ПУСТЯК


Новелла ГВИДО МИЛАНЕЗИ 

С итальянского пер. Е. ФОРТУНАТО 

Иллюстрации А. В. ЮРГЕНСА


Командир миноносца «Проклион» удивленно приподнял брови и подозрительно посматривал на письмо, положенное дежурным матросом на столик: прикоснуться к нему было противно, так был испачкан конверт грязными, мокрыми пальцами.

— Кто принес эту мерзость? — злобно спросил он с настроением человека, проведшего отвратительную ночь из-за нестерпимой качки.

— Так что… каторжник… он в лодке здесь.

— Хоть бы их когда-нибудь заставляли мыть руки! — буркнул офицер и, взяв в одну руку циркуль, лежавший на мореходной карте, а в другую разрезательный ножичек из слоновой кости, заменил ими нож и вилку и ухитрился довольно ловко достать письмо из конверта, не прикоснувшись к нему.

— Ах… это от заведующего колонией преступников, — вполголоса сказал он, бросив беглый взгляд на подпись. — И что же этому заведующему от меня нужно?

Если бы лейтенанту Карло Б. не пришлось всю ночь слышать ритмичные удары волны о борт его судна, приставшего еще накануне вечером к бую в бухте Капрайа, и к тому же еще не пришлось бы испытывать непрерывного нырянья от качки, а удалось бы спокойно, как следует, выспаться и отдохнуть, он, конечно, вспомнил бы тотчас же, что это письмо является ответом на его же послание. Ведь, он сам накануне, едва войдя в бухту, известил заведующего колонией преступников, — единственное должностное лицо на острове, — что он прибыл для технического осмотра мыса Траттейа и покорнейше просит «господина заведующего колонией преступников» прислать ему проводника. Ведь, он, командир миноносца «Проклион», совершенно не знает местности и не имеет никакого понятия, как здесь раздобыть себе возницу среди местных жителей.

Но при первых же любезных словах этого письма от заведующего колонией преступников лицо офицера, до того такое хмурое и недовольное, прояснилось и, когда обычная улыбка разгладила его — увы, слишком рано облысевший лоб, — он уже вспомнил все.

…«Среди местных жителей возницу раздобыть нельзя, и, вообще, здесь никаких способов передвижения не существует, а потому осмеливаюсь вам предложить мою, более чем скромную, таратайку, единственную на всем острове, и прошу вас располагать ею, как вам будет угодно. Впрочем, считаю своим долгом вам сказать, что по здешним дорогам ездить в сколько-нибудь сносном экипаже нет возможности, — так что не удивляйтесь допотопной конструкции моей двуколки, в которой даже не имеется верха Один из арестантов поведет лошадь в поводу; он же заменит вам проводника. Это № 752, податель сего письма, кстати сказать, субъект нрава весьма буйного…»

— Вот тебе на!.. Так вот какой ты № 752? Ну, и молодчик! И такого выбирают мне в проводники… — Тут командир миноносца «Проклион» снова удивленно приподнял брови.

…«нрава весьма буйного, так что мы принуждены удалять его от других и посылаем его одного на землекопные работы как раз к мысу Траттейа, где он исправляет дорогу; место это очень пустынное и отдаленное от всякого жилья, в чем вы убедитесь сами. Мне приходится дать вам в проводники именно этот № 752, потому что только он один знает, как пробраться на мыс, не запутавшись в скалах. Покорнейше прошу вас не заговаривать с ним и не обращаться к нему ни с какими вопросами: только в таком случае я могу безусловно отвечать за него. Если же, против чаяния, он что-либо себе позволит, будьте любезны тотчас же известить меня по телефону из винодельного управления, находящегося на полпути к мысу…»

— Что же… прекрасно! Пройдем взглянуть на этот 752 №, —воскликнул Карло Б., слегка почесывая себе лоб и стараясь восстановить в памяти образец усмирительной рубашки, виденной им на тюремной выставке в Риме…

Буйный преступник был тут, около борта, в своей лодке; он приподнял голову, когда командир миноносца «Проклион» высунулся из-за трапа, поглядывая по сторонам, как будто без всякой определенной цели.

Стоял неподвижно, между двумя скамьями, в грубой холщевой одежде сероватого цвета с широкими, более темными, продольными полосами; между его плечами, на спине, слегка согбенной, на фоне более светлого квадратика, темнело его позорное клеймо № 752, отпечатанное на холсте. Арестантский колпак, белый, цилиндрической формы, по черногорскому образцу, скорее низкий, закрывал всю его бритую голову и был плотно надвинут на лицо; и из-под этого гадкого арестантского колпака иногда сверкал давящий взгляд мрачных, черных глаз, до неприятного похожий на взгляд закованных в цепи медведей. Так они смотрят, когда кто-нибудь чужой подходит к их логовищу.

— Недурно! Спросите-ка: эта лодка прислана за мной, чтобы свезти меня на берег? — обратился офицер к одному из матросов.

— Да! — позорная арестантская шапка ответила утвердительно, прежде чем к ней непосредственно был обращен вопрос. И при этом утвердительном знаке показалось на мгновение лицо, мертвенно-бледное, с лиловатыми тенями на подбородке и вокруг рта.

— Интересно было бы знать, скольких он в своей жизни придушил? Я бы этакого в цепях закованного держал, а никак не посылал бы его проводником… — думал Карло Б., спускаясь в лодку и усаживаясь на кормовую скамью.



— Я бы этакого в цепях закованного держал, а не посылал бы его проводником, — думал лейтенант Б. 

Несколько секунд полного молчания и неподвижности. Недаром первые нравственные соприкосновения между людьми бывают бесконечно разнообразны.

— Да, очень недурен этот 752 №, — продолжал рассуждать про себя командир миноносца «Проклион», закуривая папиросу. — Можно даже сказать: он очень хорош… А если будет впоследствии еще лучше, мы ему в награду бросим кость… Непременно! Но, покамест, хотя бы для того, чтобы показать, что он никого еще не грызет, не мешало бы ему взяться за весла… Ну-ка, 752!..

Но неожиданно арестант первый прервал молчание, и голос его прозвучал как-то робко, неуверенно, беззвучно. Так говорят люди, долго-долго молчавшие и разучившиеся говорить.

— Уключина на носу сломана, — сказал он, не поднимая головы, — «рыбины» тоже нет, разрешите мне пересесть «на банку», на корму?

— Ну, конечно, — ответил Карло Б. очень удивленный безусловной правильностью морских выражений и изысканно-вежливым построением фразы.

Бритый человек в серой холщевой одежде, заклейменной позором, перелез через скамью и уселся рядом с офицером, как бы брызнув на него отвратительным запахом жирных неумытых волос и грязного тела и белья. И к коленям офицера то и дело притрагивались колени арестанта. А когда этот последний взялся за весла и начал очень энергично грести, это нечаянное соприкосновение превратилось в неизбежные регулярные толчки. И очень часто тяжелое дыхание, вырывающееся из стиснутых зубов арестанта, обдавало все лицо офицера, но он с удивительным спокойствием сохранял свою прежнюю неподвижную позу. Зато взгляды их ни разу не встретились. Что-то гнетущее, непомерно-тяжелое придавливало взгляд арестанта, и он не имел силы стряхнуть эту тяжесть, знал, что и сможет встретиться со взглядом своего противника, не вынесет его. И глаза его бегали, метались из стороны в сторону, чувствуя, что борьба непосильна и противиться ей бессмысленно. Ненависть, месть, злоба… раскаяние, стыд… как знать? — все эти чувства чередовались одно за другим, то сливаясь, то выступая отдельно, и в совокупности они производили удивительное впечатление, освещая порой сумрачным мерцанием, а порой яркими молниями экзальтированный порыв души в полной прострации, или… пустое место вместо души.

И, словно боясь, чтобы как-нибудь не угадали всего, что в нем происходило, человек этот, буквально надрываясь, силился подавить каждое проявление своих чувств яростной греблей; и скоро дыхание его превратилось в ужасающее клокотание, свист и шипение, и пот исполосовал лицо.

— Полегче, полегче, не надрывайся так! — неожиданно сказал ему командир миноносца. А сам в душе тотчас же раскаялся, что заговорил и мысленно пугнул себя: «вот как хватит он меня сейчас веслом!..»

Но тут произошло нечто совершенно неожиданное и странное, хотя само по себе незначительное: № 752 задержал в воздухе неподвижные весла и в первый раз осмелился медленно приподнять свой взгляд до взгляда того, кто заговорил с ним, и встретиться с его глазами. И при этом точно что-то давно-давно залитое грязью, изуродованное ею, разложившееся, опять вырвалось из этой грязи и выглянуло на свет божий.

— Спасибо вам, — кратко и просто сказал он. И как бы в виде благодарности стал тотчас же грести еще ретивее и сильнее; но взгляд его опять омрачился и ускользнул от взгляда офицера. И выражение глаз, и каждое движение тела снова стали не человеческими, а звериными: то робкими и приниженными, то яростно-злобными…

— Ладно, ладно, ничего больше тебе не скажу! — подумал Карло Б. и закурил вторую папиросу.

_____

Узенькая тропинка змеилась среди скал, белая, каменистая, сухая, как высохшее русло потока. Слоями поднимался из нее жар и зной: июльское солнце казалось как-то особенно скоплялось и сгущалось в ней, и рождалось впечатление, что какие то невидимые костры пылают под этой тропинкой, накаливая ее. От времени до времени далеко мелькала полоса лазурного моря; оно вырезывалось как бы в рамке, среди углов нагроможденных каменных глыб. Но это море было так далеко, как будто оно находилось уже на другой планете, там, где кипела жизнь, пестрели краски и цветы, а смотрели на него с другой, уже умершей, потухшей планеты, где даже кустарники мастиковых деревьев производили впечатление каких-то ископаемых окаменелостей, готовых рассыпаться при первом к ним прикосновении.

Лошадь в поводу арестанта окончательно выбилась из сил, вся спина ее вспарилась, она шаталась, ей постоянно приходилось изображать козу: так трудно было карабкаться по камням. Но человек был безжалостен к ней, и его непрестанный, понукающий крик повторялся безостановочно все с одной и той же интонацией, и походил на грустное, монотонное завывание голодных диких зверей по ночам в пустыне. Впрочем он и к себе не знал никакой жалости: помогал лошади изо всех сил, и его пропотевшая спина сравняла теперь цвет маленького белого квадратика, как бы стирая это клеймо позора.

Взгляд командира миноносца останавливался то на крупе лошади, то на спине человека с громадным удивлением. Было ли это вызвано солнцем, или нестерпимыми толчками тележки или белым сверканием скал, но что-то новое рождалось в его мысли, что-то, похожее на раскаяние при виде этих двух живых существ, страдающих из-за него; и, сам себе не объясняя почему, он чувствовал громаднейшую разницу в своих теперешних переживаниях и тех былых переживаниях, когда он смотрел на такие же согбенные, измученные, желтокожие фигуры японцев и китайцев, «кули», которые столько раз тащили его в «дженерикше». Тогда он глядел на их обливающиеся потом тела совершенно равнодушно; почему же теперь он относился к этому совершенно иначе, глядя как из-за него страдает этот злодей, совершивший какое-то преступление?

Потому ли, что он знал, что с ним нельзя было говорить… и ему нельзя было заплатить? Но как-бы велика ни была вина этого человека, все же становилось нестерпимым сознавать, что он, Карло Б., является теперь каким-то орудием искупления этой вины.

Вот почему при особенно крутом и трудном подъеме, когда животное и человек, слившись в одном усилии, образовали как бы одно измученное, доведенное до отчаяния существо, лошадь дрожала и подгибала колени, а человек, надрываясь, тащил ее, понукая и голосом, и жестом, — командир миноносца не смог дольше терпеть, крикнул «стой» и соскочил.

— Ну и теперь, конечно, этот изверг № 752 сбросит меня туда в овраг, — сказал про себя Карло Б. — С ним ведь, говорят, шутки плохи, и разговаривать не рекомендуется, а тем более, что, ведь, ему терять нечего, прикончит — одним человеком больше или меньше, для не. о все равно… Впрочем, посмотрим…

— Вам что-нибудь угодно, господин командир? — униженно спросил преступник, обнажая голову и вытягиваясь по-военному рядом с лошадью.

— Э, 752-й, да ты еще хитришь! — подумал изумленный офицер.

Но вслух он сказал:

— Да! Мне угодно, чтобы ты малость отдохнул, торопиться не к чему.

— Как вы изволили сказать? — переспросил каторжник с таким выражением в голосе, как говорит человек, который услышал что-то совершенно ему непонятное.

Усталость придала его глазам абсолютную чистоту и наивность детского взгляда, и, засияв безграничным удивлением, смотрели теперь эти глаза на офицера, который с самым невозмутимым видом глядел вперед и, казалось, думал о чем-то совершенно другом. Пот крупными, обильными каплями стекал с лица арестанта. «Грубым в своей застенчивости жестом он несколько раз стер его со щек наружной частью руки и снова повторил:

— Как вы изволили сказать?

— Говорю, чтобы ты отдохнул, кажется, понятно, и ничего в этом нет удивительного!

— Для меня это удивительно… ведь, я уже отвык… — пробормотал 752-й и не без усилия прибавил: — Спасибо вам!..

И с неестественной напряженностью стал смотреть куда-то в пространство: видно было, что все мускулы его лица и рот дрожали от бесплодного усилия что-то выговорить. И вдруг, выпустив поводья лошади, он сжал голову обеими руками, зажмурился и, начав какое-то ужасное проклятие, тотчас же, без всякого перехода, не договорив этих страшных ругательных слов, зарыдал так глухо, безнадежно долгим рыданием что оно напоминало не человеческий голос а завывание ветра. И лошадь повернула голову к нему, стараясь еще один раз решить задачу, неразрешимую не только для лошадей, но и для всех, — понять, что такое человек. Но она ничего не поняла и не стала больше смотреть.

— Клянусь честью, есть еще нечто неожиданное и непредвиденное на этом свете. — решил про себя Карло Б. — Хорош бы я был, если бы я поверил словам заведующего колонией преступников и не заговорил с ним.

И, обратившись к арестанту, рыдающему все с тем же безграничным отчаянием, он сказал ему:

— Успокойся… успокойся!..

Вокруг них грозные, гордые скалы, вспыхивая тысячами ослепительно белых огней, как бы преломляли в себе, отражая их эхом, вопли отчаяния и слова утешения, Лошадь аккомпанировала ровным правильным ритмом своего дыхания рыданиям каторжника, словно намеренно внося эту новую спокойную ноту в безнадежность других звуков. И все понятия людские — страсти, пороки, предрассудки, условности, законы — казались теперь лишь абсурдом, чем-то давным-давно изжитым народами легендарных времен; и не существовало в эту минуту других людей, кроме этих двоих, сравненных абсолютным одиночеством, не знающим прошлого.

— Успокойся, — повторил белый серому с коричневыми полосами, — что с тобой? Кем ты был?



Успокойся, — повторял белый серому с полосами, — что с тобой? Кем ты был? 

Рыдание постепенно стихало и перешло, наконец, в молчание, но в нем чувствовалась какая-то нерешительность, замешательство…

И вдруг серый человек с коричневыми полосами решился, приподнял голову:

— Вы видите перед собой бывшего матроса нашего итальянского королевского флота, — сказал он. — Да, истинная правда. Звали меня Баттист Н… И я был вестовым командующего эскадрой миноносцев М. семь лет тому назад… А!.. Вы уже поняли?. Вспомнили? Ну, и довольно.

Да, довольно. Взгляд офицера стал холодным, как лед, и он этим взглядом показал, что с него «довольно» и дальше слушать он не желает. К чему это «дальше»? Конечно, он помнит. Ведь, все газеты того времени были полны этим ужасающим случаем, и весь флот долго и много говорил о нем… Так, значит, перед ним сейчас человек, совершивший ряд постыдных преступлений: он был вестовым командующее Эскадрой и вместе с ним прибыл в отпуск в Турин, там влюбился во француженку, шансонетную певичку, обокрал все драгоценности у жены своего командира и дезертировал, убежав со своей девицей в Марсель… дезертир и вор… Но через несколько дней, — судебным процессом не выяснены были мотивы преступления, — через несколько дней он задушил эту порочную особу, погубившую его… убийца… Его разискивали, нашли, преследовали, и он защищался, как зверь, ранил одного из агентов, и арест его, судя по газетным сообщениям, был «выдающимся по буйству». Итак: дезертир, вор, убийца и бунтарь…

— На несколько лет приговорен? — едва слышно спросил Карло Б.

— На двадцать, — глухо ответил каторжник; и эта цифра сама собою как бы намекнула на страшную угрозу пожизненного заключения, ибо в ней была грань жизни и смерти.

Наступило продолжительное молчание. Собравшись в невидимые облака, законы людские, законы непреложные, поднялись от далекой земли и, опустившись на дикие скалы этого безлюдного острова, стали между двумя людьми ледяной перегородкой, диафрагмой, не дающей им обоим дышать. По одну сторону этой перегородки была ужасная судьба человека, шагнувшего от любви к преступлению, были глаза, видевшие так близко последний страшный взгляд жертвы на своего убийцу, и эти глаза теперь, казалось, видели все это еще раз; были руки, с пальцами, сведенными безмерной злобой, умножившей их силу в тот момент, когда они сдавливали шею, как бы перекусывая ее артерии; и эти пальцы, как цепкие когти грозных драконов, создаваемых больной фантазией желтых азиатов, сейчас тоже машинально и судорожно сжимались и разжимались, словно пробуя опять ото». А по другую сторону ледяной перегородки стояло непреодолимое отвращение и тщетное усилие найти еще где-то в глубине души то, редко встречающееся и так труднонаходимое, что называется «состраданием». Но вместе с тем стояло то же любопытство, потребность наблюдать и изучать этот новый экземпляр латинского слова «homo»… (человек).

— Я раньше был в Низиде, но год тому назад меня перевели сюда… За все эти годы мне еще ни разу не пришлось видеть с тех пор чего-нибудь близкого к флоту, чего-нибудь даже соприкасающегося с ним. Я не видел никого, одетого так, как прежде был одет я… Не видел ни нашей формы, ни наших кораблей. Ваш миноносец, — первый корабль, который мне пришлось увидеть с тех пор… Не сказать вам, что я сегодня пережил. Убиться хотелось бы мне… А вместо того, вот видите, плачу… Не расспрашивайте, не расспрашивайте ни о чем… дайте мне поплакать…

И он зарыдал, — № 752, — рыдал, обливаясь слезами, с безумным отчаянием, низко наклонив голову. Потом вдруг приподнял ее, и глаза его сверкнули.

— Господин командир, — выговорил он, — вы были очень добры к такому несчастному существу, как я. Вы такой же добрый, как все там во флоте, я не забыл. И я осмеливаюсь просить вас об одной милости.

— Милости?

— Да! Когда изволите выйти в море?

— Сейчас, как только вернемся.

— Так вот что… Клянусь вам, мне все на свете безразлично, я уже человек конченный, тут и умру среди этих скал. Одним номером меньше, что за важность? Только вот одно осталось для меня важное… Мне бы хотелось, чтобы флот простил и отнесся с снисхождением… Понимаете?.. Ведь, я убил тогда потому, что прояснился мой разум, и я понял, как гадка и ничтожна эта мерзкая тварь, которая толкнула меня на то, что я сделал. Это был мгновенный порыв, порыв ужаса, гнева, мщения… Уж очень она была подлая и низкая… Я в этом никому еще не признавался, да, пожалуй, никто бы мне и не поверил…

Он зажмурился, с отчаянием тряхнул раза два головой и продолжал:

— И вот теперь я прошу у вас одной милости. Не требуйте разъяснения, я бы не мог вам его дать… Пусть это будет маленькая странность человека заживо-погребенного и много-много передумавшего. Когда отвалит миноносец, я буду смотреть на него с самых крайних камней мола. Прикажите дать сигнал сиреной… С меня этого достаточно… Как видите, я не слишком многого прошу у флота и у вас лично. Малую толику пара, — вот и все… Пустяк! Вы окажете мне эту милость, да?

Командир миноносца «Проклион» ответил не сразу: он несколько раз прикусывал губы и потом лишь утвердительно кивнул головой.

— Садитесь! — сказал ему каторжник почти повелительно.

И, схватившись за повод лошади, он заорал, что было силы, среди безмолвия скал, свой обычный подбадривающий крик:

— Аррриииии!!.

…………………..

— Право руля! Ход вперед! Средний! — скомандовал командир «Проклиона», едва они отцепились от буя. — Помощник командира, дайте сигнал сиреной…

— Сигнал сиреной? с удивлением переспросил унтер-офицер, — но, ведь, мы же одни?! И, чтобы увериться еще раз, что он не ослышался, повторил:

— Изволили приказать сигнал сиреной?

Отчеканивая каждый слог, лейтенант Карло Б. подтвердил:

— Да, я приказал дать сигнал сиреной… И погромче, и попродолжительнее!

И сирена кинула свой громкий, необычайный призыв в далекое небо. Скалы Капрайи тысячами отголосков ответили ей, что они поняли. И казалось, целое далекое племя громадных гранитных гигантов рассмеялось неожиданным радостным смехом, рассыпая его по этой скорбной земле.



Загрузка...