1 Внезапный отъезд

Волны с шорохом накатывали на берег. Я сидел на слоне, а он бесшумно ступал по песку – мягкому, безмолвному. Чем дальше уходили мы от гостиницы и от пляжа с крикливыми купальщиками, тем тише делалось вокруг. Мне нравилось, как меня покачивает на слоновьей спине. Я закрыл глаза и вдохнул глубоко-глубоко – и словно целый мир проник внутрь меня. Сейчас я был за миллион миль от всего, что со мной случилось. От того, что привело меня сюда.

Я купался в солнечных лучах, сидя на спине у слона, и мне вспомнился папин слоновий анекдот. Анекдоты я обычно забываю, но этот запомнил – наверное, потому, что слишком часто его слышал. Я могу повторить его слово в слово, в точности как папа рассказывал.

– Слышал когда-нибудь историю о слонах и бананах, Уилл? – начинал папа и, не дожидаясь ответа, продолжал: – Дело было в поезде Лондон – Солсбери. Сидят в вагоне друг напротив друга мужчина и мальчик. И у мужчины на коленях здоровущий такой бумажный пакет с бананами. Вскоре мальчик замечает кое-что странное: вместо того чтобы есть свои бананы, сосед каждые несколько минут встаёт, открывает окно и бросает наружу банан. Мальчик, конечно, никак не может взять в толк, зачем он это делает. И так его разобрало любопытство, что в конце концов он не выдержал и спрашивает: «Извиняюсь, а зачем вы бананы из окна бросаете?» – «Так это чтоб слонов отпугивать, – отвечает мужчина. – Опаснее слона твари нет, известное дело». – «Но ведь тут у нас нет никаких слонов», – удивляется мальчик. «Конечно нет, – отвечает ему мужчина, а сам кидает из окна очередной банан. – Но это всё почему? Потому что я бананы бросаю. Не бросал бы, так их бы миллион набежал, а то и миллиард. Опаснее слона твари нет, известное дело».

Я обожал эту историю, потому что папа, пока её рассказывал, ещё в середине начинал покатываться со смеху. А папин смех я очень любил. Когда папа был с нами, дом всегда полнился его смехом и от этого делался живым.

Нет, об этом думать нельзя, ведь заранее ясно, до чего я додумаюсь. А я не хочу до этого додумываться. Надо вспомнить что-то, где папы не было. Например, как мы ехали в поезде без папы. Но тут навалились мысли о том, как мы ехали с мамой. Вечно эти мысли лезут, когда не просят, а ты ничего не можешь с ними поделать. Они и сами-то с собой ничего поделать не могут. Потому что одни мысли всегда тянут за собой другие.

Будь моя воля, я бы всё время ехал в поезде и пусть бы дорога никогда не заканчивалась. Я так люблю поезда, как они погромыхивают, как постукивают колёса… Мне нравится прижиматься лбом к окну и водить пальцем по стеклу вслед за сбегающей каплей дождя. Я во все глаза смотрю на мелькающие мимо деревни, на коров и лошадей, что тут и там щиплют травку, на стаи скворцов в небе, на косяки диких гусей в лучах закатного солнца.

А ещё я всегда высматриваю диких животных – лис, кроликов, а то и оленей. Увидеть лесного зверя – это вроде маленького чуда, главное событие всей поездки. И ведь звери не убегают. Они стоят и глядят на меня из своего дикого мира, и им, наверное, любопытно. Вот именно что любопытно – и не больше. Они будто говорят мне: мы совсем не против, смотри на здоровье, только не трогай нас, езжай себе мимо. Мне каждый раз очень-очень хотелось остаться с ними, войти в их мир. Но они, мелькнув, исчезали за окном поезда, и этой мимолетной встречи мне казалось мало.



В ту поездку я не видел никаких лис и оленей, даже кроликов не видел – потому что и в окно-то не смотрел. Просто сидел и думал. Всё было не так, и ничего нельзя было с этим поделать. За окном серое небо и зелёные поля слились в какое-то размазанное пятно, на его фоне тянулась вдаль унылая вереница телеграфных столбов. Глазеть на всё это мне не хотелось. Мне хотелось, чтобы поезд никогда не останавливался. Но не потому, что мне нравилось сидеть в вагоне. А потому, что мне не хотелось приезжать. Не хотелось очутиться там, куда мы ехали.

Я покосился на сидящую рядом маму, но она на меня не смотрела. Она глубоко задумалась, и я знал о чём, потому что сам думал о том же, а такие раздумья лучше не прерывать. И я снова пожалел, что накричал на маму за завтраком. Зря я так поступил, конечно, но это я не со зла, а от неожиданности и от расстройства. Просто она приходит утром и ни с того ни с сего вдруг заявляет: «Я сейчас соберу вещи, и мы уезжаем. Бабушка обещала подбросить нас до станции».

Я пробовал спорить, но она и слушать ничего не желала. Вот тогда-то я и закричал на неё, и опрометью кинулся на сеновал, и закопался в сено под самой крышей. И сидел там, и дулся, пока не пришёл дедушка и не уговорил меня спуститься. Мама очень огорчилась, сказал он, а мы ведь не должны её огорчать, особенно сейчас. Ну и он был прав, конечно. Я ведь не хотел огорчать маму, просто я так мечтал о Рождестве на ферме с бабушкой и дедушкой. Папа здесь вырос, и каждый год мы встречали тут Рождество, даже когда папа не приезжал на побывку.

Но если честно, я накричал на маму не только из-за этого. На самом деле я просто отчаянно боялся возвращаться домой и знал, что мама боится тоже. Поэтому для меня было загадкой: почему ей вдруг так приспичило уехать? И ещё кое-что меня задело. Я привык, что мама со мной советуется. А тут вышла к завтраку и без всяких объяснений: мол, едем домой и точка. Она так себя никогда не вела. Мы всегда всё решали вместе, мама и я.

Ну и если подумать, это ведь она несколько недель назад предложила поехать к бабушке с дедушкой – подальше от дома, от грустных воспоминаний, от призраков. Сказала, нам сейчас лучше держаться вместе, правда же, ведь мы все переживаем одно и то же. Так почему она вдруг решила уехать?

Я уставился невидящими глазами в окно, а сам всё думал и думал. Пытался понять, что всё-таки стряслось. Может, это из-за бабушки? С бабушкой, уж если по правде, кому угодно нелегко приходится. Она любит командовать и вечно всем указывает, что делать, чего не делать и даже что думать. Всё всегда должно быть по её, а это иногда надоедает и даже бесит. Но мама мне всегда твердила, что это же бабушка, уж такая она уродилась, и мы должны принимать её как есть – вон у дедушки ведь как-то получается.

В общем, вряд ли мы уезжали из-за бабушки. Никакого смысла в этом не было. Но если не из-за бабушки, тогда почему? Дедушка тут точно ни при чём, и ферма тоже. Мы с мамой считали ферму лучшим местом на земле. Настоящим райским уголком. Мне там жилось прекрасно в любую погоду. Я всегда вставал до завтрака, шёл с дедушкой доить коров и кормить телят, а потом по пути в дом мы выпускали кур и гусей. После завтрака мы работали на тракторе – дедушка и я, – и дедушка иногда давал мне порулить, если, конечно, мы были далеко от дома и бабушка не могла нас застукать. Мы вдвоём проверяли овец, считали ягнят и, когда надо было, чинили изгороди. Мы делали всё, что только можно было делать по хозяйству, и всегда вместе.

А ещё дедушка был настоящей ходячей энциклопедией природы. Он помнил наперечёт все птичьи песни, все растения. Он даже вёл колонку натуралиста в местной еженедельной газете – так что о природе он рассуждал со знанием дела, а я любил слушать его рассуждения. Как-то раз мы с дедушкой вернулись в дом к чаю, а бабушка и говорит: «Ну что, Уилл, доволен, как слон? Тебе волю дай, ты бы и спал в своих резиновых сапогах. Вылитый дед».

И это правда, что я вылитый дед. Начать хоть с того, что дедушка неразговорчивый, и я тоже. Мы так хорошо понимаем друг друга, что лишние слова нам как-то ни к чему. Дедушка никогда не заводил речь о случившемся, кроме одного-единственного раза, когда мы убирали в коровнике после дойки. «Хочу поговорить с тобой, Уилл… ты понимаешь о чём, – начал он. – Я много об этом думал. По правде сказать, последние недели только об этом и думаю. И вот что я тебе скажу. Поранившись, ты позаботишься о ране – промоешь её, залепишь пластырем. И понадобится какое-то время, чтобы она затянулась. Пока рана заживает, ты ведь не станешь отдирать пластырь и проверять, как она там, иначе ты её разбередишь и она снова заболит. Ты всё спрашиваешь себя, почему это случилось именно с тобой. А ты не спрашивай. Ведь оттого, что ты себя терзаешь, легче никому не станет. Многие со мною бы не согласились, но иногда, если что-то болит, лучше бы оно болело поменьше. А потому мы с тобой, Уилл, больше ни словом не обмолвимся о том, что случилось. Пока ты сам не захочешь».

Но я не хотел, и мы больше не заговаривали на эту тему. Да и бабушка помалкивала, по крайней мере при мне. Мы вроде как заключили молчаливое соглашение: о случившемся ни слова. И я был только рад. Я понимал, что бабушка с дедушкой так ведут себя, чтобы уберечь меня от боли. Стараются хоть как-то развеять мои тяжкие мысли.

Но беда была в том, что эти мысли всё равно никуда не девались. Они так и бродили у всех у нас в головах – где-то на заднем плане. Бабушка с дедушкой из сил выбивались, чтобы чем-то нас отвлечь, чем-то порадовать. И мы радовались – насколько вообще можно радоваться после всего, что произошло. Но день заканчивался, наступал вечер, приходило время подниматься к себе и ложиться в постель, а этого я боялся больше всего на свете. И по маминому лицу видел, что и она боится.

Я оставлял свет включённым, но это не помогало. В постели на меня каждый раз всё накатывало заново: боль, и горечь, и печаль, и самое страшное – понимание того, что уже ничего не изменишь. Каждую ночь я мечтал уснуть, позабыть на время о боли, не тревожить её. Но как ни звал я сон, он всё не приходил. И я лежал, слушая негромкие голоса, доносившиеся снизу, из кухни.

При желании я бы запросто мог разобрать их слова, но подслушивать всё же нехорошо. Правда, иногда я просто не мог удержаться. Я слышал мамины всхлипы, а порой и бабушкины тоже. И тогда у меня самого подступали к горлу слёзы, а если уж я начинал плакать, то мне было никак не остановиться, пока я не засыпал. Потому что чувствовал я именно то, о чём говорила мама, сидя на кухне.

И вот сейчас я еду по взморью на слоне и вспоминаю один подслушанный кухонный разговор. Вон впереди какая-то большая ящерица – может, игуана – стремительно бежит по песку и исчезает в тени пальм. Над волнами парит морской орёл. Столько красоты вокруг, а мои мысли, как и прежде, не дают мне покоя. Почему бы мне не пожить сегодняшним днём, не порадоваться тому, что есть? Ведь это место – самый настоящий рай. И иногда у меня даже получается, только ненадолго. Ладно, если уж так нужно что-то вспоминать, пускай это будут хорошие воспоминания – как мы с дедушкой едем на тракторе, как принимаем роды у овечки и похлопываем новорождённого ягнёнка, как лисица рано поутру бежит через Хай-Мидоу.



Но и это не помогает. В голову так и лезут мамины слова, услышанные несколько вечеров назад. Тогда эти слова сжали мне сердце словно клещами и сейчас сжимают ничуть не слабее:

– Почему он ушёл и бросил нас? Что мне сказать Уиллу, бабушка? Как объяснить всё девятилетнему ребёнку? Как ему понять всю эту дикость? Я стараюсь изо всех сил, строю из себя сильную, а ведь мне хочется реветь белугой. Я знаю, он был вашим сыном, бабушка. Я знаю, я не должна этого говорить, я не должна этого чувствовать. Но я чувствую. Я люблю вашего сына. Люблю с той самой минуты, как впервые увидела. Но теперь я так зла на него, что подчас мне кажется, я его ненавижу. Правда, ужасно? Правда? Дома я притворялась, что всё хорошо, что я горжусь им, что я мужественная, что я справляюсь. Но я не справляюсь, и я не мужественная, и всё нехорошо. Скажите мне, почему так? Кто-нибудь пусть мне скажет! Почему его нет? Почему именно его?

Потом обе отправились наверх, мама зашла ко мне поцеловать перед сном, а я сделал вид, что сплю. Но когда она ушла, я беззвучно заплакал и плакал долго-долго. Слёзы никак не желали уходить. В ту ночь я думал, что умру, так горько мне было.

Но если всё время возвращаться к этому, боль не отступит и мне придётся проживать её снова и снова. А потому я запретил тяжким мыслям лезть мне в голову. Отныне я буду вспоминать только прекрасные времена, самые счастливые минуты своей жизни. Я воспряну духом, и прогоню печаль, и снова начну улыбаться. Мне казалось, это должно помочь. Я почти что ощутил мамино прикосновение – как она обнимает меня, прижимает к себе, как её рука гладит меня по затылку. Но вслед за этим мне вспомнилось, как она делала всё это, когда мы были втроём.

* * *

Я всё сохранил в памяти: папа в военной форме уходит от нас всё дальше и дальше. А мы с мамой его провожаем, стоя на пороге дома: мама в ночнушке, я в пижаме; мама обнимает меня за плечо, гладит по голове. И когда папа скрылся из виду, мы ещё постояли какое-то время, а мимо нас по дороге прогудел молоковоз.

– Не волнуйся, Уилл, – сказала тогда мама. – Папа ведь не в первый раз уходит. Всё с ним будет в порядке. Ахнуть не успеешь, а он уже дома.

– Ах, – произнёс я. И, подняв голову, увидел, как мама улыбается сквозь слёзы. Хорошо, что я догадался ахнуть.

Прошёл месяц или чуть больше. И настал тот самый день, который въелся в мою память так глубоко, что не вытравишь. Как я ни пытался забыть его, ничего не выходило: я проживал этот день вновь и вновь, даже сейчас, на слоновьей спине, за тысячи миль от дома. Было дождливое воскресенье. Мы с мамой уютно устроились на диване перед телевизором и смотрели «Шрека-2» – наверное, раз в десятый. Это был мой любимый фильм – папа подарил мне DVD на день рождения пару месяцев назад. Нам ни капельки не скучно было его пересматривать, мы предвкушали каждый забавный момент, каждую прикольную шуточку. И тут позвонили в дверь.

– О господи, кого ещё принесло? – пробормотала мама.

Она поставила фильм на паузу, неохотно сползла с дивана и отправилась открывать. Мне было всё равно, кого принесло, мне хотелось побыстрее вернуться к «Шреку». Из прихожей доносились приглушённые голоса. Потом раздались шаги – гости прошли в кухню. Кто бы это ни был, мама как будто возвращаться на диван не собиралась. Поэтому я снял мультик с паузы и стал смотреть дальше. Фильм закончился, а мама всё не приходила. Я ещё подумал, что как-то это странно: мама ведь тоже обожает «Шрека», ничуть не меньше, чем я. Поэтому я отправился её искать.

Она сидела одна за кухонным столом – опустив голову, обхватив ладонями кружку с чаем. Когда я вошёл, она не подняла взгляда, не заговорила. Я понял: что-то не так.

– Кто это был? – спросил я. – Кто к тебе приходил?

– Иди сюда и сядь, Уилл, – сказала мама. Голос у неё был такой тихий, такой далёкий, что я еле разбирал слова. Мама посмотрела на меня, и я увидел, что глаза у неё покраснели от слёз. – Это по поводу папы, Уилл. Я рассказывала тебе, куда он уехал, помнишь? Мы с тобой ещё искали на карте Ирак, нашли, где наш папа, да? Он ехал в «лендровере», и на обочине разорвалась бомба. – Мама подалась ко мне над столом и взяла меня за руки. – Он погиб, Уилл.

Несколько минут мы молчали. Я уселся к маме на колени, потому что ей это нужно было и мне тоже. Мы не плакали. Просто прижались друг к дружке крепко-крепко – так крепко, как только могли. Будто хотели выдавить друг из друга боль. А потом, вечером, мы лежали рядышком на моей кровати, держась за руки. И тогда я задал маме один-единственный вопрос, который всю ночь потом крутился у меня в голове.

– Но почему, мам? Почему он ушёл на войну?

Она помолчала немного, а потом заговорила.

– Потому что он солдат, Уилл, – сказала она. – Когда страны воюют, солдаты идут на войну. Так уж заведено. У солдат такая работа.

– Я знаю, мам, – кивнул я. – Но из-за чего эта война?

И мама мне не ответила.

Загрузка...