- Как бы, Романовна, и нас с тобой не унесло, - говорит начальница. Пойдем.

Идем мы тундрой, выбираем места поглаже да посуше, а берег из глаз не теряем. И час идем, и другой идем, а никак узнать не можем, впереди наши лодки или позади.

- Остановимся, подождем, - говорит начальница.

А я вижу, что вода из озера до нас по Коротайке докатилась.

- А что, - говорю, - если они это место проплыли? Будем стоять - еще больше отстанем.

- А если мы перегнали? - спорит Ия Николаевна. - Дальше пойдем - еще больше от них оторвемся.

Вижу я, что у всякого Павла своя правда, а все же говорю:

- Лучше перегнать, чем отстать. Перегоним, так мимо не проедут, укараулим. А вот уж коли отстанем, так тут беды не оберешься.

Еще прошли столько же - опять тот же спор. Совсем было начальница на берегу уселась, а я говорю:

- Ждать-то бы и можно, да по всему видно, что медведь должен здесь бродить, да и волчий след я только что видела.

- Чего же ты раньше не сказала? - спохватилась Ия Николаевна.

- Да пугать, - говорю, - тебя не хотела. Вперед ли, назад ли, а верст пять отойти надо.

- Зачем же назад! - уговаривает Ия Николаевна. - Идти - так вперед.

А сама уже впереди меня шаги отмеривает.

Кустами да болотами нас на этот раз далеко от реки отвело. Ушли мы в какие-то дикие места, к большим озерам с песчаными сопками по берегам. На первой же сопке вижу я на песке чей-то крупный след, не такой круглый да маленький, как лисий, и не такой круглый да большой, как волчий. Похож этот след на собачий, такой же он продолговатый. Только знаю я, что таких крупных собак у ненцев не бывает: след от ненецких лаек чуть больше песцового.

- Росомаха прошла, - говорю я Ии Николаевне. И самой мне что-то не по себе стало. - Пойдем, - говорю, - отсюда поскорее.

Вдруг начальница увидела чего-то на песке, нагнулась и смотрит. И минуту стоит, и другую.

- Не заветный ли, - говорю, - сундучок нашла?

- Лучше, чем сундучок, - говорит. - Ракушка.

Показывает мне кругленькую, как орешья скорлупа, ракушку и по имени ее называет, по отчеству величает, будто своего старого знакомого встретила. Говорит, когда эта ракушка зародилась, в каких морях росла и как сюда попала.

- Росомаха-то, - говорю, - не пришла бы.

- Ничего, - говорит, - может быть, не придет. Должны мы с тобой все эти пески высмотреть.

И сама она оползала и меня заставила обойти все песчаные эти берега от сопки к сопке. Вижу я, что начальница не страшится зверя, - и моя робость пропала. Проискали мы с час - я еще две ракушки нашла. Одну начальница тут же выбросила, а про другую говорит:

- Это очень редкая ракушка, ее в Москве показывать надо.

И завернула ее в бумажку, а в книжку свою что-то записала.

Долго после этого шли мы еще от Коротайки поодаль, пока не уперлись в какую-то речку. Речка привела нас к берегу Коротайки, и там, где она выбежала, мы волей-неволей остановились.

- Тут, видно, нам и ждать надо, - говорит начальница. - Все равно речку нам не перейти.

И только она успела это сказать, пониже нас на какую-нибудь версту слышим выстрел.

- Наш карабин, - говорим мы с начальницей в один голос.

И обе повертываемся речку смотреть: как-то нам одолевать ее надо.

Коротайку мы едва узнали: от озерной воды стала она такой глубокой да широкой, будто и мелей в ней никогда не бывало. Подперла она нашу речку и у той глубины прибавилось. Бросила я в воду веточку - она на месте стоит.

- Зато, - говорю, - течения в ней вовсе нет.

А Ия Николаевна будто одной головой со мной думала.

- Да, - говорит, - переплыть ее безопасно можно.

Речка и не широкая, сажен двадцать, а все же плыть с узлом одежи на голове не больно сподручно. Ну, а как разделись, тут комары да мошки стоять не дают, загоняют в воду. А в воду зашли, тут уж смелость сама пришла.

Плаваю я не худо, а все-таки Ия Николаевна кручей меня к другому берегу выскочила. Оделись мы на скорую руку и опять через мыски да носки напрямик бежим, - откуда силы прибавилось. Один мысок перешли и видим: Леонтьев да Саша, как два лешака, по кустам скачут да кого-то стреляют.

А из куста от наших охотников прямо на нас, вижу, бегут два гуся. Не сплошала я, дорожным посошком своим хлопнула одного из-за плеча, он и в землю ткнулся. А другого не могла догнать.

- Что с ними? - спрашивает начальница про гусей. - Почему они не летают?

Не знает Ия Николаевна, что гусь в это время перо меняет.

Вместе с моей добычей набралось у нас девять гусей.

Ощипала я их, приготовила, наварила, нажарила, на стол поставила. А стол наш - фанерный лист на вьючном чемодане.

В тот день мы проехали не меньше вчерашнего. Озерную воду хоть и пронесло, река была глубокая, с высокими приглубыми берегами. Между плесами теперь мучили нас каменистые перепады.

Еще издали заслышали мы первый перепад: вода на камнях бьется, как ветер шумит, возле каждого камня ключом кипит. Когда перепад на виду показался, видим - там будто стадо белых оленей на воде пасется, всю реку камни запрудили.

Перед самым перепадом в конце плеса приткнули наши бурлаки лодки к берегу и пошли на берег реку смотреть. И видно нам с высокого берега, что русло не сплошь камнями завалено, а между ними будто ручейки пробегают. А один ручеек других поболе, у нас его горлом зовут.

- Вот это и есть субой, то есть фарватер, - учит Леонтьев Сашу. - На воде его не так видно. А надо его издали распонять и лодку на него выправить.

Встает Леонтьев в Сашину лодку и выплывает на самый субой. И так ловко у него шест лодку повертывает, что вода перед самым перекатом лодку в субой несет. Встанет из пены перед лодкой камень, а шест в дно упрется, чуть на корму нажал, - глядишь, камень стороной прошел. Проскочила лодка между пеной, а за каждым клочком пены камень спрятался, а там уж подхватили ее волны, где перепад кончается, и вынесли на новый широкий плес.

Развернул Леонтьев лодку в заводи, подтащил к берегу, вернулся к своей лодке и тем же способом ее в заводь провел.

- Вот так и тебе дальше свою лодку вести придется, - говорит он Саше.

- Проведу, - говорит Саша, - не беспокойся.

Новый перепад был ничем не лучше прежнего. Проплыл его Леонтьев, а Саша за ним. Со стороны-то ему и легким делом казалось перепад проплыть, а сам взялся - ему и страшновато. Растерялся он, засуетился, не сумел вовремя отвести нос лодки от камня - и кувырком из лодки в воду. Повернуло лодку боком-боком, вдоль камня востряка пробороздило - и половина нашего добра в воду. Хорошо, Саша вовремя на ноги вскочил, поправил лодку, не дал ей совсем перевернуться. Хорошо, что и Леонтьев не задержался, с ближнего носка бросился к Саше и успел спасти из воды наше добро и на берег сбросить.

Той порой Саша с лодкой воевал. Течением лодку с перепада в самую глубь тянет. Упирается Саша, а сам шаг за шагом вперед ступает. А когда вода по грудь стала, отпустил Саша лодку, на берег выбрался да на другой лодке догонять бросился.

Пришлось нам снова стоянку делать, и одежду, и крупы, и сухари сушить. Сахарный песок тоже размочило. В ведра мы его сложили, чтобы весь не вытек, и сахар из него сварили.

Пока я с хозяйством возилась, вся наша троица по ручьям да озерам шарила. Придут они вечером, а я их за неранним обедом выспрашиваю:

- Не нашли еще наш заветный клад?

- Не нашли, - отвечает Ия Николаевна. - А найти обязательно нужно.

- Как не нужно! - говорю. - Зря, что ли, государство на нас казну потратило!

Еще один день мы плыли без помехи и задержек. Стороннему человеку издали легко догадаться, что идут лодки. Впереди лодок за добрую версту плыли и подлетывали и снова плыли утки да гуси. Саша и Леонтьев у больших мысков причалят лодки, мыс пересекут пешком, обгонят гусей и откроют пальбу. Саша дробовик любил, а Леонтьев - карабин.

Плыли мы еще с неделю. Дни проходили, как свечки гасли. В недолгие летние ночи успевали мы на ночлегах и отдохнуть для нового пути, и друг с другом поделиться всем, что за день видели.

Вот однажды Ия Николаевна и говорит:

- Сегодня я по одному ручью верст за пять в сторону забежала, все думала что-нибудь интересное найти. Смотрите-ка, что нашла.

И показывает нам песцовый капкан.

- А в капкане, - говорит, - чуть не целый песец.

И вынимает песцовую заднюю лапку и хвост. Хвост уже попортился и в глине да иле вывален.

Саша рассказывает:

- А меня чуть ястреб не заклевал. Велела ты нам, Ия Николаевна, все осыпи осматривать, вот мы с Леонтьевым полезли на одну, а над нами, видим, ястребы кружат. Оказывается, на этой осыпи гнездо у них. Выполз, вижу, из гнезда ястребенок, лохматый, перье встопорщено. И во весь свой голос орет. Кричит да со скрипом каким-то, будто у него в глотке стекло о стекло трется. А отец с матерью кружили-кружили да так начали на нас пикировать, что нам удирать в лодке пришлось. Уже по реке плывем, а ястреба все еще на нас лезут. Едва отстали.

- С ястребами, - говорю, - не шутите.

И про свою удачу рассказываю.

- А я, - говорю, - нашла сегодня лошадку. Пока ты, Ия Николаевна, вверх по ручью ходила, обшарила я кусты и нашла там лодку. Теперь и мы с тобой поплывем, ноги беречь будем.

Лодка вся дырявая, хоть пальцы в нее пихай, а все же ехать можно было. Когда снова в путь собрались, села я в весла, а начальницу заставила воду лить.

- Пассажиров, - говорю, - даром не возят.

И с той поры Ия Николаевна была бессменным водолеем. Только где голый берег встретится или осыпь, велит мне она к берегу пристать.

- Надо, - говорит, - не пропустить чего-нибудь.

На берегу Ия Николаевна снова начальница: командует, кому куда пойти, где яму выкопать, где берег очистить, где пробу взять. А в лодку зайдет снова она водолей.

Три дня шли дожди. Комары и мошки в мох запрятались и дали нам отдохнуть. К концу третьего дня дождь перестал, и мы в сумерках остановились перед большим, широким и длинным перепадом. Шумит вода на камнях не по-доброму, и страшно нам через эти камни ехать. От кустистого и травянистого берега нас далеко отвела низкая песчаная отмель. Пришлось нам выгружаться прямо на песок. Разгрузили мы лодки, поставили палатку на речном песке, попили, поели и спать улеглись.

Не успели мы крепко заснуть, слышу я - за палаткой что-то неладно: не шумит вода на перепаде, а волна в берег плещет не по-здешнему, шурчит и где-то рядом с палаткой по песку рассыпается. Выглянула я из палатки и не узнала Коротайку: не уже нашей Печоры, разлилась она, весь перепад закрыла и рядом к самой палатке подошла. Бужу я своих:

- Вставайте! Моряна подошла.

Вскочили все, а вода уже вокруг нас обошла, от берега нас отрезала и в палатку заглядывает. В чем спали, в одних трусах, схватили что под руку попало и начали перетаскивать пожитки. Перетащили мы свой лагерь сажен на сто по кошке на травяной бережок, к самым кустам.

Лодки переправили мы в маленький закуток и поставили к самому берегу.

Успокоились немножко, поговорили, что вот, мол, чуть в подводном царстве не очутились, и снова спать улеглись.

Спать-то я и сплю, а воду караулю. Глаза приоткрою и вижу, что вода дальше - больше хлещет. Вот она! И кошку стопила, все залила до самой травы бережины и опять в палатку заглядывает.

У Леонтьева вода под спальный мешок подтекла. Бужу его:

- Вставай. Пора чай греть: вода сама в чайники просится.

А он одним глазом взглянул, ноги приотдернул и говорит:

- Еще спать можно.

Все же поднялся он сам и других поднял. Пришлось нам за одну ночь на третье новоселье перетаскиваться. Чуть не в самую тундру пошли.

Идет Леонтьев от лодок, и лица на нем нет.

- Лодку, - говорит, - унесло.

- Какую? - в один голос спрашиваем мы.

- Воркутинскую, - говорит.

Воркутинская новая лодка была полна продуктов. Когда согнала нас вода первый раз, на всякий случай оставили мы их в лодке: если вода еще прибудет, не надо снова перетаскивать.

Леонтьев и Саша побежали лодку догонять. Говорят:

- Где-нибудь прибьет же ее к берегу. Волной не зальет, так все цело будет.

А волна расходилась, забелела, ветер с головы волосы рвет, только что с ног не валит.

- Неужели это от моря вода прошла? - спрашивает Ия Николаевна.

- Нет, - говорю, - это вода верховка. В горах недельный дождь прошел, вот воды речками и нагнало. То мы по сухой воде маялись, а теперь, пожалуй, воде не рады будем.

Вдоль по реке рвал пену с волн и подымал, как копоть, низовой ветер-дольняк. Он пригибал к земле матерые кусты, обламывал ветки, обрывал листья, - вот-вот, думаешь, корень из земли вырвет. А по небу, как морские волны, неслись без остановки легкие, проворные облака.

По очереди выходили мы с начальницей из палатки и смотрели, не плывет ли наш корабль с моря. А корабля нашего все нет, и корабельщиков не видно. Залило водой все кошки песчаные, выпрямило все кривляки, и за широкой водой видны только кусты. Смотрю я, как ветер их к земле приклоняет, к воде пригибает, и вижу - вдоль берега плывет снизу к нам большой куст ольшаника. Протерла я глаза, - нет, все равно плывет. Только когда увидела я из-за этого куста голову Леонтьева, распоняла, что куст стоит на лодке заместо паруса. Ветром возле берега воду кверху гонит, да зеленый парус больше того помогает, - вот и летит наша легкая шлюпочка, будто стрела каленая из тугого лука. Леонтьев едва управляется, шестом лодку от сухого берега отворачивает, а то она только-только дном воду хватает, где ветром чуть-чуть накренит - всю донницу видно.

А посередке лежит на мешках Саша и нам улыбается. В ту же минуту подбежала наша лодка-самоходка к самой палатке и с разбегу выскочила на сухой песок.

- Все цело, - докладывает Леонтьев начальнице. - Прибило ее ветром-боковиком под крутой привалок к тому берегу, и стоит она там, как на якоре.

До вечерней зари пронесся вихорь перелетный и стих. В гору ли он пал, в море ли утонул, а только на землю и на небо пришло перетишье. Облака разошлись, только кое-где остались редкие пластины, да и те заиграли на солнце, будто веселые глаза открыли. А внизу заря зацвела. И все небо как голубая кашемировая шаль с расписной каймой.

2

Еще в Воркуте мы слышали, что есть на Коротайке, повыше Сарамбая, заготовительный пункт и что живет там какой-то Спиридон. Говорили про Спиридона люди, что он везде бывал и все видал, все тундры обходил да объездил.

Вот мы и следили, как бы Спиридонов дом не проплыть.

Плыли мы на этот раз смело: водой все кошки стопило, где хочешь поезжай. Саша лодку ведет - песни поет, а Леонтьеву да начальнице не до песен: они ведрами из лодок воду выливают.

Берега на этот раз пошли низкие, одна тундра, без песков и камешков.

- Ничего интересного нет, - вздыхает начальница.

- Зато, - говорю, - нам теперь росомашьими скачками вперед скакать можно.

И все же Ия Николаевна где только увидит сопочку, хоть далеко от берега, - не проплывет мимо, а велит к берегу пристать и бредет туда через болота с Леонтьевым или с Сашей за образцами.

Через два или три дня после наводнения увидели мы впереди, на высоком левом берегу, какой-то дом.

- Не иначе Спиридонов дворец, - говорю.

- Заготовительный пункт, - соглашается начальница и объясняет: Видишь, как раз тут две речки в Коротайку впадают: Париденя-Яга и Ярей-Ю. Они у меня и по карте значатся.

- Ты лучше смотри, - говорю, - вот тут и третья речка.

В самом деле - три речки, как три сестры тройняшки, выбежали к нашей Коротайке в полной воде купаться. Ахает Ия Николаевна, то на речки, то на карту смотрит и глазам своим не верит. До той поры она проахала, пока мы к самому угору под Спиридонов дом подплыли. Вытащили мы лодки вместе с грузом на сухой берег, поднялись на угор. Недалеко от дома дымили два чума, возле них бродил и щипал мох молодой олешек.

Дом Спиридона почернел от годов, пазы зеленой плесенью покрылись, а на плесени красные лишайники. Возле дома были сложены нарты, стояло большое точило своеручной тески с деревянной осью и ручкой. В стороне притулилась к берегу черная баня, а в другой стороне - большой по здешним местам склад, не меньше дома.

Зашли мы в дом. Передняя половина на две комнаты перегорожена, а в задней сени и кухня. У стола за самоваром Спиридон со своей старухой сидят.

Поздоровались мы.

- Здравствуйте, гости! Проходите, не осудите. У нас на Печоре говорят: из-за доброго гостя всем хорошо.

- Остановиться у вас можно? - спрашивает Ия Николаевна.

- У Спиридона ни для кого запора нет: для того и двери просечены, чтобы люди заходили. И на хлеб едока и на печь седока - всех могу принять.

Да тут же нас и за чай усадил. Осмотрелась я, вижу - в избе у Спиридона стены ничем не украшены, только из переднего угла угодники смотрят. И сам Спиридон как с иконы сошел: лицо строгое, бородка седоватая, надвое расклинена. Только глаза у него смехом светятся, и лукавство в них.

- Отколешные будете?

- Московские, - говорит Саша.

- Архангельский, - говорит Леонтьев.

- Печорская, - отзываюсь я.

- Землячка! - обрадовался Спиридон. - Я ведь с Кожвы.

- Это от нас больше тысячи верст, - говорю я. - Я нижнепечорская, из Нарьян-Мара, Маремьяна Голубкова.

- Маремьяна из Нарьян-Мара, - поддел Спиридон и еще твердит: Маремьяна из Нарьян-Мара...

Не вытерпела Спиридонова старуха:

- Замолол! Тебе на одну губу пуговку нашить, а на другую - петельку да покрепче застегнуть, - ты и тогда не замолчишь.

- Молчи уж ты, старуха, а я не могу. Вот не дает бог смерти бабе, живым дорогу загораживает.

В это время вошел молодой краснощекий парень и вежливо поздоровался с нами.

- Вот Вася меня за такие слова не похвалит, - смеется Спиридон. Говорят: и лыком шита, да мать, и шелком - да мачеха. - Глянул на старуху с лукавством и вздохнул.

Леонтьев той порой поговорил с начальницей и бутылочку спирту на стол поставил. Спиридон руками всплеснул.

- А вот и молодка - красная головка, белый фартучек...

За рюмкой Спиридон пуще прежнего разговорился:

- Живу я, други, один, как перст, на сотни верст. Третий год живу. К одинокой жизни привычка нужна, а я на людях вырос. Вконец истосковался я по умному человеку.

- Будто и не живал за свой век в одиночку? - не верит Леонтьев.

- Не живал, - трясет головой Спиридон. - То с братом, то со сватом, то с каким ли напарником, а все не один. Вот охотничать я семи лет начал. Было у моего дедка ружьишко кремневое. Ни носить, ни держать я его не мог. А дедко целиться не мог: глаза слабы. Вот и промышляли мы вместе: мои глаза, его руки. И вот мы, старый да малый, не меньше большого охотника добывали. Одиннадцати лет я вдвоем с братом, еще помладше меня, на настоящую охоту пошел, за полтораста верст от дому. С тех пор пятьдесят годов у меня один календарь: то с кожвинцами охотничал, то с плотоводцами плоты водил, то с людьми учеными в экспедициях бродил, а теперь третий год по тундровым рекам рыбу ловлю да песца промышляю.

- Выходит, ты на Печоре пятьдесят восемь лет прожил? - спрашивает Спиридона Леонтьев.

- Выходит. Так у нас заведено было. Отцы наши что говорили? "Каждому человеку на земле свой путь положен, да не каждому светит звезда путеводная". В ту пору и я верил: коли тебе путь не предуказан, сиди, как гриб, где вырос, тут и выгниешь. Вот и я со своей уготованной тропы в сторону не сбивался, судьбе поперек шагу не ступил. С судьбой везде тебе путь да дорога, езжалая погода.

Слушал-слушал Спиридона Саша и поддакнул.

- Вот что правильно, старик, то правильно. Знал бы ты, где я был да что я видел! А судьба-матушка вывезла.

Спиридон зорко посмотрел на Сашу.

- Небось на войне был?

- На войне.

Выпил Спиридон еще чарку и говорит:

- Вот что, гостюшко: раз ты сюда в добром здравии пожаловал, без видимого увечья, не судьба тебя вывезла. Не она тебя, а ты ее за уши вытащил.

- Это как же так?

- А вот так. Слушай, что говорю. Мне вон год назад шесть десятков стукнуло, и веру свою я не спуста сменил, а жизнью научен...

Начали мы Спиридона упрашивать:

- Расскажите, Спиридон Данилович, как так веру сменили.

Спиридон оглядел всех, бороду огладил и говорит:

- Ну, слушайте. Только уговор: не тпрукать, не нукать...

3

- На весь свет про нашу мать Печору слава идет. Говорят люди: мать Печора - золотое дно. Может, и привирают люди, а все же похоже, что дно у нашей поилицы-кормилицы светлым янтарем выстлано, а в воде меж серебряной тины рыба с золотой чешуей ходит. Тони наши уловисты. Рыба редких сортов, и жирна, и икряниста... Пелядь - рыба отменная, нельма - еще слаще. Омуля нашего и жевать не надо: сам во рту, как масло, истает. Что чир, что сиг, что сельдь, что хариус, - любого к обеду подать не стыдно. С ветрами рыба подойдет - вода зыблется.

Леса наши любой зверь не обходит, бобер - и тот ухранился...

Иные судачат, что будто медведя стало мало. А вон перед самой войной такой случай был.

Поехала Настасья Степановна из деревни Корольки пожни чистить. И девчонку свою взяла двенадцати годов. Чуть отплыли, видят - через Печору олень плывет.

"Греби-ко, девка, поближе", - велит Настасья.

А как подплыли - распознали, что не олень это, а медведь. Как бросится медведь на лодку!.. Хорошо, что он с носу пополз, обеими лапами ровнехонько уцепился, а то бы лодку враз опрокинул. Не сплоховала Настасья, схватила топоришко, замахнулась на медведя, а ударила-то мимо. Медведь-то попался с понятием, отцепился от лодки и прочь поплыл.

Тут уж и Настасью задор забрал. Схватила она мачту от паруска - и ну ему ставить кресты да медали, кресты да медали. Струсил медведь, прочь плывет да ревет, да головой трясет. А Настасья на девчонку орет:

"Греби ближе!.."

Медведь к берегу - и лодка за ним, медведь на середину - и лодка тоже. Всю голову ему Настасья исколошматила. А пока била - десять верст их пронесло. Вот медведь и не выдержал, тонуть начал. А Настасья за шкуру уцепилась, не дает тонуть. К берегу его приплавила на отмелое место да для случая еще раз двадцать палицей своей медведя окрестила. А потом мужиков с луга кликнула, они на сухой песок его вытащили и шкуру сняли.

Про птицу я уж и не говорю. Птица в наших краях и летовки и зимовки проводит. Весной выйдешь - от чухаря по лесу стон стоит: глухари свою любовь справляют. Куроптя иной год с погодами как снегу нанесет, охотники наши своей добыче счет на тысячи пар ведут. И для всякой залетной птицы для уток, для гусей, лебедей - лето наше непременно. Хорошо им в подсолнечных землях, а все же на лето к нам в гости жалуют: здесь их родина. В кормежке им у нас довольство: рыбы густо, ягод - что грязи в мокрое лето; птенчикам птичьим - покой дорогой.

Я так сужу, что красовитей нашей Печоры во всем свете другой реку нету. Вокруг нас куда ни пойди, куда ни глянь - глаза полны и душа рада. До теплых мест, до дальних городов пущи несходимые растеклись. Выйди в лес, на озеро: ходишь там - как в гостях гостишь. На березах малым ветром листья колеблются. Пичужка пичужке голос подает. Рябчиков свист в ушах тает. И берег, и лес, и небо в воду опрокинуты. Во глуби озерной облака плывут. Так бы и смотрел на все без сна и без отдыха, да неоглядна та краса.

Зимами у нас и того краше: ни комар к тебе не прильнет, ни в болоте ноги не ознобишь. Каждый угорышек, каждый кустик снегами опушен. Все снега зайцы да лисицы вытропят, белки да горностаи путиками разрисуют. С ружьишком да с собакой ходи по тем тропкам да путикам и вычитывай: какой зверь куда подался, сыт он или голоден, хитер-мудер или прост перед тобой. Лисица вон и хитра, а коли перехитрить ее, никакой в ней хитрости нет. Значит, и она от ружья не уйдет, быть добыче.

Не река, а скатерть-самобранка, везде на ней найдешь питание. И в берегах Печоры золото, серебро и всякая полезность кладами сложены. В горах и государская наживная казна, и рабочим достаток, и нам, печорским бывальцам да живальцам, прибыток. Я и прежде смекал, что земля наша таланиста, да только с ленцой. Старобытные здешние насельники новгородские до чего другого бойки были, а в нутро матери земли глянуть не удосужились.

Век уж такой застойный был, нашей матерью Печорой судьба правила. Оно, конечно, и тогда были люди, против судьбы идти норовили. Отец мне сказывал, что ходил по нашим краям какой-то инженер Антипов, уголь искал. Только нашел - розыски прикрыли. Я мальчишкой был, помню, приезжал к нам другой человек, Сидоровым звали. Михайлом Константиновичем. Он и из купцов, а книжный человек был. Объехал он всю Печору и Ухту. Около угля он не один год хлопотал, одной бумаги сколько извел, а толку не добился. После Сидорова профессор Федоров про уголь кричал, после Федорова инженер Мамонтов... Все на моих глазах прошли, а все без пользы.

Вот как революцию сделали, и к нам молодым ветром подуло. Вскорости приезжает к нам из Москвы одна профессорка, Верой Александровной звать*. Сама молодая, здоровая. Печору нашу шутя переплывет да и обратно воротится. Кричит на нас:

_______________

* По-видимому, это была Вера Александровна Варсонофьева. (Прим. Н. П. Леонтьева).

"У вас, - говорит, - река и так, считай, непроточная, а шевелиться не будете - вовсе тиной зарастет. Надо, - говорит, - вам богачество своей земли множить, не вовсе же она запустела. Нужно, - говорит, - мне по реке Ылыч до Урала добраться, тамошние места попытать".

Поднял я ее по Ылычу до Ягра-Ляги. А она любой камень как земляка встречает, знает, как его звать-прозывать. Принесли мы ей камень - весь в дырках, как перстом истыкан.

"Это, - говорит, - раньше здесь море было. Здесь особенные животины, вроде раков, жили".

Мы что где оприметим, говорим ей. Нашли мы целые глыбы карандашного грифеля, краски. И золото ей показали: еще в старое время оленевод один брал из ручья песок на решето, промывал и золото сдавал за чистые деньги.

А она все для Москвы отписывает, недаром ее главной доглядчицей да доводчицей послали. Все запротоколила и уехала. Не один год она и после этого наведывалась.

- Что, - говорю, - без толку ноги трудишь?

- Будет толк, - отвечает.

- Нет уж, - говорю, - Вера Александровна, видно, от судьбы ни поклона, ни покора не дождаться...

Потом слышу - другой профессор, Чернов, уголь находить начал. Говорят люди: по всем нашим рекам уголь разметан, прямо на свет божий пласты по четыре сажени толщиной выходят.

Всю нашу мать Печору сверху донизу экспедиции обшарили. И тайбола и тундра нонче, как мезенска тропа, затоптаны. Куда заядлые охотники на лыжах да на собаках не езживали, туда профессора на своих на двоих, слышу, бродят. Что в земле тайным лежало, то явным делают. Слышу, перемены круто вершатся, поселки в новых местах, как грибы в урожайный год, растут: Нарьян-Мар, Воркута, Еджит-Кырт, а там уж Нарьян-Мар и городом зовут. Не вытерпел я, поехал в Еджит-Кырт, он от нас поблизку. Перед самой войной это было.

Приехал туда, - с Боярским Бором шахта рядом, - вижу, нашей Печоре никакие это не именины. Всего-то там три шахты, а одну уже закрыли: выработалась, говорят. И домов и людей там негусто. На лесопилке одна пила верещит, да и ту "смех-пила" зовут.

С директором познакомился.

"Чего, - говорю, - замешкался? Взялся строить, дак строй как следует".

"Погоди, Спиридон, - говорит, - все будет: вот бетон будем готовить да капитальные шахты заложим, да то да се".

Махнул я рукой.

"Довольно уж я посулов слыхал, а дела не вижу. По всей Россиюшке Советской работа кипит, а Печору нашу матушку-реку судьба запамятовала..."

Только началась война, остановился у меня в Кожве один инженер-начальник, человек смирный, тихий, обходительный.

"Я, - говорит, - приехал к вам железную дорогу проводить - через Ухту и на Москву".

"Нам бы, - говорю, - какую ни на есть шутейную тропу сюда протоптать, и то бы для нас свет в окне был. Кроме экспедиций, мы пока еще мало чего видывали. Верно, - говорю, - у рек своя судьба есть. И раз у Печоры судьба оставаться на отшибе, то и все труды ваши пойдут занапрасно".

Глянул на меня мой гость смирёный, как на маленького, усмехнулся и немногословно сказал:

"Увидишь, - говорит. - К новому году, - говорит, - в Кожву вашу поезд придет".

А год-то уж за половину перешел. Я тоже усмехаться умею.

"Тогда, - говорю, - видно, мать Печора кверху потечет..."

Живем и оба в свое верим. Он с инженерами своими по лесам мотается, а я рыбку ловлю да зверя смекаю. И слышу - каждый день рядом с Кожвой шум и гром стоит. Людей откуда взялось - тьма-тьмущая привалила!

И до нового года не дошло еще - зовет меня мой квартирант с собой. И своими глазами увидел я, как к ихнему поселку, что давно они рубили да строили, первая машина с вагонами подкатила. И поселок тот станцией Кожвой назвали.

А инженер мой смеется:

"Вот, - говорит, - мы твоей Печоре новую судьбу определили".

Я после этого все хожу, думаю:

"Неужто я, старый хрен, весь свой век не в того бога веровал? Выходит, новые люди Печоре новый путь открыли.

И доспела меня иная дума: и для рек и для земель советский человек звездой путеводной светит..."

4

Пристала к Спиридону начальница: поедем да поедем с нами.

- Паек у нас, - говорит, - хороший, всю зарплату жене привезешь. И не пустяками мы занимаемся, а нефть ищем. Нефть найдем - воевать поможем, скорей фашистов победим. А то чего тебе тут сидеть? Ты до сезона свободен. Человек бродяжный, неужели тебя побродить с нами не тянет?

Спиридон, вижу, без упросов идти согласен, а все же Ию Николаевну отчитал:

- Про выгоду ты мне не говори. Последний это человек, если у него выгода впереди дела. А вот что дело это нужное да что сердцу оно любо вот это так. Знаю, что случись удача в нашу сторону - мать Печора наша еще красовитее будет. И потом - в крови у меня это. В кои-то веки я столько места выбродил, что черту веревкой не вымерять. И с экспедициями я не однажды тропы торил, да толку от них что-то не видно было.

Инженер-то мой как провел к нам дорогу - все равно как сапоги-скороходы на Печору надел. Тут и слепому толк виден. В Кожве вон смотрю я из окна, а через Печору, вижу, мост перекидной переброшен. Разве в сказках прежде такие мосты строили! А за этим мостом город Кожва, столица наша печорская, стоит. На том месте еще два года назад пустой песок был. Когда в старину купцы от моря нашего на Чердынь шли, так по тому Кожва-носку половину Печоры примечали: что вверх, что вниз - одна мера. И вот на пустом месте - город. Это ведь тоже сказкой пахнет. А сказку-то кто рассказывать начал? Экспедиция.

И руку начальнице Спиридон подает.

- Так и быть, поедем. И отдохнуть бы костям пора, да время не то. Война небось не одного старика расшевелила.

У Спиридона сборы недолгие. Напекла ему старуха хлебов, кулебяк с нельмой своего засола, - вот он и готов в путь-дорогу.

Ночью раздулся ветер-низовец, поднял крутую волну. Утром кинулись мы к берегу, а воркутинской нашей лодки-беглянки опять нет. И не знаем мы, куда ее унесло - книзу течением или кверху ветром.

- Вверху ищите, - говорит Спиридон.

Сели Леонтьев и Саша в стрельную Спиридонову лодочку, искать поехали. А на Коротайке волна ходит - морской волне сродни. Лодчонку, как щепку, с гребня на гребень кидает. А ребята плывут. Пристали к выходу той самой речки, которой на карте не было. Побродили они там сколько-то, а потом видим - выводят из устья беглую лодку. Приплавил ее Саша на веслах. Все цело оказалось, только один бредень утонул да куртку брезентовую ветром в воду сорвало, да воды пол-лодки налило.

Сходили мы как-то в соседние чумы к ненцам. Жили в этих чумах две семьи. Зимами они возили на оленях почту, а сейчас рыболовничали. Олени паслись у моря вместе со стадами какого-то колхоза. Летовал здесь только один маленький олешек авка. Авками ненцы зовут ручных оленей. Прикармливают их с малой поры всем, что сами едят, - и хлебом и супом, собирают ребята для авки в мешок траву и прямо из рук кормят. Бегают авки по пятам за малыми и за большими и никого не боятся. Зато когда авка вырастет, таким нахалом делается, что не рад ему станешь. Зайдет он прямо в чум и все, что увидит съестного, слопает. В санях что уложено - разроет и тоже съест. Из-за этих воров ненцы замки на лари надевают. Только и замки их не спасают. Иной авка так приноровится рогами замки сшибать, что хозяева плачут. Зато авка самый здоровенный олень из всего стада, и когда его зарежут, мясо его жирней любой свинины.

Хозяин чума обрадовался нам, встречает вопросами:

- Как на фронте-то? Где сейчас воюют-то? Скоро ли Гитлера повесят?

Что мы знали, то и сказали. А и самим бы нам кто-нибудь рассказал, как дела на войне идут, так за сто верст за вестями сбегали бы.

Ненцы недавно приехали с ловли. Привезли они рыбы всех сортов пудов десять. Вот Ия Николаевна роется в рыбном ворохе и спрашивает Спиридона:

- Это что за рыба, Спиридон Данилович? Наверно, щука?

- Что ты, начальница! - ворчит Спиридон. - Она со щукой и в воде-то не часто встречается. Это нельма. Голова-то у ней тоже длинная, а все же до щучьего рыла далеко. Щука-то пестрая, как пестрядина своетканая, а коли в озере жила, то черноспинная. А у нельмы клеск** серебристый, собой она мясна да кругла, голова мягкая, не как у щуки. Хвост у нельмы не черный, как у щуки, а синеватый, перье помельче и цветом посветлей. Разве что белое брюхо тебя спутало да перья светлые на брюхе, - ну, так это у всех рыб так заведено.

Отобрала Ия Николаевна еще три рыбины и спрашивает Спиридона:

- А это что за порода?

- Тут не одна, а три породы, - неужели ты не видишь? Вот это чир клеск на нем крупный, спинное перье черное, весь он немножко желтоватый, как золотистой пенкой смазан. Вот это сиг - он с мелким клеском, такой же серебристый, как нельма. А с чиром его спутать нельзя: перье у него светлее, губы длиннее и в глазах никакой желтинки нет, не то что у чира. А вот это пелядь - с круглой черной головкой, да и вся она потемнее сига, посветлее чира, а вокруг глаз красноватый поясочек. Пелядь на сельдь похожа. Мы, бывало, купцам чердынцам вместо сельди пелядок насолим берут. А вкус-то у них до сельди далеко не дотянул. Да и сига подсовывали не того. Крупного сига у нас "отбором" звали, малого - "уловом". "Улов" против "отбора" в половинной цене ходил. А того сига, что от "улова" отошел, а до "отбора" не дошел, "межеумком" звали. Так мы его впромесь с "отбором" по самой дорогой цене сбывали.

- Хитрый ты был, - смеюсь я. - Может, и теперь так же подсовываешь?

Сердито глянул на меня Спиридон и как ножом обрезал:

- Думай тоже, что говоришь-то! Самого себя мне теперь, что ли, обманывать?

В чумах я увидела книжки.

- Учатся ребята? - спрашиваю я ненца.

- Вот уж третий семилетку окончил. Вместе со Спиридоновым Васей учился в Янгаре. Когда почту возим, он бригадиром надо мной ходит. Скоро оленей приведут - опять возить будем.

Договорилась с ним Ия Николаевна, что если наши оленщики опоздают, приедет этот ненец в верховья Сарамбая и перекинет нас на Талату.

Утром на другом берегу Коротайки, против Спиридонова дома, показалось многотысячное стадо оленей. Вскоре оттуда приехали ненцы и зашли к Спиридону пить чай. Оказалось, что это оленеводы-колхозники из печорской деревни Лыжа.

Весь день над Коротайкой рев да крик стоял: ненцы перегоняли оленей.

- Э-гей!.. Э-гей!.. - кричал один.

- Ого-го-о-о! - помогал ему другой.

Олени подошли к самому берегу, сгрудились тут, а в воду им лезть нет охоты: и широка Коротайка и все еще неспокойна.

Поплыли олени, когда начало темнеть. Через полчаса все многотысячное стадо разошлось по сопкам и по берегам Ярей-Ю, Париденя-Ю и неизвестной реки. Олени давно уже вылиняли, отдохнули за лето, накопили жиру. Все с молодыми рогами, круглые, гладкие, бархатистые - один к одному.

Вечером ненцы снова гостевали у Спиридона. От них мы узнали, что наши беглецы олени пробежали от нас восемьсот верст и там, на берегу Карского моря, нашли стада родного колхоза имени Смидовича, где они летовали каждый год. Не могли только сказать нам ненцы, сколько оленей добежало.

Утром ненцы пошли со стадами куда-то в сторону, а мы отправились вниз по Коротайке. Сарамбай был уже где-то близко. До половины пути к Сарамбаю нас провожали Спиридонова старуха, их сын Вася и другой Вася - бригадир ненцев-почтальонов. Здесь мы встретили речку с невеселым названием Плохая. Начальница решила ее пройти, сколько сумеем. Как только наша лодка приткнулась в устье Плохой, начальница с Леонтьевым и Сашей отправились вверх по речке, а мы со Спиридоном, с его старухой и с двумя Васями разожгли костер и кипятим чайники.

Пришли наши странники.

- Ничего хорошего не видно, - говорит начальница.

- Вздумали уж тоже хорошее на Плохой искать!

На ночь Спиридонова старуха и два Васи вернулись домой.

- Не видать тебе меня, старуха, как своих ушей, - говорит Спиридон. Поеду в раскат молодых искать.

- Кому ты, лысый, кроме меня, нужен? - говорит старуха.

А сама на прощание целуется.

- У коня бы не лысинка, так цены бы ему не было, - балагурит Спиридон. - Лысиной не попрекают. Сама знаешь, на хорошей крыше трава не растет.

Так с шутками и расстались.

А мы отпихнулись шестами от Плохой и поехали на своих трех лодках на Сарамбай. Спиридон говорил, что осталось меньше десяти верст. Впереди других выплыла я из Плохой и вижу, что на Коротайке волна снова расходилась. Решила я Коротайку переехать, думаю - там под тихую сторону попаду, ветер-бережник бить не будет. Только выплыла я на двойник**, попала лодка на двойничную рассыпную волну, вижу, лодчонку мою заливает. Кинулся ко мне на своей лодке Сашка и обратно повернул: у него на добавок к грузу теперь Спиридон сидел. У Леонтьева в лодке начальница, и лодки у них вровень с бортами стояли. Вижу, помощи ждать неоткуда. А у меня в руках одно кормовое весло. Принатужилась я. Ныряла-ныряла моя лодка, хлебала-хлебала воду с гребней, прибилась к берегу. Отлила я воду и за другими следом поехала.

Но вот уже сумерки пали на реку. Видим мы только край песчаного берега да воду без конца и края. Хорошо, что у Саши в лодке головастый кормщик Спиридон сидел. Говорит он нам:

- Тут сейчас до самого Сарамбая мель пойдет. Давайте дальше от берега.

И верно: далеконько мы от берега отбились, а везде веслом дно хватаем. Вот мы и за полверсты от берега, середина реки, а везде мель по-прежнему. Где веслом, где бродом гоним мы лодки. И видим - впереди нас на воде будто снежуры набило. Сливалась она отовсюду и сбилась на большой мели. Пока через эту мель пробивались, и лодки и сапоги у нас как мыльной пеной покрылись.

- Теперь налево, други, берите, - командует Спиридон.

Налево ехать было не просто. Сарамбай, как зверь, на волю вырвался. Не один пот со всех нас сошел, пока одолели мы течение и приткнулись к песку в самом устье Сарамбая. В темноте поставили мы палатку где-то в кустах. Чувствую я, что меня в жар кинуло. Легла я. А семья моя зажгла лампу, поела холодной гусятины, и долго еще я слышала, как Спиридон наговориться торопился. Видно, долго ему пришлось молчать: старуха не поймет - стара, а сын - недоросток.

А мне Спиридоновы речи запомнились.

- Вот вы меня, други, - говорил Спиридон, - может, и осудите. Скажете: старик, а рот нараспашку, язык за плечо. А я все равно поговорю.

Я так думаю - больно хорошо мы перед войной зажили. Экое ведь дело замыслили: такую жизнь устроить, что нашим отцам и во сне не снилась. Бывало, дом ставить задумаешь - и то годы вздыхаешь, да годы деньги собираешь, да годы лес рубишь, да когда, наконец, стены выводить возьмешься. Бывало и так, что мужик сваи под дом вкопает, а только внуки за крышу примутся. Пока крышей покроют, а фундамент подгнил.

А тут за такой дом взялись! Много ли пятилеток прошло, а мы уже и стены вывели, и под крышу подвели.

Деревня наша из веков богу молилась, с чертом водилась. А колхозы ей жизнь-обнову принесли. Как тундра ягодами, была до войны богата радостью жизнь. И у всех была одна заповедь: живи, работай да радуйся.

Оно конешно, старый век не враз с грядки валится. Были такие, что и морщились: крута езда не каждому в привычку. Теперь только увидели, что мешкать-то нам и нельзя было...

Леонтьев не вытерпел: любит он печорскую речь вот и подзадоривает Спиридона:

- Вот ты, Спиридон, про правду толкуешь. А что, по-твоему, правдой-то зовут? И где она зачин берет? И почему ее прежде не видно было?

- Уж раз спросил, любезный, не обессудь, отвечу. Я и рад молчать, да не могу начать. А как раз о чем о чем, а о правде у меня не один год думано. Вот и слушай.

Все бывальщины про дела человечьи про одно поют, про одно толкуют: как шло на земле ума и силы единоборство.

Все горе человечье идет от этого извечного спора: кто будет верховодить, ум или сила. И спор этот до наших времен решен не был, пока люди в судьбу верили, ей покорялись да поклонялись, как я весь свой век.

Вот и сменил я веру - и руки у меня теперь развязаны, мозгам простор. Когда сила верховодила, на что она ни глянет - все рушит да изъянит. А под началом ума у нее золотые руки отросли. И все, к чему они притронутся, вверх идет.

- Умен ты, Спиридон, - говорит Леонтьев. Он всю речь старика записал.

- А ты думал, что ум у меня черт съел? - отвечает Спиридон.

Не вытерпела я, поднялась.

- Не о том ты говоришь, Спиридон. У простых людей трудовых ум да сила всегда в согласии жили. И прежде работный народ про то песни пел и сказки складывал. Не ум да сила, а Правда да Кривда воевали меж собой. И вот на нашей советской земле Правда Кривду побила. По другим землям Кривда и сейчас живет, да только и там недолог ее век, на краю могилы стоит.

- Ну, землячка, - говорит Спиридон, - отделала ты меня, живого места не оставила. Весь век я растил дерево, а ты дунула - и все листье облетело.

- Новое вырастет, - говорю.

5

Не знаю я, как складывают свои песни письменные люди. А причитания мои по сынам любимым огненными буквами написаны на сердце: живут они моим гневом. Материнское горе подняло меня на ноги и не давала мне покоя, пока я все его до последней искорки не выложила в свои причитания по сыновьям.

Серым тяжелым камнем лежала на сердце моя материнская боль. Разжигался тот камень, накалялась боль докрасна, и вот в сердце что-то расплавится - и потекут слезы, польются слова. Тогда и родились мои новые воинские плачи.

Хоть и простые в плачах слова, а надо их откуда-то взять. Запаслась я с самой ранней поры драгоценной шелковой кошелкой. Полвека собирала я в ту кошелку отборные слова. Полвека берегла я верные глаза, хранила чуткие уши, плодила крепкую думу, набирала живую речь. И когда взялась я складывать плачи по любимым сыновьям да проклятья свои материнские рушить на голову Гитлеру - было где взять мне мысль и слово: врагам на устрашенье, себе на утешенье, добрым людям на поддержку, Родине на помощь, сыновьям на вечную память.

Искала я в своей шелковой кошелке дорогие слова. Говорила я в своих плачах, что славной смертью сыны мои померли. И за то быть им во живых вовеки.

Знала я, что успокоюсь только в тот день и час, когда все мы, от стара и до мала, будем праздновать победу над Гитлером. А что этот день придет, не могла я не верить. Потому я верила, что против фашистов вся Советская Россия поднялась. За свои короткие полвека и то не однажды я видела: кто с Россией ни тягался, в правых не остался. Советская Россия новая это Россия. В ней народ с народом сомкнулись и человек с человеком спаялись.

И не могу я не верить в армию, где бьются такие же твердые люди, как мои сыны - Павел и Андрей Голубковы.

6

Солнце светило по-осеннему. Осветило оно Сарамбай, его крутые бережки.

В первый раз мы тогда увидели, что на тундру упала осень, ясная, тихая, задумчивая. По берегам реки слегла перерослая трава бережина. Потемнел лист подморошечник. На болотах кисля перестоявшие грибы. Где-то за береговым кряжем лебеди кукали.

Стояли мы впятером и любовались. Спиридон показывает нам на решу:

- Смотрите-ка, гости морские пожаловали.

Как раз против устья Сарамбая плыло стадо белух. Плывут они, белые, горбатые, вода через них переливается. На спинах у трех белух сидели детеныши.

- Море близко, - говорит Спиридон. - Сотня верст до моря не наберется.

Саша хотел было стрелять белух. Спиридон отвел дуло карабина и говорит:

- Это, паренек, не по закону. Зря добро загубишь. Утонет белуха - ни тебе пользы, ни нам радости.

Вытащили мы одну лодку на берег да тут и оставили: везти вверх третью лодку нам было неподсильно.

Сарамбай, видно, после дождей разъярился. Течение в реке огненное. Вода ключом кипит и круги вертит во все стороны.

- Ох, и хватим мы горького до слез! - говорит Леонтьев Сашке. - Это тебе не Коротайка. Все плакались, что тихо несет, а здесь ты не рад будешь, что и реки текут.

Встал он на корму в свою лодку, взял в руки свой шест, немногим хорея покороче, и показывает Саше, как вести лодку против течения.

Долго не давалась эта наука Саше. Хоть он и по словам Леонтьева все делает, а лодка его не слушает.

А Спиридон тут как тут.

- Эх, паренек, сила без сноровки только мучит. К силе нужны еще ухватка и смыселок.

Кое-как, с грехом пополам, вперед поплыли: не парохода же ждать. Леонтьев ведет лодку, как в игру играет, а Саша через силу за ним тянется.

В тот день лодки прошли не больше пяти километров. А мы берегом - Ия Николаевна, Спиридон да я - за весь день и пятьдесят обегали.

Где какую ручьевинку встретим - вверх по ней идем: все осыпи оглядим, все сопочки обшарим, все камешки ощупаем.

- Мы с тобой будто тоже понимаем что-то, - говорю я Спиридону.

А Спиридон головой качает:

- В карты играем, козырей не знаем.

А сам все норовит вперед нас забежать. Я его останавливаю:

- Ты чего впереди иглы, нитка, суешься?

- А как не соваться-то? Глядишь, первый нефть найду. Говорят: переднему - зверек, а заднему следок достается.

Вечером сошлись мы в палатке с нашими бурлаками, все стонем: у нас ноги болят, у них - руки.

- Вот что, - говорит Ия Николаевна Леонтьеву и Саше, - пока руки у вас шевелятся, надо плыть вперед. Руки откажут - ногами пойдем. Котомки на спины - и опять вперед. Той порой, может быть, олени подойдут, тогда поедем.

Никто не спорил: каждый знал, за что брался, когда в тундру шел.

На заре выпал маленький, частый дождь. А под дождь хорошо спится. Пошумливает он о палатку, будто тебе кто-то шепотом на ухо разговор ведет. Поднялись на этот раз позже обычного.

Мужчины наши снова в лодку садятся, а я за начальницей да за Спиридоном плетусь.

Идти вдоль берега тоже не больно сладко: то в кусты такие заскочишь, что не знаешь, как оттуда и выцарапаться; то в глину забредешь и сапоги там оставишь, а пока достанешь, вся в ней упачкаешься; то на ручеек выйдешь да пока брод найдешь - не одну версту ногами вымесишь.

Зовет нас Спиридон и показывает на берег.

- Волчья свадьба, - говорит, - здесь была.

Сырой песок вдоль и поперек был разрисован следами волчьих лап. Как большие печати наставили на песке волки. Кое-где можно было заприметить и следы волчицы, круглые, как следы большой собаки.

- Сотня их, что ли, тут свадьбу праздновала? - спрашивает Спиридона Ия Николаевна.

- Зачем сотня, - говорит Спиридон. - Одна волчица и пять-шесть волков. До той поры они грызутся, тюка самый здоровый всем шкуры продырявит и прочь отгонит.

Спиридон не врал: дождем к песку прибило клочья волчьей шерсти.

- Не приведи бог эту свадьбу человеку встретить, - говорил Спиридон, - загрызут. Бесятся они, дьяволы, в эту пору. Укусит такой пропадешь.

Хоть мы и не знали, куда подалась волчья свадьба, а идти надо. Шагает начальница и сквозь кусты по берегу и в стороны по ручьям, а мы за ней. Разбредемся неподалеку, чтобы голос слышно было, побродим, посмотрим и опять сходимся. Спиридон все какой-нибудь камешек тащит, то ноздреватый, то с рубежками, то завитушками. А я несу камни с ракушками. Ракушки были разные: и колечки, и коробочки, и петушки, и винтовые, как улитки, только большие. Ия Николаевна одни в сторону бросает, другие в бумажку завернет, надпись надпишет и в мешочек завяжет - для Москвы. И опять вперед бежит.

Так шли дни за днями: мы по берегам, ручьям да сопкам версты просчитывали, а Леонтьев с Сашей реку промеривали. Как ни било течение лодкам в нос, а наши бурлаки, видно, решили его переупрямить. Когда пять верст, а когда и три проплывут за день, а все вперед пробиваются.

Беда ни поры, ни времени не спрашивает. Считанные дни до холодов остались, а пришел день - и к нам беда заглянула.

Заболела у Саши раненая рука. Сначала вокруг раны закраснело, как огонек в кости загорелся. Парень руку поднять не может. Пришлось в воркутинскую лодку посадить Спиридона, а нам с начальницей бечевой ее тянуть. Иногда в лямку впрягался и Саша.

- Руки, - говорит, - сдали, так хребет выдюжит.

Над тундрой стоял листопар. Воздух теплый, а сырой. И душно и тепло; в такую погоду и человеку, и зверю, и птице, и дереву спать хочется. Лист на кустах сжелтел, как солома.

В те дни, когда мы Сашу выручали, начальница одна ходила по берегам и по тундре.

В тундре не всякий мужик с ружьем в одиночку пойдет, а начальница одна, без ружья, идет - не страшится. Берегом она идет, на осыпь глянет и как книгу читает: что и когда здесь было, что от тех веков осталось и какую полезность здесь человек откопать может.

А ночью проснешься и видишь - сидит начальница, над картой наклонилась и пальцем лоб сверлит.

Глядя на Сашино нездоровье, Ия Николаевна сперва было приуныла, а потом и говорит:

- Сама лодку потяну, а куда надо доедем.

Той порой у Саши рука пухнуть начала.

Километрах в сорока от устья Сарамбая встали мы на долгую стоянку: начальнице нужно было пройти вдоль какой-то речки, что выбегла здесь в Сарамбай, и дойти до озер, из которых она начало брала. Саша лежал в палатке и стонал:

Подойду я к нему, подсяду у изголовья, спрашиваю:

- Тяжко, Сашенька?

- Не говори, Романовна, тяжко.

- Перенатужил ты, - говорю, - свою руку. Кто его знал, что у нас олени сбегут и что вам с Николаем Павловичем за все стадо отдуваться придется...

Только я оленей помянула, а они легки на помине. Леонтьев в палатку влетел, кричит:

- Олени пришли!

Выскочили мы все, даже Саша поднялся, - и глазам своим не верим: на другом берегу Сарамбая едут с угора к реке две упряжки. На одной сидит Петря, на другой - Михайло. Леонтьев навстречу им на лодке выехал.

Когда пристали они к нашему берегу, расцеловались мы с ними, как с родными, не знаем, чем угощать, о чем спрашивать.

- Зубатый не пришел, - говорит Петря. - Видно, знает, что я ему бока хореем обломал бы. Это все он, черный дьявол, подстроил. Кабы не он, не убежали бы олешки.

- Олешки до колхоза добежали, - торопится сказать Михайло.

- Все? - спрашиваем мы в один голос.

- Три десятка не дошло.

- Зубатый тут, опять он виноват, - волнуется Петря. - Продал он их где-нибудь, из-за этого и стадо разгонял.

В самом деле, мы потом не один раз слышали в тундре, что Зубатый догнал наших оленей, отколол от стада два или три десятка и где-то их продал. Видно, того он и добивался, чтобы олени убежали. Экспедиции пришлось потом платить колхозам и за десяток оленей, погибших от комаров, и за всех пропавших.

- На чем же вы приехали? - спрашивает Ия Николаевна.

- Вы нас ведь не без оленей оставили, - отвечает Петря. Только трое сдохло, остальных всех отходили. Нарты снова сколотил, а когда все сроки вышли, съездил за Михайлой, и вот приехали.

Начали мы к чуму собираться - пригласил нас к себе Михайло в гости.

Саше ехать болезнь помешала, начальница работой отговорилась, собралась я, Спиридон да Леонтьев. Мы со Спиридоном за настоящих седоков ехали, а Леонтьев от саней к саням по очереди перебегал, на полозья вставал и за спины наши держался.

Оленей мы не узнали. Гладкие, бархатистые, рогатые, ретивые, они добежали до чума Михайлы - мы и оглянуться не успели.

С радостью нас встретила Татьяна. Угостила нас жареной олениной, напоила чаем.

Михайлов чум стоял на небольшой хребтовинке. Отсюда глазам открывался широкий вид на тундру. Неподалеку петлял Сарамбай. Докуда глаз видел везде озера, как зеркала блестели. На ближних озерах садились утки. Петря не вытерпел, попросил у Леонтьева карабин и пошел на охоту. А мы стояли как вкопанные и хотели забрать глазами всю тундру, всю ее ширину, всю ее осеннюю красу.

В стороне под облаком кружил ястреб: облетит круг, остановится, бьет крыльями часто-часто, держится на одном месте, как на нитке подвешен, и вскрикивает изредка-редко и отрывисто.

- Гусей высматривает, - говорит Спиридон. - Где гуси, там и ястреб первая примета.

И снова мы стоим, смотрим и молчим. И вся тундра молчит: ястреб улетел, а утки еще с ивана дня голос терять начали, а нынче и вовсе онемели.

- Краса неоглядная, - шепчет Спиридон. И лицо у него светлое да ясное, никакого лукавства не видно.

Петря принес целый ворох уток.

- Это крохали все? - спрашивает Леонтьев.

- Нет, - говорю, - вот это крохали, а это Михайловы однофамильцы валеи. Они крохалям за родных братьев сойдут, только мясо не сравнить.

- Которые лучше?

- Крохали, конечно.

- А как их отличить?

- Кто валея не понимает, ног да головы не знает, для тех он за крохаля сойдет. Голова у него и носом и перьем как у гагары: перье черное, нос длинный и вострый, а шея синеватая, с мелким, как пух, перьем. Ноги у валея, как у гагары, - будто тычки заткнуты в самый огузок, а не под брюхом, как у других уток. Ни гагара, ни валей из-за этого по земле не ходят, а ползают: крыльем да ножонками увечными перебирают и ползут.

Снова мы погрузили все свои пожитки с лодок на нарты и поехали оленями. Воркутинская лодка и та опять на санях поплыла. Только Леонтьев вел водной дорогой лодку Большого Носа и вез на ней Сашу. На нартах Саша ехать уже не мог: там так трясет, что и здоровым больно.

За два дня мы продвинулись на оленях далеконько. Леонтьев на пустой лодке с Сашей тоже не отставал.

Ия Николаевна со Спиридоном успевали и у Сарамбая берега оглядеть, и образцы взять.

По одной речке - звали ее Хорова-Юр-се - мы с начальницей два дня ходили. Дикими кустами шубницы и мелкоярника продирались мы вдоль этой речки, пока выбрались к гладким веселым местам, с солками и настоящим разлогом возле речки.

Встретили мы тут и пески и камни, насобирали много образцов - каждому по ноше досталось.

Когда мы вернулись к своей палатке, Саша был вовсе плох. Уже сутки как его жар палил.

Леонтьев нам по секрету от Саши говорит:

- Надо его куда-то везти. Если еще с неделю нарыв не прорвет операция нужна будет, а то пропадет парень.

- Куда, как не в Янгарей, - говорит Спиридон. - Тут до него верст полтораста. Там хоть медпункт и фельдшерица есть.

Леонтьев долго не думал, договорился с начальницей, уложил в лодку Сашу в спальном мешке, взял с собой хлеб и карабин, махнул шестом - да только мы их и видели.

И так тоскливо мне стало, что я всю ночь проплакала. Крепко всех нас работа сдружила.

Ночью, слышу я, дождь пошел. Поднялась, вижу - Ия Николаевна разбирает вчерашние образцы, заворачивает их в бумагу и что-то пишет в своей полевой книжке.

- Не спится, Романовна? - спрашивает.

- Дождь да темень, - говорю. - Где-то наши ясны соколы ночь проведут? Лето целое промаялись, а тут им маета еще прежней похуже.

- Справятся и с этой, - говорит Ия Николаевна. - Ребята упрямые.

Утром мы вышли из палатки, видим - дождь прошел, тундра посветлела, как в бане вымылась, а с кустов почти весь лист пропал.

- Лист дождем растит, дождем и снимает, - говорит Спиридон.

В последнее время Спиридон ходил, задумчивый и втрое меньше прежнего говорил. Как-то я его и спрашиваю:

- Что с тобой, Спиридон? Об женке, что ли, затосковал?

- Нет, землячка, зачем дорожному человеку тоску за плечами таскать! Другим я занят.

- Об чем твоя дума-то?

- Всегдашнее у меня. Как только из дому вышел да по белу свету отправился, падает мне в голову, что и все житье-то мое такая же путь-дорога. И видно мне здесь, на вольном ветру по доброму пути жизнь моя катится или на перепутье остановилась. Вот мне и есть о чем подумать.

Не сговаривались мы со Спиридоном, а об одном думали.

Наша путь-дорога не кончилась. Без наших лодочников поехали мы дальше. До поздней ночи ехали и никак не могли найти ягельного места, где бы оленей покормить. Снова Петря едет впереди. Встанет на нарты, долгий свой хорей кверху подымет, оглянет тундру продолговатыми глазами да как гаркнет:

- Э-гей!..

К полуночи доехали мы до ягельного места и разбили новую стоянку.

Ночью к нашему стаду приходил волк. Олени сгрудились в кучу, выставили рога во все стороны. Зады у них трясутся, а рога драться готовы. Дежурил в ту ночь Михайло. И такую он стрельбу открыл, что мы ему голос подаем, боимся, как бы он всех нас в темноте не перестрелял.

На новой стоянке стояли мы неделю. Начальница теперь не ходила в маршруты, а ездила с Михайлой и Спиридоном. В Сарамбай недалеко от нас впадала большая речка Нярмей-Яга. Вот она и полюбилась Ии Николаевне. Каждый день утром она садилась на нарты и уезжала, а возвращалась только вечером.

Приехал к нам свежий человек, какой-то ненец. Хватилась я - чем гостя угощать, а ни рыбы, ни гусей у нас нету, одни консервы остались. Начальница к той поре уже дома была.

- Вот, - говорю, - беда: гусь есть, так гостя нету, гость есть, так гуся нету.

- Не будь гостю припасен, будь гостю рад, - говорит Спиридон.

А гость это и услышал.

- Что у вас? - спрашивает.

- Да вот, - говорю, - все хлебы поели, гусей не осталось, и рыбы я сегодня не наловила.

Ни слова не говоря, ненец пошел к своим саням и принес оттуда десять сигов, каждый больше килограмма. И от платы отказался. Не хотела я рыбу без денег брать, да Спиридон меня подталкивает:

- Бери, Романовна! Дающая рука устанет, берущая - никогда!

Звали гостя Васька Нелюку. Нелюку значит по-ненецки - прошлогодний олений теленок. Рассказал он нам, что километрах в семи от нас стоят тремя чумами последние единоличники по всей Большеземельской тундре, там и его чум, в котором живут пять человек из его семьи. По его рассказам, живут они не худо.

- Приезжайте - посмотрите.

Когда Васька домой собрался, увидел он у начальницы два больших клубка шпагата.

- Дай-ка один, - говорит он Ии Николаевне. - Беда эти нитки нужно, плавки к сеткам вязать.

Начальница не знает, что и делать.

- Отдай, - говорит Спиридон. - Чужую бороду хочешь драть - надо и свою подставлять. Рыбу взяла - нитки отдай.

Взял Васька шпагат и уехал. А назавтра упросила я Ию Николаевну поехать к Ваське.

- Надо же, - говорю, - посмотреть, как последние единоличники живут. На год опоздаем - никогда больше не увидим: в колхоз войдут.

Ия Николаевна сначала отправила Петрю на Коротайку - Сашу и Леонтьева проведать:

- Поезжай, - говорит, - в Тундо-Юнко, Леонтьев обещал там завтра быть.

И показывает ему по карте, где Тундо-Юнко. Посмотрел Петря вместе с Михайлой, потолковали между собой, и Петря отправился в Тундо-Юнко, в котором никогда не бывал. А до него сотня верст.

Я свозила начальницу к Ваське. Переехали мы через Сарамбай, поднялись на кряж, а невдолге и чумы увидели. Возле чумов собак бегало больше, чем людей в чумах. Стоим мы возле нарт, а я хореем от собак отмахиваюсь. Пока Васька из чума не вышел да собак не разогнал, так мы шагу и не ступили. Провел нас Васька к себе в чум. Только я зашла в чум, огляделась вокруг сразу говорю начальнице потихоньку:

- Ну, это не "Кара-Харбей".

В чуме грязи толсто наросло - и на латах, и на посуде, и на ребятишках. Ребята ползают по латам, бродят в пепле очага, а между ними собаки вьются, котлы вылизывают. Сварила нам Васькина женка ведерный котел мяса, нарезал Васька сырой рыбы, угощает нас. Видит Ия Николаевна, что после собак котел не мыли, что рыба на грязной доске подана, и отказывается.

А я сажусь и начальнице велю:

- Хочешь не хочешь, а честь порядка просит. Надо садиться.

И самой мне глядеть неохота, не только есть. Вижу я, что ест Васька за троих, и сыновья за ним тянутся. Съели они рыбу, выхлебали щи, съели вареное мясо. От рыбки щипок, да от щей хлебок, да мяска крошку, защуря глаза, в рот понесу да насилу проглочу. А Ия Николаевна на месте вертится да ехать торопит.

- Приехали, так сиди, - говорю. - Да ешь побольше. А то ославят тебя - по всей тундре проходу не будет.

Принес Васька напоследок сырого мяса. Едят они в три горла: по куску за конец в зубы захватят, а потом ножиком возле самых губ отрежут да, не жуя, и глотают. Отказалась я от мяса, а хозяйка чай на столик ставит.

- От чая я не откажусь, - говорит Ия Николаевна.

И не видела она того, что хозяйка не настоящий чай заваривала, а пакулу - особый гриб, он на березах нарастает. По цвету этот чай и красивый, а по вкусу ничем не слаще дегтя. Я такой чай за большие деньги не выпью. Поставила хозяйка чашку перед начальницей, и неможно разобрать, деревянная это чашка али каменная - столь толсто на ней грязи. Хлебнула начальница глоток и чашку отставила.

Потом одолела чашку - да тут же, как ошпаренная, из чума вон и на нарты.

7

Задумала я в бане вымыться и начальницу вымыть: до той поры мы одним купаньем в реках пробавлялись. Нажгла я с утра каменья на костре, а когда костер прогорел, натянула над горячим каменьем палатку. Через минутку в палатке стало жарко, как в бане. На камни водой плеснешь - и жару и пару хоть отбавляй. Одеваемся - Ия Николаевна меня благодарит:

- Спасибо, Романовна! Не думала я, что в тундре в жаркой бане вымоюсь.

Только успела она это сказать, слышим - за палаткой Петрин колокольчик побрякивает.

- Петря приехал! - обе кричим.

И не знаем мы: один ли он приехал, Леонтьева ли привез. А самое главное - не знаем, что с Сашей.

Только мы оделись, в палатку вошел Леонтьев, а за ним и Петря, и Михайло, и Спиридон.

Мы с Ией Николаевной одно хотим знать:

- Что с Сашей?

Нахмурился Леонтьев.

- Саша вовсе плох. Радировал я и в Янгарей, и в Нарьян-Мар, и в Амдерму, и в Воркуту, и в Архангельск: мол, нужен самолет с врачом, иначе человек погибнет. Никто не откликнулся.

- А ты, парень, не серчай, - говорит Спиридон. - Забыл, что ли, в какие дни живем? На фронте-то сейчас ежеденно небось тысячи гибнут. Самолет сюда для одного послать - а он, может, тысячи людей спасет.

Ия Николаевна расстроилась, и Михайло не знает, что сказать: он Сашу тоже очень любил. Когда его увозил Леонтьев, Михайло подошел к лодке, вынул из кармана новенькую трубку мамонтовой кости и сунул Саше.

- Сам резал, - говорит.

Догадался, что Саше тяжело одной рукой папироски крутить, вот и придумал.

Посидели мы всей осиротевшей семьей, покручинились. И вдруг Ия Николаевна разозлилась на Леонтьева.

- По-вашему, - кричит, - хорошо товарища в таком положении в каком-то медвежьем углу бросать? Стыдно!

Только у Петри в продолговатых глазах смешинка блестит. Косит он глазом на щель в палатке, а из той щели, вижу, чей-то глаз выглядывает. Прыгнула я из палатки и у Сашки на шее повисла. Стоит он, жив-здоров молодец, веселый и рукой шевелит. Только вижу - рядом с ним какая-то девушка. Подводит ее и говорит:

- Моя сестра.

- Какая сестра?

- Медицинская.

Здоровается она со мной и себя называет:

- Валя Барсукова.

- Ну, братец, заводи сестрицу в наши хоромы, - говорю я Саше.

Вошел Саша в палатку. Насмотрелись на него, а потом Леонтьева к ответу потребовали.

- Давайте буду по порядку сказывать. Отсюда по воде нас как на крыльях несло - километров тридцать в час по Сарамбаю плыли.

На другой день около полудня увидели мы избу в Тундо-Юнко. И два чума рядом с избой. По ручью подъехали к самой избе. Узнали мы, что тут ловит рыбу бригада из Янгарейского колхоза и что собираются они в тот же день рыбу в Янгарей везти. Вот мы, чтобы свою лодку туда и обратно не гонять, и присватались к ним.

Привезли они нас в Янгарей - мы сразу в медицинский пункт.

"Где тут фельдшерица?" - спрашиваем.

А нас вот эта девушка встречает.

"Никакой, - говорит, - здесь фельдшерицы нет".

"А кто есть?"

"Я".

"А кто вы?"

"Медицинская сестра".

"Осмотрите, - говорю, - вот этого больного".

Осмотреть-то она осмотрела, а лечить отказывается.

"У меня, - говорит, - все лекарства вышли, а с новыми морской пароход еще не пришел".

Трое суток прокоротали, чувствую, что Саша дальше может не выдержать. А он и не скрывает, прямо грозит:

"Или застрелюсь, - говорит, - или возьму бритву или ножик и сам себе руку распорю".

И верю я ему, что он так и сделает. И в госпитале и на Памире были у меня в руке флегмоны, знакома мне эта боль. Гной и кости ломает, и мясо разъедает, и кожу рвет. Надо большую силу, чтобы эту боль перенести.

Уговариваю я Сашу, как могу, а сам свои меры принимаю. Карабин я спрятал на чердак. Бритвы, ножи, ножницы и вилки хозяйка под замок запирала.

А главную свою надежду я на девушек положил. Обошел я девушек-колхозниц, двух учительниц, счетовода, инструкторшу из машинно-рыболовной станции и подговорил их:

"Выручайте, - говорю, - меня, спасайте моего товарища. Я больше не выдержу, свалюсь сейчас и усну. А Саша без надзора может какую-нибудь глупость сделать. Так большая к вам просьба: ходите вы к нам в гости по очереди. Забавляйте вы его, чем сумеете, играйте, пойте, сказки сказывайте, коли это не поможет - письма ему пишите, ревнуйте друг к другу, но парня сохраните. Может быть, еще и кому-нибудь из вас пригодится".

А Валя со своей подругой-зоотехником еще раньше были подговорены.

Согласились девушки, и я после этого свалился и уснул на целые сутки. Через сутки просыпаюсь и не узнаю той комнаты, в которой мы жили. Разукрасили ее девушки, как на праздник. А в комнате настоящая вечорка. На столе патефон стоит, и пластинки со всего Янгарея снесены. Одна девушка на балалайке играет, остальные по очереди частушки поют, кому-что в голову забредет, а все больше смешное.

Так еще трое суток протянули. День и ночь около Саши дежурили девушки, помогали ему с болезнью бороться. И видим мы, что перестали ему помогать все хитрости девичьи, и песни, и шутки. И я тоже хочу что-нибудь сморозить, а гляну на Сашу - и рот у меня не раскрывается. Пришлось и мне смолкнуть. У человека сорок один градус, так ему шутки за издевку покажутся.

А кожа над раной, вижу, у него рдеет. И одним я его утешаю:

"Прорвет, Сашенька... Скоро прорвет. Обязательно прорвет".

Седьмая ночь была самая тяжелая. Саша потерял сознание. То он бредить начинает, то очнется, вскочит и карабин требует. Повалю я его силком, а он плачет и руки себе ломает. Глядя на него, и я плачу.

Вот один раз Саша заложил руки да как нажмет на больную - гной и прорвал кожу. Саша сам испугался.

"Потекло", - говорит.

И пока мы хлопотали, видим - у Саши голова набок свалилась и на подушку упала: он спал.

Еще через три дня мы с Сашей уже ехали в Тундо-Юнко, а еще через два дня дождались Петрю. И чтобы больше в Янгарей не ездить, попросили Валю с нами ехать, проводить Сашу: медицинский пункт теперь у нас в отряде.

8

- Ну что же, давайте опять одной семьей жить, - говорю я. - А лодка у вас где?

- Бросили в Тундо-Юнко.

Спиридону это и не любо, ворчит:

- С умом была деревенька нажита, да без ума прожита.

Валя с первого взгляда мне понравилась. Всем она взяла - и плечом, и лицом, и молодостью своей. Заплетет она свои светлорусые рассыпанные волосы, косами, как венком, голову обовьет. Бело-розовое лицо - как картинка писаная: глаза голубые, задумчивые, щеки наливные, носик сухонький, с тонким переносьем. Одета она в приглядный цветной сарафанчик. И так он пристал к ней - как прикипел.

- В каком это лугу ты выросла? Под каким солнцем вызрела? - спрашиваю я Валю.

Спиридон и тот хлопнет ее по плечу и скажет:

- Эх, Валька! Сбросить бы мне годов сорок - не долго бы ты в девушках проходила.

- Я и не поглядела бы на тебя, - смеется Валя.

- Присушил бы. Нашептал бы да нароптал бы тайных да заповедных слов сама пришла бы.

- Ты небось и заговоров-то не знаешь! - подзадоривает Спиридона Леонтьев.

- На присуху-то? Как не знать! Читать начну, так и теперь любая девка-краля зашевелится.

На другой день оставили мы веселые берега Сарамбая и перешли в верховья другой реки - Талаты. Воркутинская лодка в последний раз забралась на нарты и проехала на легкой подводе. Шли мы новыми, незнакомыми местами. На болотах стояла самая ягодная пора. Низенькие кусты голубельника посинели от ягод. Морошка только что дошла до полного налива. Краснобокая брусника - самая поздняя ягода - тоже вызрела и стала темно-бурой. Если стояли мы на подсухом месте, на какой-нибудь горбовинке, у всех и щеки, и губы, и зубы были в синюю краску выкрашены.

- Как с медведем целовались, - смеюсь я. - Медведь, он ягоды пуще меда любит. В тундре голубель, в наволоках смородина - для медведя царь-еда.

- Врешь, - говорит Спиридон. - Забыла ты вот эту ягоду.

И показывает на бурую большую ягоду, крупную, как черная смородина. Я, верно, забыла про нее. А была девчонкой - не хуже медведя ее любила. Растет она на сухих, песчаных местах. Прямо из земли выходят четыре больших продолговатых зеленых листика. Летом между листиками зацветает желтенький цветок, а потом листики побуреют, и на месте цветка ягода вызревает. И зовут эту ягоду медвежья.

Над большими озерами утки да гуси подлетывали и кружили целыми семьями. В ту пору птица учит летать детей. Утята Да гусенята отстают от отцов и матерей, и тем приходится не торопиться: крыльем машут редко, летят тихо, с оглядкой. В это время хорошо их влет стрелять.

9

Узкая, но глубокая Талата вилась по тундре зачертями и завитухами, как звериный волочень. Когда зверь попадет в капкан, иногда он сорвет его с якорей и волочится вместе с ним по тундре, без ума от боли, крутится и петляет по кустам, оставляя глубокий след-волочень.

Устали мы за дорогу и ничем не отметили свое новоселье на Талате. На первой стоянке перегнал нас ненец из колхоза "Тет-Яга-Мал", по русски "Исток четырех рек". Сейчас он ехал зачем-то из Янгарея на Синькин нос.

Ненец поговорил о чем-то с Петрей, и заносят они в палатку какой-то сверток, а на свертке надпись:

"Тундра. Большеземельская экспедиция, рабочему Костину".

- Откуда это? С неба, что ли, свалилось? - удивляется Саша.

- Распечатывай - увидим, - торопит Ия Николаевна.

В свертке оказались бинты, вата, йод, марганцовка и все, что было нужно для операции.

- Откуда это? - спрашиваю я ненца.

- Из Янгарея, - говорит он. - Самолет из Москвы прилетел. Доктора привозил.

Вычислили мы с ним тот день, когда прилетел самолет. Получилось, что в Янгарее он был на другой день после отъезда Леонтьева с Сашей. Прилетал доктор, чтобы Саше операцию сделать, никого не застал, оставил вот эту посылку и улетел обратно. И в самом деле - самолет был послан из Москвы Севморпутем, хоть и позже срока: радиотелеграмма Леонтьева в дороге опоздала.

- Это Москва для Саши прислала? - догадывается Петря.

- Москва, - говорю.

- А что, Романовна, из Москвы это все один самолет летает?

- Что ты, Петря! - говорю. - Там самолетов большое стадо в небе пасется.

- Больше, чем наше?

- Сказал тоже: наше... Больше, чем стадо в "Кара-Харбее".

Саша стоит, молчит. И вдруг накинулся на Спиридона:

- Что же ты, седой черт, мне напевал? "Не полетят... Там тысячи гибнут... Где уж Сашке самолет!" И горячее на фронте время, а про меня, простого рабочего... Сашку Костина... на краю земли... помнят... - И Саша заплакал.

Спиридон молчит. И мне перед Сашей неловко: я ведь тоже со Спиридоном соглашалась. И стыдно мне за свою ошибку.

- Далеко мы заехали, - говорю я Саше. - Ведь края-то здесь полуночные. Когда с тобой болезнь приключилась, думала я тоже, грешным делом, что голоса нашего не услышат. А, выходит, ошиблись мы. У родной земли-матери долга рука на ласку.

- На фронте я свое дело сделал, - говорит Саша, - и здесь, в тылу, своих рук не сложу: увечные они, а дела просят. Думаю, что из экспедиции я теперь никуда перескакивать не буду: тяжело здесь, а тяжесть эта хорошая. Да и от Спиридона мне как-то стыдно отставать.

- В чем отставать?

- Да вот он веру-то свою сменил, надо и мне попытать: судьба надо мной командует или я над ней? А в экспедициях испытать это легче. Спиридона-то экспедиция образовала. Вот нефть найдем - на Чукотку поеду. Найдем ведь, Ия Николаевна? - спрашивает он начальницу.

Удивляла нас Валя. День-деньской бродила она то с Ией Николаевной по ручьям, то одна неведомо где и каждый раз приносила в сумочке каменьев, ракушек и земли разных цветов. И каждый образец заботливо в бумажку завернет.

- Откуда, - спрашиваю, - Валенька, - у тебя эта заноза в сердце попала?

- А, меня, - говорит, - завлекает это дело. Была я еще годов пяти, так с берега Двины все ракушки да камешки домой таскала. В камешках я немножко понимаю, - говорит Валя, - этому нас еще в школе учили. Учитель математику преподавал, а геологию любил. Собрал он нас в кружок юных краеведов и летом да по выходным далеко по Двине водил. Нашли мы железо, нашли охру, нашли точильный камень. Потом писали об этом в "Пионерской правде". В войну думала я на фронт попасть, медицинскую школу прошла для этого, а меня вот куда послали. Года два в Янгарее еще поработаю и поеду учиться на геолога.

- Правильно, Валенька, - говорю я ей, - выбирай себе дорогу на всю жизнь. А землю свою высматривать, клады подземные выискивать - доброе дело.

Однажды прибегает Валя из тундры и кричит:

- Ия Николаевна! Нашла!..

- Что нашла?

- Нашла! Нефть нашла. По ручью я шла, - рассказывает Валя. - Верст за пять отсюда вижу - над берегом болотце, а из болотца в ручей ручейки стекают. А в ручейках - нефть. И в болоте тоже нефть.

Пошли мы все туда пешком, оленей беспокоить не хотели - оленей наших ждала еще далекая дорога, до Воркуты.

Валя подвела нас к своей находке. Там, где текли ручейки, вода была покрыта жирной пленочкой. На солнце пленочка, как радуга, всеми цветами переливается.

- Вот, смотрите все, - говорит нам Ия Николаевна. - Сейчас я проведу по этой пленке пальцем. Если пленка сразу вслед за пальцем снова сомкнется - это нефть. Если же пленка разобьется на кусочки да так и плавать будет - это железная ржавчина.

Вот Ия Николаевна нагнулась и прочеркнула по воде пальцем. Пленка расступилась и больше не сошлась.

День за днем пролетали в работе. Начальница, Леонтьев и Саша затемно уходили и к ночи возвращались.

Иногда задержатся до полуночи, и не знаем мы - не заблудились ли они. Беру я тогда из костров головню, привяжу нагорелым концом к хорею и помахиваю в темени, только искры валятся. А Михайло еще стрелять начнет. Слышим - шлепают наши заброды по соседнему болоту.

После долгой осени сразу пришла в тундру зима. Сначала затянули свою прощальную песню лебеди на болотах. На утренней заре стоят они, рослые, прямые, вытянут шею и поют.

Вот по утрам стал выпадать иней. Поднялись с озер утки водоплавки и потянулись в полуденную сторону. За утками снялись в отлетную дорогу гуси. Перед отлетом гуси чутки да пугливы, а охотников наших они давно даже близко не подпускали. Влет их тоже было не взять: поднимались гуси высоко, под самые облака.

- Ко глубокому снегу высокой дорогой отлетают, - говорит Спиридон.

А над тундрой самый расцветный час, самая красивая пора: утренняя заря уходить не хочет, все шире и шире расходится, а солнце заспалось и задержалось на минутку.

Мы сами тоже к отлету готовимся. Наша востроносая воркутинская лодка проскочила тундровые низкие берега и заплыла в высокие каменные щелья. Как две стены подымались берега по обе стороны лодки. Оба берега сверху донизу были из камня выложены и только с самого верху тонкой боровиной с кустами да ягодами, как цветным половиком, закрыты.

- Коренные породы! - кричит Ия Николаевна.

- Коренные породы! - кричим мы все в один голос.

Лодка пристала к левому берегу. Саша отбил молотком от скалы кусок камня. Ия Николаевна сама понюхала камень и всем нам дает нюхать. И все мы переглядываемся и в один голос говорим:

- Нефть!..

Дождались мы Петрю и Михайлу с Татьяной: они ехали оленями и везли все наше имущество берегом. Отбили от берега еще камешек и еще из другого места образец и дали оленщикам нюхать - тоже в один голос говорят:

- Керосин!

Ия Николаевна решила здесь дневать, чтобы образцы собрать, все в свои записи занести, а потом уже сплывать вниз. До устья Талаты оставалось еще километров немало.

Тут я к начальнице обратилась:

- Ия Николаевна, послужила я тебе верой-правдой. А теперь мои сроки выходят. Скоро поднимутся в путь-дорогу и последние птицы - гагара с чайкой. Пора и мне о зимнем гнезде подумать, в Нарьян-Мар надо попасть. Там птенцы мои заждались небось. На Синькин нос в эту пору пароходы да боты ходят. Вот бы мне их застать - морем у меня было бы всего три дня дороги. А вам я руки-ноги свяжу, и мне зимний путь в тягость.

Согласилась начальница. Провожать меня она отправила Спиридона. Распрощалась я со всеми и поехала последней оленьей дорогой к недалекому концу оленьих краев.

А с Леонтьевым прощаемся ненадолго. Книгу свою мы между делами здесь закончили, да работы впереди у нас еще много.

То ли память Спиридону изменила, то ли он соснул лишнее, на нартах сидя, только к морю мы выехали не к Синькину носу, а сами не знаем, куда. Заночевали мы на самом краю Большой земли, куда в часы прилива заплескивает брызги студеная морская волна.

Утром, когда звезды пробежали свой путь по небу, Спиридон повернул оленей направо и поехал к морю.

- Откуда ты взял, что вправо ехать надо? - спрашиваю я Спиридона. На камне придорожном, что ли, прочитал?

- Звезды сказали, - говорит Спиридон.

Весь день ехали мы вдоль моря. Изредка встречались промысловые избушки, но никого в них не было: охотники приходили сюда промышлять песца только в начале ноября. А места мы проезжали самые песцовые. Сколько раз песцы выпрыгивали из-под самых оленьих ног!

На Синькин нос мы попали поздно вечером. На рейде блестел огнями паровой бот из Нарьян-Мара. Утром он собирался отплывать.

Стоит Синькин нос на самом морском берегу, у края Хайпудырской губы. Три домика, да баня, да склады - вот и весь поселок.

Остановились мы у моего знакомого Степана Кожевина, он заведовал промыслово-охотничьей станцией. Недавно у него погибла дочь Шура. Работала она радисткой на боте "Выучейский". Когда бот вышел в море, настигла его фашистская подводная лодка. Встала рядом с ботом, в упор расстреляла пассажиров, а бот потопила. Бот уже ко дну шел, а Шура все еще сигналы дает. Так и в воду ушла Шура, а поста своего не бросила.

Кроме Степана, жили здесь две ненецкие семьи, двое русских охотников мезенцев с семьями, пекариха Дарья, магазинщица Нина и радистка Маша, семнадцатилетняя девочка. Маша только что окончила курсы, а рация у ней была старенькая, и связь часто терялась: то Маша не слышит Нарьян-Мара, то Нарьян-Мар не слышит Машу.

Ну да в тундре и без радио вести быстро летят. На Синькином носу еще месяц назад слышали, что к ним идет экспедиция, нефть ищет. Не успели мы со Спиридоном с оленей сойти, сбежались люди, спрашивают:

- Нашли нефть?

Спиридон оглядел всех, бороду огладил и, как самый главный геолог, говорит:

- Коренные породы нашли. Керосином так и разит.

- Где?

Рассказал Спиридон, а потом вынул из карманов два камня, постучал ими друг о друга и дает всем нюхать. Заохали люди, заахали, головами закивали. А Спиридон на них накинулся:

- Вы, - говорит, - небось керосин-то морем возите, а он у вас под боком. Худые вы хозяева!

Пусть цветет и радуется родная советская земля, пусть крепнет и растет наше народное хозяйство! И хочется мне думать, что и наши труды не пропадут напрасно, не зря и я в тундре доброму делу помогала.

Повел нас Степан к себе в дом, угощает рыбой, куропатками. А о чем ни заговорит, все к нефти клонит. И все про коренные породы выспрашивает: какие они да в каком месте мы их нашли? А Спиридон, будто бы всю жизнь геологом был, отвечает толково, с умом.

Выслушал его Степан, как ребятишки учителей слушают, да тут же и учителя своего удивил.

- Я, - говорит, - тоже такое место знаю, где камень наверх выходит, Может, и там нефть найдется.

Да, недолго думая, взял оленей и за ночь обернулся туда и обратно. Привез он с собой два такие же камня, как и у Спиридона были: ударишь их друг о друга - и нефтью запахнет.

Теперь и Спиридон за ученика стал.

- Где ты их взял? - спрашивает.

И рассказал нам Степан, что ехал он когда-то ночью по тундре и задремал. И показалось ему, что полозом где-то за камень задело. Совсем он было позабыл этот случай, а вот теперь вспомнил. И место это хорошо знает.

- Быть здесь городу, - говорит Кожевин. - Я здесь под поселок место выбирал, да уж, видно, мне и под город выбирать место придется.

- Быть городу, - соглашается Спиридон.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Каждый год из Москвы, Ленинграда, Мурманска, Архангельска, Красноярска, Владивостока по нетореным путям-дорогам отправляются экспедиции в наши оленьи края. В розысках заветных кладов, ухороненных в матушке-тундре, экспедиции ходят по оленьим тропам, вдоль раздольных северных рек, по широким нашим междуречьям. Роются они в речных окатях да осыпях, выбирают нужные, приметные камни, пробуют их и на глаз, и на зуб, и на ощупь. И что пригодно людям, заносят в свои списки.

На новых исследованных местах строятся советские заполярные города.

Много людей ходят с экспедициями по нашему Северу. Помогают они своим знанием глухих, нехоженых мест, своей силой да сноровкой в трудных переходах. Горят они любопытством к новым путям-дорогам, готовы весь мир своим шагом измерить. В работе они не щадят себя и среди дорожного неустройства находят свою неспокойную радость.

Про этих людей писать - одной книги мало. Одной книги мало, чтобы рассказать о делах моих ученых и неученых товарищей, что бродили вместе со мной по Большеземельской тундре. Рассказала я, как могла, про поход одного только отряда одной только экспедиции. А ведь в этой экспедиции, кроме того, еще два отряда было. Как они забирались в верховья Воркуты, Подымей-Вис и Тар-Ю, как обшарили в этих местах все берега рек и межозерья, как попадали со своей лодкой в настоящие водопады, как отыскали коренные породы там, где их найти никто не думал, - про все это в одной книжке не расскажешь.

Скажу только, что после всех этих находок взял Донат Константинович карту, прочертил по белому месту трехрядную черту и говорит:

- Мы открыли подземный горный хребет. Раньше его здесь не значилось.

Неправильных слов он не говорил: за эту находку да за новые нефтяные места Александрова с геологами Москва премировала.

Целую книгу можно рассказать про то, как уже после моего отъезда ехал каш отряд в обратную дорогу. От Синькина носа Ия Николаевна, Леонтьев и Саша Костин в тяжелую осеннюю распутицу едва добрались до Хоседа-Харда.

В Москве, в Доме литераторов, когда читали отрывки из этой повести, встретили мы с Леонтьевым свою бывшую начальницу. Подошла она к нам после читки и говорит:

- Не в укор будь сказано, а вот не можешь ты, Романовна, знать, как мы из Хоседа-Харда до Воркуты добирались.

- Как это, - говорю, - не могу знать? Всю вешнюю беспутицу по тем путям-дорогам прошла.

- А мы - в пургу да в морозы...

Стояли мы втроем посреди светлого зала, а сердце в ту минуту было на далеком Севере, среди наших тундровых друзей. И очень хотелось, чтобы наши пути-дороги еще раз сошлись.

1947

М А Т Ь П Е Ч О Р А

Широка, долга и славна мать Печора - золотое дно. На две тысячи верст по дремучим лесам, по глухим болотам пролегла она от юга к северу. Свой зачин берет она вместе с Камой и Вычегдой из одних потаенных ключей.

Не иначе как в этих самых ключах бьет та живая вода, от которой мертвые оживали, раны у людей зарастали. Про нее наши прадеды сказки сказывали, да только по сказкам ее и знали. А она в здешних родниках хоронилась, серебряными ручьями да гремучими речками вытекала в преславные русские реки - Волгу, Двину, Печору - и поила наш русский народ богатырскою силой, нерушимым здоровьем да еще необоримым упорством.

От матерого водолома трех рек бежит Печора, с роздыхом в излучинах, с роздумью на синих тишайших переплесьях. А чуть минует Якшинское сельбище переменится Печора повадками и норовом. Не признать здесь нашу реку-скромницу. Пляшет река по перекатам, несется без удержу по порогам. Где-то ниже Шугора подходит она близко к Сибирскому Камню, мечется ему чуть не под ноги, а потом шарахнется в сторону и уходит к своим подругам-попутчицам - Усе, Ижме, Цильме. Отдают они ей свою воду без торга и без расчета:

- На, бери, у нас не убавится!

Набирает мать Печора глубину на глубину, прибавляет ширину к ширине и мчится дальше, крутые берега обрывает.

Тысячи безымянных ручьев и речушек прогремят по берегам Печоры. Без меры и счета прольется в Печору ключей-родников. В самой красе и шири проходит река мимо нашего Нижнепечорья и выносит свое многоводье к студеному морю.

Ой ты, море океанское! Сколько удалых голов ушло в твои бескрайние воды! Сколько парусов уплыло в невозвратные пути-дороги - на Вайгач, на Колгуев, на Обь да Енисей, да на далекий Грумант**! С великими трудами разведывал русский человек твои воды, искал новые берега. Неприветливы твои холодные волны, а печорцы и прежде не хотели променять тебя на самые теплые моря. Чем же ты, морюшко, славишься, что вознесли тебя люди превыше других морей-океанов? За что тебя в песнях пропели и в простой печорской помолви всякий час добром поминают? Разве не стоит над тобой студеный туман да морок? Не падают холодные, как снег, дожди? Не поднимает лютая буря убойную волну?

Нет, грех правду утаивать да людей обманывать. И доброго и худого всего довольно в нашем Баренцевом море. Знаем мы и погожие дни. Лето стоит в самой красе - с теплынью, солнышком и всякой благодатью. Знаем мы и другую пору. Навалится кислая осень, живую летнюю красу ветры буйные сдуют, дожди частые зальют.

В ту пору отлетает от моря залетная птица. Пустеют реки и озера, плавает по ним густая, как студень, шуга. По тихим заводям на синем море ходит осеннее непогодье. По широким просторам ярится хмельной ветер, шатается недобрая стоячая волна. В ту непогожую пору не дай бог заплыть карбасу в широкие наши загубья**. А все равно рисковые печорцы заплывают!

Нынче на Печоре устроено надежное затулье от лихой морской непогоды.

Вблизи моря стоит теперь город, а при нем корабельная пристань.

По сказкам, жил когда-то в Мезени беспокойный человек Александр Деньгин. Мезенцы до самой революции в черных избах жили. Печорцы тоже не меньше их в дыму да в саже коптились, а все мезенцев высмеивали, сажеедами да чернотропами честили; выйдет мезенец на улицу, и за ним на снегу черная тропа остается.

Захотелось Деньгину побольше света в окна. То он придумал, что надо мезенцам в море на острова переехать, добычливой жизни искать. Сколотил он какое-то суденышко да чуть не погиб у Колгуева. То задумал он деревянный водопровод в Мезени строить. Высчитал, сколько мезенцам воды нужно, чтобы почище жить, вычертил чертежи и поехал в Архангельск, к губернатору. До того он надоел своими выдумками, что губернатор приказал даже близко его к крыльцу не пускать.

Вернулся Александр Деньгин в свою Мезень и выдумал новую затею: в устье Печоры, подальше от губернатора, новый город выстроить - с большими светлыми домами, чтобы о черных избах и памяти не осталось. За эту затею губернатор хотел его в сумасшедший дом засадить. Вызвал его к себе, кричит и ногами топает:

- Сажеед поганый! Город ему понадобился! Света захотел!..

Хорошо, что Александр Деньгин успел из Архангельска вовремя убраться в свою Мезень. Пожалуй, не хуже для него и то, что он вскорости помер...

И вот теперь я живу в том самом городе, который нашим отцам-чернотропам снился. В городском Совете состою депутатом от тех самых людей, которых до революции сажеедами прозывали. Стоит вблизи от устья Печоры и выход в море охраняет Красный город - Нарьян-Мар.

Новые города на Печоре, новые люди, новые песни.

I. МАТВЕЙ ПЕРЕГУДА

1

Заканчивалось затяжное заполярное предвесенье.

Пропылили последней снежной пылью снеговые птички пунухи. Прогоготали над Нарьян-Маром гуси, просвистели разнобокие утки-перелетки. А весна где-то остановилась, задумалась и к нам не торопится.

Стучат да гремят в порту водники, последние заклепки клепают, ломают лед, рвут его аммоналом, готовятся к горячей ледоходной поре.

Двое суток днем и ночью шумело вешнее половодье. Лед проскользнул к морю, как на оленях прокатился.

- Открыла мать Печора уши, - говорят нарьянмарцы.

"Есть что ей послушать, - думаю я. - Добрые речи, светлые думы ходят нынче в народе".

Не успела большая вода-пенница за льдом убежать, забелела мать Печора парусами, застучала катерами: рыбаки на вешний лов к морю отправились. Еще не отпел свою последнюю песенку, пошумливает да позванивает в воде мелкий игольчатый лед, а рыбаки уже плывут.

Из верховских деревень первыми подплыли к Нарьян-Мару светлозерские колхозники. Катер-щеголь, крашенный в голубую краску, вел на буксире два карбаса. За карбасами покачивались легкие выездные ловецкие лодки-востроноски. Катер поровнялся с городом, круто развернулся и стал у берега, как большая голубая птица. На носу красовалось веселое слово: "Весна".

На всей нашей Печоре нет человека, который не знал бы Светлозерья.

- Светлозерье? Да это где самые заядлые былинщики, самые горластые певуны и перегудошники живут, - ответят печорцы. - Там и фамилии все больше Скомороховы да Перегудовы.

Печорские старики сказывают такую побывальщину:

"В бытность царя Алексея по всей Руси лютовал Никон-патриарх, на старую веру ополчился. Народ думы свои в песнях изливал. Скоморохи да перегудошники - те любую кручину в песню вложат, любого недруга высмеют.

А Никон тех песенных людей смертным боем бил, в железа ковал и в ссылку угонял. Ну да песню не закуешь! Побежали неунывные люди в нашу сторону, подальше от глаз да ушей патриарших. Поселились они в светлозерских краях, от царевой тяготы да боярской немилости там и укрывались..."

Вспомнилась мне эта старая бывальщина. Не врут, наверно, люди, что веселее Светлозерья не найдешь села по всей Печоре. На самодеятельных олимпиадах в Усть-Цильме люди из других колхозов при светлозерцах выступать стеснялись.

- Где уж нам соловьев перепеть! Засмеют...

...Стою я на берегу и вижу: из переднего карбаса выскочил на берег рослый седой старик, а за ним и все остальные. Тут были и молодые ребята в красных рубашках с расстегнутыми воротами, и женки да девки в цветных сарафанах с плетеными поясами, и пожилые колхозники в обыкновенных магазинных пиджаках - всего девятнадцать человек.

- Здравствуйте, горожане! - нараспев поздоровался старик. - Что худо нас встречаете? Музыка-то где? Или светлозерцев не признали?

Видно было, что старик у них главный. Он сошел бы за молодого, если бы не седина да поджатые плечи - будто кошка в лопатки вцепилась. А так у него и молодая ухватка не пропала, и бодрость не потерялась, и в глазах задор светится.

Из катера на берег вышел моторист.

- Ты, Василий Сергеевич, досмотри за якорьками, - говорит ему старик, - а то карбаса впереди нас к морю сплывут. - Повернулся и на берег поднимается.

- Не сплывут, Матвей Лукьянович! Досмотрю!

"Матвей Лукьянович!" - спохватилась я. На берег ко мне подымался знаменитый по всей Печоре былинщик и сказочник Матвей Лукьянович Перегудов. На всякий случай я все же спрашиваю:

- Так это вы и есть тот самый...

- Тот самый, - перебил меня со смехом Матвей.

Подошел он, встал во фронт и отчеканил:

- Балагурщик и песенник, в старое время рядовой солдат, печорский мужик, нынче член правления светлозерского колхоза "Весна" Матвей Перегуда, по паспорту шестидесяти пяти годов, по духу - семнадцати...

Обрадовалась я Матвею. Сказитель! Да еще сказитель-то какой!.. Спросите любого у нас на Печоре - старый и малый скажет про Матвея доброе слово. Немало слышала я о нем, а встречать не доводилось.

- Сказители, - говорю, - соловьиная родня. Значит, и я тебе, Матвей Лукьянович, не чужая, я ведь тоже сказительница.

- Да ты, случаем, не та самая...

Теперь я смеюсь.

- Та самая - Маремьяна Голубкова, в старую пору безвыходная батрачка, нынче советская гражданка, городу своему хозяйка, детям мать, родине дочь.

Светлозерцы той порой тоже поднялись на угор и пошли кто куда: кто по делам, кто по знакомым домам, а кто - просто ноги размять.

- Ну, раз назвалась хозяйкой, показывай гостям свой город, - требует Матвей.

С нами пошли две женки, да парнишка Юра лет тринадцати, в рыбацких резиновых бахилах не по ноге, да моторист Василий Сергеевич. Повела я их по городу.

- Город мой весь на виду, замки не навешены, ключи не нужны. Тебе, Юра, Нарьян-Мар, пожалуй, ровесником доводится. Какого ты года рождения?

- По паспорту - тридцать шестого, - отвечает Юра, а сам глазами на Матвея стреляет: как бы не влетело за шутку...

А у Матвея, вижу, смех по губам бегает.

- Так и есть, - говорю. - Незадолго здесь, на пустом берегу, топоры заговорили, да так и до сей поры не умолкают. Подымаются новые дома, просторные да светлые, растут этажи, прибавляются улицы. Гляди - и сейчас по свежей щепе идем. Тут недавно ребята меж домов еще морошку собирали, а рядом по улицам автомобили забегали. Ненцы теперь не только на оленях ездят, а и в самолетах летают.

Веду я светлозерцев по городу, показываю да рассказываю:

- В порту нынче тихо, одни морские бота хлопочут, выходить готовятся. На боте "Якут" сын мой Степан капитаном, вехи да фонари вдоль субоя ставит. По этим фонарям да вехам придут из Архангельска морские пароходы, начнется в порту горячая пора. Тут и ночь за день идет. Подъемные краны грузами ворочают, тюки да ящики на берег выметывают. А с берега грузчики по трапам бочки катят, рыбу грузят. У речной пристани, вон меж двух пароходов-речников, катерок крутится, "Зорька" его зовут. На нем другой мой сын, Николай, капитаном.

- Не сегодня-завтра бота кверху отправятся, - говорит светлозерская гостья, та, что постарше.

- Пойдут в вашу сторону и дальше, до самой Якши**, - говорю я. - А сверху уголь приплывает. Засвистят пароходишки, а город гудками откликнется. Лесопильный да консервный заводы, да две электростанции, одна другой больше, да механические мастерские в порту, да такие же в рыбтресте, да рыбзавод, да хлебозаводы, - вон сколько у нас промышленности выросло! За Полярным кругом, в Большеземельской тундре, а не отстаем от больших советских городов.

Прошли мы добрую половину города - мимо театра и окружного музея, мимо магазинов, столовых, почты, гостиницы и городского Совета, мимо конторы оленеводческого совхоза и педагогического училища, мимо большой школы-десятилетки и редакции газеты "Красный тундровик", мимо двухэтажного полукаменного - кирпичного с деревянными крыльями Дома Советов.

- А куда нынче Калюш-то делся? - спрашивает светлозерка помладше.

- Вот вспомнила! Калюш с городом давно смешался, - отвечаю.

- Нынче деревня с городом недальняя родня, - говорит другая.

- Сама себя деревня переросла, - подхватил Матвей. И от полной души прибавил: - У нас деревня с городом под одну крышу строятся!..

- Где-то нам рыболовный участок отведут? - гадал Матвей, когда мы поднимались на крыльцо Печорского рыбакколхозсоюза.

- Никак Матвея Лукьяновича вижу! - приветствовал Перегудова председатель правления.

Рассказал ему Матвей про свое дело: правление колхоза "Весна" отправило его с бригадой промышлять рыбу, а участок еще не отведен.

- Завели скотинку, да не построили хлевинку. У нас в Усть-Цилемском районе на семгу круглогодний запрет. А все мы рыбаки природные. Вот и едем ближе к морю, здешние берега испытать. Приткните нас куда ни на есть.

Председатель сразу точного места не отвел, а Матвея все же обнадежил:

- Печора у нас широка, а усть-морье - шире того. И наши нижнепечорцы ловят, и приморцы с Двины место находят, и вам, устьцилемам, тоньку отведем. Вечером правление созову, потолкуем.

Пригласила я Матвея к себе в гости, а он говорит:

- Надо мне еще в МРС наведаться.

Директора МРС на ту пору не случилось: уехал он по колхозам рыбаков поторапливать. По договорам к этим дням они должны были уже на месте находиться. В директорском кабинете нас встретил какой-то невидный из себя человек в сером костюме с невеселым серым лицом. Матвей к нему со своим делом:

- У нас, - говорит, - рыболовецкой станции нету. Вся надежда на вас.

А тот и слушать не хочет.

- Мы, - отвечает, - только свои нижнепечорские колхозы обслуживаем, а до чужих нам дела нет.

- Это кто же чужой-то?

- Вы, устьцилемы.

- Да что мы, из Англии, что ли, приехали? - насел на него светлозерский бригадир. - Выходит, нам старопрежним способом с пуда конопли начинать? Женок да ребят за прялки посадить? Стариков - нитки сучить да сетки вязать, да мочальные тетивы вить? С Чердыни купцов ждать или из Архангельска? Нет, мил человек, нынче о нас государство заботится.

Да тут же поднял Матвей телефонную трубку и требует секретаря окружкома.

- Это окружком партии? Вот что, товарищ секретарь...

И Матвей толково рассказал про свою незадачу и про неласковый прием в МРС. Что ему отвечали, я не слышала, но только по лицу Матвея видно было, что его поддерживают.

- Правильно, товарищ секретарь, - отвечал он, - это ты правильно рассудил. Из-за того я и побеспокоил... Передать трубку?..

После разговора с окружкомом начальник взял у Матвея бумажку из колхоза "Весна", прочитал и буркнул:

- Получите в складе.

Склад нашей МРС тут же, во дворе. От самой крыши до пола висят здесь, как занавесы в театрах, семужьи поплави шестиметровой высоты, а длиной на добрый километр, белорыбные и краснорыбные рюжи, стенки** и ящики ставных неводов. Глаза у Матвея разбежались. Он ходил по складу, поднимался на потолочный настил вдоль крыши, осматривал, ощупывал все это рыболовное добро и шумно радовался:

- Здесь же на миллионы рублей запасено! Вот она, наша рыбацкая индустрия! Такую войну отвоевали, а богаче прежнего живем. Вот тебе и Печорская МРС!

- Ты не думай, что наша МРС - вот только этот дом с кабинетами да этот склад, - похвалялся кладовщик. - Это целая держава рыболовная. Десятки моторных ботов, катера по Печоре и морю ходят, рыбаков возят. На три миллиона сетей в колхозы роздано. Тысячам рыбацких семей МРС дает работу.

- Богатство немалое, да начальник-то у вас больно скудненький, Матвей кивнул в сторону кабинета.

Кладовщик заулыбался.

- Да какой же это начальник? Он человек временный.

- Ничего, он теперь не временно запомнит, как надо о деле заботиться.

Кладовщик отложил для светлозерцев большущую семужью поплавь, два тяговых невода на бело-серую рыбу, несколько ящиков ставных неводов и большую кучу неводных стенок.

- Богатого вам промысла! - пожелал он Матвею на прощание.

2

Пока светлозерцы собирались да свозили к берегу сети из МРС, неприметно подошел вечер. Погода выдалась - любо-дорого взглянуть.

Узнал Матвей, что и я на путину собралась, уговорил вместе с ними ехать.

- Да у меня вся родня в Пнёво ловит, - говорю, - а сынишка Клавдий там живет. Я ледохода только ждала.

- Так поедем с нами. Мы тебя к рыбакам-голубчанам доставим, а по пути ты и у нас погостишь.

Подумала я и согласилась.

- Ладно, - говорю, - посмотрю, что вы за народ такой, светлозерцы.

Подняли якоря, расселись мы по карбасам, завел Василий Сергеевич мотор - и прощай Нарьян-Мар!

С летней стороны потянул ветер верховец. Сначала он поднял шутейную зыбь. Дует ветер нам под корму, катеру бежать помогает. Валы идут ровные, спокойные. Подбегают они к карбасам, поднимают кормы на самые гребни, опускают их в междувалье и снова поднимают.

Идем мимо деревень, а у берегов колхозники лодки готовят, на путину собираются. Светлозерцы им с карбасов машут.

- А все-таки мы первые проскочили! - кричит Василий Сергеевич.

- Золотые руки! - говорит про моториста Матвей. - Это ведь наш колхозный кузнец, кроме глаз - все сделает. На тракторе он тракторист, на катере - моторист, на автомобиле - шофер. А ведь, кроме того, он и слесарь, и плотник, и рыбак, и охотник, и мастер корабельный, и за старшего механика в колхозе отвечает. Посмотришь на такого - в нем одном две молодости кроется.

3

На других участках рыбаков ждут весновщики. Заехали они еще по зимнему пути и все приготовили: сетки пересушили, ставные невода перебрали, рюжи перечинили.

Пойдет лед - знают весновщики, что рыбаки не замешкаются, свое время помнят. К самому приезду вымоют весновщики стены в доме, побелят печки, начистят самовары - как женихов ждут. Получат телеграмму из Нарьян-Мара, мол, бригада выехала, - напекут пирогов, навертят кулебяк, нажарят отборной рыбы, а по особому заказу и бражку сварят. Приезжают рыбаки под готовый стан, только ножки ставь.

Не то у светлозерцев. В Глубоцком шару, куда они приехали, все нужно было сделать самим. Из устьцилемской дали колхоз "Весна" не мог зимой послать сюда людей для подготовки. Приехали светлозерцы к заколоченным окнам, к немытым стенам, к нетопленым печам. Пришлось порядок наводить. В дороге на волнобое никто не спал, да и теперь про сон думать не могли.

Глубоцкий шар, или, как мы его зовем, Глубокое, - завидное место: берег мягкий, некаменистый, без отмелей. В непогоду здесь хотя и шумно, а все не на открытом месте.

Заплыли мы, как в распахнутые двери, и подъехали прямо к обрезу берега. Вода стояла вровень с кряжем. Приткнулись мы к нему, поставили карбасы бок о бок, вынесли якоря - и хоть в чулках выходи. Под ногами у нас ровная сухая луговинка. Вдоль берега ольшаник, да ивняк, да желтая ветошь прошлогодней травы. На берегу большой одноэтажный дом - повернулся лицом к морю, нас поджидает.

- Здравствуй, матушка путина, святой бережок! - кричит Матвей с карбаса.

На зеленый лужок первым выскочил Юра, разыгрался будто ретивый, необъезженный жеребенок.

- У мальчика отец на войне голову сложил, - говорит мне Анна Егоровна. - А мать у него еще раньше померла. Матвей его к себе за сына взял. Шустрый мальчишка, нос не весит, а отцовская ласка нужна. И у нас, женок, он как под материнским крылом живет.

Разбежалась с карбасов молодежь. Смеются, песни заводят.

Оленька запела частушки:

Как на матушке путине

Кверху рыба мечется.

Пятилетним новым планом

Раны все залечатся.

Если надо мне поставить

Золотой мой неводок

Не удержит быстра реченька,

Ни буйный ветерок.

К синю морюшку по камушкам

Печорушка течет.

Рыбакам - большая славушка,

Стахановский почет.

- Эй, вы, игруны! - кричит Матвей. - На путине песни голову не кормят! Можно песни петь да и дело делать.

На Матвеев оклик бросили рыбаки всю беготню, и игры, и песни, посыпались все к карбасам.

- Разгружать да по своим местам расставлять! - командует Матвей.

А сам у склада лодки оглядывает: как они зиму перезимовали?

Выкладываем мы из карбасов на берег сетки и харчи, веревки и постели, тащим - что в склады, что к дому. Сетки да веревки развесили по жердям, чтобы их ветром продувало. Той порой отодрали от окон доски, затопили печь. Женки взялись стены да полы мыть. Через час навели такую чистоту смотри да глаза прищуривай!

А еще через час удивили всех Матвей с Василием Сергеевичем да Мишей: забросили они в какой-то заливчик шутейную сетку и принесли около трех пудов рыбы.

- Теперь можно и рыбу варить да жарить, - говорит Матвей. И тут же заботится. - Рыба-то, ребята, носом в берег толкается, сама на гору идет. Нужно сразу пользоваться. Пока к большому лову готовимся, надо рыбу не упускать.

И людей на невод выделил: Мишу - звеньевым, а с ним Феклу Поздееву, двух парней, Васю да Ваню, и пожилого колхозника Степана Петровича Дуркина.

Все мы, рыбаки, видывали рыбу: белую - нельму, сигов, чиров, пелядь, омулей; серую - щук, налимов, окуней. Знаем мы рыбу осеннюю и летнюю, ходовую - когда она вверх идет, и окатистую - когда она в ямы скатится и стоит там. Понимаем мы вкус и толк во всякой рыбе. А спросите любого печорского рыбака, какая рыба лучше, жирней, вкусней да слаще, - всяк ответит: заледная - та, что вслед за льдом поднимается.

Вот и сейчас: нажарены у нас обыкновенные сиги да чиры печорские, наварена уха из простых щук, а мы сидим и не нахвалимся:

- Хороша рыба варена, а того лучше жарена!

- Вот так сиговинка!

- Вот так щучка, Матвеева внучка, - стучит Матвей по широкому лбу огромной щуки.

Нет поры в году краше вешней, а за долгие сутки весенние нет часа краше утреннего!

Солнце только что прокатится над самым берегом, чуть заденет край моря и пойдет в подъем. Запоют птички побережнички, загогочут гуси по вешним заводям, запосвистывают утки-перелетки. Заговорят и люди.

- Э-ей, ребятки, вставать пора: птицы поют, солнце греет, вода плещет, рыба кличет!

Добрые рыбаки второго зова не ждут: вскочат, выбегут на Печору, глаза прополощут, руки намоют, шеи натрут - как из бани выйдут. Не успеют рыбаки койки заправить, а на столе, как на скатерти-самобранке, первое блюдо красуется: сырая рыба - весной нельма, летом семга, кубиками вырезана. Для нас, печорян, это самое милое угощение - только вилки сверкают. А там, глядишь, у поварихи Марьи вареная с вечера осталась, жареная запасена.

- Нажимай покрепче: скорее новая подойдет!.. - покрикивает старший.

А рыбаки и сами не плошают, у них тоже одна рука вилку держит, другая - к веслу тянется, один глаз в блюде, второй - в лодке. Запьют они завтрак недолгим утренним чаем, - и за работу...

Однако после завтрака на работу не сразу пошли. Матвей, не выходя из-за стола, объявил:

- Товарищи! Надо нам поговорить. За дело браться - так надо знать, кому за какой конец. План у нас не мал, а рыбаков колхоз, сами знаете, в обжим выделял: нас ведь не одна путина кормит. Перед выездом посулили мы колхозу выполнить свой план не на сто, а вдвое. А слово держать - не поветерью бежать. Языки-то прокричали, а руки промолчат - весь план и рушится.

- Ну, Матвей Лукьянович, так-то у нас не бывало еще, - задористо сказал молодой парень бравой выправки. - Не о том речь, выполним ли план, а о том, насколько перевыполним...

- Замах у тебя, Миша, правильный, недаром тебя звеньевым колхоз назначил, - похвалил Матвей. - К этому замаху да верный удар - будет рука не короче языка.

Похвалил бригадир Мишу - парню будто премию вручили.

- Ты сам, Матвей Лукьянович, говаривал: хочешь стахановцем быть, - и в малом деле всемирный замах имей. А мне бы хоть не всемирный, печорский...

- Один у нас, Миша, замах: советский, - поправил Матвей, - а такой замах всему миру видно...

Помолчал - и снова за свое:

- Люди нас стахановцами зовут. А стахановские руки процентами говорят. Сумеем мы с первых часов дело на ноги поставить - оно ходом пойдет. Не сумеем - будет сиднем сидеть. Наметили мы в колхозе, что одно звено ловить станет, остальные будут готовить орудия лова. Так мы и ставные невода подготовим, и рыбу не упустим. А по вчерашнему судя - рыбы в Печоре густо.

- Не мы рыбу ждем, а рыба нас, - говорит Миша.

- Вот-вот! - поддержал Матвей. - Рыба ждет, так и самим не надо зевать. Надумал я прежнюю нашу наметку расширить: не в одной, а в двух лодках надо веслами греметь да неводами шевелить, можем мы на ловлю еще одно звено выставить.

Удивились колхозники:

- А стенки к ставным неводам кто готовить будет?

- А кольё тесать?

- А за камнями кто поедет?

- Сколько нас останется, той силой и справляться будем, - говорит Матвей. - Малой силой да большое дело одолеем - чести больше будет.

- А кого в другую лодку звеньевым-то поставить? - спрашивает Миша.

- Не терпится? - смеется Матвей. - Хочешь знать, с кем соревноваться будешь? По-моему, с этим делом Анна Егоровна справится. Дело она видала, с тобой потягаться может...

Помню я, на первых годах в колхозе женки знали только рядовую работу: к каждому делу за руку веди. Дадут весло в руки - веслом машет, к тетиве поставят - тянет. А скажи в то время: "Ты, Анна Егоровна, кормщиком будешь", - Анна Егоровна руками замахала бы.

- Куда мне кормой! Веслом-то бы владеть! За столько голов отвечать!.. За одну-то бы ответить!

Как грозного мужа, боялись женки ответственности...

А тут Анна Егоровна на Мишу с усмешкой глянула и однословно сказала:

- Могу!

Выделил бригадир людей к Анне Егоровне. Оленька было запросилась в Мишино звено.

- Ты, девушка, комсомолка, - осек ее Матвей, - знаешь, что всем в одной лодке не ехать. Любовь в эту пору на берегу оставить надо. Будешь под началом у Анны Егоровны ходить.

Оленька смутилась, рыбаки заулыбались.

- Ну, не пора ли, братцы, с берегов сниматься? - закончил беседу Матвей. - Что сказано, надо помнить, что поручено - думать, что намечено выполнять.

4

Весело взялись за работу светлозерцы.

Звеньевые покрикивают:

- Сетки на берег!

- Веревки в лодки!

- Оленька, тащи матицу**, - кричит Анна Егоровна.

Стаскали рыбаки сетки к лодкам, разобрали их из тюков, расстелили по берегу, одна к одной, как половики в избе. Каждое звено свой неводок шьет: тетивы узлами, ячею к ячее шпагатом шьют.

- За большими неводами не гонитесь, - учит Матвей. - Тридцать пять сеток на звено - как раз по силе будет.

Сетка у нас десять метров, невод - на триста пятьдесят метров и невелик, да на семь человек при весенней воде - самая мера.

Анна Егоровна у своего невода за работой смотрит. Сама она только примеривает сетки одну к другой да вяжет узлами тетиву с тетивой, чтобы перекоса не было. Ловкими руками прямой узел завернет, нижнюю тетиву с верхней сверит да примерит, а там на руки рыбакам отдаст - сетку с сеткой сшивать.

- Смотри да учись, - говорит она Оленьке.

А Оленька давно в оба глаза глядит да своей звеньевой помогает. Две-три тетивы связала, а там Анна Егоровна ее вместо себя оставляет.

- Вяжи да глаз востро держи. В одном узле ошибешься - весь невод наперекос пойдет.

А сама к веревкам: отмеривает, сколько их с берега пустить, сколько к берегу, чтобы хватило доехать, сколько про запас накинуть. Связала она из веревок береговые и речные уши, к неводу их прихватила - и делу конец. Забирают рыбаки готовый невод в лодку да посматривают на Мишино звено.

У Миши незадача. Помогал ему Степан Петрович узлы вязать, да, видно, где-то неровно вымерил. Перекосило у них невод, а где - не знают. Вот и возятся, ищут, где Степан промахнулся.

Непривычному человеку никогда бы не доискаться, в каком месте узел неправильно связан: узлы для него все одинаковы. А приметливый рыбак только взглянет - сразу узнает, чьи руки делали. Нашел Миша узел, от которого перекос пошел, позвал Степана и говорит:

- Ну?

- Вот ведь беда-то! - качает головой Степан.

- Эх, Степан Петрович, - вздыхает Матвей, - дела-то ты и больше Мишиного видал, а понимаешь-то меньше. Выходит, что и молодой мастер старше старого подмастерья. Руки дремливые - и дело дремлет...

Той порой звено Анны Егоровны все в порядок привело, и сама она с Оленькой уже у Мишиного невода, помогают сети в лодку бросить. А когда оба звена за весла взялись, Матвей их спрашивает.

- Вы куда отправились-то?

- Как это куда?! Рыбу ловить, - оба в голос отвечают звеньевые.

- А далеко?

- Берег-то везде рыбный...

- А бригадира спросить надо? - поднял голову Матвей. - Вам бы только на тоню выскочить да неводом воду процеживать.

Вернул он рыбаков из лодок.

- Во-первых, - говорит, не поевши на тоню не ездят: отправитесь ловить без обеда, так с ловли торопиться будете. А во-других, на ловлю выезжать нужно с большим смыслом.

Загрузка...