Примечания

1

Неужто мир сотворен лишь ради того небольшого количества людей, что населяют ныне нашу землю? Соизмеримо ли число всех тех, кто когда-либо жил на ней, с тем великим множеством существ, коих способен создать господь! Другие поколения придут на наше место; они станут действовать на том же поприще, они будут видеть то же солнце, что видим мы, и так далеко отодвинут нас в глубь столетий, что не останется от нас ни следа, ни отзвука, ни воспоминания. Все подстрочные примечания принадлежат Л.-С. Мерсье. — Ред.

2

Все королевство сосредоточено в Париже. Оно подобно рахитичному ребенку. Все питательные соки поднимаются к голове и делают ее несоразмерно большой. Такие дети умнее других, но телом они слабы и худосочны. Умные дети недолговечны.

3

Еще более поразительно, каким образом он существует. Нередко случается здесь видеть, как человек, неспособный прожить на ренту в сто тысяч франков, берет в долг деньги у другого, который благоденствует, хотя весь доход его — сто пистолей.

4

Первые обитатели земли, могли ли вы вообразить себе, что будет когда-нибудь существовать город, где несчастных пешеходов станут безжалостно топтать ногами и копытами?

5

Кладбище Невинно-убиенных{296} обслуживает двадцать два парижских прихода. Вот уже тысячу лет как здесь хоронят мертвецов. Их следовало бы выносить подальше, за пределы городских стен. А что происходит на деле? Их хоронят в самом центре города и, опасаясь, как видно, что их мало станут посещать, вокруг понастроили лавок и мастерских ремесленников. Эта всегда разверстая могила каждый день пополняется и всегда готова принять новых покойников. По гниющим костям миллиарда мертвецов наши прелестницы ходят примерять свои наряды и покупать всякие безделушки.

6

Между французскими и итальянскими комедиантами есть существенная разница. Первые искренне верят в свое дарование и ведут себя пренагло. Вторые корыстолюбивы, им надобны только деньги. Первые из самолюбия стремятся управлять вкусами публики; вторые стараются потрафлять ей ради собственной выгоды.

7

За исключением разве финансистов, кои одновременно и жестоки и неучтивы, богачи обычно обладают лишь каким-нибудь одним из этих двух пороков — или они любезно позволяют вам умирать с голоду, или грубо швыряют вам милостыню.

8

В прежние времена человеку добродетельному не оказывали помощи, но его хотя бы уважали. Нынче уже не так. Мне вспоминается фраза, сказанная одной принцессой своему управляющему. Он получал у нее жалования шестьсот ливров и сетовал, что ему не хватает. — Как же устраивался ваш предшественник, — сказала она ему. — Он прослужил у меня всего десять лет, а ушел на покой с двадцатью тысячами ливров. — Но, ваше высочество, ведь он обкрадывал вас, — отвечал управляющий. — Ну и что же такого, сударь, — отозвалась принцесса, — обкрадывайте меня и вы.

9

В этом бесконечном потоке модных забав и развлечений, каждое из которых недолговечно и одно уничтожает другое, великие мира сего разучиваются даже испытывать духовные наслаждения и так же теряют способность чувствовать великое и прекрасное, как и творить его.

10

Нет во Франции такого учреждения, которое не причиняло бы нации вреда.

11

Горе писателю, который поет хвалу своему веку и окончательно усыпляет его, который баюкает его россказнями о древних героях, об утраченных добродетелях, кто прикрывает язвы, разъедающие его тело, и, подобно лукавому и ловкому царедворцу, внушает ему, что он здоров и прекрасен, меж тем как гангрена все дальше охватывает его члены. Сочинитель мужественный не станет произносить сей опасной лжи. Он воскликнет: о, мои сограждане! Нет, вы не похожи на отцов ваших, вы учтивы, но жестоки, вы только прикрываетесь словом «человечность». Трусливые плуты, вы неспособны даже на большие преступления, они так же мелки, как и вы сами.

12

Стоит только какому-нибудь предмету сильно поразить наше воображение, как оно тотчас же воспроизведет его нам ночью. Удивительные вещи происходят с нами в наших снах. А этот, как мы увидим, оказался довольно складен.

13

Книгу эту я начал писать в 1768 году.

14

Крики на парижских улицах{297} — это особый язык, для изучения которого следовало бы составить специальный словарь.

15

Если бы мне привелось писать историю Франции, я с особый удовольствием остановился бы на вопросе о шляпах. Этот раздел мог бы получиться весьма интересным. Я противопоставил бы Англию и Францию — в одной носят маленькие, тогда как в другой приняты большие, причем в последней перестают носить большие, как только первая отказывается от маленьких.

16

Приди мне фантазия написать трактат об искусстве прически, в какое удивление вверг бы я читателя сообщением о том, что существует не то триста, не то четыреста способов завивать волосы порядочного человека. О, какой высоты может достигнуть искусство, и кто может похвалиться, что знает его во всех подробностях!

17

Я не согласен с теми, кто возражает против наших воротников; они полезнее, чем это кажется. От бессонных ночей, обильного стола и некоторых других излишеств мы бываем бледны. Тут на помощь и приходят воротники — они сдавливают нам горло, и мы вновь обретаем румянец.

18

Однажды Карл VII, король Франции,{298} будучи в Бурже, заказал себе пару сапог; но во время примерки вошел интендант и сказал сапожнику: «Забирайте свой товар, мы не имеем возможности заплатить вам в ближайшее время за эти сапоги. Его величество еще один месяц может проходить в старых». Король похвалил своего интенданта — сей слуга достоин был своего хозяина. Что скажет, читая это, молодой повеса, который велит примерить себе башмаки, потешаясь в душе, что нашелся еще один бедный ремесленник, коего можно обвести вокруг пальца. Он презирает тех, кто обувает его и кому он ничего не платит, и спешит растратить свои деньги во всякого рода притонах, где властвуют разврат и преступление. Отчего его душевная низость не запечатлена на челе его и он даже не краснеет, когда на каждом перекрестке отворачивается от своих кредиторов, дабы не встретиться с ними глазами? Когда бы все те, кому он должен за свое платье и башмаки, подстерегли его в каком-нибудь переулке и отняли у него все то, что им принадлежит, чем бы прикрыл он свою наготу? Я желал бы, чтобы всякого, кто щеголяет по улицам Парижа в одежде, стоимость коей превышает его доходы, обязывали под страхом строгого наказания носить в кармане расписку своего портного об окончательном расчете.

19

Тот, в чьих руках находится полиция государства, тот, кто распоряжается его финансами, есть деспот в самом полном смысле этого слова, и если он и не подчиняет себе решительно все, то только потому, что до конца использовать свое всемогущество не всегда в его интересах.

20

Иностранец, приезжающий во Францию, не в силах постигнуть причины этого безостановочного движения людей, которые с раннего утра и до позднего вечера пребывают вне своих жилищ, часто безо всякого дела, и непонятно зачем все время снуют взад и вперед.

21

Нет ничего забавнее, чем вид множества карет, остановившихся на мосту вследствие затора. Господа в нетерпении выглядывают из них, кучера бранятся, привстав на козлах. Это зрелище несколько искупает в глазах пешеходов их горестное положение.

22

Справедливо сравнивали этих богатых дураков, держащих множество слуг, с мокрицами, которые весьма медленно передвигаются, хотя у них и много ножек.

23

У древних тщеславие заключалось в том, чтобы вести свое происхождение от богов.{299} Делалось все возможное, чтобы прослыть племянником Нептуна, внучкой Венеры, кузеном Марса. Другие, более скромные, довольствовались происхождением от реки, нимфы, наяды. Наших современных безумцев отличает более печальное сумасбродство. Свой род они стремятся вести не от тех, кто прославился, а от тех, кто давно уже позабыт.

24

Достойно удивления, что человек, который спас жизнь своему согражданину, не получает у нас за это никакой награды. Существует полицейский указ, согласно которому лодочник, вытащивший из реки утопленника, получает за это десять экю. Но лодочнику, спасшему утопающего, не положено за это ничего.

25

Когда все сердца движимы корыстью, у людей исчезает стремление к добродетели, и правительство вынуждено вознаграждать огромными суммами тех, кого прежде поощряло лишь небольшими знаками отличия. Это урок всем государям — надобно создать монету, которая служила бы таким знаком отличия; но иметь хождение она сможет лишь тогда, когда души способны будут живо откликаться на сей благородный возбудитель.

26

Множество людей, сосредоточенных на одном небольшом пространстве, скучившихся в узеньких улочках, в домишках, нагроможденных один на другой в семь рядов, кои без конца подкапывают, изнуряя и без того истощенную землю, в то время как пустуют приуготовленные им природой обширные живописные равнины, — зрелище удивительное в глазах философа. Богачи селятся здесь, дабы усилить свое могущество. Мелкий люд плутует, льстит, продается. Тех, которые попадаются на этом, вешают. Иные преуспевают. Неудивительно, что в этой нескончаемой жестокой битве интересов забываются обязанности человека и гражданина.

27

Я сам тому был свидетелем и публично обвиняю в этом городские власти, для которых безопасность граждан должна быть важнее, нежели устройство двадцати публичных гуляний.

28

Статуи наших королей чаще всего окружены домами откупщиков. Даже после смерти окружают их мошенники!

29

Людовик XIV как-то сказал, что из всех образов правления более всего ему по душе турецкий.{300} Нельзя было проявить большее высокомерие и в то же время большее невежество.

30

Запрещение простому люду входить в этот сад кажется мне незаслуженным оскорблением, которое лишь усугубляется тем, что народ не видит в этом ничего для себя оскорбительного.

31

Только во Франции не в чести умение промолчать. Француза не так узнаешь по лицу и произношению, как по той легкости, с которой он высказывается и судит решительно обо всем. Он никогда не способен сказать: «В этом я ничего не смыслю».

32

Шесть тысяч несчастных больных свалены в палатах Городской больницы, где нет и намека на движение воздуха. Все нечистоты отсюда сливаются в рукав соседней реки, и эту-то воду, насыщенную всевозможными отбросами, пьет половина жителей города. В той части реки, что у набережной Пелетье, а также в части, расположенной между двумя мостами, множество красильщиков спускают трижды в неделю свои краски. Я видел однажды, как вода в реке оставалась черной в течение более шести часов. Свод у набережной Жевр — это настоящий очаг заразы. Вся эта часть города пьет вонючую воду и дышит ядовитым воздухом. Тех денег, что тратятся на фейерверки, достало бы, чтобы навсегда покончить с этим бедствием.

33

Однажды я медленно проходил по палатам Городской больницы в Париже. Есть ли место более подходящее для размышлений о человеке! Я видел бесчеловечную скаредность, прикрывающуюся именем общественной благотворительности. Я видел умирающих, лежавших в еще большей тесноте, чем им предстояло лежать в гробу; их предсмертные хрипы смешивались с дыханием злосчастных их сотоварищей, и это ускоряло их гибель. Я видел страдания и слезы, но они никого не трогали; смерть направо и налево опускала свою косу, ни у кого не исторгая даже слезинки жалости. Мне казалось, что я нахожусь на бойне, где забивают скот. Я видел людей, до такой степени очерствевших, столь привыкших к зрелищу страданий, что их удивляло мое сочувствие этим несчастным. Через два дня мне привелось быть в зале Оперы. Сколько денег потрачено на такой спектакль! Декорации, актеры, музыканты — все было пущено в ход, чтобы придать зрелищу побольше великолепия. Но что скажет потомство, узнав, что в одном и том же городе существовало два столь непохожих друг на друга места. Увы! Как могли одновременно эти два здания стоять на одной и той же земле! Разве одно не должно было исключить самое существование другого. С этого дня всякий раз, как я бываю в сей Королевской Академии музыки, меня невольно охватывает печаль. При первом же звуке скрипки перед взором моим возникают смертные ложа тех несчастных больных.

34

Есть в Бисетре палата, называемая смирительной. Это образ самого ада. Шестьсот несчастных, тесно прижатых друг к другу, удрученных своей бедностью своей горестной судьбой, терзаемых укусами насекомых, а еще более жестоким отчаянием, живут в состоянии постоянно подавляемого бешенства. Это пытка Мезенция,{301} еще в тысячу раз умноженная. Должностные лица глухи к жалобам сих несчастных. Были случаи, когда они убивали стражников, врачей, священников, пришедших их исповедовать, преследуя одну лишь цель — выйти из этого жилища ужаса и найти успокоение на эшафоте. Правы те, кто утверждает, что предавать их смерти было бы менее жестоко, нежели обрекать на те муки, кои они там претерпевают. О жестокосердные правители, люди с каменным сердцем, недостойные имени человека, вы — больший позор для человечества, чем даже они! Никакие разбойники не могут сравниться с вами в жестокости. Так будьте же последовательны в своей жестокости, вершите свой суд не столь медлительно: велите сжечь живьем несчастное сие стадо, это освободит вас от необходимости зорко наблюдать за этими внушающими страх рабами. Вы появляетесь среди них лишь для того, чтобы еще усилить их рабство. Не проще ли было бы привязать каждому к ноге стофунтовое ядро и заставить их работать в поле. Но нет: существуют жертвы произвола, которых надобно подальше укрыть от посторонних взглядов. Все понятно.

35

Да, да, правители города, ваше невежество, ваша леность, ваше легкомыслие — вот что доводит бедняка до отчаяния. Вы сажаете его в тюрьму за какой-то пустяк, вы помещаете его рядом с каким-нибудь злодеем, вы озлобляете, вы развращаете его душу, вы оставляете его в толпе других несчастных и забываете о нем; но он — он продолжает помнить о вашей несправедливости. И так как вы не соразмерили его преступление с наказанием, он станет подражать вам, и ему станет все равно.

36

Я облегчил бы свое сердце и удовлетворил бы чувство справедливости, когда бы мог обличить сие насилие над человечеством, насилие, в которое трудно поверить; но, увы, оно все еще существует.

37

Почти в каждом городе, в самом центре его, расположены пороховые склады. Молния и тысячи других неожиданных причин, нам неизвестных, грозят что ни день вызвать там пожары. Тысячи ужасающих примеров (вещь поистине невероятная!) до сих пор не сумели образумить человечество. Быть может, те две тысячи пятьсот человек, что недавно оказались погребенными под развалинами в Брешии, заставят, наконец, правительство обратить внимание на бедствие, которое оно создает собственными руками и которого ему так просто было бы избежать.

38

Когда министр совершает растрату или подвергает опасности монархию, когда генерал понапрасну проливает кровь королевских подданных и постыдно проигрывает битву, для них существует раз и навсегда установленная кара: им запрещают являться пред очи монарха; таким образом, преступления, губящие целый народ, наказуются так, словно это самый пустяшный проступок.

39

Все эти ворохи нелепых, ничтожных предписаний, вся эта столь тщательно разработанная полицейская система внушает почтение лишь тому, кто никогда не размышлял о природе человеческого сердца. Эта бесполезная строгость рождает отвратительную зависимость одних от других, и узы эти весьма непрочны.

40

У нас не было еще своего Ювенала. А есть ли век, более его заслуживающий? Ювенал не был себялюбивым сатириком, подобно льстецу Горацию или этому плоскому Буало.{302} То была душа мужественная, глубоко ненавидевшая порок, объявившая ему войну, преследуя его и под порфирой. Кто у нас осмелится взять на себя сей высокий долг, посвятить себя сему великодушному служению людям? У кого достанет мужества не разлучаться до конца своих дней с правдой и, уходя, сказать своему веку: оставляю тебе завещание, внушенное добродетелью; читай и красней от стыда.

41

Это неоспоримая истина, и иная проповедь деревенского кюре приносит гораздо большую пользу, чем умнейшая книга, начиненная всевозможными сентенциями и софизмами.

42

Все доказуемо в теории, само заблуждение имеет свою геометрию.

43

Это ясно, как геометрическая истина.

44

В драме, которая называется «Бракосочетание королевского сына», министр юстиции, придворный злодей, говорит{303} своему лакею по поводу писателей-философов: «Друг мой, это прескверные люди. Стоит допустить малейшую несправедливость, как они тотчас же ее замечают. Напрасно искусная маска скрывает наше подлинное лицо от самых проницательных глаз. Эти люди, проходя мимо нас, словно говорят: „Я вижу тебя насквозь“. Господа философы, надеюсь, мне удастся дать вам понять, что видеть насквозь такого человека, как я, весьма опасно. Не желаю я, чтобы меня видели насквозь».

45

Половину так называемых королевских цензоров составляют люди, которых нельзя назвать литераторами, даже плохими. О них можно сказать, что они просто умеют читать.

46

Цицерон{304} часто вопрошал себя, что станут говорить о нем после его смерти. Человек, не придающий значения своей репутации, не станет заботиться о том, чтобы приобрести добрую славу.

47

Мне очень хотелось бы, чтобы автор назвал тех, чьи головы будут попираться Руссо и Вольтером и всеми теми, кто связан с этими великими именами. Среди них, без сомнения, окажутся головы и в митрах, и без оных;{305} этим людям не поздоровится; но каждому свой черед.

48

Здесь идет речь об авторе «Эмиля», а не о том напыщенном пиите,{306} который только и умел, что расставлять слова и временами придавать им величавую торжественность, скрывая под ними пустоту своей души и холодность таланта.

49

Почему бы членам Королевской Академии надписей,{307} занимающимся рассуждениями о голове Анубиса, об Осирисе{308} и тысячей никому не нужных компиляций, не употребить свое время на переводы творений древних греков, раз они похваляются, что понимают их. У нас почти не знают Демосфена.{309} Это было бы полезнее, чем выяснять, какие булавки украшали головы римских женщин, какие ожерелья они носили и были ли застежки их платьев круглыми или овальными.

50

Когда в Париже только еще появилось книгопечатание, кто-то задумал издать «Начала» Евклида;{310} но так как в этой книге, как известно, изображены окружности, прямоугольники, треугольники и всякие линии, некий работник типографа вообразил, будто это книга волшебных заклинаний, и испугался, что в то время, как он будет набирать ее, явится дьявол и унесет его с собой. Типографщик настаивал, тогда бедняга решил, что он хочет его погибели, разум его совсем помутился, он не слушал ничьих уговоров и спустя несколько дней скончался со страха.

51

От Фарамона{311} до Генриха IV едва ли назовешь хотя бы двух королей, которые бы обнаружили, не говорю уж умение царствовать, но хотя бы тот здравый смысл, который требуется обыкновенному человеку, чтобы управлять собственным домом.

52

Декорация в истории, правда, временами меняется, но чаще всего это приводит лишь к новым несчастьям, ибо за каждым королем влечется целая вереница бедствий. Всякий, всходя на престол, не считает себя королем, пока придерживается прежних установлений. Ему надобно уничтожить прежние порядки, во имя которых пролито было столько крови, и ввести новые; они противоречат прежним, но приносят столько же вреда, сколько приносили те.

53

О жестокий Ришелье, презренный виновник всех наших бедствий, как ненавижу я тебя! Как отвратителен для моих ушей самый звук твоего имени! Лишив власти Людовика XIII, ты насадил во Франции деспотизм. С тех пор нация не совершила более ничего великого, ибо можно ли ожидать чего-нибудь от народа-раба!

54

Не нужно смешивать здесь моралистов и богословов. Моралисты — благодетели человеческого рода, богословы же — его позор и бедствие.

55

Углубимся в себя, заглянем в свою душу, спросим ее, откуда взялись в ней чувства и мысли. И она обнаружит благодатную свою подвластность, она подтвердит нам существование высшего разума, чьей слабой эманацией является. В глубинах своих душа не может отречься от бога, ибо она — дочь его и являет собой образ его. Она не может не оглушать божественного своего происхождения. Это правда чувств, которая была свойственна всем народам. Человек чувствительный будет тронут зрелищем прекрасной природы и легко обнаружит в нем благодетельного бога, столь щедрого в своих милостях. Человек, лишенный чувствительности, останется чужд сему чувству восторга и благодарности. Первым атеистом был человек, чье сердце не знало любви.

56

Тогда эта благодарность сводилась к нескольким коробкам конфет или пастилы. Ныне же коробки надобно наполнять золотыми монетами. Вот до какого лакомства охочи теперь почтенные сенаторы, радеющие о благе отчизны.

57

В Париже тогда было тайно сожжено полное издание «Наказа» Екатерины II.{312} У меня сохранился один экземпляр, случайно спасенный от огня.

58

Недурную комедию можно было бы написать на основании послужных списков наших министров! Один оказался в министерстве благодаря нескольким любовным стишкам; другой, поначалу ведавший фонарями, начинает управлять кораблями и серьезно полагает, будто корабли делаются точно так же, как фонари; третий, чей отец все еще продолжает орудовать аршином, вершит финансами и т. п. Право, кажется, будто кто-то задался целью поставить управлять делами людей, которые ничего в них не смыслят.

59

Человека внезапно вырывают из общества, из семьи и круга друзей. Листок бумаги поражает его, словно удар невидимой молнии. Приказ об изгнании или аресте и заключении в тюрьму дается от имени короля и не имеет никаких иных оснований, кроме изъявления его воли. Он ничем не подтвержден, кроме подписи его министров. Интенданты и епископы имеют в своем распоряжении целые пачки таких предписаний; им надобно лишь вписать сюда имя того, кого они желают погубить: для этого оставлено свободное место. Мы знаем несчастных, которые так и состарились в тюрьмах, забытые своими преследователями. И никто так и не сообщил государю об их вине, их судьбе, о самом их существовании. Нужно, чтобы парламенты королевства дружно восстали против этого странного злоупотребления властью, никак не отраженного в наших законах. Борьба против него явилась бы делом всей нации, и таким образом у деспотизма отнято было бы самое страшное его орудие.

60

Невозможно постигнуть, почему самые важные наши законы, равно гражданские и уголовные, остаются совершенно неизвестными большей части нации. Так легко было бы придать им назидательный характер; но к ним прибегают лишь для того, чтобы покарать, и никогда не пользуются ими, чтобы призвать гражданина к добродетели. Священный свод законов написан сухим, варварским языком и пылится в канцеляриях судов. Разве не стоило бы изложить его в красноречивых выражениях и таким образом сделать драгоценным для народа.

61

Горе государству, которое в твоих карательных законах проявляет утонченную изобретательность. Неужто смерть — недостаточное наказание, и возможно ли, чтобы человек старался что-то еще прибавить к ее мукам? А разве не это делает судья, допрашивающий какого-нибудь несчастного о помощью дыбы и не спеша сокрушающий его под тяжестью все возрастающих, все более страшных мучений, судья, который столь изобретателен в своей жестокости, что останавливает смерть в то время, как та совсем уже готова смилостивиться, избавив его жертву от мук. Все это возмущает чувство человечности. Но чтобы окончательно убедиться в бесполезности подобного рода мер, прочитайте превосходный «Трактат о преступлениях и наказаниях»;{313} бьюсь об заклад, никто после этого не сможет сказать что-либо разумное в защиту сего варварского закона.

62

Говорят, будто в Европе наведен твердый порядок, а между тем человек, совершивший в Париже убийство или злостно объявивший себя банкротом, может отправиться в Лондон, в Мадрид, в Лиссабон, в Вену и спокойно вкушать там плоды своего преступления. В наше время то и дело заключаются всякие легкомысленные соглашения. Нельзя ли договориться, чтобы убийца нигде не мог найти себе убежища? Разве не в интересах всех государств, всего человечества преследовать его? Но государи охотнее приходят к согласию, когда речь идет о преследовании иезуитов.{314}

63

Наше правосудие внушает не страх, а отвращение: что может быть более отталкивающего, более возмутительного, чем зрелище человека, который, сняв с головы своей шляпу с каймой и положив на эшафот свой меч, в шелковом камзоле или обшитом галунами платье взбирается туда по лестнице и непристойно суетится вокруг несчастного, удушая его. Почему не одеть палача в подобающую одежду, такую, которая внушала бы трепет? К чему приводит такая холодная жестокость? Законы теряют свое величие, казнь перестает вызывать ужас. У судьи еще более нарядный парик, чем у палача. Может быть, все дело тут в моем впечатлении? Я содрогался, присутствуя при этом зрелище, но не от преступления казнимого, а от ужасающего хладнокровия тех, кто окружал его. Был среди них лишь один, в ком было еще что-то человеческое, — это тот великодушный человек, что призывал несчастного примириться с Верховным существом и помогал ему испить смертную чашу. Да разве мы стремимся лишь к тому, чтобы убивать людей? Разве не обладаем мы искусством пугать воображение, не оскорбляя при этом человечность? О вы, легкомысленные и жестокосердные люди, научитесь же, наконец, быть подлинными судьями. Сумейте предотвратить преступления, выполняя законы, думайте о человеке. У меня нет сил касаться здесь утонченных пыток, которым подвергали нескольких преступников, удостоенных, так сказать, особой казни. О, позор моей родине! Долее всех других устремлены были на эту страшную сцену взоры представительниц именно того пола, который, казалось бы, самой природой предназначен для сострадания. Задернем занавес. Что говорить с теми, кто не понимает меня?

64

Те, кто занимает место, дающее им какую-то власть над людьми, должны страшиться действовать лишь в соответствии с буквой закона. Они должны видеть в преступниках несчастных людей, в той или иной мере потерявших рассудок. Поэтому надобно, чтобы тот, кто имеет с ними дело, всегда помнил, что имеет дело с себе подобными, вследствие неизвестных нам причин заблудившимися и попавшими на дурную дорогу. Надобно, чтобы строгий судья, торжественно возглашающий приговор преступнику, жалел, что не может избавить его от казни. Устрашать преступность и втайне щадить виновного — вот из чего должно исходить уголовное право.

65

Благодетельная совесть, быстрый и справедливый судья, никогда не угасай в душе моей! Наставляй меня, напоминай, что за малейшее зло, которое я причиняю людям, мне будет отплачено тем же и что, нанося вред другому, я тем самым наношу вред себе.

66

При виде преступника, со стойкостью переносившего пытки, Агесилай{315} воскликнул: «Ах, какой скверный человек! Так некстати проявлять добродетель…».

67

Я очень досадую, что наши короли отказались от этого древнего и мудрого обычая; они подписывают столько бумаг; почему же отказались они от самой царственной из привилегий монарха?

68

Не раз мне случалось присутствовать при спорах, следует ли считать палача бесчестным человеком. Я всегда боялся, как бы кто-нибудь не высказался в его защиту, и никогда не мог вести дружбу с теми, кто склонен считать его таким же гражданином, как все остальные. Может быть, я и неправ, но таковы мои чувства.

69

Гнусный, достойный презрения предрассудок, смешивающий все понятия о справедливости, противоречащий разуму, достойный лишь злобного или глупого народа!

70

Если мы начнем размышлять над тем, насколько обосновано право карать людей смертью, которое присвоило себе человеческое общество, мы испугаемся, сколь незаметна черта, отделяющая правосудие от несправедливости. И сколько бы тогда ни приводилось доводов, все эти рассуждения лишь еще больше сбивают с толку. Надобно вернуться к единственному естественному закону, который куда более, чем все наши установления, чтит жизнь каждого человека, — к закону возмездия, ибо он наиболее сообразен с велениями разума. В тех только складывающихся государствах, что еще близки к природе, почти нет преступлений, караемых смертью. В случае убийства смертная казнь не вызывает сомнений, ибо защищаться от убийц нас призывает сама природа; но когда речь идет о краже, в полной мере выступает вся жестокость подобной кары, ибо это непомерное наказание за пустяшную вину, и мнение какого-то одного миллиона людей, поклоняющихся золоту, не может сделать значительным то, что ничтожно по своему существу. Вы скажете, что между мною и вором существует договор, согласно которому он согласился принять смерть, если украдет то, что мне принадлежит; но никто не правомочен заключать подобный договор, ибо он несправедлив, жесток и неразумен; несправедлив, потому что никто не имеет права распоряжаться своей жизнью; жесток, потому что заключен не на равных условиях; неразумен, потому что гораздо целесообразнее, чтобы остались жить два человека, чем чтобы лишь один из них пользовался исключительными или избыточными благами жизни.

Замечание это извлечено из превосходного романа под названием «Векфилдский священник».{316}

71

Во всех этих монастырях, битком набитых людьми, постоянно идет тайная междоусобная война. Это клубок змей, пожирающих друг друга в темноте. Монах — животное злое и бездушное. Его снедает тщеславное желание выдвинуться в своем кругу; у него достаточно времени, чтобы взлелеять эти честолюбивые замыслы, в честолюбии его есть нечто зловещее. Едва удается ему достигнуть власти, как тотчас же проявляются в нем свойственные ему жестокость и безжалостность.

72

В отношении общественного устройства не требуется никакого взрыва. Самые большие перемены, и притом неотвратимые, производят время и разум.

73

Лютер,{317} со столь пылким красноречием метавший молнии против монашеских обетов, утверждал, что выполнять закон воздержания так же мало возможно, как и отречься от своего пола.

74

Какой это жестокий предрассудок — собирать в освященной религией тюрьме так много красивых молодых девушек,{318} таящих в себе все пылкие желания, доступные их полу, которые еще усугубляются постоянным затворничеством и непрекращающейся душевной борьбой. Чтобы понять, какие страдания раздирают сердце такой девушки, надо поставить себя на ее место. Робкая и доверчивая, она была обманута, сбита с толку и в своем восторженном воодушевлении долгое время верила, будто все ее мысли будут всецело поглощены богом и религией. Но в разгар благочестивых молитв природа неожиданно пробуждает в ее сердце незнакомые ей доселе силы, и те властно подчиняют ее себе. Огненные их стрелы истощают ее чувства, она вся пылает в своем уединении; она пытается бороться, но стойкости ее нанесен удар: краснея от стыда, она жаждет любви. Она оглядывается и видит, что она одна, кругом нее непреодолимые преграды, а между тем все ее существо неудержимо влечется к какому-то воображаемому избраннику, которого воспламененное ее воображение наделяет все новыми чарами. С тех пор она не знает ни минуты покоя. Она была рождена, чтобы быть счастливой матерью; ее навечно сделали пленницей и приговорили быть всю жизнь несчастной и бесплодной.{319} И тогда она понимает, что закон обманул ее, что не бог отнял у нее свободу, что религия, которая безвозвратно завладела ею, противна природе и разуму. Но чем могут помочь ей слезы и жалобы? Заглушаемые её рыдания теряются в тишине ночей. Пылающий яд, что бродит в ее жилах, разрушает ее красоту, отравляет кровь и быстро клонит к могиле. Она мечтает о смерти и сама готовит себе могилу, где обретет, наконец, вечное успокоение.

75

Не могу спокойно видеть, как князья церкви, окруженные всей возможной роскошью, презрительно улыбаются, взирая на народные бедствия; и они еще смеют говорить о нравственности и религии в тех пошлых посланиях, что пишутся по их велению слугами церкви, с бесстыжей наглостью пренебрегая в них здравым смыслом.

76

У турок непогрешимость муфтия распространяется даже на события истории. В царствование Амурата он ухитрялся объявлять еретиком всякого, кто усомнится в том, что султан пойдет походом на Венгрию.{320}

77

В прошлом веке один советник парламента{321} роздал все свое имущество бедным, и так как у него ничего более не осталось, он повсюду выпрашивал для них подаяния. Однажды он встречает на улице одного откупщика, заговаривает с ним в идет вслед за ним, повторяя: «Помогите моим бедным, помогите им!». Откупщик отказывается, отвечая, как принято отвечать в этих случаях: «Ничем не могу помочь им, сударь, ничем не могу». Советник не отстает от него, уговаривает, настаивает, идет за ним до его особняка, поднимается с ним по лестнице в его дом, снова и снова принимается его умолять и доходит до самого его кабинета, продолжая просить у него для своих бедных. Потеряв терпение, жестокосердный миллионер дал ему пощечину. — «Ну, хорошо, — сказал советник, — это мне; а что дадите вы моим бедным?».

78

Каким позором для государства является эта толпа церковнослужителей, не скрывающих, что для них не существует никаких других женщин, кроме жен их ближних.

79

Протестанты правы. Все эти произведения рук человеческих лишь приучают народ к идолопоклонству. Дабы возвестить присутствие невидимого бога, надобно, чтобы в храме не было ничего, кроме бога.

80

Дикарь, что бродит по лесам, созерцая небо и природу, чувствами своими, так сказать, познающий того единственного господина, которого он признает над собою, более религиозен, нежели монах-картезианец,{322} что безвыходно сидит в своей келье и имеет дело лишь с призраками, порожденными его разгоряченным воображением.

81

Главное, что не нравится мне в наших проповедниках, — это то, что у них нет никаких четких и постоянных принципов в отношении нравственности. Свои идеи они черпают не из собственного сердца, а из того текста Священного писания, который служит им темой проповеди: сегодня они разумны и умеренны; назавтра сумасбродны и нетерпимы. Они произносят слова — и только; им нет дела до того, что слова эти противоречат друг другу, лишь бы были выполнены все три условия канонического построения проповеди. Я слышал одного проповедника, который заимствовал свои мысли из «Энциклопедии» и при этом метал громы против энциклопедистов.

82

Телескоп являет собой нравственное оружие, подрывающее основы всякого суеверия, изгоняющее призраки, что внушали страх людскому роду. Наш разум сильно расширился соразмерно тому бесконечному пространству, которое открыл он нашим глазам.

83

Монтескье где-то говорит,{323} что картины ада мы рисуем во всех подробностях, но когда речь заходит о вечном блаженстве, не знаешь, что и обещать достойным его людям. Подобная мысль — заблуждение сего выдающегося ума, который склонен был иной раз и ошибаться. Пусть каждый, кто способен чувствовать, призадумается о том, как много живых и тонких наслаждений дарит ему разум; насколько превосходят они те, коими обязан он чувственности. Да и самое наше тело — что такое оно без души? Как часто погружаемся мы в некую сладостную летаргию, предоставив возбужденному нашему воображению витать, где ему вздумается, принося нам разнообразные утонченные услады, столь непохожие на материальные удовольствия. Почему бы всемогущему Создателю не продлить, не углубить блаженное это состояние? Восторг, что наполняет душу человека добродетельного, размышляющего о возвышенном, не есть ли предчувствие тех радостей, что ожидают его, когда он беспрепятственно сможет созерцать все обширное мироздание в целом?

84

Кто-то вздумал высмеивать одного святого,{324} который говорил: «Пасись, агнец, брат мой, прыгайте от радости, рыбки, сестры мои». Святой этот стоил большего, нежели его собратья; он был истинным философом.

85

Если бы завтра перст Предвечного начертал на небе огненными письменами: «Смертные, преклонитесь перед богом вашим!», — кто не упал бы на колени, кто не преклонился бы перед ним? Так неужто же, безрассудный смертный, тебе надобно, чтобы при этом бог изъяснялся с тобой на французском, китайском или арабском языке? Что такое бесчисленные звезды, рассеянные в пространстве, как но священные письмена, внятные каждому и зримо возвещающие о боге, который обнаруживает себя в них.

86

Если юноша одержим какой-либо благородной идеей, пусть даже опасной или ложной, лучше не разубеждать его: оставьте его в покое, он исправится и без вас; желая помочь ему, вы рискуете убить его душу.

87

У древних поклонение божеству выражалось в празднествах, плясках и пирах, и во всем этом мало было исповедания веры, божество не было для них неким таинственным существом, мечущим молнии: оно являло им себя, оно удостаивало их своего общения. Они полагали, что лучше воздавать ему честь празднествами, нежели печалью и слезами. Законодатель, хорошо знакомый с сердцем человеческим, всегда будет вести его к добродетели дорогой радостей.

88

Это атеист должен доказывать, что понятие бога противоречит логике и существование его невозможно: представлять свои доводы надлежит тому, кто отрицает.

89

Когда мне говорят о тех китайских мандаринах,{325} которые, будучи атеистами, проповедовали высокие нравственные начала и целиком посвящали себя общественному благу, я не пытаюсь опровергать историю; но это представляется мне чем-то совершенно невероятным.

90

Ощущение присутствия — у всех и у каждого в отдельности — милосердного и щедрого бога возвышает для нас природу и наполняет все вокруг чем-то живым и одухотворенным; этого не в силах сделать лишенное надежды безверие.

91

«Я страшусь бога, — говорил некто, — а после бога страшусь лишь того, кто не страшится его».

92

Естественная религия — такая простая и чистая — говорит на языке, внятном всем народам; она понятна всякому чувствующему существу; она не окружена призраками и тайнами; она — вечно живая; неизгладимыми письменами запечатлена она в сердце каждого; велениям ее не угрожают ни перемены, претерпеваемые землей, ни ущерб, что наносит время, ни причуды, свойственные тем или иным вероучениям. Всякий добродетельный человек является ее священнослужителем. Она направлена против заблуждений и пороков. Вселенная — вот храм ее, Творец — единственное божество, коему возносятся молитвы. Это говорилось уже множество раз,{326} но полезно повторить. Да, единственная религия, в коей нуждается человек, — это нравственность; он религиозен, если разумен; он добродетелен, если приносит пользу другим. Заглядывая в глубины своего сердца, всякий человек узнает, что должен делать он для себя самого и что должен делать для других.

93

Подавляя людей постоянным страхом, затемняя их разум, бо́льшая часть законодателей делала их рабами, льстя себя надеждой, что вечно будет держать их под ярмом. Христианское представление об аде есть бесспорно кощунство, оскорбляющее доброту и справедливость божьи. Зло всегда производит на человека более разительное впечатление, нежели добро. Так, бог жестокий более поражает воображение, чем добрый бог. Вот почему во всех религиях мира преобладают мрачные краски. Они склоняют смертных к печали и скорби. Имя божье беспрестанно возобновляет в их душах страх. Сыновняя доверчивость, почтительная надежда куда лучше прославляли бы Всеблагого.

94

Слово свое она сдержала.

95

Какую книгу можно было бы написать о европейцах в Новом Свете!{327}

96

Когда я думаю об этих несчастных, связанных с природой одним лишь страданием, заживо погребенных в недрах земли, тоскующих о солнце, которое они имели несчастье видеть, но уже никогда больше не увидят, о тех, чей каждый вздох сопровождается стоном, ибо они знают, что им суждено выйти из ужасающего этого мрака лишь для того, чтобы погрузиться в вечный мрак смерти, — все существо мое содрогается, и мне мнится, будто это я живу в той могиле, где живут они, вместе с ними дышу копотью факелов, освещающих страшное их жилище… Золото, кумир сей земли, предстает мне тогда в истинном его свете, и я чувствую, что в этот металл, источник стольких злодейств, Провидение, как видно, вложило и наказание за те бесчисленные страдания, которые он приносит еще до того, как его извлекают на белый свет.

97

Двадцать миллионов человек было уничтожено несколькими испанцами, в то время как в самой Испании едва насчитывается семь миллионов душ!

98

Когда бы Платон вновь вернулся в этот мир, он, без сомнения, с восторгом обратил бы свои взоры на швейцарские республики. Швейцарцы превзошли всех других в том, что составляет главную сущность республик, — каждая сохраняет свою свободу, не посягая на свободу других. Прямодушие, чистосердечие, трудолюбие, то дружеское отношение к другим нациям, подобного которому не знает история; сила и смелость, воспитываемые в условиях полного мира, вопреки разнице религий, — вот что должно было бы служить образцом всем народам и заставить их устыдиться своих безумств.

99

Герой этот пощадит, без сомнения, тех великодушных квакеров,{328} которые только что даровали своим неграм свободу: незабвенное время, которое вызвало у меня слезы умиления и радости и заставит меня возненавидеть тех христиан, что не захотят следовать их примеру.

100

Тот, кто крутит вертел, не должен стелить скатерть, а тот, кто стелет скатерть, не должен крутить вертел. Любопытнейший предмет исследования — уставы корпораций,{329} существующих в славном городе Париже. Парламент заседает в течение многих часов, решая важный вопрос о правах харчевника. На днях рассматривалось дело, единственное в своем роде. Союз парижских книготорговцев заявил, что таланты Корнелей, Монтескье а проч. — это его достояние, и все, что производит мыслящий мозг, принадлежит книготорговцам; человеческие знания, изложенные на бумаге, являют собой предмет, коим торговать надлежит якобы им одним, и автор книги отныне сможет извлекать из нее лишь тот доход, который им угодно будет ему пожаловать. Эти нелепые притязания были обнародованы в одной брошюре. Г-н Ленге, человек красноречивый, образованный и весьма даровитый, изрядно потешается в ней над глупыми книготорговцами;{330} но, само собой, эти ядовитые насмешки прежде всего относятся к злосчастному торговому законодательству Франции.

101

Один крестьянин навьючил на своего осла две одинаковые корзины. Корзины эти до самого верха были наполнены яблоками. Хоть ноша и была тяжела, бедный осел покорно шел вперед. Неподалеку от деревни крестьянин увидел яблони, покрытые спелыми плодами. «Раз несешь те, снесешь как-нибудь еще и эти», — сказал он и взвалил на осла новый груз. Хозяин был жесток, осел терпелив. Он напрягал последние силы. Вдруг хозяин заметил на дороге еще одно яблоко: «Ну, — воскликнул он, — от одного-то тебя не убудет». Бедный осел ничего не мог на это ответить, но, изнемогши, он упал и издох под своей поклажей.

А вот и мораль: крестьянин — это государь, осел же — народ. Но это кроткий народ-осел; он не так неучтив, чтобы падать на землю. Он будет умирать стоя.

102

Лучший способ сократить число преступлений — это сделать народ зажиточным и довольным. Три четверти злодеяний рождаются из нищеты; в народе, средь которого царит изобилие, нет ни воров, ни убийц. Добрые нравы зависят от доброго достатка — вот первое правило, которое надлежит усвоить королю.

103

Мы высказываем наипрекраснейшие соображения. Мы производим расчеты, мы пишем, мы упиваемся нашими политическими идеями — и никогда еще не делали мы такого великого множества ошибок. Чувство, без сомнения, было бы нам гораздо более верным вожатым. Постоянно все взвешивая, мы стали бездушными скептиками. Не рассудок, а сердце всегда лежит в основе великих и славных деяний. Генрих IV был лучшим из королей — и не благодаря обширности знаний, но потому что всем сердцем любил людей. Сердце подсказывало ему, как сделать их счастливыми. Несчастен век, лишь холодно рассуждающий о счастье.

104

Этот пресловутый закон,{331} который должен был споспешествовать народному благоденствию, привел только к голоду: он наложил руку на снопы обильнейших урожаев, он заставил бедняков умирать голодной смертью у дверей ломящихся от зерна амбаров. Неизвестное дотоле нравственное бедствие поразило нацию: собственная почва ее перестала ей принадлежать; развращенность нравов явила себя в самом ужасающем своем виде. Человек выказал себя жесточайшим врагом человека. Страшный пример — и столь же гибельный, как и самый голод. Сам закон освятил собой сию исключительную бесчеловечность. Я верю, что сочинители, бывшие виновниками этого закона, были людьми глубоко человечными; быть может, настанет день, и он окажется полезным; но эти сочинители должны вечно казниться, что, сами того не желая, стали причиной смерти многих тысяч людей и страданий тех, кого смерть пощадила. Они слишком поторопились; все сумели они охватить взором, кроме человеческой жадности, разгоревшейся при виде этой опасной приманки. «Они, — выразительно говорит г-н Ленге, — вложили в руки торговли насос, с помощью коего выкачиваются соки из народа».{332} Общественный ропот должен взять верх над «Эфемеридами».{333} Слышатся стенания и крики; следовательно, для нынешнего времени такой порядок дурен. Какое нам дело, что причина зла в местных условиях: надобно было предугадать их, предвидеть, предупредить, уяснить себе, что тех, кто нуждается в самом необходимом, не следует отдавать во власть случайного хода событий; что в обширном королевство столь необычное новшество произведет потрясение, которое несомненно окажется пагубным для беднейшей части его населения. А экономисты между тем были уверены в обратном. Им следует признаться в том, что их ввело в заблуждение желание всеобщего блага; что они недостаточно обдумали свое предприятие, что они рассматривали его отдельно от всего прочего, в то время как в вопросах политических все соприкасается между собой. Недостаточно уметь считать, надобно обладать государственным умом; надобно уметь принимать в расчет то, что может быть изменено, искажено, изуродовано человеческими страстями; надобно уметь предвидеть, какое воздействие окажет поведение богатых на бедную часть нации. Экономисты же рассматривали вопрос лишь под тремя углами зрения, позабыв о наиболее важном — об интересах трудящихся людей, составляющих три четверти нации. Их поденная плата отнюдь не повысилась, а жадный откупщик стал еще более их притеснять; они вынуждены работать вдвое больше, чтобы заглушить крики голодных детей своих. Дороговизна хлеба стала определять собой стоимость других продуктов, и каждый человек оказался наполовину менее богатым. Таким образом, закон этот явился не более как обманчивой личиной, позволившей откупщикам свободно осуществлять самое жестокое свое господство; его обратили против родины, чье благоденствие он призван был составить. Плачьте же, сочинители! И хотя вы следовали великодушным порывам своих сердец, преисполненных любовью к родине, уразумейте, как пагубно сказалось то, что вы не знали свой век, не знали людей и предложили им совершить благодеяние, которое они превратили во зло. Именно вы обязаны теперь облегчить муки больного, убиваемого сим лечением, спасти его, если это в ваших силах: hic labor, hoc opus.{334}

105

Банья{335} не едят ничего такого, что было прежде живым, они боятся убить мельчайшее насекомое, они бросают в реку рис и бобы, чтобы накормить рыб, и сыплют на землю зерно, чтобы напитать птиц. Встретив человека, идущего на охоту или рыбную ловлю, они настоятельно просят его отказаться от этого намерения; если он остается глух к их мольбам, они предлагают ему деньги за его ружье или сеть, если же он не соглашается на это, они мутят воду, дабы распугать рыбу, и начинают изо всех сил кричать, дабы обратить в бегство зверей и птиц («История путешествий»).

106

Какой человек, взглянув на картинку, изображающую Гаргантюа, чей отверстый рот, огромный, словно печь, заглатывает за одну трапезу тысячу двести фунтов хлеба, двадцать быков, сто баранов, шестьсот цыплят, полторы тысячи зайцев, две тысячи перепелов, сорок пять бочек вина, шесть тысяч персиков и т. д., и т. д., и т. д., не воскликнет: сей огромный рот — точь-в-точь рот какого-нибудь короля.

107

Я видел однажды, как король, приехавший в принцу, шел через большой двор, который был полон бедняков, жалобно взывавших к нему: «Хлеба, дайте нам хлеба!». Ничего не отвечая им, король и принц прошли через двор и сели за трапезу, на которую было потрачено около миллиона франков.

108

Охоту следует считать развлечением недостойным в низменным. Убивать животных нам приходится по необходимости, и нет занятия более печального. Я с каждым разом все внимательнее читаю то, что написали об охоте Монтень, Руссо{336} и другие философы. Мне очень по душе добрые индусы, с почтением относящиеся даже к крови животных. Тот род удовольствия, которое избирает себе человек, всегда отражает его природу. А разве не внушает ужас удовольствие, которое получает тот, кто заставляет падать окровавленной взлетевшую куропатку, убивать у своих ног зайцев, бежать вслед за двадцатью лающими собаками, видеть, как они разрывают несчастного зверя! Он слаб, он ни в чем не повинен, он весь дрожит от страха. Вольный житель лесов, он погибает от укусов своих врагов, и вот появляется человек и пронзает ему сердце стрелой; сей варвар улыбается от удовольствия, глядя на залитую кровью красивую шкурку, на слезы, струящиеся из его глаз. Подобная забава свойственна душам, лишенным природной жалости, и охота есть не что иное, как равнодушие, всегда готовое обернуться жестокостью.

109

Во Франции — монархическое правительство, в театре же порядки республиканские. От этого отнюдь не выигрывает драматическое искусство: осмелюсь даже утверждать, что всякая пиеса, полезная нации, непременно запрещается правительством. Господа сочинители, пишите свои трагедии на античные сюжеты; от вас требуют побасенок, а не картин, способных растрогать народ и просветить его; усыпляйте нас старинными сказками для детей и не касайтесь современных событий, а главное — ныне живущих людей.

110

На ярмарочных и уличных представлениях народу показывают нелепые, грубые пиесы, полные всяких непристойностей, а между тем совсем нетрудно было бы играть для них небольшие занимательные, поучительные пиесы, доступные, однако, их пониманию. Но тем, кто управляет народом, безразлично, что тело его отравляют в трактирах негодным вином из оловянной посуды, а душу развращают на ярмарках гнусными фарсами.{337} Ежели он станет точно следовать тем урокам воровства, которые преподносятся ему у Николе{338} в качестве остроумных проказ, тут, пожалуй, недалеко и до виселицы. Существует даже полицейский указ, недвусмысленно приговаривающий народ к шутовским зрелищам, — согласно этому указу уличным актерам воспрещается произносить с подмостков какие-либо здравые суждения, и все это — дабы не нарушать столь почитаемых привилегий королевских актеров. И подобное распоряжение обнародовано в 1767 году, в наш просвещенный век! Сколько презрения к бедному люду!{339} Как пренебрегают его образованием! Как боятся, что в душу его проникнет несколько лучей познания! Зато какой строгой критике подвергается каждое полустишие,{340} которое должно произноситься на французской сцене.

111

Какую силу, какую выразительность, какое влияние обрел бы наш театр, когда бы правительство, вместо того чтобы видеть в нем прибежище праздных людей, рассматривало бы его как школу, в коей обучаются добродетелям и гражданским доблестям.{341} Но что делали наши лучшие таланты? Они черпали свои сюжеты у греков, римлян, персов и т. п. Они представляли нам чужеземные, вернее сказать — вымышленные нравы: сладкогласные поэты, они были лживыми художниками и рисовали картины воображаемые; их герои, их напыщенные стихи, единообразие их красок, их пять актов — все это загубило драматическое искусство, чье единственное предназначение — точно и просто живописать современные нам, нынешние нравы.{342}

112

Опера есть зрелище вредоносное, и однако нет представлений, более излюбленных правительством. Вообще это единственный вид представлений, который его интересует.

113

О чем вы думаете, трагические поэты? Перед вами такой сюжет, а вы мне болтаете о персах и греках. Вы предлагаете мне зарифмованные побасенки. Изобразите-ка мне лучше Кромвеля!

114

Город, в котором много распутных женщин, — это несчастный город. Юноши истощаются или гибнут, предаваясь низменным, греховным наслаждениям, а когда такой молодой распутник женится, он уже совершенно обессилен и не способен оплодотворить молодую супругу; обманутая в своих ожиданиях, она горестно томится рядом с ним. Они

Подобны факелам, кладбищенским огням,

Что светят мертвецам, их прах не согревая.{343}

Колардо.

115

Карл XII{344} находится в руках бездарных правителей. Он вступает на престол; он в том возрасте, когда все воспринимается чувством и первые впечатления кажутся непреложными истинами. Ему одинаково милы все идеи, ибо он не знает, какую предпочесть. В этом опасном состоянии, неискушенный, обуреваемый жаждой деятельности, он читает Квинта Курция;{345} ему предстает образ короля-воителя, которого сей автор превозносит и выставляет в качестве примера; юноша берет его за образец. Кроме войны, он не видит поприща, которое принесло бы ему славу. Он вооружает армию, он отправляется в поход. Несколько военных удач утверждают в нем эту страсть, льстящую его тщеславию. Он разоряет деревни, разрушает города, опустошает провинции и государства, низвергает правителей. Он увековечивает свое безумие и свое тщеславие. А представим себе, что ему с детских лет внушали бы, что королю надобно думать лишь о покое и пользе своих подданных, что истинная слава — это их любовь к нему; что мирный монарх, пекущийся о законодательстве и развитии ремесел, вполне стоит монарха-завоевателя. Наконец, предположим, что ему внушили правильное понятие о том молчаливом договоре, который народы вынуждены были заключить с королями;{346} что образ завоевателя предстал бы пред ним опозоренным слезами современников и осуждением потомков, и тогда эта врожденная любовь к славе обернулась бы к предметам более полезным; он употребил бы свой ум, свои знания на то, чтобы усовершенствовать свое государство, дать ему счастье; он не разграбил бы Польшу, он управлял бы Швецией. Так, одна-единственная ложная идея, попавшая в голову монарха, уводит сего монарха от истинных его выгод и составляет несчастье целой части света.

116

Оно может сослужить еще другую службу. Книгопечатание станет надежной уздой для деспотизма, ибо будет предавать гласности малейшее его злодеяние, ничего не оставляя в тайне, ибо оно увековечит все ошибки и даже слабости королей. Любая их несправедливость, будучи обнародованной, сможет стать известной во всех концах света, рождая возмущение свободолюбивых и чувствительных душ. Друг добродетели должен преклониться перед сим изобретением, злодей же пусть содрогнется при виде печатного станка, который далеко вокруг разнесет весть об его преступлениях.

117

Тот, кто чрезмерно страшится смерти, — если только он не просто баба — уж наверняка скверный человек.

118

Будь благословенна, о смерть! Ты поражаешь тиранов, ты очищаешь от них мир, ты обуздываешь их жестокость и спесь. Это ты превращаешь в прах тех, кто был окружен лестью и с презрением взирал на остальных людей; тираны умирают, и мы с облегчением вздыхаем. Не будь тебя, муки наши длились бы вечно. О смерть, ты, коей страшатся жестокие счастливцы, ты, вселяющая ужас в преступные их сердца, ты, единственная надежда несчастных, простри же руку свою на всех гонителей моей отчизны. А вы, жадные черви, населяющие могилы, друзья мои, мои отмстители, спешите, толпой сползайтесь на эти жирные трупы, откормленные преступлением.

119

Всем этим пышным погребальным торжествам, которыми сопровождается путь королей к их темным склепам, этим мрачным церемониям, этим внешним проявлениям публичной скорби, этому всенародному трауру недостает самой малости — одной искренней слезы.

120

Я полагал уместным присовокупить к этой главе сие маленькое сочинение, которое вполне соответствует ее духу и даже развивает мысли, в ней высказанные. Оно во вкусе Юнга,{347} только я написал его по-французски.

121

Все изменчиво в этом мире: разум людей без конца преобразует национальный характер, содержание книг, их восприятие. Может ли хоть один писатель, если только он способен мыслить, льстить себя надеждой, что не будет освистан последующими поколениями? Разве не насмехаемся мы над нашими предшественниками? Откуда нам знать, каких успехов добьются наши потомки? Можем ли мы себе представить, какие тайны вдруг приоткроют человеку недра природы? Разве познали мы до конца человеческий мозг? Где труды, основывающиеся на истинном знании человеческого сердца, на понимании природы вещей, на здравом смысле? Разве наша физика не являет собой бездонный океан, от берегов которого мы все еще не можем отчалить. Лишь жалкий безумец может вообразить в гордыне своей, будто он положил предел какой-нибудь отрасли знания.

122

Недавно я перечитал сего историка и уразумел, что добродетель римлян состояла в том, что они приносили на алтарь отчизны человеческие жертвы; они были превосходными гражданами, но дурными людьми.

123

Этот автор обладает в полной мере чувствительностью, превосходным воображением и необычайной изысканностью выражений. Но им слишком много всегда восхищались. Муза его зовет к наслаждению покоем, навевает летаргический сон, сладостное и опасное безразличие. Она должна нравиться царедворцам и изнеженным душам, чья мораль сводится к тому, чтобы не видеть ничего, кроме настоящего, и дорожить лишь радостями уединения.

124

Господин Летурнер опубликовал перевод этого поэта, который имел у нас величайший, прочный и длительный успех: все прочитали эту исполненную нравственности книгу, все восхищались прекрасным ее языком, что возвышает душу, питает ее и пленяет, ибо зиждется на великих истинах, ибо говорит лишь о высоком а главные достоинства свои черпает из истинного величия возвышенных сих предметов. Что до меня, то никогда не читал я ничего более оригинального, более нового и даже более захватывающего. Мне нравится глубокое чувство, которое, всегда оставаясь одним и тем же, имеет множество оттенков и бесконечно видоизменяется. Это словно река, увлекающая меня за собой. Меня очаровывают эти сильные, живые образы, чья причудливость соответствует предмету, избранному поэтом. Мы найдем у других более стройные доказательства бессмертия души, но никогда не поражают они в такой мере наших чувств. Поэт овладевает нашим сердцем, подчиняет его себе, лишая всякой возможности доказывать противное. Вот какова магия его слов, вот какова сила красноречия, оставляющая в душе неизгладимый след.

Вопреки примечанию, которое цензор потребовал от переводчика, Юнг, на мой взгляд, прав,{348} утверждая, что перед лицом вечности и возмездия добродетель — не более как химера. Не будем создавать себе пустых призраков. Какой толк в добродетели, если от нее нет пользы ни на этом, ни на том свете. Какую пользу в сем мире приносит добродетель обездоленному праведнику? Спросите об этом Брута, Катона,{349} спросите умирающего Сократа — вот вам стоик перед последним испытанием; поступая согласно своей совести, он обнаружит всю ничтожность своих единомышленников. Я вспоминаю незабываемые слова, сказанные Жан-Жаком Руссо одному моему другу. Жан-Жак рассказывал о том, что ему, Руссо, предложили богатство на постыдных условиях, но которые должны были остаться тайной. «Сударь, — ответил он на это, — я, благодарение богу, не материалист. Когда бы я им был, то стоил бы того же, что и все они: я признаю лишь одну награду — ту, что связана с добродетелью».

Я, признаюсь, сто́ю не более, чем Руссо, а дал бы бог, чтобы я его стоил! Но не верь я в то, что полностью не умру, я тотчас же сделал бы богом самого себя и весь предался бы сему божеству. Я делал бы то, что называют нравственным, когда это доставляло бы мне удовольствие, и этим же руководствовался бы, свершая так называемые безнравственные поступки. Сегодня я украл бы, чтобы сделать подарок другу или любовнице, а завтра обокрал бы их ради собственного развлечения. И в этом я был бы вполне последователен, поскольку всегда делал бы то, что доставляет удовольствие моей божественной особе. Между тем, если я люблю добродетель ради грядущего воздания и воздаяние это не связано с произволом, мне надобно сообразовываться уже не со своим мимолетным капризом, а с непреклонным законом предвечного создателя, который является и творцом его. Таким образом, мне часто приходится делать то, что я должен делать, хотя это не доставляет мне особого удовольствия; а коль скоро я без принуждения решаюсь склониться к добру, вопреки соблазну поддаться злу, я делаю это не из удовольствия, а потому, что не хочу поступить иначе. Если бы богу угодно было управлять нами, исходя из нашей склонности к земным удовольствиям, он вложил бы в нас одну только разумную душу, не давая нам чувствительного сердца; но он воодушевляет нас надеждой на воздаяние, ибо сделал нас существами чувствительными.

125

Сколько пользы могли бы принести человечеству такие люди как Лютер, Кальвин, Меланхтон, Эразм,{350} Боссюэ, Паскаль, Арно, Николь и другие, когда бы талант свой они употребляли на то, чтобы разоблачать заблуждения человеческого разума, чтобы способствовать совершенствованию морали, законодательства, физики, вместо того чтобы опровергать или утверждать какие-то смехотворные догматы!

126

Чтобы придать правдоподобие летоисчислению, выдумали разделение на эпохи, и на этом призрачном фундаменте возвели здание несуществующей науки. Она была полностью предоставлена самой себе. Никто не знает, к какому времени следует отнести основные преображения земного шара, и при этом хотят определить век, в котором жил такой-то король. Сами хронологические расчеты построены на множестве ошибок. Так, отсчет ведут от основания Рима,{351} между тем как само основание его есть плод допущения или, вернее, предположения.

127

Французская Академия предложила сочинить похвальное слово ему{352} для будущего конкурса на лучшее произведение ораторского искусства. Но если слово это окажется таким, каким ему надлежит быть, Академия не сможет присудить за него награду. К чему давать темы, которые нельзя развить во всей их полноте?

Впрочем, мне нравится этот род сочинений, в которых, подвергая рассмотрению талант какого-либо великого человека, рассматривают и углубляют искусство, коему тот себя посвятил. У нас были превосходные сочинения в этом роде, особенно вышедшие из-под пера г-на Тома.{353} Подобные книги — самое поучительное, что можно дать в руки юноше; вместе с полезными знаниями он почерпнет из нее и разумную любовь к славе.

128

Они всегда — плод либо зависти, либо невежества. Мне внушают жалость эти комментаторы, с их усердным преклонением перед законами грамматики. Нет для великого человека более тяжкой судьбы, нежели подвергнуться при жизни или после смерти суду педантов: они заслоняют его собою. Эти злосчастные критики, бредущие от слова к слову, подобны тем подслеповатым ценителям, которые вместо того, чтобы любоваться картиной Лесюэра или Пуссена,{354} бессмысленно разглядывают на ней каждую линию и никогда не видят всего творения в целом.

129

Неверно, будто, как это утверждалось в некоем похвальном слове Мольеру,{355} человеческие слабости изжить легче, нежели пороки. Но будь это даже так, какому недугу человеческого сердца прежде всего требуется лечение? Неужто поэт должен стать соучастником всеобщей безнравственности и первым воспользоваться гнусными условностями, которыми лиходеи прикрывают свои злодеяния? Горе тому, кто не понимает, сколь сильное действие может произвести превосходная театральная пиеса и сколь возвышенно искусство, заставляющее все сердца биться, как одно.

130

Корнелю бывает присуща своеобразная непринужденность, искренность и простота, в нем есть что-то даже более естественное, чем в Расине.

131

Расин и Буало были пошлыми царедворцами, которые перед лицом монарха испытывали удивление буржуа с улицы Сен-Дени.{356} Не так чувствовал себя Гораций, посещая Августа. Нет ничего более мелкого, нежели письма этих двух поэтов, которые себя не помнят от радости, оказавшись при дворе. Трудно выражаться более подобострастно. Расин и умер-то из-за того, что Людовик XIV, следуя через прихожую в свою спальню, недостаточно благосклонно взглянул на него.{357}

132

Это наперсник природы, это подлинный поэт, и я поражаюсь смелости тех, кто после него притязает писать басни, пытаясь ему подражать.

133

Критик, который вместо того чтобы истолковать автора, стремится лишь сделать его доступнее, обнаруживает этим свою суетность, свое невежество и завистливость. Злобный его характер не позволяет ему отчетливо видеть, что в произведении хорошо, а что дурно. Заниматься критикой следует лишь тому, чьи познания, вкус и честность не замутнены никакими личными интересами. О критик! Познай самого себя и, если хочешь здраво судить о чем-либо, уразумей, что, основываясь лишь на том, что известно тебе, ты ни о чем не в силах судить.

134

Через семьсот лет, вероятно, никто не вспомнит, что сей прелестный баснописец был герцогом Нивернуа, кавалером ордена Святого Духа,{358} но все будут помнить, что он был проницательным философом.

135

Когда Геркулес в храме Венеры узрел статую Адониса, ее возлюбленного, он вскричал: «Нет в тебе ничего божественного!». К скольким блестящим, тонким, замысловатым, изысканным произведениям могут быть применены эти слова!

136

Надобно, чтобы какой-либо здравомыслящий человек составил основательный, хорошо обдуманный каталог лучших книг во всех областях, указав, каким образом и в каком порядке их следует читать, и присовокупил сюда и собственные свои замечания о них, а в отношении других книг отметил те фрагменты, кои более всего пригодны для того, чтобы заставить людей мыслить.

137

Остается написать интересную книгу, которая, впрочем, уже существует, — «Великие события, вызванные малыми причинами».{359} Но кто постигнет истинную связь событий? Укажу еще одну тему, весьма подходящую для нашего века: «Люди, достигшие высокого положения и ставшие гонителями других, дабы ублажать низость тех, кого прежде презирали»; и еще одну — «О преступлениях государей».

138

Я восхищаюсь живописцем, рисующим природу, чья кисть свободно скользит по холсту, который смелую непринужденность, заставляющую играть его краски, предпочитает той холодной точности, той верности правилам, которые беспрерывно напоминают мне о том, что это лишь искусство и обман. О, как великолепен писатель, который, весь отдавшись своему таланту, допускает заведомую небрежность и, резвясь, бросает там и сям не связанные между собой мысли; который позволяет себе иметь недостатки, которому по нраву известный беспорядок и который особенно увлекателен именно тогда, когда нарушает общепринятые правила. Вот человек истинного вкуса: пусть наслаждаются глупцы унылой симметрией; всем тем, у кого живое воображение, любо, когда им придают еще крылья; этим-то благодетельным, будоражащим души воображением и должен завоевать себе писатель толпы читателей; подобно огненной стихии, он должен быть в постоянном движении. Однако секрет этот известен немногим; большая часть писателей работает, обливаясь потом, и прилагает тысячи усилий, чтобы достичь леденящего душу совершенства. Кто рожден подлинным писателем, тот подвижен, стремителен, искрометен, тот выше всех правил; одним движением пера он внушает читателю свою мысль и доставляет ему удовольствие. Таков Вольтер; это олень, пробегающий поля литературы, те же, кто лишь тщится подражать ему, все эти холодные копиисты, подобные Ла Г.{360} и прочим замороженным писателям, не более как жалкие черепахи.

139

Сколько пошлостей было написано против этого бессмертного сочинения! Как это люди осмеливаются писать даже тогда, когда не умеют читать!

140

Паук извлекает яд из той самой розы, из коей пчела берет сладкий мед; так негодяй нередко находит пищу своей порочности в той самой книге, откуда человек мудрый черпает высшую радость.

141

У нас нет ныне трибуны для торжественных речей, однако искусство красноречия отнюдь не иссякло; оно действует, оно еще гремит, обличая зло, и если ему уже не под силу оживить в нас доблести, оно по крайней мере смущает нас и заставляет краснеть от стыда.

142

Философия, занимающаяся природой человека, его политикой и нравами, стремится распространять полезные знания. Ее хулители либо глупцы, либо плохие граждане.

143

Размышляя над природой человеческого разума, приходишь к заключению, что правдивая древняя история — вещь невозможная. Труды по новой истории менее оскорбляют чувство правдоподобия, но от правдоподобия до правды нередко почти такое же расстояние, как от правды до лжи. Поэтому-то мы ничего и не узнаем из сочинений новых историков. Каждый из них приноравливает факты к собственным идеям приблизительно так же, как каждый повар на свой лад приготавливает жаркое. Приходится обедать, сообразуясь с вкусом повара; приходится читать то, что угодно было написать сочинителю.

144

Не знаю, почему историки пишут: царствование Карла VI, Людовика XIII?{361} Это неправильный способ выражения. Это вводит в заблуждение читателя, не являющегося философом. Монархи, которые чаще всего не имели на век свой никакого влияния, должны быть отнесены к разряду неизвестных людей, и следовало бы, например, после смерти Генриха IV писать: мы приступаем к описанию века Ришелье и т. д.

145

Со временем все становится явным. То, что содержалось в глубочайшей тайне, рано или поздно доходит до публики, подобно тому как реки в конце концов достигают моря; наши потомки будут знать все.

146

Иной человек, неспособный написать и строчки, но мастер высмеять все и всех в разговоре, постоянно хуля все книги, браня всех авторов и теша тем свою злобу, в конце концов воображает себя знатоком и человеком тонкого вкуса; он заблуждается: он судит неверно и о себе, и о других.

147

Не монархам, как бы ни были они всевластны, не князьям, как бы ни были они богаты, не разного рода правителям обязано большинство наций своим блеском, своей силой и славой, а тем обыкновенным людям, что достигли столь поразительных успехов в ремеслах, в науках, да и в самом искусстве управления. Кто измерил вдоль и поперек земную поверхность? Кто открыл систему расположения небесных тел? Кто привел в движение эти удивительные мануфактуры, что одевают целые народы? Кто написал естественную историю? Кто проник в глубины химии, анатомии, ботаники? Еще раз скажу: это обыкновенные люди. И в глазах здравомыслящего человека они должны затмить этих мнимых великих мира сего, этих надменных карликов, которых питает лишь собственная спесь. Ведь на самом деле не короли, не министры, не люди, облеченные властью, являются, подлинными хозяевами мира; ими являются те превосходные мужи, чей могучий голос сказал своему веку: «Отрешись от нелепых предубеждений, вознеси свою мысль, отвергни то, чему по глупости своей ты поклонялся,{362} поклонись тому, что по невежеству своему отвергал, употреби на пользу прежние свои заблуждения и уразумей права человека; уверуй в мои идеи; путь твой предначертан, иди же вперед, я ручаюсь за успех».

148

Нерон поселил в своих покоях знаменитую Локусту, искусную в приготовлении тонких ядов. Он так заботился о том, чтобы сохранить эту женщину, столь необходимую для осуществления его замыслов, что приставил к ней охрану. Это она приготовила питье, от которого умер Британник.{363} Так как от ее яда лицо несчастного принца почернело, Нерон приказал покрыть его слоем белил, чтобы оно являло взорам вид бледности, присущей обыкновенной смерти. Но когда его хоронили, хлынул сильный дождь, который смыл белила и сделал явным то, что император желал скрыть. Я вижу в этом случае довольно верную аллегорию: короли милостиво ласкают преданных им извергов; то ли по слепоте, то ли по ошибке, то ли вследствие уверенности в своей власти они полагают, что им удастся обмануть людей, устремивших на них свой взгляд; но история, сей обильный дождь, вскоре смывает обманчивый слой белил и возвращает преступлению свойственный ему цвет.

149

Люди заурядного ума и те, кои недостаточно глубоко вдумываются в государственные дела, неспособны заметить, что науки и различные теории непосредственно связаны со счастьем и благоденствием государства.

150

Можно с большой долей уверенности утверждать, что просвещение, с каждым днем делая все большие успехи и постепенно проникая почти во все государства, решительно уничтожит всю эту причудливую груду законов и заменит их более естественными и здравыми установлениями. Общественный разум будет обладать могущественной и мудрой волей, которая преобразует народы. Эту важнейшую услугу человечеству окажет книгопечатание. Давайте же печатать книги! И пусть читают все — женщины, дети, слуги и др. Но вместе с тем давайте печатать лишь то, что истинно и полезно, и будем хорошенько думать, прежде чем писать.

151

Я читал одну превосходную трагедию Эсхила, его «Прометея»:{364} великолепная и прозрачная аллегория — гении, преследуемый деспотом. За то, что он просветил смертных, принес им небесный огонь, Прометей пригвожден к вершине скалы; палимое лучами солнца тело его постепенно обугливается; вкруг него стенают нимфы из окрестных лесов, но они не в силах облегчить его страданий. Фурия связывает ему ноги цепями, от чего боль пронзает все его тело. Но, несмотря на все эти муки, в сердце его нет и следа раскаяния — он не жалеет, что служил добродетели.

152

Какая великая награда для писателя, друга истины и добродетели, когда мы, читая его творение, роняем на его страницы горячую слезу, когда оно исторгает у нас тяжкий вздох, когда, закрыв его книгу, мы вздымаем глаза наши к небу, полные решимости посвятить себя добродетели! Вот, без сомнения, лучшая награда, которую только он может себе пожелать. Что по сравнению с этим разноголосая шумная слава, столь же суетная, сколь и быстротечная, столь же завидная, сколь и переменчивая?

153

Писатель, который не снискал себе громкой славы, может утешаться мыслью, что был бы знаменит, живи он в век менее просвещенный. Когда бы прогресс человеческих знаний был ему дороже собственного тщеславия, он радовался бы тому, что ему не удается выйти из безвестности.

154

Мне всегда очень любопытно бывает взглянуть поближе на выдающегося человека, и мне всякий раз кажется, что все в нем — походка, поступки, лицо, осанка — отличает его от обыкновенных людей. Ничего не остается, как обратиться к новой науке — физиогномике.{365}

155

На бульварах показывали говорящую куклу,{366} на которую дивился народ. Сколько механических кукол с человеческими лицами при дворе, в суде, в Академии произносят свои речи лишь благодаря некоей запрятанной в них невидимой пружине, развязывающей им язык. Механизм перестает действовать, и куклы немеют.

156

Говорят, будто нынче невозможно прославиться. О люди, алчущие славы, ведь остается еще один путь — путь добродетели, на этом пути вам немного встретится соперников. Но не этой славы вы жаждете. Понимаю, вам нужно, чтобы все о вас говорили. Я оплакиваю вас, оплакиваю весь род людской.

157

Пусть тот, кто хочет обрести душевную силу, развивает ее прилежной работой: нет большего раба, нежели бездельник.

158

Разум человека долговечнее его чувств; следовательно, мудрее тот, кто ищет радостей в разуме, а не в чувствах.

159

Великий человек скромен, человек посредственный всюду твердит о мельчайших своих заслугах. Так, величественная река безмолвно несет воды свои, в то время как маленький ручеек с шумом и грохотом сбегает по камням.

160

Нет предмета, который нельзя было бы осмыслить с разных точек зрения; но из всех них истинна лишь одна. И труд, и сам гений становятся бесполезными, если устраниться от ее поисков.

161

Какую жалость вызывают у меня ревнивые, завистливые умы! Они скользят мимо самого интересного в сочинении, не умея извлечь из него ничего полезного; они ищут в нем лишь себе подобное, то есть дурное. Ежедневно упражняя и разум свой, и вкус и тем самым питая и то, и другое, писатели создают себе радости, вновь и вновь возобновляемые, и самый счастливый человек — тот, что способен отринуть от себя зависть или излишнюю обидчивость.

162

Когда во время спектакля или в Академии что-либо трогательное или возвышенное вызывает восторг собравшихся и вместо глубокого душевного волнения, вместо молчаливого порыва я слышу эти все усиливающиеся рукоплескания, от которых того и гляди рухнет потолок, я думаю: сколько бы эти люди ни били в ладоши, они не испытывают при этом никаких чувств, они подобны обезьянам, производящим шум посредством двух дощечек.

163

Насколько язвительное глумление есть плод человеческой злобы, настолько же остроумная шутка — плод мудрости. Шутки и насмешки были наиболее действенным оружием Сократа.

164

После университетских наград, закладывающих в юные головы семена глупой гордыни, я не знаю ничего более опасного, нежели медали наших литературных академий. Тот, кто получает их, начинает всерьез воображать себя важной особой, и это развращает его на всю жизнь. Он станет с пренебрежением относиться ко всем, кто не был увенчан столь редкостной, столь славной наградой. Обратите внимание на пример смехотворнейшего самомнения в «Меркюр де Франс» от сентября 1769 года, страница 184, строка 13. Некий весьма малозначительный автор{367} напоминает публике, что в бытность свою в коллеже он шел первым и лучше своих товарищей писал сочинения. Он очень этим горд и воображает, будто занимает первое место и в республике словесности… risum teneatis amici…{368}

165

Первый карательный указ против частных мнений и суждений издан был Людовиком IX, обычно называемым Людовиком Святым.

166

Королевский цензор! Я никогда не мог без смеха слышать эти два слова. Мы, французы, не понимаем, до чего же мы смешны, и насколько правы будут те наши потомки, которые станут взирать на нас с жалостью.

167

Слабое оружие, которым к тому же запрещают еще и пользоваться! Наглые, тщеславные вельможи ему покровительствуют и в то же время страшатся его.

168

По правде говоря, история физики являет собой историю нашего бессилия. То немногое, что мы знаем, обнаруживает лишь меру нашего невежества. Физика для нас наука столь же темная, какой она была для древних. Нельзя отрицать, что в отдельных частях своих она кое-чего достигла; можно отрицать ее как нечто целостное. Располагает ли она хоть одной аксиомой? Намерение написать естественную историю{369} весьма похвально. Но это звучит слишком самонадеянно. Иной жизнь свою кладет на то, чтобы изучить мельчайшие свойства какого-нибудь минерала, и умирает, так и не исчерпав своего предмета. Разум человека устрашается при виде такого великого множества явлений — животных, деревьев, растений. Но значит ли это, что он должен отказаться от надежд? Нет, именно здесь дерзость становится добродетелью, упрямство — мудростью, самоуверенность — свойством полезным. Нужно до тех пор подстерегать природу, пока она не раскроется перед нами. Угадать ее тайну — вещь не столь уж неосуществимая, нужно лишь, чтоб никогда не прерывалась цепь наблюдений и каждый естествоиспытатель к совершенствованию науки относился бы ревностнее, нежели к собственной славе; такое самоотвержение редко встречается, но оно — вещь необходимая; оно позволяет выявлять подлинных друзей человечества.

169

Сравнивая то, от чего отправлялись люди в физике, с тем, на чем ныне они остановились, нельзя не признаться, что, пользуясь всеми имеющимися у нас приспособлениями и снарядами, мы уже не столь широко используем свой ум и способность к догадке. Человек, предоставленный сам себе, казалось, был более могущественным, чем теперь, когда в его распоряжении имеются всякие искусственные рычаги. Чем их больше, тем мы становимся ленивее. Все эти бесчисленные опыты лишь способствовали умножению ошибок. Обрадовавшись возможности видеть явления воочию, мы сочли цель достигнутой; идти дальше считают излишним. Наши физики скользят мимо тысячи важных явлений, в то время как им следовало их объяснять. Физические опыты превратились в некое лицедейство, вернее в представление фокусников. Нередко, добиваясь нужных результатов, демонстратор помогает себе пальцем, ежели опыт происходит недостаточно быстро или вовсе не получается. Что мы видим вокруг? Никому не нужные, не связанные между собой открытия; физиков-догматиков, все подчиняющих одной доктрине; болтунов, вызывающих восторги толпы и внушающих презрение тому, кто вдумывается в смысл гладких и пустых их речей. В трудах Академии наук{370} представлено множество различных фактов, порой мы находим здесь поразительные наблюдения; но все они подобны рассказам того единственного путешественника, что жил среди никому не ведомых племен, к которым никто после него так и не смог снова проникнуть. Приходится верить на слово и путешественнику, и физику; приходится верить им, даже если они заблуждаются: из их речей не извлечешь никакой пользы, поскольку племена эти недоступны, а наблюдения неприменимы к какому-либо реальному делу.

170

Пусть объяснят мне создатели физических и философских теорий следующее диво: отец Мабийон{371} в юности был весьма тупым малым; когда ему было двадцать шесть лет, он как-то упал и стукнулся головой об угол каменной лестницы. Болвану сделали трепанацию черепа. После сей операции он вдруг обрел блестящую ясность восприятия, поразительную память и небывалое усердие к учению. Инструмент, просверливший ему череп, каким-то образом воздействовал на его мозг, и он стал другим человеком.

171

Самые блистательные и дорогостоящие сооружения отнюдь не являются самыми замечательными, если их возводят лишь ради бесполезной роскоши. Машина, которая движет воду, омывающую Марли,{372} обладает в глазах мудреца меньшей ценностью, нежели простое колесо, которое вертит вода маленького ручейка, дабы молоть зерно окрестных деревень или облегчать усилия трудолюбивого ремесленника. Талант может быть всемогущим, но велик он лишь тогда, когда служит человеку.

172

Когда ты шагаешь по полям и лугам, думая, быть может, о корабле, что, бороздя морскую гладь, везет твои сокровища, остановись, о неосторожный! Ты топчешь скромную полевую травку, что могла бы стать для твоего сердца источником радости и здоровья, а это куда большее сокровище, нежели все те, которыми, быть может, нагружен твой корабль. Приди к тому, к чему пришел Жан-Жак Руссо, откажись от всех этих бесчисленных химер, займись собиранием растений!{373}

173

Бесчестен человек, который заявляет, что ему известен некий секрет, могущий быть полезным человечеству, но приберегает его лишь для себя и своих близких. Какого же вознаграждения ждешь ты за него, несчастный? Ведь ты мог бы ходить среди братьев твоих и говорить себе: это и мне обязаны они своим здоровьем и благоденствием! А тебе неведома сия благородная гордость, ты неспособен умилиться сей мыслью! Так бери же плату, презренный, и закрывай душу свою тем радостям, коими мог бы насладиться. Ты сам произнес себе приговор, сам покарал себя!

174

Мне становится грустно, когда я слышу шутки по поводу этого горестного бедствия. Об ужасном сем недуге надобно говорить лишь со слезами, не уподобляясь в этом шуту Вольтеру.{374}

175

Можно было бы составить объемистую книгу из всего того множества различных вопросов и физики, и морали, и философии, которые предстают нашему разуму и на которые гении так же бессильны дать ответ, как и глупцы; и можно было бы на все эти вопросы ответить одним словом, но слово сие есть разгадка глубокой тайны, нас окружающей. Я не теряю надежды, что однажды она будет открыта; я всего ожидаю от разума человека, когда он будет знать свои силы, когда он сосредоточит их, когда он посчитает своим долгом проникнуть во все сущее и подчинить себе все, чего он касается.

176

Вы, могущественные властители, разделившие меж собой земной шар, у вас есть пушки, мортиры, огромные армии, выстроенные в блестящие шеренги солдаты; единым словом отправляете вы их уничтожать государство или завоевывать область. Не знаю почему, но средь всех этих реющих над вами знамен вы кажетесь мне жалкими и ничтожными. Римляне во время своих игр устраивали бои пигмеев и улыбались, глядя, как те наносят друг другу удары; они не подозревали, что и сами-то являют собой пигмеев в глазах мудреца.

177

В тяжких бедствиях, разоряющих ныне Европу, есть, на мой взгляд, одно преимущество: убавляется количество людей.{375} Ежели им все равно суждено быть столь несчастными, их станет хотя бы меньше. А если подобный взгляд на вещи покажется жестоким, пусть вина за него падет на тех, кто в сих бедствиях виновен.

178

Как скверно и нелепо устроен наш политический мир! Восемь или десять коронованных особ держат все человечество на цепи; договорившись меж собой, они оказывают друг другу взаимную поддержку, дабы удерживать эту цепь в своих королевских руках и натягивать ее, как им вздумается, доводя иной раз род человеческий до конвульсий. Переговоры их отнюдь не происходят тайно; они гласны, они ведутся открыто, публично, посредством полномочных послов. Наши жалобы не достигают ушей столь высоких особ. Взглянем-ка на Европу. Она превратилась в обширный арсенал, где достаточно одной искры, чтобы воспламенились тысячи бочек с порохом. Иной раз взрыв происходит по вине какого-нибудь неосмотрительного дипломата. Пожар охватывает одновременно и юг, и север, и все концы света. Сколько пушек, сколько бомб, ружей, ядер, штыков, сабель и т. д., сколько смертоносных марионеток, послушных хлысту военной дисциплины, ожидают лишь приказа из какого-нибудь кабинета, дабы начать кровавый свой парад! Даже геометрия кощунственно осквернила дивные свои атрибуты! Она споспешествует воинственному пылу государей, который порождается попеременно то тщеславием, то сумасбродством. На каком точном расчете основаны приказы об уничтожении армии, осаде крепости, сожжении города! Я видел академиков, хладнокровно вычислявших силу заряда для пушки. Эх, господа, господа! Дождались бы, по крайней мере, собственных владений! Какое дело вам до имени короля, который будет царствовать в такой-то стране? Ваша любовь к родине — добродетель ложная и опасная для человечества. Ибо что это значит — любовь к родине? Чтобы любить государство, нужно быть полноправным его гражданином. А за исключением двух или трех республик, на свете не осталось страны, которая была бы родиной в подлинном смысле слова. Почему англичанин мне враг? Я связан с ним узами торговли, ремесел и всякими другими узами. У нас нет никакой природной неприязни друг к другу. Почему вы хотите, чтобы, перейдя какую-то границу, я начал отделять свои интересы от интересов других людей? Любовь к родине есть чувство фанатическое, придуманное королями и пагубное для вселенной. Ибо, будь моя нация в три раза малочисленнее, я вынужден был бы ненавидеть в три раза большее количество людей; моя любовь и ненависть зависели бы тогда от изменяющихся границ государств: в один и тот же год мне приходилось бы объявлять войну одному соседу и заключать мир с другим, которого еще накануне я уничтожал. Тем самым я поддерживал бы в сущности лишь сумасбродные права того хозяина, который пожелал бы распоряжаться моей душой. Нет, Европе, на мой взгляд, надобно составить единое обширное государство и — осмелюсь выразить это желание — под одним и тем же властителем. В конечном итоге это принесло бы великую пользу; вот тогда я смог бы полюбить свою родину. А ныне? Что такое свобода в наши дни? Не что иное, как героизм рабства, как сказал один писатель.

179

Какое зрелище! Две тысячи мужей, расположившихся на огромном пространство и ожидающих лишь сигнала, чтобы начать кровопролитие. Они убивают друг друга под лучами солнца, среди весенних цветов… Не ненависть движет ими, а короли, приказавшие им умирать. Если бы это жестокое событие происходило впервые, разве не вправе были бы усомниться в нем те, кто не видел его воочию? Мысль эта принадлежит г-ну Гайару.{376}

180

Царь Езекия,{377} говорится в Библии, велел уничтожить книгу, в которой речь шла о свойствах растений, опасаясь, как бы их не стали использовать неподобающим образом и это не способствовало бы развитию болезней. Сие весьма любопытно и наводит на многие размышления.

181

Каким ужасным, каким пагубным для человеческого рода оказался день, когда некий монах открыл,{378} что в селитре таится смертоносный порошок! У Ариосто говорится, что, когда дьявол выдумал огнестрельное оружие, он, охваченный жалостью к людям, бросил его в реку.{379} Увы! Ныне на земле уже никуда не спрячешься. Утратило смысл мужество, оно бесполезно: отважному гражданину уже не приходится надеяться на силу своих рук. Пушкой распоряжается небольшое число людей, оружие это делает их полными хозяевами над нами, и если бы, на нашу беду, все они договорились между собой, что бы со всеми нами стало?

182

Когда в Версальской галерее я вижу Людовика XIV, изображенного в виде бога-громовержца, держащего в руке молнию и восседающего на лазурном облаке, презрительная жалость, которую я испытываю к Лебрену,{380} готова распространиться на все его искусство; однако картина эта пережила и бога-громовержца, и художника, вложившего ему в руку молнию; это размышление успокаивает меня, и я улыбаюсь.

Когда Людовик XIV впервые увидел картины Тенирса,{381} он брезгливо отвернулся и велел убрать их из своих покоев. Если сей монарх не мог вынести вида этих изображенных на полотне молодцов, которые чокаются друг с другом и весело танцуют, если он предпочитает им людей в синих мундирах, что скачут на конях средь пыли, в дыму сражений, — душа Людовика XIV немногого стоит.

183

Тирания — дерево опасное, которое надобно вырывать с корнем сразу же, пока оно являет собой еще лишь слабый росток. Вначале это — юное деревце, его украшают цветами и лаврами, но оно питается кровью, которой втайне его поливают. Вскоре оно вырастает, становится все выше и, покрывая все вокруг царственной и гибельной своей тенью, гордо устремляется ввысь. Вянут плоды и цветы соседних деревьев, лишенных благодетельных лучей солнца. Оно принуждает землю питать лишь его. В конце концов оно уподобляется тому ядовитому древу,{382} сладкие плоды которого таят в себе отраву и которое капли дождя, стекающие с листьев его, превращает в тлетворную влагу; усталый путник, надеясь отдохнуть в тени его, незаметно для себя засыпает вечным сном. А меж тем ствол дерева крепок, ядовитые соки скрыты непроницаемой корой, могучие корни разрастаются все дальше, и, притупившись, секира свободы уже не в силах разрубить их.

184

К прочим развращающим зрелищам, которые следовало бы отменить, можно отнести те непристойные представления, что оскорбляют добрые нравы и здравый смысл, с коим тоже необходимо считаться. В главе о театральных зрелищах мы забыли упомянуть о прыгунах и канатоходцах.{383} Однако в сочинении не так уж важен порядок изложения, а важно, чтобы автор высказал в оном все свои мысли. Следуя примеру Монтеня,{384} я стану пользоваться для этого малейшим поводом; пусть бранят меня критики; буду утешаться тем, что я по крайней мере не столь скучен, как они. Итак, вернемся к этим пошлым, вызывающим возмущение прыгунам и канатоходцам. Как могут дозволять эти представления городские власти? Потратив так много времени на упражнения, столь же поражающие, сколь и бесполезные, они на глазах у публики рискуют собственной жизнью, доказывая собравшимся зрителям, что смерть человека не многого стоит. Они принимают непристойные позы, оскорбляя и глаза и сердце; они приучают людей, быть может еще незрелых, находить удовольствие в том, что граничит с опасностью, и воображать, будто человека можно выставлять на посмешище. Вы скажете, что это безделица, о коей не стоит и думать; но я заметил, что такие прискорбные зрелища производят на толпу куда большее впечатление, нежели все те искусства, в коих присутствует хоть видимость рассудка.

185

Господин де Вольтер должен был тому заранее радоваться, ведь он столько времени ратовал за сию важную реформу.{385}

186

Одно из самых великих несчастий Франции состоит в том, что все управление находится в руках городских властей или же должностных и титулованных особ, причем никто никогда не соблаговолит испросить совета хотя бы от имени народа у тех частных лиц, кои нередко обладают высокой степенью образованности и мудрости. Самый добродетельный, самый просвещенный гражданин не имеет возможности ни развивать свои таланты, способные приносить всеобщую пользу, ни проявлять величие своей души; если он не облечен властью, ему приходится отказаться от всех благотворных своих замыслов, быть свидетелем величайших злоупотреблений и — молчать.

187

Император Тай-цзун,{386} гуляя как-то по деревне со своим сыном, сказал, указывая принцу на работавших в поле землепашцев: «Взгляните, как тяжко трудятся эти бедные люди в течение всего года, чтобы нас прокормить. Без их усилий и пота ни вы, ни я не владели бы государством».

188

Всеобщие предрассудки надобно уважать! Так утверждают малодушные, ограниченные умы: достаточно, чтобы какой-либо закон существовал, чтобы он казался им священным. Свойственна ли сия преступная умеренность мыслей человеку истинно добродетельному, которому одному дано любить и ненавидеть? Нет. Он сам присваивает себе право действовать от лица всего общества. Высокие достоинства — вот на чем зиждется его право. Справедливость его деяний подтверждается благодарностью потомков.

189

Дух нации отнюдь не зависит от атмосферы, ее окружающей: не климатические условия являются физической причиной величия ее или упадка.{387} Сила и мужество суть достояние любого народа на земле; но причины, приводящие их в действие и питающие их, зависят от определенных обстоятельств, которые могут складываться быстрее или медленнее, но рано или поздно возникают всегда. Блажен народ, которому — благодаря ли просвещению, благодаря ли чутью — удается поймать нужное мгновение.

190

Хотите знать главные принципы, коими руководствуются обычно на советах при всяком государе? Вот приблизительно свод того, что там говорится или, вернее, делается: «Необходимо всеми средствами умножать налоги, иначе у государя никогда не достанет средств на содержание армии и двора, который должен поражать великолепием. Если обремененный поборами народ начнет сетовать, его надобно обуздать. И это не будет несправедливым, ведь в сущности если он чем-нибудь владеет, то лишь по милости государя, который, особенно тогда, когда ему это выгодно и прибавляет блеска его короне, властен в любое время и в любом месте забрать обратно то, что ему угодно было уделить своим подданным. К тому же доказано, что народ, которому позволяют благоденствовать, менее трудолюбив и способен обнаглеть. Надобно урезать его достаток. Это сделает его более покорным. Бедность подданных — вернейший оплот короля; и чем меньшим богатством они располагают, тем будут послушнее. Привыкнув к подчинению, они станут подчиняться уже по привычке, а это — самое верное средство забрать народ в руки; и, мало того, он должен еще уверовать, что именно в покорности и заключается высшая мудрость, а следовательно, не рассуждая, следовать нашим приказам, видя в них плод нашей неоспоримой мудрости».

Если бы какой-либо философ, имеющий доступ к государю, во время этого совета вышел бы вперед и сказал своему королю: «Не верьте коварным вашим советникам, вас окружают враги семьи вашей. Ваше величие, ваша безопасность зависят не столько от вашего всемогущества сколько от любви к вам народа. Чем он несчастнее, тем пламеннее жаждет перемен — тем скорее пошатнет он ваш трон или трон ваших сыновей. Народ бессмертен, ваш же век измерен. Величие государя более проявляется в его отеческой заботе, нежели в неограниченной власти. Такая власть бесчеловечна, она противна природе. Умеряя себя, вы станете могущественнее. Поступайте по справедливости и не сомневайтесь, что наиболее сильными и почитаемыми являются государи нравственные». Такого философа, без сомнения, сочтут простодушным мечтателем и, быть может, не снизойдут даже до кары за его добродетель.

191

Порой в некоторых государствах наступает эпоха, которая оказывается необходимой, — эпоха страшная, кровавая, но она служит сигналом освобождения. Я говорю о гражданской войне. Именно здесь проявляют себя все великие люди — и те, кто борется со свободой, и те, кто защищает ее. Гражданская война позволяет обнаружить самые скрытые таланты. Появляются незаурядные люди, кои оказываются достойными приказывать другим. Это лекарство ужасное, но после паралича, в котором пребывало государство, после сего онемения душ оно становится необходимым.

192

Деспотическое правительство есть не что иное, как союз властителя с небольшим числом подданных, которым позволено безнаказанно обманывать и грабить остальных. Государь или тот, кто представляет его, затмевает собой общество, разделяет его, становясь единственным его средоточием, существом, которое по своему усмотрению разжигает все страсти и вводит их в игру ради собственных интересов. Он определяет, что справедливо, а что несправедливо; его каприз становится законом, его благосклонность — мерилом уважения в обществе. Подобная система слишком бесчеловечна, чтобы существовать долго. Правосудие же является преградой, равно охраняющей и подданного, и государя. Одна лишь свобода способна создать великодушных граждан: истина превращает их в разумные существа. Король могуществен, лишь стоя во главе счастливого, великодушного народа. Если приходит в упадок народ, рушится трон.

193

Свобода рождает чудеса, она побеждает природу, она выращивает богатый урожай на голой скале, она придает веселый вид самым печальным провинциям; она просвещает пастухов и делает их более проницательными, чем высокопоставленные рабы, что обретаются при самых утонченных дворах. Между тем иные страны, составляющие славу и гордость творца, но ввергнутые в рабство, являют нам лишь вид заброшенных полей, бескровных лиц, хмурых, потупленных взглядов. Человек! Выбирай же — быть тебе счастливым или несчастным, если ты еще можешь выбирать; страшись тирании; возненавидь рабство. Бери в руки оружие, умри или живи свободным.

194

Один интендант, желая дать нашей ***, направлявшейся в Суассон,{388} представление об изобилии, якобы царящем во Франции, велел выкопать все фруктовые деревья в окрестностях и посадить их на улицах города, предварительно выломав мостовую. Между деревьями натянуты были гирлянды из золоченой бумаги. Сей интендант, сам того не ведая, был подлинным живописцем.

195

Заблуждение и невежество суть источники всех бед, терзающих человечеством Человек дурен лишь потому, что не понимает подлинных своих интересов. Между тем можно без видимого вреда ошибаться в спекулятивной физике, в астрономии, в математике, но политика не терпит ошибок. Иные пороки управления более разорительны, нежели стихийные бедствия. Одна ошибка такого рода способна опустошить государство и ввергнуть его в нищету. Самый строгий и глубокий теоретический анализ более чем когда-либо бывает необходим при решении общественных дел, если возникают как бы уравновешивающие друг друга «за» и «против». В подобных случаях нет ничего опаснее косности; она приводит к невероятным бедствиям, и государство обнаруживает это лишь в момент своей гибели. Потому надобно как можно более умножать и расширять знания о сложном искусстве управления государством, ибо малейший промах здесь уводит с правильного пути и вырастает в гигантскую ошибку. До сих пор законы были лишь облегчительными средствами, их же превратили в панацею, они, как это правильно было кем-то замечено, суть плод необходимости, а не философии. Именно последней надлежит исправить то, что в них несовершенно. Но каким мужеством, каким усердием, какой любовью к человечеству должен обладать тот, кто из бесформенного этого хаоса возведет стройное здание! И вместе с тем какой другой гений будет более достоин любви человечества? Пусть же подумает он о том, сколь важна сия задача, — ведь дело касается прежде всего счастья людей, а следовательно, улучшения их нравов.

196

Г-н Даламбер сказал, что король, выполняющий свои обязанности, — это самый несчастный человек на свете, а тот, что их не выполняет, наиболее достоин жалости.{389} Но почему король, выполняющий долг свой, — самый несчастный человек на свете? Из-за разнообразия своих обязанностей? Но ведь хорошо выполненная работа есть источник истинной радости. Можно ли так обесценивать это внутреннее удовлетворение, рождаемое сознанием, что ты сделал что-то на благо людям? Разве не заключена награда уже в самой добродетели? Почему может быть глухо к радостям сердце того, кто всеми любим и ненавидим лишь злодеями? Кто не испытал чувство довольства от сделанного кому-то добра? Король, который не выполняет своих обязанностей, более всех достоин жалости. Нет ничего справедливее — во всяком случае, если ему доступны угрызения совести и он не безразличен к бесчестью; если же они ему недоступны, он еще больше достоин жалости. Нет ничего лучше, чем эта последняя мысль.

197

Всякое государство, будь оно даже республиканским, должен кто-то возглавлять, однако власть этого лица надобно ограничить. Это нечто вроде призрака, который преграждает дорогу честолюбцу, подавляя все его стремления. Королевская власть становится тогда как бы пугалом, которое ставят в саду, оно отгоняет воробьев, прилетающих клевать зерно.

198

Те, которые сказали, будто при монархии король выражает волю народа, сказали величайшую нелепость. В самом деле, может ли быть что-либо нелепее, чем когда такие разумные существа, как люди, говорят одному или нескольким: «Желайте за нас». Народ всегда говорит государям: «Действуйте за нас в соответствии с нашей волей, она вам хорошо известна».

199

Всякое правительство, в котором один-единственный человек оказывается выше закона и может безнаказанно нарушать его, несчастно и несправедливо. Тщетно один даровитый человек{390} тратил свои таланты, убеждая нас в прелести азиатских правительств; слишком оскорбительны они для природы человека. Взгляните на сей великолепный корабль; он движется вперед, побеждая стихии, но достаточно незаметной трещины, чтобы в корпус его проникли соленые волны, которые разрушат корабль. Так один-единственный человек, возвышающийся над законами, позволяет проникнуть в корпус политического корабля несправедливости и неправде и с неизбежностью ускоряет его гибель. Не все ли равно, один или многие будут повинны в этом? Что нужды, сотни ли рук у тирании, или лишь одна, если эта рука протянута с одного конца империи до другого, если она тяжко давит на каждого и, отрубленная, тотчас же вырастает вновь? Впрочем, не так страшен деспотизм, как его распространение. Визири, паши и проч. следуют примеру своего господина, они казнят людей до тех пор, пока не казнят их самих. В странах Европы одновременная борьба различных сил, их столкновение моментами поддерживают равновесие, и тогда народ облегченно вздыхает; постоянное нарушение пределов их власти заменяет собой свободу, и эта иллюзия в какой-то мере утешает, поскольку в действительности обрести свободу невозможно.

200

Я весьма склонен думать, что при королевских дворах самым порядочным из всех почти всегда является сам государь. У Нарцисса{391} душа была еще чернее, чем у Нерона.

201

Почему бы французам не проявить сочувствия к республиканскому строю? Кому в нашем королевстве не известно главенствующее положение дворян, лежащее в самой основе государства и подтвержденное обычаем нескольких столетий? Ведь когда в царствование короля Жана третье сословие, выйдя из своего униженного состояния, стало участвовать в собраниях нации,{392} эта кичливая и крепко державшаяся за прошлое аристократия весьма спокойно отнеслась к его приобщению к сословиям королевства, хотя в те времена предрассудки поместного дворянства и военного сословия были еще весьма сильны. Понятие чести, это исконное понятие, которое в глазах француза выше самых разумных установлений, сможет, следовательно, когда-нибудь стать душой республики;{393} для этого нужно лишь, чтобы любовь к философии, знание политических законов и перенесенные испытания помогла французам избавиться от легкомыслия и безрассудства, столь извращающих блестящие их качества, благодаря коим они могли бы сделаться первой нацией в мире, когда б они способны были разумно составлять, вынашивать и защищать свои проекты.

202

Напротив хижины некоего философа возвышалась высокая живописная гора, постоянно ласкаемая благодатными лучами солнца. Она была покрыта богатыми пастбищами, золотыми колосьями, кедрами и благоухающими растениями. Прелестные разноцветные птички летали взад и вперед, прорезая воздух своими крылами и наполняя его гармоничным пением. Лани и дикие козы населяли леса. В красивых озерах водились форель, мерлан и щука. Триста семейств, живших на склонах этой горы, делили ее меж собой и жили счастливо в мире и изобилии среди добродетелей, кои они рождают; они благословляли небо на восходе и при заходе солнца. Но вот взошел на трон сладострастный, ленивый, расточительный Осман: вскоре все триста семейств были разорены, изгнаны и превратились в нищих и бродяг. Прекрасная гора перешла в руки визиря, который заставил служить себе еще оставшихся здесь несчастных и ходить за своими собаками, наложницами и льстецами. Однажды Осман, заблудившись на охоте, повстречал философа, чьей отдаленной хижине удалось остаться в стороне от этого все поглотившего потока. Философ узнал его, однако не показал вида. Выполняя свой долг, он помог выйти ему из леса. В пути завязался разговор. «Увы, — сказал мудрый старец, — еще десять лет назад здесь знали, что такое радость; но ныне нужда совсем изнурила бедняка, опечалила его душу, и тяжкая нищета, с которой он мужественно борется изо дня в день, медленно сводит его в могилу. Кругом одни страдания». «Скажите мне, сделайте милость, — перебил его Осман, — а что это такое — нищета?». Философ вздохнул, замолчал и указал ему, как ближе пройти к дворцу.

203

«Гурон, или Простодушный», повесть Вольтера, одна из лучших вышедших из-под его пера. Гурон, запертый в Бастилии вместе с янсенистом, — нет ничего остроумнее этого эпизода.{394}

204

Предрассудок постоянно находится одесную трона, всегда готовый нашептывать на ухо королям свои ложные истины. Правда робка, она сомневается в возможности одержать победу над ними, она ждет знака, чтобы приблизиться; но язык ее так непривычен, что король охотнее склоняет ухо к обманчивому призраку, который говорит на знакомом ему наречии. Короли! Учитесь строгому и спокойному языку истины! Напрасно будете вы поклоняться ей, если не научитесь понимать ее язык.

205

Люди обладают естественным предрасположением к деспотизму, ибо что может быть удобнее: достаточно пошевелить кончиком языка, и тебе повинуются. Все помнят о султане, который требовал, чтобы ему под страхом смерти рассказывали занимательные истории.{395} Иные властители поступают почти так же, как он. Они говорят своему народу: «Развлекай меня, а сам подыхай с голоду».

206

Навуходоносор у Гарнье, кичась своим могуществом и своими победами, говорит: «Кто он, сей бог, повелевающий дождю, ветрам, бурям? Над кем властвует он? Над морями, скалами…» и т. д.

Безумные рабы! Людей я повелитель,

Я ваш единый бог, сошедший к вам в обитель.{396}

207

Греки и римляне испытывали куда более сильные ощущения, нежели мы: красочные религиозные празднества, события, от коих зависела судьба государства, величественные, но лишенные пышности церемонии, клики толпы, народные собрания, речи ораторов — какой неиссякаемый источник впечатлений! Рядом с этими людьми начинает казаться, будто мы лишь прозябали, будто мы вовсе и не жили.

208

Когда годы посеребрят наши волосы, как сладко будет нам предаваться отдохновению, вспоминая добрые и милосердные поступки, кои свершили мы на протяжении нашей жизни! Тогда для всех без исключения останется либо сознание прежних своих добродетелей, либо мучительный стыд за свои пороки.

209

Следует страшиться и расточительности. Молодой государь иной раз отказывает потому, что отказом своим сохраняет собственное достоинство; но старец всегда отзовется на просьбу, ибо действительно помочь он уже не в силах.

210

Мне бы хотелось, чтобы какой-нибудь государь поинтересовался тем, что о нем думает публика. За четверть часа он узнал бы столько, что ему на всю жизнь хватило бы пищи для размышлений.

211

Ты говоришь: «Я не боюсь меча, я храбр». Ты ошибаешься. Чтобы быть действительно храбрым, надобно не бояться также ни языка человека, ни пера его. Но в этом отношении могущественнейшие государи являли собой великих трусов. Издатель амстердамских ведомостей не давал Людовику XIV спокойно уснуть.{397}

212

Роскошь, которая служит причиной гибели государств и заставляет попирать все добродетели, есть следствие развращенных придворных нравов, коим всякий стремится подражать.

213

Первый герцог Виртембергский,{398} будучи на обеде у своего соседа, владетельного принца, с еще несколькими другими мелкими князьями, участвовал в общем разговоре. Каждый из присутствовавших рассказал о том, какими он владеет силами в насколько могуществен. После того как все они высказались, герцог сказал: «Я не завидую ни одному из вас в том могуществе, которым наградил вас бог. Но есть нечто, чем и я могу похвалиться, — в маленьком своем государстве я в любое время дня могу ходить один и чувствую себя в безопасности. Иногда я углубляюсь в лес, засыпаю там под каким-нибудь деревом; я живу совершенно спокойно среди своего народа, не опасаясь ни ножа убийцы, ни кинжала мстителя».

214

Большинство наших войн, как известно, является порождением этих, якобы политических, браков.{399} Если бы по крайней мере когда-нибудь Европа и Африка вздумали сочетаться браком с Азией и Америкой — тогда еще куда ни шло!

215

Надобно ли напомнить о страшной ночи на 30 мая 1770 года?{400} Она останется вечным обвинением нашей полиции, которая благоприятствует одним лишь богачам, охраняя варварский обычай ездить в каретах. Ведь именно кареты были причиной этого страшного бедствия. Но если после этого ужасного случая не было даже выпущено строгого предписания, дающего возможность гражданину беспрепятственно пользоваться мостовой, можно ли надеяться на излечение других горестей, более укоренившихся, с которыми труднее бороться? Около восьмисот человек погибло от последствий той страшной давки, а шесть недель спустя об этом уже никто не вспоминал!

216

В одной стихотворной пиесе я прочел такие строки:

Сии властители величием полны —

О коронованные нищенства сыны!{401}

Действительно, их требования не имеют границ, и за подвенечное платье августейшей новобрачной, за свадебный пир, за фейерверк, за вышитые простыни на брачном ложе платить будет народ; а стоит родиться наследнику, каждый младенческий крик его тотчас же будет превращаться в новые указы.

217

Одна афинянка как-то спросила жительницу Лакедемона,{402} какое приданое она принесла своему мужу. «Целомудрие», — отвечала та.

218

Какое непристойное, какое чудовищное зрелище являет собой отец, который обивает пороги судов и, понуждаемый неуемной своей гордыней, отказывается отдать дочь мужчине, потому что тайно предназначал ее другому; и при этом еще смеет ссылаться на какие-то гражданские установления, между тем как сам забывает священнейшие законы природы, согласно которым должен быть благодетелем своей дочери, а не мучителем ее. Примечательное и печальное явление сего несчастного века — скверных отцов у нас больше, чем неблагодарных детей. Где источник зла? Увы, он в наших законах!

219

Природа предназначила женщин для ведения дома и такого рода забот, которые одинаковы у всех и везде. Она создала гораздо меньше разновидностей женского характера, нежели мужского. Почти все женщины походят одна на другую. У них одна задача, и осуществляют они ее в любой стране одним и тем же способом.

220

Неразумно поступает женщина, которая по всякому поводу старается выказать свой ум. Ей, напротив, следовало бы употребить все свое искусство на то, чтобы скрыть его. В самом деле, что ищем мы, мужчины, в женщине? Невинность, чистоту, неискушенную открытую душу, пленительную робость. Женщина, блистающая своими знаниями, словно говорит вам: «Господа, полюбите меня, я умна — я сумею быть более коварной, более лживой, более хитрой, чем другая».

221

В IX веке папа Николай I, выступив преобразователем всех божеских, естественных и гражданских законов, отменил развод,{403} который принят был у всех народов мира и разрешен у евреев и христиан. Подумать только, от чего зависит судьба человечества! Один человек отнимает у него драгоценную свободу, превращает узы гражданские в священные и нерасторжимые оковы и увековечивает семейные раздоры. В течение веков глупый и странный сей закон действовал непреложно; и распри, раздирающие семьи, и обезлюдение государств — не более как следствие этой папской блажи. Ведь совершенно очевидно, что, будь разрешен развод,{404} браки были бы счастливее. Люди не так боялись бы связывать себя этими узами, когда бы были уверены, что оные не превратятся в оковы. Жены были бы рачительнее и послушнее. Если бы долговечность брачного союза зависела лишь от воли супругов, он был бы куда прочнее. Кроме того, если народонаселение у нас значительно ниже, чем это следует, то причиной этого в монархиях, населенных католиками, в какой-то степени является нерасторжимость браков. Если они и дальше будут терпеть такое множество холостяков и старых дев (следствие столь печальных порядков) и безбрачие духовенства, якобы освященное богом, то недалек тот час, когда эти монархии вынуждены будут выставить лишь несколько маломощных полков против многочисленных, здоровых, крепких армий тех народов, у коих развод разрешен. Чем меньше будет у нас холостяков, тем чище, счастливее и плодовитее будут браки. Уменьшение человеческого рода неизбежно приводит государство к полному упадку.

222

Стремление к холостой жизни становится господствующим тогда, когда правительство доходит до такой степени безобразия, что дальше идти уже некуда. Лишенный самых сладостных уз, гражданин постепенно утрачивает и любовь к жизни. Нередко люди накладывают на себя руки. Жить — столь тягостное ремесло, что жизнь становится невыносимым бременем.{405} Можно стойко перенести все стихийные бедствия вместе взятые; но бедствия политические во сто крат ужаснее, ибо не вызваны необходимостью. Человек проклинает общество, которое должно было облегчить его горести, и разбивает свои оковы. В 1769 году в Париже насчитывалось сто сорок семь человек, добровольно ушедших из жизни.

223

До тех пор, пока во Франции будет продолжаться владычество женщин,{406} пока они будут задавать в ней тон, судить и рядить о достоинствах и уме мужчин, французы не будут обладать ни той твердостью души, ни той мудрой расчетливостью, ни той серьезностью и мужеством, кои должны быть присущи свободным людям.

224

Кебет изображает лицемерие{407} сидящим у врат жизни и предлагающим каждому, кто желает войти, испить из чаши заблуждения. Чаша сия — суеверие. Блажен тот, кто, лишь раз глотнув из нее, тут же отбросил ее прочь.

225

Мы более рассчитываем на внешнее проявление нравов, другими словами — на обычаи, нежели на что-либо другое. Вот почему мы недостаточно занимаемся воспитанием. Древние вкладывали в свои рассуждения больше чувства и тем придавали изучению наук приятность, секрет которой ныне утрачен. Новым авторам всегда не хватает чувства — даже наиболее даровитые из них пропитаны духом педантства. Что может быть нелепее наших коллежей? Сравнить только их сухие, мертвые принципы обучения с тем общественным воспитанием, которое давали молодым людям греки,{408} уснащая мудрость всеми приманками, что влекут к себе сей нежный возраст? Наши наставники предстают лишь суровыми учителями. Что ж удивляться, если ученики первыми покидают их и бегут прочь?

226

Нет, не чрезмерность страстей — причина наших невзгод. Горячий необъезженный скакун, что встает на дыбы под рукою плохого ездока и, сбросив его, топчет копытами, — под хлыстом разумного хозяина был бы послушен узде и снискал бы ему славу на ристалищах. Слабые страсти свидетельствуют об убогости души. В самом деле, что являет собой сей молчаливый, сей неповоротливый гражданин, чья дремлющая душа ни к чему не чувствует охоты, который смирен потому, что бездеятелен, который прозябает, во всем послушный властям, потому что у него нет никаких желаний. Да полно, человек это или статуя? Поставьте рядом с ним мужа, исполненного живых страстей: с жаром предавшись им, он проникнет в тайны природы; пусть будет ошибаться, зато он проявит свой талант. Враг покоя, жадный до знаний, он, сражаясь со всем миром, обретет тот высокий и светлый разум, который послужит в дальнейшем на пользу отечеству; быть может, его будут преследовать, зато он обнаружит все силы души своей; и доброе имя его будет восстановлено, ибо он был велик и полезен.

227

Друзья мои, послушайте-ка басню. Стояла на земле с незапамятных времен лимонная роща: на деревьях ее росли золотистые сочные плоды, прекраснее которых никогда не было на свете. Ветви склонялись под их тяжестью, воздух вокруг напоен был их сладким ароматом. Но налетел буйный ветер, сбил несколько лимонов и даже сломал несколько веток. В другой раз сорвали несколько плодов страдавшие от жажды путники и, высосав сок, бросили их на землю. Это заставило лимонный народ выделить сторожей, дабы они впредь отгоняли прохожих и окружили бы рощу высокими стенами для защиты ее от ветров. Сначала сторожа служили лимонам верой и правдой, но вскоре они начали жаловаться, что столь тяжкий труд рождает в их груди невыносимую жажду. И сказали они лимонам: «Господа, мы умираем от жажды, неся свою верную службу. Позвольте сделать на каждом из вас небольшой разрез; мы выдавим лишь одну капельку вашего сока, дабы смочить наши пересохшие горла: вам это не повредит, а для нас и детей наших послужит источником новых сил, и это поможет нам и дальше выполнять свой почетный долг».

Легковерные лимоны охотно вняли их просьбам и позволили сделать себе сие небольшое кровопускание. Что же произошло дальше? Единожды произведя небольшой разрез, господа защитники лимонов повадились все чаще и чаще выдавливать из них сок; сначала они действовали учтиво, но чем дальше, тем все бесцеремоннее. И дошло до того, что они уж и дня не могли прожить без лимонного сока, пили его за всякой трапезой и подливали ко всякому кушанью. И вскоре они заметили, что чем сильнее давить, тем больше выходит сока. Вконец изнуренные лимоны попытались было напомнить о первоначальном уговоре, однако, обретя силу, господа правители побросали всех, несмотря на их сетования, в давильный чан и принялись выжимать, да так, что от лимонов осталась только кожа, да и ту еще обрабатывали посредством особого рычага. В конце концов они стали в лимонном соке чуть ли не купаться. Опустела прекрасная роща, весь лимонный народ был истреблен, а тираны, привыкнув к сему освежающему напитку, так неразумно его расточали, что остались ни с чем. Тут они заболели гнилостной лихорадкой, да все до одного и перемерли. И поделом им!

228

Вот что могли бы сказать своим королям землепашцы, жители деревень — словом, народ: «Мы высоко вознесли вас над собой. Ради великолепия ваших тронов и безопасности ваших особ мы принесли в жертву свое достояние и жизнь. Вы сулили нам взамен изобилие, вы обещали нам спокойные безоблачные дни. Могли ли мы ожидать, что под вашим владычеством радость исчезнет из наших селений, что дни праздников станут для нас днями печали, что страх и трепет придут на смену сладостному чувству доверия? Прежде взоры наши веселил вид зеленеющих полей и пашни обещали щедро вознаградить нас за наш труд. Ныне плоды сего труда, обильно политые нашим потом, оказываются в чужих руках. Разрушаются деревни, которые мы так любовно обихаживали. Наши старики и дети не знают, где приклонить им головы. Стенания наши не достигают ваших ушей; с каждым днем все большая нищета приходит на смену той, от коей стенали мы вчера. Мы почти утратили образ человеческий — скот, что щиплет траву на наших пастбищах, и тот счастливее нас.

На нас обрушиваются еще более чувствительные удары. Нас презирает сильный; он отказывает нам даже в праве на честь, он приходит в наши хижины, соблазняет наших дочерей и уводит их, делая жертвами разврата. Тщетно взываем мы к тем, кто держит меч правосудия. Они отворачиваются от нас, они не снисходят к нашим бедам; они защищают лишь наших обидчиков. Лицезрение чужого богатства, оскорбляя нашу нищету, делает жизнь нашу еще невыносимее. Пьют нашу кровь и запрещают роптать! Тот, кто жестоко обирает нас, кичится творениями наших рук, но ему, окруженному наглой роскошью, нет дела до усовершенствования наших ремесел, им движет лишь презренная жажда золота; в нас он видит лишь рабов, ведь мы не восстаем и не жаждем крови. Беспрестанно терзающая нас нужда развратила прежде невинные наши нравы. В нашу среду проникли недобросовестность и бесчестность, ибо жизненная необходимость обычно берет верх над добродетелью. Но кто подает нам пример бесчестности? Кто погасил в наших сердцах ту душевную чистоту, что объединяла нас в столь совершенном согласии? Кто повинен в нищете нашей — сей матери всех пороков? Многие из наших сограждан отказываются иметь детей, дабы не обрекать их на голод еще с колыбели. Другие впали в отчаяние и кощунствуют, кляня Провидение. Кто ж истинный виновник наших бедствий? Да проникнут справедливые наши жалобы сквозь густую пелену, обволакивающую троны! Да пробудятся короли и вспомнят, что и они могли родиться такими, как мы, и что детей их может постигнуть наша участь. Неразрывно связанные с землей отчизны, а вернее — составляя неотъемлемую ее часть, мы не отказываемся трудиться ради ее блага. Мы просим одного: пусть какой-либо добросовестный человек вычислит предел наших сил, дабы вовсе не раздавило нас то бремя, которое мы рады бы нести, когда бы оно было им соразмерно. И тогда, спокойно существуя в соответствии со своими достатками, довольные судьбой своей, мы спокойно взирали бы на благоденствие других, нимало не тревожась о собственной участи.

Жизненный путь наш более чем наполовину пройден. Сердца наши наполовину мертвы от горестей. Дни наши сочтены. Не о себе только печемся мы, но и об отчизне. Мы — ее опора. Но если гнет будет возрастать, нас ждет гибель, и тогда рухнет наше отечество, а под обломками его погибнут и тираны. Мы не желаем сего бессмысленного и печального возмездия. Какой толк нам после смерти в несчастии ближних наших? Мы взываем к государям, если только сохранилось еще в сердцах их что-либо человеческое. Но если они зачерствели окончательно, пусть узнают владыки мира, что умирать мы умеем и что смерть — а она никого не минует — для них будет страшнее, чем для нас.

229

Видел я, как один принц въезжал в некий чужеземный город. Палили из пушек. Принц был роскошно одет, его везли в золотой карете в сопровождении множества пажей и лакеев. Лошади скакали с веселым ржаньем, словно они везли само счастье. Все крыши были усеяны зеваками, все окна раскрыты, улица была запружена народом; кавалеристы играли саблями, сверкавшими на солнце, солдаты махали ружьями. Воздух сотрясался от гудения труб. Поэт настраивал свою лиру, оратор лишь ждал мгновения, чтобы гость ступил на землю. Его препроводили торжественно во дворец, и все при виде его бурно выражали почтение и радость. Стоя у окна, я смотрел на все это в размышлял. Несколькими днями позже я встретил этого принца на улице, пешком без всякой свиты в обыкновенном платье. Уж не знаю, почему, но только никто не обращал на него внимании, напротив, его то и дело толкали. И вдруг на улице появился какой-то шарлатан, который сидел в маленькой повозке, запряженной несколькими большими собаками, с обезьянкой вместо форейтора на запятках. Тут стали раскрываться все окна, послышались восторженные возгласы, и все как один устремили глаза на шарлатана. И сам принц, увлеченный толпой, не мог оторвать от него взгляда. Я смотрел на него и чудилось мне, будто он говорит себе: «Пусть никогда больше приветственные клики толпы не затуманят мой разум безумной гордыней. Не человеком этим восхищается толпа, а лишь причудливым его выездом. Не я приковывал к себе взоры всего города, а мои лакеи, мои лошади, сверкание моего платья, позолота моей кареты».

230

В Турции, а ныне и во Франции, всякий правитель такой же полновластный хозяин, как и король; это-то и составляет несчастие народов. Вот самая злополучная форма государственного правления.

231

Фуке{409} говаривал: «У меня в руках все деньги королевства и прейскурант всем добродетелям!».

232

Всем этим откупщикам, управителям, сборщикам налогов, коих жажда обогащения заставила пожертвовать репутацией честного человека и примириться со всеобщей ненавистью, в голову не приходит употребить свои деньги на добрые дела. Пышностью и роскошью они прикрывают свое происхождение и источник своих богатств; они предаются различным увеселениям, дабы забыть о том, чем они были и что делали прежде. Но самое большое зло не в этом — пуще, чем их самих, богатства эти развращают тех, кто им завидует.

233

Все это пускание по ветру общественных богатств, все эти неумеренные награды, коими осыпаются иные недостойные подданные, все это чудовищное расточительство, которого не знали самые жестокие захватчики, — вот те внутренние язвы, что исподволь готовят гибель государства. Мы знаем из истории, что наиболее умные тираны были и наиболее расточительными. Я где-то читал, что Август бывший владыкой мира, имел сорок вооруженных легионов, которые стоили ему двенадцать миллионов в год.{410} Над этим стоило бы призадуматься.

234

Историю войн можно было бы озаглавить так: «История личных страстей министров». Иной из них только в отместку за слегка задетое самолюбие может с помощью злокозненных переговоров привести к войне с отдаленным и миролюбивым государством.

235

Верность — вовсе не рабская зависимость от воли другого человека. Ее символом считается собака, которая постоянно виляет хвостом, всюду следует за своим хозяином и слепо бежит выполнять всякий его приказ, будь он даже жесток и несправедлив. Я полагаю, что истинная верность состоит не в раболепстве, а в точном соблюдении законов разума и справедливости. Какую истинную верность своему государю обнаруживает Сюлли, разрывая брачное обязательство Генриха IV!{411}

236

Я только горько усмехаюсь, когда слышу о всяких заманчивых проектах, касающихся земледелия и народонаселения: налоги, которые ныне более высоки, чем когда-либо, отнимают у народа все, что он зарабатывает в поте лица своего, цены же на зерно неуклонно растут вследствие монополии тех, в чьих руках сосредоточены все деньги королевства. Сколько же раз повторять всем этим бессердечным гордецам: «Предоставьте полную свободу торговле и судоходству! Убавьте налоги! Только это может прокормить народ и остановить то стремительное обезлюдение страны, начало коего мы видим воочию». Но увы! Любовь к родине есть добродетель запрещенная. Тот, кто живет лишь для себя, кто думает лишь о себе, кто молчит и отводит взгляд, дабы не содрогнуться от ужаса, — вот кто слывет у нас хорошим гражданином; его даже превозносят за умеренность и осторожность. Что до меня, я молчать не в силах и скажу о том, что видел. Поезжайте по Франции, вы собственными глазами увидите, до какого предела дошли в большинстве ее провинций бедствия народные. Сейчас у нас 1770-й год. Вот уже третья зима, как дорожает хлеб. Еще в прошлом году добрая половина крестьян жила за счет общественной благотворительности. Нынешняя зима будет еще страшнее, ибо у тех, кто жил до сих пор продажей своего жалкого скарба, уже нечего продавать. Сей несчастный народ обладает долготерпением, которое заставляет меня дивиться могуществу законов и силе воспитания.

237

Как фальшива, как жалка наша учтивость! Как гнусна, как оскорбительна вежливость вельможи! Это всегда маска, притом более отталкивающая, нежели самое уродливое лицо. Все эти жеманные поклоны, преувеличенные любезности, театральные жесты непереносимы для человека искреннего. Блистательная искусственность наших манер более отвратительна, чем невежливость самого неотесанного грубияна.

238

Развращенный ум опаснее любострастия, ныне это главный порок, губящий молодых парижан.

239

До чего же подлая вещь — этот фарфор! Какая-нибудь кошка ударом лапки может причинить больше вреда, нежели потрава на двадцати арпанах земли.

240

Беседа оживляет столкновение идей, выставляет их в новом свете, развивает драгоценный дар взаимного понимания и является одним из самых больших наслаждений в жизни; этому занятию я охотнее всего предаюсь. Но я заметил, что в свете беседа вместо того, чтобы закалять душу, питать и возвышать ее, напротив, истощает и расслабляет. Решительно все подвергается сомнению. Острословие, коим у нас злоупотребляют, способно опровергнуть все, вплоть до самых очевидных вещей. Мы слышим здесь восторженные похвалы тому, что привыкли порицать. Всему находится оправдание. И незаметно для себя мы впитываем великое множество странных и чуждых нам идей. Мы коверкаем свою душу, то и дело сталкивая ее с различными мнениями. Они источают какой-то яд, сей яд ударяет вам в голову и помрачает изначальные идеи, обычно наиболее здоровые. Скупец, спесивец, развратник обладают такой искусной логикой, что вы иной раз уже меньше ненавидите их, после того как выслушаете их доводы: каждый ведь приводит вам доказательства, что он ни в чем не виноват. Надобно поскорее вернуться в свое одиночество, чтобы вновь воспылать прежней ненавистью к пороку. Свет приучает вас к тем недостаткам, кои объявляет достоинствами: мы и сами не замечаем, как просачивается в нас их обманчивый разум; слишком много общаясь с людьми, становишься меньше человеком, благодаря им начинаешь видеть все в ложном свете, и это ведет к заблуждениям. Лишь закрыв за собой дверь, находишь вновь и начинаешь видеть чистый свет истины, который меркнет средь многочисленной толпы.

241

Во Франции молодой человек, чтобы считаться привлекательным, должен быть тощим и хилым, кожа да кости, впридачу он должен иметь впалую грудь и быть слабого здоровья. Человек сильный и дородный вызывает отвращение. Одним только швейцарцам да кучерам полагается иметь крепкое телосложение и отменное здоровье.

242

Пирронизм{412} иной раз предполагает больше предвзятости, нежели естественного стремления удовлетворяться видимостью истины.

243

Я боюсь приближения зимы не из-за стужи, а потому что вместе с зимой возвращается и овладевает всеми унылое неистовство карточной игры. Это время года наиболее гибельно для нравов и непереносимо для философа. Тогда-то и начинаются все эти шумные, нелепые сборища, где обретают постыдное могущество всяческие мелкие страсти. Легкомыслие диктует моде. Все мужчины, преображенные в слабодушных рабов, подпадают под власть капризов женщин, к коим они не испытывают ни страсти, ни уважения.

244

Два рода опасностей, в равной мере неприятных, подстерегают нас в обычных беседах — быть вынужденным говорить, когда тебе решительно нечего сказать, или иметь еще что сказать, когда разговор уже окончен.

245

Женщина обычно поет с голоса любовника, к коему она благосклонна, а у скольких мужчин — женский ум!

246

Здоровье для счастья — то же, что роса для земных плодов.

247

Блажен, кто умеет наслаждаться здоровьем, этой спокойной гармонией тела, этим равновесием, этим превосходным сочетанием соков, этим удачным расположением органов, кои сохраняют свою силу и гибкость. Совершенное здоровье является высочайшим наслаждением. В наслаждении сем нет сладострастия, это так. Но поскольку само по себе оно превосходит все иные наслаждения, душа человека приобретает благодаря ему то довольство, тот глубокий и приятный покой, которые заставляют нас ощущать радость жизни, восхищаться зрелищем природы и благодарить Создателя! Не быть больным — какое в одном этом заключено сладостное удовольствие. Я готов назвать философом того, кто, понимая вред излишеств и преимущества умеренности, сумел бы обуздать свои желания и, нимало не страдая от этого, наслаждаться жизнью. О, какое это великое умение!

248

Из анатомии известно, что все органы наших удовольствий усеяны маленькими пирамидальными бугорками; чем меньше притупляются они частым возобновлением ощущений, тем они чувствительнее, эластичнее и быстрее восстановимы. Природа, нежная и внимательная мать, создала их таким образом, что они продолжают сохранять упругость и тогда, когда человек достигает преклонного возраста, если только не нарушена мягкость и бархатистость их поверхности. Так что от нас самих зависит в любом возрасте испытывать радости жизни. А что делает человек невоздержанный? Он уродует драгоценное устройство сего органа, делает его дряблым, придает ему жесткость и нечувствительность. Из существа почти божественного, способного испытывать наслаждения, доступные лишь ему одному, человек превращается в какой-то печальный автомат. А между тем кто на земле в большей мере наделен способностью к наслаждению? Кому еще дано созерцать небесный свод, восхищаться величественным зрелищем природы, различать цвета и пленительные формы тел, ощущать запахи цветов, вдыхать ароматы, внимать оттенкам голоса и звукам музыки, наслаждаться поэзией, красноречием, живописью, постигать законы алгебры, проникать в глубины геометрии и т. п.? Тот, кто сказал, что человек есть подобие вселенной, выразил великую и прекрасную мысль. Человек неразрывно связан со всем сущим.

249

Человек бесчестный несомненно является именно тем, кого в высшем свете величают порядочным человеком.

250

О Франция! О моя родина! Хочешь знать, в чем ныне твоя подлинная слава, в чем превосходить ты все остальные нации? Изволь: в промыслах модных товаров. Модам твоим следуют и на далеком Севере, и при немецких дворах, и даже в сералях,{413} — словом, во всех четырех концах света. Твои повара, твои пирожники — первые во всем мире, а твои танцовщики задают тон всей Европе.

251

Королевский канал{414} пересекает Китай в тянется с юга на север на протяжении шестисот лье. Он соединен с озерами, реками и т. д. Это государство насчитывает множество таких весьма полезных каналов, из коих некоторые имеют до десяти лье по прямой линии; они служат для снабжения большинства городов в селений. Мосты построены с такой смелостью и таким великолепием, что намного превосходят все то, что предлагает в этом роде Европа. А мы, проявляющие такую ограниченность, слабость и скаредность когда речь идет об общественных сооружениях, тратим наше умение, наши орудия и редкие познания на то, чтобы увековечить наше тщеславие, в возводим великолепные пустяки. Почти все наши строительные шедевры — не более как детские забавы.

252

Неужто правители Севера решились бы пренебречь немеркнущей славой, не уничтожив в своих владениях рабство и не вернув земледельцу хотя бы личную свободу? Разве не слышат они раздающихся повсюду призывов к сему высокому благодеянию? По какому праву стали бы они наперекор собственным интересам удерживать в унизительном порабощении наиболее трудолюбивую часть своих подданных, когда перед глазами у них — пример квакеров, предоставивших свободу всем своим рабам-неграм? Как не понимают они, что, став свободными, подданные их будут лишь более преданны и что сделаться людьми они могут, лишь перестав быть рабами.

253

Земля папуасов находится в 4000 лье от Парижа.

254

Тот, кто предсказал бы нам восемьдесят лет тому назад, что в Петербурге станут одеваться по вашим модам, носить ваши парики, читать наши брошюры и смотреть наши комические оперы, несомненно был бы сочтен безумцем. Надо примириться с тем, что тебя будут считать безумным, когда тебе приходит какая-либо мысль, выходящая за пределы общепринятых представлений. Все в Европе устремлено к внезапным переменам.

255

Как отвратителен мне самый звук твоего имени, Рим! Сколько бедствий принес он миру, этот город! С самого своего основания, которым обязан он шайке бандитов, оставался он достойным своих учредителей! Где найти другой пример столь пламенного, столь глубокого и бесчеловечного властолюбия? Он наложил оковы на весь мир. Сила, мужество, добродетель, героизм — ничто не спасло народа от рабства. Какой демон вел сей город к его победам и направлял полет его орлов? О зловещая республика! Никакой самый чудовищный деспотизм не мог бы привести к более ужасным последствиям! О Рим, как ненавижу я тебя! Каким может быть народ, который, пройдя по всему свету и уничтожая свободу человека, в конце концов уничтожил собственную свободу? Каким может быть народ, который, будучи окружен прекраснейшими искусствами, мог наслаждаться боями гладиаторов и с любопытством смотреть на какого-нибудь несчастного, истекающего кровью, да еще требовать, чтобы эта жертва, побеждая ужас смерти, лгала в последнее мгновение природе, показывая тысячам жестокосердных римлян, что польщена их рукоплесканиями. Каким может быть народ, который, принеся порабощение всему миру, безропотно терпел, чтобы такое множество императоров поворачивали кинжал в собственной его груди, выказывая при этом столь же низкое раболепие, сколь высокомерной была его тирания. Но этого мало. Трону сих деспотов суждено было стать престолом самого дикого, самого нелепого суеверия. Невежество и жестокость стали его орудиями. Раньше убивали именем родины, теперь стали убивать именем бога. Впервые кровь стала проливаться ради каких-то призрачных интересов неба: это было нечто доселе неслыханное, беспримерное. Рим оказался той зловонной бездной, откуда поднялись все эти роковые идеи, что разделили людей и вооружили их друг против друга во имя каких-то химер. Вскоре из этого лона вышли мерзкие чудовища, что зовутся первосвященниками и величают себя наместниками бога. По сравнению с этими тиграми с их ключами и тиарами{415} все Калигулы, Нероны, Домицианы{416} — всего лишь заурядные негодяи. Тысячелетие прозябают под игом деспотической теократии словно оглушенные ударом дубины народы. Церковная империя все подавляет, все затопляет своим мраком. Человеческий разум отныне существует лишь затем, чтобы повиноваться велениям одного обожествленного человека. Ему стоит лишь сказать слово — и слово это подобно раскатам грома. Крестовые походы, суды инквизиции, казни, изгнания, предания анафеме, отлучения — все эти невидимые молнии достигают самых отдаленных концов земли, и сердце христианина, исполненное веры и ненависти, жаждет новых убийств. Ему нужен новый мир, целый мир, дабы утолить эту неистовую жажду крови, он силой заставит ближних своих принять свою веру. Изображение Христа — вот сигнал к сим ужасающим опустошениям. Всюду, где оно появляется, льется потоками кровь; и сегодня эта самая религия узаконивает рабство тех несчастных, что добывают из недр земных золото, идолопоклонником коего является Рим. О город на семи холмах! Какое сонмище бедствий извергло адское твое лоно! Что ты такое? Почему обрел ты такую власть на этом несчастном земном шаре? Не вредоносный ли Ариман{417} расположился под твоими стенами? Уж не соприкасаются ли они со сводами ада? Не та ли это дверь, через которую входит несчастье? Когда же будет разбит он, сей роковой талисман, который хотя немного и поубавился в силе, но еще достаточно силен, чтобы вредить миру. О, как ненавижу я тебя, Рим! Пусть по крайней мере никогда не сотрется память о злодеяниях твоих! Пусть будешь ты навеки покрыт позором! И пусть во всех сердцах имя твое вызывает ту же справедливую ненависть, которую испытываю я, лишь услышав его!

256

Трон деспотизма опирается на алтарь, который поддерживает его лишь для того, чтобы вернее поработить.

257

В течение пятнадцати веков в Европе не строилось никаких иных памятников, кроме безвкусных церквей с высокими островерхими колокольнями. Картины, которые мы в них видим, в большинстве своем представляют собой самую мерзкую и вызывающую лишь отвращение мазню. Сколько монастырей существует за счет богатых пожертвований! Сколько процветающих семинарий! Сколько капитулов!{418} Сколько убежищ для безделья и богословской болтовни! А ведь именно в те времена, когда народ находился в самой большой нищете, и ухитрялись возводить самые дорогостоящие соборы и церкви! Сколько народов могло бы процветать, когда бы все эти огромные суммы, вместо того чтобы способствовать обогащению священников и монахов, были употреблены на постройку акведуков и каналов!

258

Всякая душа, в коей религиозный фанатизм не задушил еще чувства человечности, горит негодованием и раздирается от жалости при мысли о тех жестокостях, о тех изощренных пытках, которые творили люди, охваченные религиозным неистовством. История каннибалов и антропофагов менее страшна, чем наша. Испанский инквизитор Торквемада{419} похвалялся тем, что огнем и мечом истребил более пятидесяти тысяч еретиков. И повсюду находим мы кровавые следы жестокости и нетерпимости. Неужто это и есть божественный закон, в котором видят оплот государства и нравственности?

259

Жан-Жак Руссо приписывает силу, богатство и свободу Англии тому, что в ней уничтожены были волки, некогда ее опустошавшие.{420} О счастливая нация! Она изгнала в тысячу раз более опасных волков, которые еще и поныне разоряют другие страны.

260

Когда же исчезнет сие чудовищное неравенство состояний, чрезмерное богатство одних, умножающее крайнюю нищету других, — этот источник стольких преступлений! Когда не будем мы видеть, как один несчастный труженик напрасно тщится вырваться из нищеты, в которую ввергают его законы собственной страны, а другой протягивает дрожащую руку к ближнему своему, избегая его взгляда и страшась отказа! Когда не будем мы видеть этих чудовищ, что равнодушно отказывают ему в куске хлеба! Когда перестанут они морить голодом город, где съестные припасы продаются, словно в осажденной крепости! Но финансы истощены, торговля приходит в упадок, народ изнурен — все страдают, а это значит, что ужасающе падают нравы. Увы! Увы! Увы!

261

Каким тяжким бедствием оказывается типографское искусство, когда с его помощью всему народу сообщается о том, что такой-то тогда-то прибыл ко двору, дабы играть там постыдную роль раба; что другой торжественно опозорил свое имя, а третий дождался наконец награды за все свои подлости! Какое-то собрание пошлостей! И что за подлый, подобострастный тон!

262

Так прозвали те кареты, в которых ездят ко двору. Обычно ими пользуются лакеи всякого рода, коими Версаль кишмя кишит. В этом смысле кареты эти действительно вмещают в себя самые отбросы Франции.

263

У нас всячески превозносят те великолепные зрелища, что предлагались римскому народу. Отсюда хотят сделать вывод о его величии. Но народ сей стал несчастен с того самого времени, как стал видеть эти роскошные празднества, где бесстыдно расточались плоды побед его. Кто построил цирки, театры, термы?{421} Кто вырыл искусственные озера, где, словно в открытом море, плавал целый флот?{422} Они, эти коронованные чудовища, эти тираны, что в гордыне своей разоряли одну половину народа, чтобы потешить взоры другой. Эти гигантские пирамиды, коими хвалится Египет, суть памятники деспотизма. Республиканцы сооружают акведуки, проводят каналы, прокладывают дороги, украшают площади, строят рынки. Но в каждом дворце, возводимом монархом, таится зерно грядущего бедствия.

264

Какое королевство являет собой Франция! — Расположенное в самом сердце Европы, оно господствует и над океаном, а благодаря протяженности и изгибам берегов своих — и над водами, омывающими Фландрию, Испанию, Германию; оно прилегает к Средиземному морю и т. д. Казалось бы, какой народ имеет большее право на счастье?

265

См.: Béclard L. Sébastien Mercier, sa vie, son œuvre, son temps. Avant la Révolution. 1740—1789. Paris, 1903, p. 14—18.

266

О драматургии Мерсье см.: Белицкий Г. Себастьян Мерсье. — В кн.: Ранний буржуазный реализм. Л., 1936, с. 333—384; Левбарг Л. Луи Себастьян Мерсье. Л.—М., 1960; Zollinger О. Louis-Sébastien Mercier als Dramatiker und Dramaturg. Strassbourg, 1899.

267

См.: Minder R. Paris in der neueren französischen Literatur (1770—1890). Wiesbaden, 1965, S. 24.

268

См.: Eggli Edm. Schiller et le romantisme français, t. 1. Paris, 1927, p. 26—27, 79—81.

269

См.: Berkowe L. Louis-Sébastien Mercier et l’éducation. — Modern Language Notes, 1964, vol. 79, № 5, p. 496—497.

270

Ibid., p. 497.

271

См.: Mémoires de Fleury, de la Comédie-Française (1757—1820), t. 3. Paris, 1836, p. 251—259.

272

Пушкин В. Л. Соч. СПб., 1893, с. 147.

273

«Старик Мерсье» с его «большой поношенной шляпой сомнительно-черного цвета», в «куцеватом сером сюртуке» и «допотопном длинном камзоле», фигурирует в воспоминаниях Ш. Нодье (Nоdier Ch. Souvenirs, épisodes et portraits, t. 2. Bruxelles, 1831, p. 203—204); «старик Мерсье», «бедный и забытый», упомянут в мемуарах А. де Пюимегра (Puymaigre A. de. Souvenirs sur l’émigration, l’Empire et la Restauration. Paris, 1884, p. 118). См. также дневниковую запись от 14 сентября 1811 г. Н. И. Тургенева: «M‹ercier› живет, как философ… очень просто… M‹ercier› стар и слаб» (Архив братьев Тургеневых, вып. 3. СПб., 1913, с. 87—88).

274

См.: Monselet Ch. Les oublies et dédaignés, t. 1. Alençon, 1857, p. 98.

275

Показательно, что эту подробность отметил Герцен в «Былом и думах»: «Жирондист Мерсье, — писал он, — одной ногой уже в гробу, говорил во время падения первой империи: „Я живу еще только для того, чтобы увидеть, чем это кончится“» (Герцен А. И. Собр. соч. в 30-ти т., т. 11. М., 1957, с. 505).

276

См.: Barroux R. Sébastien Mercier, le promeneur qui ne sait où il va. — Mercure de France, 1960, avr., № 1160, p. 654—656.

277

См.: Marchant de Beaumont F.-M. Le Conducteur au Cimetière de l’Est, ou du Père La Chaise. Paris, 1820, p. 230.

278

См., например: Moniteur universel, 1814, 28 avr., № 118; Mercure de France, 1814, avr., № 752, p. 168. См. также: Annales littéraires, ou Choix chronologique des principaux articles de littérature insérés par M. Dussault dans le «Journal des Débats», t. 4. Paris, 1818, p. 285—293. Весьма характерен и русский некролог Мерсье, в котором, между прочим, говорилось: «Его достоинство как писателя невелико, талант его не отличный, и вообще он заслужил более славу странного человека, нежели имя достойного писателя, по крайней мере во Франции, где его произведения имеют справедливых судей» (Вестник Европы, 1814, ч. 85, № 12, с. 296—297).

279

Цит. по кн.: Béclard L. Sébastien Mercier…, p. 76.

280

См.: Quérard J.-M. La France littéraire, t. 6. Paris, 1834, p. 58; Barbier A.-A. Dictionnaire des ouvrages anonymes, t. 1. Paris, [s. a.], p. 161.

281

Mercier L.-S. Fictions morales, t. 1. Paris, 1792, p. XIII.

282

Это редкое издание имеется в Гос. Публичной библиотеке: L’An deux mille quatre cent quarante. Amsterdam, chez E. van Harrevelt, 1771 (шифр 17.5.9.14).

283

К сожалению, вопрос о первом издании «Года две тысячи четыреста сорокового» не разрешен и в новейшем — в целом весьма удачном — очерке об этом произведении, который принадлежит Р. Труссону: Mercier Louis-Sébastien. L’An deux mille quatre cent quarante. Rêve s’il en fut jamais. Ed., introd. et notes par Raymond Trousson. Bordeaux, 1971, p. 34—35 (далее — Trousson, Introduction). Рецензию на эту книгу см.: Rev. d’histoire littéraire de la France, 1972, № 4, p. 725—726.

284

См.: Свентоховский А. История утопий. М., 1910; Сhinard G. L’Amérique et le rêve exotique dans la littérature française au XVII et XVIII siècle. Paris, 1913, chap. 4; Atkinson G. The extraordinary voyage in French literature from 1700 to 1720. Paris, 1922; Dufrenoy M.-L. L’Orient romanesque en France. 1704—1789. Montréal, 1946, t. 1, chap. 9.

285

См.: Baldensperger F. L’Angleterre et les Anglais vus à travers la littérature française. — Bibliothèque universelle et Rev. Suisse, 1905, t. 38, p. 320—321.

286

См., например: Коплан Б. Философические письма «Почты Духов» (1789). — В кн.: А. Н. Радищев. Материалы и исследования. М.—Л., 1936, с. 382—393; Сенников Г. И. О сатирических «снах» в русской литературе XVIII века. — В кн.: Проблемы изучения русской литературы XVIII века. От классицизма к романтизму, вып. 1. Л, 1974, с. 66—74.

287

См.: Занадворова Т. Л. Утопический роман Мерсье «2440-й год». — Учен. зап. Магнитогор. гос. пед. ин-та (кафедра рус. и зарубеж. лит.), 1960, вып. 1, с. 154—155.

288

См.: Бернадинер Б. М. Социально-политическая философия Жан-Жака Руссо. Воронеж, 1940, с. 96—130; Волгин В. П. Развитие общественной мысли во Франции в XVIII веке. М., 1958, с. 226—245.

289

См.: Masson P.-M. La religion de Rousseau. La «profession de foi» de Jean-Jacques. Paris, 1916, chap. 3—5.

290

См.: Maestro M. T. Voltaire and Beccaria as reformers of criminal law. New York, 1942, p. 51—72.

291

См.: Чечулин Н. Д. Об источниках «Наказа». — ЖМНП, 1902, ч. 340, № 4, с. 279—320.

292

Ср.: Château J. Jean-Jacques Rousseau, sa philosophie de l’éducation. Paris, 1962.

293

См. в этой связи: Katz W. Le rousseauisme avant la Révolution. — In: Dix-huitième siècle, № 3. Paris, 1971, p. 209.

294

См.: Будагов Р. А. Развитие французской политической терминологии в XVIII веке. Л., 1940, с. 114—117.

295

См.: Lortholary A. Le mirage russe en France au XVIII siècle. Paris, 1951, p. 2 («La légende de Catherine»).

296

См. об этом: Seeber E. D. Anti-slavery opinion in France during the second half of the eighteenth century. Baltimore, 1937.

297

См.: Baldensperger F. Young et ses «Nuits» en France. — In: Baldensperger F. Études d’histoire littéraire. Paris, 1907, p. 55—90; Сushing M. G. Pierre Le Tourneur. New York, 1908, p. 12, 13, 16—18.

298

См. свидетельство Мерсье: Mercier L.-S. De J. J. Rousseau considéré comme l’un des premiers auteurs de la révolution, t. 2. Paris, 1791, p. 179.

299

См.: Belin J.-P. Le commerce des livres prohibés à Paris de 1750 à 1789. Paris, 1913, p. 103.

300

Mémoires secrets pour servir à l’histoire de la République des lettres en France… par feu M. de Bachaumont, t. 5. Londres, 1777, p. 336. (Меробер продолжил дело Башомона после его смерти в апреле 1771 г.).

301

Correspondance littéraire, philosophique et critique, par Grimm, Diderot, Raynal, Meister etc., t. 9. Paris, 1879, p. 396—396.

302

Bibliothèque des sciences et des beaux-arts, 1771, t. 36, partie 1, p. 116—117.

303

Цит. по: Trousson, Introduction, p. 64.

304

Le monarque accompli, ou Prodiges de bonté, de savoir et de sagesse… par Mr de Lanjuinais. t. 1. Lausanne, 1774, p. 117—119, 289. Об этом см.: Занадворова Т. Л. Утопический роман Мерсье «2440-й год», с. 148—149.

305

Raynal G.-Th. Histoire philosophique et politique des établissemens et du commerce des Européens dans les deux Indes, t. 3. Genève, 1780, p. 204. Об этом см.: Mercier R. L’Afrique noire dans la littérature française. Les premières images (XVII—XVIII siècle). Dakar, 1962, p. 142, 156—158.

306

В этих новых главах, как правило, получали дальнейшее развитие и детальную разработку сюжеты и темы, затронутые или намеченные в первоначальном варианте. В подтверждение приведем названия некоторых из них: «Всеобщая история», «Людовик XIV», «Христианство», «Основной закон», «Флот», «Государственные пенсии», «Об Африке», «Индия», «Общественное мнение», «Мифология», «Семейное законодательство», «Благотворительные учреждения», «Свобода печати», «Роскошь».

307

Mercier L.-S. Le Tableau de Paris, t. 2. Amsterdam, 1782, p. 346 — 347; t. 8. Amsterdam, 1783, p. 8; L’An deux mille quatre cent quarante. Rêve s’il en fut jamais, suivi de l’Homme de fer, songe, t. 2. [S. l.], 1787, p. 40.

308

Mercier L.-S. De J. J. Rousseau, t. 1, p. 61; t. 2, p. 207.

309

Mercier L.-S. Fictions morales, t. 1, p. XIV.

310

Mercier L.-S. L’An deux mille quatre cent quarante. Rêve s’il en fut jamais, suivi de l’Homme de fer, songe. Nouv. éd. impr. sous les yeux de l’aut. Paris, an VII, p. II.

311

Подобные претензии вызывали иногда раздражение. Так, по свидетельству самого Мерсье, внесенное им на заседании Конвента в 1793 г. предложение разрушить — как символ королевской власти — Версаль было отвергнуто под тем предлогом, что он стремится лишь подтвердить одно из своих давних пророчеств (Mercier L.-S. Le Nouveau Paris, vol. 1. Paris, [1798], p. 147). См.: Ricken U. Louis-Sébastien Mercier et ses deux nouveaux Paris. — In: Dix-huitième siècle, № 7. Paris, 1975, p. 301—313.

312

В 1772 г. роман появился на английском языке, а затем трижды переиздавался (1797, 1799, 1802), в 1792 г. — на голландском. Распространялся он и в Испании, где, однако, подвергся жестокому преследованию инквизиции и был осужден особым королевским указом (1778) как книга «нечестивая, дерзостная и богохульная». См.: Zollinger О. Eine Utopie des 18. Jahrhunderts vor der spanischen Inquisition. — Z. für französische Sprache und Litteratur, 1897, Bd. 19, S. 305—308.

313

См.: Puseу W. W. Louis-Sébastien Mercier in Germany, his Vogue and Influence in the Eighteenth century. New York, 1939.

314

См.: Fuchs A. Les apports français dans l’œuvre de Wieland de 1772 à 1789. Paris, 1934, p. 319.

315

Сообщая в письме к Софи Ларош от 18 января 1772 г. свои первые впечатления о романе, Якоби писал: «Мне трудно сказать вам, дорогой друг, до какой степени это сочинение меня восхищает… Книга эта насыщена значительными и сильными мыслями, она рождена в порыве вдохновения». И далее приводил суждение Виланда, видевшего в романе Мерсье «весьма замечательное явление, верный признак начавшегося обновления французского общества» (Fr. H. Jacobi’s auserlesener Briefwechsel, Bd. 1. Leipzig, 1825, S. 62—64).

316

См.: Barnes B. Goethe’s Knowledge of French Literature. Paris — Oxford, 1937, p. 79.

317

Deutsche Chronik auf das Jahr 1774 4. und 5. Beil. (Nov. und Dez.), S. 50.

318

Утра, 1782, л. 4, с. 160. Об этом издании см.: Козьмин М. Б. Журнал «Утра» и его место в русской журналистике XVIII века. — XVIII век, сб. 4. М.—Л., 1959, с. 104—135.

319

Мое время. Записки Г. С. Винского. СПб., [1914], с. 120. Примечательно, что на этот факт обратил внимание А. И. Тургенев, ознакомившийся с воспоминаниями Винского в рукописи в начале 1845 г., т. е. задолго до их появления в печати (Тургенев А. И. Хроника русского. Дневники (1825—1826 гг.). М.—Л., 1964 г. с. 249).

320

Примечания на Историю древния и нынешния России г. Леклерка, сочиненные… Иваном Болтиным, т. 1. СПб., 1788, с. 236.

321

Там же, с. 236—237.

322

Там же, с. 238, 506. См.: Сухомлинов М. И. История Российской Академии, вып. 5. СПб., 1880, с. 152—161.

323

См.: Берков П. Н. История русской журналистики XVIII века. М.—Л., 1952, с. 362—365.

324

Утренние часы, 1788, ч. 2, неделя 26, с. 193—199; ч. 3, неделя 28, с. 17—31.

325

На принадлежность Рахманинову первого из этих переводов указал в свое время Ф. А. Витберг, в распоряжении которого имелся экземпляр «Утренних часов» (ч. 1—2) с обозначением авторов и переводчиков (Витберг Ф. А. Первые басни И. А. Крылова. Исправленный оттиск. СПб., 1900, с. 33). Трудно допустить, что второй перевод из того же произведения был сделан кем-либо другим, тем более что и стилистическое их сходство несомненно.

326

См.: Мартынов Б. Ф. Журналист и издатель И. Г. Рахманинов. Тамбов, 1962; Полонская И. М. И. Г. Рахманинов — издатель сочинений Вольтера. — Труды Гос. б-ки СССР им. В. И. Ленина, т. 8. М., 1965, с. 126—162; Иван Андреевич Крылов. Проблемы творчества. Л., 1975, с. 56—61 (автор раздела — Н. Д. Кочеткова).

327

См.: Левин Ю. Д. Английская поэзия и литература русского сентиментализма. — В кн.: От классицизма к романтизму. Из истории международных связей русской литературы. Л., 1970, с. 210—225.

328

Муза, 1796, ч. 4, с. 48—57.

329

Северный вестник, 1804, ч. 2, № 4, с. 21; Вестник Европы, 1805, ч. 19, № 2, с. 126—127; 1814, ч. 75, № 12, с. 296; ч. 78, № 23, с. 271.

330

Российский музеум, 1815, ч. 4, № 12, с. 238. Ср.: Сын отечества, 1816, ч. 28, № 9, с. 83.

331

Пушкин А. С. Полн. собр. соч., т. 7, М., 1958, с. 144. Попутно напомним еще два факта, свидетельствующие об интересе у нас к «Году две тысячи четыреста сороковому». Это пометы русского читателя на полях романа, обратившие на себя внимание Т. Л. Занадворовой (книга эта — лондонское издание 1771 г. — ранее находилась в библиотеке Петербургского университета, а затем оказалась в Перми; нам она, к сожалению, осталась недоступной), и упоминание этого сочинения в переписке М. И. Антоновского и К. А. Лубьяновича (1816), о котором сообщил В. Э. Вацуро (Россия и Запад. Из истории литературных отношений. Л., 1973, с. 167).

332

Текст «Сна» в переводе с французского см.: Модзалевский Б. Л. К истории «Зеленой лампы». — В кн.: Декабристы и их время, т. 1. М., 1928, с. 53—57. См. также: Печкина М. В. Движение декабристов, т. 1. М., 1955, с. 242—247.

333

Литературные листки, журнал нравов и словесности, 1824, ч. 3—4. См.: Святловский Вл. Русский утопический роман. Пг., 1922, с. 35—36.

334

Утренняя заря, альманах на 1840 год. СПб., 1840, с. 307—352. Более полная публикация: 4338-й год. Петербургские письма. М., 1926. См.: Сакулин П. Русская Икария. — Современник, 1912, кн. 12, с. 193—206.

Загрузка...