ЧАСТЬ I. МАРИАННА ПЕРВОЙ МИРОВОЙ

Штандартенфюрер СС рассказывает. Вена, 1928 год

Разгоряченный дуэлью, он бежал по аллее в черной октябрьской ночи с окровавленной рапирой в руке. Кровавый туман застилал ему глаза. Он сам не знал, куда и зачем бежал. Ледяной ветер обжигал кровоточащую рану на щеке. Он не чувствовал боли. Какой-то бес гнал его все дальше и дальше во тьму, под высокие, холодные звезды.

Где-то вдали остались оклики друзей, звон стаканов с пуншем, пропитанная запахом спиртного, душная атмосфера кабака. Холодный воздух остужал дыхание. Залитая лунным светом октябрьская ночь расстилалась вокруг. Северный ветер обрывал последнюю листву. В аллее было тихо и безлюдно. Вдали за кронами деревьев безжизненно черной громадой возвышалось здание университета.

Безмолвие повисло над деревьями, запуталось в кустарнике, шелестело под ногами в пожухлой листве. Он взбежал по лестнице. Внезапно из тени деревьев с боковой аллеи, ведущей к университету, перед ним возникла фигура в белом. Он не успел заметить, кто это был. Со всего разбега он налетел на нее, толкнув в грудь. Потеряв равновесие от столкновения, он рухнул на холодные ступени, больно стукнувшись головой о балюстраду мраморной террасы.

Рапира, зацепившись, выпала у него из рук. Поднявшись, он увидел женщину. Она сидела на ступенях, кутаясь в белый горностаевый мех, — в рукаве ее манто, безвольно уронив эфес, повисла рапира, которая вполне могла бы проткнуть ей руку.

— Вы чуть не убили меня, молодой человек, — голос женщины прозвучал тихо, но спокойно. Откинув упавшие на глаза волосы, она свободной рукой в белой лайковой перчатке аккуратно вытащила рапиру из рукава.

— Что за зверские забавы теперь у студентов! Послушайте, юноша, возьмите свое оружие. Оно мне совсем не нравится.

Завороженный ее голосом, который, как родник в недрах, рождался низким тембром где-то в глубине ее и вырывался на поверхность, словно ломался о преграду, рассыпаясь, как разбитый фарфор, множеством оттенков звучания, он медленно подошел и опустился на колени рядом с ней, не в силах оторвать глаз от этого чудесного видения в ночи. В горностаевом манто, с рассыпанными по плечам волосами, в тишине парка, облитая голубым сиянием луны и звезд, она казалась ему феей из сказки. Однако кровь на ее рукаве заставляла вернуться к реальности.

— Простите, — он, спохватившись, взял поспешно из рук женщины рапиру, — Вы, кажется, ранены.

— Нет, нет — она поморщилась, — это чужая кровь. Может быть, Ваша?

Она впервые повернула к нему лицо. Оно было прекрасно. Тихий и таинственный свет луны смягчал, делая неясными, словно отуманенными, черты ее лица. Но под лучистым покровом полумрака вполне можно было различить чеканный лик патрицианки. Цвет ее волос, в беспорядке разбросанных по плечам, напоминал случайно упавший ей на колени увядший лист каштана. Глаза, потемневшие от только что пережитого страха, стали почти фиалковыми, их бархатно-сиреневый взгляд под черными ресницами скользнул по его лицу и вдруг с тревогой остановился — она увидела его рану.

— О, Боже, да у Вас же кровь! Конечно! — она придвинулась ближе, взяла его за плечи, рассматривая повреждение. Изысканный запах недавно вошедшего в моду «Шанель № 5» овеял его, закружив голову. Он тихо произнес:

— Я дрался на дуэли. Пустяки. Мадам, я, кажется, испортил Вам манто. Простите.

— Вот это действительно пустяки, — она небрежно махнула рукой, — оно у меня не последнее. Надо остановить кровь. Сейчас… Где моя сумочка? Ну, конечно… Все рассыпалось, — она вздохнула и попросила: — Подождите. Там должно быть лекарство и платок.

— Не стоит беспокоится, мадам…

— Молчите.

Женщина поднялась. Длинные полы шубы скользнули по мраморным ступеням лестницы. Под белым мехом горностая мелькнуло что-то нежно-бирюзовое. Бархатные черные туфли на высоком каблуке казались совсем крошечными на ее ногах. Она подняла сумочку, быстро собрала рассыпавшиеся предметы, еще раз перебрала их, потом с досадой оглянулась на ступени.

— Вы что-то потеряли? — он тоже поднялся и подошел к ней.

— Да, нет, ерунда. Пойдемте туда, на скамейку. Мне надо торопиться: у меня ночной поезд в Париж. Признаться, Вы меня в самом деле задержали. Надо же, так испортить себе лицо!

— Шрамы украшают мужчину, мадам.

— Но Вас, по-моему не нужно украшать, — она впервые улыбнулась, и в ее сине-фиалковых глазах блеснули теплые зеленоватые блики, — Вам все дано природой. К тому же Вы молоды.

Она сняла перчатки. Ее тонкие, красивые руки с длинными пальцами осторожно прикоснулись к его лицу. Тонкий, волнующий аромат «Шанель», победив свежесть морозного воздуха, казалось, заполнил все пространство вокруг.

— Зачем Вы едете в Париж? — спросил он, устало закрывая глаза. Эти быстрые, умелые руки дарили ему отдохновение. Опьянение дракой прошло, и на смену ему во всем теле разливалось приятное ощущение расслабленности и успокоения. — Оставайтесь в Вене.

— Я еду в Париж, потому что я там живу. Ну вот, теперь, кажется, лучше, — заключила она, оглядывая свою работу. — Но завтра Вам надо обязательно обратиться к врачу.

— А Вы — врач? — он открыл глаза и взглянул ей в лицо.

— Да.

— Тогда зачем Вы уезжаете? Не уезжайте. Завтра я приду на прием к Вам.

— Я не могу, — улыбнулась она. — Я еду по очень важному делу. Меня ждет мой жених.

— У Вас есть жених? — в его голосе послышалось явное разочарование.

— А что Вас удивляет? У меня даже есть сын от первого брака. Но извините, мне надо идти. У ворот меня ждет машина. Мы можем опоздать на поезд. Я желаю, чтобы Ваша рана зажила как можно скорее. А в следующий раз будьте осторожнее — смотрите иногда по сторонам.

Она снова улыбнулась. Глаза ее просияли. Он вдруг обнаружил, что в неярком лунном свете они стали совершенно зелеными. Закутавшись в пушистый воротник манто, она быстро спустилась По лестнице, даже не оглянувшись и не махнув ему на прощание рукой. Как будто сразу совершенно о нем забыла. На какое-то мгновение она еще задержалась на нижних ступенях, сосредоточенно рассматривая каменные плиты, словно что-то пыталась найти. Но не обнаружив ничего, пошла дальше, подобрав длинные полы манто.

— Ну, наконец-то, куда ты пропал? — один из его сокурсников, Гюнтер Вайда, весело хлопнул его по плечу. — Я тебя с трудом нашел. Ничего, завтра мы их разделаем как миленьких. Болит?

— Подожди, Гюнтер, — он отстранил товарища и подошел к балюстраде. Тонкий силуэт женщины в горностаевом манто почти растаял в темноте аллеи. — Кто эта женщина, Гюнтер? Ты знаешь ее?

— Насколько я успел заметить, это Мари Бонапарт, любимица старика Фрейда. Она читает лекции но психиатрии. Недавно защитила докторскую диссертацию.

— Красивая женщина…

— Да ты никак влюбился?

— Может быть. А почему нет?

— Эта ягодка не про тебя. Она — принцесса, ее жених — сам граф де Трай, герой войны. А кто ты? Безродный студент, хотя и с богатеньким папой. Но все же ты бедный для нее.

— Когда-нибудь она будет моей.

— Фантазии. — хмыкнул Гюнтер. — Ты завтра же все забудешь. Ладно, пошли.

Силуэт женщины в манто уже совсем исчез в темноте. Он было повернулся, чтобы идти вслед за Понтером, но вдруг что-то скрипнуло у него под ногой. Он остановился. Золотая кисточка на плетеном шнурке блеснула в потоке света под самым его ботинком. Он наклонился и осторожно достал завалившийся в щель между плитами хрупкий драгоценный предмет. Это оказался чудесный веер из черных страусовых перьев, усыпанный жемчугом. Раскрыв его, он увидел вышитый золотом вензель — две причудливо переплетенные латинские буквы М, увенчанные короной. Так вот что она искала! Должно быть, веер попал сюда, когда при столкновении она выронила сумочку из рук и все содержимое рассыпалось по лестнице. Этот миниатюрный предмет роскоши, наверное, очень дорог ей… Правда, перья немного помялись от того, что он наступил на них… А вдруг она еще не уехала! Ведь могла же опоздать машина, могло произойти все, что угодно. Надо догнать ее. Ведь она искала его. Она будет рада.

— Ну что ты там стоишь? — Гюнтер нетерпеливо переминался с ноги на ногу. — Девчонки-то уж ждут!

— Сейчас, подожди, — одним махом он перелетел через балюстраду и бросился бегом в темноту аллей.

— Стой, куда ты! Подожди! Сумасшедший…

Он догнал ее, когда машина уже отъезжала. Подлетев к лимузину, он распахнул дверцу:

— Мари, подождите!

Шофер затормозил.

— Господи, неужели это опять Вы? — услышал он из салона ее удивленный голос. — Что случилось?

— Вот, Вы, кажется, потеряли… — он никак не мог справиться с дыханием и едва выговаривал слова. Он протянул ей веер. Ее радостный возглас был ему наградой.

— Нашелся!

Она вышла из машины.

— Я так благодарна Вам, я очень расстроилась. Эта вещица мне дорога. Ее подарил мне мой жених.

— Я, правда, случайно наступил на нее, простите.

— Ничего, бывает, — покачала она головой с грустью. — Такой уж сегодня вечер. Сначала вы испортили мне манто, теперь наступили на веер. Но все это — чепуха. Я очень Вам признательна, — и спохватилась. — Но мне уже сигналят. Желаю Вам всего доброго. Кстати, — она остановилась у предупредительно распахнутой дверцы лимузина. — На каком факультете Вы учитесь? — поинтересовалась у него. — Чтобы я знала, где мне по возвращении наводить справки о Вашем здоровье. Ведь я чувствую себя в некоторой степени ответственной за Ваше лечение.

— Я учусь на инженера, — ответил он скромно.

— Понятно. Значит, юные изобретатели с рапирой в руке… А как Ваше имя, юноша?

— Отто Скорцени, мадам.

Когда они встретились через десять лет, они не узнали друг друга.

Строптивая узница. Германия, 1938 год

Оберштурмбаннфюрер СС Отто Скорцени, в элегантном черном мундире, перетянутый ремнями, медленно шел вдоль строя заключенных, постукивая стеком по голенищам зеркально начищенных сапог. Порывистый осенний ветер рвал полы распахнутого плаща, мелкие капли дождя скользили по лакированному козырьку фуражки с высокой тульей.

Рядом с ним, почти прижимаясь брюхом к земле, ползла, скаля клыки, большая серо-черная овчарка, готовая к прыжку. За спиной оберштурмбаннфюрера два автоматчика из охраны лагеря со «шмайсерами» наперевес следили за каждым движением полуголодных, посиневших от холода людей, выстроенных в шеренгу на плацу в честь приезда высокого гостя из Берлина. За автоматчиками виднелось взволнованное лицо коменданта лагеря. На вышках застыли у пулеметов часовые.

Дыхание осени становилось все ощутимей. Дождевые тучи низко склонялись над землей. Всё вокруг было окрашено в серые безрадостные тона. Острым взглядом светлых глаз из-под черного козырька фуражки с высоты своего почти двухметрового роста оберштурмбаннфюрер Скорцени надменно осматривал каждого из заключенных, не задерживаясь ни перед кем.

Однако, внезапно раздавшийся за его спиной шум заставил его остановиться и оглянуться. Одна из заключенных, невысокая женщина с длинными спутанными волосами, вышла из строя и, несмотря на окрики часовых, медленно шла по плацу к противоположному краю шеренги, где небольшой группкой, испуганно прижавшись друг к другу, стояли дети.

— Стоять! — голос коменданта сорвался на визг. Щелкнули затворы автоматов, овчарки с лютым лаем рвались на поводках. Но женщина, казалось, ничего не слышала. Она шла, не останавливаясь, не обращая внимания на искаженные ужасом лица заключенных, даже не оглянувшись на крик коменданта. — Огонь!

— Отставить, — оберштурмбаннфюрер Скорцени властным движением руки приказал коменданту подождать. Все стихло. В несколько шагов он догнал заключенную и преградил ей путь.

— Фрау, кажется, далеко собралась? — спросил с заметной иронией.

Склоненная голова женщины находилась где-то на уровне его груди. Спутанные волосы, заострившиеся от истощения черты лица, поникшие плечи. Она дрожала от холода и едва держалась на ногах, переступая босыми ступнями в размокшей от дождя земле.

— Там — дети, мои дети, — едва слышно прошептала она и подняла глаза. Что-то далекое, почти забытое померещилось ему в этом сине-зеленом взгляде усталых, измученных глаз. Она не боялась его. Спокойно и прямо она смотрела ему в лицо.

— Какие еще дети? — спросил он резко.

— Мой сын, вон он, — сказала она, указывая куда-то за его спиной. — Позвольте мне помочь ему, господин офицер.

Скорцени обернулся. Светловолосый мальчишка лет четырнадцати с перепачканным грязью лицом сидел на земле, схватившись обеими руками за ногу, которую, похоже, свело судорогой. Он больше не стонал — испуганными глазами, весь обратившись в зрение, он наблюдал за матерью. Толкая его прикладом автомата, эсэсовец безуспешно пытался заставить его встать с земли.

— Это — Ваш сын? — заложив руки за спину, оберштурмбаннфюрер Скорцени снова обратился к заключенной.

— Да, позвольте мне, господин офицер, помочь ему. Ему больно.

— Только сын? Вы сказали — дети.

— Нет, у меня еще и дочь, — добавила она тихо.

— Всего то! Я думал, они все — Ваши, — усмехнулся он жестко. — Хорошо, Вы можете взять своих детей с собой в строй, — разрешил он.

— Спасибо, — женщина бросилась к мальчику и склонилась над ним. Тонкими синюшными руками он обвил шею матери. Она тихо уговаривала его по-английски:

— Ну, ну, все хорошо, попробуй идти. Осторожно наступай на ногу. Вот, вот так. Пойдем.

— Англичанка? — спросил Скорцени у подскочившего коменданта.

— Американка, герр оберштурмбаннфюрер, — отрапортовал тот. — Ну, хватит там, — приказал громко. — Встань в строй. Поставьте ее.

— Не нужно, пусть идет сама. Она же самостоятельная, — Скорцени едва заметно улыбнулся, — она не хуже Вас, гауптштурмфюрер, знает, что ей надо делать. Я посмотрю, у Вас здесь — демократия. Каждый ходит, куда ему хочется.

Комендант покраснел, пристыженный. Женщина медленно прошла обратно, поддерживая сына и ведя за руку темноволосую девочку с белым, почти прозрачным от голода лицом. Они встали в строй.

Оберштурмбаннфюрер Скорцени продолжил обход. На обратном пути он снова остановился перед женщиной. Она стояла, низко опустив голову, прижимая к себе детей. Ее длинные волосы, седые от корня и темные на концах, свисали, закрывая лицо.

— Что Вы там все время рассматриваете под ногами? Там ничего нет. Поднимите голову! — Стеком он отбросил ее волосы назад. — Надеюсь, ко мне не пристанут вши.

Женщина послушно подняла голову, но смотрела в сторону, полуприкрыв глаза длинными темными ресницами. Дождь моросил все сильней и каплями стекал по лицу. Намокшая одежда заключенной прилипла к телу. Она была худа. Но, несмотря на крайнее истощение, ее природная красота была неподвластна страданиям. Рваное серое рубище не могло скрыть прекрасные линии шеи, рук, плеч. Ее осанка напоминала поистине царственную. Вопреки всем унижениям, которые она испытывала, наперекор судьбе ее маленькое, измученное существо излучала спокойное достоинство, исполненное непреклонности и духовной силы.

Некоторое время оберштурмбаннфюрер молча смотрел на нее, высокие скулы на его лице напряглись, губы сомкнулись в ниточку, рука в тонкой черной перчатке еще крепче сжимала стек. Казалось, он сейчас ударит плетью по этому гордому, непокорному лицу. Женщина не шелохнулась. Повернувшись на каблуках, он стукнул стеком по голенищу сапога и в сопровождении овчарки и целой свиты лагерного начальства пошел к зданию комендатуры. На улице стало темнеть. Заключенных развели по баракам.

* * *

Комендант лагеря, пожилой уже гауптштурмфюрер СС, стоял навытяжку в своем собственном кабинете перед своим собственным рабочим столом, за которым, небрежно стряхивая пепел с дорогой американской сигареты, оберштурмбаннфюрер СС Отто Скорцени излагал ему основные задачи лагерной администрации в связи с организацией на территории лагеря одной из разведывательных школ СД.

За спинкой кресла, в котором, положив ногу на ногу, сидел оберштурмбаннфюрер, стояли его адъютант Раух и несколько офицеров берлинской охраны. Серо черный красавец Вольф-Айстофель, любимец оберштурмбаннфюрера, лежал у ног хозяина, положив умную морду на носок его блестящего кожаного сапога.

— Таким образом, гауптштурмфюрер, — говорил Скор цени в заключение, — основная подготовительная работа по организации разведшколы ляжет на плечи лагерной администрации. Я безусловно завтра же подробно доложу о состоянии дел бригадефюреру СС Шелленбергу, а он, в свою очередь, донесет эту информацию до обергруппенфюрера СС Гейдриха и через него — до рейхсфюрера. Надо отметить, у Вас есть определенные недостатки: слабая дисциплина, большая смертность среди заключенных. Мы не можем позволять себе такую расточительность. Все должно быть спланировано. Тем более, Вам еще придется поработать с этим материалом. Необходимо будет выявить тех, кто согласится сотрудничать с нами. Они и станут первыми курсантами школы. Я ознакомился с картотекой. Там есть несколько действительно любопытных экземпляров. Так что забот у Вас прибавится, комендант. За созданием и работой школы будет лично следить рейхсфюрер Гиммлер. Для Вас это отличная возможность показать себя. Желаю успеха, — оберштурмбаннфюрер поднялся, скрипнув ремнями, потушил сигарету в пепельнице и поинтересовался:

А как у нас дела с ужином, комендант? Признаться, мы проголодались. Верно, господа? — обратился он к сопровождающим офицерам.

— Один момент, герр оберштурмбаннфюрер. Райнер! — комендант выглянул в коридор. И, пошептавшись с кем-то, туг же вернулся обратно:

— Все готово, герр оберштурмбаннфюрер. Ужин накрыт в столовой. Прошу Вас.

— Вы посмотрите, какая предупредительность, Раух. Хорошо быть гостем из Берлина: только скажешь — все уже готово.

Отто Скорцени взял лежащие на столе перчатки и фуражку и, наклонившись, потрепал жесткий загривок Вольфа-Айстофеля, который сидел рядом, тревожно навострив уши и понимающе вертел головой на каждое слово хозяина.

— А девочек Вы тоже подготовили, комендант? Скучно, понимаете ли, ужинать в сугубо мужской компании. Господа офицеры хотят расслабиться, отдохнуть.

— Здесь нет девочек, — комендант растерянно заморгал глазами. — Но мы можем послать в город за ними.

— Ну, пока Вы пошлете, пока их найдут, пока привезут — мы уже уедем, — поморщился оберштурмбаннфюрер. — К тому же мы проезжали этот город. Могу представить, какие там девочки. Одна зараза. Что нам скажут потом наши дамы в Берлине? Да, невеселая жизнь у Вас, комендант, — посочувствовал он насмешливо. — Вам бы куда-нибудь поближе к центру. Вот проявите усердие в организации школы, возможно, рейхсфюрер заметит Вас, появятся перспективы. Ну, что же вы встали? Ведите нас. Я же сказал, мы голодны как звери. Правда, Айстофель?

Что скажет зверь? Идемте, господа, хотя бы поедим. Надеюсь, еда у Вас приличная.

— Все самое лучшее, repp оберштурмбаннфюрер!

— Из города?

— Нет, местное.

— Это лучше, — кивнул Скорцени. — Я думаю, чище.

— Французское вино…

— Французское? Это не патриотично.

— Но…

— Да, ладно, ладно, я шучу. Не расстраивайтесь. А кстати, комендант, — Скорцени вдруг остановился. — А где эта Ваша смелая особа?

— Какая именно? — комендант непонимающе уставился на него.

— Ну, которая у Вас здесь гуляет, куда ей захочется, самостоятельная такая.

— Герр оберштурмбаннфюрер имеет в виду… — произнес комендант с опаской, догадываясь.

— Ту самую американку, — закончил за него Скорцени. — Она у Вас симпатичная. Вы обращали внимание, комендант?

— Признаться, нет, — стушевался тот.

— Напрасно. Вам было бы гораздо веселей вдали от города. Хотя, как я понимаю, она и так не дает Вам скучать. Пригласите ее, — приказал тут же оберштурмбаннфюрер. — Но, естественно, причешите, помойте, оденьте. Нам совершенно не нужно вшей. Если она так смело выходит из строя на плацу, может быть, она так же смело немного развлечет нас, и не надо посылать в город.

— Но она, как Вам сказать, герр оберштурмбаннфюрер, она строгая очень… э-э… — комендант замялся, — строптивая.

Скорцени вскинул удивленно брови и засмеялся:

— Вот так да! Она у Вас еще и строгая. Даже строптивая. Но то, что она смелая и очень вольно себя чувствует, это я заметил. Так еще и строгая… С кем же это она так строга? С Вами? И кто командует лагерем: Вы или она?

Впрочем, строгая — это даже любопытно, — смилостивившись над комендантом, он смягчил тон. — Таких у нас не было в Берлине. Давайте, ведите ее, может быть, она нам споет или сыграет на рояле. У Вас там есть рояль?

— Да, конечно …

— Ну, вот видите. Да нет, куда Вы! Поручите все Вашим подчиненным. А мы с вами наконец-то пройдем в столовую. Сейчас, Раух, нас развлекут, — Скорцени обратился к своему адъютанту. — Надеюсь, потом никто из местной публики не вызовет меня на дуэль, — заметил он вполголоса.

— Да кто посмеет, Отто! Из-за заключенной! — удивился тот.

А вдруг кто-нибудь уже положил на нее глаз, а комендант не в курсе.

— А что за дамочка?

Сейчас увидишь. Пока ты там копался бумагах, мне устроили настоящее представление на плацу.

— Кто? Комендант?

— Да ну, куда ему! Тут без него хватает артистов. Как во всяком захолустье, здесь своя труппа.

— Она красивая?

— Посмотрим. Мне показалось, что может быть красивой. Ты понимаешь, какая она красивая здесь.

— Говорят, фрейлейн Анна фон Блюхер очень ревнива, — напомнил Раух иронично. — Она не простит тебе, если узнает. Какое оскорбление — изменить генеральской дочери с заключенной!

— Потише, потише, — остановил его Скорцени. — Во-первых, еще ничего не произошло. Во-вторых, она все равно ничего не узнает, если ты не доложишь, а тебе я не рекомендую проявлять рвение: ты — мой адъютант, а не ее. А в-третьих — это ее трудности. Мне глубоко безразлично, что там думает себе фрейлейн Анна фон Блюхер.

— Я полагал, ты…

Напрасно. Смотри-ка, и вправду французское вино, — отметил он, входя в столовую. — И даже коньяк. Мне начинает нравиться этот комендант. Послушайте,

— Габель, — призвал он гауптштурмфюрера, — садитесь с нами. Давайте выпьем за успех нашей совместной деятельности, за Ваши перспективы!

* * *

Она уже спала, прижав к себе детей, когда в барак вошла охрана и унтершарфюрер разбудил ее, больно ударив в бок носком сапога.

— Вставай! — он посветил фонариком ей в лицо.

Зажмурившись от света, Маренн подняла голову. Громоздкая фигура унтершарфюрера возвышалась над ней, как скала. Он нетерпеливо постукивал плетью по нарам. С тех пор как он едва не лишил жизни ее сына, вид этого человека наводил на Маренн ужас. Она приподнялась, закрывая собой детей.

— Оставь своих щенков, — унтершарфюрер больно ткнул ее в грудь рукояткой плети. — Вставай, пошли. Никуда они не денутся.

— Что случилось, мама? — Штефан повернулся, потирая спросонья глаза. — Ты уходишь?

— Ничего, ничего страшного, — она ласково погладила сына по голове, — спи, я скоро вернусь.

— Давай, шевелись, — унтершарфюрер схватил Маренн за руку и сбросил с нар на холодный земляной пол.

— Вечно я должен водить тебя куда-то. Устроили тут санаторий. Поднимайся!

Маренн медленно встала и, опустив голову, пошла за унтершарфюрером — охранники шли сзади. Один из них все время подталкивал ее автоматом в спину — просто так, для порядка. Она не спрашивала, куда ее вели. Возможно — на расстрел, возможно — на допрос. Разнообразием здесь не баловали. Но если на расстрел, что будет тогда с детьми! Маренн испугалась, но тут же взяла себя в руки. Не может быть — дело ее не доследовано, и вердикт не вынесен. Пока. Будь по-другому — уже давно бы сказали, не удержались.

Ее провели через площадь перед бараками. Спущенные на ночь овчарки свободно бегали по территории лагеря. Одна из них подбежала к Маренн и, хищно оскалив зубы, зарычала — унтершарфюрер отогнал пса.

Через служебный вход они вошли в здание комендатуры. По полутемной лестнице поднялись на второй этаж. Прошли по коридору и остановились перед дверью в самом его конце. Унтершарфюрер достал ключ, открыл дверь и первым вошел в комнату.

— Входи, — приказал он Маренн, — А вы останьтесь здесь, — последнее указание предназначалось для автоматчиков.

Дверь закрылась. Охранники остались в коридоре. Унтершарфюрер включил свет. Комната была почти пуста: грубый дощатый стол и лавка перед ним. На столе стояло прислоненное к стене тусклое зеркало. Перед ним — маленький кожаный чемоданчик. Маренн узнала его сразу — это был ее чемоданчик. Она взяла его из дома, когда ее арестовали.

Унтершарфюрер подошел к столу и, щелкнув замком чемодана, поднял крышку:

— Иди сюда, — приказал он, — смотри: здесь твои вещи, с которыми тебя прислали из Берлина, — платье, белье, шампуни, расчески, косметика, даже духи. Вон там есть вода. Ты сейчас помоешься, оденешь все это, причешешься….

— Зачем? — Маренн с удивлением взглянула на унтершарфюрера.

— Комендант приказал. На тебя обратил внимание сам оберштурмбаннфюрер из Берлина. Он нашел тебя хорошенькой. А мы и не замечали, — унтершарфюрер резко обхватил ее за талию, прижимая к себе. Маренн отшатнулась и уперлась ему руками в плечи.

— Оставьте меня! — вскрикнула она с отвращением.

— Какая капризная! — посетовал унтершарфюрер. — Боюсь, господину оберштурмбаннфюреру это не понравится.

— Оставьте меня!

— Ну, как дела? — комендант Габель поспешно вошел в комнату. — Чем это Вы тут занимаетесь, Ваген? — спросил строго у подчиненного. — Почему она еще не готова?

— Виноват, герр гауптштурмфюрер… — помощник щелкнул каблуками.

— Немедленно отправляйтесь отсюда. Я Вас вызову, когда будет нужно. А ты, — он ткнул пальцем в Маренн, — поторапливайся, одевайся. Вот твое платье. При чешись. Да по красивей. Ну, ты должна знать, как там что. Господин оберштурмбаннфюрер ждет. Понимаешь, оберштурмбаннфюрер из Берлина!

— Нет, не понимаю, — возразила Маренн. — Это выше моего понимания…

— Молчать! — взвизгнул на нее комендант. — Пятнадцать минут — и я вернусь за тобой, ясно?

Маренн покорно склонила голову. Габель вышел, закрыв за собой дверь на ключ. Она еще слышала его голос в коридоре, он что-то говорил часовому. Потом все стихло. Маренн подошла к окну. Сквозь стальную решетку она видела, как бегают собаки по площади, как скользит, рисуя квадраты, луч прожектора со сторожевой вышки. Вокруг было пустынно и тихо.

Сколько времени она находится здесь? Маренн давно уже перестала считать дни. Бесконечность страдания стала для нее привычкой. Пожав плечами, она подошла к столу, открыла чемодан — слезы навернулись на глаза: милые предметы такой далекой теперь жизни. Как была она наивна, собрав с собой этот чемодан во время ареста! Она надеялась, что все окажется ошибкой — ведь она ни в чем не виновата. И завтра ее отпустят. Да нет, отпустят сегодня же, как только все выяснится! А завтра она даже сможет пойти на обед к знакомым. Все вышло по-иному…

Ах, как давно это было, кажется! Бархатные черные туфли на каблуке — кто-то уже поносил их: каблуки стоптаны, замша потерлась. Черное платье-«тюльпан» — подарок Коко Шанель, тоже все растянуто. Наверное, его пыталась натянуть на себя какая-нибудь матрона, например жена коменданта. Где-то теперь бриллиантовая змейка с изумрудным глазком? Вероятно, ею украшает себя сейчас «чистокровная арийка», подружка такого вот высокопоставленного оберштурмбаннфюрера из Берлина. Маренн вздохнула.

Однако надо торопиться. Прибывший гость из столицы обратил на нее внимание и жаждет общения. Наверняка тот самый важный господин с овчаркой, который оказался так невероятно «добр» к ней на плацу. Она даже не успела толком рассмотреть его. Теперь понятно, почему он был добр — рассчитывал на благодарность.

«Господи, за что мне все это?» Маренн взяла шампунь и мыло, прошла в ванную. Сбросила тюремную одежду и с наслаждением плеснула на тело теплой прозрачной водой. Она давно уже забыла, что такое чистая вода. Тем более теплая. Французский шампунь приятно ласкал кожу. Янтарные капли скатывались по плечам, падали на грудь. Даже грубое лагерное полотенце не могло испортить наслаждения от неожиданной радости. «И хотя неизвестно, что будет дальше, спасибо оберштурмбаннфюреру, что он приехал», — мелькнула у Маренн мысль. «Спасибо» уже во второй раз.

Комендант Габель снова вскочил в комнату — Маренн едва успела накинуть полотенце на обнаженное тело. Уже?!

— Как, ты еще не готова! — накинулся он на заключенную. — Быстро одевайся, я жду тебя в коридоре, сколько можно копаться!

Стянув фуражку с головы, Габель вытер испарину на лысине и вышел. Маренн торопливо подошла к чемодану. Одела белье, платье, шелковые чулки — увы, все стало ей велико. Если б видела теперь Коко Шанель свое творение! Если бы видела ее саму сейчас! Хорошо, что не видит, и даже не знает ничего.

Взглянув в зеркало, она ужаснулась своему исхудавшему лицу: щеки ввалились, нос заострился, губы поблекли, кожа приобрела землистый оттенок. Казалось, на лице остались одни глаза. Они стали как будто еще больше. Собравшись с духом, Маренн подвела их черным карандашом и попробовала накрасить ресницы, но тщетно: тушь засохла, кисточка сломалась. Расческа треснула в спутанных волосах.

Нет, все бесполезно! Лучше просто начесать несколько прядей на затылке. Пудра, остатки румян, чтобы скрыть мертвецкую бледность, любимая помада цвета кармин… Разбитые туфли. Последняя капля духов в хрустальном флаконе… Готова.

Подойдя к двери, она постучала. Ей открыл охранник:

— Герр комендант спустился вниз, к гостям, — сообщил он, — вас приказано проводить к нему.

— Я готова, — ответила Маренн, и дыхание перехватило у нее в горле.

— Идите, — автоматчик указал в темноту коридора.

Спотыкаясь на стоптанных каблуках, она медленно пошла вперед, чувствую обнаженной спиной леденящий холод стали. Они спустились по лестнице. Комендант вышел им навстречу:

— Наконец-то, сколько времени! Идем! Скажите Вагену, — он обернулся к охраннику, — пусть подготовит комнату для господина оберштурмбаннфюрера.

— Слушаюсь! — эсэсовец щелкнул каблуками. Комендант распахнул дверь в столовую. Ослепленная ярким светом, Маренн, зажмурившись, остановилась на пороге.

— Иди, иди, — комендант подтолкнул ее вперед.

Едва не задев высокий порог, она прошла в комнату.

Столовая была залита светом. За накрытым столом, уставленном закусками и бутылками — пустыми и полупустыми, — сидели офицеры в эсэсовских мундирах. Они пили, курили, громко смеялись. Один из них, во главе стола, в расстегнутом кителе с серебряным погоном, — должно быть старший по званию среди всех, — сидел, небрежно развалясь, в кресле, согревал в ладонях бокал с коньяком, курил дорогие сигареты и время от времени бросал куски мяса овчарке, лежащей у его ног. Конечно же он и был тот самый оберштурмбаннфюрер.

От запаха пищи и дорогих сигарет у Маренн закружилась голова. Она попятилась к двери, теряя равновесие, и оперлась рукой о стену. Ей хотелось убежать как можно скорее отсюда, вернуться в барак, к детям — и не нужно никаких шампуней, ничего не нужно. Но было поздно: оберштурмбаннфюрер уже заметил ее.

— Габель, подведите ее поближе, — словно сквозь туман донесся до нее его голос.

Комендант взял Маренн за руку и вывел на середину комнаты. То ли ей показалось, то ли на самом деле в комнате стало тихо. Оберштурмбаннфюрер поднялся с места.

— Какая красотка! — сказал кто-то. Но резким движением руки оберштурмбаннфюрер заставил его замолчать.

Маренн стояла посреди комнаты, едва держась от слабости на ногах, но по привычке высоко подняв голову и расправив худенькие плечи. Она была удивительно пропорционально сложена. Темные волосы каскадом падали ей на грудь, закрывали спину, короной поднимались на затылке. Свет ламп отражался в зеленых глазах. Красиво очерченные брови крыльями разлетались на бледном лице. Кармином пламенели губы. Искусно пошитое платье густого черного цвета с глубоким фигурным вырезом полуобнажало грудь, узким лифом преломляло талию, ниспадало лепестками тюльпана, открывая стройные ноги в тонких чулках, и длинным шлейфом стелилось по полу. Усыпанный бриллиантовым блеском французский бархат таинственно мерцал, его насыщенный цвет гармонично сочетался с темными волосами и резко контрастировал с зеленоватым оттенком глаз и пергаментной белизной обнаженных плеч. Все вместе создавало нерасторжимое единство гармонии и контраста и производило впечатление высокого благородства и утонченности.

В волнении Маренн сжимала тонкие пальцы рук, аромат дорогих духов струился, заполняя душную атмосферу столовой.

Комендант Габель подтолкнул ее к роялю.

— Сыграй что-нибудь для господ офицеров.

Она опустилась на стул, подняла крышку инструмента, взглянула на клавиши: белые и черные, белые и черные — любимые цвета Коко Шанель. Как давно она не играла. Пальцы ослабели, одеревенели…

— Спой, — гауптштурмфюрер Габель, нависая над ней, нетерпеливо постукивал носком сапога по полу. — Давай же. Господа офицеры ждут.

Маренн посмотрела на коменданта — перед ее мысленным взором возник Прованс. Обожженные солнцем виноградники. Осенний мистраль. Вспомнились знакомые с детства песни трубадуров. Она коснулась пальцами клавиш. Первые звуки старинного французского романса разлетелись по комнате, как звон посеребренных лат. «Симон де Монфор и его крестоносцы осадили Тулузу и как волки бросились на короля».

— Труверы, плачьте, и рыдайте, дамы

Сражен король, защищавший Тулузу

Лежит он на лугу цветущем

И для него навеки окончен бой.

Ее низкий, надтреснутый голос и галантный французский язык, язык любви, неожиданно прозвучавший под низкими сводами лагерной столовой, где-то вдали от Франции, в глухом лесу, за колючей проволокой, под дулом автомата, ошеломили присутствующих. Оберштурмбаннфюрер Скорцени с бокалом вина в руке подошел ближе и слушал, прислонившись к блестящему телу рояля, и внимательно рассматривал исполнительницу.

Где-то он уже слышал прежде этот низкий голос с изломом, надтреснутый, как битый фарфор. Эти голубовато-зеленые глаза удлиненной формы, как глаза феникса, в тени длинных, темных ресниц, бездонные как море, уже встречались ему однажды. Карминные губы и пьянящий аромат духов… Когда-то все это уже было с ним, где-то в далекой юности. Когда-то… По он не мог вспомнить, когда…

Она была красива — верно. И она вряд ли была американкой — он сразу понял это. Изысканный французский язык, тонкость вкуса, изящные манеры аристократки… В ее лице не замечалось ничего по-англосаксонски тяжелого, тем более, упаси боже, ничего иного, что так часто встречается в этой еврейской стране. Скорее она походила на итальянку со старинных гравюр на репродукциях в университетских книгах. Скорцени с трудом разбирал смысл стихов, хотя и говорил по-французски, но, судя по всему, исполнительница хорошо владела французским фольклором, что выдавало ее образованность и незаурядность натуры.

Трубадуры пели о Карле Великом, о бесстрашном Роланде и его друге рыцаре Оливье, восхваляя павших в Ронсевальской битве.

А златокудрая дама в старинных шелках прижимала к груди окровавленную голову своего возлюбленного, оплакивая навсегда ушедшее счастье…

Оберштурмбаннфюрер стоял очень близко к Маренн. Но она с трудом различала его черты. Силы покидали ее, в глазах потемнело. Она едва удерживала ускользавшее сознание — почти не различала клавиш, уже не слышала слов, которые произносила.

— «Жизнь, о которой мечтали мы, ангел мой…» — голос рванулся ввысь и… оборвался. Все вокруг завертелось в лихорадочной пляске и померкло. Хлопнула крышка рояля. Больше она ничего не чувствовала.

— Голодный обморок, — комендант успел подхватить Маренн, когда, откинув голову, она почти соскользнула со стула на пол. — Простите, герр оберштурмбаннфюрер…

— Вы что, вообще не кормите своих заключенных? — Скорцени недовольно нахмурил брови.

— Все строго по предписанному рациону, герр оберштурмбаннфюрер… — оправдывался комендант, — только она сама ничего не ест почти — все детям отдает.

Комендант снова усадил Маренн на стул.

— Сейчас, сейчас, — суетился он. — Эй, Ваген, позовите доктора, — крикнул помощнику. — Надо привести ее в чувство!

— И накормить, — добавил за него Скорцени.

Оберштурмбаннфюрер вернулся к столу и снова сел в кресло. Достал сигарету из пачки. Раух предупредительно чиркнул зажигалкой.

— Ты был прав, она хороша, — одобрил вполголоса.

— Слишком хороша, чтобы быть той, за кого ее принимают.

Пуская кольца дыма, оберштурмбаннфюрер задумчиво смотрел перед собой. Он больше не слышал, что еще говорил ему Раух. Он напрягал память, стараясь вспомнить, что же или кого напомнила ему эта странная женщина, вокруг которой сейчас суетились комендант Габель и лагерный врач. Какую струну она задела в его душе? И куда исчезло, не оставив следа, легкомысленное желание позабавиться.

— Герр оберштурмбаннфюрер, все в порядке, — боясь потревожить, комендант почти на цыпочках подошел к нему. — Она готова. Можно продолжать.

— Продолжать не надо, — оберштурмбаннфюрер вскинул голову — женщина в черном бархатном платье, бледная как полотно, растерянно стояла посреди комнаты, перебирая дрожащими пальцами ниспадающие складки бархатных лепестков.

Скорцени поднялся:

— Готова, — иронически повторил он за комендантом, — да она у Вас сейчас упадет.

Он подошел к женщине и обратился к ней, жестом приглашая к столу:

— Прошу Вас, фрау, присаживайтесь. Не откажите господам офицерам, разделите наше скромное угощение.

Маренн подняла на него потемневшие глаза и отрицательно покачала головой. Карминные губы, слишком яркие на бескровном лице, дрогнули:

— Спасибо, я не голодна, — ответила она тихо.

— Не сомневаюсь, — покачал он головой, не поверил. — Но мне показалось, что в этом лагере голодны все.

— Я не голодна, — ее угасающий голос прозвучал настойчивее.

— Давай, садись, — комендант нетерпеливо подтолкнул женщину в спину.

Она зашаталась, каблук подвернулся, и она едва не упала во второй раз, но оберштурмбаннфюрер успел поддержать ее под руку.

— Нельзя ли полегче, — осадил он Габеля. — Я ценю Ваше усердие, но следовало бы соизмерять свои силы с возможностями Ваших подопечных.

— Виноват, герр оберштурмбаннфюрер, — комендант щелкнул каблуками и вытер платком лоб. — Ну и денек…

— Уже давно вечер, — холодно поправил его Скорцени. Он провел женщину к столу. Она послушно следовала за ним, ее рука безвольно покоилась в его. Пальцы были холодны и неподвижны.

— Прошу, садитесь, — оберштурмбаннфюрер пододвинул Маренн стул. — Подвиньтесь, Раух. И предложите даме закуски. Вам ведь понравилось, как она пела, хотя уверен, что Вы не поняли, про что. Что Вам положить, фрау, — снова обратился он к Маренн. — Налейте ей коньяка, Фриц.

— Нет, нет, спасибо. Мне ничего не надо, — она отчаянно замотала головой. Волосы рассыпались и снова упали вперед, закрывая лицо, — разве что… — она запнулась и робко взглянула на офицеров.

— Что Вы хотите? Не стесняйтесь, — оберштурмбаннфюрер ободряюще улыбнулся ей? — Рыба, овощи, мясо.

— Разрешите мне взять что-нибудь для моих детей, — попросила она чуть слышно.

— Я же говорил, — воскликнул комендант. — Вот та с всегда…

— Помолчите, Габель, — оберштурмбаннфюрер пр рвал его и внимательно посмотрел на женщину. За столом воцарилась тишина. Принимая молчание главного эсэсовца за отказ, Маренн снова опустила голову и съежилась как будто от удара.

— Комендант, — Скорцени взглянул на часы, затем в сторону Габеля.

— Все готово, герр оберштурмбаннфюрер, — быстр отрапортовал ему гауптштурмфюрер. — Комната убрана там все в полном порядке.

— Отведите ее туда. Я хочу побеседовать с ней наедине.

— Слушаюсь, герр оберштурмбаннфюрер, — комендант рванулся с места, словно его толкнули. — Вставай, пошли, — он схватил Маренн за руку.

— Только осторожнее, Габель, — с иронией напутствовал его Скорцени. — Не столкните даму с лестницы.

— Слушаюсь, герр оберштурмбаннфюрер. Идем, идем…

Женщина с трудом поднялась со стула и медленно пошла за комендантом, волоча по полу мерцающий шлейф платья.

* * *

Она сидела на стуле, посреди маленькой комнатки без окна, прикрывая черными лепестками тюльпана обтянутые шелковыми чулками колени. Комендант лагеря, теряя терпение, взволнованно ходил перед ней, меряя шагом небольшое пространство комнаты от двери до стены и от стены до двери.

— Сколько можно тебе повторять, — нервно жуя незажженную сигарету, Габель в который уже раз пытался внушить своей «подопечной» то, что самому ему казалось очевидным. — Сейчас сюда придет господин оберштурмбаннфюрер. Ты должна быть ласковой с ним, и если господин оберштурмбаннфюрер чего то захочет… Но ты сама знаешь, ты же не маленькая, двоих детей нарожала. Короче, ты должна быть умницей. Поняла?

— Нет, — Маренн упрямо наклонила голову вперед. — Я не буду с ним спать.

— Зачем же спать? — хохотнул Габель. — Спать вовсе не обязательно. Спать ты будешь у себя в бараке, на нарах. Ясно?

Но Маренн вскинула голову и посмотрела ему в глаза — ее взгляд не оставлял коменданту никаких сомнений в ее намерениях.

— Я не буду делать того, что Вы от меня требуете, — сказала она твердо. — Если хочет силой, пусть попробует.

— Да ты что! С ума сошла, — взвился Габель. — Это же сам Отто Скорцени!

— Мне безразлично, кто он…

— Заткнись немедленно, — Габель подскочил к ней и прошипел над ухом. — Запомни: от этого, возможно, зависит вся моя карьера. Я ждал такого случая очень много лет. И если ты не сумеешь понравиться оберштурмбаннфюреру, я не знаю, что я с тобой сделаю!

Маренн повернула голову и взглянув в разъяренное лицо коменданта, рассмеялась.

— Всего-то лишь карьера, господин гауптштурмфюрер…

— Я сказал, заткнись! — еще пуще разозлился Габель. — И перестань смеяться! Что тут смешного? Молчать! Встать!

Но она и не думала вставать, она продолжала улыбаться. Ее глаза повеселели и словно зажглись изнутри голубовато-зеленым светом. Гауптштурмфюрер побагровел и схватился За кобуру.

— Да я пристрелю тебя как собаку! — взвизгнул он.

— Вот тогда Ваша карьера точно не состоится, Габель, — оберштурмбаннфюрер СС Отто Скорцени вошел в комнату. — В самом деле, Вы выглядите смешно, — заметил он. — Вы забываете, для чего рейхсфюрер СС доверил нам оружие. Не для того, чтобы махать им по любому поводу. Оставьте нас и идите в столовую, — приказал коменданту жестко. — Гауптштурмфюрер Раух скажет Вам, что сейчас от Вас требуется.

Багровые пухлые щеки коменданта побелели в одно мгновение. Он пролепетал извинения и быстро вышел из комнаты, еще раз растерянно взглянув на оберштурмбаннфюрера, который стоял у двери и, заложив руки за спину, невозмутимо ждал, пока комендант покинет помещение. Как только Габель вышел, оберштурмбаннфюрер закрыл за ним дверь и обернулся к женщине.

Теперь, немного придя в себя, она могла лучше рассмотреть его. Оберштурмбаннфюрер был высок ростом, молод и великолепно сложен. На его могучем торсе черный эсэсовский китель с серебряным погоном сидел как влитой. Казалась, эта элегантная форма была специально создана для него. Широкий ремень с кобурой перетягивал талию. Длинные ноги в начищенных до блеска сапогах, широкие плечи, мускулистая шея атлета под белым воротником рубашки.

Узкое лицо оберштурмбаннфюрера с энергичным подбородком повторяло эпические черты Хильдебранта, воспетые в сагах. Даже глубокий шрам на щеке не портил общего впечатления. Высокий лоб, тонкий нос с высокой переносицей, узкие, бестрепетные губы с презрительным изломом. Белокурые волосы коротко острижены. Светлые глаза непроницаемо холодны.

Великолепная военная выправка, столь высоко ценимая в прусской армии с незапамятных времен, была присуща оберштурмбаннфюреру в полной мере. В нем чувствовались сила и смелость, гордость и высокомерие, решительность и незаурядный ум, железная воля солдата и гимнастическая гибкость спортсмена. Он словно излучал обаяние древних германцев, основанное на сознании собственной значимости, и несомненную уверенность в себе.

Заметив, что Маренн рассматривает его, Скорцени улыбнулся.

— Там привели Ваших детей, — сказал он негромким, ровным голосом, — я приказал накормить их.

Услышав о детях, Маренн резко поднялась, но оберштурмбаннфюрер остановил ее:

— Не надо. Гауптштурмфюрер Раух проследит, чтобы их не обижали.

Она снова опустилась на стул.

— Почему Вы так добры ко мне? — спросила тихо, не поднимая глаз.

— Допустим, мне понравилось, как Вы пели, — Скорцени подошел ближе и встал перед ней, по привычке заложив руки за спину и расставив ноги в блестящих сапогах. — Как Ваше имя?

— Маренн, — произнесла она чуть слышно и испугалась: зачем призналась, ведь не говорила прежде…

— Красивое имя. Еврейка?

— Нет, — усмехнулась она грустно. — Француженка.

— Но комендант сказал мне, что вы американка, — удивленно заметил Скорцени, вскинув бровь. — Вы гражданка Соединенных Штатов?

— Я долго жила в Соединенных Штатах, — отвечала она все так же негромко, — по родилась я в Париже. Мой отец — француз, а мать — австриячка.

— Австриячка?! — Скорцени изумился еще больше. — Тогда почему Вы здесь? Наверное, вы коммунистка?

— Я?! — Маренн вскинула голову, — я никогда не состояла ни в какой партии и вообще не интересовалась политикой…

— За что же Вас арестовали? — спросил недоуменно оберштурмбаннфюрер. Маренн только пожала плечами и снова опустила голову.

— Где Вас арестовали? — продолжил он, не дождавшись ответа.

— В Берлине.

— Кто арестовал? Гестапо?

— Не знаю. Такие, как Вы…

— Такие, как я, не могли Вас арестовать, — поправил ее Скорцени. — Мы не занимаемся арестами неблагонадежных лиц — это сфера деятельности гестапо.

— Я не знаю, — повторила она, — во всяком случае, они были в такой же форме…

— А в чем Вас обвинили? Не прислали же Вас сюда без обвинительного заключения?

— Толком ни в чем… — Маренн откинула волосы и потерла пальцами лоб, — По-моему, как раз в том, про что Вы говорите, — вспомнила сразу, — в связи с коммунистами, в неарийском происхождении… Хотя про коммунистов я только слышала, что они существуют — но, слава Богу, никогда не встречала никого из них…

— Вы работали в Берлине или…?

— Я работала в Берлинском университете, один из сотрудников написал на меня донос. Кажется, так…

— Неарийское происхождение… При том, что Ваша мать — австриячка, — Скорцени в задумчивости прошелся по комнате. — Конечно, каждый гражданин рейха обязан быть бдительным, и рейхсфюрер постоянно напоминает об этом своим подчиненным. Но, возможно, с Вами они перегнули палку… Ваша мать жива?

— Нет, мои родители умерли, когда я была еще ребенком.

— На допросах Вы говорили, что Ваша мать — австриячка?

— Нет. Они бы мне не поверили. У меня были документы на имя Ким Сэтерлэнд, американки.

— Так, — Скорцени остановился и повернулся к ней. — Теперь, я, кажется, понимаю. Очень интересно. Вы жили в Германии под чужим именем? Позвольте узнать, почему?

— По личным обстоятельствам, — ответила Маренн уклончиво. — Мой муж был англичанином. Мы жили в Америке. Ким — звучит более по-американски, чем Маренн.

— История очень странная, согласитесь, — заключил оберштурмбаннфюрер, подходя ближе. — Что же Вы говорили о своей матери?

— Ничего. Я молчала.

— Почему же говорите мне сейчас?

— Потому что там, в Берлине, Вы все равно узнаете, если захотите. И будет хуже, если я солгу.

— Ваш муж жив?

— Нет, я вдова. Он умер вскоре после того, как мы переехали в Америку. Он был тяжело ранен на войне.

— У Вас двое детей. Они оба Ваши? Я обратил внимание, что сын похож на Вас, а вот девочка — совсем нет. Она похожа на отца?

— Нет, у меня только сын. А девочка… — Маренн запнулась, — я удочерила ее в Америке. Ее родители погибли.

— В ней есть еврейская кровь?

— Нет, что Вы! — Маренн испугалась. — Ее родители были англосаксами, я знаю наверняка.

— Допустим, — Скорцени пододвинул кресло и сел напротив. Протянул пачку сигарет, предложил: — Курите.

— Нет, спасибо, — Маренн покачала головой и подняла руки, чтобы поправить непослушные волосы, упавшие на глаза. Черные лепестки тюльпана соскользнули с колен, открывая точеные ноги в шелковых чулках. Скорцени посмотрел на ее колени.

— Мне нравится, что Вы откровенны со мной, или почти откровенны… — он сделал значительную паузу, — мне нравится, что Вы меня не боитесь. Вообще, я заметил, что Вы никого не боитесь, — он щелкнул зажигалкой и закурил сигарету. — Вы красивы, Вы прекрасно пели, у Вас красивое платье, которое наверняка дорого стоит, — он подчеркнул последнее обстоятельство, — мне сказали, что это Ваше платье. Вам шили его в Париже?

— Да, — откликнулась Маренн, вполне понимая, куда он клонит: — Моя подруга Коко Шанель. Это подарок к свадьбе…

— Но…

— Это был второй брак, — сразу поправилась она. — Он не состоялся…

— Понятно. Вам очень идет черный цвет. Вы были богаты?

— Да, — призналась она с грустной улыбкой, — когда-то я была богата и помогла Коко Шанель открыть ее дело. Потом была очень бедна, — она говорила с удивительной легкостью о прошлом. — Потом много работала и снова была богата. Теперь я опять бедна. Платье мое изрядно поношено, не мной, — она уточнила, — а, вероятно, женой коменданта. К тому же на нем нет главной детали — его украшения: бриллиантовой змейки с изумрудным глазком, которой так гордилась Шанель…

— Она, должно быть, в сейфе у Мюллера, — заметил Скорцени вскользь, размышляя о своем.

— Мюллер? Кто это? — Маренн непонимающе посмотрела на него.

— Это шеф гестапо, — оберштурмбаннфюрер перевел на нее взгляд. — Большой поклонник Коко Шанель, знаете ли, — добавил он с сарказмом, — и вообще любитель искусства, особенно ювелирного. Так значит, Вы были богаты? — вернулся он к прежней теме. — Вы получили образование?

— Да, я училась в Америке, потом в Вене и в Париже…

— Кто же Вы по профессии?

— Врач.

— А кто был Ваш отец?

— Маршал…

Скорцени присвистнул:

— Вот как?! А комендант-то в курсе? Он ничего не сообщил мне про такого рода обстоятельства.

— Нет. Он не в курсе, — призналась Маренн виновато, — и те, в Берлине… Они тоже…

— Тоже не в курсе? Не похоже на Мюллера. Неужели Вы обставили шефа гестапо и его доберманов? — Скорцени рассмеялся.

— Я не встречалась с шефом гестапо, — ответила Маренн недоуменно, — моим делом занимался обычный следователь, нервный и очень усталый…

— Все ясно. — Оберштурмбаннфюрер встал, бросил окурок в пепельницу, одернул китель и посмотрел на часы: — Что ж, пора…

Маренн тоже поднялась и взялась за молнию на платье:

— Мне раздеваться? — спросила чуть слышно, не глядя на него.

— Нет, — Скорцени усмехнулся, оглядывая ее, — Вы меня неправильно поняли. Мне пора уезжать. Сейчас Вам принесут ужин и приведут детей. Сегодня Вы будете ночевать здесь, — он кивнул на разобранную постель, которая белела в углу комнаты. — Вместе с детьми.

— Зачем? Зачем все это? — Маренн в замешательстве прижала руки к груди. — Чем я должна расплатиться с Вами? — спрашивала у него с затаенным страхом.

— Вам нечем расплатиться со мной, — резко ответил он, оправляя портупею. — У меня нет времени принимать от Вас единственно возможную плату, — он еще раз бросил взгляд на ее фигуру. — Хотя, наверное, я многое теряю. Считайте, что мне просто понравилось, как Вы пели.

Оберштурмбаннфюрер открыл дверь и позвал:

— Раух!

Адъютант немедленно появился и подал ему плащ, фуражку, перчатки… На улице перед зданием комендатуры уже суетились солдаты, урчали моторы автомобилей, лаяли собаки. Скорцени одел фуражку, и перед тем как уйти, еще раз взглянул на Маренн. В тусклом мерцании черных блесток, она стояла, опершись тонкой рукой о спинку стула и растерянно смотрела ему вслед.

— Доброй ночи, фрау, отдыхайте, — попрощался с ней оберштурмбаннфюрер и вышел. Дверь закрылась. Было слышно, как раздались громкие слова команд, хлопнули дверцы автомобилей, лязгнули затворы автоматов, зарокотали мотоциклы, взревели моторы машин. Потом все стихло.

* * *

Всю дорогу на обратном пути в Берлин он был задумчив и молчалив. Зная жесткий характер шефа, Раух не донимал его вопросами. Сидя в полутьме на заднем сидении, оберштурмбаннфюрер сигарету за сигаретой, стряхивая пепел в приоткрытое окно машины. Летящие капли дождя, разбиваясь о стекло, попадали ему на фуражку и на воротник кожаного плаща. Но он не обращал на это внимания. Время от времени чиркнувшая зажигалка освещала тусклым колеблющимся светом его скрытое под тенью черного козырька лицо. Оно выглядело усталым и сосредоточенным. За окнами мелькали темные массивы деревьев, редкие поселения без единого огонька, одинокие фермы и бескрайние размокшие поля. Шуршали шины по мокрому асфальту, брызгами разлетались лужи, впереди и сзади маячили машины охраны, крупными каплями хлестал в лобовое стекло дождь.

Чутко выставив «сторожевое» ухо, Вольф-Айстофель дремал на сидении рядом с хозяином. Докурив очередную сигарету, оберштурмбаннфюрер небрежно выбрасывал окурок в окно и, достав новую, снова щелкал зажигалкой.

Только один раз он нарушил молчание, обратившись к адъютанту.

— У тебя есть сигареты, Раух? У меня кончились, — голос его прозвучал бесстрастно. Раух повернулся и передал ему нераспечатанную пачку «Кэмел». Блеснул огонек зажигалки. Машины остановились у шлагбаума. Офицер дорожной полиции подошел к шоферу и посветил фонариком внутрь. Вольф-Айстофель тревожно вскинул морду. Раух сквозь стекло показал удостоверение. Едва взглянув на документ, офицер отошел в сторону и отдал честь. Шлагбаум открылся. Машины снова понеслись в ночь.

* * *

Маренн слышала, как все стихло во дворе. Должно быть, оберштурмбаннфюрер со свитой отбыли в Берлин. Последнее, что он сказал уходя, было то, что сегодня она будет ночевать в этой комнате, с детьми. Как было бы хорошо выспаться в чистой, мягкой постели, помыть Штефана, причесать Джилл. Но все это — мечты, Маренн знала наверняка. Разве Габель и Ваген позволят?! Теперь, когда никто не может их проверить, они отыграются сполна. Да и почему она должна пользоваться преимуществами перед другими заключенными? Потому что ее заметил какой-то оберштурмбаннфюрер из Берлина? Как назвал его Габель. «Это сам…» Нет, она уже не помнит. Да и зачем? Где же дети? Маренн волновалась. Он обещал, что их накормят и приведут. Но почему же до сих пор не ведут? Сколько прошло времени?

Маренн подошла к двери, подергала за ручку — заперто. В коридоре — тишина. За стенами — тоже. Беспокойство становилось сильнее — Маренн прошла по комнате и опустилась на край постели, приготовленной комендантом для любовных утех высокопоставленного берлинского гостя. Возможно, оберштурмбаннфюрер обманул ее и детей вовсе не приводили? Господи, когда же кончится эта невыносимая тишина? Сейчас она готова была услышать все, даже разрыв гранаты или треск автоматной очереди, крик о помощи, только бы не ждать. Не ждать.

Наконец послышались шаги. Маренн поднялась, наблюдая за дверью. Вот подошли, щелкнул замок — дверь открылась: на пороге появился унтершарфюрер Ваген, за ним маячил автоматчик. Ваген перешагнул порог и посторонился. За его спиной, под дулом автомата, взявшись за руки стояли Штефан и Джилл. Эсэсовец подтолкнул их к матери:

— Идите, — бросил Ваген и с едва сдерживаемой злостью взглянул на Маренн: — Забирай своих ублюдков. Благодаря хорошему настроению господина оберштурмбаннфюрера они сегодня объелись. Но ничего, завтра они забудут об этом! — пообещал он. — Точнее, уже сегодня, сейчас же, — он неприятно засмеялся, обнажая прокуренные зубы. Штефан подбежал к матери и обнял ее за плечи:

— Мама, какая ты красивая, — прошептал он по-английски, — ты красивая, как в Париже!

— Говорить по-немецки! — гаркнул Ваген и выхватил из сапога плеть.

— Повтори по-немецки, Штефан, — Маренн прижала голову мальчика к груди, — повтори, сынок, — попросила она, спокойно глядя на Вагена.

— Ты очень красивая, мама, как в Париже, — путая слова, невыразительно пробубнил Штефан и замолчал, отвернувшись.

— В Париже… Тоже мне, парижане, — криво усмехнулся Ваген — тут вам не Париж. Давай, переодевайся, быстро, — и бросил к ногам Маренн ее тюремное одеяние. — Вы что, и в самом деле возомнили, что будете спать на голландских простынях? Живо переодевайся и марш в барак! — приказал унтершарфюрер. — Все, праздники кончились.

Маренн не шелохнулась. Тогда Ваген подошел к ней, его короткие толстые пальцы прикоснулись к ее подбородку. От отвращения Маренн почувствовала тошноту.

— Господин комендант сердит на тебя, — произнес старший охранник, зловеще понизив голос. — Ты выставила его в невыгодном свете перед господином оберштурмбаннфюрером. Теперь господин оберштурмбаннфюрер доложит в Берлине, что у нас нет порядка. И всё из-за тебя. Раздевайся! — вдруг крикнул он во весь голос, и лицо его потемнело.

Ваген схватил Маренн за подбородок и так сильно сжал, что ей казалось, он сейчас сломает ей челюсть. Штефан вскрикнул и, извернувшись, повис у Вагена на руке. Свободной рукой эсэсовец с размаху ударил мальчика по лицу и сбросил на пол. Потом коротко кивнул автоматчику. Охранник за волосы оттащил мальчишку к двери.

— Раздевайся, я сказал! — Ваген не отпускал Маренн. Закинув ей голову назад, он вращал ее из стороны в сторону, как будто пытаясь оторвать от шеи. — Раздевайся! При мне. Или ты раздеваешься только при важных особах из Берлина? — он ехидно засмеялся и резким движением сдернул лиф платья, разорвав молнию.

— Господин оберштурмбаннфюрер, наверное, нашел, что у тебя красивая грудь. Действительно, тут есть за что потрогать. Не очень-то ты исхудала в некоторых местах, голубушка. Не так уж плохо мы тебя кормим!

Ваген отпустил ее лицо и хотел обнять за талию, но, воспользовавшись моментом, Маренн резко отступила назад и прижимая к груди разорванный бархат, сказала спокойным и твердым голосом:

— Позвольте, господин унтершарфюрер, я переоденусь сама. Мне бы не хотелось занимать у Вас Ваше драгоценное время.

На мгновение Ваген опешил и не сразу нашелся, что ответить. Видя его замешательство, Маренн быстро скинула платье и, не обращая внимания на охранника, который смотрел на нее во все глаза и даже отпустил Штефана, натянула на себя тюремную робу. Потом все так же невозмутимо и твердо произнесла:

— Я готова, господин унтершарфюрер, позвольте мне взять детей и пройти в барак.

— Твое счастье, — процедил сквозь зубы Ваген, помахивая плетью, — что господин оберштурмбаннфюрер сегодня намекнул коменданту, будто ты еще пригодишься им там, в Берлине. Не знаю уж для чего, — он ухмыльнулся, — а то бы я с тобой разделался.

Он угрожающе взмахнул плеткой.

— А ну, бери своих щенков. И пошла! — напоследок все же резанул ей плетью по спине. Маренн стерпела — не вскрикнула. Только согнулась от удара. И тут же распрямилась снова. «Хорошо, что не Штефана ударил, меня —пусть», — мелькнуло у нее в голове. Она взяла сына за руку, потом подошла к Джилл. Приласкала ее, утерла слезы и, повернувшись к Вагену, голосом, глухим от боли, сочувственно произнесла:

— Мне кажется, Вы много пьете и мало спите, унтершарфюрер. Поэтому Вы все время нервничаете. Это может плохо кончиться. Вам надо больше отдыхать. Проводите меня, — она обратилась к охраннику и спокойно прошла мимо остолбеневшего Вагена, ведя детей за руки.

Только она знала, что ей это стоило.

Сияя блестками, разорванный «тюльпан» Коко Шанель остался лежать на полу.

* * *

Они въехали в Берлин на рассвете, когда черная ночная мгла только-только начала отступать, как разгромленная армия с поля боя, оставляя на милость победителя света пепелища серых улиц, громады умытых дождем домов, пики монументов, обнаженные скверы и парки полусонного города.

Машины проехали центр Берлина, мимо величественных Бранденбургских ворот и, свернув, остановились у небольшого особняка, где размещалась штаб-квартира политической разведки СД-Заграница. Гауптштурмфюрер Раух распахнул дверцу черного «мерседеса», оберштурмбаннфюрер СС Скорцени вышел, сухо бросив на ходу офицеру охраны:

— Ваши люди могут отдыхать. Благодарю, — и в сопровождении адъютанта с овчаркой на поводке вошел в здание. Часовые у дверей в черных мундирах с большими пистолетами на ремнях отсалютовали им поднятием руки.

Пройдя приемную, оберштурмбаннфюрер вошел в свой кабинет, зажег свет, сбросив плащ и фуражку, прошел к столу.

Устало опустился в кресло, облокотившись на зеленое сукно и сжал ладонями виски.

— Раух! — громко позвал он адъютанта, оставшегося в приемной. — Поставь кофе. И накорми Айстофеля. Есть-то хочешь, друг? — Скорцени потрепал по лохматому затылку улегшегося у его ног пса. В ответ Айстофель, не поднимая головы, лениво помахал хвостом.

— Он у коменданта наелся, — войдя в кабинет шефа, Раух убрал в шкаф плащ и фуражку оберштурмбаннфюрера, потом достал чашки для кофе и расставлял их на кофейном столике. Вернувшись в приемную, возился с кофеваркой — через несколько минут оттуда донесся восхитительный аромат настоящего «Поль Ривер».

— Фон Фелькерзам на месте? — спросил у адъютанта Скорцени, вынимая несколько толстых папок из ящика стола. — Как только появится, свяжись с ним. Узнай, будет ли сегодня с утра Шелленберг и сможет ли он принять меня.

Раух снял трубку телефона и вызвал дежурного. Пока он разговаривал, Скорцени включил радио.

— Интересно, что нам вещает доктор Геббельс? Фон Фелькерзам появился? — снова спросил у адъютанта, услышав, что тот закончил разговор.

— Нет еще, — Раух вошел в кабинет, держа в руках поднос, на котором стоял, выпуская тонкую струйку ароматного пара, оловянный кофейник.

— Тогда соедини меня с Науйоксом.

— Минуту, — Раух опустил поднос на стол и, подойдя к рабочему столу шефа, набрал телефонный номер. Как только на другом конце линии ответили, он передал трубку Скорцени.

— Штандартенфюрер Науйокс? — спросил тот, наклоняясь, чтобы наполнить чашку. — Какой-то заспанный голос… Почему Вы еще не на службе? Вы разве не знаете, был приказ всем собраться в шесть утра — будут читать важное обращение рейхсфюрера… Не слышали? — Скорцени засмеялся. — Ладно, я шучу. Я разбудил тебя?

— Да нет, — зевнул Науйокс. — Я уже собрался выезжать. Ты давно вернулся?

— Нет, недавно. Как чувствует себя Ирма?

— Все так же. Спит еще.

— Мне по дороге Раух рассказывал, что недавно в отеле «Кайзерхоф» кто-то из вас был полностью в бирюзовом, и все берлинские сплетницы обсуждают эту новость…

— Надеюсь, ты догадываешься, что это был не я, — иронически заключил Науйокс. — А Ирма у меня не спрашивает, что ей надевать и куда…

— Догадываюсь, что ты еще не перешел служить в люфтваффе, чтобы носить голубой мундир.

— Ты знаешь, я вообще к голубому отношусь настороженно, — ответил Алик. — И даже к люфтваффе в связи с этим. Так мы пьем в одиннадцать кофе на улице Гогенцоллерн?

— Наверное, нет. Я жду приема у Шелленберга. Увидимся только в обед.

— Не выйдет. Я уезжаю в двенадцать.

— Тогда до вечера. Встретимся за ужином.

— Договорились, — согласился Науйокс и тут же добавил с едва сдерживаемым сарказмом: — У нас будет время почитать историю бонапартистких войн, чтобы поддерживать разговор с твоей госпожой фон Блюхер. Ирма мне уже говорила, что скоро мы будем носить с собой на ужин военно-историческую энциклопедию. Как, вы не знаете фельдмаршала фон Блюхера? Он же нанес поражение самому Бонапарту! А зачем нам его знать, скажи?

— Не обращай на нее внимания.

— Как это не обращай, когда ты обращаешь.

— А я ее не слушаю.

— Вот это удобно. Я всегда завидовал, как это у тебя получается, — не слушать женщин. Так, ладно, я все понял…

— Передай Ирме привет, когда проснется.

— Боюсь, я не застану этот момент. Но вечером встречаемся, как договорились…

Скорцени повесил трубку. Из приемной в кабинет вошел Раух:

— Фон Фелькерзам сообщил, что Шелленберг примет в одиннадцать, — доложил он.

— Отлично, — Скорцени опустил в чашку кубик сахара, помешал кофе и вдруг добавил: — Кстати, Фриц. Пока я буду у Шелленберга, свяжись с Четвертым управлением. Узнай, что у них есть на некую американку Ким Сэтерлэнд. Мотивы ареста, протоколы допросов, кто вел дело… Сошлись на агентуру, связи, сам знаешь. У Мюллера есть договоренность с нашим шефом о взаимной поддержке…

— На Ким Сэтерлэнд, — переспросил Раух с удивлением, — эту… из лагеря? Она тебе понравилась?

— Выполняйте, гауптштурмфюрер, — отрезал Скорцени, усаживаясь за рабочий стол.

— Слушаюсь, — адъютант щелкнул каблуками и удалился, закрыв за собой дверь.

* * *

Дверь барака со стуком захлопнулась за ней. Щелкнул засов. Споткнувшись в темноте, Маренн упала на земляной пол. И не смогла подняться. В голове шумело. Открыв глаза, она не увидела ничего, кроме кромешной тьмы Впереди, в которой вихрем плясали разноцветные огоньки. Кто-то присел рядом с ней. Сквозь шум в ушах до нее донеслось:

— Мамочка, что с тобой? Вставай, мамочка, — опустившись на колени, Штефан тянул ее за рукав робы, пытаясь поднять.

— Ничего, ничего, сынок, — она сама не услышала свой голос…

И потому произнесла громче.

— Ничего, сынок.

— Почему ты кричишь, мама? — он придвинулся ближе, дотронувшись рукой до ее лба.

— Разве я кричу? Я сама себя не слышу. Где Джилл?

— Здесь, рядом. Тебе лучше, мамочка? — спрашивал он обеспокоенно.

— Да, мне хорошо. Пойдем, где наше место? Я ничего не вижу.

— Я проведу, иди сюда, мамочка. Поднимайся, Джилл, помоги ей.

— Не надо, не надо… Я сама.

Маренн с трудом встала на колени, несколько минут постояла, сжав руками голову, пытаясь успокоить боль. Потом поднялась на ноги и на ощупь, натыкаясь на нары с обеих сторон прохода, медленно дошла до своего места. С облегчением опустилась на холодные, пахнущие гнилью доски. Осенний ветер, пробиваясь сквозь щели в стенах, внезапно пронзил ее леденящей сыростью — сознание прояснилось. Она четко увидела Штефана. Он сидел на корточках рядом с ней и тревожно заглядывал ей в лицо. Под правым глазом у него красовался синяк, рот был измазан шоколадом.

Увидев, что Маренн пришла в себя, мальчик радостно улыбнулся, взобрался на нары, помог залезть Джилл и уселся рядом с матерью, прижавшись головой к ее плечу. Она обняла их обоих, чтобы согреть, и спросила, вытирая рукавом робы следы шоколада на их лицах:

— Расскажите мне, чем вас кормили сегодня?

— Знаешь, мама, — оглянувшись по сторонам, Штефан заговорил шепотом, — господин Раух угощал нас шоколадом и соком. Он совсем не страшный, этот господин Раух. Он даже добрый. Он сказал, чтобы нас умыли, а потом предложил нам конфеты, апельсины, лимонад, еще что-то. Правда, Джилл? — подтолкнул он локтем сестру. — Не то что Ваген! Когда господин Раух уехал, Ваген схватил меня за ухо и обругал, а я сказал ему, что господин Раух так с нами не обращался.

— И что тебе ответил Ваген? — грустно улыбнулась Маренн, догадываясь.

— Он сказал, чтобы я заткнулся.

— Совершенно точно.

— А почему этот Ваген, мама, все время лезет к тебе? Ведь господин Раух не лезет, он — очень вежливый.

— Тебе понравился господин Раух?

— Да, — кивнул головой Штефан, — он такой воспитанный. Он мне сказал, что Америка — большая страна, там много разных городов и живут вовсе не «юде», как кричит Ваген, а самые обычные люди. Наверное, господин Раух не такой дурной, как Ваген. Правда, мама?

— Не знаю, — Маренн пожала плечами.

— А посмотри, что я принес, — Штефан заерзал на досках, что-то доставая из-под рубашки. — Господин Раух разрешил мне взять шоколад с собой, для тебя. Я его спрятал, чтобы Ваген не отнял. Хочешь, мама?

— Нет, нет, оставь себе. Утром съешь.

— Ну, съешь, немножко, — просил ее сын.

— Оставь, Штефан, — настойчиво отказывалась Маренн. — Съедите утром с Джилл. Я совсем не хочу, я сыта. Спи, — она обняла сына покрепче. — Посмотри, какая умница Джилл: она уже спит. Клади голову мне на колени и засыпай.

Она поцеловала сына в лоб. Свернувшись на нарах, он быстро уснул, согретый материнским теплом.

Маренн не могла спать. Слезы отчаяния душили ее. Нестерпимо болело сердце. От голода кружилась голова. Чтобы не застонать, она стиснула зубы и закрыла ладонью рот.

«Кто был Ваш отец?» — на мгновение оберштурмбаннфюрер снова взглянул ей в глаза.

«Маршал», — услышала она свой ответ.

Если бы он знал! Если бы он только знал, этот заезжий оберштурмбаннфюрер… Впрочем, это ничего не меняет. А если бы знал ее отец! Если бы он дожил! А Генри…

«Нам не выжить, — мелькнула у нее в голове отчаянная мысль. — Мы обречены умереть здесь. Господи, за что нам все это? За что?! Пусть я виновата, Господи, я знаю — накажи меня. Но пощади моих детей. Генри, ты же должен видеть. Там, на небесах, попроси Господа за него, за моего мальчика. Он же — твои сын. Зачем ты оставил нас?! Зачем?!»

Она откинулась на спину и лежала на нарах, запрокинув голову. Слезы крупными каплями беззвучно катились из глаз и сквозь их пелену она видела разбитые дороги мировой войны, санитарные обозы, сестер милосердия в белоснежных наколках с красными крестами. Ангелы Монса, как тени погибших, парили над разбитыми армиями. Казалось, среди них она видела и его лицо.

Но нет, это было не под Монсом — это было позже. Мимо скопившихся фургонов с ранеными по распаханной артиллерийскими снарядами, размокшей от дождя и талых вод прифронтовой дороге взвод английских солдат шел, почти по колено утопая в воде. Командир взвода, молодой лейтенант, проходя, случайно поднял на нее глаза. Большие светлые глаза, серые, как пепел, засыпавший поля, как прах убитых, как небо в распутицу. Под их прямым и твердым взглядом, казалось, невозможно было бы стоять, если бы не темные ресницы, смягчающие стальной блеск.

Англичане прошли мимо. Маренн оставила лазарет и через поле побежала туда, где за холмом дорога сворачивала в низину. Она обогнала иx. На полурастаявшем снегу большими буквами она написала свое имя: «Мари». Пальцы побледнели и дрожали от холода. Ноги промокли, мартовский ветер рвал волосы, продувая насквозь. Наконец английский взвод показался из-за холма. Они шли медленно. Сердце ее отчаянно колотилось. Она не боялась простудиться. Она боялась, что он не заметит ее. Но он заметил издалека. Взвод приблизился.

Лейтенант сделал знак капралу и отошел в сторону, пропуская солдат. Прочитал ее имя, вычерченное на снегу, улыбнулся. Потом махнул рукой, чтобы она уходила и побежал догонять своих. Но она не ушла. Она стояла на ветру и смотрела им вслед, пока взвод не скрылся в низине. Так она встретила Генри. Это была любовь. Первая любовь и Первая война. Теперь он умер. Война и сын остались с ней.

* * *

Адъютант Фриц Раух положил перед оберштурмбаннфюрером папку с документами и небольшой запечатанный конверт:

— Только что доставили из Четвертого управления, — доложил он. — Протоколы допросов и некоторые личные вещи, изъятые при обыске.

— Благодарю, Раух, — кивнул Скорцени холодно.

— Разрешите идти?

— Идите.

Адъютант вышел. Скорцени открыл папку. Ким Сэтерлэнд, прочитал он имя на первом листе, далее дата рождения — 15 августа 1902 года. Он думал, она моложе. Что это за личные вещи в конверте? Что-то негусто насобирало гестапо, странно даже…

Оберштурмбаннфюрер вскрыл конверт, вытряхнул его содержимое на стол и… резко поднялся с кресла. Перед ним на столе лежали ключи и веер, черный веер из страусовых перьев, слегка погнутых. Взяв веер в руки, Скорцени раскрыл его. Когда-то вещицу украшала жемчужная вышивка. Но теперь жемчуг обрезали, осыпалась позолота с кистей, вензель полу стерся, но, несмотря на это, еще можно было различить в нем две переплетенные буквы М, увенчанные короной.

Оберштурмбаннфюрер вышел из-за стола и подошел к затянутому светомаскировкой окну. Сложил и снова раскрыл веер. Аромат духов «Шанель» пахнул ему в лицо, воскрешая в памяти давно забытые дни юности. Теперь он знал, кто она, эта странная узница в лагере, но не мог поверить самому себе.

Сейчас он хорошо вспомнил давнюю октябрьскую ночь в Вене, рваную рану на своем лице и неожиданную встречу в аллее парка с зеленоглазой женщиной в горностаевом манто. Ее голос запомнился ему навсегда. Как он мог не узнать его в лагере, когда она пела! Нет, это не может быть она — здесь явная ошибка. Мари Бонапарт — узница концентрационного лагеря! Как она могла попасть туда? Как вообще оказалась в Германии?

«Я — врач, мой отец — Маршал», — вспомнилось ему из недавнего разговора. И, словно эхом, откуда-то издалека донеслось: «Я еду в Париж. Там меня ждет жених. Что Вас удивляет? У меня есть даже сын, от первого брака…» И опять совсем недавно: «Это был второй брак, он не состоялся…»

Значит, она все-таки не вышла замуж. Черный веер из страусовых перьев… Подарок жениха… Это он, Отто Скорцени, когда-то наступил на него в темноте. Погнутые перья напоминают ему о том событии. Тогда он был очень молод и еще не состоял в нацистской партии. Даже не думал об этом. И он был почти в нее влюблен…

Тогда… А теперь? А что же теперь? Скорцени вернулся к столу и бросил веер на бумаги. Закурил сигарету. Теперь… Теперь, конечно же, все изменилось.

Марлен Дитрих, Марика Рекк, Лени Рифеншталь и нынешняя пассия — Анна фон Блюхер… Самые красивые и знаменитые женщины рейха: киноактрисы, аристократки — ни одна из них, пройдя через его постель, не задела его сердца. Ни одной он не сказал «люблю». Он легко сходился с ними и так же легко расставался, не оставляя даже воспоминаний, не утруждая себя сантиментами.

Впервые за десять последних лет, вдыхая аромат «Шанель», он вдруг почувствовал, как по-юношески взволновано дрогнуло его сердце. «Мари Бонапарт, любимица старика Фрейда…» — так сказал ему когда-то Гюнтер. «Она никогда не будет твоей. Она — герцогиня. А кто ты? Безродный студент, к тому же бедный для нее, хоть твой отец и фабрикант».

Давно уже нет рядом с ним Гюнтера, пролетели и растаяли в памяти студенческие годы, все прежние ценности утратили свое значение. Остались только сила и жесткость, восхваляемые нацией, и топот кованых сапог по мостовой: «Зиг хайль! Зиг хайль!»

Все изменилось — армии фюрера перевернули мир. Теперь он — хозяин жизни, а она, герцогиня — узница концентрационного лагеря…

«Когда-то я была богата, а теперь бедна», — так она сказала ему. Скорцени прошелся по комнате, потом, вернувшись к столу, перелистал материалы дела: донос одного из шпиков СД в Берлинском университете, похоже, научного оппонента, протоколы обыска и допросов… Стандартные вопросы, ничего не значащие ответы: не помню, не знаю, не встречались — сплошная формальность, за которой не разглядишь человека. А вот и фотография. Наверное, с нее французский художник Серт писал свой знаменитый портрет «новой Марианны».

Только взглянул — и последние сомнения растаяли как сигаретный дым. «Марианна мировой войны» в солдатской гимнастерке, с «Medaille militaire»[3] на груди, улыбалась неуловимой улыбкой Джоконды… Темные волосы ее вились по плечам, светлые глаза еще не знали горечи разочарований и потерь.

Он бросился в кресло, стараясь укротить взбунтовавшиеся чувства. В памяти снова всплыло бледное,изможденное лицо узницы, очерченные болезненной синевой глаза, тонкие дрожащие руки, листья черного «тюльпана», осыпавшиеся на снегу… Стоп. Почему на снегу? Это уже просто наваждение. Не на снегу, а на полу.

Скорцени подошел к бару и открыв его, достал рюмку. Плеснул в нее коньяк. Вопреки обыкновению выпил залпом, даже не почувствовав вкуса. Потом снова закурил сигарету. Что они сделали с ней, когда он уехал? Жива ли она еще? Ведь он намекнул Габелю, чтоб обращались осторожнее… Но Габель — это Габель. Он вполне мог и не понять, про что ему говорят…

«Когда-нибудь она будет моей…»— в мальчишеской запальчивости выкрикнул он Понтеру почти что десять лет назад. Сказал и забыл… Сам забыл. А теперь… Вот, кажется, и пробил час… Нет, конечно же, не влюбиться в нее, об этом не может быть и речи. Это даже смешно для него — влюбиться. Когда он дал присягу, с сантиментами было покончено навсегда. Но что-то он должен сделать теперь. Тем более что помочь ей — вполне в его власти ныне. Кто, если не он?

«— Как Ваше имя? — спросил он у нее.

— Маренн…»

Маренн, Мари…

— Господин оберштурмбаннфюрер, фрейлейн фон Блюхер на проводе…

— Что? — голос Рауха прервал его размышления.

— Анна фон Блюхер, герр оберштурмбаннфюрер…

— Не соединяй меня, Фриц, — поморщился Скорцени. — Скажи, что меня нет. И очень долго не будет.

Потом взглянув на адъютанта, с трудом скрывавшего удивление, попросил: — Оставь меня сейчас. Не соединяй ни с кем, кроме Шелленберга или Науйокса, и, разумеется, выше. Мне нужно побыть одному.

— Слушаюсь.

Дверь в приемную закрылась — Раух ушел. Сквозь сигаретный дым в глухой ночи десятилетней давности он снова и снова видел ее глаза того неуловимо-непостоянного, как морская рябь, цвета, который у нее на родине, в Южной Франции, моряки Марселя называют поэтичным словом «turquoise». Как помочь ей? Как вырвать ее у Мюллера?

Оберштурмбаннфюрер внимательно перечитал дело. Издерганный текучкой, следователь районного отделения гестапо, видимо, не хотел да и не имел времени досконально вникать в положение дел. На скорую руку он отработал донос и, не обнаружив прямых подтверждений виновности арестованной, воспользовался косвенным предлогом, так называемым «свидетельством доверенных лиц», а попросту — клеветой, и после нескольких ничего не прояснивших допросов, чтобы закрыть дело, добросовестно написал определение: «интернировать в лагерь до выяснения».

Естественно, что выяснять он ничего не собирался. Намека на неарийское происхождение родителей, а точнее, просто на неизвестное их происхождение, оказалось достаточно для того, чтобы никогда не возвращаться к этому делу.

«Мой отец был француз, а мать — австриячка…»

«Австриячка!?» — услышал оберштурмбаннфюрер свой изумленный вопрос.

Не просто австриячка, как открывается… А фон Габсбург! Выходит, генеалогия Маренн — безупречна. Ее арийское происхождение на самом деле, если бы гестапо составило себе труд вникнуть, могло бы удовлетворить самых искушенных из расоведов и вызвать зависть у большинства высокопоставленных деятелей рейха. Несомненно и то, что политическая борьба и убеждения Маркса вряд ли привлекали внимание талантливой ученицы Зигмунда Фрейда. Известно, что Фрейд не в почете среди марксистов, да у Маренн и без Карла Маркса наверняка хватало научных идей.

И скорее всего, именно на этом поприще она приобрела себе много завистников и недоброжелателей. Происками своих научных оппонентов, как выясняется, Мари Бонапарт и оказалась теперь в лагере, где едва не погибла.

Так, так. Казалось бы, решение очевидно. Оно напрашивается само собой. Маренн — известный, талантливый врач, хирург и психотерапевт, едва ли не единственный в Европе специалист в своей области. Ее руки нужны Германии, нужны германскому солдату.

Только один сомнительный момент: кто был ее муж, отец ее сына? Какой-то англичанин… Из какой семьи? Кто его родители? Кто родители ее приемной дочери? Почему сама Маренн сменила имя и что побудило ее покинуть Францию? Почему никто из родственников никогда не интересовался ее судьбой? Есть ли вообще у нее родственники? Ведь она знатных кровей, в родстве с королевскими фамилиями, и, будь у нее родственники, они давно уже могли бы, используя свои связи с германской аристократией и деловыми кругами, облегчить ее участь и помочь ей вернуться домой.

Но, судя по всему, во Франции, а тем более в остальной Европе никого не тревожит вопрос, куда исчезла и где находится в настоящий момент правнучка двух императоров. Что стоит за этим необъяснимым безмолвием? Деньги? Любовь? Быть может, она хотела исчезнуть сама. И. потому сменила свое громкое имя на никому не известное, каких тысячи, тем самым обрубив последние нити, связывавшие ее с прошлым?

Все это необходимо выяснить прежде, чем что-то предпринимать. У нее безусловно есть связи на Западе, это заинтересует Шелленберга. А он сумеет убедить Гиммлера. Но муж и дочка… Если там обнаружится хоть капля еврейской крови — тогда все станет значительно труднее. Рейхсфюрер по настоянию Шелленберга сделал исключение для нескольких евреев, и они числятся теперь сотрудниками Шестого управления — но то совершенно особые люди, нужные самому бригадефюреру. Захочет ли шеф внешней разведки ломать копья из-за Маренн? Как подготовить его?

— Штандартенфюрер Науйокс, — гауптштурмфюрер Раух снова отвлек Скорцени от его мыслей. Оберштурмбаннфюрер снял трубку:

— Как дела, Алик? — спросил сходу.

— Дела? — услышал он в трубке насмешливый голос Науйокса. — Дела — отлично. Мы с Ирмой уже полчаса сидим здесь в ресторане. Я, конечно, все понимаю, но кушать хочется. У Вас там что стряслось? Подвязка оторвалась? Пришиваете?

— Извини, Алик, — Скорцени только теперь вспомнил о запланированном ужине, — я сейчас приеду.

— Так можно заказывать, что ли?

— Можно. Но только для троих.

— Понятно, — откликнулся живо Алик. — То есть, конечно, ничего не понятно, но уточнять не буду — некогда. Есть хочется. Приедешь — расскажешь.

— Хорошо. Я выезжаю.

Скорцени положил трубку и вызвал адъютанта:

— Раух, зайди ко мне.

Когда адъютант вошел, оберштурмбаннфюрер указал ему на папку с делом Маренн, лежащую поверх прочих документов на его рабочем столе:

— Вот это мы пока что оставим у себя. Я положу в свой сейф, а ты уладь вопрос с Четвертым управлением. Более того, постарайся завтра с утра навести справки, что нам известно о французской аристократке Мари Бонапарт: где живет или жила, чем занимается, муж, дети, связи, одним словом, — любые подробности. Попробуй сделать это по возможности скрытно, не афишируя, особенно у Мюллера. Эта информация мне нужна для доклада Шелленбергу. И как можно скорее.

— Слушаюсь, герр оберштурмбаннфюрер!

— И еще, — добавил Скорцени, подумав. — Сегодня же позвони Габелю и узнай, как провела ночь та американка, Ким Сэтерлэнд. На всякий случай напомни ему, что я не привык бросать обещания на ветер, даже если это касается заключенных. А особенно напомни коменданту о его карьере, о которой он так печется. Теперь она напрямую будет зависеть от состояния его заключенной. Все. Я еду ужинать. Сегодня вечером ты свободен. Только оставь дежурному телефон, где ты будешь находиться.

— Благодарю. Желаю хорошо провести время, герр оберштурмбаннфюрер, — Раух вытянулся и щелкнул каблуками. — Хайль Гитлер!

— Хайль!

* * *

Когда он вошел в расцвеченный огнями обеденный зал ресторана отеля «Кайзерхоф», зал был почти полон — завсегдатаи собрались и, сразу же отметив отсутствие Анны фон Блюхер, с удивлением провожали взглядами высокую статную фигуру оберштурмбаннфюрера, когда он, холодно кивая знакомым, прошел к столику у окна, где сидел его друг штандартенфюрер СС Альфред Науйокс со своей женой Ирмой Кох.

Увидев Скорцени, Науйокс, занятый креветками, небрежно кивнул ему:

— Садись. Тебе повезло — мы еще не все съели.

— Неужели, — усмехнулся Отто. — Что-то и мне оставили? Очень мило с вашей стороны, благодарю. Здравствуй, Ирма.

Голубоглазая блондинка Ирма Кох в длинном вечернем платье из черного гипюра с глубоким вырезом, скрытым пушистым мехом чернобурой лисы, приветливо улыбнулась оберштурмбаннфюреру и протянула тонкую, затянутую в кружевной манжет руку без украшений.

— Мне кажется, Отто, — сказала она негромко, — ты решил сегодня сделать нам с Аликом подарок: мы наконец-то имеем возможность спокойно поесть. Нам не нужно петь, как Марлен Дитрих, танцевать, как Марика Рекк, или считать штандарты под Ватерлоо, как фельдмаршал фон Блюхер. Просто почти как дома, в своем тесном кругу, — ее лучистые глаза смотрели на Скорцени с присущими ей добротой и нежностью. Черноватые тени, оставшиеся после недавнего приступа болезни, почти исчезли. На бледном лице едва тронутом румянами играла улыбка. Длинные белокурые волосы перехватывал на затылке черно-серебристый бант. Скорцени поцеловал руку Ирмы и сел рядом.

— Я рад видеть вас обоих. Признаться, я без вас соскучился.

— Однако ты не очень торопился увидеться, — Алик многозначительно взглянул на часы и, взяв бутылку шампанского, предложил: — Позвольте за Вами поухаживать, герр оберштурмбаннфюрер. Мы тут выпить решили как раз — за встречу.

— За встречу, так за встречу. Как ты себя чувствуешь, Ирма?

— Лучше, Отто, намного лучше, спасибо.

Ирма улыбнулась и, пригубив шампанское, с благодарностью взглянула на него поверх мерцающих граней бокала.

— Знаешь, — произнес он подчеркнуто равнодушно, — мне кажется, я нашел тебе врача. Теперь ты будешь чувствовать себя прекрасно.

— Кого это ты там нашел? — разделавшись с креветками, Алик принялся за рагу и, неторопливо разрезая сочное мясо, поинтересовался: — А расскажи-ка нам, Отто, что там произошло с нашей драгоценной Анной фон Блюхер. Мы только, можно сказать, сегодня досконально изучили маневр маршала Груши, за который нас обругали в прошлый раз. И надо же, какая неудача — не с кем поделиться знаниями…

— Тебе так не нравилась Анна?

— Ну, признаться, малоприятно постоянно слышать, что мы —люди низкого происхождения, не имеем должного образования, кругозора, опять же…

— Почему ты никогда не говорил мне об этом?

— А зачем я буду лезть в чужую жизнь? В конце концов, мы, слава Богу, только ужинаем вместе, но можем ведь и не ужинать. Вместе, я имею в виду… Хотя Анна фон Блюхер — еще не самый худший вариант. Прежние-то были почище…

— Кто?!

— Все эти твои, прости Господи… знаменитости. Я всегда говорил: надо попроще кого-нибудь брать, ну, секретарш. например, или связисток. И к делу ближе, и к телу…

— Но вот Ирма-то у тебя — не связистка, или я что-то упустил из ее биографии? — лукаво заметил ему Скорцени. — Но таких, как она, конечно, больше нет. Поэтому, наверное, я никак не могу ни на ком остановиться…

— Ты преувеличиваешь мои достоинства, Отто…

— Если бы мы не были знакомы много лет, я бы заподозрил тебя в неблаговидных намерениях, — притворно строго сдвинул брови Науйокс, — но, учитывая нашу старую дружбу, скрывать не стану: мне приятно это слышать, — и тут же вернулся к прежней теме: — Почему ты молчишь об Анне? Что с ней случилось? Она здорова? Или сегодня какая-нибудь годовщина у фельдмаршала фон Блюхера, — он едва сдержал насмешливую улыбку, — например, двести лет маневру маршала Груши?

— Анну ты больше не увидишь, — ответил Скорцени, — по крайней мере, за одним столом. Мы расстались с ней.

— Вот как? — Алик перестал жевать, но, подумав, заключил: — На самом деле, это хорошая новость. Как ты считаешь, Ирма? — взглянул он на жену. — А кто следующий? Есть уже кандидатки? Кстати, там у Вас в отделе, я заметил, — Алик понизил голос и наклонился к Скорцени, — есть одна, очень симпатичная, то ли Гретхен, то ли Лизхен. Советую обратить внимание.

— Я слышу, слышу, — остановила его Ирма, — не надо делать вид, что меня здесь нет. Вот как ты проводишь, оказывается, рабочее время — упрекнула она Алика, — оглядываешь молодых девушек в соседних отделах.

— Я только самую малость, дорогая, — виновато потупил взор Науйокс, — одним глазком…

— Не сомневаюсь в этом…

— Нам надо серьезно поговорить, Алик, — обратился к нему Скорцени, — ты должен помочь мне в одном деле.

— Раз должен — поможем, — кивнул Науйокс, снова принимаясь за рагу. — Рассказывай, я слушаю.

— Речь идет об одной женщине…

— Так… — Алик едва не поперхнулся, во всяком случае, сделал такой вид. — Я знал, что все здесь неспроста.

— Подожди, — остановил его Скорцени, — дослушай сначала. — Она очень талантлива и красива. Но положение ее весьма затруднительно.

— Почему? Ждет ребенка?

— Совсем не то…

— Послушай, не темни, — Науйокс искренне заинтересовался. — Где ты ее нашел?

— В концентрационном лагере.

— Ничего себе, — на лице Алика промелькнуло разочарование. — Надзирательница, что ли? Это не лучше Анны. Идейная, наверное.

— Она — заключенная, — ответил ему Скорцени. — В том самом лагере, куда я на днях ездил с инспекцией.

— Заключенная? — переспросил Алик озадаченно. — Действительно, положение. Еврейка?

— Нет. Отец ее — француз, мать — австриячка.

— За что посадили?

— Самое банальное — по доносу. Я смотрел сегодня дело. Ничего конкретного. Оставлено до выяснения — на доследование.

— Что же ты хочешь? — спросил Науйокс иронично и постучал пальцем по стенке бокала. — Мне кажется, я догадываюсь…

— Хочу вытащить ее оттуда. Доследовать-то можно по-разному, сам понимаешь.

— Пока не понимаю, — Алик перестал улыбаться. Он откинулся на спинку стула и внимательно смотрел на Скорцени. — А зачем все это нужно? Лишние хлопоты, я имею в виду. Она тебе понравилась? Тебе объяснить, как в таких случаях поступают с заключенными женского пола, если они приглянулись кому-либо из офицеров? Ты думаешь, их всех освобождают? — спросил он с насмешкой. — Ты меня удивляешь. Ирма, закрой уши, я сейчас ему доступно объясню, как в таких случаях поступать, если он не знает. Закрыла? Так вот: хочешь — едешь, делаешь свое дело, возвращаешься. Что еще? Можно перевести ее в лагерь поближе, чтобы не тратить попусту бензин и чтобы энтузиазм не иссяк по дороге.

— Это не тот случай, Алик, — поморщился с досадой Скорцени. — Здесь всё по-другому. Когда-то я знал эту женщину в Вене. Она известный ученый … Она молода. У нее глаза — как ядро фисташки…

— Ого! — воскликнул Алик удивленно. — По-моему, пора заказывать фисташковый пирог. А еще недавно он грозно высказывался против лирики в наших рядах. Ирма, ты слышала? Почти состоявшийся поэт. Что ж, такое положение вещей, конечно, в корне меняет дело, — заключил Науйокс, снова принимая шутливый тон. — Не то, что ты был с ней знаком прежде. Мало ли кто с кем был знаком… Но если ты всерьез решил освободить ее, то я могу сразу тебе сказать, чем это закончится — нас. всех посадят. Сначала тебя — к ней. А потом, чтобы вам было не скучно, не мучила ностальгия о старой дружбе и была возможность пообщаться с интеллигентными людьми на прогулке, посадят и нас с Ирмой за компанию. Не говоря уже о том, какой шум поднимет Мюллер — опять влезли в его епархию.

— Мне кажется, Алик, — Ирма тронула мужа за локоть, — если есть возможность помочь человеку, то почему не сделать этого? Надо помочь обязательно…

— По-твоему, я должен помогать всем, начиная с твоего парикмахера, которого преследует понос, а ему кажется, что ему подсыпали отравы английские шпионы и нашему управлению просто необходимо установить наблюдение в его салоне — фиксировать на фото, как он бегает в сортир, — Алик с укоризной взглянул на нее, — и обязательно, обязательно, — он подчеркнул с сарказмом, — доложить рейхсфюреру об этом. Иначе прически больше никогда не будет. Это же невозможно. Ирма, спустись на землю. Хорошо, так кто же она, эта твоя француженка, наполовину австриячка, — снова обратился он к Скорцени.

— Праправнучка Наполеона…

— С каждым часом не легче, — Алик шумно вздохнул. — Выходит, Ирма, мы с тобой не зря учили историю бонапартистских войн — она нам еще пригодится. Правнучку Блюхера мы поменяем на правнучку Бонапарта. В этом что-то есть, конечно… — он многозначительно усмехнулся и закурил сигарету.

— Она — дочь французского Маршала и австрийской принцессы, — уточнил Скорцени, — врач, хирург и психиатр. Она — тот человек, который наверняка поможет Ирме, Алик.

— Не дави на больное. А я то думаю, какого врача ты нашел? — покачал головой Алик, добавляя себе вина в бокал. — Оказывается, вот какого! Из лагеря — прекрасно. Ладно, — он прихлопнул ладонью по столу. — Все теперь прояснилось, кроме одного: чего ты хочешь конкретно? Освободить ее и отпустить в Париж — пусть там гуляет по Шамп-Элизе?

— Нет, я хочу, чтобы она осталась с нами. Как врач и ученый она нужна Германии.

— Вот уж дудки! — Алик отпил вина и в знак недоверия прищелкнул пальцами. — Уверен, что ничего не получится.

— Почему?

— Она не захочет остаться в Германии. Тем более сотрудничать с СД. Даже если ты трижды убедишь Шелленберга, Гиммлера и самого фюрера, представь, какое у нее к нам отношение после того, как она столько времени провела в заключении! Будем откровенны — там далеко не курорт. Она должна ненавидеть нашу форму. К тому же, раз она дочь Маршала и правнучка Бонапарта, — у таких обычно невероятно сильны патриотические чувства. Она боготворит Францию. Нет, я не верю, что она согласится. Впустую потраченные силы и время!

— Она может согласиться ради детей…

— У нее еще и дети! — Алик присвистнул и тут же извинился: — Прошу прощения…

— Да, у нее сын и приемная дочь. Ее муж, английский офицер, умер вскоре после окончания войны…

— Муж правнучки Бонапарта был простой английский офицер? — переспросил Науйокс. — Что-то не верится.

— Не думаю, что простой. Но если так — все выглядит очень странным, — согласился с ним Скорцени. — Я приказал Рауху проверить.

— Ну, посмотрим, что нам нароет Раух. Только, признаться, я все же не верю в эту затею, — повторил Науйокс скептически. — Единственное, что я знаю точно — так это, что отговаривать тебя бесполезно. Можешь, конечно, на меня рассчитывать. Скажешь, когда там нужно будет поддакнуть. А кстати, — вдруг улыбнулся он, — я представляю лицо Анны фон Блюхер, когда она узнает, на кого ты ее променял!

— О том, что женщина, которая сейчас находится в лагере, — принцесса Мари Бонапарт, знаем пока что только мы трое, — предупредил Скорцени и с предостережением взглянул на Ирму. — Мне известно, что тебя не надо обучать, как держать язык за зубами, потому я был откровенен, — Ирма кивнула головой, мол, все поняла. — Такой информацией не обладает даже комендант лагеря, в котором находится заключенная.

— Как это? — насторожился Науйокс. — Он что, не ведет картотеку? Кто же там работает, у Мюллера? Какие олухи?

— Эта женщина находится в лагере под чужим именем, — объяснил ему Скорцени, — Для коменданта и для всех прочих она — американка Ким Сэтерлэнд. И даже если она окажется с нами, она останется Ким Сэтерлэнд и будет продолжать числиться в лагере. Так будет лучше для нее, да и для нас — тоже. Единственный, кому я еще намереваюсь сообщить ее настоящее имя — это нашему шефу. Полагаю, Шелленберг сам решит, ставить ли ему в известность Гиммлера, или ограничиться только «американской» легендой, учитывая патологическую нелюбовь фюрера к Габсбургам.

— Что же, разумно, — поддержал оберштурмбаннфюрера Науйокс, и на этот раз — вполне серьезно.

* * *

Вздрогнув от холода, Маренн проснулась среди ночи. Она приподняла голову — кругом было тихо и темно. Стараясь не разбудить детей, она осторожно перевернулась на бок, подложив под голову ладонь. Глубокий сон, настойчиво одолевал ее.

Какое-то время она отчетливо слышала за стенами барака ленивые шаги часовых, а перед глазами мелькали электрические фонари на улицах Парижа, ледяное дыхание осени казалось ей освежающими брызгами фонтанов. Откуда-то издалека, наверное, из детства, ветер доносил запах цветущих каштанов.

Маренн устало сомкнула глаза. В который уже раз во сне к ней снова и снова приходили ее беспечные детские годы. Она видела Версальский дворец в Париже и строгую гувернантку-австриячку, учившую ее языкам, музыке и правилам этикета. Тщетно пыталась седовласая матрона привить своей непоседливой воспитаннице любовь к домашнему очагу, подготовить ее к семейной жизни, научить вязать, шить, ухаживать за детьми.

Мари скучала на ее занятиях. Куда больше ее вдохновляли грохот артиллерийской канонады и увитые лавровыми венками седые виски победителей в галерее Национальной славы. Она мечтала о сражениях, взахлеб читала о походах Бонапарта и гордилась тем, что ее двоюродным прадедом был сам великий император.

Воображение юной принцессы волновали «стендалевские мальчики», двадцатипятилетние генералы, озаренные солнцем романтические судьбы героев. Она укладывала волосы в прическу а-ля Жозефина Богарне, любила носить высокие сапоги со шпорами, свободные белые рубашки с жабо, как у знаменитого генерала Саша де Трая на картине в Доме инвалидов, и ненавидела длинные парадные платья с узкими лифами, которые стесняли движения и цеплялись при каждом повороте.

Ей нравилось скакать верхом в Булонском лесу или по бескрайним просторам Прованса, фехтовать шпагой и лежать в высокой душистой траве на берегу Роны, слушая пение цикад и смотреть в бездонное голубое небо, по которому плывут причудливые облака.

Она любила море и песок Марселя, гудки пароходов и приветственные крики моряков, легендарный Тулон и молодость Наполеона, клекот чаек перед дождем, обжигающий мистраль и умытые солнцем и влагой грозди черного прованского винограда. Старинные замки на берегах Луары, соборы Реймса и Авиньона, известняковые скалы Нормандии, баллады трубадуров и белоснежный плюмаж бонапартистских времен под парящим орлом на могиле Саша де Трая.

Тайком Маренн убегала из дома, и по названиям улиц и площадей столицы она изучала историю своей страны. Ее друзьями были парижские гавроши, разносчики газет и чистильщики обуви. Для них она не была принцессой, для них она была просто Мари и радовалась этому. Вместе они лазили по чердакам и подвалам старого города, оживляя в играх события недавно минувшей франко-прусской войны и мечтая о реванше вместе с побежденной страной, в играх всегда одерживали победу над пруссаками.

В беретах с надписью «Мститель» и «Неукротимый» они заново переживали капитуляцию Базена, вместе с солдатами Мак-Магона внимали слезам и словам маршала, учили наизусть стихи Ростана об Орленке, легендарном сыне Наполеона, плененном в Австрии, и перед скорбной статуей покоренного Страсбурга, покрытой траурным пеплом, клялись вновь высоко поднять «разбитый меч Франции».

Запыленные, с ободранными коленками и локтями, они пили воду из фонтанов у знаменитых стен Консьержери, где когда-то томилась в ожидании казни последняя французская королева, и на площади Конкорд перед Египетской колонной, где и столетие спустя ощущалось дыхание сорока веков, лежавших в пустыне перед французской армией.

С трепетом преклоняла Маренн колени перед гранитной вазой Мавзолея, на которой было написано только одно слово — «Наполеон», и в детских снах бессчетное количество раз сквозь огонь сражений и черный пороховой дым видела восходящее солнце Аустерлица и вместе с юным знаменосцем поднимала трехцветное знамя над армией победителей. Тогда она и слышать не хотела о своей второй родине, об Австрии, и напрочь отвергала все немецкое.

Отец снисходительно относился к ее проказам и защищал от нападок немецкой бонны. Зимой они жили в Версале, а летом уезжали на юг, в старинный замок де Лиль Адан, где когда-то далекий предок ее отца, маршал Франции, один из вождей гугенотов, находился в ссылке во время Варфоломеевской ночи.

Там много лет подряд, каждый год, Маренн ожидал ближайший друг ее детства, сын сельского учителя, Этьен Маду. Они вместе росли, гуляя по холмам, путаясь в листьях лозы и срывая ртом черно-синие ягоды винограда. Каждое утро на рассвете Этьен седлал лошадей. В малахитовой тени деревьев под летним дождем, промокшие насквозь, они скакали верхом, и солнечные лучи, едва пробивающиеся сквозь густую листву, золотили блестевшие от дождя черные гривы лошадей.

Они уезжали далеко и забирались высоко в горы, где на самой вершине под солнцем сияют вечные снега ледников, и, пробираясь по горной тропе, с похолодевшим от высоты сердцем, как завороженные смотрели вниз, в ущелье, где с грохотом неслись и падали в долину искристо-пенистые валы водопадов.

Лавандовые ковры стелились под их ногами, горные козлы изящными прыжками пересекали им путь, олени проносились в лесных чащах, хижины отшельников напоминали о благородных старцах, некогда выходивших из лесов навстречу королям с благой или печальной вестью.

Возвращаясь, они пили густое козье молоко на фермах, слышали лай собак, мычание идущих с пастбищ стад и ласковую дудку пастуха.

По вечерам в саду или на веранде, вдыхая напоенный травами и цветами воздух, под пение цикад и трели соловьев, в ярко-желтом свете огромной южной луны на черном небосводе, они читали вслух книги, мечтали и фантазировали.

Купаясь в море, они заплывали далеко, так что почти не видно было берега. Соленые голубые буруны порой накрывали их с головой, в прозрачной воде медузы парашютиками качались на волнах, дельфины подплывали доверчиво близко и разрешали погладить рукой их лоснящиеся спины.

Когда солнце садилось, бросая багряные отблески на синюю гладь неба и моря, они, сидя на берегу, слушали захватывающие рассказы рыбаков о дальних путешествиях, волшебных странах и морских чудовищах, о скрытых под водой пиратских сокровищах и привидениях Лазурного замка, стоящего в Средиземном море на черной базальтовой скале — последнем оплоте легендарных рыцарей ордена Храма.

Однажды, набравшись смелости, они даже посетили заброшенный замок и, захваченные штормом, провели ночь под мрачными сводами полуразрушенной обители, где окончили свою жизнь последние приверженцы Великого магистра.

Почудилось им, напуганным непогодой и темнотой, или на самом деле, в завываниях ветра в обвалившихся башнях они услышали проклятия и стоны умирающих людей, лязг оружия и кованых лат, а в бликах неровного света луны, пробивавшегося сквозь грозовые облака и скользившего через разбитые бойницы, увидели мелькание длинных плащей с крестами и падающие штандарты изгнанников Тампля.

Они выросли вместе, и она настолько привыкла к нему, что долго не обращала внимания, как со временем Этьен стал совсем по-другому относиться к ней. Однажды во время прогулки верхом, застигнутые ливнем врасплох, они спрятались под кроной развесистого дуба на берегу реки и, привязав лошадей, устало опустились на траву. Запыхавшись от быстрой езды, она запрокинула голову и со смехом ловила ртом дождевые капли, падающие с листьев. Они катились по лицу, путались в волосах, попадали в глаза.

Намокшая блузка прилипла к телу, плотно облегая плечи и рано сформировавшуюся грудь. Закинув руки за голову, Маренн трясла мокрыми волосами и не замечала, как потемневшими от нахлынувших чувств глазами он смотрел на ее обнаженные руки, тонкую талию и вздымающиеся от смеха плечи.

Когда он обнял ее, она замолчала. Его поцелуй обжег ее губы, его сильное, молодое тело впервые оказалось так близко, что она чувствовала каждое движение его напряженных мускулов. Он целовал ее шею, плечи, горячей рукой раздавил приколотую к блузке на груди гроздь черного винограда.

Потоки черно-красного сока, мешаясь с брызгами дождевой воды, текли по ее телу; вместе с поцелуями он пил этот сок с ее обнаженной груди. Солнечные зайчики прыгали по стволу, глянцево-зеленые листья дуба шелестели на теплом ветру, лошади жевали мокрую траву, стрекотали кузнечики, пьяняще пахла вербена…

Когда он расстегнул ее длинную юбку с разрезами по бокам для верховой езды и его руки заскользили по ягодицам, Маренн очнулась от оцепенения. Резким движением она оттолкнула Этьена от себя, застегнула юбку и испачканную виноградным соком блузку, поднялась, отвязала коня и, вставив ногу в стремя, молча села в седло. Он не окликнул ее. Она не оглянулась. И, дав коню шпоры, поскакала в дождь. Над лесом поднималась радуга. В тот день им обоим стало ясно, что детство кончилось. Вечером Маренн уехала в Париж.

Наступал июнь 1914 года. Выстрелом в Сараево началась Первая мировая война. Как когда-то в своих детских мечтах, Этьен Маду стал героем Франции. Командир эскадрильи французских истребителей на Сомме и Марне, в Пикардии и Фландрии, в знаменитой битве на реке Маас под Верденом, крылом к крылу с Гейнемером и Бишопом, он сражался против германских люфтваффе и в бою с эскадрильей «Рихтгофен», которой командовал капитан авиации Герман Геринг, сбил свой семидесятый самолет.

На глазах всей французской армии, перед строем почетного караула, она целовала его, возмужавшего и легендарного, под шевелящимся на ветру трехцветным полотнищем, когда за семьдесят сбитых самолетов генерал Фош вручал Этьену прославленный орден Почетного легиона. Для него оркестр играл «Марсельезу», а летящие шелковые полосы над головой символизировали саму Францию, которую он защищал: красный — ее мужество и гордость, белый — чистоту помыслов и постоянство, синий — правду и честь.

Он был сбит в последних боях на реке Эна. Его самолет, загоревшись, упал на землю. Этьен чудом остался жив, но, выйдя из госпиталя, был обречен на медленное умирание.

Они снова встретились летом в Провансе, как встречались многие годы своего детства. Но опаленные, изломанные войной, они уже не походили на беззаботных детей, некогда веселивших выдумками всю округу.

Похоронив Генри, расставшись навсегда с отцом, прощаясь с Францией, с ребенком на руках, она в последний раз приехала на Лазурный берег, чтобы еще раз увидеть и запомнить любимые пейзажи детства, вдохнуть пленительный запах трав, поцеловать эту землю, эти цветы, наслушаться цикад и… уехать. Уехать навсегда.

Уехать из замка, который больше ей не принадлежал, уехать из страны, которая больше не была ей Родиной, уехать, потому что от всего этого она добровольно отказалась сама.

Теперь у нее не было богатства, не было мужа, не было отца, но был маленький сын и еще было великое имя, прославленное в веках Бонапартом и тем, кого она еще недавно называла отцом, генералом армии-победительницы, выигравшей мировую войну и вернувшей Франции ее величие.

От соседки Маду, старухи Гранж, Маренн узнала, что отец Этьена умер, когда сын был на фронте, что его невеста, дочка местного винодела, с которой Этьен обручился во время своего последнего приезда в отпуск, узнав о его ранении, отказалась от него, что один из сослуживцев Этьена недавно прислал письмо, где просил кого-нибудь из родственников встретить знаменитого летчика на вокзале, так как Этьен слеп и едва передвигается при помощи костылей. Но у Этьена больше не было родственников.

Оставив сына под присмотром Гранж, Маренн отправилась в дом винодела, чтобы попытаться убедить Матильду изменить решение. Она шла по деревне в солдатской гимнастерке, защитного цвета юбке и военных сапогах, с нашивкой Красного Креста на рукаве и высшей солдатской наградой Франции «Medaille Militair» на груди. На нее смотрели из окон, выходили на улицу, восхищались, удивлялись, сочувствовали. Все знали, кто был ее отец, знали, что она была на фронте, что муж ее погиб, что она вернулась с ребенком, что ранняя седина в волосах и застывшая бледность лица свидетельствуют о нелегких испытаниях, которые ей довелось вынести.

Матильда встретила ее враждебно. На все доводы Маренн дочь винодела сказала: «Нет!»

— Когда-то он был самым красивым парнем в округе, и все девчонки завидовали мне. Он был героем Франции. Но теперь война закончилась, и кому он нужен, инвалид! Он даже работать не может!

— Но он любит тебя! — Маренн в отчаянии бросила ей последний аргумент.

— Любит? — Матильда, подбоченясь, со злостью посмотрела на нее. — Любит! Ты что, смеешься надо мной, принцесса? Он всегда любил только тебя. Это все знали. А на мне он решил жениться, когда узнал, что у тебя другой. Мы и не встречались-то с ним ни разу. Просто он пришел к отцу и попросил моей руки. Но пока он был героем и все газеты твердили о нем, все это можно было терпеть. А теперь зачем? Так что иди, встречай его сама, и нечего мозолить мне глаза!

На следующий день, взяв Штефана на руки, Маренн пошла на вокзал. Людей на вокзале было много — встречали возвращавшихся с фронта солдат. Матильды среди них не оказалось.

Поезд пришел около полудня. Прижимая ребенка к груди, Маренн с трудом протискивалась сквозь толпу встречающих, переходя от вагона к вагону, но нигде не видела Этьена.

Пройдя вдоль перрона от начала и до конца, она остановилась, растерянно оглядываясь по сторонам. «Может быть, мы что-то спутали, Штефан?» — спросила она малыша, но Штефан молча таращил глазки и с любопытством смотрел вокруг. Нет, она не могла ничего спутать. Она внимательно прочитала письмо — сегодня в полдень. «А вдруг он не может выйти из вагона?» — промелькнула у Маренн тревожная мысль. Надо скорее идти обратно, пройти весь поезд…

Но, увы, — поздно. Поезд уже отходил от перрона. Толпа быстро рассеялась, и на платформе Маренн увидела одинокую фигуру офицера с погонами капитана авиации, опиравшегося одной рукой на костыль, а другой тщетно пытавшегося нащупать вещевой мешок, который лежал рядом с ним на земле. Маренн почувствовала, как острая боль пронзила ее сердце — Этьен, это был он.

Но нет — это не мог быть он! Она помнила его высоким, сильным, с широким разворотом плеч и покрытым бронзовым загаром торсом, синеглазым, с волнистыми черными волосами и никогда не меркнущей белозубой улыбкой… Жизнерадостным и молодым.

Теперь его черные волосы были обожжены и седы. Некогда яркие синие глаза померкли и, не различая ничего вокруг, застывше-безучастно смотрели на мир. Лицо обезображено ожогами и превратилось в один сплошной шрам. И только орден Почетного легиона на парадном мундире и целый ряд орденов и медалей меньшего достоинства да капитанские погоны на плечах сверкали на солнце, напоминая о том еще совсем недавнем дне, когда приказом Главнокомандующего Антанты этот двадцатилетний юноша был причислен к сонму героев и навсегда записан в историю Франции.

Маренн подошла к нему. Наклонилась, подняла вещевой мешок.

— Этьен, — позвала она негромко, — Все хорошо, Этьен. Мы уже почти дома.

Она видела, как напряглись скулы на его изрытом ожогами лице. Он протянул руку, повернул голову в сторону, откуда как ему казалось, доносился год ос.

— Кто здесь? — он не сказал, а проскрипел. Маренн вздрогнула, но, собравшись с духом, подошла еще ближе и взяла его обожженную руку в свою.

— Это я, Этьен, Мари. Ты помнишь меня?

— Мари? — он высвободил руку, дотронулся до ее плеча. — Мари? Да, Мари… Я чувствую этот запах, за пах ее волос… Я запомнил его. Где она? Где Мари? — он беспомощно поворачивал головой.

— Я здесь, Этьен. Здесь, перед тобой… — Маренн с трудом понимала его речь, стараясь по движению обезображенных губ уловить смысл произносимых им слов.

— Обопрись на меня. На мою руку, — говорила она, стараясь не дать голосу дрогнуть. — Все уже кончилось.

Все хорошо. Сейчас мы пойдем домой. Вот так. Идем. Осторожно…

Они медленно двинулись по платформе. Когда же вышли из здания вокзала, Маренн увидела, что привокзальная площадь запружена народом. Казалось, весь город собрался здесь, чтобы посмотреть на них — еще бы, ведь Этьена знала вся Франция, и еще совсем недавно любила его!

Кутались в черные платки матери и вдовы не вернувшихся с войны, какая-то девочка бросила им под ноги цветы, но Маренн не могла даже наклониться, чтобы поднять их: одной рукой она держала сына и вещевой мешок, другой поддерживала едва переставлявшего ноги Этьена. Они с трудом спустились по лестнице на площадь. Шофер грузовика, тоже солдат, недавно вернувшийся с фронта, предложил довезти их до деревни. «Господи, — услышала Маренн, как всхлипнула за ее спиной какая-то женщина, — За что же все это, Господи! Ведь совсем еще дети…»

Это был девятнадцатый год, Маренн тогда еще не исполнилось семнадцати, Этьену было двадцать один. Седые дети войны… Ветераны… Он поседел от ранения, она — за один час под Ипром, когда с лейтенантом Мэгоном и его солдатами они шли по меловым расселинам и земля вдруг разверзлась под их ногами, увлекая в черноту туннеля, где сидели и стояли на протяжении многих километров заваленных оползнем траншей, удушенные газом участники сражений 1915 года.

Застигнутые врасплох, они еще сжимали заржавевшие винтовки и ухмылялись смерти в скользящем луче фонарика. Оголенные черепа, пустые глазницы, лохмотья кожи, костяшки пальцев, смрадный запах разлагающейся плоти, смертоносная сладость сконцентрировавшегося газа и мертвецы, мертвецы, мертвецы… Здесь погибли целые дивизии…

Большинство английских солдат, упавших в ущелье, задохнулись газом. Маренн спас лейтенант Генри. Он зажимал ей рот и нос платком, почти не разрешая дышать, но когда они вышли на свет божий и солнце радостно брызнуло им в глаза, из тех, кто остался в живых, многие утратили рассудок, почти все поседели, некоторые потеряли зрение, а некоторые в последствие покончили с собой…

Грузовик промчался по деревне. Маренн заметила Матильду — она стояла на пороге в нарядном летнем платье. Наверное, она не знала, что Этьен слеп. Они быстро пронеслись мимо и затормозили у дома Маду.

Старуха Гранж, всплеснув руками, распахнула калитку, взяла ребенка — Мари помогла выйти Этьену. Вместе они прошли в дом. Этьен остановился посреди комнаты, костыль выпал у него из рук — он зашатался. Маренн подбежала и поддержала его, подняла костыль:

— Мы уже дома. Все хорошо. Держись, — успокаивала она, едва сдерживая слезы.

— Дома… — он оглянулся, тщетно пытаясь что-либо увидеть, — я так давно не был дома. Где мама? Тут пахнет глициниями, прохрипел он, — я чувствую этот запах. Это ее любимые цветы. Вот здесь, у окна, — он указал на стену, — и у Маренн сжалось сердце.

— Не здесь, — она мягко повернула его в другую сторону. — Вот здесь. Окно — здесь. И глицинии — здесь. Они действительно чудесно пахнут. Садись. Мы приготовили тебе кресло у окна. Здесь тебе будет удобно, — она взяла из рук летчика костыль, помогла ему сесть в кресло. В соседней комнате заплакал ребенок, его пора было кормить.

— Ребенок… Где это ребенок? — Этьен повернул голову в сторону окна.

— Он здесь, в соседней комнате, — призналась тихо Маренн, — Это мой сын.

— Твой сын? — по тому, как побелели от боли его скрюченные пальцы, сжавшие подлокотники кресла, она поняла, что ему неприятно это слышать. Она подошла сзади, обняла его за плечи и прижалась щекой к его жестким, обожженным волосам.

— Теперь мы снова вместе, Этьен, — прошептала она. — И нам ничего теперь не страшно. Мы будем помогать друг другу, ведь у нас обоих, кроме нас двоих, никого на свете не осталось.

— А где же тот английский офицер? — Этьен поднял руку, стараясь найти ее ладонь. — Это он отец твоего ребенка?

— Да, — Маренн сама вложила свою руку в его обожженные пальцы, — он недавно умер от ран…

— А где же Маршал?

Маренн промолчала.

— Где твой отец, Мари? Я слышал, он принимал парад в Париже…

— У меня нет больше отца, — ответила она сдержанно и выдернула руку. — Мне нужно покормить сына. Отдыхай.

Пока она кормила Штефана в соседней комнате, старуха Гранж принесла Этьену обед. Но он отказался от еды.

— Почему ты не ешь? — Вернувшись, Маренн обняла его за плечи, с тревогой заглядывая в лицо. Но неподвижно застывшая маска не выражала ничего, кроме впечатанных в нее ожогами и шрамами боли и страдания.

— Я не хочу есть, — она едва различила его ответ по губам.

— Как ты себя чувствуешь? — наивный вопрос…

— Хорошо, — ответил он и вдруг предложил: — Быть может, мы погуляем, Мари?

— Погуляем? — она искренне удивилась.

— Да, как когда-то в детстве. Я очень скучал в госпитале по родным местам. Как жаль, что я не могу их увидеть.

— Но ты можешь почувствовать, ощутить аромат деревьев № трав, — подхватила она с надеждой. — Идем. Идем. Опирайся на мою руку.

Они снова прошли по деревне. На них снова смотрели из окон, выходили из домов, снова тайком вытирали слезы. Матильда вновь появилась на пороге дома, когда они проходили мимо, потом вышла на крыльцо. Но Этьен не спросил про нее. И Маренн не стала ему ничего говорить.

Они вышли в поле, прошли без дороги по траве к одинокому дубу над рекой, где когда-то расстались четыре года назад на заре своей юности и любви. Четыре года… Как они изменили все! Казалось, над деревом тоже пронеслась война. Его крона была срезана молнией, столетний ствол был расщеплен, ветви обуглились — на них давно уже не появлялось листьев. Трава вокруг пожелтела и пожухла.

Маренн почувствовала, как слезы сами подступают к глазам, когда она увидела эти обгоревшие останки своего детства. Но Этьен не видел ничего. Он вдыхал душистый летний воздух, напоенный цветами, ловил каждое дуновение ветерка с реки и по этим запахам и ароматам узнавал свой родной край. Маренн наклонилась, сорвала веточку вербены и протянула ему.

Он глубоко вдохнул ее запах и… остановился. Он тоже понял, куда они пришли. Маренн положила ребенка на траву. Штефан вел себя очень спокойно, совсем не плакал. «Какой ты у меня молодец, — подумала Маренн, — знаешь, как трудно сейчас твоей маме…» Потом она помогла сесть Этьену, и сама опустилась на колени рядом с ним.

— Мари, — Этьен протянул руку и легко коснулся ее волос. Маренн прижала его ладонь к своей щеке.

— Это я. Совсем седая стала твоя Мари теперь, — проговорила почти шепотом.

— Я любил тебя тогда, Мари, — признание его запоздало на четыре года.

— Теперь я это знаю, — Маренн наклонилась и поцеловала его в обезображенные губы.

— Мы не должны отчаиваться, Этьен, — прошептала она, не отводя лица. — Ведь все-таки мы остались живы.

— Живы… — он словно эхом повторил за ней.

Теплый южный ветер овевал их лица. Откинув волосы, Маренн, волнуясь, расстегнула пуговицы его мундира, потом сорвала с себя гимнастерку и прижалась обнаженной грудью, располневшей после родов, к его искореженной осколками железа груди. Он вздрогнул, какая-то живая искра пронеслась по его телу… Пронеслась и… потухла. Он отстранился.

— Все это бесполезно, Мари, — услышала она его голос. — Все кончено.

— Ничего не может быть кончено, пока мы живы, — воскликнула она, обнимая его голову. — Ведь жизнь не кончена, Этьен. Ведь я с тобой, — она взяла его руки и положила себе на плечи — они безвольно соскользнули вниз по ее обнаженной спине.

— Зачем, Мари? Я скоро умру, — простонал он.

— Нет, я не хочу! — Маренн вскрикнула, пытаясь перекричать завывание усилившегося ветра в ветвях. — Я не хочу, ты слышишь!

Ломались под ветром сучья, падала ей на волосы обугленная кора.

— Я не хочу! — кричала она, тряся его за плечи. — Ты слышишь! Я буду здесь, с тобой. Я никуда не уеду. Не надо, Этьен!!

— Мари, голубка… Что же тут поделаешь, Мари, — он еле слышно прохрипел, и ветер совсем заглушил его слова. По движению губ она поняла, что он сказал, и, не сдержав рыдания, приникла головой к его груди, обжигая слезами еще не зажившие шрамы.

Всю ночь она пролежала рядом с ним на постели, прижавшись щекой к его плечу. Он тихо лежал на спине, почти не шевелясь, глядя в потолок бессонными глазами. За окном стрекотали цикады, вязко-сладким ароматом благоухала глициния. Луна оранжевым фонарем повисла в черном бархате небес. Под ее мягким струящимся светом заливались в саду трелями соловьи. Ветер стих. Воцарилась тишина.

«Совсем как в детстве», — подумала тогда Маренн. Вдруг Этьен спросил ее:

— Что это за птицы поют, Мари?

— Это соловьи, Этьен, ты разве не помнишь? — она приподнялась на локте и обняла его обнаженный торс.

— Не помню, — тихо сказал он. — А что это стрекочет?

— Цикады…

— Тоже не помню. Я почти ничего не помню, Мари.

— А где мама?

— Мамы нет, — Маренн растерялась, — Она давно умерла.

— Умерла… — он снова замолчал. Маренн положила голову ему на грудь. Теперь она уже окончательно решила для себя, что никуда не поедет. Она не может оставить его здесь одного. Она будет лечить его, любить, она выдержит, — со временем станет легче. С улыбкой она заснула, прижимаясь лицом к его груди. Проснулась же она под утро от пронизывающего холода и не могла понять, что случилось.

Стояла душная южная ночь, ни дуновения ветерка не залетало в распахнутые окна, и все-таки было очень холодно. Она вдруг ощутила, как ледяные клещи охватывают ее с ног до головы — ее бил озноб, холодный пот страха струился по щекам. Рядом с кроватью в колыбельке, проснувшись, заплакал Штефан. Маренн поднялась с постели, подошла к сыну. Здесь уже не было холодно. Она почувствовала запах цветов, тепло ночи окутало ее, согревая. Укачав сына, она повернулась к Этьену. Он все так же лежал, неподвижно уставившись в потолок безжизненно-невидящими глазами. Маренн подошла к нему, взяла его за руку, и… тут же бросила. Ужас охватил ее — теперь она поняла, откуда шел этот могильный холод: холод шел от него.

Этьен был мертв. Он тихо умер ночью, не потревожив ее, не причинив ей ни малейшего беспокойства. Отпущенного ему войной времени хватило лишь на то, чтобы вернуться домой, попрощаться с Родиной, встретиться и попрощаться с ней, со своей любовью. Война снова забрала его к себе. Последняя ниточка, связывавшая Маренн с прошлым оборвалась. Теперь ей предстояла разлука с Родиной.

Ноги больше не держали ее. Грозя кому-то невидимому и немилосердному, Маренн со стоном упала на колени перед кроватью, уткнувшись лицом в матрас и прижимала к губам его безвольно повисшую холодную руку.

Наутро вместе со старухой Гранж они похоронили Этьена на сельском кладбище рядом с отцом. Его награды она сняла с кителя и отвезла в замок де Лиль-Адан. Там она положила их под стекло, где хранились рыцарские звезды и кресты ее предков. Глотая слезы, в последний раз она усыпала цветами вербены свежий холмик его могилы.

В тот же день вечером, забрав сына, Маренн уехала в Марсель, где на последние оставшиеся у нее деньги купила билет на пароход, отходивший в Нью-Йорк. Она расставалась с Францией, расставалась, как ей тогда казалось, навсегда, увозя с собой сына, свое одиночество и разбитое войной сердце.

* * *

Гром кованых сапог на плацу, разнесшийся в кристально-чистом воздухе осеннего утра, напомнил ей, что сейчас объявят подъем.

В воспоминаниях она не заметила, как пролетела ночь. Маренн приподнялась: «Надо поскорее разбудить Штефана и Джилл, чтобы они успели съесть шоколад», — мелькнуло у нее в голове.

Но сны по-прежнему не отпускали ее. И грохот сапог на плацу превращался в них в гром артиллерийской канонады. И юный лейтенант, недавний выпускник Сен-Сира, ученик ее отца, в смертельном бою под Верденом, попав в окружение со своим батальоном, единственный из офицеров, оставшийся в живых, в который уже раз июньским днем 1916 года отвергал все предложения о сдаче и до последнего патрона, до последнего штыка отражал все атаки германцев. «Франция умирает, но не сдается!» — когда-то лейтенант прочел об этом в книге, и брошенная столетие назад генералом де Траем фраза приобретала теперь для него свое исконное значение, равное выбору между жизнью и смертью. «Они не пройдут!» — лейтенант сделал свой выбор.

Бессмертный батальон, лишенный поддержки извне, принял смерть под лавиной неприятельского огня, предпочтя ее позору плена. И только штыки упрямо вздымались ввысь над месивом мяса, крови, обугленной земли, победно отражая солнце, едва проглядывавшее сквозь черные клубы порохового дыма.

Она слышала, как отпирали засовы, слышала гортанные звуки германских команд и не могла понять, где все это происходит с ней: наяву или все еще во сне. Во сне или наяву все шли и шли перед глазами по полуразрушенной дороге, священному для Франции пути, бесконечной вереницей к Вердену грузовики с войсками, боеприпасами, продовольствием, потому что только так и можно было спасти Францию…

— Мама, мамочка, вставай, — Штефан отчаянно тряс ее за рукав. — Скорее, сюда идет Ваген!

Она подняла голову, сжала пальцами лоб… Гробница Тюренна, Компьенский лес, знамена поверженной армии в Доме инвалидов перед гордой надписью «Наполеон» — все растаяло в один миг. Она увидела встревоженное лицо Штефана перед собой и, спохватившись, спросила:

— Вы съели шоколад, который оставил господин Раух?

— Нет еще, — растерянно ответил сын, — я испугался, что ты заболела.

— Так ешьте скорей, — торопила его Маренн. — Уже выгоняют на построение. Скорей, чтобы никто не видел.

— Мама, а почему ты во сне все время говорила «Гейнемер», а потом «Этьен»? — спросил Штефан, откусывая от коричневой плитки.

— Гейнемер? Этьен? — она удивленно взглянула на него и пожала плечами. — Не знаю. Наверное, мне что-то приснилось.

И глубоко вздохнула — она прекрасно знала почему…

* * *

Оберштурмбаннфюрер не спал две ночи подряд, но и в эту ночь, несмотря на усталость предшествующих дней, ему спалось плохо. Не помогало даже снотворное. Отто Скорцени проснулся от стука дождя по стеклу, закурил сигарету и, распахнув окно, долго стоял, глядя в осеннюю темноту, не обращая внимания на холодный ветер. Спавший в кресле Вольф-Айстофель удивленно поднял заспанную морду, поворочался, укладываясь поудобнее, и снова заснул, уткнувшись мордой в лапы. Скорцени прошелся по квартире, открыл бар, достал уже начатую бутылку коньяка, плеснул коньяк в фужер, но нить не стал, а, бросив недокуренную сигарету в пепельницу, подошел к телефону и набрал номер адъютанта. После нескольких долгих гудков заспанный голос ответил:

— Гауптштурмфюрер Раух. Слушаю Вас.

— Я разбудил тебя, извини. Ты звонил Габелю? — спросил у него сразу.

— Звонил, — ответил адъютант, немного подумав.

— И что там?

— Ничего особенного. Запнулись, помолчали. Потом сказали, что все хорошо: они все правильно понимают, приказание выполнили.

— Хорошо. Извини еще раз. Отдыхай.

— Слушаюсь…

Скорцени положил трубку. Взял фужер с коньяком, сигарету из пепельницы и, вернувшись в спальню, лег поверх одеяла, отпил глоток коньяка и глубоко затянулся сигаретой. Перед глазами возникли очертания ее фигуры, искусно драпированные черным бархатом. На мгновение показалось, что бархат падает… Он не заметил, как сигарета прожгла простыню. Раздраженно затушив ее в пепельнице и поставив фужер на пол рядом с кроватью, он устало откинулся на подушку и закрыл глаза, надеясь заснуть.

Дождь барабанил в стекло и по железному подоконнику, шуршал в водосточной трубе, ветер, врываясь сквозь приоткрытое окно, надувал парусом шторы. Скользящие отблески уличных фонарей плясали по комнате. Слышны были далекие оклики патрулей и скрежет тормозов, проезжавших где-то машин.

Он снова поднялся и плотно закрыл окно. Все стихло. Как всегда, коньяк подействовал успокаивающе. Вернувшись в постель и едва закрыв глаза, он словно провалился в бездну тишины, забывшись усталым сном без сновидений, только рука скользнула по одеялу, как будто искала что-то и замерла. Дождь постепенно утих. На востоке забрезжил поздний осенний рассвет.

* * *

После совещания высшего офицерского состава СД в загородной резиденции рейхсфюрера СС Генриха Гиммлера в машине на пути в Берлин штандартенфюрер Науйокс со свойственной ему иронией сказал Скорцени:

— Меня умиляют эти наши совещания по оргвопросам. Особенно когда выступает Мюллер — просто просится слеза. Как трудно ему, оказывается, поддерживать трудовой энтузиазм на предприятиях! У меня по организационной теме только один вопрос: если все будет не так, как мы хотели, кто будет выплачивать компенсацию за моральный ущерб и где вообще получать пенсию: в Вашингтоне?

Скорцени, который сам вел машину, стряхнул пепел с сигареты и, не отрывая взгляда от дороги, пожал плечами:

— Не знаю. Вообще, тебе Шелленберг уже намекал как-то, что твой язык однажды будет тебе дорого стоить.

Алик усмехнулся:

— Шелленберг как будто не знает, что мой язык вообще никому ничего не стоит. Это бесплатное приложение к его Управлению.

По мокрому от дождя асфальту машина неслась почти на предельной скорости, без устали скрипели дворники, тормоза пронизывающе визжали на поворотах. Вдоль дороги за мерцавшими от дождевых капель бронированными стеклами сплошной полосой тянулся лес.

— Хочется верить, что мы не врежемся, — Алик открыл окно, выбросил окурок сигареты. Дождь хлестнул его по лицу.

— Не понимаю, когда закончатся эти ливни? Словно прорвало где-то. Дойдешь до машины — уже весь мокрый, — недовольно проворчал он, отряхивая плащ. Потом закрыл окно по плотнее и откинулся на спинку кресла.

— А ты, я слышал, все еще совершенно одинок, — заметил он, лукаво поглядывая на Скорцени, — в секретариате фюрера, наверное, волнуются. Говорят, Анна фон Блюхер пыталась покончить с собой…

— Не болтай, — Скорцени, нахмурившись, прервал его, — она совсем еще молодая девочка.

— Ну, то, что она молодая — тут я не спорю. Но то, что девочка, — Алик засмеялся. — Я конечно догадывался, что в душе ты джентльмен, но не предполагал, что настолько. Кстати, ты заметил, — перевел он разговор на другую тему, — рейхсфюрер сегодня много говорил о здоровье. Совсем как моя Ирма: не пейте, говорит, много, не перегружайтесь, кушайте фрукты. Мы и так не пьем, не едим, не спим и даже почти не дышим — только по приказу. Спортом, говорит, надо заниматься. Совершенствоваться. Я хотел спросить, если я уже стал чемпионом Олимпийских игр, то в каком направлении мне совершенствоваться? Но потом передумал. Говорят, мы скоро выйдем на межпланетный уровень. Написал же кто-то из людей Геббельса, что наша зондеркоманда скоро полетит на Луну. Это, наверное, те деятели из гитлерюгенда в шортах и с барабанчиками, которые скоро будут в таких же чинах, как и я.

Алик помолчал-, достал сигарету из портсигара и снова заговорил насмешливо:

— А представляешь, завтра позвонить Шелленбергу с утра и сказать: я, мол, на службу сегодня не приду, по приказу рейхсфюрера забочусь о .здоровье. Как забочусь? Да по-разному… Забочусь — и все тут.

Он чиркнул зажигалкой, закурил:

— Я тебе рассказывал, — продолжил вскоре — как я тут на Ирме жениться собрался? Ну, официально, понимаешь ли. Прихожу, мне говорят: «Представьте справку с 1750 года о чисто арийском происхождении Вашем и Вашей невесты». Я спросил: «А с 1752 года можно?» Нет, говорят, нельзя, по званию положено с 1750-го. Я, конечно, просто так спросил, я и с 1902-го не знаю. Я, вообще на улице вырос. Даже в гитлерюгенде не состоял. Потому что когда его организовали, я уже служил в СС.

Но я решил, я еще подожду, когда уже окончательно стану ветераном партии, может быть тогда, как старому бойцу НСДАП, мне в порядке исключения разрешат жениться без справки. Только пусть мне потом кто-нибудь скажет, что я намеренно лишил Германию наследников чистокровной расы: они мне в порядке исключения разрешили, а я в порядке исключения лишил…

— Ты и в ветеранском возрасте собираешься жениться на Ирме? — поинтересовался у него Скорцени.

— А на ком еще я могу жениться?

— Ну, мало ли, какие у тебя планы. На молодой, например.

— Ага, тут один богатый барон в ветеранском возрасте женился на молодой, любитель широких габаритов. Летчица, любимица Геринга, вероятно, во всех отношениях… Так она его разорила. Нет, надо брать испытанные кадры. Ты слышал, что говорил сегодня «Эс» (Гейдрих) о кадровой политике? Да и материальная сторона тоже важна. Я почему так и волнуюсь, где, если что, получать пенсию…

Проскочив контрольно-пропускной пункт машина на полной скорости въехала в город.

Отто Скорцени повернулся к Науйоксу:

— Тебе домой или в Управление? — спросил у него.

— А ты?

— Я — в Управление. Я там еще сегодня не был. С утра — в тренировочном центре, потом выдернули на совещание…

— Ну, давай в Управление, — согласился Алик, — Позвоню оттуда Ирме. Надеюсь, ужинать-то мы сегодня будем.

— Тебе бы только есть. У тебя что, нет никаких дел?

— А какие у меня дела в Управлении? — Науйокс недоуменно пожал плечами. — У меня все дела в других местах. А в Управлении — только одни доклады. И почему — только есть? Не только. Но сказали же — заботиться о здоровье…

Проехав за ворота, машина остановилась у подъезда на Беркаерштрассе, 32/35.

— Приехали, выходи, — сообщил Скорцени Алику.

Ожидавший их шофер оберштурмбаннфюрера принял автомобиль и отогнал его в гараж. Офицеры прошли в здание.

— Хоть бы зонт вынесли, — войдя в помещение, Алик Науйокс снял перчатки и несколько раз стукнул ими по плащу, отряхивая воду.

— Может быть, тебе еще и коньячку наливать прямо здесь, у подъезда? — Скорцени с усмешкой взглянул на него.

— Я бы не возражал. А кстати, — Алик оживился, — хорошая тема для совещания но оргвопросам: чтобы у дежурного был бар. Входишь — и тут же наливают. И не только здесь. А например, на предприятиях. Для поддержания патриотического настроения. Надо будет посоветовать Мюллеру. У него сразу станет меньше проблем. А?

— Да ну тебя! Попробуй, предложи, — Скорцени махнул рукой. — Я послушаю, что тебе ответят.

Они поднялись по лестнице, прошли по этажу, отвечая на приветствия младших по званию сотрудников, и вошли в приемную группы «S». Было уже поздно, посетителей не было. Гауптштурмфюрер Раух встал из-за стола, подняв руку: «Хайль Гитлер!» Небрежно ответив ему, Отто Скорцени прошел в кабинет. Алик Науйокс последовал за ним.

Спрыгнув с кресла, Вольф-Айстофель радостно подбежал к хозяину и, прижав уши, лизнул руку. Потом уселся рядом, приветственно колотя хвостом по полу. Скорцени приласкал пса, потом снял мокрый плащ, встряхнул фуражку и, убрав все это в шкаф, кивнул Алику:

— Раздевайся. Коньяк пока будем пить здесь.

Потом подошел к рабочему столу и вызвал адъютанта:

— Раух, зайдите ко мне.

— Я могу пока позвонить Ирме? — озабоченно спросил Науйокс.

— Конечно.

Алик уселся в кресло у стола, набирая номер телефона. Вошел гауптштурмфюрер Раух с папкой для доклада. Скорцени бросил на него взгляд.

— Есть что-нибудь новое? — осведомился холодно.

— Так точно, герр оберштурмбаннфюрер, — доложил ему адъютант.

— Надеюсь, ничего сверхсекретного у нас не произошло и господин штандартенфюрер может присутствовать.

— Текущая информация, герр оберштурмбаннфюрер.

— Тогда доложите, — Скорцени сел за стол.

Раух открыл папку.

— Алло, Ирма? — Алик Науйокс, не обращая внимания на Рауха, наконец-то дозвонился до жены. — А почему у тебя все время занято? Опять парикмахер со своими расследованиями? Нет? А кто? Я? Да, я уже приехал. Пока не знаю… Да…

Раух растерянно взглянул на оберштурмбаннфюрера.

Скорцени улыбнулся:

— Пусть штандартенфюрер поговорит с супругой. Они давно не виделись, с самого утра… Приготовь пока кофе.

— Я пока в Управлении. Я тебе еще позвоню… — Алик наконец-то повесил трубку. Скорцени открыл бар, достал два фужера и бутылку коньяка.

— Надеюсь, — предположил он, разливая коньяк, — в следующий раз ты позвонишь ей уже после того, как Раух закончит доклад по текущим вопросам.

— А что? — Алик непонимающе посмотрел на него. — Помешал?

— Нет, ничего. Раух только хотел доложить, а тут ты: «Алло, Ирма…» Очень кстати, конечно.

— Виноват, — по-театральному широко раскинув руки, поклонился Науйокс. — Прошу прощения. Я исправлюсь.

— Ничего. Доложит еще раз.

Скорцени протянул Алику фужер с коньяком и сел напротив него в кресло. Дверь открылась — Раух внес поднос с кофе.

— Вам сейчас налить кофе, герр оберштурмбаннфюрер? — спросил он, расположив содержимое подноса на столе.

— Благодарю, — Скорцени поднялся, чтобы наполнить чашки. — Я сам поухаживаю за нашим гостем.

— Ты заварил крепкий кофе, я надеюсь, — Алик приподнял крышку кофейника, чтобы заглянуть внутрь. — Я, знаете ли, люблю, чтобы кофе был крепкий…

— Какой заварил, такой и будет, оставь в покое, — Скорцени нетерпеливо прервал его.

— Я пью без сахара, — как ни в чем не бывало напомнил ему Науйокс.

— По-моему, это уже выучили все, даже слухачи Мюллера.

Оберштурмбаннфюрер передал Алику чашечку с кофе и снова сел в кресло напротив, отпил глоток коньяка. Потом снова обратился к адъютанту:

— Пока наш гость занят, можешь докладывать, Фриц.

Алик Науйокс поднялся и отошел вглубь кабинета, разглядывая большую карту на стене. Скорцени пересел за стол. Вытянувшись как на параде, Раух четко отчитался по всем вопросам дня.

Оберштурмбаннфюрер внимательно слушал его, чуть прищурив светлые глаза, курил, пил кофе и только изредка задавал вопросы или вносил необходимые уточнения. Под конец, раздавив сигарету в пепельнице, он сказал:

— Благодарю, Фриц. Постарайся завтра с утра исправить то, что я отметил. Сейчас можешь идти.

Адъютант щелкнул каблуками, отдавая честь.

— Нет, подожди-ка, — тут же остановил его Скорцени. — Я совсем забыл. Что там у нас с той женщиной из лагеря, Мари Бонапарт? Удалось что-нибудь узнать?

— Так точно, герр оберштурмбаннфюрер, — Раух снова открыл папку. — Я навел справки. Такой женщины никогда не существовало, герр оберштурмбаннфюрер.

Алик Науйокс повернулся и подошел ближе. Скорцени, просматривавший бумаги на столе, удивленно поднял глаза.

— То есть как это не существовало? Кто это тебе сказал такое?

Оберштурмбаннфюрер встал, подошел к сейфу, достал из него секретную папку с документами ареста и, вынув из конверта фотографию, показал ее Рауху:

— Если такой женщины никогда не существовало, тогда скажите мне, кто это? — спросил немного жестко.

— Не могу знать, герр оберштурмбаннфюрер, — Раух недоуменно пожал плечами. — Мне кажется, она похожа на женщину, которую мы видели в лагере у Габеля, чем-то.

— Чем-то похожа… — усмехнулся Скорцени. — Вот именно, что чем-то. И надо бы выяснить. Раух, чем конкретно.

— Позвольте взглянуть, я столько слышал… — Альфред Науйокс взял фотографию из рук Скорцени, некоторое время рассматривал ее, потом вернул оберштурмбаннфюреру.

— Красивая девочка… Надо думать, с тех пор она повзрослела. И о такой красотке ты ничего не узнал, Фриц? Зря!

— Что касается наследников семьи Бонапарт… — Раух, покраснев, опять сунулся в папку.

— Меня интересуют только наследники самого императора, по прямой линии, — уточнил Скорцени. — Потомки его братьев и сестер, а также прочие многочисленные родственники в данном случае не представляют интереса. — Оберштурмбаннфюрер убрал документы в сейф, однако фотографию оставил на столе. Скрыв улыбку, Алик внимательно посмотрел на него и повернулся к Рауху.

— Так что там слышно о наследниках императора, гауптштурмфюрер? — спросил он. — Живы еще?

— По всем имеющимся данным, — начал докладывать Раух, — прямые наследники императора закончились на его сыне, герцоге Рейнштадском, умершем в Австрии в 1832 году. Детей у него не было. — Раух замолчал.

— И что? — не понял Скорцени. — Это — всё?

— Всё.

Оберштурмбаннфюрер наклонил голову, явно удивленный и озадаченный столь неожиданным поворотом.

— Ну, хорошо, — как бы размышляя вслух, произнес он. — А двоюродные братья, сестры, дяди, тети? Этих Габсбургов всегда было полно, на все вкусы. Ты узнавал?

— Так точно. Тут есть кое-что интересное, — кивнул Раух, — Двоюродный брат герцога Рейнштадского, Франц-Иосиф фон Габсбург, ставший впоследствии императором Австрии, имел сына Рудольфа, трагически погибшего также в молодые годы. Его дочь, внучка австрийского кайзера, воспитанная при императорском дворе и получившая титул принцессы Кобургской, была весьма поспешно в юные годы выдана замуж во Францию, за герцога де Монморанси, и умерла вскоре после рождения первого и единственного ребенка.

Герцог де Монморанси также умер несколько лет спустя после смерти своей жены, и их дочь, сирота, была взята на воспитание одним из друзей отца. В 1918 году она покинула Францию. Дальнейшая ее судьба неизвестна.

Раух остановился, заглянул в бумаги и, убедившись, что он ничего не забыл, опустил папку. Скорцени молчал, в задумчивости постукивая зажигалкой по столу. Потом спросил у адъютанта:

— Известно, кто стал опекуном девочки?

— Так точно, известно, герр оберштурмбаннфюрер, — бодро отрапортовал Раух.

— Кто же? — Скорцени внимательно посмотрел на него.

— Генерал Фош, — не задумываясь, доложил адъютант.

— Генерал Фош? — оберштурмбаннфюрер обменялся многозначительным взглядом с Науйоксом.

— А слышал ли ты когда-нибудь, Раух, — спросил он, — кто был этот генерал Фош?

— Так точно, герр оберштурмбаннфюрер, — невозмутимо отвечал адъютант, — он командовал войсками Антанты в мировую войну.

Скорцени бросил зажигалку на стол и поднявшись, подошел к Рауху.

— Командовал — это еще не все, Раух, — серьезно произнес он. — Существенно то, что этот Фош разбил нас и выиграл мировую войну. Он выиграл мировую войну, генерал Фош, — повторил оберштурмбаннфюрер и, заложив руки за спину, прошелся по комнате. Подошел к окну и вдруг резко обернулся.

— А как звали девочку, дочь Монморанси, Раух? Удалось узнать? — спросил он.

— Так точно. Кажется, Элизабет, герр оберштурмбаннфюрер.

— Элизабет? — Скорцени поморщился. — Элизабет не может быть, Раух, — заключил он уверенно. — Проверь еще раз.

— Одну минуту, я уточню, — Раух снова заглянул в бумаги.

Не понимая его уверенности, Науйокс с недоумением взглянул на Скорцени, но оберштурмбаннфюрер ждал, не отрывая взгляда от адъютанта. Наконец тот нашел нужный документ и прочел:

— Мария-Элизабет, принцесса Кобургская, герцогиня де Монморанси…

— Так значит, все-таки Маренн. Так, наверное, правильнее будет по-французски, — Скорцени снова прошелся по кабинету. — Маренн фон Кобург де Монморанси… Как она все запутала… Но это ближе к делу, Раух, — похвалил он адъютанта, — это уже совсем другое дело! Правнучка Бонапарта… Двоюродная правнучка, но все же это несколько надуманно, ей больше подходит фамилия-Габсбург. И, честно говоря, нас это вполне устраивает, даже очень устраивает, — заметил он удовлетворенно. — Так что-нибудь известно о том, где она находится сейчас? — снова задал он вопрос адъютанту. — Есть ли у нее муж, дети? .

— Об этом у меня информации нет, герр оберштурмбаннфюрер. В 1918 году она отплыла на пароходе из Марселя. В то время она официально не была замужем.

— У нее есть родственники?

— Один из ее родственников, — Раух опять зашелестел бумагами, — герцог Карл-Эдуард Саксен-Кобург Готский, герцог Олбани, группенфюрер СС, — прочитал он. — Но на протяжении десятилетий с того дня, как она покинула Францию, Мария-Элизабет де Монморанси не поддерживала связи с родственниками, и никто из них не располагает в настоящий момент данными о том, что с ней стало. Единственным подтверждением того, что она жива, служит тот факт, что все притязания ее родни на огромное наследство, доставшееся ей от родителей, были отклонены соответствующими инстанциями, так как неоспоримых доказательств ее кончины представить не удалось.

— Почему она покинула Францию?

— Это невозможно определить точно, герр оберштурмбаннфюрер, — ответил Раух, закрывая папку. — Предполагается, что она поссорилась с приемным отцом. Генерал Фош очень любил ее и умер вскоре после ее отъезда. Она даже не присутствовала на его похоронах. Однако он сумел, несмотря на ее отказ, сохранить за ней все права наследования земель, акционерных капиталов, недвижимости, всех прочих видов собственности, которыми владели Монморанси во Франции и частично в Австрии. Благодаря этому принцесса де Монморанси является сейчас одной из богатейших женщин Европы, равно как и одной из знатнейших. Неизвестно только, знает ли она сама о своем богатстве…

— А куда уехала из Франции Маренн де Монморанси, известно? — Скорцени закурил сигарету и сел за стол, пристально глядя на адъютанта.

— Конкретно — нет, — последовал ответ. — Но существует предположение, что некоторое время она жила в Америке. В частности, такого мнения придерживается герцог Олбани, которого я упоминал. По этому поводу он давал объяснения рейхсфюреру, когда вступал в ряды СС.

Откинувшись на спинку кресла, оберштурмбаннфюрер Отто Скорцени задумчиво смотрел перед собой, как будто больше и не слушал адъютанта. Потом опустил глаза и некоторое время молча курил, глядя на фотографию на столе. Стряхнул пепел в пепельницу, взял фотографию и еще раз показал ее Рауху.

— Тебе нравится эта женщина, Раух? — спросил он. — Красивая, не правда ли?

Раух снова неопределенно пожал плечами.

— Трудно судить по фотографии, герр оберштурмбаннфюрер, — заметил он не очень уверенно. — Наверное, да.

Скорцени улыбнулся:

— Тебе еще представится возможность познакомиться с ней поближе, — произнес он уверенно. — Мне кажется, Фриц, тебе пора начинать привыкать к этому лицу. Оставь документы мне и можешь идти. Благодарю.

Раух щелкнул каблуками и поднял руку в нацистском приветствии.

— Хайль Гитлер!

— Одну минуту, Раух, — оберштурмбаннфюрер остановил его. — Согласуй с Четвертым управлением, чтобы заключенную номер 9083 в лагере «O-Z-242» американку Ким Сэтерлэнд перевели на щадящий режим содержания, до выяснения. Скажи, она может нам пригодиться. Теперь иди. Хайль…

Когда адъютант вышел из кабинета, Скорцени обернулся к Науйоксу. Всегда насмешливый Алик на этот раз был серьезен.

— Ты собираешься доложить Шелленбергу? — спросил он оберштурмбаннфюрера.

— Да. Завтра же, — Скорцени снова открыл сейф и убрал туда папку с документами, которую оставил Раух.

— К чему такая спешка? Надо все хорошенько обдумать.

— Надо поставить в известность шефа, пока Мюллер не успел это сделать раньше нас, — возразил Скорцени. — И необходимо постараться его убедить — это главное. А обдумаем мы все вместе, потом, как это преподнести в верхах. Мы не можем ждать, Алик. Пока мы тут обдумываем, она может умереть.

— Она так плоха?

— Да, она измождена голодом, почти ничего не ест. Все отдает детям.

— Дети у нее маленькие?

— Нет, не очень. Сыну лет пятнадцать, наверное… Девочка меньше.

— И все-таки я не понимаю тебя, — Алик допил коньяк и, усевшись в кресло, внимательно посмотрел на Отто.

— Она не такая уж молодая, — рассудил он. — Интересная, конечно — ничего не скажешь. Но мало ли интересных! Зачем рисковать? Ведь неизвестно, как все это воспримет Шелленберг, а тем более Гиммлер! И потом — двое детей. Куда их девать? Их тоже надо пристраивать. А куда ты здесь пристроишь американцев, или кто они такие, кроме как обратно в лагерь?

Скорцени закрыл двойные дверцы сейфа, молча обошел вокруг стола, сел в кресло напротив Алика, положив ногу на ногу, и снова достал сигарету.

— То, что она немолодая, это ты чересчур сказал, явно, да это и не важно по сути, — произнес он, закуривая, — это тот редкий случай, когда возраст не играет роли. Да, когда-то в юности я хотел, чтобы она была со мной, и обещал это моему другу в Венском университете. Я хорошо это помню. Но прошло время — и все изменилось. Сейчас я думаю о другом, Алик. Ни о какой любви не может быть и речи. Любовь унижает нас, она делает нас слабыми.

— Я не уверен в этом, — Алик протестующе поднял руку.

— Это — твое дело. Тем не менее в данном случае меня беспокоит другое. Я не сомневаюсь в добросовестности Рауха, но тот доклад, который он мне сегодня представил, в сущности ничего не объясняет. До сегодняшнего дня я был уверен, что женщина, которая содержится в лагере «O-Z-242» — принцесса Мари Бонапарт. Но сейчас… Как можно что-либо утверждать, когда достоверно ничего не известно. Когда, как оказалось, само по себе имя Мари Бонапарт — не более, чем своевольная выдумка, каприз избалованной габсбургской дофины. Но кто она на самом деле, мы можем только предполагать. Внучка эрцгерцога Рудольфа или нет — кто может сказать наверняка сейчас? Тут надо разбираться. И более всего прояснить что-то может только она сама, или мы, наблюдая за ней здесь.

— То, что Мари Бонапарт не исчезла бесследно в 1918 году — совершенно ясно. Десять лет назад она была жива и жила, не скрываясь, в Париже и в Вене. Этому есть свидетель — я. Я встречался с ней десять лет назад в Венском университете. И на основании своих личных впечатлений и некоторых вещественных доказательств я вполне допускаю, что женщина, с которой я встречался тогда, и заключенная номер 9083 в лагере «O-Z-242» — одно и то же лицо. Вот этот веер, — Скорцени, наклонившись к столу, показал потрепанную вещицу Алику. — Он был изъят в ее квартире при обыске. Это ее веер, подарок ее жениха, графа де Трая. Видишь, я очень хорошо его помню — это я сломал его тогда, наступив.

— В тот вечер она торопилась на поезд в Париж, где у нее была назначен день бракосочетания. Но почему оно не состоялось? Как она оказалась в Германии? Почему не уехала, как многие ее коллеги, когда фюрер пришел к власти, — уж у нее-то была такая возможность! Почему все-таки ею заинтересовалось гестапо? Вполне вероятно, что они нащупали какую-то ниточку.

— Чем занималась она в Америке? Кто ее знакомые? Не имела ли она связи со спецслужбами? И кто, в конце концов, ее муж? Ведь судя по докладу Рауха, она не была замужем, когда покинула Францию. Почему она изменила имя? Когда человек живет не под своим именем в чужой стране и о нем почти ничего не известно, согласись, это наводит на размышления.

— Мы обязаны рассматривать все варианты. В том числе и тот, что мы, возможно, — Скорцени сделал паузу, — имеем дело с провокацией, когда совершенно постороннее лицо выдает себя за известную личность, преследуя при этом какие-то свои тайные цели, или выполняя чье-то распоряжение. Вещественные доказательства, которыми мы располагаем, ничего не доказывают, как и доклад Рауха. Этот веер могли просто взять у Мари Бонапарт, живой или мертвой, и передать другой. Внешнее сходство…

— Да, я согласен, есть черты, которым трудно подражать. Возможно, такая красота неповторима, или как там говорила про нее Коко Шанель. Но кто возьмет на себя смелость утверждать почти двадцать лег спустя, что девочка на фотографии времен войны и взрослая женщина, которая содержится сейчас в лагере «O-Z-242», — одно и то же лицо? Остался ли еще кто-нибудь в живых, кто помнил ее в юности и сможет узнать в ней какие-то характерные особенности, а тем самым подтвердить наши догадки? Если таковые и есть, то находятся они наверняка во Франции, и мы вряд ли сможем воспользоваться их услугами. К тому же субъективность — это субъективность. Что остается, Алик? Только лишь профессиональный аспект. Мари Бонапарт была самой талантливой ученицей Фрейда, и не его одного.

— Талант невозможно подделать. Ловкость самозванки никогда не заменит глубину знаний и опыт доктора психиатрии. Как только мы предоставим ей возможность показать свои профессиональные качества — все сразу станет ясно. У нас достаточно хороших психиатров, которые смогут дать оценку ее деятельности. Если она действительно Мари Бонапарт или Маренн де Монмаранси, как теперь выяснилось, она должна на голову превосходить их всех!

— Все это надо проверять. Кто будет этим заниматься? Габель? Они там не просыхают от шнапса. Тот день, когда мы приехали с инспекцией, наверняка был единственным днем трезвости в году. Именно поэтому я собираюсь сделать доклад Шелленбергу. Если она — самозванка и мы имеем дело с хитрой игрой спецслужб или еще чьей-либо игрой, нам необходимо вмешаться как можно скорее и перехватить ее у Мюллера, чтобы все происходило у нас на глазах. Использовать ее с максимальной выгодой для себя.

— Если же она действительно Мари Бонапарт, а я интуитивно склоняюсь к тому, что так оно и есть, необходимо попытаться убедить ее сотрудничать с нами. Мари Бонапарт или принцесса де Монморанси — известная в Европе личность. Ее до сих пор боготворит Франция, ее знает и уважает весь ученый мир. Она имеет тесные связи в самых высоких аристократических и политических кругах Европы. Не беда, что они нарушены. Их можно восстановить. Представь, каким было бы успехом проникнуть через нее в эти сферы, внедрить туда своих людей, заставить их поработать на нас. К тому же она — великолепный врач, хирург и психиатр. Она нужна не только германскому солдату, который скоро силой оружия заставит Европу покориться воле рейха. Она нужна нам, в нашей работе: в поиске новых форм психического воздействия, обработке и подготовке агентов. Все это я и собираюсь изложить Шелленбергу. Когда поступит приказ от Шелленберга, наши сыщики будут работать не так, как они в порядке дружеской услуги поработали для меня. Они будут землю рыть. Возможно, выроют что-нибудь интересное, что скорее прояснит ситуацию…

— Ты все-таки полагаешь, что она согласится? — задумчиво произнес Науйокс, выслушав его.

— Она согласится — это однозначно. Кем бы она ни была. Если она самозванка — она согласится сразу же. Возможно, именно этого она и добивается — зря, что ли, тогда она все затеяла? Если она на самом деле принцесса Мари Бонапарт — она будет колебаться. Но у нее не будет выбора. Или так, или никак. Она должна позаботиться о детях. Тем более что, по ее словам, у нее нет политических пристрастий.

— И если она та, за кого себя выдает, Германия, а точнее рейх, к которому теперь присоединилась и Австрия, пусть наполовину, но тоже ее родина, как и Франция, то есть не совсем чужая ей страна. Она кровно связана с нами. И должна будет это признать.

Алик с сомнением покачал головой:

— Я не знаю, что руководит тобой сейчас, — сказал он, поставив фужер с коньяком на стол, — азарт юных лет, желание развлечься и удивить всех, или что-нибудь еще. Но хочется думать, что ни то, ни другое, ни третье. В противном случае, конечно, не стоило затевать это опасное и весьма сомнительное дело с привлечением самых высокопоставленных особ, так как если дело дойдет до вступления в СС, без долгих разбирательств с ними не обойтись: случай, согласись, беспрецедентный. С служебной точки зрения твои рассуждения кажутся мне интересными, и я не могу тебя не поддержать, думая о пользе дела…

— Но есть и другая сторона, от которой ты всячески отнекиваешься, но, по моим наблюдениям, она тем не менее присутствует: эта женщина интересна тебе лично. И если это так, то ты, безусловно, должен думать о том, что, предоставляя ей выбор без альтернативы, то есть по сути не предоставляя никакого выбора, ты можешь сломать ей жизнь больше, чем она сломана теперь.

— Ее жизнь не сломана, Алик, — Скорцени наклонился к нему, взгляд его стал жестким. — Она кончена. Понимаешь? Ее жизнь и жизнь ее детей. Они не выживут в лагере. У нее уже был сердечный приступ, будет еще. Она обречена. И мы не сможем постоянно держать ее на щадящем режиме. В конце концов есть Мюллер, есть его Управление, и, какие бы отношения ни складывались между нами, мы делаем одно дело и не можем мешать нашим коллегам выполнять их долг.

— Если человек не приносит нам пользы, мы не имеем права просто так делать ему поблажки. Ты сам прекрасно это знаешь, Алик. Мы не благотворительная организация, которая спасает каждого встречного от своих же соседей по этажу и соратников по партии. Если она будет с нами, она будет работать на нас. Другого не дано. Но я представляю ей выбрать самой. В первый раз выбор сделали за нее: люди из гестапо выбрали смерть для нее и ее детей, я же предоставляю ей шанс. Пусть решает. Какова альтернатива, ты спрашиваешь? Все очень просто: либо она погибнет, либо будет жить.

— Она сама приехала в Германию. Она знала, что здесь происходит. Она могла бы жить в Америке, и ничего подобного с ней бы там не произошло. Но здесь она сможет жить только так.

— Пока ты ее не бросишь, — закончил за него Алик, в голосе его проскочила заметная ирония, — как бросил всех предыдущих. И что будет тогда? Ее снова запрут в лагерь или сразу же уничтожат, как человека, который слишком много знает? А может быть, ты передашь ее по наследству тому, кому она приглянется, и принцесса Мари Бонапарт постепенно превратится в эсэсовскую шлюху и, может быть, даже наложит на себя руки, не вытерпев унижения.

— Да, конечно, это ее выбор — все очень гладко получается. Но в сущности-то он ничего не значит. Он ничего не меняет, Отто. Останется тот же плен, та же клетка, пусть из золотых прутьев, но та же неволя и та же смерть в завершение, только не сразу, не сейчас, а чуть попозже. Немного свежего воздуха, немного секса и сытный обед перед казнью. По-моему, пусть уж лучше она умрет в лагере, как распорядится судьба, правнучкой Бонапарта или, как его там, австрийского императора, чем здесь в Берлине, подстилкой для пьяных солдат. Ну, ладно, допустим, офицеров.

— Мне кажется, Алик, — Скорцени криво усмехнулся уголком рта. Скулы его напряглись. Шрам на левой щеке стал заметнее, — под влиянием Ирмы ты становишься слишком сентиментальным даже для немца, хотя наша сентиментальность известна повсеместно. Судьба тут ни при чем. Если эта женщина — заключенная концентрационного лагеря, она умрет. И не как распорядится на то Судьба, а как распорядится начальник лагеря или кто-либо из более высокого начальства. Но пока я не хочу, чтобы она умирала. Что касается моего личного отношения, да, отчасти оно присутствует. Но это не главное. Я отнюдь не собираюсь отпускать ее в Париж. Она и ее дети должны послужить Германии. И ты не хуже меня знаешь, что это единственное условие, при котором мы имеем право и возможность облегчить ее участь. Что будет дальше — посмотрим. Все. Хватит курить. Звони Ирме. Она уже заждалась тебя. Поедем ужинать.

— Хорошо. Ужинать так ужинать, — Алик снял трубку телефона и набрал номер. — Признаюсь, под конец ты все-таки испортил мне настроение. Алло, это я. Ну что, ты готова? Так собирайся скорей, мы сейчас заедем за тобой. Побыстрей там, ладно? — он положил трубку на рычаг.

— А кстати, знаешь, если за мою сентиментальность, которая тебя так раздражает, или за мой язык, который досаждает Шелленбергу, меня в конце концов попросят оставить службу в разведке, — заговорил он шутливо, чтобы разрядить ситуацию. — Я присмотрел себе одно очень тепленькое местечко: тут, я слышал, недавно ввели должности «спецуполномоченного рейхсфюрера СС по обеспеченью поголовья собак» и «унтерфюрера по борьбе с комарами и жировыми отложениями на ягодицах у женщин завоеванных территорий». Насчет собак я не знаю, не уверен. Наверное, это опасно, могут ведь искусать, а вот с жировыми отложениями — хорошая должность, работа, должно быть интересная, творческая…

Скорцени рассмеялся:

— Действительно, тебе подходит. Тебя еще в «Лебенсборн» не вызывали размножаться?

— Вызывали. Давно, правда. Но я сразу сказал, что размножаться не могу, так как у меня работы много, а потому не всегда получается — некогда сосредоточиться. А им надо, чтоб постоянно. Ну, посочувствовали, обещали помочь. Я вот до сих пор жду, может, все-таки помогут… А вообще, я бы это дело начинал с самых верхов. Чтобы личным примером, так сказать. Вот было бы веселье. Главное, с пользой для рейха…

Скорцени поднялся, подошел к шкафу, надел высокую черную фуражку с раскинувшим крылья серебряным орлом на тулье и пристально посмотрел на Науйокса:

— Умеешь ты давить на совесть, Алик, — сказал возвращаясь к теме. — И хотя нас давно освободили: от этого предмета, тебе всегда как-то удается задеть то место, где он когда-то был. В одном ты прав: не для того я хочу забрать Мари из лагеря, привлекая к этому Шелленберга и самого Гиммлера, чтобы провести с ней ночку-другую, а потом бросить на произвол судьбы. Это можно было бы сделать проще, не утруждая себя хлопотами и доказательствами. Как раз так, как ты мне недавно советовал: перевести ее в лагерь поближе или даже поселить в Берлине, как поступают другие: «золотая клетка» и полная зависимость от «хозяина» — то, в чем ты меня сейчас упрекаешь. Но я не только из деловых соображений хочу, чтобы она работала на нас. Если она будет принята на службу, она станет наравне с нами, Алик. Ей присвоят звание, и ее судьба будет зависеть только от ее профессиональных качеств и от всего того, от чего зависит судьба каждого из нас. А это, согласись, почти свобода. Она будет получать жалованье и сможет быть независимой настолько, насколько независимы и мы. Не говоря уже о том, что будет обеспечена судьба ее детей. Это уникальный вариант, Алик, действительно исключительный. Его можно предложить не каждому заключенному. Практически никому, кроме нее. Ее происхождение, профессиональные качества и тот весьма ценный научный потенциал, которым она обладает и который соответственно может быть использован нами в работе, позволяют обратиться в верховное командование с просьбой пересмотреть ее дело. Если такая возможность существует, ей надо воспользоваться, Алик. Обязательно.

— А если она согласится работать, но не согласится жить с тобой? — поинтересовался Алик испытывающее, но Отто ответил ему спокойно.

— Я не собираюсь вынуждать ее силой. В том-то и заключается разница, что если Шелленберг сочтет ее полезной для дела, он уже не допустит, чтобы ее вернули в лагерь только из-за того, что она не хочет с кем-то жить. Он ей подберет, с кем она захочет. Или она сама выберет себе мужчину, или предпочтет остаться одна. Это будет ее право. Главное — убедить Шелленберга. И если подтвердиться, что она действительно Мари Бонапарт, я думаю, все решится скоро. У нас достаточно этих принцев в высоких чинах, которые только имеют звание и состоят в СС исключительно в рекламных целях, для престижа, в том числе и ее предполагаемый родственник принц Кобург-Готский. Думаю, его генеральское жалование не сильно сказывается на его благосостоянии. Пусть будет хоть один дельный человек королевских кровей. Кстати, необходимо устроить им встречу с принцем Готским. Представляю его разочарование, когда он поймет, что его виды на наследство бесследно растаяли. Однако, — он посмотрел на часы, — нам пора ехать. Давай, одевайся.

Потом взял плащ, подошел к столу и, сняв трубку, приказал адъютанту:

— Раух, распорядитесь, чтобы мою машину подали к подъезду. Мы едем ужинать. Благодарю.

* * *

Молодой шеф внешней разведки СД, тридцатилетний бригадефюрер Вальтер Шелленберг со скучающим видом смотрел в окно комендатуры лагеря «O-Z-242» на покрытый лужами пустынный серый плац и мрачные стены бараков. За его спиной тихо переговаривались адъютант Шелленберга гауптштурмфюрер СС Ральф фон Фелькерзам и сопровождающий генерала в поездке профессор психиатрии Максим де Кринис.

В ожидании, пока Раух свяжется с Берлином, оберштурмбаннфюрер СС Отто Скорцени присел на край стола, сдвинув бумаги в сторону, и молча курил, строго поглядывая на бледного от волнения коменданта. С не менее скучающим видом, чем сам шеф, штандартенфюрер Науйокс прохаживался по комнате, негромко насвистывая мелодию из лирического репертуара Марлен Дитрих.

У дверей кабинета застыли автоматчики. Время от времени в полутемном коридоре появлялись испуганные лица сотрудников комендатуры и тут же исчезали. Бригадефюрер Шелленберг приехал в лагерь неожиданно, без предупреждения. К его визиту не успели подготовиться. И в первые минуты, увидев въехавшую на территорию лагеря кавалькаду автомашин с номерами берлинской ставки, снующих адъютантов, многочисленных охранников и целую группу офицеров в высоких чинах, окруживших молодого человека в штатском, Габель не сразу сообразил, что происходит и кто перед ним.

Однако среди прибывших он узнал оберштурмбаннфюрера СС, недавно посещавшего лагерь с инспекцией. «Наверное, опять что-то с этой разведшколой. Кто бы мне сказал, что мне с ней делать!» — мелькнуло в голове коменданта. К нему подошел высокий офицер с погонами гауптштурмфюрера СС и представился:

— Гауптштурмфюрер фон Фелькерзам. Вы комендант лагеря?

— Да, то есть… — растерявшись, совсем не по-военному ответил Габель.

— Бригадефюрер Шелленберг, — продолжал гауптштурмфюрер, — просит извинить, что он прибыл, предварительно не известив Вас, и просит разрешения осмотреть лагерь. Санкция группенфюрера СС Мюллера имеется, — гауптштурмфюрер достал какую-то бумагу и протянул ее Габелю.

Габель повертел документ в руках, от волнения различив лишь печать и подпись. Он чувствовал, как холодный пот выступил у него на спине. Бригадефюрер Шелленберг! Сам бригадефюрер Шелленберг! Он смотрел на группу офицеров у машин и не мог понять, кто же из них бригадефюрер Шелленберг: ни одного с генеральскими погонами.

— Может быть, Вы проводите бригадефюрера в свой кабинет? — донесся до него голос Фелькерзама.

— Да, да, конечно, — Габель спохватился и, засунув бумагу в нагрудный карман кителя, поспешил к ожидавшим его офицерам.

— Хайль Гитлер!

— Хайль, — оберштурмбаннфюрер СС Отто Скорцени, обернувшись, смерил Габеля уничтожающе холодным взглядом и обратился к молодому человеку в штатском.

— Герр бригадефюрер, — сказал он. — Позвольте представить Вам: комендант лагеря. Как вас?

— Гауптштурмфюрер СС Габель, — пересохшим ртом комендант с трудом выговорил собственное звание и фамилию, — герр бригадефюрер…

Молодой человек сдержанно кивнул головой. Несмотря на волнение Габель с трудом сдерживался, чтобы не выказать удивление. Этот худощавый мальчишка в штатском — бригадефюрер?! Но времени удивляться у него не было. С любезной улыбкой он вежливо пригласил господ офицеров пройти в его кабинет, с ужасом вдруг вспомнив о том, что после вчерашней попойки в комендатуре еще не успели прибрать.

Комендант оглянулся, ища взглядом Вагена. Но тот с утра как сквозь землю провалился. Вчера ночью он был мертвецки пьян и перебил из револьвера все стекла и посуду в столовой. Как теперь предложить генералу ужин, когда в столовой — полный разгром. А вдруг унтершарфюрер и сейчас появится в таком же виде? При этой мысли Габель почувствовал, как у него все похолодело внутри. Проходя, он успел шепнуть второму помощнику, чтобы немедленно разыскали Вагена и «приберитесь, приберитесь вокруг! Пройдите по баракам, посмотрите, все ли там в порядке»…

Подчиненные Габеля засуетились на плацу. Послышались крики команд, заскрипели засовы бараков. Бригадефюрер Шелленберг в сопровождении своих офицеров подошел к зданию комендатуры и уже хотел подняться по лестнице на крыльцо, как неожиданно навстречу ему дверь распахнулась, и унтершарфюрер Ваген в расстегнутом кителе, с пистолетом в одной руке и недопитой бутылкой — в другой вывалился на крыльцо. Постоял, раскачиваясь, на месте и, не удержавшись на ногах, с ругательствами скатился по лестнице вниз. Габель от ужаса зажмурил глаза.

Чертыхаясь и размахивая заряженным пистолетом, Ваген валялся в луже у крыльца комендатуры, тщетно пытаясь подняться. Никто не осмелился подойти к нему. Его рубашка была залита чем-то коричневым, грязная вода стекала по мундиру. Унтершарфюрер прицелился куда-то вдаль и хотел уже спустить курок. Увидев это, оберштурмбаннфюрер Скорцени быстро подошел к нему и ногой выбил оружие из его руки. Его адъютант Раух тут же подобрал упавший пистолет. Вторым ударом в лицо Скорцени оглушил унтершарфюрера и, брезгливо перевернув его носком сапога в луже, переступил через распластанное в грязи тело. Потом, обернувшись к Габелю, приказал:

— Немедленно уберите эту свинью. Такие типы позорят мундир СС.

По сигналу коменданта два охранника оттащили Вагена в сторону. Оберштурмбаннфюрер СС Скорцени поднялся на крыльцо и открыл дверь комендатуры.

— Прошу Вас, герр бригадефюрер, — обратился он к своему шефу, а потом насмешливо посмотрел на Габеля.

— Надеюсь, комендант, Вы не забыли,что гостеприимный хозяин здесь вы, а не я. Так проводите же бригадефюрера!

В кабинете Габель ожидал разноса, а может быть, даже и разжалования, но Вальтер Шелленберг ни словом не обмолвился о происшествии. Не упомянул он и о разведшколе, которая так пугала Габеля. Бригадефюрер Шелленберг вообще молчал.

Всем распоряжался его адъютант, гауптштурмфюрер СС барон Ральф фон Фелькерзам. К удивлению Габеля, он сразу же потребовал, чтобы ему принесли регистрационную карточку и все имеющиеся у начальника лагеря материалы на заключенную номер 9083 американку Ким Сэтерлэнд. Комендант лагеря с опаской взглянул на Скорцени. Он чувствовал, что визит Шелленберга был каким-то образом связан с недавним приездом оберштурмбаннфюрера. Конечно, Шелленберг приехал неспроста. Но чтобы с такой целью…

Не так уж часто генералы посещают этот захолустный уголок. Да тут еще Ваген напился! Ведь только он точно знает, что и где лежит. Но так как состояние Вагена не позволяло ему выполнять приказы, Габель вызвал своего второго помощника и приказал ему немедленно принести необходимые бригадефюреру документы. Увидев растерянность на лице второго помощника, наблюдавший за ними штандартенфюрер Науйокс, скрывая улыбку, заметил Скорцени, что, судя по всему, документы принесут не скоро.

Вальтер Шелленберг, который, казалось, вообще не интересовался ни Габелем, ни его делами, отошел от окна, сел в кресло, любезно предоставленное ему комендантом, и подозвал к себе Фелькерзама.

— Ральф, — негромко попросил он, — распорядитесь, чтобы ее показали нам. Пусть под каким-нибудь предлогом выведут на площадь. Устроят прогулку, что ли. Мы должны посмотреть на нее. Не зря же мы тащились сюда из Берлина.

Вообще, Вальтер Шелленберг был недоволен поездкой. Из Берлина выехали рано утром, но по пути сломалась машина охраны и в лагерь они приехали только под вечер. Бессонная ночь на совещании у фюрера, которое закончилось только в четыре часа утра, ожидание под дождем, пока починят машину, теперь это захолустное место, где кругом грязь и вонь, где даже офицеры утратили всяческое представление о дисциплине! Шелленберг уже несколько раз пожалел о том, что согласился на доводы Скорцени и решил поехать лично посмотреть на женщину, за которую, если предположения Скорцени подтвердятся, ему предстояло ходатайствовать перед рейхсфюрером.

Доклад оберштурмбаннфюрера Скорцени о деле Маренн де Монмаранси сначала озадачил Шелленберга. Ему никак не хотелось ввязываться в очередное разбирательство с Управлением Мюллера, к тому же факты, изложенные в докладе, а точнее, не факты, а сплошь догадки и предположения, делали всю эту историю в представлении Шелленберга почти неправдоподобной.

Но поразмыслив, он решил не отказываться от возможности проверить все варианты, как и предлагал Скорцени. Ему предстояло заново, почти на пустом месте, создать разведку СД, сделать ее сильной и гибкой структурой, которая могла бы на равных конкурировать с оплотом германских спецслужб — абвером адмирала Канариса, а в будущем, возможно, подчинить его себе.

При такой задаче назрела необходимость в короткое время наладить собственную агентурную сеть, научиться работать быстро и слаженно, используя передовые научные методы, и поставить науку на службу своим целям. Для этого ему как воздух необходимы были квалифицированные кадры, не только исполнители-оперативники, но и специалисты, способные создавать, творческие люди, не завербованные еще ни Канарисом, ни Риббентропом. А таких людей было мало, практически их уже невозможно было найти в Берлине или в Вене.

Молодость Шелленберга и ранний взлет его карьеры вызывали зависть у коллег в руководстве РСХА. Каждый из них, начиная с начальника хозяйственного Управления и кончая шефом гестапо Генрихом Мюллером, скорее старался подставить Вальтеру ножку, чем помочь. Поэтому в работе он вынужден был опираться только на собственные силы и знания и только на «своих» людей.

Единственным облегчением для него, пожалуй, служила постоянная поддержка рейхсфюрера. Но благоволение высокопоставленных особ, как известно, изменчиво, словно погода.

По этим причинам идея использовать в работе известного психиатра, любимую ученицу Фрейда, показалась Шелленбергу привлекательной. Еще будучи студентом Боннского университета, где он изучал медицину и юриспруденцию, он читал ее статьи. Они поразили его оригинальностью и новизной мышления. Без сомнения, это было новое слово в науке, достойное развитие идей ее учителя. Он не мог не согласиться со Скорцени, что сотрудничество столь крупного специалиста с ними, ее знания и связи могли бы принести большую пользу их деятельности.

Тем более что Скорцени в его намерении полностью поддержал давний друг Шелленберга, известный врач-психиатр Макс де Кринис, профессор Берлинского университета и заведующий психиатрическим отделением берлинской клиники Шарите. Он давно и хорошо знал Маренн, работал с ней в Вене и в Берлине. Ее внезапное исчезновение из Берлинского университета огорчило профессора, и он был сильно расстроен, узнав, что ее арестовало гестапо но доносу одного из сотрудников.

Профессору не составило труда определить по почерку автора доноса. Им оказался аспирант его кафедры, давно сотрудничавший с гестапо. Несколько раз ему не удавалось защитить диссертацию на кафедре де Криниса, так как его оппонент, доктор психиатрии Маренн де Монморанси, разбивала в пух и прах все неглубокие научные изыскания претендента.

Чтобы отомстить «француженке», аспирант написал донос в гестапо. Теперь же, оставив неотложные дела, де Кринис с готовностью согласился сопровождать Шелленберга в его поездке, чтобы лично убедиться в том, что женщина, содержащаяся в концентрационном лагере «O-Z-242» под номером 9083 является его коллегой, Маренн де Монморанси.

Полковник медицинской службы, профессор Макс де Кринис, уроженец Граца в Австрии, высокий, элегантный, статный, неторопливо прохаживался по кабинету коменданта лагеря и с присущим ему венским очарованием на великолепном австрийском диалекте подробно расспрашивал Габеля о поведении заключенных, их реакциях на стрессовые ситуации, формах проявления протеста, умственных расстройствах…

С трудом понимая, о чем идет речь, Габель отвечал сбивчиво, часто невпопад и постоянно оглядывался на дверь в томительном ожидании, когда же все-таки принесут документы. Наконец появился второй помощник. Он передал Габелю регистрационную карточку и небольшую папку с бумагами… Габель тут же услужливо передал все это Ральфу фон Фелькерзаму, а тот в свою очередь — Вальтеру Шелленбергу. Бригадефюрер неторопливо раскрыл папку, пролистал страницы. Все это он уже читал в Берлине. Затем взял регистрационную карточку и взглянул на мутную фотографию на ней. Повернувшись, показал ее де Кринису, остановившемуся рядом.

— Что скажете, Макс? Она?

Де Кринис посмотрел на фотографию и с сомнением покачал головой.

— Очень похожа. Но надо бы посмотреть на человека, так трудно утверждать.

Шелленберг вопросительно взглянул на Фелькерзама:

— Сейчас приведут, герр бригадефюрер, — доложил ему адъютант, — комендант уже распорядился.

Вальтер Шелленберг встал и снова подошел к окну. Де Кринис последовал за ним. На плацу, оцепленном эсэсовцами, находилось несколько десятков заключенных, которых срочно выгнали из бараков по приказу коменданта лагеря, чтобы организовать что-то вроде общей прогулки, во время которой Шелленберг и де Кринис, как предполагалось, могли рассмотреть заключенную номер 9083.

Шум, окрики часовых, безудержный лай собак… Взглянув, Шелленберг недовольно поморщился:

— Неужели нельзя навести порядок? Макс, Вы видите ее?

— Нет, Вальтер. В этой сутолоке трудно различить отдельного человека…

Шелленберг обернулся.

— Комендант, — призвал он, впервые обратившись напрямую к Габелю.

— Слушаю, герр бригадефюрер, — тот подскочил к генералу и вытянулся, преданно глядя на высокопоставленную особу.

— Немедленно прекратите всё это, — сухо распорядился Шелленберг. — Отведите их всех подальше, половину разведите по баракам… Найдите эту Ким Сэтерлэнд и подведите ее сюда, к окну. Поговорите с ней сами, лично. И постарайтесь сделать так, чтобы мы ее видели, а она нас — нет. Ясно?

— Так точно, герр бригадефюрер!

— Выполняйте.

Толпа на плацу постепенно поредела. Шум стих. Большинство заключенных, как и приказал Шелленберг, снова развели по баракам. Комендант вышел на крыльцо и, спустившись по лестнице, подошел к окну, в которое, стараясь остаться незамеченными, за ним наблюдали бригадефюрер Шелленберг и профессор де Кринис.

Габель подозвал к. себе охранника и что-то приказал ему. Гот побежал на площадь, но тут же вернулся и быстро доложил коменданту:

— Ее нет здесь, — донеслось до Шелленберга через стекло, — ее отвели в барак, герр гауптштурмфюрер.

Габель побагровел:

— Немедленно приведите ее сюда! Вы слышите, немедленно! — кричал он. — Господин бригадефюрер ждет, немедленно! — наконец, взяв себя в руки, он поправил фуражку и добавил спокойнее:

— Бригадефюрер ждет, вы понимаете? Выполняйте, быстро!

— Нервная обстановочка, — тихо прокомментировал Алик Науйокс, наблюдая за комендантом.

Охранник развернулся и побежал к бараку. Комендант нетерпеливо прохаживался под окном, не отваживаясь поднять глаза. Но вот, взглянув на плац, он увидел Маренн, которая шла по площади в сопровождении часового. Комендант поправил портупею, одернул мундир и, заложив руки за спину, принял начальственный вид, ожидая, пока заключенную подведут к нему. «Что они все с ней возятся? — подумал он, наблюдая, как женщина идет по плацу. — Какая-то американка… То звонят среди ночи, то даже бригадефюрера привезли на нее смотреть. И не скажешь, что важная птица. Но у меня от нее — только головная боль».

Сжавшись от холода, Маренн шла медленно, осторожно ступая босыми ногами по холодному камню… Автоматчик постоянно подталкивал ее в спину дулом «шмайсера». Увидев коменданта, она остановилась. Эсэсовец сильно ударил ее в спину. Маренн споткнулась, упала, но, не проронив ни звука, тут же поднялась, вытирая кровь с разбитой коленки, и так же медленно пошла дальше, прихрамывая на одну ногу. Они подошли ближе. Вальтер Шелленберг вопросительно взглянул на де Криниса, но тот напряженно наблюдал за тем, что происходило на плацу, не замечая его взгляда. Штандартенфюрер Алик Науйокс, который стоял за спиной шефа, украдкой взглянул на Скорцени. Находясь рядом с де Кринисом, тот пристально следил за Маренн. Скулы на его лице напряглись — он ждал реакции профессора психиатрии.

Наконец ее подвели к Габелю. Прохаживаясь взад-вперед под окном и заставляя Маренн поворачиваться таким образом, чтобы ее лицо было хорошо видно бригадефюреру, комендант начал что-то быстро ей говорить.

Маренн устало смотрела на коменданта. В ее лице не замечалось ни страха, ни робости, ни подобострастия. Она смотрела прямо Габелю в глаза и спокойно ждала, когда же он скажет, зачем он позвал ее. Тень тревоги легла на ее лицо: не понимая, чего хочет комендант, она забеспокоилась о детях.

Дождь кончился еще днем. Но свинцовые тучи низко нависали над лагерем, оставляя лишь узкую полоску света на горизонте. И вдруг показалось солнце. Солнце, которого не видели уже несколько недель подряд, вдруг просияло радостным рыжим светом, там где свинцовая тьма почти что соприкасалась с землей, и его яркие лучи позолотили облака, весело запрыгали по лужам и стеклам, разбились на тысячи осколков, ударившись о мокрый асфальт.

Маренн выпрямилась, повернулась к окну и подняла голову, откинув волосы назад. Рыжие лучи ударили ей в лицо. Зеленые глаза женщины ожили и замерцали завораживающим изумрудным блеском в тени длинных темных ресниц. Поблекшие волосы, казалось, вновь обрели силу. Она улыбнулась. Улыбка девочки с фотографии времен мировой войны рассеяла последние сомнения.

Профессор де Кринис схватил Шелленберга за рукав:

— Это она, Вальтер! Я убежден в этом, это она! — взволнованно воскликнул он. — Какая несправедливость! Я сейчас же скажу ей, что мы забираем ее отсюда, — он попытался открыть окно.

Но Шелленберг удержал его.

— Не надо торопиться, Макс, — предупредил он: — Если Вы действительно убеждены в том, что эта женщина — Маренн де Монморанси, то обещаю, Вам скоро предоставится случай наговориться с ней вволю. Но не забывайте, нам надо еще убедить рейхсфюрера. Поэтому не стоит опережать события. Я рад, что Вы узнали ее. Это во многом облегчает дело, — он сдержанно остановил де Криниса, но скука и недовольство исчезли с лица бригадефюрера. Он с интересом смотрел на Маренн, пораженный жизнерадостностью ее улыбки. Словно кусочек солнца, упавший на землю, ее улыбка сияла среди этих серых бараков, унылых одиноких вышек и грязных луж. Как будто и не было в ее жизни страданий, не было боли, унижения, потерь. Так улыбались на картинах бессмертные мадонны Ренессанса.

Заметив разительную перемену в настроении бригадефюрера, Альфред Науйокс многозначительно взглянул на Скорцени. Но оберштурмбаннфюрер не обратил на него внимания. Он тоже смотрел на Маренн. Потом, оставив бригадефюрера со свитой у окна, быстро вышел из комнаты. Алик последовал за ним.

Посчитав, что он исполнил свою роль и уже достаточно долго распространяется о значении национал-социализма в истории человечества, пересказывая недавно слышанную речь Геббельса, комендант приказал охраннику увести Маренн. Украдкой взглянув на окно, он увидел Ральфа фон Фелькерзама, который сделал ему знак, что все в порядке. Вздохнув с облегчением, Габель вернулся в комендатуру.

Так же медленно передвигая ноги и низко опустив голову, Маренн шла по плацу обратно в барак, постоянно чувствуя за спиной вороненый холод автомата. Солнце снова спряталось за тучи. Его последние запоздалые лучи золотились в ее спутанных волосах. Вдруг что-то словно удар ножа резануло ее в спину. Маренн остановилась — нет, это не приклад автомата. Обернувшись, она увидела: на крыльце комендатуры стоял оберштурмбаннфюрер СС, который недавно приезжал с инспекцией из Берлина. Это его взгляд, властный и холодный, заставил ее остановиться.

Напрягаясь, она старалась получше вглядеться. Зрение в лагере ослабло. Но нет, она не ошиблась. Это действительно был он. Рядом с ним стоял еще один офицер, незнакомый ей.

Последний отблеск утонувшего в тучах солнца метнулся по плацу от него к ней. Блеснул на портупее и начищенных сапогах, зажегся печальным светом в ее глазах и погас, запутавшись в темных прядях. Стало темно. Бросив недокуренную сигарету на асфальт, оберштурмбаннфюрер ушел в здание комендатуры. Маренн отвели в барак.

— Так что у Вас там с разведшколой, Габель? — Вальтер Шелленберг рассеянно обратился к коменданту, усаживаясь в кресло за его стол. — По всем вопросам подготовки будьте любезны, составьте докладную записку и передайте моему адъютанту. Как я заметил, успехи у Вас пока небольшие. Эта школа нам нужна, Габель. И в ближайшее время мы пришлем наших специалистов, которые помогут Вам с ее организацией.

Шелленберг взглянул в окно.

— Уже совсем темно, — сказал он. — Мы потеряли целый день из-за этой поломки. Пора возвращаться в Берлин. Как вы считаете, господа? — он обратился к Скор цени и Науйоксу.

— Думаю, нам не следует задерживаться. Макс, Вы поедете в моей машине, — пригласил он де Криниса, — нам необходимо кое-что обсудить. Всего хорошего, Габель, — бригадефюрер попрощался с комендантом и встал из-за стола. — Жду Вашего доклада. Хайль Гитлер!

Вальтер Шелленберг вышел из кабинета, вслед за ним направились Макс де Кринис и Ральф фон Фелькерзам. Оберштурмбаннфюрер Скорцени подошел к коменданту лагеря.

— У вас было достаточно времени, гауптштурмфюрер, — произнес он ледяным тоном, пристально глядя с высоты своего роста на приземистую фигуру коменданта, — чтобы устранить те недостатки, на которые я указал Вам в прошлый раз. Полагаю, что сегодня вы разочаровали бригадефюрера, Габель. Мы вынуждены будем сообщить Вашему непосредственному руководству о том, что сотрудничество продвигается весьма затруднительно. Думаю, группенфюрер Мюллер должен принять меры и прекратить это пьянство, наконец. О поведении Вашего помощника мы отдельно поговорим в Берлине. Хайль!

Резко повернувшись, оберштурмбаннфюрер вышел из комнаты, оставив побледневшего Габеля в полной растерянности посреди его кабинета. Штандартенфюрер Науйокс, наблюдавший со стороны за происходящим, для усиления впечатления также нахмурил брови и вышел вслед за Скорцени.

Когда они подошли к машинам, Шелленберг уже садился в свой «мерседес». Он подозвал Скорцени и произнес слегка небрежно, как будто роняя слова:

— Господин де Кринис только что засвидетельствовал нам, что заключенная номер 9083 Ким Сэтерлэнд, исходя, конечно, пока из внешнего впечатления, является той, за кого себя выдает, то есть принцессой Маренн де Монморанси. Начало, таким образом, я думаю, положено. Однако окончательное решение зависит от того — как мы и обсуждали прежде, — сможет ли она доказать свою профессиональную квалификацию. Если все пройдет благополучно, считайте, что судьба Вашей протеже решена, — бригадефюрер сделал паузу, затем продолжил:

— Господин де Кринис составит письменное представление по сегодняшнему посещению, а господин фон Фелькерзам подготовит бумаги, необходимые для того, чтобы забрать заключенную в Берлин. Прежде чем докладывать рейхсфюреру, мы должны сами абсолютно увериться в своих доводах.

Проверить же, действительно ли эта женщина Маренн де Монморанси, а не ловкая самозванка, пытающаяся таким путем избежать своей участи, мы в полной мере сможем только в Берлине, в клинике Шарите. Я попрошу Вас, оберштурмбаннфюрер, при необходимости оказать помощь Фелькерзаму с оформлением документов. И так как Вы лучше знакомы с вопросом, начинайте готовить материалы для доклада рейхсфюреру.

По возвращении в Берлин я больше не задерживаю ни Вас, ни штандартенфюрера Науйокса. Вы можете поехать домой, поспать. Сегодня у нас был трудный день. Хайль Гитлер!

Ральф фон Фелькерзам распахнул дверцу «мерседеса» — бригадефюрер Шелленберг сел в машину. Отто Скорцени подошел к своему автомобилю. Задумчиво взглянув на

Рауха, который предупредительно открыл перед ним дверь, оберштурмбаннфюрер сел на заднее сидение рядом с Науйоксом. Машины тронулись.

— Нас отпустили домой поспать, — сообщил он Науйоксу распоряжение Шелленберга.

— Это надо отметить, — усмехнулся Алик.

— Не отметить, а поспать, — поправил его Скорцени с иронией.

— Одно другому не мешает, — не унимался по привычке Науйокс. — Чем лучше отметишь, тем крепче поспишь, известное дело. Значит, поедем ужинать к нам, — предложил он. — В ресторан мы все равно уже не успеем, а Ирма нам что-нибудь приготовит. По-моему, утром я не все съел.

— Когда мы вернемся в Берлин, будет совсем поздно. Ирма, наверное, ляжет спать.

— Не ляжет, — ответил Алик с уверенностью. — Она никогда не ложится, пока я не вернусь… Она не признается, но всегда очень переживает и скучает.

Было уже далеко за полночь, когда черный «мерседес» с бронированными стеклами затормозил перед домом на Берлинерштрассе. Улица выглядела пустынной, почти все окна в доме темны, и только на четвертом этаже во втором окне справа сквозь задернутые плотные шторы едва пробивался тусклый свет ночника.

— Это у нас в спальне, — Алик вышел из машины и посмотрел вверх, — читает, наверное.

Занавески на окне покачнулись. Услышав, что подъехала машина, Ирма выглянула в окно. Алик приветственно махнул ей рукой. Через минуту оба окна на четвертом этаже вспыхнули ярким электрическим светом. Выйдя из машины, Скорцени отпустил адъютанта.

— Ты свободен, Раух, до утра, — сказал он, — но прежде распорядись, чтобы через два часа шофер вернулся за мной сюда.

— Не стоит, — вмешался Науйокс, — ты останешься ночевать у нас. Иначе, пока мы поужинаем, пока ты доедешь до дома, спать будет уже некогда. А надо же выполнять распоряжение шефа: «Сегодня мы все устали, господа», — так он выразился, наверняка. Когда еще представится такая возможность? Так что поезжай, Фриц, — обратился он к адъютанту Скорцени, -а потом отправь машину в гараж. Дайте шоферу отдохнуть. А завтра утром я вызову свою машину и доставлю вашего начальника на службу в целости и сохранности.

— Хорошо, — согласился Скорцени.

Раух захлопнул дверцу, машина отъехала.

Они вошли в подъезд и поднялись на четвертый этаж. Дверь квартиры распахнулась им навстречу.

— Вы что-то совсем поздно сегодня, — как и предполагал Науйокс, Ирма вовсе не собиралась ложиться спать. В узком темном платье с большим кружевным воротником она казалась девочкой-подростком. Белокурые волосы были распущены и свободно вились по плечам. Она поцеловала Алика, приветливо кивнула Скорцени.

— Ты ночуешь у нас? — спросила она, закрывая дверь. — Прекрасно. Сейчас поужинаем. Я как раз приготовила ужин. По тому, что Алик мне сегодня ни разу не позвонил, я поняла, что если я вообще сегодня его увижу, то ужинать Мы будем дома. Раздевайтесь и проходите в гостиную, я сейчас, — она поспешила на кухню.

Оба офицера прошли в комнату. Упав в мягкое кресло у рояля, Алик с наслаждением .закурил сигарету и спросил:

— Я так понял, что проблема нашей подопечной близится к благополучному разрешению?

— С чего ты взял? — удивился Скорцени. — Шелленберг еще не сказал однозначно, что он возьмется ходатайствовать за нее перед Гиммлером. Сначала он хочет во всем убедиться сам.

— А я уверен, что будет! — заметил Науйокс многозначительно.

— Почему это ты вдруг стал так уверен? По-моему, ты очень сомневался, — напомнил ему оберштурмбаннфюрер.

— Я видел, как он смотрел на нее. Мне кажется, сегодня Шелленберг понял, что он рано женился.

Скорцени, который курил у окна, резко повернулся:

— Что ты сказал?

— Не хочу сеять сомнения, но не надо забывать, что у нас — молодой шеф, — развивал свою мысль Алик, — А у нее — ну прямо-таки проникновенные глаза. Обо всем остальном трудно судить в той одежде, которую она сейчас носит. Но глаза… Шелленберг, конечно же, не подаст вида и сделает нам большое одолжение, как всегда. Но кажется мне, что впереди нас ожидает много интересного.

— Что ты имеешь в виду?

— То, что тебе должно быть ясно и без меня. Ты сам говорил, что когда она будет с нами, она будет свободна и сможет распоряжаться своей личной жизнью, выберет себе мужчину, сама и так далее… Фантазии! Сдается мне, что кое-кто явно пойдет вне конкурса, хотя бы и в принудительном порядке. Например, Гейдрих. Его страсть к слабому полу общеизвестна. Впрочем, лично я в этом вижу только пользу, — заключил Науйокс удовлетворенно. — Чем больше лиц, заинтересованных в ее судьбе, а тем более таких влиятельных, тем удачнее сложится ее жизнь здесь. А это немаловажно, если учесть предысторию. Оба они женаты, и Гейдрих, и Шелленберг. Оба в первую очередь думают о карьере и не могут позволить себе быть скомпрометированными связью с бывшей заключенной концлагеря. Ну а их симпатии… Да ради Бога — это только к лучшему, Глядишь и Гиммлер увлечется, а то он всегда такой озабоченный!

— Этого не будет, — Скорцени почти грубо оборвал его и отошел от окна. Бросил окурок в пепельницу, подошел к открытому роялю, взял несколько аккордов из Вагнера. Потом снова достал сигарету, закурил ее от огня одной из трех высоких свечей в канделябре, стоявшем на рояле, и, продолжая играть, произнес уже значительно мягче:

— Впрочем, все это не имеет значения. Главное — чтобы она хорошо поработала на нас.

Пристально наблюдавший за ним Науйокс с сомнением покачал головой, отметив, что небрежность тона оберштурмбаннфюрера вовсе не соответствует его жесткому, раздраженному взгляду, который он пытался скрыть, глядя на клавиатуру, но промолчал.

В гостиную вошла Ирма с подносом. Почувствовав напряжение, улыбнулась и, чтобы разрядить обстановку, предложила, расставляя приборы:

— Садитесь за стол, господа офицеры. Сейчас я принесу горячее.

* * *

В небольшом уютном кафе на улице Гогенцоллерн в одиннадцать часов утра штандартенфюрер СС Альфред Науйокс ожидал Скорцени на традиционный утренний кофе.

Сегодня оберштурмбаннфюрер явно запаздывал. Алик уже прочитал газету, обсудил с кельнером последний футбольный матч, выпил две чашки крепчайшего черного кофе, заказал третью и нетерпеливо поглядывал на часы, так как через двадцать минут у него на Дельбрюксштрассе было назначено совещание руководителей подразделений.

Наконец с поворота на Беркаерштрассе стремительно выехал «мерседес» и резко затормозил перед витриной кафе. Оберштурмбаннфюрер вышел из машины и мгновение спустя вошел в зал через услужливо распахнувшиеся перед ним стеклянные двери.

С любезной улыбкой кельнер принял его плащ и фуражку.

— Кофе, крепкий как обычно, — бросил Скорцени на ходу и подошел к столику, за которым сидел Науйокс.

— Я вижу, ты уже поел, — сказал он, садясь напротив.

— И даже попил, — Алик отложил газету и усмехнулся: — я бы не сказал, что ты сегодня очень рано.

— Извини. Меня вызвал шеф.

— Что-нибудь срочное?

— Да, о Маренн. А где Ирма? Я настолько опоздал, что она уже уехала?

— Она и не приезжала, — ответил Алик грустно. — Отдыхает дома. Плохо спала всю ночь, опять у нее приступ… Так что же Маренн? — он перевел разговор на прежнюю тему. — Или меня это уже не касается? — осведомился с ехидцей.

— Напротив, — сообщил Скорцени, размешивая кофе, поставленный перед ним кельнером. — Шелленберг имел вчера вечером разговор с рейхсфюрером по поводу ее. Уже готовы все документы, получено согласование с Мюллером — соизволил все-таки снизойти. Завтра утром фон Фелькерзам поедет и заберет ее из лагеря.

— А почему фон Фелькерзам? — спросил Алик с явным недоумением. — Почему не ты, или хотя бы Раух?

— Это было второй частью нашей беседы, — ответил ему Скорцени сдержанно. — Мне поручено срочное задание. Сегодня вечером я уезжаю. Раух поедет со мной. Так что ты увидишь ее здесь, в Берлине, быстрее, чем я, Алик.

— Когда же ты возвращаешься?

— Надеюсь, что через несколько дней. Знаешь, — Скорцени внимательно посмотрел на Науйокса, — я никогда ничего не боялся. Никогда не думал, вернусь ли я, буду ли жив. Был просто уверен, что вернусь — иначе и быть не может. Мне было будто наплевать. А сейчас мне очень хочется вернуться. Хочется увидеть Маренн здесь, среди нас. И как можно скорее. У меня к тебе просьба, Алик.

— Слушаю, — быстро откликнулся тот.

— Ты понимаешь, что когда Маренн привезут, ей будет очень трудно в первое время среди совсем еще недавно враждебных ей людей, в незнакомой обстановке. И хотя сначала она будет общаться исключительно с Шелленбергом, его ближайшим окружением и своими коллегами из клиники де Криниса, которые, конечно же, будут надлежащим образом проинструктированы, неизвестно, как сложатся у них отношения. Знаешь сам, ей предстоит нелегкий выбор. Мне бы хотелось, чтобы это время, пока меня не будет, Ирма побыла с ней. Она — мягкий, тактичный человек и совершенно нейтральна в данной ситуации. Мне кажется, они найдут общий язык. Она могла бы помочь Маренн советом на первых порах, поддержать ее…

— Это без вопросов, — согласился Науйокс. — Надеюсь, что к вечеру Ирме станет лучше. Но как отнесется Шелленберг к такой самодеятельности?

— Я говорил с ним предварительно. Он дал добро.

— Тогда, конечно. Мы все сделаем, не волнуйся, — пообещал Науйокс.

— Спасибо, Алик.

Госпожа оберштурмбаннфюрер…

Сидя на заднем сидении красивой новенькой автомашины, увозившей ее из лагеря, и прижимая к себе голодных, обессилевших детей, Маренн еще не могла себе представить, что этот первый за долгие месяцы осеннего ненастья и распутицы ясный солнечный день тридцать восьмого года знаменовал для нее начало новой жизни, а уносящаяся из-под колес гладкая, словно отполированная дождями магистраль открывала начало нового пути, который круто изменит не только ее плачевное положение в тот момент, но и всю оставшуюся жизнь.

Они уезжали из лагеря в полном молчании, которое нарушал только Штефан, время от времени спрашивавший: «Куда нас везут, мама?» Но Маренн не могла ему ответить — она и сама не знала. На ее вопрос о месте назначения и цели их поездки молодой интересный офицер СС, приехавший за ними в лагерь, промолчал.

Он вел машину на высокой скорости. При них не было охраны. «Конечно, какая охрана? — усмехнулась Маренн про себя. — Куда же я убегу с двумя детьми, которые едва волокут ноги?»

Оценив, что молодой эсэсовец не собирается разговаривать с ней, Маренн больше не задавала вопросов и мягко одергивала Штефана, когда, приникнув к окну, тот живо делился с Джилл своими впечатлениями: «Смотри, смотри, лошади! А козы-то, козы! Сколько их!»

Мальчик говорил по-английски, и казалось, что офицер не понимает его, хотя по его бесстрастному лицу ничего нельзя было определить точно. Отъехав от лагеря, он не проронил ни слова. И полагая, что эсэсовец недоволен, Маренн терпеливо усаживала сына на место и тихо выговаривала ему, чтобы он не шумел. Хотя сама с радостью наблюдала, как оживились ее дети, впервые за долгое время увидев цветной мир, мелькающий за окнами машины, но которому они так соскучились в серой лагерной обыденности: у них заблестели глаза, они смеялись. Господи! За что им все это!?

Пролетали, сменяясь, пейзажи — вокруг шла своим чередом простая, мирная жизнь. Когда въехали за ворота большой усадьбы, располагающейся на берегу лесного озера, Маренн даже не могла себе представить, где это находится.

Машина затормозила. Сопровождавший их офицер СС впервые обратился к Маренн, предлагая ей выйти, и даже подал руку. Затем он поднял на руки Джилл, которой каждый шаг давался с трудом. Когда эсэсовец наклонился к ней, девочка сжалась в комок, а Маренн испугалась: с какой стати офицер подает руку женщине, находящейся в заключении, и оказывает помощь ее обессилевшему от голода ребенку?! Она привыкла к другому отношению в лагере со стороны Вагена и его охранников.

«Однако надо отметить — они умеют быть любезными, если захотят». Только зачем им это нужно? К чему? И не боится запачкаться или заразиться. Маренн чувствовала себя сковано, хотя немного лучше, чем Джилл. Штефан же, напротив, сразу ощутил себя вольготно и привольно. Выскользнув из машины, он сразу же направился к озеру, у берега которого плавали утки. Присев на корточки, начал бросать камушки, пугая их.

Маренн замерла: сейчас эсэсовец остановит его, достанет пистолет, и приготовилась броситься вперед, чтобы защитить сына собой, но вот удивление — офицер как будто не заметил, какую вольность позволяет себе мальчик в тюремной робе.

Вокруг озера поднимался густой, старинный лес, но территория, похоже, была ограждена и хорошо охранялась. «Существует, наверняка же, какая-то сигнализация Иначе отчего тогда этот странно вежливый офицер так спокоен, что Штефан не убежит?»

Молодой эсэсовец перенес Джилл, застывшую от страха и изумления у него на руках, в гостиную и усадил на диван.

Все еще пребывая в недоумении, Маренн последовала за ними. Проходя, она огляделась.

Их привезли в старинный дом, с высоким крыльцом и башенками в готическом стиле, украшенными резьбой. Комнаты, по которым прошла Маренн, были изящно обставлены дорогой мебелью. На стенах висели картины, на полу стелились мягкие ковры, в которых утопали ее грязные босые ноги. Повсюду виднелись хрусталь, фарфор, позолоченные канделябры… Где она находится? Что за сон?

На второй этаж вела винтовая лестница красного дерева. Во всю стену гостиной расположился большой камин. Он уже был затоплен. Веселое пламя игриво плясало, охватив аккуратные березовые поленья, потрескивавшие и шуршащие корой. Горка поленьев сложена рядом с камином. Прямо над камином, на стене из отполированного кирпича, красовались охотничьи трофеи: рога оленей, чучело головы медведя. Медвежья шкура покоилась на диване.

Все вокруг согревало теплом и уютом, как дома. Вбежал Штефан с улицы, остановился как завороженный, тоже осматривая помещение. Маренн подошла и взяла его за руку… Эсэсовец подбросил поленьев в огонь и, обернувшись к Маренн, сказал:

— Вы можете располагаться здесь, фрау. В доме никого нет, вы одни. Все в Вашем распоряжении: в ванной набрана вода, шампуни, мыло — все на месте. На кухне — обед. Вы можете разогреть его или приготовить что-то на Ваш вкус. Я полагаю, Вы врач, и Вы прекрасно осведомлены обо всех мерах предосторожности в этом плане, в первую очередь это касается Ваших детей. На втором этаже — спальни. Там Вы можете отдохнуть, выспаться. В ближайшее время Вас никто не будет беспокоить. В гардеробе — одежда. Вы можете одеться сами и одеть Ваших детей. Это — он указал на ее тюремное одеяние, бросьте в кладовую, потом заберут. Что еще? Гуляйте, дышите воздухом — все к Вашим услугам. Одно предупреждение: за ворота не выходить. Территория охраняется.

— Где я нахожусь? — спросила Маренн встревоженно.

— В одном приятном доме, — ответил офицер уклончиво с едва заметной улыбкой, скользнувшей по губам.

— Скажите, — все же она решилась задать этот вопрос. — Отчего такая перемена? Что Вы хотите от меня за все это? Скажите мне сразу, быть может, я откажусь.

— Отказываться сейчас по крайней мере глупо фрау, — спокойно ответил он, — пользуйтесь случаем, это поддержит Ваших детей. А отказаться или согласиться вам еще предоставится возможность, и очень скоро, не сомневайтесь. Большего я не уполномочен Вам сообщить. Вы все узнаете сами.

— Мое дело пересмотрели? — выразила она догадку.

— Отчасти, да, — он все так же не говорил прямо. — Кстати, чуть не забыл, лекарства, необходимые Вашей дочери, а также, возможно, Вашему сыну и Вам — в аптечке на кухне. Всего доброго, — офицер склонил голову, давая понять, что разговор окончен и миссия его исчерпана.

Затем вышел из гостиной, шаги его прозвучали на крыльце. Маренн слышала, как отъехала машина. И… наступила тишина.

* * *

Маренн терялась в догадках и оттого не могла чувствовать себя спокойной. Конечно, ее радовало, что она может воспользоваться передышкой, поддержать своих детей. Но чем ей предстоит заплатить за поблажку? Что они от нее хотят? Что означает загадочная фраза: «Дело отчасти пересмотрели»? От какой части? И что предполагается дальше?

Если ее дело доследовано и ее признали невиновной, то почему же ее не отпускают? Она невиновна, ее оклеветали и, если это доказано, ее обязаны освободить! Так полагала для себя Маренн. Существует только одно противопоставление: виновна или нет, какие тут могут быть «средние» или «промежуточные» варианты? Какую службу представляет этот не знакомый ей офицер? Он из гестапо? Если из гестапо, то наверняка из весьма высоких сфер. Он хорошо воспитан, вежлив, должно быть, имеет образование. На низшем уровне следователи, вроде того, что вел ее дело в районном отделении берлинского гестапо, вечно заваленные текучкой, — они и проще, и примитивнее. А может быть, он из службы, о которой ей говорил оберштурмбаннфюрер из Берлина, приезжавший как-то с инспекцией в лагерь? Именно с его визита стали происходить совершенно непонятные события.

Взять хотя бы недавний «смотр», когда Габель беспорядочно гонял заключенных из бараков на плац и обратно. Похоже, комендант сам не знал, что ему нужно, а потом подозвал Маренн к себе и начал беседовать с ней… о какой-то чепухе под окнами комендатуры, чего никогда не делал прежде. Притом все время оглядывался на окна. Он, казалось, вот-вот подскочит, как на иголках.

За Габелем наблюдали — она догадалась. Но кто наблюдал за ним? Возвращаясь в барак, она увидела на крыльце комендатуры все того же оберштурмбаннфюрера из Берлина и с ним еще какого-то офицера, похоже, тоже в высоких чинах. Не им ли Габель демонстрировал свою пленницу? А зачем? Ведь оберштурмбаннфюрер в предшествующий свой приезд имел возможность насмотреться на нее вдосталь и даже пообщаться. Зачем он приезжал во второй раз? И еще привез кого-то с собой? Чего они все хотят? Сделать ее любовницей? Но для этого не надо идти на столь существенные расходы: шампуни, обеды, спальни в богатом, элегантном доме. Все можно было сделать в лагере. Габель бы прекрасно все организовал. Да он и подготовил комнату: как же, чистое белье постелил. Но обер штурмбаннфюрер отказался. А теперь решил наверстать упущенное? Ему недостает берлинских шлюх? Хочется «экзотики»? А может быть, это его дом? И он решил поразвлечься с размахом? Какое-то не немецкое транжирство. В таком случае, конечно, шампуни, спальни и вечерние туалеты, которые она обнаружила в гардеробе помимо повседневной одежды, приобретают весьма определенное предназначение.

Тогда при чем здесь дело? Чтобы просто переспать с заключенной или даже сделать ее временной любовницей—для этого не надо ворошить архивы гестапо и брать на себя излишние хлопоты, отнюдь не из приятных — доследовать и пересматривать дело. А вдруг… Ее осенило: вдруг он что-то узнал о ней, из ее прежней жизни? Ведь удивили же его сведения, которые она сообщила о себе в разговоре в лагере. Удивили и заинтересовали — она заметила. Вдруг он навел справки. И? И что теперь? Что он намеревается предпринять? Освободить или шантажировать? Что? Все это не вяжется, никак не складывается между собой.

Размышляя, Маренн все же решила не терять времени зря, как и советовал ей офицер. Она помыла, накормила детей, дала Джилл лекарства и, отведя их на второй этаж, уложила спать в чистейшие, мягкие кровати в уютной, удобной спальне. Потом она занялась собой: приняла ван ну и, немного поев, почувствовала, как усталость и сон сковывают ее с ног до головы.

Едва найдя силы, чтобы добрести до кровати в соседней спальне, она упала на нее и заснула, даже не успев накинуть на себя одеяло.

Когда Маренн проснулась, то увидела, что лежит, заботливо укрытая пледом, а на столике рядом с кроватью на подносе стоят кофейник, вполне горячий, небольшая фарфоровая чашечка, сахарница, а под белоснежной салфеткой в корзинке лежат еще теплые булочки с кремом. Маренн не знала, сколько времени она проспала. С трудом вспомнив после сна, где она находится, изумилась, вглянув на поднос, — о таком сервисе она уже и позабыла. Прислушалась — в доме по-прежнему царила тишина.

Маренн осторожно отодвинула поднос с кофе и, накинув халат, висевший на спинке кровати, вышла в коридор. Встали ли дети? Она заглянула в соседнюю спальню — дети еще спали. Джилл, свернувшись как котенок — клубком. Штефан — сбросив одеяло и раскинувшись во сне. «Как всегда», — улыбнулась Маренн, посмотрев на них.

Она подошла, поправила одеяло Джилл, укрыла Штефана… Пусть спят… Пусть отоспятся за все муки ранних подъемов, холодные, бессонные ночи на лагерных нарах. Потом она вернулась к себе. Только сейчас ей пришла в голову мысль: а ведь на вилле кто-то был. Кто -то приготовил кофе и принес плед, которого не было прежде в спальне — он лежал в комнате внизу, на кресле-качалке у камина. А кто? Она ничего не слышала. Все тот же малоразговорчивый офицер? По он не собирался скоро возвращаться. Сколько же времени прошло? А может быть, прислали кого-то еще?

Быстро глотнув кофе, Маренн не притронулась к булочкам — сказалась лагерная привычка оставлять детям, — и снова вышла в коридор.

Спустилась на несколько ступенек по лестнице в гостиную. Кто это? В кресле, у пылающего камина, она увидела белокурую женщину. Та сидела спиной и листала журнал. Как она очутилась здесь? Маренн спустилась еще немного. Услышав ее шаги, женщина обернулась и встала. Это была молодая блондинка, модно и даже изысканно одетая, довольно высокая, но худенькая, скорее хрупкая, с большими голубыми глазами и строгими, истинно немецкими чертами лица. Маренн сразу отметила болезненные тени у нее под глазами, которые не могла скрыть пудра: женщина явно не отличалась завидным здоровьем. Незнакомка приветливо улыбнулась Маренн.

— Добрый вечер, — поздоровалась она.

— Вечер? — удивилась Маренн. Она и не заметила, что на улице уже стемнело. — Сколько же я спала?

— Двое суток, — сообщила ей женщина. — Ваши дети уже вставали. Я их покормила, мы с ними погуляли в парке, и они снова улеглись. Меня зовут Ирма, — представилась она. — А Вас — Ким, я знаю.

— Очень приятно, — Маренн подошла к ней. — Только откуда Вы знаете, как меня зовут? Впрочем… — она догадалась.

— Вы правы, — дружелюбно подтвердила Ирма. — Мне сказали Ваше имя.

— Кто? Тот офицер, который привез меня сюда?

— Нет, — возразила Ирма, усаживая ее в кресло напротив, — тот человек, который приказал забрать Вас из лагеря и привезти сюда — оберштурмбаннфюрер СС Отто Скорцени. Вы помните его? Я — жена его друга и сослуживца. К сожалению, оберштурмбаннфюрера сейчас нет в Берлине. Но он просил меня и мужа на время его отсутствия побыть с Вами и помочь Вам освоиться. Муж приезжал, но Вы спали. Сейчас он на службе. Он обещал по звонить — может быть, мы поужинаем втроем, если ему удастся освободиться пораньше.

«Так, здесь есть еще и телефон» — отметила про себя Маренн.

— Ужинать предполагается здесь? — несколько агрессивно спросила она. Ее смутные предчувствия оправ дались: Скорцени. Только какого черта? Что ему надо опять?

— Пока здесь, — Ирма как будто не заметила ее тона. — А завтра, когда мы с Вами посетим парикмахера и косметолога и приведем в порядок внешность, — это немаловажно, Вы знаете, и я с удовольствием составлю Вам компанию — вот после этого мы, может быть, выберемся поужинать где-нибудь в Берлине…

— В Берлине? Мы сейчас в Берлине? — насторожилась Маренн.

— Мы в пригороде Берлина. На служебной вилле…

— А зачем меня привезли сюда? — спросила она с подозрением.

— Я не знаю. Ведь я не сотрудник, — улыбнулась Ирма примирительно, — Я всего лишь жена. А женам не положено знать детали.

Маренн встала.

— Я оставила поднос наверху. Это вы принесли кофе? Спасибо.

— Не волнуйтесь, — снова усадила ее Ирма. — Я привезла горничную. Там все уберу т без Вас. Вы попробовали булочки? Очень вкусные.

— Нет, — смутилась Маренн, — я оставила их детям.

— Напрасно, — с шутливым осуждением покачала головой Ирма, — Вашим детям приготовят еще. У них теперь будет вдосталь и булочек и конфет. Так что я прикажу, чтобы нам принесли сюда, — она позвонила в колокольчик. Неслышно появилась горничная, — Принесите нам кофе сюда, — распорядилась Ирма.

— Как Вы себя чувствуете? — заботливо поинтересовалась она у Маренн.

Ирма производила впечатление приятной и обаятельной женщины, очень симпатичной. Ее голубые глаза лучились добротой, она красиво улыбалась. Скованность первых минут общения улетучилась как бы сама собой. И Маренн чувствовала себя довольно легко и свободно с новой знакомой. Ирма не говорила о политике, она расспрашивала о самых простых, повседневных делах: о здоровье, о детях, о настроении. Оживленно болтала за чашкой кофе о моде, о магазинах, о прическах — одним словом, о простом, понятном и доступном каждому. Возникший было барьер исчез как-то сам собой, и Маренн ощутила, что относится к Ирме доверительно. Новая знакомая явно располагала к себе.

Проснувшись, по лестнице в гостиную сбежал Штефан. Он уже познакомился с Ирмой и, видимо, совсем не стеснялся ее. Чмокнув мать в щеку, он весело сообщил, что они с Аликом ходили на другой берег озера и там видели лису.

— Драная такая, рыжая, а брюхо все грязное — кур, наверное, воровала.

— Кто это Алик?, — удивилась Маренн.

— Это мой муж, — пояснила Ирма. — Штандартенфюрер Альфред Науйокс. Он…

Зазвонил телефон. Горничная взяла трубку и доложила:

— Штандартенфюрер Науйокс, фрау Ирма.

— Ну вот, — улыбнулась та, — легок на помине, как всегда.

Извинившись, она прошла в коридор, где стоял телефон. Горничная увела Штефана умыться после сна. Оставаясь у камина, Маренн слышала, как Ирма говорила мужу:

— Да, уже проснулась. Все в порядке. Совершенно точно. Мы ужинаем булочками с кремом. Ну, когда ты приедешь, будет что-нибудь посерьезней. Ты сможешь вырваться? Вот и славно. Я распоряжусь, чтобы начинали накрывать… Да, булочек оставим, не волнуйся. Ждем тебя. Целую… — она повесила трубку и вернулась в гостиную.

— Приедет через полчаса, — сообщила она, — здесь близко. Познакомитесь.

Звонок Науйокса снова навел Маренн на мысли о Скорцени.

— Вы давно знаете оберштурмбаннфюрера? — осторожно спросила она у Ирмы.

— Да, довольно-таки давно, — подтвердила та.

— Кто он?

Ирма пожала плечами.

— Могу сказать, что он — весьма заметная фигура, занимает высокий пост, имеет влияние, к нему благоволит сам фюрер… — и, внимательно посмотрев на Маренн, добавила: — Я понимаю, что Вас волнует, фрау Ким. Я Вам сказала честно: я не знаю в подробностях, что Вас ожидает, но, насколько мне известно, ничего плохого. Все только к лучшему. Иначе Скорцени не стал бы меня просить позаботиться о Вас, пока его нет. День-два, что они решают? Ничего.

«Ты что! Это сам Отто Скорцени!», — вспомнилось Маренн восклицание Табеля. «Заметная фигура, имеет влияние…» — так, кажется, сказала только что Ирма.

— Почему он взял меня из лагеря?

— Наверное, потому что Вы — красивая женщина, — Ирма пошутила, так как не знала наверняка, или в самом деле намекнула? Маренн тщетно пыталась найти в ее словах ключ к разгадке. Но мало ли в лагерях красивых женщин…

Как и предполагали, через полчаса появился Науйокс. Когда он вошел, Маренн с удивлением узнала в нем офицера, который сопровождал Скорцени во время его второго визита в лагерь и… вот так неожиданность — двухкратного чемпиона Берлинской олимпиады по легкой атлетике и боксу, соревнования которой она наблюдала на стадионе незадолго до ареста. Теперь ей казалось, что и эту блондинку она тоже видела тогда — она обнимала Науйокса на финише. Вот в этой черной форме, с погонами, Науйокс тогда гордо взошел на верхнюю ступень пьедестала почета и, подняв руку в нацистском приветствии, салютовал флагу, парившему выше всех в его честь, и фюреру в правительственной ложе. Тогда он считался национальным героем. Вероятно, победа на Олимпиаде во многом определила его дальнейшую карьеру.

— Штандартенфюрер Альфред Науйокс, — представился ей недавний чемпион и, склонив голову, лукаво взглянул на Ирму. — Муж вот этой симпатичной дамы.

Затем галантно поцеловал Маренн руку.

— Очень рад познакомиться, фрау.

Высокий, с атлетичной фигурой, безукоризненно аккуратный и подтянутый, в элегантном мундире, светлоглазый блондин с правильными чертами лица — таким предстал перед Маренн штандартенфюрер Альфред Науйокс, и она могла рассмотреть его вблизи. Сразу же заметила, что штандартенфюрер тоже рассматривает ее, но не столь явно. И от этого открытия Маренн снова стало не по себе.

К ее удивлению, Альфред Науйокс очень легко нашел общий язык с детьми: они совсем не боялись штандартенфюрера, их не смущала теперь форма, которая наводила ужас в лагере. Со Штефаном они и вовсе понимали друг друга с полувзгляда.

Чувствовалось, что оба они, сам штандартенфюрер и его жена, стараются понравиться Маренн. Зачем? Маренн одолевали подозрения — она мучилась неизвестностью. И потому ее никак не могли отвлечь или расслабить ни очаровательные улыбки Ирмы, ни занятные шутки Науйокса, веселившего детей. Без сомнения, он был большой выдумщик и обладал тонким чувством юмора. Маренн сразу почувствовала его насмешливый, задиристый характер, за которым, как она знала, скрываются обычно острый, пытливый ум и нестандартный образ мышления.

Бесспорно, Альфред представлял собой одаренную, яркую личность и не только в спорте — это сразу бросалось в глаза. Маренн не сомневалась, что в отличие от своей жены Науйокс прекрасно информирован обо всех нюансах ее дела, однако старательно избегает разговоров на эту тему, отшучиваясь, и потому когда они впятером сели ужинать в столовой, беседы о том, что тревожило Маренн больше всего, не получилось. Науйокс всячески уклонялся от ответов на ее вопросы.

После ужина Штефан и Джилл, чей подорванный организм весьма требовательно нуждался в отдыхе, снова отправились спать. А Алик и Ирма, поболтав с часок у камина за чашкой кофе и рюмкой коньяка, собрались домой, оставив Маренн с детьми ночевать на вилле. Наутро Ирма должна была заехать за Маренн на машине. Алик пообещал выделить шофера, чтобы отвезти дам в парикмахерскую и в косметический кабинет, а также прокатиться по Берлину…

— По магазинам… — рассмеялся Науйокс, подмигнув жене, — на колесах-то? Очень даже. Это не пешком ходить. Больше купите — больше увезете.

Что будет после обеда и вечером, Маренн не знала. Не знала она также, что, сев в машину и направляясь домой, Науйокс спросил Ирму:

— Ну, как тебе выбор нашего друга?

— Я так поняла, что речь идет пока что только о работе, — заметила та удивленно.

— Вот уж не надо сказок! — уверил ее Науйокс, — Работа — работой. Но сама знаешь: работа, она — не волк. Анна фон Блюхер уже получила полную отставку. Рвет и мечет в бессильной ярости. Это неспроста все, я тебе говорю. А вообще?

— А вообще, она очень красивая, ответила Ирма с грустью, — И, по-моему, не очень счастливая.

— Еще бы, побывав в лагере…

— Не только из-за лагеря, я думаю, что и до него…

— Ну, это вопрос тонкий… — согласился с ней Науйокс и повернул стартер.

* * *

Парикмахер и косметолог заняли половину следующего дня. Дети оставались на вилле под присмотром горничной. Маренн равнодушно отнеслась к тому, что ее внешности, как выразилась Ирма, придадут прежний блеск и очарование. Она вполне понимала, что оставалась очень худа, слаба и бледна. Какое уж тут очарование? Но седину в волосах закрасили — их расчесали и уложили в прическу, привели в порядок лицо, навели макияж.

Маренн смотрела на себя в зеркало, слушала восторженные отзывы мастеров и других клиенток о ее волосах и прекрасных внешних данных, любезно улыбалась и… видела себя совершенно чужой. Она не узнавала себя совершенно и почему-то относилась к этому равнодушно.

В магазинах она ничего не выбрала ни для себя, ни для детей — безучастно взирала на витрины, прошла по отделам, так ни к чему и не притронувшись, ни на чем не остановив внимания. Продавцы и посетители, замечая, смотрели на нее с сочувствием: как ни старались кудесники куафюры и макияжа, в Маренн легко можно было разглядеть серьезно больного человека.

Ирма всячески старалась развлечь и подбодрить свою подопечную, рассказывала забавные истории о бесчисленных знакомых, любительницах походов по магазинам. Накупила всякой всячины для дома, но на вопрос Маренн, за чей счет ей предлагается что-то приобрести и кто оплатил услуги парикмахера и косметолога, легкомысленно пожала плечами.

— Не знаю. Алик сказал, что все согласовано. Да это и неважно. У нас же есть кредитная карта…

— Чья?

— Науйокса. Нам хватит, не волнуйтесь, — рассмеялась Ирма. — На всякий случай Скорцени оставил ему свою, а тот и вовсе не бедный, поверьте, у них заводы в Австрии. А вообще, я думаю, — предположила она, — за счет организации. Но не знаю, не знаю… — махнула рукой нетерпеливо. — Право, что за вопрос для женщины, за чей счет! За счет мужчины, конечно!

За счет мужчины — Маренн не обратила внимание на последнее высказывание, приняв его за шутку. А вот за счет организации… За счет гестапо, что ли? Очень интересно. Слава Богу, что она ничего не купила.

Единственное, что немного порадовало Маренн и заставило ее улыбнуться во время поездки — это Берлин. Он был прекрасен! Залитый светом низкого осеннего солнца, еще окутанный золотым и багряным убором опадающих листьев, которые так успокаивающе шуршали под ногами, — забытый шелест осыпавшейся роскоши каштанов на Елисейских Полях в Париже. Город почти не изменился за два года, что она отсутствовала в нем. Правда, ей показалось,что на улицах появилось гораздо больше людей в военной форме, и это настораживало. Германия явно наращивала свои военные «бицепсы».

Читая обнаруженные на вилле газеты, Маренн уже знала теперь о недавнем триумфе аншлюса. Она знала, что вступившие в Австрию войска немецкого фюрера австрийцы встречали на ура и забрасывали цветами. Все села и города украшали флаги со свастикой, а с шинели генерала Гудериана восторженные поклонницы сорвали все пуговицы на сувениры. Она знала, что танки Гудериана двигались по Австрии, украшенные флагами двух стран и зелеными еловыми ветками. Их заливали реками шампанского, а солдат и офицеров носили на руках.

Когда Маренн спросила о тех событиях Науйокса, тот ответил с привычной для него иронией: «Встречали здорово. Но наши там первым делом всю колбасу съели, а также скупили масло в магазинах. Как говорится, под общий шумок!»

Стотысячная толпа на площади в Вене в искреннем восторге встречала Гитлера. Немецкий фюрер посетил монастырь, где когда-то учился пению и гербом которого служила известная теперь всему миру свастика. Он возложил венок на могилу родителей, а 14 марта в сопровождении кортежа мотоциклистов въехал в австрийскую столицу.

Измученная кризисом и безработицей Австрия радовалась вступлению в рейх. За «великий союз германских народов и Единую Германскую империю» во время плебисцита высказалось девяносто девять процентов австрийцев. Над отелем «Империал» на площади Шварценберг свисали длинные красные знамена со свастикой. С балкона королевского «люкса» фюрер произнес перед австрийцами речь.

Все газеты опубликовали ее, и Маренн спустя почти полгода прочла, что сказал тогда германский фюрер. Гитлер вспоминал, как в юности он мечтал попасть в роскошный отель. «Я видел мерцающий свет и люстры в вестибюле, проходя мимо, — говорил он проникновенно с балкона отеля, — и знал, что и ногой ступить не могу внутрь. Однажды вечером после метели, когда выпало много снега, я получил шанс заработать денег на еду, сгребая снег. По иронии судьбы пятерых или шестерых из нашей группы послали чистить снег у "Империала". В этот вечер там давали прием Габсбурги. Я видел, как из императорской кареты вышли Карл и Зита и величественно по красному ковру вошли в отель. А мы, бедные черти, убирали снег и снимали шляпы перед каждым приехавшим аристократом. Они даже не взглянули на нас, хотя я до сих пор помню запах их духов. Мы были для них ничто, как падающий снег, метрдотель даже не удосужился вынести нам по чашечке кофе. И в тот вечер я решил, что когда-нибудь вернусь в "Империал" и пройду по красному ковру в этот роскошный отель, где танцевали Габсбурги. Я не знал, как и когда это будет, но я ждал этого дня. И вот я здесь». Что ж, замечательная картина, — грустно улыбнулась Маренн, прочитав мемуары бывшего чистильщика снега.

Итак, у Австрии новая миссия и новое название — Остмарк. Австрийская армия включена в вермахт, австрийские генералы проскакали на параде на конях вслед за фельдмаршалом фон Беком. Даже католическая церковь ратовала «за рейх». Конечно, в выступлении Гитлера чувствовалась львиная доля пропагандистской риторики.

Но он был австрийцем и, возможно, действительно когда-то и чистил снег перед отелем «Империал», но вряд ли он мыслил тогда так широко и далеко, как рассказывал два с лишним десятка лет спустя, находясь в зените своей славы.

Кто он такой, этот фюрер, этот вождь, спаситель и благодетель всех немцев, создавший на смену Австрийской империи Великую империю германских наций? Отверженная габсбургская принцесса, двоюродная племянница Карла Первого, имевшая все основания обижаться на своих именитых родичей, Маренн тем не менее часто, уже после падения Габсбургов, посещала отель «Империал» и танцевала на венских балах.

Теперь же, проведя два года в заточении в лагере, куда ее отправила полиция этого самого фюрера, и читая его речи у камина на безвестной и безымянной вилле, в глуши лесов, скорей всего, тоже принадлежавшей полиции, не имея ни малейшего представления о своем будущем, также полностью зависящего теперь от этой самой полиции и ее фюрера, Маренн, однако, иронически улыбалась про себя: напрасно Карл тогда не прихватил этого юнца с собой на банкет. Знаменитое высокомерие и напыщенность Габсбургов! Они дорого обошлись династии в восемнадцатом году, а теперь, двадцать лет спустя, так же дорого обходятся Австрии.

Сложись иначе, и сейчас фюреру не о чем было бы рассказывать. То, что было для него мечтой, для нее, Маренн фон Кобург, всегда или почти всегда каждодневной реальностью. Но его мечта сбылась, а ее реальность теперь казалось очень печальной. Что ж, если Австрия выбрала, если Австрии так хорошо…

У Маренн и прежде имелось не так уж много нрав при австрийском дворе, а теперь, когда положение ее и вовсе скверно — тем более. Хорошо, что не пролилась кровь. Так значит, теперь она гражданка рейха? Подданная этого самого фюрера? Она, принцесса фон Габсбург?! Ну и дела… Впрочем, то, что она — принцесса фон Габсбург, знает пока только она одна. И это очень хорошо, потому что, судя по статье в газете, фюрер Габсбургов недолюбливает.

Представить только: он топал своими сапожищами в Шенбрунне и в Хофбурге, нашлепал на красном ковре в «Империале», наверняка забыв вытереть ноги… А как же Фрейд? Маренн переживала за учителя. Удалось ли ему выехать из Вены? Ведь Фрейд —еврей, а Гитлер, как известно, евреев не жалует. Ответа ца этот вопрос в газетах не нашлось, имени знаменитого ученого в них не упоминалось.

Зато полосы пестрели хвалебными и восторженные речами в адрес фюрера и его сподвижников. Вот Геринг… Маренн помнила его по мировой войне. Раздобрел и тоже стал большим человеком на волне политической деятельности. Теперь — правая рука фюрера. А вот и очень знакомая фамилия: в свите Гитлера — принц Саксен-Кобург Готтский, ее родственник. «Очень мило, — подумала Маренн с сарказмом, — как это в его стиле, уметь пристроиться». Наверняка подметал веничком ковер, прежде чем на него ступил фюрер, и шаркал ножкой. Или нет, как это модно теперь, усердно махал рукой: «Хайль Гитлер!» Как он поживает там сейчас, в ее Кобургском бастионе? Безумно рад, что она исчезла, и можно не сомневаться, что уже обосновался со всей семьей.

* * *

После обеда на виллу снова приехал знакомый, а в сущности, совершенно незнакомый Маренн офицер, который доставил ее и детей из лагеря. Что она о нем знала? Да ничего. Даже имени не удосужился назвать.

— Барон Ральф фон Фелькерзам, — любезно представила Маренн молодого человека Ирма. — До вечера — отдаю Вас на его попечение. У него есть к Вам какое-то дело. Он сам Вам объяснит. А я не прощаюсь, — она ласково пожала руку Маренн, — увидимся вечером. Надеюсь, сегодня мы проведем время повеселее.

— Прошу в машину, — без излишних вступлений предложил фон Фелькерзам.

— Мы куда-то поедем, барон? — поинтересовалась Маренн.

— Да, — коротко ответил он, подавая ей пальто.

— А дети?

— С детьми пока побудет фрау Кох.

Фон Фелькерзам проводил Маренн к автомобилю. «Так значит, фамилия Ирмы — Кох, — размышляла она по пути. — Странно, почему же Ирма не носит фамилию мужа?» Она удобно расположилась на заднем сиденье автомобиля — уже знакомое ей место, в очень знакомой машине…

Как и в первый раз, Ральф фон Фелькерзам сам сел за руль. Мягко шурша шинами по гравиевой дорожке, автомобиль тронулся. Ворота автоматически распахнулись перед ними, как по мановению волшебной палочки.

Гуляя по саду, Маренн несколько раз подходила к ограде — ворота казались наглухо запертыми. Наверное, ими кто-то управляет.

А Ирма… Ирма… Мысленно Маренн снова перенеслась к своей новой знакомой. Сегодня утром, во время их совместной поездки в Берлин, Маренн стала невольной свидетельницей странной картины.

На перекрестке машину остановили полицейские, чтобы пропустить кавалькаду черных автомобилей с флажками «СС» на крыльях — должно быть, ехал какой-то важный чин. Увидев их, Ирма побледнела и вся подалась вперед, как будто хотела рассмотреть кого-то за затемненными стеклами автомашины, промчавшейся по центру. Лицо ее напряглось, губы нервно дрожали, она судорожно сжимала пальцами обшивку переднего кресла, весь облик выражал растерянность и смятение. Буря чувств, обычно тщательно скрываемых, проскользнула по ее лицу, исказив его почти до неузнаваемости.

Маренн решила предложить Ирме помощь, но удержалась, понимая, что лучше промолчать. Без сомнения, что-то связывало фрау Кох с человеком, сидевшим в правительственном автомобиле, что-то очень сильно тревожило ее. Доброжелательная и уравновешенная, она в этот момент совершенно не походила на себя: она страдала, сердилась, терзалась только одной ей известными мыслями.

Долго потом Ирма не могла успокоиться в салоне: она нервно ходила взад-вперед, курила и с трудом выдавила из себя улыбку, приветствую парикмахера. Но взяла себя в руки. Кто был этот важный нацистский сановник и какую роль он играл в жизни Ирмы, Маренн посчитала неуместным спрашивать, но происхождение черных печальных кругов под глазами новой своей подруги теперь не составляло для нее тайны.

Раздумывая над поведением Ирмы, Маренн не наблюдала за дорогой. Куда они едут? Похоже, выехали из пригорода. Снова замелькали оживленные берлинские улицы, красочные витрины магазинов, афиши кинотеатров. Что это за район? Маренн казалось, она узнавала дома и скверы, мимо которых следовала машина фон Фелькерзама. Она сама нередко ездила здесь раньше, направляясь к самому центру города. Ну, как же. Она не могла забыть! Конечно, она всегда так ездила в клинику Шарите!

До ареста, верная своим привычкам, она тоже поселилась в пригороде — снимала этаж одного из частных домов. Значит, служебная вилла гестапо находится недалеко от того места, где она раньше жила. Разве могла она подумать, просыпаясь каждое утро в уютной спальне на втором этаже симпатичного домика с красной черепичной крышей или возвращаясь каждый вечер из клиники или университета домой, что где-то совсем рядом, за лесом, у неизвестного ей лесного озера дивной чистоты и красоты, обосновалось… гестапо? И пройдет не так уж много времени, когда эта зловещая тень выползет из-за леса и накроет ее дом, ее жизнь, все разрушит и все сломает…

— Мы едем в Шарите? — спросила она у Фелькерзама, нарушив царившее до сих пор молчание. Барон не отличался разговорчивостью — она заметила это в прошлый раз. А может быть, ему просто приказано не разговаривать с ней? На этот раз он тоже не ответил на ее вопрос. Да впрочем, ответа и не понадобилось. Маренн уже узнала улицу, на которую повернула машина барона.

Через несколько мгновений автомобиль затормозил у ограды клиники Шарите. Раскрылись ворота — они въехал в парк, раскинувшийся перед фасадом хорошо знакомого ей старинного здания, проехали по аллее, ведущей к парадному входу, и остановились перед ним. Ральф фон Фелькерзам вышел из машины и, открыв заднюю дверцу, предложил руку Маренн:

— Прошу Вас, фрау.

Она удивленно спросила:

— Зачем Вы привезли меня сюда?

— Вы знаете это здание? — сухо поинтересовался он, и Маренн почему-то не понравилась его интонация.

— Конечно, — ответила она, следуя за бароном по лестнице, — это клиника Шарите.

— Очень хорошо, фрау.

Фон Фелькерзам распахнул перед ней парадные двери. В полном недоумении Маренн вошла в холл. Ее сразу же охватило ощущение, что двух лет отсутствия как не бывало — клиника жила обычной жизнью, по раз и навсегда заведенному порядку. Стояла тишина — по расписанию после обеда господствовал «тихий час». Больные спали или просто отдыхали в своих палатах, медицинский персонал занимался подготовкой к вечернему обходу и процедурам, в холле было пустынно, и каждый шаг Маренн по чисто вымытому мраморному полу повторялся эхом под сводами высокого лепного потолка.

Вот из боковых дверей появился какой-то озабоченный санитар — он нес чистое белье. Маренн лицо его показалось знакомым, но имени вспомнить она не смогла. Не глядя на нее, санитар поспешно прошел к лестнице, ведущей на второй этаж, и тут… поднял голову, повернулся. Увидев Маренн, остолбенел и… быстро исчез, словно испарился. Что это с ним? Очевидно, что он ее узнал. Но почему испугался? Может быть, ее уже считают мертвой?

Маренн не знала, что объявили персоналу после ее неожиданного исчезновения чуть ли не посреди рабочего дня, а теперь этот незадачливый парень выглядел так, будто увидел призрака, и очень странно повел себя. В чем дело? Маренн не на шутку разволновалась и встревожилась: зачем они привезли ее сюда? Чего от нее хотят? Показать сотрудникам клиники «злоумышленницу», наглядно продемонстрировав, что их ждет, если они проявят несговорчивость и непослушание?

Но откуда взяться этим самым несговорчивости и непослушанию в клинике Шарите, где, как она знала, все всегда были довольны: обеспечены работой и хорошим жалованьем. Здесь подобрался цвет профессуры и высококвалифицированный средний и младший персонал. Хотят в очередной раз испытать саму Маренн? На что? Впрочем, зачем гадать? Наверное, скоро все прояснится. Надо подготовиться, собраться, не раскисать. Мало ли что… Если бы они оправдали и освободили ее — было бы ясно. Реабилитировать известного специалиста в глазах ее коллег, которым конечно же известно о ее аресте — их прямой долг. Но ведь ничего подобного не произошло. А может быть, именно это они и собираются сделать… Маренн очень надеялась — ведь она невиновна… Но почему не предупредили, к чему вся эта секретность?

От переживаний у Маренн заболело сердце. Господи, ну куда же провалился этот барон фон Фелькерзам, очень любезный и молчаливый. Уж скорее бы пришел… Сказал, подождите здесь, и пропал. Мало ли кто еще может здесь пройти и увидеть ее. Она не хотела лишних встреч с темп, с кем работала прежде, хотя, как уже поняла, таких встреч ей не избежать.

— Дорогая фрау Сэтерлэнд, я так рад!

Кто это? Маренн вздрогнула. Да что там! Конечно, она сразу узнала окликнувший ее голос с мягким австрийским акцентом, столь дорогим и привычным ей. Маренн повернулась. По лестнице к ней спустился заведующий психиатрическим отделением клиники профессор Берлинского университета, ее давний коллега и хороший друг, элегантный, воспитанный, статный, высокообразованный Макс де Кринис. Вот так встреча. Это уже не санитар. Это намного серьезней. Маренн растерялась. Как ей вести себя? Как ни в чем не бывало или все же…

Но, судя по всему, де Кринис был хорошо осведомлен о ее делах и, более того, он ее ждал. Дружелюбно улыбаясь, профессор подошел к Маренн и, поклонившись в знак приветствия, галантно поцеловал руку, счастливо избежав замечаний по поводу ее долгого отсутствия или изменений в ее внешности: он был хорошим дипломатом и психологом, Макс де Кринис.

Я пригласил Вас, чтобы проконсультироваться по одному вопросу, — пояснил он, провожая Маренн в свой кабинет, — случай очень, серьезный, и для того,чтобы принять решение, мне необходимо знать Ваше мнение, — он вел себя настолько естественно,что Маренн показалось, будто только утром он позвонил ей по телефону и она приехала по его просьбе. А еще вчера за чашкой кофе, как водилось прежде, они говорили с ним о пациентах, об их недугах, о средствах и методах лечения… Двух лет не прошло — они исчезли! Она вчера уехала — сегодня, как обычно, вернулась в клинику, задержавшись с утра в университете.

Макс де Кринис пригласил Маренн присесть, налил чашечку кофе, предложил сигарету — она отказалась от всего. Она никак не могла принять тот же свободный, непринужденный тон, которым они общались прежде и который профессор, словно, по привычке, предложил ей сейчас. Маренн не удавалось избавиться от ощущения, что все с ней происходит во сне — такого не может быть, никак не может! Зачем? Почему? Ее освободили? Вот гак вот просто, не говоря ни слова? Но так не бывает…

Де Кринис, конечно же, видел ее замешательство. Но по-прежнему делая вид, что ничего не замечает, и ни о чем не спрашивая, протянул Маренн историю болезни:

— Вот, ознакомьтесь, фрау Ким. Я полагаю… — он высказал свое мнение, и Маренн сразу насторожилась — оно показалось ей легковесным. Что случилось с профессором? Прежде за де Кринисом не замечалось поверхностности суждений — он всегда отличался вдумчивостью и серьезностью.

Ощущение искусственности происходящего, родившееся благодаря такому открытию, теперь не покидало ее. Закравшиеся с самого начала подозрения становились все яснее. Подставка? Розыгрыш? Ее проверяют?

Догадавшись, Маренн не на шутку рассердилась. И, отодвинув чашку с кофе так, что ее содержимое едва не расплескалось на стол, резко, но корректно опровергла доводы де Криниса. Он должен знать ее манеру — зачем же нарываться!

Она, конечно, замечала, что профессор очень внимательно смотрит на нее и слушает. Он не возражал. По его лицу легко читалось, что он даже полностью согласен с ней. Тогда для чего он порол эту чушь?!

— Зачем рассуждать условно? Давайте посмотрим пациента, Макс! — потребовала от него Маренн, — невозможно делать заключения, исходя только из теоретических предпосылок.

— Пожалуйста, — легко согласился тот.

Вот так штука. Ей даже не пришлось идти в палаты. Пациент находился в помещении, соединяющемся с кабинетом де Криниса.

Создавалось четкое впечатление, что все подготовлено заранее — без сомнения, ее ждали. Ее вынуждали сыграть роль в хорошо поставленном спектакле, но опять таки — ради чего? Цель до сих пор была ей непонятна.

Легкость и непринужденность профессора де Криниса исчезли сами собой. Теперь и он чувствовал себя скованно, хотя всячески старался не показать перемены — он явно нервничал, это чувствовалось. Он ощущал неловкость от того, что пытался поймать Маренн на удочку — она прекрасно разгадала его игру, сразу же заметив, что он нарочно высказал заведомо неверный диагноз, точнее, заведомо полуневерный. Он, профессор психиатрии — было от чего покраснеть!

Только дилетантка могла попасться на такую уловку. А может, — Маренн вдруг словно ударило в голову прозрение, — может быть, они не верят, что она — это она, и теперь испытывают ее профессиональную пригодность?! Но это же и вовсе какой-то бред. И де Кринис участвует во всей этой затее?! И Зауэрбрух, директор клиники Шарите — он незаметно появился во время осмотра больного, но держался в стороне, наблюдая издалека за ее действиями.

Интересно, кто еще наблюдает? Маренн душило возмущение. Этот оберштурмбаннфюрер Скорцени? Или кто-нибудь из его компании? Она не сомневалась, что где-то за ширмой прячутся некоторые «заинтересованные» лица, которые все это придумали и наверняка считают свою идею гениальной.

Самозванка… Они заподозрили, что она — самозванка! Теперь уж Маренн не постесняется! Де Кринис и Зауэрбрух — раз они согласились подыгрывать гестапо — пусть потерпят. Профессора, доктора наук — им не жаль их профессиональной чести, так пусть получат, что заслужили. Маренн не пощадила их: к чему щепетильность? Она разобрала по пунктам, разгромила в пух и прах все возведенное ими лженаучное здание «умозаключений», оказавшееся на деле обычной «мышеловкой», в которой сам профессор де Кринис представлял собой аппетитный кусочек сыра. Только она-то сыр не ест. Пусть знают, Маренн фон Кобург — это Маренн фон Кобург. Никто не смеет ее подозревать и ставить под сомнение ее профессионализм! Сначала они обвинили ее в политической неблагонадежности, в непорядочности, чуть ли не в шпионстве, теперь — сомневаются в ее квалификации как специалиста! Пожалуй, они чересчур хватили!

Слушая разоблачения Маренн, безжалостно обрушившиеся на его голову, профессор де Кринис краснел и бледнел поочередно не один раз. Он даже не мог вставить слова, точнее, не имел на то права, — строгие, неумолимые, разящие наповал аргументы летели в него, как тухлые яйца в плохого артиста. Ему было стыдно, он стушевался, он был не рад, что связался со всем этим! И в то же время ощущал несказанную радость — ведь он не сомневался ни на секунду, что перед ним она, Маренн фон Кобург, или Ким Сэтерлэнд, как теперь называют ее. Кто же еще? Только она может настолько глубоко рассуждать о предмете, который не под силу многим нынешним светилам — он специально подобрал ей случай, ой-ой-ой какой!

Здесь мало быть профессионалом, тут надо быть Маренн фон Кобург, чтобы разобраться и дать верное заключение — это ее докторская диссертация в Венском университете, едва ли не единственная в Европе она разрабатывала такую тему.

Что же сказать — все ясно. Маренн неподражаема. Конечно, это она. Теперь уж де Кринис со спокойной душой может уверить Вальтера — да, это она. Освободите ее поскорей, дайте ей возможность работать, она принесет Германии великую пользу, облегчит страдания стольких людей! Это она! Наверное, Шелленберг, который наблюдает за всем происходящим, и сам видит: так нельзя сыграть. Знания, профессионализм, тем более столь восхитительно высокого уровня, уже не сыграешь: это — дар, это — уникально… И как узнаваема Маренн — нетерпимая к дилетантству, язвительная, бесстрашно отстаивающая свою точку зрения…

Когда де Кринис увидел ее в вестибюле, сердце его сжалось, хотя он ничем не выдал своих чувств: худая, без сомнения, тяжело больная, измученная, иссохшая… Словно все жизненные соки вытянуло из нее это несправедливое заключение в лагерь. Она медленно поднималась по лестнице, она задыхалась — так ей было тяжело: видно, что-то неладно с сердцем.

А за что? За что они упекли ее туда? И зачем Вальтер придумал эту проверку? Де Кринис не разделял скептицизма молодого друга.

Маренн так слаба — ее сердце может просто не выдержать. Требуется огромное нервное и физическое напряжение, чтобы доказать истину, он-то знает это, а она… Ей просто нечего напрягать — у нее нет сил.

И все же… Когда он усадил ее в кресло в своем кабинете, он сразу заметил — Маренн казалась равнодушной ко всему, растерянной, ошеломленной встречей и глубоко удрученной своим положением. Но как она преобразилась, как только речь зашла о деле! Откуда появилась потухшая, казалось бы, энергия, глаза заблестели, мысль заработала четко, как и в прежние времена, а руки — тонкие как ниточки, синюшные, с длинными, костлявыми пальцами, — как ловко и уверенно они действовали, натренированными, опытными движениями обращаясь с больным. А как она негодовала! Как ее возмутили его заведомо неверные, провокационные рассуждения!

«Маренн, простите. Не я затеял все это. Но как же здорово, Маренн, что Вы сейчас меня так ругаете, не щадите моих заслуг. Как же здорово!»

Профессору очень хотелось крепко сжать руку Маренн, сказать ей: ты права, моя дорогая, сильная моя, талантливая. Как же мне жаль тебя, как ты страдала…

Внезапно речь Маренн прервалась. Лицо ее смертельно побледнело, она зашаталась. Де Кринис подхватил ее. Сомнений не оставалось — сердечный приступ. Санитары перенесли Маренн в свободную палату и уложили там на кровать. Подоспевший врач-кардиолог сразу же установил, что сказываются последствия тяжелого заболевания, перенесенного в лагере. «Сердце в таком состоянии, что даже трудно вообразить, — сокрушался он. — Как могло такое произойти? Женщина с очень серьезным заболеванием. Кто ее наблюдает? Как это — никто?»

Увы, прежде Маренн никогда не жаловалась на сердце. В сложившейся ситуации профессор Макс де Кринис не имел права объяснить коллеге все детали, касающиеся состояния больной, — ее двусмысленное положение и неопределенное будущее. И потому просто попросил оказать помощь, с грустной улыбкой слушая, как возмущается кардиолог но поводу запущенного недуга. Что ж, может быть, ему еще представится случай, а может… Думать о худшем не хотелось.

— Теперь, я надеюсь, ты убедился, Вальтер, — взволнованно сказал он Шелленбергу, входя в кабинет, где ожидали его бригадефюрер СС и его адъютант, наблюдавшие за экспериментом. — Теперь ты убедился сам. Я могу лишь еще раз подтвердить: да это она, Ким Сэтерлэнд, принцесса Маренн де Монморанси, эрцгерцогиня фон Кобург-Заальфельд, принцесса Бонапарт, называйте ее, как хотите, но это — она. Имя здесь ничего не меняет, — де Кринис сел в кресло, закурив сигарету.

— Что с ней? — спросил озадаченно Вальтер Шелленберг.

— Сердце, — ответил де Кринис с грустью. — Что еще? Не выдержало нагрузки.

— Это опасно?

— Да. Ее надо лечить, и серьезно… Хотя прежде я не припоминаю, такого не было…

— Она тяжело болела в лагере, — вспомнил Шелленберг, — Скорцени говорил мне об этом. Так что возможно, осложнение…

— Конечно, возможно, — подтвердил де Кринис с сарказмом. — Еще как! Вальтер, — он серьезно посмотрел на бригадефюрера, — так нельзя. За что ее держат там? Какой она враг? Надо разобраться наконец. Маренн — великолепный специалист. Разве она не нужна нации? Вальтер, я прошу… Теперь, когда все мы удостоверились…

— Дорогой Макс, — Шелленберг встал и, подойдя к де Кринису, положил ему руки на плечи, — не надо так волноваться. Обещаю тебе, все решится в ближайшем будущем. А пока… Есть определенные бюрократические условности. Мне необходимо от тебя письменное заключение. Я представлю его рейхсфюреру Гиммлеру в подтверждение своих доводов. И многое, многое еще надо обдумать.

— Я все уже писал, Вальтер, — недовольно возразил де Кринис, отвернувшись, — не хватит ли, а?

— Не хватит. Не простое это дело, Макс, — негромко, но твердо заключил Шелленберг и тут же попрощался. — Мне необходимо ехать. Увидимся.

Профессор де Кринис видел, что его молодой друг крайне озабочен. Он знал Вальтера Шелленберга с юности и всегда принимал в своей семье как сына. Вальтеру даже предоставлялась отдельная комната в доме профессора, и он мог приходить и уходить, когда ему вздумается. Нередко они совершали вместе верховые прогулки, и Шелленберг однажды даже уговорил де Криниса принять участие в одной из операций СД, связанной с похищением в Голландии двух английских агентов.

Интеллигентному Максу де Кринису предоставлялось сыграть роль правой руки руководителя оппозиционной группы офицеров, недовольных гитлеровским режимом, которая якобы существует в вермахте. Что ж, де Кринис выглядел весьма убедительно, хотя нанервничался и натерпелся страха в те недавние октябрьские дни.

Во время операции особо отличился штандартенфюрер СС Науйокс, один из командиров эсэсовского отряда, вступившего в перестрелку с англичанами. Этот смелый малый был удостоен ордена Железного Креста за храбрость. Де Кринис не мог без восхищения наблюдать, как командир эсэсовцев, гибкий и сильный, выскочив из ворвавшейся на стоянку машины, вел настоящую дуэль с одним из агентов. Стрелял он методично, тщательно прицеливаясь.

Правда, де Криниса старший эсэсовец обругал и посоветовал поскорее убираться к черту, но профессор и сам понял, что в такой ситуации он, пожалуй, лишний. Только же он свернул за угол — на тебе, лицом к лицу столкнулся с верзилой-голландцем, который сграбастал его за шиворот и сунул под нос огромный пистолет. Де Кринис пытался сопротивляться, но дело грозило закончиться весьма печально.

В последний момент, когда верзила уже нажимал спусковой крючок, его руку отвели в сторону и пуля прошла в каких-нибудь двух-грех сантиметрах от головы де Криниса. Спасением он снова был обязан вмешательству Науйокса, который пригрозил: «Ну, профессор! Вечно вы попадетесь под руку!» и крепко выразился в заключение.

Странно, но похожая история случилась в тот день и с самим. Вальтером Шелленбергом. А вообще неразбериха царила повсюду. Единственное, де Кринису очень понравилась речь, которую ему поручили произнести во время великолепного совместного обеда с устрицами, которыми угощали англичан еще до того, как разразилась перестрелка. Профессор использовал случай и блеснул венским очарованием! Впрочем, надо отметить, обстановка в целом была приятная. Но потом все изменилось…

Науйокс позже сожалел, что подстрелил того англичанина или голландца — де Кринис так толком и не понял, кто он был. «Тут уж кто кого: он выстрелил первым, — рассказывал Альфред после награждения, — а я оказался лучшим стрелком». Несмотря на некоторую солдатскую грубоватость, Науйокс нравился де Кринису. Он хорошо знал его жену, очаровательную блондинку Ирму Кох.

У молодой женщины существовали проблемы со здоровьем, и де Кринис неоднократно предлагал ей обследоваться. Но она упорно отказывалась, а в последнее время и вовсе сторонилась его. Боялась, что он вызовет ее на откровенность или что-то угадает. Как специалист, профессор не мог не заметить, что главная причина недугов Ирмы кроется как раз в том, что она тщательно скрывала от посторонних глаз.

Что ж, полковник медицинской службы профессор Макс де Кринис напишет Вальтеру Шелленбергу еще один рапорт и выскажет, свое «горячее» мнение: Маренн де

Монморанси, принцессу Бонапарт, Ким Сэтерлэнд, как бы они ее ни называли, необходимо как можно скорее освободить из заключения. Напишет, как уже написал после посещения лагеря. Ему вовсе не составляло нужды проводить эксперимент, он все понял в лагере и ни секунды не сомневался.

Бедняжка — она страдает несправедливо из -за одного подонка, который написал на нее донос. Кто его подбил только… сам бы не додумался… Де Кринис уже несколько раз пытался выставить этого отвратительного, бездарного лентяя с кафедры, но не получалось: у него всегда находились высокие покровители, и теперь профессор знает, каковы они — это люди из гестапо. Омерзительно! На кафедре де Криниса, в университете! Но ничего… Подождите. Виновник получит свое — де Кринис добьется этого. Духа его не останется в университете. Только бы по Маренн было принято благоприятное решение! А потому не стоит тянуть — надо сразу же выполнить все, что от него зависит!

Размышляя так, профессор вызвал секретаря и распорядился не беспокоить его в ближайший час. Уединившись в кабинете, он выпил чашечку венского кофе с молочной пеной и принялся составлять для Вальтера Шелленберга заключение по только что проведенному эксперименту.

* * *

Маренн привезли на виллу. Не на черной, элегантной машине Фелькезама, а на белой, санитарной, с красным крестом.

Она пришла в себя, но чувствовала себя скверно. По возвращении Маренн ничего не рассказала Ирме о том, куда ее возили. Да та и не спрашивала — все-таки знала, наверное. Или промолчала из деликатности.

Ирма заботливо ухаживала за своей новой подругой — Маренн с благодарностью принимала ее внимание. Она позвала детей и попросила их посидеть с ней. Штефан и Джилл наперебой рассказывали ей, как провели день. Маренн слушала их, закрыв глаза. Она очень устала. У нее не было ни сил, ни желания строить догадки, к чему может привести эксперимент, через который она недавно прошла. Теперь она уже не сомневалась, что это был эксперимент.

К вечеру ей стало лучше. И несмотря на то, что, видя ее состояние, Ирма не вспоминала об утренних планах, Маренн сама напомнила ей о походе в ресторан и выразила готовность составить компанию. Фрау Кох удивилась: а Самочувствие? «Все хорошо, все уже хорошо», — уверила ее Маренн, хотя знала, что говорит неправду. У нее просто не хватало терпения сидеть и ждать на этой вилле, вдали от всего мира… Чего ждать? Ей гак хотелось увидеть жизнь и людей прежними…

Они приехали в «Кайзерхоф» втроем. Штандартенфюрер СС Науйокс сопровождал двух элегантно одетых дам, блондинку и брюнетку, одну из которых, жену штандартенфюрера Ирму Кох, знали все, а вот вторую — тонкую, даже излишне худоватую, с бледным, утомленным лицом, — не знал никто.

Незнакомка выглядела так, будто недавно оправилась после тяжелой болезни. Но зато как она держалась! Поражала осанка — поистине королевская! Шелковое платье густого черного цвета, шлейф которого волочился по полу, удивительно подходило к ее роскошным темным волосам, увитым жемчугом, и чудным зеленоватым глазам. Кто она?

Науйокс свою новую спутницу никому не представлял. Поприветствовав знакомых, он проводил дам за от дельный столик в отдалении и усадил брюнетку так, что ее мало кто мог разглядеть. Во время ужина Маренн, давно забывшая вкус шампанского и тонких итальянских вин, старалась пить как можно меньше. И почти ничего не ела. Алик и Ирма, не сговариваясь, не принуждали ее. Пусть она освоится, считали они, оглядится. Как непросто — снова выйти в свет после пребывания… ну, в общем, там, где она была…

В зал ресторана вошел темноволосый молодой человек в штатском. Под руку он вел великолепную блондинку, совсем юную, в лице которой.Маренн сразу обратила внимание на славянские черты очень похожа на полячку. Увидев их, Альфред Науйокс встал. Ирма вежливо по приветствовала пару. Молодой человек и его дама обосновались недалеко от них, и Маренн заметила, что он некоторое время внимательно смотрел на нее серьезными светлыми глазами. Потом отвернулся.

— Кто это? — спросила Маренн у Ирмы.

Руководитель Алика, бригадефюрер СС Шелленберг, со своей супругой, фрау Ильзе, — ответила та вполголоса. Она хотела продолжить разговор, но вдруг лицо Ирмы побледнело и вытянулось. Она как завороженная смотрела в проход, ведущий от входа в зал к столику, за которым сидели Вальтер Шелленберг с супругой, и Маренн даже подумала, что там произошло что-то страшное.

Встревоженная, Маренн повернулась в сторону, куда смотрела Ирма. Ничего особенного. По проходу, направляясь, видимо, к Шелленбергу, шел высокий светловолосый офицер, довольно молодой и интересный внешне.

Вероятно, он занимал высокий пост, так как его приветствовали почти все находящиеся в зале военнослужащие. Бросались в глаза жесткость и уверенная твердость его черт и манер, а в остальном… А в остальном — ничего особенного: подтянутый, длинноногий, осанистый по прусской традиции. Судя по всему — хороший спортсмен. Приглаженные жестковатые волосы, разделенные на две неравные части тончайшей ниточкой пробора, немного раскосые светлые глаза… Все довольно стандартно, кроме…

Единственное, что во внешности офицера с ходу привлекло внимание Маренн, несмотря на ее усталость и плохое самочувствие, — сказалась профессиональная привычка фиксировать характерные черты, которые могли бы помочь определить характер, — так это несколько женственные очертания рта, выступающие поразительной дисгармонией на этом сугубо мужском лице. Впрочем, могло и показаться. У Маренн не было возможности рассмотреть незнакомца, да и зачем? Она даже не знала, кто это.

Но Ирма… Она не отрывала от высокопоставленного офицера взгляд остановившихся, широко распахнутых глаз, и Маренн видела отлично — глаза фрау Кох наполнились слезами. Офицер вел под руку полную молодую даму в роскошном платье, унизанную драгоценностями. Ее светлые волосы были собраны в тугой узел на затылке, полный бюст вызывающе выступал из узкого декольте. Все ее выхоленное, изнеженное существо выражало высокомерие и надменность, свойственные женам больших начальников. Она едва удостоила взглядом чету Науйоксов, когда незнакомец довольно сдержанно поприветствовал их. Алик встал и ответил на приветствие. Ирма не шелохнулась.

Вновь пришедшая пара уселась за столик, за которым их ждали Шелленберг с супругой. Они ужинали вместе. Офицер сел к Науйоксам спиной.

Не понимая еще причину волнения фрау Кох, Маренн с тревогой посмотрела на нее. Пальцы Ирмы дрожали, она некоторое время сидела, потупив взгляд, потом встала и быстро вышла из зала. Маренн заметила, что незнакомый ей светловолосый офицер исподволь наблюдал за Ирмой и проводил ее глазами, в которых играла усмешка. Это была оскорбительная усмешка — даже Маренн стало как-то зябко и неуютно от нее. Затем она поймала взгляд офицера на себе. Наклонившись, Шелленберг что-то сказал ему. В узких глазах последнего мелькнуло любопытство и еще что-то неприятное: он словно оценивал женские достоинства Маренн. Она рассердилась и отвернулась.

— Кто этот господин? — раздраженно спросила Маренн у Науйокса.

— Группенфюрер СС Гейдрих, шеф службы безопасности, второй человек в СС после Гиммлера, — ответил ей Алик бесстрастно, потягивая коньяк. — Блондинка — его жена, Лина.

К изумлению Маренн, Науйокс вполне спокойно продолжал свой ужин. Казалось, его совсем не трогало состояние Ирмы. Он вовсе не намеревался идти за ней и успокаивать.

— А Ирма? — спросила Маренн, сдерживая возмущение. — Мне показалось, что-то случилось…

— Ничего не случилось, — так же спокойно ответил Алик, но Маренн заметила, что глаза его зло блеснули.

— Но, может быть, мне сходить за ней? — предложила Маренн. — Где она?

— Сходите, — Науйокс пожал плечами. — В дамском туалете, я думаю.

Его равнодушие чрезвычайно озадачило Маренн. У нее сложилось впечатление, что Алик очень любил свою жену, но теперь, когда Ирме, надо полагать, было очень плохо, он вел себя невозмутимо, как сфинкс, и почти так же загадочно. Пожав плечами, Маренн встала и через весь зал направилась к выходу. Теперь все любопытствующие могли вдоволь насмотреться на нее.

Не обращая внимания на весьма нескромные порой взгляды, Маренн вышла из зала. Напоследок она обратила внимание на молодую девушку, сидевшую недалеко от зеркальных дверей ресторана в обществе элегантных офицеров люфтваффе. Встретившись с ней глазами, Маренн прочла нескрываемую враждебность, вызов и… ревность. Она ощутила неловкость. К кому ревновала ее очаровательная фрейлейн, похоже, не знавшая отбоя от кавалеров. К Науйоксу? В высшей степени странно, если учесть, что Науйокс пришел на ужин с женой. Непонятно.

Выйдя из зала, Маренн заглянула в дамский туалет. Вопреки предположению Алика, Ирмы там не оказалось. Где же она? Встревожившись, Маренн прошла в гостиную, в бильярдную, в казино, обошла холл и все помещения на первом этаже. Потом поднялась по лестнице на другие этажи. Ноги едва слушались ее. На лбу выступила холодная испарина — ее охватила слабость. Куда же подевалась фрау Ирма? Уйти на улицу она не могла — номерки, чтобы получить в гардеробе верхнюю одежду, оставались у Науйокса. Неужели Ирма вышла на улицу в тонком вечернем платье, тем более таком открытом. Но все-таки надо посмотреть, — решила Маренн.

Пройдя мимо швейцара, который с удивлением взирал на полуобнаженную даму, которая рискнула в таком виде выйти на ноябрьский холод, Маренн оказалась на крыльце. Действительно, вечерний морозец сразу же.охватил ее — она почувствовала озноб, но все же прошла туда-обратно вдоль освещенного фасада здания, ища глазами Ирму. Вот беда, зрение-то у нее плохое. От голода в лагере оно и вовсе испортилось. Где, где же?

На противоположной стороне улицы, как назло, все загородил трамвай. «Наверное, Ирма все-таки не выходила из отеля» — подумала Маренн и уже собралась вернуться в холл, но в это время трамвай сдвинулся с места и на остановке… Маренн увидела Ирму. Фрау Кох сидела на скамейке, без манто, сжавшись в комок от холода.

Подхватив длинный шлейф платья, Маренн сразу поспешила к ней. Ее колотил озноб, а сердце, сердце, казалось, сейчас выскочит из груди или просто остановится.

— Фрау Кох, — она подбежала к женщине и обняла за плечи, воскликнув: — Вы же простудитесь, идемте скорее!

Ирма подняла на нее бледное, заплаканное лицо.

— Мне все равно, — горестно проговорила она, — мне все равно.

— Что Вы! — Маренн присела рядом. — Послушайте, я не знаю, в чем причина Ваших переживаний, но я вижу, что Вы страдаете. Я не спрошу Вас ни о чем, но мне кажется, что самое лучшее для вас сейчас — это утереть слезы и веселиться, веселиться всем назло. Хотя бы выглядеть счастливой и довольной. Что бы Вы ни чувствовали, что бы ни желали в душе —это лучший способ и забыть, и, наоборот, разжечь… Идемте. Сегодня Вас не узнают. Я обещаю.

— Спасибо Вам, — Ирма с благодарностью сжала ее руку, — меня еще никто не поддержал, никогда. Ах, если бы Вы только знали… — тонкие брови ее изогнулись, она была готова зарыдать вновь и едва сдерживалась. Маренн почти насильно потащила ее в отель.

— Я не знаю. Да мне и незачем знать, поверьте. — говорила она на ходу. — Все пройдет. Время все лечит.

— Но Вы… Совсем незнакомый мне человек, — с удивлением лепетала Ирма, — я не ожидала от Вас такого участия.

— А я Вам знакома? — спросила ее Маренн, помогая привести себя в порядок в туалете. — Вы же заботитесь обо мне. Я тоже немного видела участия от лагерных дам, да и в прежней жизни — не похвастаюсь.

Когда они снова появились в зале ресторана, они обе смеялись. Маренн рассказывала Ирме об амурных похождениях одного из своих давних знакомых, бывшего егерского офицера во время скачек в Виши. На самом деле историю эту она слышала когда-то от Генри, и касалась она юной Коко Шанель, когда та только еще начинала свою карьеру.

Как известно, Шанель всегда ревностно относилась к своему прошлому и никогда не рассказывала правду. Но это неважно. Имен Маренн не называла, а вот сюжет. Сюжет казался занимательным, и у Ирмы явно поднялось настроение. Она развеселилась и похорошела. Когда они шли по залу, на них смотрели почти изумленно. Ирма чувствовала себя уверенней.

Увлеченная беседой с Маренн, она, может быть впервые, не заметила устремленного на нее взгляда Гейдриха, в котором удивление смешивалось с явным восхищением и вновь разгорающимся желанием.

Маренн же видела его очень хорошо. Не ускользнуло от нее ни раздраженное, настороженное лицо Лины, похоже, вечно недовольной и обиженной, ни доброжелательная улыбка Шелленберга, ни теплая признательность в глазах Алика. Теперь Маренн понимала, что Науйокс был просто бессилен помочь жене и глубоко переживал это.

А как они потом отплясывали шимми в танцевальном зале! Ирма пошла танцевать, да еще как, зажигательно, молодо… Она была в центре внимания. Ею восхищались все. И Гейдрих, который уже закончил ужин и должен был уезжать, все же зашел в танцевальный зал посмотреть на брошенную когда-то возлюбленную. Сейчас он был бы рад избавиться от толстой, неповоротливой Лины. Ан нет! Ирма была с Аликом. И была очень счастлива. По крайней мере внешне. А Маренн? Маренн разве что не умирала. У нее все кружилось перед глазами, но она держалась. Ей очень хотелось сегодня помочь Ирме.

— Вы спасли мою репутацию, — шепнула ей Ирма, когда они садились в машину, — я так благодарна Вам.

Маренн не стала спрашивать от чего так пострадала репутация этой молодой женщины. Достаточно того, что благодаря ей та хотя бы ненадолго получила облегчение для своей души, а значит — сделала шаг по пути к выздоровлению от душевного недуга.

* * *

Вопреки намерениям Ирмы, Маренн все же настояла на том, чтобы остаться на ночь одной, несмотря на плохое самочувствие. Она полагала, что Алику и Ирме сейчас необходимо побыть наедине. А с ней? С ней — все будет в порядке. Однако ночью Маренн стало плохо. Не желая беспокоить детей, она сама добралась до аптечки, выпила лекарства, но так и промучилась до утра, не сомкнув глаз.

Наутро Ирма не приехала, но вместо нее Маренн посетил неожиданный и важный гость. Едва она успела накормить детей завтраком — самой после перенесенного ночью приступа есть не хотелось, — как к дому подъехала уже знакомая ей машина Ральфа фон Фелькерзама. Только за рулем теперь сидел не молчаливый и вежливый барон, а шофер. Фелькерзам же, выйдя из машины, — он находился на переднем сидении рядом с шофером, — распахнул заднюю дверцу, и Маренн, наблюдавшая за происходящим в окно столовой, увидела того самого молодой человека в штатском, которого накануне в ресторане Ирма назвала непосредственным начальником Альфреда Науйокса.

Только теперь молодой человек появился не в гражданском костюме, а, как и положено высокопоставленному эсэсовскому офицеру, в форме. Маренн плохо разбиралась в эсэсовской иерархии и не понимала, каким привычным для слуха армейским званиям соответствуют странные сочетания слов, которые произносили вчера Ирма и ее супруг, представляя ей заочно эсэсовское руководство: бригадефюрер, группенфюрер, и кто из них важнее.

Ральф фон Фелькерзам легко взбежал по лестнице и распахнул перед шефом дверь. Как же фамилия молодого человека, — старалась припомнить Маренн. Ирма говорила вчера… Шелленберг, вроде бы.

Бригадефюрер СС Вальтер Шелленберг вошел в дом. Фелькерзам последовал за ним. Маренн обернулась, ожидая, когда они войдут в комнату. Она приказала детям вести себя тише и прислушалась, — но оба господина прошли по коридору во флигель. А что там? Маренн туда вовсе не заглядывала. Какое-то время все было тихо. Затем она снова услышала шаги: шел один человек. Вот он подошел к двери комнаты, открыл — Ральф фон Фелькерзам.

— Доброе утро, фрау Ким, — поздоровался гауптштурмфюрер, входя в столовую.

— Доброе утро, барон, — Маренн тщательно избегала называть Фелькерзама по званию, а называть по имени — такой привилегии ей еще никто не предоставлял, хорошо еще, что есть титул.

— Как Вы спали? — поинтересовался он вежливо.

— Благодарю, прекрасно, — она не собиралась посвящать офицера в проблемы своего здоровья.

— Вы уже позавтракали?

— Да.

— А дети?

— И дети тоже.

— Прекрасно. Фрау Ким, — обратился к ней Фелькерзам немного официально — Мне поручено сообщить Вам. На виллу прибыл бригадефюрер СС Вальтер Шелленберг, и он хотел бы переговорить с Вами. Бригадефюрер ожидает Вас в кабинете.

На вилле есть кабинет? Маренн даже и не знала о его существовании. Пожалуй, ее жизнь в этом доме ограничивалась гостиной, столовой, спальней да кухней. В большем она не нуждалась, а без нужды не любопытствовала. Ну, хорошо, в кабинете — так в кабинете.

— Я готова, — ответила она Фелькерзаму.

— Прошу следовать за мной, — предложил тот.

Они прошли по коридору. Едва свернув во флигель,

Фелькерзам остановился перед первой же дверью и распахнул ее для Маренн:

— Входите, фрау — пригласил он.

Маренн вошла и сразу же… остановилась. Прямо перед ней во всю ширь плескалась прозрачная гладь озера, ветер гнал по поверхности воды мелкие барашки волн, ручные утки трепыхали крыльями у берега — они никогда не улетали на юг.

Из-за пасмурной погоды озеро казалось серым, как и облетевший лес вокруг. Надо же, листва опала всего за несколько дней, за те несколько дней, что она живет здесь, а еще недавно лес стоял окутанный золотисто-багряным шарфом… Теперь этот роскошный шарф гнил на земле, превращаясь в удобрение. Ноябрьский холод уничтожил его. Но почему не чувствуется порывов ветра? В комнате тепло и сухо.

Застигнутая врасплох первым впечатлением, Маренн не сразу сообразила, что стены флигеля, в котором находился кабинет, подступали очень близко к озеру, а одну из них заменяло широкое окно балконом…

— Фрау Сэтерлэнд, — обратились к ней. Голос негромкий, приятный.

Маренн повернулась на него. Кабинет был обставлен массивной дубовой мебелью. В самом центре — так чтобы на него падало как можно больше света, — стоял широкий письменный стол с подсвечниками по обей сторонам. К столу было придвинуто массивное кресло с золочеными ножками.

Там, рядом с креслом, Маренн и увидела молодого человека в эсэсовской форме. Он стоял на фоне стеллажей, поблескивающих корешками книг, небольших скульптур и красочных мозаичных миниатюр, развешанных в простенках. Фуражку высокопоставленный офицер снял она лежала на столе. Блестящий кожаный плащ виднелся на углу кресла.

Молодой человек был строен, выше среднего роста, но все же не такой высокий, как Скорцени или Гейдрих.

— Вы, вероятно, знакомы уже с моим адъютантом, — продолжил он, — гауптштурмфюрером фон Фелькерзамом, а обо мне Вам только что сообщили, — он улыбнулся вполне доброжелательно. — Я — Вальтер Шелленберг, бригадефюрер СС, шеф Шестого управления СД, службы безопасности Германии, — и пояснил: — Управления, занимающегося иностранной разведкой. Присаживайтесь, фрау Сэтерлэнд, — предложил ей бригадефюрер, указывая на удобное кресло напротив стола. — Мы насиделись на совещаниях…

Маренн смотрела на Шелленберга. Он был обаятелен. Он был красив. Он сразу располагал к себе, завоевывал с первого взгляда — но, несмотря на все, Маренн чувство вала себя в его присутствии неуютно. Барон фон Фелькерзам стоял у окна, у нее за спиной, и от этого чувство настороженности только усиливалось.

Приблизившись, Маренн села в кресло. Она решила пока не задавать вопросов. Пусть бригадефюрер выскажет все, что хочет сказать. Но иностранная разведка… Выходит, что Науйокс и Скорцени представляют иностранную разведку СС? Она полагала, что они из гестапо. Да, Скорцени говорил, что он из другой службы, но мало ли, гестапо, и гестапо. А разведка? При чем здесь разведка? Значит, ее все-таки считают шпионкой? Неожиданный поворот…

Что ж, их руководитель, мужское обаяние которого Маренн заметила еще накануне, вполне мог бы служить штатным соблазнителем СС. Шелленберг бесспорно имел внешность голливудского героя, но по первому впечатлению его вряд ли можно было упрекнуть в легкомыслии. Сразу бросалось в глаза, что происходил он из хорошей Семьи, умел держать себя, получил образование.

Никогда бы прежде не поверила Маренн, вспоминая первого следователя СС, который вел ее дело, или Габеля, а уж тем более отвратительного Вагена, что у этих молодчиков могут быть такие элегантные шефы!

Молодой, отменно вежливый и высокомерно-сдержанный… Отмеченный небольшим шрамом подбородок, рог с красиво очерченными губами, чуждый ухмылок и оскорблений, «рот, созданный для того, чтобы любить женщину и ласкать ее». Последняя мысль случайно мелькнула в голове у Маренн, когда она смотрела на бригадефюрера в нарядном черном мундире, — смутившись, Маренн прогнала ее от себя: не до того сейчас. Но все же — губы, созданные для смеха, скажем так.

Безукоризненный нос без малейшей горбинки как будто специально слеплен для того, чтобы удостоверить, что его хозяин принадлежит к арийской расе. Немцы всегда гордились такими вот прямыми, ровными носами. Теперь же они возвели этот нос в своеобразную национальную религию.

Мягкие темные волосы, большие синие глаза, серьезные, проницательные и внимательные. А где-то внутри — искорки, веселые, интригующие, живые… На безымянном пальце — кольцо, украшенное кабошоном изумительного голубого цвета.

Улыбка этого весьма соблазнительного хищника производила обезоруживающее впечатление. Но почему «хищника»? Почему ей так подумалось о Шелленберге? Да, она не знала его прежде, она его видела в первый раз. Но все же… Должны же существовать в нем замаскированные вежливостью, изысканностью манер и обаянием столь возвеличенные в СС жесткость, твердость и непреклонность, и доведенное до абсурда превосходство силы вкупе с неукротимой гордыней — то есть все то, о чем, захлебываясь от восторга, твердил ей неоднократно Габель, превознося новую преторианскую гвардию фюрера, причем сам, принадлежа к этой гвардии, не обладал ни одной из упомянутых черт.

Молодой и красивый шеф, элегантный, подтянутый, который мог бы служить эталоном красоты и позировать для любого плаката, которых Маренн насмотрелась накануне на улицах Берлина, этот интересный, обаятельный мужчина, созданный, чтобы очаровывать женщин, глава разведки СС, зачем он сюда приехал? Что он хочет у нее узнать? Что ест на завтрак граф де Трай? Пожалуй, это последняя самая «свежая» информация о Франции, которую она способна сообщить ему после двухлетнего заключения в лагере. И почему его адъютант, будь он неладен, все время стоит у нее за спиной, как будто опасается чего-то…

— Возможно, я удивлю Вас, фрау Ким, возможно — нет, — Вальтер Шелленберг говорил все так же невозмутимо, спокойным, ровным голосом, — но мне хотелось бы сейчас называть Вас другим именем, тем, которое является Вашим настоящим именем, данным при рождении и нравится мне гораздо больше — Маренн.Это красивое имя для красивой женщины. Вы удивились?

— Нет, — ответила ему Маренн сдержанно. — Ведь я сама сказала его в лагере господину обер… — она замолчала, сделав вид, что забыла звание

— Оберштурмбаннфюреру СС Скорцени, — помог ей Шелленберг. — Верно?

Он даже не догадывался, что она думала о нем, впрочем… Что-то мелькнуло в его глазах, что-то… ну, как подобрать слово… мелькнуло и померкло, зачем ломать голову? А он? Интересно, что думает о ней Вальтер Шелленберг? Конечно же, совсем не то, что говорит сейчас, как и все мужчины на свете…

— Теперь мы знаем о Вас все, — продолжал господин бригадефюрер, — и лично я восхищен Вашим мужеством. Вы вынесли два года мук, много страдали — ни за что. Мы расследовали дело — Вы невиновны.

Маренн изумленно вскинула брови. Да не ослышалась ли она? Неужели на самом деле?

— Так я могу ехать? — спросила она с надеждой в голосе.

— Куда? — не понял ее Шелленберг.

— Домой. Во Францию.

— Не можете, — ее словно окатили ледяной водой.

— Но почему?!

— Вот об этом, фрау Маренн, я и приехал с Вами поговорить, — произнес Шелленберг серьезно и прошелся по комнате, заложив руки за спину. — Вы невиновны. Вас арестовали по ложному доносу. Мы определили, кто его написал: один из ваших аспирантов, которого Вы не допустили к защите диссертации.

— Я помню, помню, — кивнула головой Маренн, — очень неприятный юноша, да и бездарный. Я, признаться, подозревала его.

— Он будет наказан.

— Не стоит.

— Его накажет гестапо. Он работает на них. Он ввел их в заблуждение, указав на невинного человека, тогда как виновный, возможно, скрылся незамеченным. Но это не наше дело. Однако, являясь заключенной лагеря, Вы, фрау Маренн, также находитесь в ведении гестапо. И гестапо не собирается Вас освобождать.

— Что это значит? — возмутилась Маренн. — Доказано, что я невиновна, меня оклеветали, и я должна оставаться в заключении? Я не могу быть свободна. Почему? Я не понимаю…

— Потому что гестапо никого зря не арестовывает, — ее поразил ответ бригадефюрера, — а тем более не отпускает без веских оснований…

— Каковы же должны быть эти основания? — поинтересовалась Маренн язвительно, — Разве то, что я невиновна, само по себе не является достаточным основанием для освобождения моего и моих детей?

— Гестапо еще никто не доказал, что Вы невиновны.

— Но Вы же сказали… — Маренн растерялась. Или элегантный бригадефюрер не отвечает за свои слова?

— Сказал, — подтвердил он спокойно. — Но так считаем мы, разведка. Мы забрали Ваше дело в Четвертом управлении и сами доследовали его. Освобождение же из лагеря — исключительная прерогатива гестапо. А они возражают против Вашего освобождения.

— Но почему? — воскликнула, едва сдерживаясь, Маренн.

— Потому что у них нет такой практики, — страшные слова…

— Как это? — переспросила она, решив, что ослышалась. — Как это: нет такой практики? Даже если человек невиновен?

— Если он в гестапо — он виновен, — ответил Шелленберг жестко, но тут же пояснил: — Гестапо рассуждает так. Вы плохо знаете наше государство, фрау Маренн, — в голосе бригадефюрера промелькнуло сочувствие. Германия теперь, как вам объяснить, — он задумался на мгновение. — Германия теперь — это гестапо. Они контролируют все и все решают… Гестапо может арестовать не только Вас или любое другое гражданское лицо. Они могут арестовать и меня, и его, — Шелленберг указал на своего адъютанта, — и даже рейхсфюрера СС. Они могут арестовать любого, если усомнятся в нашей преданности фюреру. Из гестапо не освобождают, фрау Маренн. Гестапо не бывает не право. Оно право всегда. Даже если впоследствии Генрих Мюллер, шеф тайной полиции, станет Вашим лучшим другом, он никогда не признается, что он был неправ.

Как генерал войск СС, я могу принести Вам извинения за ошибку, совершенную не мной, но гестапо никогда не извинится перед Вами — не ждите. И я не могу их заставить — это не в моей власти. В моей власти лишь помочь исправить ошибку. И на это гестапо, которое конечно же знает, что вы невиновны, — подчеркнул бригадефюрер Шелленберг, — на это гестапо готово согласиться. Точнее, они уже согласны. Мы все обсудили с. их руководством.

— И что это значит? Что ждет меня? — Маренн снова охватил страх за детей. Господи, неужели ей никогда не вырваться из этой проклятой страны? Сколько они еще будут мучить ее? За что?

— Вчера вечером я имел беседу о Вас с рейхсфюрером СС Гиммлером. При нашем разговоре присутствовал обергруппенфюрер СС Мюллер, шеф гестапо. Я не стану от Вас скрывать, основанием, чтобы вырваться из лап гестапо и стать свободным, относительно, конечно, ибо тот, кто побывал в гестапо, — не пугайтесь, но это правда, — либо умирает, либо уже никогда не сможет быть от него полностью свободен. Так вот, таким основанием является толь ко согласие на сотрудничество с тайной полицией. Но я снова обращаю Ваше внимание, фрау Маренн, — Шелленберг сделал многозначительную паузу, — я не хочу, чтобы Вы испугались и отказались раньше времени, перечеркнув очень многое. В вашем случае все будет иначе.

Мы выговорили у гестапо исключительное право работать с Вами, мы — внешняя разведка СД. Конечно, это нам кое-чего стоило. Но Вас не касаются детали подобного рода — наш извечный торг с Мюллером существовал до вашего появления, продолжится он и после вас.

На сей раз Мюллер уступил — свое он отыграет как-нибудь попозже, никто не сомневается в его отменной памяти. Возможно когда-нибудь, если Вы примете наши условия, он попросит отыграться Вас. Но не будем забегать вперед — вернемся к настоящему положению вещей.

А оно таково, — Шелленберг перестал мерить шагами пространство кабинета и остановился прямо перед Маренн. — Вы очень запутали свою жизнь, фрау, и нам пришлось потрудиться, прежде чем мы установили истину — для Вашей же пользы. У Вас много титулов, много имен и жили Вы до сих пор, как оказалось, вовсе не одной жизнью, как все обычные люди, а двумя-тремя одновременно, и о каждой из них либо сложены легенды, либо наоборот, — абсолютно ничего не известно.

Тем не менее мы установили, что Вы, уважаемая фрау Ким Сэтерлэнд, если читать Ваши документы, предоставленные гестапо, на самом деле — эрцгерцогиня Мария Элизабет фон Кобург де Монморанси, по своим родственникам имеющая также титулы принцессы Бонапарт и принцессы фон Габсбург, правнучка английской королевы Виктории, внучка австрийского императора Франца-Иосифа, племянница последнего императора Австро-Венгрии Карла Первого Австрийского. Список Ваших родственников можно продолжать бесконечно — он охватывает династии, правившие в Бельгии, в Испании, в Нидерландах, не говоря уже о Франции, России и Германии, с которыми Вас связывают самые близкие узы.

Однако Вы отказались от прежней жизни, предпочтя скромное имя безвестной и безродной американки, причем, как обнаружилось, даже не пытались получить американское гражданство. Вы отказались от прежней жизни по личным мотивам, на фоне Вашего конфликта с приемным отцом, не преследуя тайных целей, — нас это вполне устраивает. Нас также устраивает, что, отказавшись от гражданства Франции, вы до сих пор являетесь подданной Австрии, а значит, теперь Вы — подданная рейха.

Благодаря Вашему родству с Габсбургами, Вы принадлежите к германской нации — это очень важно, и… к германской расе, что в нынешних обстоятельствах важно вдвойне. Обычно для доказательства арийского происхождения требуются документы с 1750 года, подтверждающие, что все предки в роду были германцы. В Вашем случае можно представить генеалогию более древнюю, которая охватывает по меньшей мере полторы тысячи лет.

Узнав, что по австрийской линии Вы принадлежите к династии Габсбургов, притом, к той ветви, которая до 1918 года находилась у власти в лице Вашего деда императора Франца-Иосифа, рейхсфюрер СС не имел возражений — аннепапир ему не понадобился…

«Да уж, какой аннепапир? — подумала Маренн, слушая Шелленберга. — Рейхсфюрер СС оценивает происхождение Габсбургов — очень забавно. А как же сам фюрер с его фантиками, которые он подбирал за Габсбургами?» Однако вслух она воздержалась от замечаний — еще неизвестно, чем увенчается речь бригадефюрера, что он хочет ей предложить конкретно, основную же мысль она уже поняла — сотрудничество. Осталось выяснить, в какой области.

— И наконец, Вы имеете нужную рейху профессию. Вы получили прекрасное образование, Вас считали и считают до сих пор одной из лучших учениц австрийской школы психиатрии. Вас знает ученый мир. Более того, насколько мне известно, Вы положили начало целому научному течению, соединив теоретическую психиатрию с практической хирургией. Вы великолепный практик и вчера днем Вы блестяще доказали нам это. Простите нас за небольшой розыгрыш, но поймите, мы должны быть бдительны. Вы — известная в европейских кругах личность, и неправдоподобным казалось то, что Вы очутились в лагере…

«Ну надо же! — Маренн возмутило последнее замечание бригадефюрера. — Им показалось неправдоподобным! Они сами засадили меня за решетку, а теперь говорят, что им казалось неправдоподобным, как я там очутилась! Сами удивились, что сделали такое!» Значит, она не ошиблась — они экспериментировали с ней.

— Полковник медицинской службы Максим де Кринис, — продолжал Вальтер Шелленберг, — мой давний друг и Ваш знакомый, дал чрезвычайно высокую оценку Вашей деятельности и лестно отозвался о Вас как о специалисте в рапорте рейхсфюреру. И не только он. Его безоговорочно поддержали сразу несколько специалистов клиники Шарите.

Исходя из всего изложенного выше, рейхсфюрер СС разрешил мне предложить Вам выбор. Прежде чем я озвучу предложение рейхсфюрера, я хотел бы предупредить Вас, фрау Маренн, от излишней поспешности — необходимо все тщательно взвесить, прежде чем принять решение.

— Что же на весах? — впервые за долгое время позволила себе поинтересоваться Маренн.

— На весах? — переспросил Шелленберг, — На одной чаше, как Вы поняли, вероятно, — возвращение в лагерь вне зависимости от того, виновны Вы или нет, на весьма неопределенный срок, фактически пожизненно, для Вас и Ваших детей. Единственное, чем я смогу Вам помочь при таком обороте событий, — так это добиться от шефа гестапо, чтобы Вас вернули Габелю, а не послали в более современный лагерь, где условия содержания строже, жестче и, я бы сказал, страшнее. Я не сомневаюсь, от великой радости, что план разведки провалился, Мюллер поступит именно так в назидание и Вам, и нам заодно. Возможно, у Габеля Вы и дотянете до «следующего подарка судьбы», но скажу честно, что очень сомневаюсь в этом. Его лагерь тоже скоро модернизируют — все остальное Вы сами хорошо представляете себе. Вы знаете, что это значит. С Вашим здоровьем и слабым здоровьем Вашей дочери у Вас практически нет перспектив. От Вас избавятся в первую очередь. Тем более, насколько мне известно, у Вас там много недоброжелателей среди администрации — кое у кого случались неприятности из-за Вас. Они утихомирились, когда Вами заинтересовались из Берлина, когда же Вас вернут как непригодный, извините, к употреблению материал, они отыграются в полной мере. Работать в полную силу Вы не можете, с Вашим своенравным характером они знакомы, у Вас двое больных детей. Одним словом… Продолжать я не буду — Вы догадываетесь; что этого достаточно, чтобы однозначно решить Вашу участь, причем в ближайшее время, не затягивая.

На другой чаше… — Шелленберг остановился, глядя через окно на колышащуюся свинцовую гладь озера. — На другой чаше, я бы сказал, фрау Маренн, — очень ценное сокровище. Такое предложение можно сделать далеко не каждому, а только тому, кто обладает преимуществами, которые я перечислил ранее, то есть только такому человеку, как Вы. И скажу честно, — он повернулся, — среди всех заключенных, находящихся в тюрьмах в рейхе, вы — единственная.

Мы предлагаем Вам вступить на службу. Полковник Макс де Кринис готов взять Вас к себе в подчинение. Его отделение относится к моему Управлению, а также подчиняется сугубо медицинской организации — Главному медицинскому управлению СС. Да, Вы не ослышались, — подтвердил он, заметив удивленный взгляд Маренн, — мы предлагаем Вам вступить в СС. Вам, заключенной лагеря. Но не полноправно, конечно. Однако различие окажется настолько невелико, что Вы даже не заметите его. Мы и сами хотели бы быть избавлены от многих обязанностей, от которых, в связи с Вашим положением, окажетесь избавлены Вы: партийные собрания, пропагандистские мероприятия, членские взносы и прочее в этом роде.

В остальном — Вам дадут должность, соответствующую Вашему научному рангу, Вам дадут звание, обмундирование, даже оружие. Не говоря уже о жаловании, квартире, бесплатных обедах и ужинах. Вы получите возможность заниматься наукой, наконец. Одним словом, Вам предоставят все, что принято понимать под словосочетанием «нормальная жизнь». Ваши дети будут учиться наравне с немцами. Позднее их возьмут на работу.

Конечно, когда придет призывной возраст, Вашего сына направят на службу в германскую армию, ведь он, как и Вы, австриец. Но его призвали бы в любой другой стране, и во Франции в том числе. Таков удел каждого юноши сейчас, и германского — тоже. Если он немец, он должен служить, если нет — он будет возвращен в лагерь. Я не обманываю Вас, фрау Маренн. Все уже согласовано, я повторяю.

Согласован вопрос и о Вашем звании. Де Кринис настаивал дать Вам звание, равное с ним, он считает, что по профессиональным заслугам Вы даже превосходите его. Но рейхсфюрер решил иначе: для начала — оберштурмбаннфюрер, что равняется подполковнику. Посмотрим, как все пойдет.

Я понимаю, — улыбнулся Шелленберг, видя, как на лице Маренн проступает озадаченность, — все звучит для Вас нереально, как сказка. Вы спросите, что мы хотим за это? Я полагаю, вы догадываетесь — все предельно просто. Мы хотим, чтобы Вы работали на нас. Ваш опыт, знания врача нужны германской армии, Ваши связи в Европе и Соединенных Штатах необходимы СД. Мы, конечно, попросим Вас оказать нам некоторые услуги, но обещаю — в меру Ваших сил. А в основном Вы будете работать с де Кринисом и заниматься своим прямым делом — медицинской практикой. А также наукой. Этого Вам никто не запрещает. Ограничения? Они будут. Но тоже все обыкновенно: Вы принадлежите теперь рейху, фрау Маренн. И Ваш интеллектуальный багаж — именно он интересует нас в первую очередь, — отныне тоже собственность рейха.

Вы можете поехать во Францию, если желаете, жить там некоторое время, Вам не воспрепятствуют, можете отправиться за океан. Но работать Вы будете на рейх. Гарантии — это Ваши дети. Если Вы нарушите договор, — а мы даже не возьмем с Вас никакой подписки, — гестапо достанет их и на краю света.

Пожалуй, существует еще один щепетильный вопрос, — Шелленберг наконец сел за письменный стол, напротив Маренн. — Репутация? Мы подумали об этом. Сотрудничество со спецслужбами обычно не идет на пользу репутации ученого, да и нам вовсе не выгодно, чтобы Ваша репутация оказалась подмоченной. Вашего настоящего имени никто не узнает. Вы останетесь Ким Сэтерлэнд, заключенной в лагере Габеля, там и будете числиться для всех «любопытствующих» посторонних глаз и носов.

В остальном Вам будет предоставлена абсолютная свобода. Мы не можем освободить Вас в полном смысле этого слова, но мы идем на компромисс, выгодный и Вам, и нам. Вы нужны Германии, нужны Австрии — теперь это одно и то же. Мне кажется, подобная ситуация вовсе не должна претить Вам. Ведь Австрия — это единственная оставшаяся у Вас Родина. Родина, которая не отказывалась от Вас, которая не предала Вас, как Франция. Страна, которой веками правили и которой веками служили Ваши предки.

Пока Вы будете подчиняться де Кринису, я Вам уже говорил, Зауэрбруху, главному врачу СС, и мне. В основном — мне. Так что Вашего будущего шефа, фрау Маренн, Вы видите перед собой. Что же касается тех, с кем Вам придется работать: некоторых Вы знаете очень хорошо — это персонал клиники Шарите и кафедра де Криниса в университете. Вы вернетесь к ним, но уже в другом качестве, — с другим статусом, так сказать.

Вы также познакомились с некоторыми из своих будущих коллег по Шестому управлению: это мой адъютант, барон Ральф фон Фелькерзам, он присутствует здесь, — Шелленберг еще раз указал на гауптштурмфюрера, — начальников отделов — оберштурмбаннфюрера СС Скор цени и штандартенфюрера СС Науйокса — Вы тоже знаете. Пока этого достаточно. С остальными познакомитесь в процессе работы.

Вчера в ресторане я обратил внимание: Вы прекрасно нашли общий язык с Науйоксом, поладили с его супругой, я знаю, что и с оберштурмбаннфюрером Скорцени — тоже. Не зря он так ратовал за Вас и, в сущности, заварил все это дело. Я не впервые увидел Вас вчера в Шарите — но настоянию оберштурмбаннфюрера мне пришлось поехать в лагерь, чтобы посмотреть на Вас. Так что решайте, — Шелленберг легко пристукнул ладонью по столу. — Все карты — перед Вами. Я не хитрил с Вами, я говорил открыто, как есть. Я не стараюсь вас купить, мне легче не связываться с Мюллером и отправить Вас обратно в лагерь. Конечно, у меня есть мастера по психологическим обыскам и проверкам. Они хорошо знают свое дело, но рядом с Вами они — дилетанты, школьники. Вчера Вы прекрасно поняли всю игру — не справился даже сам профессор де Кринис, — Шелленберг улыбнулся. — Я даю Вам сутки на размышление, — сказал он в заключение. Потом поднялся из-за стола, взял фуражку с высокой тульей. — Я понимаю, что такое решение дорогого стоит. Завтра в это время мой адъютант приедет за ответом. Вас никто не будет беспокоить. Думайте. Но прежде чем уйти, сообщу Вам два факта, чтобы Вам легче было принять решение. Они значительно прояснят картину. Оба проверены и совершенно достоверны.

Маренн насторожилась: про что он собирается говорить? Какие факты?

— Надеюсь Вы уже убедились, что я искренен с Вами, — продолжал Шелленберг спокойно. — Так вот: Ваш учитель, господин Зигмунд Фрейд, если Вы не знаете, эмигрировал из Австрии в Великобританию. Он получил информацию о том, что Вы бесследно исчезли в Германии, и обратился с просьбой к правительствам Англии и Франции помочь в розыске, даже на самом высоком уровне. Ответом ему послужило полное молчание и равнодушие. Вы понимаете, в силу того, что Фрейд — еврей, он не может обратиться напрямую к фюреру, он вынужден искать посредников. Но Франции Вы опять оказались не нужны. Она отказала Фрейду в помощи. Вы — не гражданка Франции, и Ваша судьба не интересует ее правительство. Тут ни при чем, как выяснилось, ни Фош, ни Бонапарт. Подумайте об этом.

Еще раз повторю: Вы нужны Австрии, стране, от которой Вы не отказывались, которая ничего не сделала, чтобы Вы отказались от нее и в этот раз готова протянуть Вам руку помощи. Вы нужны рейху. Далее… Второй факт. Он касается доноса на Вас. Дело в том, что Ваш аспирант не по собственному побуждению оклеветал Вас. Будь он даже трижды зол, он бы не решился — Вы слишком известны. В таком деле необходимо иметь поддержку — и он ее нашел. В лице Вашего родственника, герцога Карла-Эдуарда Кобургского, который, — Вы, вероятно, не знаете, — является группенфюрером СС и состоит в большой дружбе с некоторыми нашими бонзами.

Герцог Кобургский щедро оплатил услуги доносчика. Зачем? Опять-таки все просто, фрау Маренн: из-за наследства, от которого Вы отказались. Он хотел прибрать его себе. Но, к его разочарованию, выяснилось, что Ваш приемный отец, маршал Фош, остававшийся распорядителем Вашего состояния до Вашего совершеннолетия, все-таки оставил за Вами все нрава наследования полностью и в своем завещании указал, что в случае Вашей смерти состояние наследует Ваш сын.

Для того, чтобы завладеть состоянием, герцогу Кобургскому необходимо представить доказательства Вашей смерти. Права же сына, он полагал, незаконнорожденного, простите, он вполне оспорит. Вот из таких вот корыстных побуждений ваш дальний родственник и сдал Вас в гестапо. А из гестапо — он уже выучил прекрасно, — никто не выходит живым. Тем более, если очень постараться.

Таков второй факт, над которым я предлагаю Вам задуматься, фрау Маренн. Стоит ли Вам и Вашим детям продолжать страдать в лагере, будучи невинной, будучи австриячкой, будучи принцессой, будучи-хирургом с мировым именем, и в конце концов погибнуть, чтобы Ваш родственник разбогател на Ваших муках, присвоив себе то, что по праву рождения принадлежит Вам и Вашему сыну. Решайте. Ральф фон Фелькерзам приедет завтра утром за ответом.

— Я полагаю, господин бригадефюрер, — печально произнесла Маренн, склонив голову на руку, — ее роскошные волосы упали вперед, закрывая лицо, — вы сами знаете, что фактически Вы не оставили мне выбора. Но все же благодарю за ясность. Завтра я сообщу свое решение.

— Надеюсь, оно будет разумным, — заметил Шелленберг, надевая фуражку, — и потому не прощаюсь. Уверен, мы еще увидимся, и не раз.

«Он уверен»… Вернувшись в столовую, Маренн наблюдала в окно, как отъехала машина бригадефюрера. «Он уверен»… Что же ей делать теперь? С давней мыслью о возвращении во Францию приходилось расстаться навсегда…

А впрочем, куда она намерена возвращаться? В Версаль? К Анри де Траю, которого не сможет простить за измену никогда?

Ведь тогда, два года назад, уезжая из Парижа, она рассчитывала попасть в Австрию и остаться там жить. Вот и попала — в рейх. И Австрия теперь — часть рейха. Что делать ей во Франции? Эта страна, полная очарования в детстве, теперь ассоциировалась у нее с одними разочарованиями в последующие годы.

Возможно, она бы и осталась в Германии, — добровольно. Если бы ее не принуждали, не ставили условий, если бы признали невиновной и освободили. По ей предоставили выбор, довольно жесткий: либо умереть, либо работать на них.

Да, конечно, он во многом прав, этот молодой, соблазнительный генерал с серьезными, внимательными глазами. Она принадлежит к австрийскому императорскому дому, ее предки правили Австрией, они принесли ей славу. Она — австриячка и, будь она в Вене, когда туда вошли войска фюрера и осуществился аншлюс, ей хочешь не хочешь пришлось бы сосуществовать с немцами, работать с ними или возвращаться во Францию, которая после гибели Генри и отвратительного поступка де Трая вызывала у нее нервную дрожь.

Можно было бы уехать в Америку — снова, как в первый раз, пройти по проторенному пути. Можно было бы — будь она свободна.

И в этом все дело. Согласись она работать с СД, кого она предаст? Францию? Она не гражданка Франции. Австрию? Ни в коей мере. Наоборот. Все австрийцы теперь стремятся на службу к фюреру. Взять хотя бы принца Кобургского… Какую неприятную новость сообщил ей Шелленберг. Как гнусно хотел от нее избавиться ее родственник!

Франция… С Францией — все ясно. Но Карл-Эдуард! Что делает с людьми жадность! В самом деле, какой смысл гнить в бараках у Габеля, чтобы Карл-Эдуард процветал и довольно потирал руки. А наука… Сколько еще не сделано… Да, все, что предложил Шелленберг, можно принять. Но почему, почему ее не могут освободить? Почему, предоставляя ей всяческие льготы, которыми не пользуются даже многие немцы, они по-прежнему держат ее как в плену? При этом признавая,что она невиновна. И что имел в виду бригадефюрер, говоря, что попросит ее о кое-каких услугах? Чем занимается его служба? Наверняка какой-нибудь шпионаж. Но какая из нее шпионка? Связи, рекомендации — продавать своих знакомых и друзей?

Нет. Всякие отношения со спецслужбами вызывали у Маренн отвращение. И кто знает, согласись она, как они еще будут использовать ее профессиональные навыки — не в ущерб ли… Нет.

Увы, при размышлении «за» появлялось столько же, сколько и «против». Маренн вышла на крыльцо виллы. На берегу озера резвились дети. Они задорно, весело смеялись. Отоспались, окрепли — на щеках заиграл румянец. «Дорогие мои… Вся моя жизнь ради Вас — подумала Маренн. — Как представить, что завтра, когда я отвечу Фелькерзаму "нет", Вас снова оденут в тюремные робы и отправят обратно в лагерь, на муки, на смерть. Из-за чего, из-за моей репутации? Зачем она нужна мне, если мне предстоит Вас похоронить? Вы — единственное, что у меня есть, что мне дорого, только Вас я люблю. Разве моя репутация не испорчена? Что может испортить ее больше, раз мне пришлось сменить имя и навсегда расстаться с прошлым. Я отказалась от наследства, от отцовского имени… Что стоит моя репутация по сравнению с вашими улыбками, с вашим благополучием, вашим будущим? Пусть снова я пожертвую всем, пусть мне придется перешагнуть через принципы и отвращение, со многим смириться, ко многому притерпеться, прислуживать этому бывшему ефрейтору, возомнившему себя фюрером всех немцев, пусть… Но Вы будете счастливы, радостны, здоровы… ради этого я готова на все». _

Она подозвала Штефана, провела его за собой в гостиную.

— Как ты отнесешься, — спросила она мальчика осторожно, усаживая на диван, — если мы останемся в Германии?

— В лагере?

— Нет, мы будем жить в Берлине. Я буду работать в клинике, ты и Джилл — учиться в школе, потом ты пойдешь в германскую армию. Ты хочешь служить в германской армии?

— Нас отпускают, мама? — спросил Штефан настороженно.

— Ну, не совсем, — она не могла солгать ему.

Мальчик серьезно смотрел на нее. Понимал ли он, что она имела в виду? Серьезные, вдумчивые глаза Генри — мальчик мой… Штефан крепко взял мать за руку.

— Если ты скажешь, я пойду, — решительно ответил он, — я сделаю все,что ты скажешь, все, что нужно. Лишь бы тебе было спокойно, мама. Я так тебя люблю… Маренн обняла его, прижав голову сына к груди. «Ну как отправить тебя в лагерь, как…? Ради каких-то принципов». Ведь если сын готов на жертвы ради нее, то что ж она? Таков ее долг, ее крест, ее участь. Решение было принято.

Проведя еще одну бессонную ночь на вилле, Маренн наутро сообщила приехавшему Фелькерзаму, что она согласна на условия, предложенные бригадефюрером.

— Когда мне выходить на службу? — сухо поинтересовалась она. — Сегодня?

— Ну что Вы, фрау Ким, — ответил Фелькерзам, улыбнувшись. Ей показалось, она впервые видела, как он улыбается. — Это будет не скоро, месяца через два.

Маренн изумленно вскинула брови.

— Почему?

— Вам надо отдохнуть, поправить здоровье. И Вам, и детям, — объяснил Ральф, — несколько дней Вы еще поживете здесь, а потом… Доктор де Кринис уже подготовил для Вас курс лечения в Швейцарии и отдых в Альпах. Вам необходимо обследоваться и подлечить сердце. А уж затем… Я очень рад, фрау Сэтерлзнд, что могу сообщить бригадефюреру хорошую новость. Отдыхайте. Остальное пока не должно Вас волновать.

* * *

К обеду приехала Ирма. Она, вероятно, уже знала о решении Маренн, потому что пребывала в радостном возбуждении и даже расцеловала подругу. Она объявила, что вечером они пойдут отметить начало ее новой жизни вчетвером: она с Аликом, Маренн и… Отто Скорцени. Господин оберштурмбаннфюрер приглашает…

Так… Значит, он появился. Теперь, когда все решилось и она стала равной ему, он предстанет перед ней и поведет ее в ресторан как свою даму. Так всё и задумывалось. Оберштурмбаннфюрер СС Скорцени не может появляться в обществе заключенной, он может показаться с ней только если она станет такой же, как он. Вот ради чего все, а заодно и с пользой для дела. А где он был, когда ей было так трудно, в первые дни, когда надо было принять решение? Теперь решение принято — он придет пожинать плоды. Шелленберг же сказал, это он все затеял. Нет уж. Зачем он теперь нужен?

— Я не пойду, — совершенно неожиданно для Ирмы заупрямилась Маренн, — я согласилась сотрудничать с Шестым управлением СД, но я не соглашалась спать с его офицерами. Это не значилось в условиях, перечисленных бригадефюрером.

— Но, дорогая, — заметно растерялась Ирма. — Никто же не говорит о том, чтобы спать… Речь идет только о том, чтобы поужинать вместе. Оберштурмбаннфюрер Скорцени — наш друг, мы часто обедаем и ужинаем вместе. Более того, Вам придется работать с ним. И было бы неплохо познакомиться поближе.

— У него есть дама сердца? — осведомилась Маренн. — Пусть он возьмет ее с собой. Тогда я пойду.

— Я Вас не понимаю, — Ирма явно огорчилась. Маренн слышала, как она что-то тихо говорила по телефону, наверняка Алику, и голос ее звучал расстроенно. Вернувшись, она сообщила Маренн:

— Все будет так, как Вы хотите. Но, право, Вы должны отдавать себе отчет: ведь это же Скорцени добился для Вас всего.

— И я всем ему обязана, — съязвила Маренн, — даже тем, что я родилась австрийской принцессой. Я полагаю, именно это сыграло решающую роль.

— Тем, что он вспомнил, что Вы —австрийская принцесса, и доказал всем, — поправила ее Ирма. Она не узнавала Маренн: откуда у нее такое предубеждение против Скорцени? Может быть, что-то связанное с лагерем? Ей вспомнилось, как Науйокс говорил Отто: «А что, если она захочет сотрудничать с нами, но не захочет быть с тобой…?» Похоже, что предположения Алика сбываются. К тому же после визита Шелленберга в лагерь Алик заметил, что бригадефюрер очень заинтересовался Маренн во всех отношениях: вполне возможно, что его симпатия оказалась взаимной, и Шелленберг теперь привлекает ее больше, чем Скорцени. Маренн почувствовала натянутость в отношении Ирмы и скрытую обиду. Она не попыталась расколоть возникший лед, а ушла наверх, в спальни.

Однако вечером, когда машина Науйокса подъехала к вилле, Маренн обнаружила, что все-таки Алик приехал не один. Из машины вслед за Науйоксом вышел Скорцени. В руках он нес какую-то коробку и пакет. Не желая общаться с ним, Маренн не спустилась в гостиную. Да этого и не потребовалось. Оберштурмбаннфюрер поднялся к ней сам. Раздался стук в дверь. И, не дожидаясь, пока она разрешит, дверь открыли.

Оберштурмбаннфюрер вошел. Высокий, в парадном мундире, в красивой фуражке с высокой тульей, украшенной распластавшим крылья серебряным орлом. Положил на кресло коробку и пакет, снял фуражку.

— Добрый вечер, фрау, — поздоровался он.

— Я разве разрешала Вам входить? — спросила она враждебно, не отвечая на приветствие.

— Мне уйти? — спокойно осведомился он.

— Нет. Раз уж Вы вошли, я бы хотела знать, зачем.

— Чтобы поздравить Вас с переменой к лучшему. И поговорить.

— О чем?

Маренн не видела оберштурмбаннфюрера с момента его последнего визита в лагерь. Интересно, где он был все это время? Почему бросил ее на произвол судьбы, затеяв всю эту историю. Хотел встретиться с ней на равных? Что ж, извольте.

— О чем мы будем говорить? — холодно поинтересовалась она.

— Мне показалось,что даже в лагере Вы были любезнее, — как бы невзначай заметил Скорцени. — Сначала я хотел бы вернуть Вам несколько Ваших вещей, обнаруженных в сейфах гестапо, — он открыл пакет. — Вот Ваши фотографии времен мировой войны и послевоенные, а также бумаги, изъятые при обыске. Вот книги, которые забрали из Вашей квартиры, сочинения Ваших учителей, в том числе Фрейда, который по той причине, что он еврей, в Германии не разрешен, но Вам пригодятся его труды. На книгах автографы и дарственные надписи — все на месте.

Вот ключи от Вашего дома, должно быть, во Франции, и, наконец, — он сделал паузу, внимательно глядя на нее. Ей показалось, он даже разволновался, — вот Ваш веер, Ваше высочество, подарок Вашего жениха. Увы, жемчуга на нем больше нет, позолота осыпалась, но можно еще различить вензель, две переплетенные буквы М: Маренн Монморанси. Я счастлив вернуть его Вам во второй раз, мадам, такой же погнутый, как и десять лет назад в парке Венского университета, и снова сказать: я виноват. Я виноват, мадам, что сломал Ваш веер десять лет назад, виноват, что не смог сделать для Вас большего сейчас, но, поверьте, сделал максимум возможного.

Я не удивлен, что Вы не узнали меня и не вспомнили в лагере, что мое имя ничего не сказало Вам сейчас. Я сам узнал и вспомнил Вас не сразу. Только увидев этот веер…,

«Зачем Вы уезжаете? Завтра я приду к Вам на прием, — двадцатилетний юноша с лицом, рассеченным рапирой, протягивает ей веер. — Извините, я случайно наступил на него». — «Ничего, бывает. Такой уж сегодня вечер: сначала Вы испортили мне манто, теперь сломали веер».

«На каком факультете Вы учитесь?» — «На инженера». — «А как Ваше имя, юноша…?» — «Отто. Отто Скорцени, мадам».

Отто Скорцени! Так вот оно что! Ну как же! Теперь она вспомнила. Конечно. Тот ветреный, холодный октябрьский вечер в Вене. Она уезжала в Париж, чтобы выйти замуж за де Трая. Ее переполняли надежды и грезы о будущем счастье. А как все повернулось… Тот юноша, с инженерного факультета. Господи, каким же он стал! Если бы он ей не напомнил, она бы никогда не узнала. Десять лет прошло. Десять лет…

Маренн осторожно взяла из рук оберштурмбаннфюрера веер, раскрыла его. Погнутые перья — погнутое счастье, осыпавшаяся позолота — «осыпавшиеся» мечты. Теперь ей показалось символичным, что именно Скорцени она встретила в тот вечер. Вот что предвещало то неожиданное столкновение — встречу через десять лег, когда все уже будет по-другому, роли их поменяются, да еще как!

Тогда она была принцессой, теперь он — хозяин положения.

«Как Вас зовут? — Отто Скорцени, мадам».

Теперь она знает, откуда у него этот шрам на щеке. Она видела эту кровоточащую рану и первой взялась ее лечить. Обещала проверить, как заживет.

— Зажило? — спросила Маренн мягко, прикоснувшись рукой к щеке оберштурмбаннфюрера.

— Зажило, мадам.

— Я так и не вернулась в Вену.

— Я знаю, — он взял ее руку и поцеловал ее.

— Так вот каким Вы стали, — произнесла она, оглядывая его как будто вновь. — Никогда бы не подумала… Я помню, каким Вы были…

— Вы вспомнили меня?

— Конечно.

— Вот мы и встретились через десять лет, — продолжил оберштурмбаннфюрер и отвернулся, чтобы глаза не выдали слишком многого. — Но это еще не все, что я Вам сегодня принес. Возможно, сегодня такой день, что возвращается прошлое, фрау. Вот Вам реверанс от Мюллера: он извлек из своих сейфов бриллиантовую змейку с изумрудным глазком и счастлив вернуть ее Вам.

— Спасибо, — улыбнулась Маренн, — только прикрепить ее не на что. Платье осталось в лагере.

— Неправда. То — верно, осталось. Да и зачем оно Вам, пусть его донашивает жена Габеля. Я принес Вам другое, сегодня утром доставили из Парижа.

Оберштурмбаннфюрер раскрыл коробку. У Маренн захватило дух: легендарный «черный тюльпан» Шанель сверкал бриллиантовым блеском на французском бархате глубокого черного цвета, совершенно новом. О, Господи, ее любимое платье! Он достал его из коробки, легко встряхнул. Черные бархатные лепестки, скользнув, рассыпались по полу, потом приколол брошь и аккуратно положил на кровать.

— Надевайте его. Я хочу, чтобы сегодня Вы отправились на ужин в этом платье. И вот еще, — он взял из коробки еще что-то, — Ваши духи, «Шанель № 5». Все теперь должно быть как прежде, Маренн. А что до денег — не волнуйтесь, — предупредил он ее вопрос. — При желании стоимость этого наряда могут вычесть из первого Вашего жалования. Теперь Вы будете получать столько, что снова сможете позволить себе покупать туалеты от Шанель. Я жду Вас внизу.

Маренн была сражена. Она чувствовала, что была несправедлива к оберштурмбаннфюреру. Так, значит, все, что он сделал для нее, — это своеобразная дань прошлому, поворот вокруг оси.

Тонкий, почти невесомый бархат распустившихся лепестков черного тюльпана… Сколько воспоминаний сразу ожило во взбудораженной памяти: приятных, трепетных, грустных, горьких… А духи, ее любимые духи, духи, посвященные ей… Она и впрямь ощущала себя помолодевшей на десять лет. Как будто и не проносились эти годы, все самое плохое — позади. А впереди — только счастье, только счастье.

В мгновение ока Маренн почувствовала себя прежней-, принцессой Бонапарт, эрцгерцогиней фон Кобург, словно душа ее заново пробуждалась к жизни. Надев платье, она спустилась в гостиную. Ирма и Алик встретили, ее восхищенными взглядами. Отто Скорцени встал, подавая ей руку.

— Мама, — в восторге воскликнул Штефан. — Какая ты красивая, как в Париже!

Точно так же он сказал и тогда, в лагере, когда Габель вынудил ее надеть старое, растянутое платье, «увядший тюльпан», как она горько шутила, чтобы спеть для прибывшего из Берлина совсем неизвестного ей тогда оберштурмбаннфюрера СС.

«Ты что?! Ты разве не знаешь?! Это же сам Отто Скорцени!» «Как Ваше имя, юноша? — Отто Скорцени, мадам».

На этот раз их появление в «Кайзерхофе» произвело фурор. Алик и Ирма старались держаться в стороне, чтобы общество получше о разглядело красивую пару, которую представляли собой Скорцени и Маренн. Они оказались в центре внимания, они изумили всех.

Что за чудный цвет волос у этой дамы, которая прежде появлялась с Науйоксом и его женой, какое благородное лицо… Кто она? Новая пассия Скорцени? Ну и красавица!

Они сели за столик в самом центре — пусть вдосталь налюбуются. Маренн, как ни странно, совсем не чувствовала скованности теперь. Соединив прошлое с настоящим и обретя опору в самой себе, она, как говорят в музыке, поймала свою тональность.

Молодая женщина, встретившая в предыдущий раз Маренн враждебным взглядом, побледнела, как только они появились в зале, и… сразу же уехала. От Ирмы Маренн узнала, что это была Анна фон Блюхер — Скорцени недавно расстался с ней.

Позднее, когда зазвучал венский вальс, Скорцени пригласил Маренн танцевать. Ее глаза блестели, отражая море света, наполняющего зал, великолепие хрустальных люстр и… музыку ее души. Могла ли она вообразить всего месяц назад, голодная, измученная, выходя петь перед заезжим оберштурмбаннфюрером из Берлина, что всего несколько недель спустя она будет танцевать с ним в одном из самых дорогих ресторанов столицы новой Германии?!

«Как Ваше имя, юноша? — Отто Скорцени, мадам», — давний диалог вспоминался ей теперь как пароль, ведущий к спасению.

Поздно вечером оберштурмбаннфюрер СС Скорцени привез Маренн на виллу. Галантно попрощался, пожелав спокойной ночи. Вообще он держался корректно, даже несколько равнодушно, строго следуя выбранному тону — соблюдал дистанцию.

Но по его взгляду Маренн видела, что он любуется ею, она ему нравится. Впрочем, она понравилась ему еще тогда, в Вене, тогда он был совсем молод и простодушен и не скрывал своего восхищения принцессой. Каким он стал теперь? Сколько было у него женщин? И что связывало его с красивой, гордой девушкой, которая сразу же уехала из ресторана, как только они пришли?

Сегодня он не претендовал на постель. А что будет дальше? Как долго он будет изображать из себя благородного рыцаря? Должна же она чем-то заплатить за все полученные привилегии. Или он отдал дань прошлому, и только. Платить она будет кому-нибудь другому. У кого право первой ночи? У Гейдриха? У Гиммлера? У Шелленберга?

Маренн тихо рассмеялась: ни у кого. Она так нервничала по этому поводу, а вот первая ночь наступила и… она — одна. «Спи спокойно. Скоро поедешь в Швейцарию. Никому ты не нужна. Но все же Скорцени…» «Тот мальчик, которого она помнит в Вене, и этот молодой мужчина — день и ночь. Как он переменился! А она сама? Ведь и она теперь стала другой.

«Как Вас зовут, юноша?» Тогда он был почти влюблен. А сейчас? Она нужна ему для работы? Только для работы? «Что, радует тебя такое положение? Ты же хотела, чтобы только для работы! — Маренн иронизировала над собой… — Потому он и вел себя несколько холодновато, что Ирма передала ему твои слова о том,что не входило в условия. Наверное, он рассчитывал на другую встречу. Но все же принес веер и бальное платье от Шанель».

Несмотря на усталость и напряжение предыдущих ночей, Маренн почти не спалось. Все кружился перед ее глазами восхитительный, залитый светом зал: то ли Кайзерхофа, то ли Версаля, то ли Шенбрунна все смешалось в полудреме. Снова видела она темную аллею университетского парка и бегущего по ней юношу с окровавленной рапирой в руках.

«Я испортил Ваше манто, мадам». — «Это ерунда. Оно у меня не последнее…» Как все переменилось!

Да, похолодало настолько, что впору было надевать манто. Озеро сковал первый ледок, утки плавали в проруби. Отто Скорцени приехал к завтраку. Штефан поздоровался с ним просто, как со старинным другом, — он совсем не удивился тому, что оберштурмбаннфюрер из Берлина снова появился в их жизни.

За завтраком Скорцени сообщил, что накануне после ужина вынужден был вернуться в Управление и провел там всю ночь — накопились служебные дела. Он выглядел утомленным и предложил Маренн после завтрака прогуляться по свежему воздуху.

Закутавшись в черное норковое манго, Маренн шла рядом с ним по аллее вокруг озера и говорила. О чем? О себе. Почему-то ей захотелось рассказать ему о себе, как все сложилось в ее жизни. Ведь теперь решение принято, и все равно когда-нибудь ей придется рассказать ему… Лучше — сразу.

Каковы ее первые воспоминания о детстве? Какая земля всплывает в ее памяти при мысли о первых годах жизни? Франция? Что ж, можно сказать, что Франция. Но не та, и не такая, как Вы думаете, господин оберштурмбаннфюрер. Вовсе не блистательный Версаль.

И не Вена. Вену она впервые увидела намного позже, когда уже осиротела.

Вы удивитесь — ей вспоминается… пустыня. Да, да, колониальная Франция, затерянный среди барханов африканский форпост, на котором офицером начинал службу ее отец. Дороги многих знаменитых военачальников Франции начинались на таких вот удаленных от метрополии форпостах.

Но отец Маренн знаменитым военачальником не стал. Он рано умер. Он просто служил там. После рождения дочери и смерти совсем еще юной жены он вернулся к месту службы, а едва девочка подросла и сделала первые шаги, вызвал ее с воспитательницей-австриячкой из Франции к себе. Как охала пожилая, строгая бонна: «Тащить в такую даль ребенка, в такую жару — безумие!»

Как смешно она шлепала по песку, стыдливо прижимая к ногам приподнятые юбки и пряча от солнца лицо под зонтиком! Но какое раздолье было юной принцессе! Прежде чем она научилась ездить на пони, ее, по требовательному капризу, водрузили на спину двугорбого верблюда, и тот, осторожно ступая, — знал, наверное, какую хрупкую ношу несет, — обошел круг. Девочку поддерживал денщик отца, старый солдат.

Так и прошли ее первые годы детства среди семей служивших на форпосте офицеров, знатных и незнатных, одним из которых, героем пустыни, прославленным в боях с кочевниками, был близкий друг ее отца — маршал Фош. Тогда, конечно же, еще совсем молодой и совсем-совсем еще не Маршал. Во Франции его ждала прекрасная Мадлена, с которой он был обручен и должен был жениться по возвращении в метрополию.

Родного отца Маренн убили в одной из стычек в пустыне. Он умирал в палатке, на руках своего друга Фоша, и просил того никогда, никогда не отдавать его дочь австрийским родственникам. «Почему?» — недоумевал будущий Маршал. «Они объявят ее безумной…» Фош с трудом тогда понимал его, но обещал не оставлять малышку и воспитать ее во Франции.

Помнит ли Маренн смерть своего отца? Да, очень хорошо. Тогда впервые, одетая в маленькие черные вещички, она сидела в изголовье гроба, который корабль вез во Францию, чтобы там погибшего отпрыска старинного рода похоронили с почестями в семейном склепе, и не могла понять, почему папа не встает и почему он ничего ей не скажет. И куда это они упрятали его, под какие-то плиты? Зачем? Он же не сможет оттуда выйти!

Да. Никогда. Никогда уже ее отцу не встать из гроба. Но смерть друга оказалась не единственным ударом для будущего Маршала. В тот год он получил от своей невесты письмо — Мадлен решила разорвать помолвку и отказывалась выйти за него замуж… Почему? А потому что ей очень не нравилось его опекунство над маленькой девочкой-сиротой, пусть даже знатной и богатой. «Ведь есть же эти Габсбурги, пусть они ее и заберут, — настаивала Мадлен. — У нас должна быть своя семья и свои дети, Фер», — твердила неустанно.

Уступив требованиям возлюбленной, Фош повез Маренн в Вену. В неудобном душном платье с широкой юбкой, которую вздымала целая волна нижних кружев, вся унизанная бантиками, розочками и оборками, с распущенными темными волосами, она стояла, испуганно кривя ножки, посреди огромной залы из белого мрамора в Хофбургском дворце перед седовласым человеком с большими кавалерийскими усами, который якобы был ее прадедом, а вокруг собралась целая толпа ее родственников, напомаженных, разодетых кавалеров и дам, которые с любопытством, а одновременно с брезгливостью, рассматривали ее в монокли и тихо переговаривались между собой, пожимая плечами. Они явно не хотели принимать девочку к себе.

— Ну а как у нее с головой? В порядке? — громко поинтересовался старик. Наверное, как она подумала тогда, сам император. Ведь сказал же ей Фош перед отъездом в Вену: «Скоро ты будешь жить.в императорском дворце, твой родной дедушка — император». А слово-то какое — император… Оно просто оглушило ее.

Удивленный и обиженный отношением Габсбургов к ребенку, Фош сразу же после аудиенции у императора Франца-Иосифа увез Маренн в гостиницу, где они остановились, — император соблаговолил подумать до утра.

А поздно вечером будущего Маршала Франции посетила старая австрийская графиня, фрейлина и подруга уже усопшей императрицы Зизи, супруги Франца-Иосифа. Она умоляла Фоша как можно скорее покинуть Вену и увезти малышку, пока Габсбурги не решили завладеть ею и не упекли ее в сумасшедший дом. «Но почему? Почему?» — не понимал Фош.

«Ах, это очень грустная история, отвечала ему графиня. — Разве Вы не слышали?»

Да, история оказалась не просто грустная — трагическая. Она была связана с единственным сыном императора Франца-Иосифа, кронпринцем Рудольфом, который в местечке Майерлинг покончил с собой, убив также и свою возлюбленную, молодую красавицу Мари Ватцера. Наследника австрийского престола обвинили в сумасшествии, унаследованном якобы от матери, принцессы Баварии Элизабет.

Слабоумие считалось роком Баварского дома, и Франц-Иосиф не простил Зизи, что от него скрыли этот факт, когда он женился на ней. Императрица Зизи умерла вскоре после смерти сына, практически в изгнании. Она славилась дивной красотой. И, взглянув на малышку, старая графиня всплеснула руками: «Ну вылитая Зизи, просто копия!»

— При чем же здесь ребенок? — недоумевал, выслушав рассказ, Фош.

— Ах, помилуйте! Кронпринц Рудольф состоял в браке с принцессой Бельгии Стефанией, скучным, бесцветным, чрезвычайно злопамятным существом. Выпустив уже после его гибели мемуары об их совместной жизни, Стефания не нашла для мужа ни одного теплого слова. От этого в высшей степени неудачного брака родился единственный ребенок — дочь Элизабет. С самого рождения Габсбурги тяготились девочкой: пятно, лежащее на репутации ее отца, компрометировало всю династию, и они мечтали поскорее избавиться от нее.

Потому, едва девочке исполнилось пятнадцать лет, она получила титул принцессы фон Кобург-Заальфельд и была быстро выдана замуж подальше от Австрии — во Францию. Каково же было отношение к ней ее деда-императора и родной матери, что, даже узнав о смерти Элизабет при родах, они не только не высказали соболезнования ее мужу, но даже не поинтересовались, жив ли ребенок и кто вообще родился: сын или дочь.

Франц-Иосиф полностью отверг эту ветвь Габсбургского дома, посчитав испорченной, подточенной потенциальным слабоумием. Кто знает, вполне возможно, что именно обида, нанесенная прадедом ее матери, и послужила пружиной, которая подтолкнула позднее Маренн к выбору профессии. Она стала изучать безумие, чтобы доказать всем, что ее дед Рудольф вовсе не сошел с ума, его убило другое — то, о чем Габсбурги предпочли бы умолчать — невероятная жестокость Франца-Иосифа к жене и сыну.

В тот вечер будущий Маршал Фош послушался совета старой графини и увез Маренн из Вены, не посещая более императора. Верная своему слову Мадлена разорвала помолвку. «Между гобой и ребенком я выбираю ребенка, — сказал ей при прощании Фош, — ты сможешь прожить без меня, ты — взрослая, самостоятельная женщина, а вот она — нет. Я не могу бросить малышку пяти лет, у которой умерли родители и от которой только что брезгливо отказались ее венценосные родственники».

Габсбурги еще вспомнят о Маренн. В недоумении они снова будут пожимать плечами и ломать голову: Мария-Элизабет фон Кобург Заальфельд… Ее сватают за английского наследного принца и за сына германского императора, да кто она такая, откуда взялась? Ах, эта… Так она же того, головой больна! В австрийской династии много других принцесс — выбирайте на вкус…

Но накануне мировой воины два монарха Европы, английский король и германский кайзер, пожелали видеть женой наследников своих престолов именно внучку «полоумного» Рудольфа, как наследницу самой древней ветви австрийского императорского дома, ее единственную наследницу.

И сделав хорошую мину при очень плохой для себя игре, император Франц-Иосиф вынужден был как ни в чем не бывало написать генералу Фошу, чтобы он немедленно привез эрцгерцогиню Маренн в Вену, так как «их Величество желают выдать ее замуж согласно своей воле и во благо интересов империи», — при этом он, конечно, имел в виду своего близкого союзника, Германию.

«Я привозил ее к Вам однажды, — дерзко ответил всемогущему монарху республиканский генерал Фош, — она, помнится, не понравилась-Вашему Величеству. Принцесса Маренн в равной степени принадлежит как Австрии, так и Франции. Если Ваше Величество припоминает, то отец ее был французом. Франция воспитала ее. И Франция решит, кому отдать ее руку, исходя из интересов Франции, Ваше Величество». Таким образом, Германия была отвергнута.

А посланником английского дома в Версаль приехал тогда Уинстон Черчилль. Он привез юного английского принца познакомиться с его будущей женой — генерал Фош предпочел для Маренн Англию. Потому что так, он считал, выгодней для Франции, потому что громы мировой войны уже слышались вдалеке, хотя гроза еще не разразилась.

Маренн очаровала юного принца, и ей он тоже понравился. Каково же было отчаяние юноши, когда он узнал в восемнадцатом году, что принцесса фон Кобург-Заальфельд никогда не сможет стать его женой. Она никогда не станет королевой. Она сама отказалась от принца, ради… простого художника.

Отвергнутый принц был готов простить Маренн ее и свой позор и, отрекшись от престола, жениться на ней как частное лицо. Но Маренн гордо отвергла его предложение, хотя находилась в отчаянном положении. Он все же добровольно уступил корону своим родственникам — к глубокому разочарованию своего отца, потому что без Мари-Элизабет… Он не представлял себе жизни без Мари-Элизабет. «Если не Мари—тогда никто!»

А в самый канун мировой войны, наблюдая за юной парой в Версальском парке, еще молодые Фош, Черчилль и Петэн всерьез думали, что этот брак, может быть, станет исключением в печальной традициии несчастливых королевских браков по расчету, и «дети» искренне полюбят друг друга…

Ничего подобного не произошло. Началась война. Несколько художников и поэтов, служивших офицерами-добровольцами во французской армии, подняли восстание в 1918 году. Они хотели защитить Республику Марианны и ее революционные ценности от цинизма военно-промышленной олигархии, вступавшей в сговор с противником. Их поддержали англичане; которых возглавил художник Генри Мэгон.

Призвав немцев путем братания прекратить мировую бойню, восставшие покинули окопы и вышли на нейтральную полосу, бросив оружие. В это время немецкий генерал, который накануне попал к англичанам в плен и которого Генри отпустил ради маленького сына, оставшегося без матери в Кельне, вопреки всем договоренностям начал наступление своей дивизии на Париж.

Тот незабываемый момент изменил не только ход мировой войны, но и частную жизнь Маренн бесповоротно. Что было делать генералу Фошу? Тогда, имея шестнадцать лет от роду, Маренн не понимала своего приемного отца. Теперь, конечно, она думает по-другому.

Что было делать генералу Фошу, командующему войсками Антанты, перед наступлением немцев: открыть фронт и впустить противника в столицу, когда до победы оставалось всего несколько шагов? Или открыть огонь и защитить Францию, а под огнем погибнут те французы и англичане, которые оказались на нейтральной полосе?

Долг, благодаря которому Фош записал свое имя в историю золотыми буквами, восторжествовал, и генерал защитил Францию, он победил… Осколки артиллерийских снарядов смертельно изуродовали Генри. Маренн бежала к нему под обстрелом… французских стволов — он падал на землю, истекая кровью. Она подхватила его, она тащила его под градом снарядов к своим.

А кто они были теперь, свои? Свои навсегда превратились для него в чужих. Она слышала, что именно тело Генри Мэгона хотел выбрать Маршал, чтобы похоронить как Неизвестного солдата под Триумфальной аркой в Париже. Но потом передумал, потому что Генри был англичанином, и предпочел ему француза — друга Аполлинера, погибшего в тот же страшный день.

Он знал, что виноват, великий Маршал Фош. Он очень надеялся, что Франция простит его — победа все спишет. И Франция простила. Только Маренн не простила своего приемного отца. Она ушла от него, отказавшись от громкого имени, от наследства, от будущей королевской короны, отказавшись от Франции.

А дальше? Дальше Вы знаете, герр оберштурмбаннфюрер… Училась в Америке, растила сына… Приехала в Вену, в двадцатых годах после смерти Фоша снова вернулась в Париж… Взяв за руки обоих своих детей, она поднялась по лестнице Дома инвалидов, где находилась его усыпальница. Она показала ему сына. Мальчик, в жилах которого текла кровь императорской династии Австрии, родился в богадельне, среди нищих, и у его убитой горем семнадцатилетней матери даже не было во что его запеленать. Никто не помог ей в ту пору…

А Серт писал ее знаменитый портрет, воплотивший Великую Победу. О ней слагали легенды и стихи, ее превозносили как Марианну Первой мировой — она же уплывала на корабле к берегам далекой и неизвестной ей Америки, чтобы никогда, никогда не возвращаться назад.

Что только не приходилось ей делать в Америке, чтобы прокормить себя и своего ребенка, чтобы заработать на обучение. «Императорская девочка с императорской судьбой», как называли ее в Париже, императорскими ручками мыла котлы на кухнях, собирала мусор, выносила помои, чистила овощи. Хорошо, что Генри оставил ей на ребенка по завещанию немного денег. Но при этом он не забыл упомянуть и всех своих прежних любовниц, и среди них — Коко Шанель, так что Штефану достались от папы «кошачьи слезки».

В Америке, в Университете Чикаго, она впервые услышала Зигмунда Фрейда, когда он путешествовал по Соединенным Штатам с курсом лекций, и вскоре отправилась к нему в Вену…

— Тогда, в Париже, перед самой свадьбой граф Анри де Трай проиграл меня в карты… — призналась Маренн, чтоб уже не оставлять недоговоренностей. — Я разорвала помолвку и уехала из Парижа. Вот потому… Потому я не вышла тогда замуж. Я до сих нор не могу понять, как он смог так поступить и как посмел потом предстать передо мной! Не могу понять, не могу простить, и боль не утихает до сих пор, когда я вспоминаю ту осень, — говорила она с горечью. — Несмотря на все ужасы, которые мне пришлось пережить в лагере, та боль острее и ощутимее — она не притупляется с годами. А теперь… — Маренн вздохнула и остановилась перед крыльцом — прогулка подошла к концу.

— Что ж, теперь я согласилась на все, и все должна принять безмолвно и покорно. Я готова…

— Ничего страшного Вас не ожидает, — ответил ей Скорцени негромко.

Она заметила, что ее рассказ о прошлой жизни произвел на него впечатление, но он счел бестактным высказывать свое мнение — просто принял к сведению.

— Та осень позволила нам впервые встретиться друг с другом, — продолжил он, — и, может быть, это к лучшему, что все так случилось в Париже. По крайней мере, здесь Вы защищены и ничто больше не должно Вас тревожить.

— Защищена? Кем? — спросила Маренн, не поворачиваясь. — Гестапо?

— Мной, — он произнес спокойно и уверенно. — Мне кажется, я доказал Вам это недавно, мадам…

Маренн молча вошла в холл, сбросила манто. Она слышала, что он идет за ней. Подняла голову, взглянула… Оберштурмбаннфюрер стоял рядом: высокий, сильный, непоколебимый как скала, затянутый в черный мундир, красиво облегающий его мускулистую фигуру, перехваченный тугими ремнями по талии и через плечо, в начищенных до блеска сапогах…

Его сила и уверенность в себе вселяли спокойствие и радостное благодушие. С ним ничего не страшно. О таком мужчине, о таком спутнике, таком защитнике, наверное, мечтает каждая женщина с юных лет. Он молод, у него волевое, интересное лицо, которому шрам придает еще большую мужественность. Отто Скорцени безусловно стоит всех восторгов и слез, которые, по словам Ирмы, ему посвятила не одна женщина, сердце которой он воспламенил и… разбил… Не одна потратила лучшие свои годы на то, чтобы добиться его внимания. Так говорит фрау Ирма. Только… Только при чем здесь она? При чем здесь она, Маренн фон Кобург?

— Зачем? — спросила Маренн, пытливо вглядываясь в его холодное, бесстрастное лицо. — Зачем Вам все это? Я спрашиваю — Вы не отвечаете мне…

Он промолчал и теперь. Маренн опустилась в кресло. Оберштурмбаннфюрер присел рядом с ней, не отводя от нее взгляда. И в этот миг она увидела, как соскользнула с его лица маска презрительного безразличия. Он словно еще помолодел. Он жадно разглядывал ее блестящими синими глазами, стараясь вобрать в себя каждую ее черточку. Затем протянул руку и нежно провел ладонью по ее щеке и подбородку.

Маренн почувствовала, что ее пронзило острое ощущение нарастающего в нем чувства. Она хотела оттолкнуть его руку, отстраниться. Но вопреки ее воле собственное тело отказывалось повиноваться ей. Она словно застыла. Она не могла шелохнуться. Она смотрела на него и тоже молчала.

Оберштурмбаннфюрер провел пальцами по ее шее, расстегнул пуговицы на блузке. Маренн сомкнула ресницы: ну, вот оно… вот оно… Ради чего все было предпринято с его стороны.

Ну, возьми же, возьми! Возьми, если хочешь, силой… Но нет, он провел пальцами по ее выступавшим из бюстгальтера грудям… Внутренне Маренн сжалась в комок: «Ну, ну, что же ты медлишь, — стучало у нее в голове, — сорви одежду, сорви одежду, все теперь твое. О, господи… Какая мука… Ну!»

Он встал. И все так же не проронив ни слова, прошел в гостиную. Маренн откинулась на спинку кресла. Она понимала, что он страстно желал ее, но не уступил самому себе… Почему? Потому что знал,что она не отвечает ему взаимностью, ощутил, как, словно ежик, свернувшись клубком, она выставила против него иголки, хотя вслух не произнесла ни слова возмущения, не сделала ни единого протестующего жеста.

Он понял, что может взять ее только силой, наступить на ее обреченную готовность к любому унижению, без всякого ответного чувства… И не захотел ее покорности силе. Значит, его это не устраивает? Тогда… Что он ожидает? Не может же он рассчитывать, что проведя два года в лагере, она легко и быстро забудет обо всем?

Маренн закрыла глаза. В ее памяти вновь всплыли картины лагерной жизни. Сменившись с поста, один из охранников выбрал себе жертву среди женщин-заключенных и занимается с ней любовью прямо в бараке. Остальные женщины, собравшись кучкой, притихли и испуганно смотрят на них. Его плечи покрылись испариной, бедра равномерно движутся взад-вперед. Маренн увела детей в другой конец барака. Не нужно им видеть этого. Но как их уберечь, как?

Чуть приподнявшись в кресле, она прислушалась: уехал ли оберштурмбаннфюрер? Уехал, даже не известив, не попрощавшись, по-английски? Вышел из дома через флигель? Да, кажется, его нет. Маренн встала. На секунду задержалась перед зеркалом — поправить волосы. Потом прошла в соседнюю комнату.

Однако она ошиблась. Оберштурмбаннфюрер по-прежнему находился на вилле. Он стоял, облокотившись на спинку кресла перед камином, курил, упершись ногой, обтянутой блестящим сапогом, в каминную решетку, и смотрел на пламя.

Услышав шаги, он повернулся. Долгий пристальный взгляд светлых, прозрачных глаз — Маренн сразу захотелось убежать от него, спрятаться, закрыться в спальне.

Но, повинуясь этому требовательному, властному взгляду, она приблизилась. Не отрывая от нее взора, Скорцени бросил недокуренную сигарету в огонь и вдруг, крепко взяв за руку, притянул Маренн к себе.

Положив ей руки на плечи, он силой заставил ее встать на колени, буквально вмяв в пол. Побледнев и дрожа, Маренн послушалась. Держа одну руку у нее на затылке, он свободной рукой расстегнул ремень, пуговицы на форменных брюках и прижал ее лицом к выскочившему как разъяренный лев члену. Маренн хотела вывернуться, но он держал ее железной хваткой. «Только бы не увидели дети…» — промелькнуло у Маренн в голове.

Конечно же, она понимала, что он от нее хочет. Она осторожно скользнула языком вокруг влажной головки, затем взяла пенис в рот, двигая губами вверх-вниз по длине органа. Будто щипая струну гитары, она легонько дотронулась языком до «короны». И чувствовала, как напряглось все его тело, как он дрожит от наслаждения, затем снова провела по органу языком вниз и обратно наверх. Он застонал.

Потом, наклонившись, легко, как пушинку, поднял ее, и, сорвав трусики, усадил на свой член, страстно целуя лицо, шею, плечи. Маренн обхватила его коленями и чувствовала, как с каждым движением его члена усиливается ее возбуждение, а в груди разливается колоссальная сила жизни, обновления, радости…

— Что ты за женщина! — он перенес ее обессиленную, расслабленную на диван и сел рядом, положив ее голову себе на колени. Маренн лежала с закрытыми глазами. — Ты просто колдунья, ты творишь чудеса…

Маренн повернула к нему голову, взглянула ярко зазеленевшим, полными страстной неги взором в его лицо и вдруг, выгнувшись, снова прильнула губами к его члену…

Наутро, измученная, но счастливая, она со страхом и стыдом вспоминала о произошедшем. Потрясающие ощущения и настоящее наслаждение, которые длились всю ночь — в спальне Скорцени несколько часов подряд удерживал ее на пределе возбуждения, — все это оставалось с ней, когда на рассвете оберштурмбаннфюрер, нежно поцеловав ее, уехал в Берлин.

Маренн была готова провалиться сквозь землю. Она корила себя за слабость, она ругала себя, но не могла не признать, что такого физического и эмоционального удовлетворения не испытывала еще никогда прежде, даже с Генри. То же самое он мог сказать о себе. Впрочем, он и сказал, уезжая. Он возрождал ее к жизни — они были созданы друг для друга.

Но тем не менее что-то в ней восставало против близости с ним. Теперь она сделает все, чтобы пережитое прошлой ночью больше не повторилось. Теперь она будет отталкивать его. Зачем, ведь было так хорошо? Маренн и сама не могла ответить на этот вопрос.

Все ее существо было подавлено, очаровано, околдовано этим мужчиной. И она хотела во что бы то ни стало освободиться от него. Про себя она знала, конечно, — борьба безуспешна. В конце концов она обречена. Обречена на него.

Ее не победила разлука с де Траем, ее не сломали голод, холод, побои, ее не одолел Ваген. Ее победила любовь. Она окутала ее, оплела нежными узами, невидимы ми, но неразрывными. Ее победил «господин оберштурмбаннфюрер из Берлина». Он просто покорил ее. Мальчик из Венского университета, случайный знакомый, один из многих прочих, смотревший на нее с поклонением и восхищением, вырос и… пленил ее. В прямом смысле. Маренн усмехнулась про себя: ведь ее так и не освободили из лагеря, она осталась узницей. И пленил как женщину, заслонив собой все, что было до него, и даже то, что будет после.

Только сам он никогда об этом не узнает. Она не признается ему — наоборот, она будет стараться, чтобы он думал, будто ничего не значит для нее. Показать ему свои чувства — значит дать неограниченную власть над собой. А в Соединении с властью, которой он облечен самой принадлежностью к СС в этой стране — о, этот чудовищный коктейль сотрет ее в пыль, он ее уничтожит.

Можно зависеть от мужчины, любить его, но быть свободной. Можно томиться в тюрьме и ненавидеть своих угнетателей. Но быть узницей и безумно любить одного из них — это уж слишком. Конечно, бывает и такое. Похоже, ее случай.

И если нет возможности ради жизни и благополучия детей избежать власти системы — пусть, она согласна. Пусть восторжествует власть системы. Она ей покорится. Но его личной власти — никогда.

Однако больше всего на свете ей сейчас хотелось прильнуть щекой к его крепкому, обнаженному плечу, на котором выступили капельки пота после только что пережитой близости. Зачем все усложнять? Зачем? А он? Она ведь не знает, что подумал он, как он воспринимает все случившееся ночью. Может статься, для него это всего лишь очередное приключение, и он быстро обо всем забудет.

Хороша же тогда она будет со своими чувствами. Не хватает только стать смешной, сразу, с самого начала. Нет, надо подождать, не стоит торопиться. И все же, могла ли она представить себе десять лет назад в Вене, что тот ничем особо не примечательный юноша, симпатичный, конечно, но не более, превратится в такого мужчину… Как он лежал рядом с ней, нагой и нежный, молодой и горячий, как целовал ее рот, грудь и хрупкие, худенькие плечи…

Огонь в камине в гостиной погас, и за окном разгоралось утро…

* * *

После завтрака приехала фрау Ирма. Маренн боялась, что она начнет расспрашивать ее, а ей не хотелось лгать! Но Ирма, как ни странно, ни словом не обмолвилась о минувшем дне. Пока Скорцени присутствовал на вилле, она не появлялась и даже не давала о себе знать телефонным звонком. Словно все знала заранее. И гораздо больше, чем Маренн. Знала наверняка, что он провел здесь ночь.

Иначе отчего, всегда такая внимательная к здоровью Маренн, на этот раз она как будто и не заметила синеватых кругов у Маренн под глазами, которые явились следствием отнюдь не сердечного недомогания в прошедшие часы?

Маренн опять почувствовала себя объектом какого-то заговора и замкнулась в себе. Впрочем, может быть, она и преувеличивала. По крайней мере, Ирма не обратила внимания на перемену в ее настроении или только сделала вид. Она все время говорила о сборах и объявила Маренн, что в Швейцарию они поедут вместе.

Доктор де Кринис решил, что фрау Кох так же весьма полезно подышать горным воздухом и обследоваться в санатории, и она с радостью готова сопровождать Маренн и ее детей.

Дни в Швейцарии летели быстро. Обилие воздуха, хорошее питание, внимательный уход и полный покой делали свое дело: дети быстро шли на поправку, улучшалось и состояние Маренн. Время от времени, приезжая из Берлина, Науйокс и Скорцени навещали их, в штатском.

Приехав в первый раз и встретив на пороге холодный, неприветливый взгляд Маренн, Скорцени сразу оценил ситуацию и вел себя так, как будто между ними ничего не произошло, они — совершенно чужие, едва знакомы друг с другом. Он испытывал двойственное чувство: с одной стороны, ему было неприятно, но с другой — его самого вполне устраивало подобное положение.

Он не хотел быстрого сближения с Маренн. Он сам не знал, хотел ли он вообще этого сближения. Его озадачило, что с тех пор как он впервые увидел ее в лагере, он не переставал думать о ней. Он старался убедить себя, что испытывает сугубо профессиональный интерес, но после ночи, проведенной с Маренн на вилле, его привязанность к ней превратилась в какую-то наркотическую необходимость: он задыхался без нее, он испытывал тоску и томление, чего никогда не случалось с ним прежде. Он потерял интерес ко всем женщинам. Ко всем, кроме нее, и никак не хотел признаться и примириться с тем, что полюбил.

Он боролся с собственным сердцем, и порой ему хотелось убить ее, великолепную, зеленоглазую, с роскошными каштановыми волосами, такую страстную, горячую, любящую, захватившую все его существо. Никогда он не позволял женщине гак глубоко задеть его чувства, так страстно взволновать все его естество.

Порой он злился, он ненавидел ее, и однажды, приехав в Швейцарию, даже отхлестал по щекам, когда ему сильно хотелось, чтобы, оставшись с ним наедине, она сказала, сбросив одеяние: «Иди ко мне». Он бил ее по лицу, благо Алик и Ирма с детьми оказались в этот момент на улице и не слышали ничего.

Маренн упала на пол, волосы ее растрепались, но протянув к нему руку, она прошептала, как он и хотел: «Иди ко мне», — в глазах ее стояли слезы. И сбросила с себя одежду.

Он с радостью видел, как она поправлялась и хорошела, как ее исхудавшее в лагере тело обретало прежнюю силу и формы. Восхитительные формы…

Вскоре он перестал ездить. Возвращаясь из Швейцарии, Алик рассказывал ему, что она порой равнодушно спрашивала о нем. Ну что ж, равнодушно так равнодушно. Ирма вернулась в Берлин. Маренн оставалось еще несколько дней провести в Инсбруке, на горнолыжном курорте, где ее дети упивались солнцем и катанием с гор.

Оставив дела и не сообщив ничего Алику, Скорцени поехал к ней. Вечерело. Розово горел над верхушками гор закат. Утомленные за день Джилл и Штефан задремали после ужина, и Маренн уложила их спать. За окном летел крупными хлопьями снег.

Как странно: и снег, и яркое солнце одновременно… И снова весело трещал камин. Присев на ковер у камина, Маренн вдруг вспомнила, как в лагере Ваген заставлял ее по вечерам одевать широкие мужские брюки на подтяжках, длинные перчатки до локтя, водружал ей на голову свою фуражку и, выставляя с обнаженной грудью, требовал исполнять перед господами офицерами песню…

«Не надо об этом. Это уже прошло», — остановил ее воспоминание Скорцени и обнял. Маренн приникла головой к его плечу. Садилось солнце. Он ласкал ее прямо на ковре, перед камином. Он с волнением наблюдал, как, приподняв платье, она снимает тонкие шелковые чулки и небрежно бросает их. Этот красиво очерченный бледный, молчаливый рог, гладкие, длинные волосы и говорящие, зовущие глаза…

Вот она поднимается на колени, встав между его ног, доводя его до вершины наслаждения и, кажется, тают все снега вокруг и в этом царстве холода, зимы и льда лед между ними исчезает. Исчезает навсегда.

Наступал новый 1939 год. В феврале, после почти двухмесячного отдыха и лечения в Швейцарии, Маренн с детьми вернулась в Берлин и начала работать в клинике Шарите.

В первые недели Скорцени каждый день заезжал за ней, чтобы отвезти ее на обед, и медсестра почтительно сообщала ей: «Господин оберштурмбаннфюрер приехал». Он обычно ждал ее у машины. Сняв халат, Маренн спускалась вниз, ловя свое отражение в зеркалах. Она уже привыкала к своему новому образу — все та же черная форма, которой она пугалась раньше, серебряный погон на плече.

Когда она выходила из клиники, Скорцени распахивал перед ней дверцу автомобиля. Она знала, многие коллеги тайком наблюдали за ними. Сперва удивлялись, потом привыкли.

Отто легко нашел общий язык с ее детьми Он брал их с собой на спортивные площадки, и приятели офицеры изумлялись, увидев его в обществе далеко не маленьких подопечных, которых он теперь называл «мои дети». С легкой руки, а точнее, с острого языка Науйокса, смеялись: «Как это у тебя получается, чтобы сразу большие?» И, конечно, спрашивали: «А кто их мама?»

Как-то Маренн заехала за ними на корты — был выходной день. Когда она появилась у площадки, в меховом манто, с длинными распущенными волосами, падающими ниже пояса, она услышала, как он сказал, представляя ее своим партнерам по теннису: «А вот и наша мама». Удивление, смешанное с восхищением, легко читалось в лицах, а кто-то даже присвистнул: «Такая молодая?»

Но Маренн сделала вид, что она не расслышала невольный комплимент, и скрыла улыбку.

Наблюдая за тем, как Скорцени общается со Штефаном и Джилл, Маренн не раз ловила себя на мысли, что все предшествующие годы ее детям не хватало отца. Она понимала это и раньше, но сейчас почувствовала особенно остро. В первую очередь — Штефану. Мальчик нуждался в примере старшего.

Пожалуй, у Скорцени это получалось даже лучше, чем у по-французски легкомысленного графа де Трая, который хотя и признавал ее детей и ни в чем не ограничивал их, все же уделял им мало внимания, можно сказать, что вовсе не замечал, — его волновала только женщина.

А тогда, в тридцать девятом, Маренн впервые в жизни ощутила, что у нее появилась опора в жизни, появилась семья. И хотя речи о том, чтобы официально оформить их отношения, не заходило, и оба противились охватывающему их чувству и всячески пытались освободиться от него, стараясь найти самые вздорные предлоги для оправдания столь необходимой близости и уединения, счастье их делилось только на двоих. Им даже стали вовсе не нужны Алик.и Ирма — они почти бросили своих друзей. Видя их отношения, Науйокс и его супруга постарались исчезнуть как можно скорее.

Отто Скорцени все реже показывался в роскошных ресторанах или модных ночных кабаре, он больше не принимал участие в развлекательных походах Гейдриха по проституткам, в которых, как выражался второй человек в СС, проявлялась «очень полезная твердость и доминирующая сила нордического характера», выраженная через сексуальное унижении партнерши.

Скорцени проводил жизнь на службе и… дома. Да, теперь и у него появился дом. Где он был? Там, где была Маренн.

На служебной вилле СД у лесного озера, где она жила в первое время, затем — в ее уютном домике в Грюневальде. В его собственной берлинской квартире, где они останавливались, когда ехать в Грюневальд оказывалось слишком поздно и далеко.

Теперь по утрам Маренн готовила завтрак для всей семьи, а когда она так уставала в клинике, что не могла открыть глаз и поднять головы от подушки — подорванное в лагере здоровье давало о себе знать, — Скорцени брал на себя хозяйственные обязанности и призывал на помощь Штефана.

Они быстро, по-солдатски справлялись и с завтраком, и с утренним обходом магазинов, хотя это случалось редко, — все продукты им привозила теперь домой специальная хозяйственная часть СС. И лежа в широкой постели, которая еще хранила тепло его тела, тепло их любви, Маренн прислушивалась к доносящимся с кухни приглушенным взрывам мужского хохота. Маренн не могла не удивляться про себя, как изменилась ее жизнь.

Дело заключалось даже не в достатке, не в тепле и уюте, не в любимой работе, которую ей предоставили более всего изумляло то, чего она не могла ожидать, о чем не заходило и речи: она была по-настоящему счастлива, ее любили. Она это чувствовала, она любила сама, хотя не решилась бы признаться вслух.

Конечно же, в отношениях столь разных характеров, как у нее и Скорцени, не все проходило гладко и безоблачно. Иногда, словно пресытившись этой спокойной, семейной жизнью, он бросал ее. Он возвращался на прежнюю стезю: он проводил ночи в кабаках, он пил, он хотел избавиться от нее, он .бывал груб и жесток, и тогда она со всей очевидностью вспоминала, где она находится и чего ей стоило такое решение. Она переживала, но никогда не показывала ему своих слез. Ни ему, ни детям.

Он возвращался, он всегда возвращался к ней.Но никогда не просил у нее прощения — она и не требовала.

Она молча принимала его.

В июне тридцать девятого года они вместе совершили свое последнее мирное путешествие — в Италию. В теплых водах Адриатики вдвоем они купались при свете луны, совершенно нагие. На пляжах Лидо царили тишина и умиротворение.

Наступало последнее мирное для Европы лето — 1 сентября 1939 года с провокации в местечке Гляйвиц на границе Германского рейха и Польши, устроенной штандартефюрером СС Альфредом Науйоксом по личному указанию рейхсфюрера Гиммлера, началась Вторая мировая война.

Загрузка...