содрогнулась – ни одному младенцу в мире я не пожелала бы быть похожим на него. Подскочила бойкая журналистка, сунула Авалову под нос микрофон. Он отвернулся от меня, отвечая на вопрос. Больше мне нечего было здесь делать, я хотела домой.

Я пошла к выходу, по пути кивая знакомым – Стасику с традиционно красными глазами, деловитой Ире, Андрею под руку с уже заметно беременной Наташей, как вдруг у самых дверей кто-то окликнул меня:

– Марина!

Я не сразу поняла, кто этот высокий загорелый мужчина в дорогом, отлично сидящем костюме. Лишь когда он поздоровался с заметным акцентом и улыбнулся классической американской улыбкой во все тридцать два, узнала в нем ковбоя Артура.

– Боже мой, какими судьбами? – обрадовалась я.

– Меня пригласили на премьеру, все-таки я, в некотором роде, соинвестор, – объяснил он. – А я все равно собирался в Москву в деловую поездку… Я так рад видеть вас, Марина. Вы уже уходите? Может быть, посидим где-нибудь вместе?

И я неожиданно легко кивнула:

– А давайте!

Мы сидели в ресторане Дома кино, в одиозном месте, с его неизменным совковым меню, мечтой студента-вгиковца. Ресторане, повидавшем на своем веку множество великих творцов, баснописцев, льстецов, чинуш, барыг, картежников, актрис, волею судьбы ставших проститутками, и проституток, неожиданно ставших актрисами. Словом, мы сидели с ним в бывшем эпицентре мира, ныне, конечно, растерявшем величие, однако до пределов наполненном духом бравого прошлого и его обитателями.

За окнами мела неправдоподобная опереточная метель. Темное вино плескалось в бокалах. Артур смотрел на меня восхищенно и покорно, как и полагается смотреть мужчине за столиком кафе, если женщина, с которой он сидит, нравится ему, может быть, чуть больше, чем он сам ожидал. И мне подумалось: как я отвыкла за последний год от этого ощущения пьянящей легкости, радости, играющей в крови, от удовольствия нравиться, от чудесной возможности просто сидеть рядом, болтать ни о чем, смеяться, ничего пока еще друг от друга не хотеть. Человек все-таки на удивление приспосабливаемое животное, никакие потери и потрясения не способны вытравить из него истинную природу. Или дело не в сущности человеческой, а в сто тысяч раз описанной магии Дома кино?

– Так вы, значит, больше не страдаете по Люсе? – поддразнила его я.

– Нет, – с улыбкой покачал головой он. – Все прошло. Я сегодня видел ее и ничего не почувствовал. И мне сейчас даже странно как-то вспоминать наше прошлое. Чем она тогда так зацепила меня? Обыкновенная симпатичная девушка, не больше.

– Нет, Артур, вы не правы насчет Люси, – возразила я. – Она очень талантливая актриса, в будущем, думаю, именно драматическая актриса. Я это поняла еще на съемках, когда вместе с режиссером отсматривала материал. А сегодня еще больше в этом убедилась.

– Может быть, – пожал плечами Артур. – В любом случае давайте не будем говорить больше о Люсе, это дело прошлое. Вы такая красивая сегодня, Марина, – со значением произнес он.

Я рассмеялась. Все-таки флирт на чужом языке довольно сильно ограничивал нас, заставляя держаться в рамках веками опробованных вариантов. А может, мой застенчивый миллионер, владелец самолетов и вертолетов, что придавало его ковбойскому простовато-мужественному образу дополнительный и, конечно, особенно приятный для меня, грешной, шарм, просто растерялся, мучительно подыскивал слова, как юнец на первом свидании. Так или иначе, мне отчего-то очень нравилось все происходящее.

– Спасибо. Артур. Просто у меня сегодня особенный день, – объяснила я.

– Конечно, премьера, я понимаю, – кивнул он.

– Да нет, дело не в премьере. Просто я, знаете ли, решила начать новую жизнь, – залихватски объявила я.

– Новую жизнь? – подхватил он и вдруг горячо сжал мою ладонь. – Это ту, в которой вы когда-то пообещали найти место для меня? Помните?

Его теплые пальцы гладили и чуть покачивали мою руку, и я чувствовала, как от их прикосновений ладонь мою пронзают электрические разряды, а по телу разливаются приятные теплые волны. Он был очень красив в мерцающем свете новогодних гирлянд, этот немногословный ковбой с пронзительными глазами и твердой линией рта. И я, улыбнувшись беспечно, в который уже раз за всю свою бурную жизнь, тряхнула головой:

– Почему бы и нет? Как это вы там говорили: никогда не знаешь, что наступит раньше, новый день или новая жизнь.

Снег все сыпал и сыпал, как будто где-то там, в темном небе, кто-то вспорол огромную пуховую перину. Такси быстро и почти бесшумно летело по ночной Москве. Сияла огнями разукрашенная к Новому году Тверская. На Маяковке мигала разноцветными лампочками высоченная елка.

– Видишь вон тот дом, высокий, старинный? – шепнула я Артуру, когда мы свернули на Садовую. – Там в двадцатые годы жил русский писатель Булгаков. Ты же читал «Мастера и Маргариту». Вот, нехорошая квартира находилась как раз здесь.

– Правда?

Мой американский эрудит припал носом к стеклу, не забывая, впрочем, сжимать в ладони мою руку в тонкой кожаной перчатке. Машина снова повернула, мелькнули в темноте пустые, засыпанные снегом Патриаршие пруды, ударила по глазам ярко освещенная вывеска ночного магазина. Мы въехали во двор, мотор фыркнул и замолчал. Артур еще расплачивался с водителем, я же вышла из машины, глубоко вдохнула щиплющий в носу свежий морозный воздух.

Старый дом мирно спал, ровно дыша чердачными отдушинами, тихо поскрипывая рассохшимися оконными рамами. Интересно, что ему снится? Литературные вечера и журфиксы начала прошлого века, декадентствующие девушки в черном и нахально-стеснительные юные поэты? Или орущие под окнами революционные толпы? Верещащие на всю лестничную клетку радиоприемники, громогласно оповещающие о новых социалистических победах, или тревожный шорох шин и страшные электрические глаза черных «эмок», въезжающих во двор посреди ночи? Не беспокоит ли его грохот бомбежек? Не тревожит ли призрак старухи-генеральши, потерянно слоняющейся по лестницам в тщетных поисках утраченных квадратных метров? Не вспоминается ли пианистка Лилечка Штольц, выпорхнувшая однажды вечером вон из того окна, не справившись с несчастной безнадежной любовью к контрабасисту из консерваторского оркестра? Не захаживает ли на огонек профессор Данилов, крикнувшей как-то жене, садясь в неожиданно подъехавшую за ним служебную машину: «Аня, я через два часа вернусь, пусть домработница приготовит серый костюм, у меня вечером заседание», и не вернувшийся не только через два часа, но и вообще никогда. Что видит во сне этот основательный, на века выстроенный каменный Ноев ковчег, вместивший в себя столько людских судеб, столько трагических, забавных, пустых, обыденных, невероятных историй?

Артур вышел, наконец, из машины, окинул взглядом занесенный снегом темный квадратный двор, превратившиеся в сугробы скамейки, палисадничек, тянувшие вверх голые руки липы и тополя.

– Так вот где ты живешь? – громко спросил он. – Марина, я так рад, что ты пригласила меня к себе, – он нерешительно обнял меня за укутанные пушистым мехом плечи.

– Ш-ш-ш, – приложила палец к губам я. – Тише! Разве не видишь, мой дом спит. Не буди его, он очень устал.

И, потянувшись к нему, осторожно дотронулась губами до его теплых, нежных, пахнущих снегом губ.

* * *

На экране еще сыплет снег, звучит тихая, немного грустная мелодия, тоненько звенят где-то вдали колокольчики. Сквозь снежную заметь проступают титры, а затем помпезное «Конец фильма». Он щелкает выключателем, вспыхивает резкий свет, и зимняя сказка сразу тускнеет, гаснет. Становится ясно, что это обыкновенная монтажная, которых в этом блоке киностудии больше десятка.

– Ну вот и все, – объявляет он, как будто с сожалением.

Тянется к сигаретной пачке, но она пуста. Только в пепельнице громоздятся, грозя высыпаться через край, обугленные окурки.

– Знаешь, мне понравилось, – искренне говорю я. – Я примерно так все это себе и представляла. Вы чертовски талантливы, маэстро, снимаю шляпу.

Он усмехается не без самодовольства.

– Ну уж не прибедняйся, госпожа величайшая сценаристка эпохи, тут и твоя заслуга немаленькая. Кстати, все хотел спросить, с кого это ты списала своего Авалова – этакого насквозь прожженного, эгоистичного, терзаемого комплексами гения? Я его случайно не знаю, м-м-м?

– Ну что ты, – смеюсь я. – Это собирательный образ. Ты ведь сам говорил, что настоящий художник не копирует жизнь, а создает новую реальность, достаточно убедительную для того, чтобы зритель в нее поверил.

– Похоже, я в свое время наговорил тебе кучу глупостей, – поднимает свои черные, резко изогнутые азиатские брови он.

– Брось, давай не будем выходить за рамки нашего амплуа, – отмахиваюсь я. – Мы с тобой создаем иллюзии, волшебные сказки, от которых хочется смеяться и плакать. И кого волнует, что в них правда, а что вымысел? Думаю, мы и сами до конца этого не понимаем.

– Не знаю, – задумчиво сжимает тонкие губы он. – Не прогадали ли мы с финалом? Приплели вдруг какой-то слащавый хеппи-энд… Так вообще бывает?

– Все бывает, – улыбаюсь я. – Жизнь иногда выписывает такие фортели, что любой заправский сценарист позавидует. Подожди, у меня телефон звонит.

В кармане пиджака действительно начинает вибрировать мобильный. Я вытаскиваю трубку, смотрю на высветившийся номер и снова улыбаюсь, отвечаю по-английски:

– Да, дорогой! Уже закончила, скоро буду. Я тоже соскучилась. Целую!

Примечания

1

Мы желаем вам приятного полета! (англ.)

2

Извините. Пожалуйста, отключите телефон. Во время полета запрещено пользоваться телефоном (англ.).

3

Анфан террибль – ужасный ребенок, сорванец (от фр. enfant terrible). О человеке, смущающем окружающих своей прямотой, необычностью взглядов, излишней откровенностью.

4

Можно войти? Почему нет, Люси? Только чашечка кофе! (англ.)

Загрузка...