Часть четвертая

I


Раньше всех в Москве загорают постовые милиционеры. Едва начинается апрель, у них уже коричневеют лица и руки.

Я включил бы загоревших милиционеров в приметы весны наряду с влажно-черными деревьями, начинающим просыхать асфальтом, ясными, полными солнца окнами, разбрызгивающими лужи самокатами, девочками, прыгающими через веревки, мальчишками, впервые выбегающими на улицу в одних костюмах.

Нынешняя весна была для меня какой-то странной. Вечерами, когда в нашем переулке начинало густо пахнуть бензином, влажной корой деревьев и мокрой землей, когда в воротах собирались парни и девушки, слышались переборы гитары, раздавался возбужденный девичий смех, мне делалось тревожно, одиноко и немного грустно.

Однажды вечером, когда я сидел дома над уроками, мне вдруг стало невмоготу. Сам не понимая своего раздражения, я со злостью смахнул со стола учебники, сорвал с вешалки пальто и выбежал на улицу. Мне захотелось туда, где много людей, где ярко горит электрический свет, где можно толкаться в толпе и каждую минуту ждать чего-то. Я не знал, чего именно, но чувствовал, что мне это необходимо.

И вот по вечерним улицам бесцельно бродили как бы два человека. Один из них, стройный, слегка надменный юноша с насмешливыми, умными глазами и гибкой поступью, в элегантном пальто с поднятым воротником и, может быть, с сигаретой во рту (таким я себе представлялся). Другой — щуплый, пятнадцатилетний мальчишка, с надутым и растерянным лицом, в потертом пальто. Таким — увы! — я был на самом деле.

Весной наши свидания с Аней тоже сделались совсем иными. Мы виделись теперь часто — почти через день — и как-то очень неспокойно. Встречаясь, мы становились подозрительны друг к другу и постоянно раздражались по пустякам. Я никогда не думал, что могу быть таким раздражительным. Мы нигде не бывали: ни в театре, ни в кино. Только ходили по улицам, почти не разговаривая, и глазели по сторонам. Заметив, что Аня смотрит на какого-нибудь парня моего возраста (а если старше, то еще хуже), я сразу начинал злиться.

— Чего ты уставилась? — спрашивал я.

— Оставь, пожалуйста, — раздраженно отвечала Аня. — Почему я не могу посмотреть, если у него модное пальто?

— Я тоже буду смотреть, — угрожающе говорил я.

— Смотри. Испугал!

Я находил в толпе нарядную девицу и говорил:

— Смотри, какое у нее модное пальто.

— Господи, какая кикимора! — восклицала Аня. — Ну и вкус же у тебя, Гарик!

И начинала хохотать, запрокидывая голову.

Эта ее привычка запрокидывать голову почему-то выводила меня из себя. Я заметил, что Аня хохочет, запрокидывая голову, даже в тех случаях, когда вполне хватило бы просто улыбки.

Может быть, поэтому мне не очень хотелось идти на следующее свидание. Временами у меня появлялось ужасное подозрение: Аня мне просто-напросто надоела.

Я пугался этой мысли. Неужели я ко всему прочему еще и донжуан! Я с жаром принимался убеждать себя, что Аня — красавица, превосходный человек, отличница. Я должен быть счастлив, что она меня полюбила. И, конечно, я счастлив. Вот честное слово, счастлив…

Мне удавалось себя убедить, и я шел на свидание почти что с охотой. Но стоило нам с Аней встретиться, как мне в голову опять лезло проклятое: «Надоело».

Мы даже почти не целовались. И совсем не говорили нежных слов, как раньше.

Мне кажется, я знаю, с какого времени изменились наши отношения.

Однажды Аня пригласила меня к себе. Она хотела, чтобы я познакомился с ее отцом. Но отца дома не оказалось. В комнатах было пусто и темно. Аня повернула выключатель. Комната с мягким ковром на полу и полированной мебелью залилась нежным зеленоватым светом.

Сначала нам было очень весело. Мы бегали и дрались подушками, которых на тахте было великое множество. Но получилось как-то так, что я загнал хохочущую Аню в угол и стал отнимать подушку, которую она держала за спиной.

— Отдай! — кричал я весело. — Отдай, а то получишь!

Я даже обхватил Аню, чтобы удобнее было дотянуться до подушки. Мне вдруг сразу сделалось очень неловко и тревожно.

Аня вздрогнула, бросила на пол подушку и обеими руками оттолкнула меня. Я испуганно выпустил ее, и она торопливо отошла в другой конец комнаты.

Несколько секунд мы молчали, потому что не знали, о чем говорить.

— Кстати, Верезин, у тебя вышла задачка по алгебре? — спросила потом Аня каким-то противным, неестественным голосом.

— Когда же я ее мог сделать, — проворчал я, — если мы целый день вместе болтаемся?

Аня взглянула на меня с раздражением.

— Я не сделала русский, — сказала она после паузы. И, запнувшись, добавила: — Может, ты пойдешь домой?

— Да, да, — подхватил я с облегчением. — Задачка, по-моему, трудная.

И оттого, что нам обоим хотелось расстаться, мы попрощались очень по-дружески. Даже радостно.

После этого Аня стала относиться ко мне гораздо холоднее. А я обнаружил, что у нее много недостатков. До того я их тоже видел, но охотно мирился с ними. Иногда я даже заговаривал о них с Аней (в частности, это было после истории с нашей зарплатой). Но она от этого сейчас же выходила из себя. Я умолкал, полагая, что всегда успею ее перевоспитать.

Теперь же ее недостатки не давали мне покоя: и то, что она, проходя по улицам, смотрится в витрины и улыбается себе; и то, что у нее мало подруг, а про самую закадычную из них — Иру Грушеву — она охотно говорит, будто та безвкусно одевается и не умеет вести себя в обществе.

В конце концов, на одной из перемен мы с Аней поссорились. Эта ссора была непохожа на прежние. Мы не на шутку разозлились друг на друга и наговорили много обидных слов.

Весь урок мне было не по себе. Неужели это конец? Я готов был себя убить за то, что я дурак и не умел ценить своего счастья. Как я смел думать, что Аня мне надоела!

Едва дождавшись звонка, я позвал:

— Аня, подойди на минутку!

— Отстань! — сказала Аня, но все-таки подошла. — Ну что? — спросила она.

— Неужели мы поссорились на всю жизнь?

— Не знаю.

— Я так не согласен.

— Подумаешь!

— Аня! Мы не сможем жить друг без друга.

— Ты же сам всегда начинаешь ссориться.

— Мы не будем больше ссориться, — твердо сказал я. — Я это беру на себя.

В ту минуту мне казалось, что я действительно никогда больше не буду ссориться с Аней.

Аня заколебалась.

— Ладно, — сказала она потом. — Но это в последний раз. Еще раз обидишь — значит, не любишь.

— Ага! — в восторге завопил Супин, который незаметно подошел сзади. — Любишь, плюнешь, поцелуешь…

Вокруг засмеялись. Мишка Сперанский помрачнел и отвернулся.

— Что ты сказал?! — в бешенстве крикнул я. Выдвинув левое плечо, как нас учили в секции, я шагнул к Супину.

— Жених и невеста, — пропел Супин, отступая, и наткнулся на Гуреева.

— Ты чего? — лениво спросил Гуреев, даже не вынимая рук из карманов.

Супин растерялся.

— А чего? — перестав улыбаться, неуверенно сказал он. — Посмеяться нельзя. Подумаешь, боксеры!

— И боксеры! — медленно сказал Гуреев. — Понял?

— А что он понять-то должен? — подбегая, закричал Борисов. — Вы уж слишком задаетесь.

Остальные тоже возмущенно загалдели. Особенно визжали девчонки.

— Тихо! — крикнул Мишка (он был единственным человеком в классе, который мог прикрикнуть так, чтобы его послушались). Когда все стихли, он с упреком сказал мне и Сашке: — Договорились же не выделяться…

II

Все-таки я не понимаю наших ребят. Едва нас записали в секцию, как в классе стали говорить, что мы выделяемся («выделяться» на школьном языке означает зазнаваться, задирать нос).

Мы, пятеро боксеров, действительно сдружились. Но, во-первых, до этого никому не должно быть дела. А во-вторых, это же естественно. Теперь мы проводили вместе в два раза больше времени, поэтому и дружба у нас была вдвое крепче.

Мы всегда держались кучкой. На перемене я частенько говорил Мишке и Гурееву:

— Слушай, старик! Вчера я репетировал прямой правой (так сокращенно называется у боксеров прямой удар правой рукой). Что-то, мне кажется, не так. Проверь, пожалуйста.

Я показывал прием. Ребята отмечали мои ошибки. У каждого, конечно, было свое мнение.

В другой раз Мишка говорил:

— Старики! У меня не выходит перекрестный левой. (В этом не было ничего удивительного. О таком ударе мы даже не слыхали. Мишка, наверное, прочел о нем в одной из книг по боксу, которые оптом купил у парня из десятого класса. Он проделал это с такой быстротою, что мы даже не успели сообразить, какое богатство он у нас перехватил.) Посмотрите, — говорил Мишка и устанавливал меня или Сашку Гуреева так, чтобы можно было продемонстрировать перекрестный левой.

Конечно, класс моментально окружал нас. Ребята один за другим тоже начинали пробовать удары. Мы дружелюбно посмеивались и, называя их «стариками», объясняли, как надо применять тот или иной удар.

Мы были тогда легкомысленными новичками, которым в диковинку такие обычные предметы, как пневматическая груша или эластичные бинты. В секции, едва Званцев отворачивался, мы тыкали друг друга кулаками. Чуть он выходил на минутку из зала, мы напяливали пухлые, чем-то похожие на подушку боксерские перчатки и лезли на ринг. А это нам категорически запрещалось.

Григорий Александрович очень сердился. Застав нас на ринге, он давал подзатыльник тому, кто не успевал встать в строй, и раздраженно говорил, что тренирует боксеров, а не сосунков.

Мы смущенно притихали и особенно старательно выполняли упражнения. Но обращаясь к нам в такие дни, Званцев все равно называл нас «шмакодявками», а не «стариками». Мы молчали до конца тренировки, а потом униженно просили его:

— Григорий Александрович, мы больше не будем! Зовите нас опять «стариками».

Вообще Званцев был для нас чем-то вроде учителя в начальной школе. Пока мы не переходим в пятый класс, этот учитель кажется нам всемогущим. Я не помню, чтобы мы хоть раз сорвали урок у Елизаветы Захаровны (так звали учительницу, которая вела нас первые четыре года). Мы были твердо убеждены, что она знает все на свете.

Но после того, как мы перешли в пятый класс, все изменилось. Теперь наш классный руководитель преподавал у нас только один предмет. Вполне можно было предположить, что ботанику, например, он знает хуже, чем мы. Вслед за этой мыслью приходили и другие, еще более дерзкие. Если мы стали взрослыми, значит, нам можно делать все то, что раньше запрещалось. А если это так, то почему бы нам не сорвать, например, урок?

Званцев напоминал мне Елизавету Захаровну прежде всего тем, что он начал с азов. Он учил нас, как ходить, как держать голову, как сжимать кулаки. Кроме того, в деле, которое Званцев преподавал, он был настоящим специалистом. Нокаутировал же он чемпиона Москвы! А любой крупный специалист всегда пользовался в нашем классе огромным уважением.

Но все-таки я не торопился до конца определять свое отношение к Званцеву. Пока что я приглядывался к нему и взвешивал про себя его положительные и отрицательные качества.

Мне казалось, что он недостаточно интеллигентен. У него небольшой запас слов. Вместо того чтобы сказать: «весело», «забавно», «остроумно», «оригинально», «интересно», «увлекательно», он всегда говорит: «цирк».

Зато он смел и решителен. Эти качества особенно привлекательны для меня, так как именно их мне не хватает. Я изо всех сил развиваю их в себе с тех пор, как начал заниматься в секции.

Кроме того, Григорий Александрович очень заботливо относится ко мне. Не знаю, можно ли это объективно считать хорошим качеством, но мне это нравится.

В самом начале занятий я однажды опоздал на тренировку (мама узнала о секции и устроила грандиозный скандал). Я мрачно объяснил Званцеву, что мне, видимо, придется расстаться с боксом. В ответ он только засмеялся.

— Вы не знаете мою маму, — безнадежно сказал я.

— Не делай из мамаши культа, — возразил Григорий Александрович.

После тренировки он пошел к нам.

Мама встретила Званцева настороженно. Она не сразу пригласила его в комнаты. Григорий Александрович вежливо сказал, что уже давно хотел познакомиться с родителями одного из лучших своих учеников. Он считает, что серьезный тренер должен работать в тесном контакте с родителями. Сегодня Гарик опоздал на тренировку якобы потому, что ему запретили заниматься боксом. Он, конечно, уверен, что это просто отговорка (я заметил, что в разговоре с мамой Званцев ни разу не сказал «цирк»).

— Ошибаетесь, — холодно возразила мама, собирая со скатерти крошки. — Мы с мужем считаем, что Гарику незачем заниматься этим спортом.

— Не может быть! — удивленно воскликнул Званцев. — У вашего сына редкие способности. Между нами… Ваш Гарик проскочит в институт, как огурчик. Без всяких экзаменов.

— Вы думаете? — подозрительно спросила мама, которая уже не раз советовалась с папой, в какой вуз мне идти и куда меня легче будет устроить.

— Как же иначе? — улыбнулся Званцев.

— Гарик, иди в свою комнату! — сказала мама. — Так вы, значит, говорите, Григорий…

— Александрович, — буркнул я, направляясь в свою комнату. — Сколько раз повторять!

— Но, но! — сказал мне Званцев. — Куда ты пошел? Марш в коридор! Знаю я их брата! — объяснил он маме. — Сам не раз подслушивал из своей комнаты.

Мама засмеялась и сказала мне:

— Гарик, пойди на кухню и поставь чай!

Когда я вернулся, Званцев уже рассказывал, что он часто ездит за границу и каждый раз привозит своей муттер перлоновое белье. При слове «белье» мама сделала круглые глаза и показала в мою сторону.

Потом она вместе со мной проводила Званцева до входной двери и несколько раз просила его, чтобы он заходил.

Так Григорий Александрович покорил мою маму.

В секции все ребята обожали Званцева. Особенно Сашка Гуреев и оба Володьки. Даже Мишка, кажется, был готов полюбить Григория Александровича.

К нам в секцию часто заходил Синицын. Правда, его не приняли в боксеры. Но его отец и Званцев где-то и как-то встретились, и Григорий Александрович согласился ему позировать. После этого Андрей стал в нашей секции своим человеком. После тренировок он даже мылся вместе с нами в душе. Синицын считал себя крупным знатоком бокса. Он врал, что Званцев занимается с ним дома. Когда мы тренировались, Андрей кричал:

— Слушай, ты неправильно бьешь!.. Григорий Александрович, он челюсть открыл…

Андрей все время бегал за Григорием Александровичем, относил записки по его поручению, перенимал многие его выражения, например: «Когда человека бьют по печени, он сгибается вдвое».

Мне очень нравилась эта фраза. Но Андрей повторял ее так часто, что я ни разу не решился ее произнести.

Однажды Мишка сказал Григорию Александровичу:

— Гоните его в шею, этого Синицына! Вы даже не знаете, какой он гад!

(В эту минуту я и подумал, что Мишка готов полюбить Званцева. Ведь раньше мы считали, что наш тренер и Синицын очень похожи друг на друга. Теперь Мишка, очевидно, поверил, что Григорий Александрович может относиться к Андрею так же, как и мы.)

— Почему же это он гад? — удивился Званцев.

— Пижон, пошляк! Для него нет ничего святого, — сказал Мишка.

Гуреев пытался что-то возразить, но Мишка резко оборвал его:

— Молчи! Ходишь в кафе на его деньги!

(У Синицына было любимое кафе на улице Горького. Он рассказывал, что там обычно собираются его друзья. Кафе называлось «Снежинка».)

— Какой зубастый! — усмехнувшись, сказал Званцев Мишке. — Сам небось бегом побежал бы, лишь бы за чужой счет мороженое слопать!

— С голоду буду умирать, а с ним не пойду!

— Ну и дурак, — равнодушно сказал Званцев. — Самая вкусная жратва та, за которую другие платят.

— Вы все шутите, — неуверенно проговорил Мишка. — А я считаю, что Синицыну здесь делать нечего. Он скверно говорит обо всем, что для нас свято.

— Старик, ты спятил! — удивился Григорий Александрович. — Какое мне дело до этого?

Мишка так растерянно замигал, что я невольно расхохотался.

Григорий Александрович вообще умел нас ошарашивать. Ему, видимо, доставляло удовольствие, когда мы растерянно мигали и не знали, что сказать. Званцев иногда мимоходом говорил такое, от чего у меня захватывало дух, будто на санках, когда едешь с высокой горы.

До знакомства с Григорием Александровичем мне казалось, что я живу свободно и легко. Теперь выяснилось, что я весь опутан цепями. Родители держат меня на привязи. Школа навязывает мне свой взгляд на мир. Даже товарищи во что бы то ни стало хотят заставить меня жить так, как им нравится.

Иногда мне казалось соблазнительным разбить цепи и вырваться на волю. Но тут же меня охватывал страх: а вдруг эти цепи не опутывают, а скрепляют мое тело и без них я просто распадусь? Руки отдельно, ноги отдельно, голова сама по себе.

Как-то мы возвращались с Мишкой из секции и всю дорогу спорили о Григории Александровиче. Мишка говорил, что никак не может понять, нравится ему Званцев или нет.

— Ты просто мямля, — сказал я обиженно. — Трусишь делать точные выводы.

Мне очень хотелось, чтобы Мишке нравился наш тренер. Тогда бы и я полюбил Григория Александровича без всяких оговорок.

— Почему трушу? — вяло спросил Мишка. — Геннадий Николаевич мне сразу понравился.

— Где же сразу?

— Конечно.

— Сразу ты вместе с нами урок сорвал, — ядовито напомнил я.

— Не хотел подводить ребят, — все так же вяло проговорил Мишка. — Геннадий Николаевич мне уже тогда нравился.

— Пусть Геннадий Николаевич сразу, — уступил я, надеясь, что в ответ Мишка тоже пойдет на уступки.

— Геннадий Николаевич — понятный человек, — сказал Мишка. — Ясный…

— А Григорий Александрович не ясный?

— Не знаю. Думаешь, я сам не хочу, чтобы он мне нравился?

— Если я хочу, чтобы человек мне нравился, он мне нравится. Что тебе мешает? Давай разберемся.

— Дурак, — сердито сказал Мишка. — Если бы я знал, что мешает, я бы мог сказать, как к нему отношусь.

— Ладно. Давай по порядку. Тренер он хороший?

— Хороший, — ответил Мишка и вдруг добавил: — Знаешь, пожалуй, он мне все-таки не нравится: он никого не любит.

— Твой Геннадий любит! — сказал я обиженно.

— Очень любит! — горячо подтвердил Мишка.

— Почему же, по-твоему, Званцев не любит?

— Может, и любит, — вдруг сказал Мишка. — Не в том дело. У него просто нет совести.

— Ты с ума сошел!

— Если у тебя есть совесть, — продолжал Мишка, — и ты знаешь, что я к тебе плохо отношусь, ты будешь мне в друзья набиваться? А он к Геннадию Николаевичу набивается!

— Он дружит, а не набивается.

— А ты бы стал дружить?

— Я бы, наверное, нет, — честно признался я. — А Григорий Александрович — человек широкий.

— Если бы еще он хорошо думал о Геннадии Николаевиче! А то ведь нет! Вот и выходит, что нет совести.

— Ерунда, — сказал я.

— По-твоему, ерунда, а по-моему, нет.

Я надулся и замолчал.

После этого разговора мы с Мишкой стали отдаляться друг от друга. В школьной жизни так часто бывает: дружат два парня, а потом ни с того ни с сего начинают расходиться, словно стороны треугольника.

Расставшись тогда с Мишкой, я задумался: а вдруг он прав и Званцев зря мне нравится? Я даже стал злиться на то, что Мишка разбудил во мне эти сомнения.

Но на другой день я разговорился с Сашкой Гуреевым и двумя Володьками. Оказалось, что они считают Григория Александровича очень хорошим человеком. Для очистки совести я поговорил еще с Супиным и Соломатиным. Их приняли в секцию, так как им удалось кончить четверть без троек (едва записавшись в боксеры, они начали жадно повторять: «Апперкот… Хук… Я его сделаю… Старик…»).

Когда я стал высказывать свои мнения насчет Григория Александровича, Соломатин и Супин меня высмеяли. В конце концов я решил, что Мишка ошибается и что Званцев действительно хороший человек.

Кстати, с некоторых пор я стал замечать, что с Гуреевым и Дамой мне легче и свободнее, чем с Мишкой и Серёгой. Иногда в вагоне метро и я начинал громко, чтобы слышали соседи, говорить о боксе. Мишка страшно смущался и грозно посматривал на меня. А Сашка и Дама рассуждали о боксе еще громче, чем я. Мишка уговаривал нас не выделяться. Мы нехотя соглашались, потому что выделяться в самом деле нехорошо. Но уже на другой день вели себя по-прежнему.

Однажды я поймал себя на том, что возвращаться домой мне хочется не в метро вместе с Мишкой, а на троллейбусе с Сашкой и Володьками. Тогда я понял, что мы с Мишкой расходимся.

Потом мы поссорились из-за Серёги. Когда мы договаривались его тренировать, мне казалось, что это будет очень здорово. Двое боксеров занимаются со своим товарищем. Но получилось совсем иначе. Мы беспомощно топтались вокруг Серёги, перебивали друг друга, а он ничего не мог понять.

Постепенно я стал манкировать нашими занятиями. Серёга из гордости ничего не говорил. Зато Мишка пришел ко мне и начал ругаться. Сначала я молчал, так как чувствовал себя виноватым. Но когда Мишка напомнил, как Серёга накормил меня, я вспылил и заявил, что, во-первых, в любой момент могу накормить Сергея, во-вторых, еще неизвестно, что труднее — оказать услугу или никогда не вспоминать о ней.

Мишка странно посмотрел на меня и, ни слова больше не сказав, ушел. Мне стало не по себе. Когда мы встретились с Сергеем, я предложил собраться вечером и потренироваться.

— Не надо, — небрежно сказал Серёга. — Да я и не могу: мы с Мишкой в кино идем.

— Как хочешь, — ответил я.

Мне стало чуть-чуть грустно, так как обычно мы ходили в кино втроем, но в то же время я почувствовал облегчение, будто избавился от чьей-то строгой опеки.

III

С тех пор как пришло письмо из «Комсомольской правды», в нашей школе многое изменилось. Вячеслав Андреевич прочитал в письме то, чего там, по-моему, вовсе не было. Будто бы наша десятилетка нуждается в решительной перестройке. Срочно был созван педсовет. После него все классные руководители стали что-нибудь придумывать для своих учеников. Девятый «а», например, взял шефство над детским садом швейной фабрики. На уроках политехнизации девятиклассники изготовляли теперь игрушки (наконец-то эти уроки приобрели хоть какой-нибудь смысл. Раньше пятиклассники обстругивали в мастерских параллелепипеды, мы делали из этих параллелепипедов цилиндры, а десятиклассники превращали наши цилиндры в шары. Потом все это сдавалось в утиль).

Геннадий Николаевич отправился к директору швейной фабрики. Теперь, прочитав письмо из «Комсомольской правды», директор сказал, что его производство очень нуждается в помощи школьников. Часть ребят, в том числе и я, завтра же пошли работать на фабрику. Другую часть приняли в магазин (первые дни мы то и дело покупали там всякую мелочь; было очень забавно говорить Студе или Ане: «Будьте любезны, «Золотого ключика» на рубль!»). Семерых мальчишек взяли в таксомоторный парк учениками слесарей по автоделу. Вот кому повезло!

Ребята из восьмого «а» стали ходить по домоуправлениям и проводить беседы на литературные и антирелигиозные темы, а также о борьбе с пьянством и хулиганством. Кроме того, когда домоуправления превратятся в жилищно-эксплуатационные конторы и заведут красные уголки, «ашки» обещали создать при них филиалы своего клуба хороших манер. Мне рассказывала об этом мама, пожалев, что я учусь не в восьмом «а».

Теперь у нас почти каждую неделю начиналась новая мода. Если, допустим, в штаб хозяев микрорайона, начальником которого стал сам Вячеслав Андреевич, приходили из детского сада и благодарили за игрушки, в школе начинали твердить, что самое правильное — шефство над детским садом. Когда «Пионерская правда» поместила заметку Петра Ильича о филиалах клуба хороших манер, в школе горячо уверяли, что именно это важнее всего.

Однажды, едва у нас начался шестой урок, в класс вошел Вячеслав Андреевич и приказал нам строем идти в актовый зал.



В зале нас ждали директор и секретарь партийной организации швейной фабрики, четверо самых знаменитых рабочих (один из них даже депутат Верховного Совета), двое пенсионеров и Геннадий Николаевич. Гости были одеты по-праздничному, а пенсионеры даже нацепили ордена и медали. Вероятно, от этого в зале было торжественно, как во время первомайского утренника.

Когда мы, войдя в зал, вытянулись и затихли, директор фабрики пожал Вячеславу Андреевичу руку и поблагодарил его за нашу работу на производстве (хотя они наверняка виделись раньше и директор мог сто раз его поблагодарить).

Затем один из пенсионеров сказал, что швейная фабрика строит в Черемушках дом для своих рабочих. Правда, это не наш район. Но все равно коллектив фабрики просит нас помочь. Дом необходимо закончить к Первому мая. На фабрике уже убедились, что мы народ способный. Коллектив очень рассчитывает на наше содействие.

Это было настоящим признанием. Теперь уже не мы выпрашивали себе работу, а нас просили помочь.

Геннадий Николаевич стоял счастливый. Мы тоже стояли счастливые. Даже Вячеслав Андреевич, по-моему, был счастлив. Когда пенсионер закончил, он спросил нас:

— Ну, архаровцы, как, согласны?

— Вячеслав Андреевич, так не годится! — обиженно крикнул из строя Мишка. — Конечно, мы согласны! Но кто так делает?

Вячеслав Андреевич растерялся.

— Как же нужно делать? — осторожно спросил директор фабрики.

Мы сразу поняли Мишкину мысль и закричали, что нужно вызывать каждого отдельно. Было бы кощунством испортить такой торжественный момент общим формальным «согласны».

— Хорошо, — сказал Геннадий Николаевич. Он виновато улыбнулся директору, словно извиняясь, что из-за нашей причуды гостям придется еще немного постоять в зале.

— Борисов! — вызвал он.

Кобра шагнул из строя и важно сказал:

— Согласен!

Мы заволновались:

— Ты не Геннадичу говори (так мы называли Геннадия Николаевича). Ты вон ему говори.

«Ему» — это означало тому пенсионеру, который рассказал нам о строительстве.

Костя повернулся к старику. Тот торопливо застегнул пиджак и выпрямился, выпятив грудь. Борисов сказал басом:

— Согласен!

— Молодец! — похвалил его старик. Он немного подумал и протянул Борисову руку. — Спасибо!

Мы по алфавиту стали подходить к старику, говорить «согласен» и пожимать ему руку.

Весь наш класс согласился работать на строительстве. Синицын сказал, что он согласен и за себя и за Гуреева, которого в этот день почему-то не было в школе.

Пенсионеру, кажется, пришлось несладко. Каждый из наших мальчиков, чтобы показать, какой он здоровый, стискивал ему ладонь изо всех сил.

Гости ушли, но нам не хотелось расставаться. Сначала мы всей гурьбой пошли провожать Геннадия Николаевича до троллейбусной остановки. Потом уговорили его идти пешком до самого дома. А затем Геннадий Николаевич вдруг предложил всем вместе пойти в кино.

Так и закончился этот день.


Сегодня я и Кобра были дежурными. Мы выгоняли ребят из класса: началась большая перемена, нужно было проветрить помещение.

На этой неделе в классе уже открыли окна. По комнате потянуло сырым, еще холодным воздухом. Тетради, забытые на партах, перелистывались сами собой.

Вообще дежурить интересно только весной. Выгнав всех из класса, можно лечь животом на подоконник, глотать, словно газированную воду, апрельскую свежесть, разглядывать почки, набухшие на деревьях, и метко сплевывать, целясь в эти почки и стараясь попасть в них точнее, чем товарищ по дежурству. В мае это уже надоедает, а в апреле еще доставляет удовольствие.

Половина ребят уже высыпала в коридор. Кобра стоял у двери и не пускал их обратно. А я торопил тех, кто еще возился у парт со своими портфелями.

Вдруг в дверь сунулся Соломатин.

— Куда? — закричал на него Кобра и попытался закрыть дверь.

Соломатин притормозил ее ногой и крикнул:

— Делегация! Из восьмого «а»!

Ребята оживились и стали подходить к Соломатину.

Я сказал Вальке, чтобы он пробежал по коридору и созвал всех наших.

Хотя вся школа теперь говорила, что самое правильное дело у нас, Петр Ильич поздравил нас довольно кисло. Тут же он добавил, что его ребята отнюдь не собираются отставать.

Делегация восьмого «а», очевидно, и хотела рассказать, как они собираются с нами соревноваться.

Мы ждали гостей с некоторым беспокойством. Вдруг они придумали что-нибудь сверхъестественное! Может быть, их пригласили работать у сталеплавильных печей? Или на строительстве метрополитена?

«Ашек» было пятеро. Они были такие невообразимо чистенькие, что их можно было бы выставить вместо манекенов в витрине «Детского мира». Серёга, присев за спинами ребят, поплевал на ладони и стал торопливо приглаживать свой рыжий вихор. Володька Большаков скрестил руки так, чтобы скрыть самодельную заплату на локте.

Староста восьмого «а» — маленькая веснушчатая девочка — остановилась на пороге, осмотрела класс и вежливо сказала:

— Мы, кажется, опоздали! Ваши ребята разошлись?

— Перемена, — так же вежливо пояснила Аня.

— Ребята сейчас подойдут, — нетерпеливо сказал Мишка. — Начинайте.

— Сперанский! — укоризненно сказала Аня. Любезно улыбнувшись «ашкам», она добавила: — Мы послали за ними гонца.

(В эту секунду Валька, каш гонец, заглянул в класс и закричал: «Супина и Дамы нет! Сволочи, на улицу удрали…»)

Аня слегка покраснела.

— Проходите, пожалуйста, — пригласила она гостей. — Присаживайтесь.

— Ничего, мы постоим, — с достоинством сказала веснушчатая девочка.

Гости держались свободно. Они спокойно давали себя рассматривать. Все-таки хорошее воспитание иногда помогает, ничего не скажешь.

Наконец в класс ворвались запыхавшиеся Соломатин, Супин, Дама и Сашка Гуреев. Увидев «ашек», они поспешно перевели дыхание и чинно подошли к столу.

Веснушчатая девочка сказала:

— Вы слышали? Наши спортсмены записались в гимнастическую секцию.

— Наши мальчики увлекаются боксом, — небрежно сказала Аня. — Это мужественнее.

— Это слишком грубо. Мы не любим бокс.

— Ах какие мы нежные! — сказал Гуреев.

Веснушчатая девочка не обратила на него никакого внимания.

— Можно начинать? — спросила она.

Я снова почувствовал беспокойство. Неужели нам суждено из победителей опять превратиться в соперников?

— Мы знаем, что вы будете работать на стройке, — спокойно сказала веснушчатая девочка. — Мы тоже хотим участвовать в строительстве. Для этого мы организуем бригаду художественной самодеятельности, которая по субботам будет давать концерты для рабочих. Наши концерты будут по заявкам зрителей. Что бы вы хотели услышать и увидеть?

— Это все, что вы придумали? — оторопело спросил Мишка.

— По-моему, достаточно, — скромно сказала веснушчатая девочка. — Разве это не доставит вам удовольствия?

— Доставит! — закричал я в восторге. — Конечно, доставит!

Я понял, что наша борьба с восьмым «а» закончилась. Мы будем настилать полы, красить стены, завершать строительство к Первому мая, а они станут бегать за нами хвостом и канючить: «Мы вам прочтем отрывок из «Полтавы» или станцуем польку «Бабочка».

— Чего бы вам такое заказать? — сказал Серёга. Он демонстративно уселся на учительский стол и закинул ногу на ногу. — Змеев глотать сумеете?

— Чего же вы не записываете? — фыркнув, спросила Ира. — Я прошу воздушных гимнастов.

— А я па-де-де из «Лебединого озера», — насмешливо добавила Аня. — Вы знаете, что такое па-де-де?

«Ашки» растерянно смотрели на нас и потихоньку пятились к двери. Шурка Лифанов, самый знаменитый школьный певец, вдруг сказал:

— К черту!

И пошел к двери.

— Куда ты? — сказала веснушчатая девочка. — Вернись!

— Говорил, не нужно было приходить!

Мы с удовольствием слушали, как ссорятся наши бывшие соперники.

— Вам тоже нечего задаваться! — уже с самого порога крикнул Шурка Лифанов. — Не вы же это придумали!

— А кто же?

— Скажи, кто!

— Козлов, вот кто! Если бы он был классным у нас, мы бы еще не такое сделали! А вы все равно дураки!

Сказав это, Шурка взял с места третью скорость. Остальные «ашки», оглядываясь на нас, тоже вышли из класса.

Некоторое время мы торжествовали победу. Потом Соломатин сказал:

— Все-таки здорово, что у нас есть Геннадич. Без него нас с Супом и в секцию не приняли бы. За двойки бы пилили.

— Ага! — закричал Мишка. — Серёга, кто был прав?

— Подумаешь! — сказал Серёга. — Сократ и тот ошибался.

— Сократ не ошибался, — вступился Борисов. — Не ври!

— А чего же он тогда яд принял?

— Ты просто олух, — сказал Кобра. — Он выпил яд, потому что…

— Знаете что? — вдруг сказала Ира Грушева. — Давайте соберем на подарок Геннадичу. — Она даже взвизгнула от удовольствия, что так хорошо придумала.

— Какой? — задумчиво спросила Аня. — Если бы он курил, можно было бы подарить серебряный портсигар.

— Серебряный он не взял бы, — сказал я. — Слишком дорого.

— Чем дороже, тем, значит, больше любим, — возразил Гуреев.

— Чего вы спорите? — заметил Мишка. — Он же не курит.

Но сам Сперанский ничего не успел предложить. Прозвучал звонок, и в класс вошел Петр Ильич.

Я совсем не слушал урока. Я сидел и думал о том, что Геннадий Николаевич все-таки добился своего. Мы его полюбили. Еще позавчера мы этого не понимали. Да, мы уже знали, что он всегда выполняет свое слово. Мы поверили, что к нему можно обращаться за помощью. Но лишь теперь, когда благодаря ему мы добились победы (все же это он привел нас к ней!), когда в школу пришли такие уважаемые люди, как орденоносцы, как депутат Верховного Совета, стали говорить спасибо, просить помощи, — лишь теперь мы осознали, что любим нашего классного.

Упрямый он человек! Недавно мы разговорились со старшим тренером секции. Он давно знал Геннадия Николаевича. Старший тренер сказал, что, по его мнению, Козлов — самый большой упрямец на свете. Когда Геннадий Николаевич еще учился на втором курсе, с боксом у него не ладилось. То победа, то поражение. А если были две победы подряд, то после подряд шли два проигрыша. Геннадий Николаевич рассердился, забросил учебу и вовсю принялся за бокс. У него неожиданно проявились блестящие способности. За два года он не проиграл ни одного боя.

Тогда Геннадий Николаевич сказал: «Ну вот» — и приналег на учебу. Он получил диплом с отличием.

В нашей школе Геннадий Николаевич вел себя точно так же. Он потребовал самый трудный класс. Из-за упрямства. А когда не сумел с нами совладать, стал манкировать тренировками.

Лишь в последнее время наш классный снова принялся усиленно заниматься боксом. Он так здорово тренировался, что даже Званцев ставил его нам в пример. Мы несколько раз приходили на занятия группы мастеров и видели, что Геннадий Николаевич действительно не жалел себя. Другие мастера уже отдыхали, а он все еще колотил пневматическую грушу или настенный щит.

Недели две назад в секцию приехал спортивный журналист, а потом написал в газете, что «чемпион Москвы Козлов, недавно проигравший Званцеву, находится сейчас в прекрасной форме и является наиболее вероятным претендентом на золотую медаль».

Тут меня толкнули в спину и передали записку. Оказалось, ребята придумали что-то вроде референдума. Каждый должен был высказаться насчет подарка Геннадию Николаевичу. В записке было:

«Я предлагаю подарить портфель. Деева. Кто будет писать дальше, подпишись».

«С монограммой. Ершов».

«Ха, ха! Авторучку с золотым пером. Супин».

«Это дело! Большаков».

«Портсигар не возьмет, а с золотым пером возьмет? Гуреев».

«А с пером возьмет. Потому что дешевле. Только это все равно муть. Нужно подарить какую-нибудь картину. Во! Соломатин».

Я обернулся и громким шепотом сказал:

— Нужно решить в принципе. Дарить вещи нельзя. Я вспомнил. Это запрещено Министерством просвещения.

— Верезин! — прервал меня Петр Ильич. — Что за болтовня? Что ты там держишь в руках? Дай сюда!

Нет, нам решительно не везло! Что мы сейчас делали плохого? Думали о том, как выразить свою любовь к классному руководителю. Но разве можно было в этом признаться?

Я не мог отдать записку. Этим я подвел бы не только ребят, но и Геннадия Николаевича.

— Дай сюда записку! — сказал Петр Ильич, направляясь ко мне.

— Я ее уронил в чернила, — невинно ответил я. Скомкав бумажку, я старательно засовывал ее в чернильницу. Сделать это незаметно было невозможно. Скрепя сердце я пошел на откровенное хамство.

Петр Ильич побелел.

— Вон! — закричал он.

— Извините, пожалуйста, — сказал я и, вздохнув, пошел к двери.

IV

Прошел еще урок, а мы так и не договорились, что подарить Геннадию Николаевичу. Когда прозвучал звонок на математику, мы окончательно разругались и в отчаянии разошлись по своим партам.

Геннадий Николаевич вошел в класс хмурый. Ребята сочувственно поглядывали на меня. Было ясно, что Петр Ильич нажаловался.

Геннадий Николаевич проверил нас по журналу и вызвал к доске Сперанского. Урок начался.

Классный не сразу заметил, что мы ведем себя не совсем обычно. Но через несколько минут он огляделся по сторонам, словно ему чего-то не хватало.

Мы сидели так, будто были восьмым «а». Геннадий Николаевич кивнул головой, но промолчал. Однако, отпуская Мишку, он сказал:

— Все равно разговор о Верезине состоится.

— Пусть, — великодушно сказал я. — Согласен.

— Что с вами случилось? — удивился Геннадий Николаевич.

— Ничего не случилось, — обиженно ответил Серёга. — Восьмой «г» шумит — «что случилось?». Восьмой «г» сидит тихо — опять «что случилось?».

— Преподаватели не привыкли к тому, что вы сидите тихо, — улыбнувшись, сказал Геннадий Николаевич.

— Пусть привыкают! — закричали мы. — Только это все из-за вас, Геннадий Николаевич, так и знайте!

— Что произошло? — совсем растерялся Геннадий Николаевич.

— Ничего. Просто мы вас любим. Мы теперь всегда будем такими.

Геннадий Николаевич принужденно рассмеялся.

— Всегда — это слишком долго, — сказал он. — Но я рад, что вам уже этого захотелось. Кстати, раз уж вы признались мне в любви, Верезин, что у тебя вышло с Петром Ильичом?

Я поднялся, но Мишка, который тоже вскочил с места, опередил меня.

— Геннадий Николаевич, — сказал он, — Верезин тут ни при чем…

И коротко рассказал, как было дело.

Задумывались ли вы, как человек выражает самую высокую степень счастья? Может быть, он улыбается? Или смеется? Может быть, морщится, пытаясь скрыть радостные слезы?

Если судить по Геннадию Николаевичу, человек, испытывающий полное счастье, начинает очень быстро тереть подбородок. Когда наш классный наконец опустил руку, подбородок его был совсем красного цвета. Геннадий Николаевич немного побледнел, отчего цвет подбородка стал особенно заметен.

— Вот что, ребята, — сказал Геннадий Николаевич удивительно чистым и ясным голосом. — Мне не нужно другого подарка, кроме…

— Знаем, знаем! — закричали мы. — Чтобы мы слушались… Но мы все равно купим вам что-нибудь!

— Я ничего не возьму, — сказал Геннадий Николаевич сердито и в то же время счастливо.

— Все равно купим! Принесем и убежим!

— Тихо! — вдруг прикрикнул на нас Геннадий Николаевич. (Мы сейчас же замерли.) — Гуреев, к доске!

Сашка, захватив дневник, пошел к учительскому столу.

— Гуреев докажет нам теорему… — начал Геннадий Николаевич. Но, взглянув на Сашку, он неожиданно спросил: — Что это у тебя за галстук?

Под кителем у Сашки сегодня действительно красовался галстук. Темно-зеленый, с золотыми пальмами, с обезьянами и даже с голой женщиной.

Этот галстук подарил ему Григорий Александрович: Сашка вчера пропустил занятия, чтобы выстоять вместо нашего тренера очередь за телевизором.

Гуреев очень гордился подарком, но немного стеснялся его. На уроках он тщательно прятал галстук под кителем, а на переменах расстегивался и давал нам разглядывать пальмы, обезьян и голую женщину. Когда подходили девочки, Саша смущенно прикрывал женщину ладонью. Ребята одобрили подарок. Только Синицын страдал от зависти и уверял, что Сашке с его бритой головой такой модный галстук совсем не идет.

К концу школьного дня Гуреев обнаглел и даже на уроках сидел в расстегнутом кителе.

— Что это за галстук? — насторожившись, спросил Геннадий Николаевич.

— Да так! — замялся Сашка.

— А чего? — сказал Володька Герман. — Покажи. Эх, и галстук у него! Я себе такой же заведу.

Сашка неуверенно оглянулся на ребят и распахнул китель.

— Ух ты! — насмешливо сказал Геннадий Николаевич. — Тебе нравится?

— Мексиканский, — буркнул Сашка.

— Где ты выкопал такую красоту?

— Почему это «красоту»? — обиженно возразил Гуреев. — При чем тут красота? У вас у самого пиджак с разрезом.

Геннадий Николаевич вспыхнул.

— С ума сошел?! — закричали на Сашку ребята. — Спятил, да? Геннадий Николаевич, не обращайте на него внимания! Эти боксеры из-за своего Званцева совсем спятили.

Ребята наперебой стали рассказывать, что Сашка весь вчерашний день простоял за телевизором.

— Из-за этого ты пропустил школу? — сердито спросил Геннадий Николаевич.

Сашка промолчал.

— Вызовешь завтра отца.

— Как металлолом собирать — пожалуйста, пропускай сколько угодно, — проворчал себе под нос Сашка. — А один раз для себя пропустил, так сразу и родителей.

— Саша, — тихо спросил Геннадий Николаевич, — это Званцев научил тебя так говорить?

— Никто меня не учил. Говорю, что думаю. Не всем же повторять, что в газетах пишут.

Это в самом деле много раз говорил нам Званцев. Я тоже запомнил его слова, но еще не успел щегольнуть ими. Не подвертывался удобный случай.

Геннадий Николаевич помрачнел. Заметив это, ребята с еще большим азартом набросились на Гуреева. Кобра крикнул, что боксеры вообще стали слишком выделяться.

Урок был сорван. Тот самый урок, на котором мы так искренне обещали Геннадию Николаевичу, что всегда будем его слушаться.

V

Когда первый час тренировки закончился, Званцев хлопнул в ладоши и сказал:

— Пять минут отдыха. Потом начинаем спарринги.

Спаррингом называется учебный бой боксеров. Почему-то принято считать, что он не настоящий, не такой, как на соревнованиях. Я с этим решительно не согласен. На спарринге дерутся так же безжалостно и самоотверженно, как на любом состязании.

Сегодняшние бои были первыми в жизни нашей секции. Для меня это была вообще первая драка. Точнее говоря, удары мне уже приходилось получать. Но наносить их самому пока еще не случалось.

С некоторых пор я понял, как важны кулаки для формирования мужского характера. Недаром тех ребят, которые не умеют драться, в школе дразнят девчонками.

Через пять минут должно было выясниться, мужчина я или еще существо неопределенного пола.

В зале сразу сделалось шумно. Некоторые ребята (в нашей группе занималось двадцать пять человек из разных школ) достали из шкафа перчатки и выскочили на ринг. Одни ждали первого спарринга как праздника, другие, которые, подобно мне, несколько тревожились за исход этого праздника, изо всех сил шумели и старались казаться веселыми.

Мне, «мухачу», полагалось быть особенно храбрым и задиристым. Боксерские соревнования всегда открывают «мухачи». Из-за того, что я вырос таким легким, мне теперь всю жизнь придется первым пролезать между тугими канатами ринга.

Пятиминутный перерыв, объявленный Званцевым, не был для меня отдыхом. Гуреев и Володька Герман надевали мне перчатки. Несколько ребят топтались возле и обсуждали мои шансы на победу. Я весил меньше, чем мой противник. Но зато прямые удары у меня были точнее, чем у него. По мнению ребят, моя победа не вызывала сомнений.

Возле моего противника тоже толпились ребята. Ему надевали перчатки Соломатин и Супин.

Моим противником был Мишка Сперанский. Мы оказались противниками из-за того, что часто спорили и дулись друг на друга. Григорий Александрович, подыскивая мне партнера на спарринг (в нашей группе больше не было мухачей», и для меня приходилось искать парня потяжелее), вдруг засмеялся и сказал:

— Верезина мы поставим против Сперанского. Они все время спорят и нарушают дисциплину. Пусть кулаками поспорят. А мы полюбуемся.

Андрей Синицын, торчавший, как всегда, на занятиях, потом говорил, что Званцев очень остроумный человек.

— Надо же придумать такой цирк — стравить Верезина со Сперанским! Жаль, Мальцевой не будет.

Я приказал Синицыну заткнуться. А потом, стремясь поскорее отделаться от собственных сомнений, я долго объяснял Володькам, что Званцев поставил Мишку против меня лишь с целью пробудить в нас обоих настоящую спортивную злость.

Ребята со мной согласились.

Зашнуровав мне перчатки, Сашка Гуреев бодрым голосом спросил:

— Чего ты такой бледный, старик? Выиграешь! Ей-ей!

— Ты убежден? — спросил я с растерянной улыбкой.

— Слушай, старик, — обратился ко мне только что подошедший Синицын. — Ты же знаешь, я в боксе разбираюсь. Так вот, ты выиграешь. — Немного помолчав, он небрежно добавил: — Григорий Александрович со мной согласен.

— Правда? — сказал я, оживляясь. — Я тоже надеюсь выиграть. Прямые удары у меня точнее.

— Факт, точнее, — сказал Дама.

— У меня такой план, — сказал я несмело. — Ударю и сразу отойду. Ударю и опять отойду.

В самом деле, человеческих рук хватает лишь на то, чтобы закрыть самые уязвимые места: локтями — живот, кулаками — лицо. Когда же боксер сам бьет, он обязательно открывает челюсть, солнечное сплетение или что-нибудь другое. Поэтому я и решил отходить прежде, чем Мишка заметит у меня уязвимое место. По рукам и перчаткам пусть себе бьет на здоровье. Это и не больно и не опасно. В то время, когда он станет нападать, я буду тыкать его в беззащитную челюсть или в такой же беззащитный живот.

Я был уверен, что выработал очень хитрый план боя и никто другой до него не додумается.

— Верно? — спросил я у Сашки и Дамы.

Дама немного помялся и сказал, что он изобрел точно такой же план. Сашка растерянно посмотрел на нас и спросил:

— Как, и вы тоже?

— Что же делать? — спросил я в панике. — Придумывать что-нибудь другое поздно.

Ребята стали меня убеждать, что у нас просто одинаковый боксерский почерк и что Мишке такой план никогда не придет в голову.

— Я тоже считаю, что не придет, — сказал я, снова оживляясь.

Мне очень хотелось победить Мишку. Ведь наш бой был строго принципиальным. Это было нечто вроде той «дуэли», которая состоялась между Мишкой и Серёгой. Об этом, конечно, никто не догадывался. Но я был уверен, что Мишка это отлично понимает.

Наконец мы пролезли на ринг. Званцев, который уже стоял там, скомандовал:

— Бокс!

Ребята окружили ринг. Следить за временем Григорий Александрович поручил Сашке Гурееву, который должен был выступать в последней паре. Нам предстояло драться ровно две минуты.

Прикрываясь перчатками, мы с Мишкой пошли навстречу друг другу. В тот момент, когда мне по плану нужно было ударить противника и отскочить, я с ужасом почувствовал, что абсолютно не хочу бить Мишку. С какой стати я буду разбивать ему нос? Или ставить под глазом такой же синяк, какой когда-то поставил ему Марасан? Ведь Мишка же мой самый близкий и самый давний друг! Мы еще в грудном возрасте играли в одной кровати. Правда, у нас в последнее время наметились некоторые разногласия. Но любой спор можно решить путем переговоров. Именно этим человек и отличается от животного.

Мишка, очевидно, испытывал те же чувства. Он скользил по рингу и целился в меня перчатками. Но лицо у него было удовлетворенное и очень доброе.

Наверное, нам больше всего хотелось обняться и сказать разнеженными голосами:

— А ты молодец, Мишка!

— И ты молодец, Гарька!

Со стороны наш бой выглядел, вероятно, очень грозно. Двое молодых, гибких спортсменов хищно и в то же время мягко передвигались по рингу, каждую секунду готовясь обрушить на противника шквал точных и неотразимых ударов.

— Стоп! — вдруг сказал Званцев и недовольно спросил: — Долго вы будете так танцевать?

Ребята злорадно захохотали. Мы с Мишкой растерянно посмотрели на тренера, надулись и, загородив перчатками головы, с новой энергией закружились по рингу.

Меня начала разбирать обида. Почему Мишка не дерется? Это из-за него мы оба попали в глупое положение. Ребята над нами смеются. Он, видите ли, благородный! Ему не за что меня бить! Пусть только начнет, уж я в долгу не останусь! Впрочем, может быть, у Мишки такой же план, как и у меня? Это было бы просто несчастьем. Тогда мы так и не начали бы драться. Ребята извели бы нас насмешками, а Григорий Александрович наверняка исключил бы из секции.

Подумав об этом, я сразу вспотел. Нужно было немедленно что-то предпринять. Я решил открыться, чтобы Мишке захотелось меня стукнуть. Я приоткрыл нос, но не настолько, чтобы он мог попасть.

Мишка попал. Я даже не успел заметить, как мелькнула в воздухе его коричневая перчатка.

Нос у меня сразу же вспух. На глазах навернулись слезы.

Ребята зашумели. Я слышал голоса Супина, Соломатина, Большакова.

— Молодец, Сперанский! — сказал Григорий Александрович.

У Мишки заблестели глаза. Взъерошенный и красный, он стоял в центре ринга и улыбался смущенно и счастливо.

Я чуть не заплакал от обиды. Ведь не Мишка же меня поймал! Я сам открылся. К тому же у меня очень болел нос.

Наклонив голову и заслонив его левым плечом, я ходил вокруг Мишки, но он все время поворачивался, чтобы стоять ко мне лицом. Это тоже было свинство. Почему я должен ходить, а он стоять на месте?

Я надеялся, что теперь мой противник откроет нос. Тогда мы сквитались бы, и это было бы справедливо. Но Мишка не только не открыл нос, но еще плотнее закрыл перчатками лицо.

Вдруг я заметил, что у Мишки раздвинулись локти и открылся кусок живота. Может быть, он решил, что я его буду бить только в нос?

Я задрожал от нетерпения и суетливо ткнул Мишку в незащищенное солнечное сплетение. Он будто поперхнулся и отодвинулся с середины ринга.

Ребята опять зашумели. Я различил голоса Сашки, Дамы и Синицына.

— Ловко, Верезин! — сказал Званцев. — Так его!



Я думал, что теперь пришла Мишкина очередь ходить по рингу! Но он сразу налетел на меня как бешеный. Я не успевал защищаться и только двигал обеими руками, чуть влево, чуть вправо, подставляя их, как щит. Стараясь меня ударить, Мишка попадал в них. Я видел, что он начинает злиться.

Я разошелся и раза два сам стукнул Мишку. Сначала в грудь, а потом все-таки в нос.

— Стоп! — сказал Званцев. Просунув между нами руки, он оттолкнул нас в разные стороны. — Время! Ну, Верезин, с первой победой!

— Как Верезин? — растерянно спросил Мишка. — Я же выиграл!

Григорий Александрович отрицательно покачал головой. Ребята закричали, что Мишка ошибается.

Я был растерян и счастлив. Свершилось! Кулаками, а вовсе не языком, я доказал свое превосходство над другим человеком. Теперь мне никто не страшен! Никогда и никого я больше не буду бояться. Какую благодарность к Григорию Александровичу я чувствовал в эту минуту!

Тяжело дыша, я оглядывал ребят, которые что-то кричали, повиснув на канатах ринга. Но когда я разобрал, что говорит Мишка, я повернулся к нему и обиженно крикнул:

— Как бы не так! Я тебя три раза ударил, а ты меня один.

— Я же тебя все время бил, — проговорил Мишка скорее удивленно, чем огорченно. — Григорий Александрович, дайте нам еще минуту. Пожалуйста…

— Дайте нам еще минуту! — закричал я. — Я его нокаутирую.

— Тихо! — приказал Званцев. — Не чирикайте!

Нахмурившись, он повернулся к двери.

На пороге, сложив за спиной руки, стоял Геннадий Николаевич. Лицо у него было злое, страдальческое. Очевидно, он стоял так уже давно. Конечно, он слышал и последнюю фразу Званцева, и то, как Синицын закричал: «Старики! Я вас всех приглашаю в кафе!», и то, как Гуреев, хлопая себя по ляжкам и пританцовывая, запел любимую песенку Андрея:

Шеф отдал нам приказ лететь на Кейптаун,

Говорят, что там есть зеленый лаун.

Не лучше ль сразу пулю в лоб, и делу крышка?

Ведь жизнь нам дана, как передышка.

На мой взгляд, во всем этом не было ничего ужасного. Просто ребята радовались, что я выиграл. Но Геннадий Николаевич явно расстроился.

— Верезин, Сперанский, Соломатин, Супин, Герман и Большаков, — тихо и яростно проговорил он, — немедленно оденутся и пойдут домой! С тобой, Званцев, мы поговорим на бюро секции.

— Гена, милый, что случилось? — изумленно спросил Григорий Александрович, переходя к той стороне ринга, которая была ближе к двери, и облокачиваясь на канаты. — Какая муха тебя укусила?

— Я не собираюсь с тобой разговаривать здесь, — сказал Геннадий Николаевич. — Мальчики, ну!

Ребята из других школ притихли. Они знали в лицо Геннадия Козлова и с любопытством следили за ссорой таких известных боксеров, как он и Званцев.

Григорий Александрович пожал плечами и небрежно засмеялся. Повернувшись ко мне и Мишке (мы так и стояли посреди ринга), он спросил:

— Классный руководитель вами всюду командует? Или только в школе?

— Остальным ребятам я тоже советовал бы уйти, — сказал Геннадий Николаевич, — пока здесь не сменят тренера…

— Вот как? — немного побледнев, сказал Званцев. — Кто тебе дал право говорить от имени бюро секции?

— Ты мне всех ребят сделал похожими на Синицына, — зло сказал Геннадий Николаевич. — Восьмой «г», я жду.

Мы мялись и не знали, что делать.

С одной стороны, как мы могли не уйти? Никто из нас не решился бы открыто не послушаться Геннадия Николаевича. Но, с другой стороны, нам вовсе не хотелось бросать бокс.

Особенно трудно пришлось мне. Григорий Александрович сделал для меня так много, как ни один человек в мире. Раньше я не боялся только кошек и экзаменов. Теперь благодаря Званцеву я могу пройти — даже ночью — по самому темному и глухому переулку. Если бы к нам в квартиру залезли воры, я бы не побежал за помощью к соседям. Я ненавидел прежнего Гарика, который боялся стыкнуться даже со Сперанским и только краснел, когда ему говорили гадости в лицо. Конечно, я изменился не только благодаря боксу. Жизнь шла, я взрослел. Но больше всего я был благодарен именно Григорию Александровичу.

Теперь от меня требовали, чтобы я предал этого человека. Может быть, он и не во всем прав. Я часто в нем сомневаюсь. Но разве Геннадий Николаевич не ошибался, когда пришел к нам в класс? Вдруг наш классный представился мне человеком, который решил отнять у меня самое дорогое — то, что я с таким трудом в себе воспитал.

— Не хочу! — закричал я, чуть не плача, и затопал ногами. — Не хочу бросать бокс, слышите? Никуда я не пойду! Никуда!

VI

Вечером я впервые отправился в кафе с Андреем Синицыным. Правда, платил я за себя сам.

Мы пошли вчетвером: Синицын и трое ребят, оставшихся в секции — я, Сашка Гуреев и Дама. Остальные ребята ушли с Геннадием Николаевичем. Перед уходом он потрепал меня по плечу и сказал:

— Успокойся, Гарик. Я никого не принуждаю. Ладно, потом поговорим.

Когда он ушел, Званцев сказал мне совсем по-дружески:

— Ну и болван ты, старик! Зачем лишние неприятности? Лучше бы ушел, а завтра вернулся.

VII

В соседней комнате зазвонил телефон. Мама взяла трубку.

— Гарик, тебя! — крикнула она. — Анечка.

Я догадывался, о чем хочет говорить со мной Аня. Сегодня после уроков у нас состоялось комсомольское собрание. Обсуждали меня, Гуреева и Даму (в нашем классе стало уже пятнадцать комсомольцев. Даму тоже приняли).

Геннадий Николаевич разговаривал с нами очень мягко. Он сказал, что никто не запрещает нам заниматься боксом. Остальные ребята тоже вернутся в секцию, как только сменится тренер. Званцев, конечно, способный боксер. Но он никогда не станет настоящим мастером. Прочный, большой успех приходит в спорте лишь к людям сильной воли, кристальной чистоты. А Званцев транжирит свои способности в ресторанах, в компаниях сомнительных друзей. Это скажется на его спортивных достижениях. И очень скоро. Впрочем, бояться надо не столько самого Званцева, сколько званцевщины (слово-то какое придумал!). Званцевщина начинается с таких галстуков, как у Гуреева, с песенок про шефа и про пулю в лоб. Кончается же полным перерождением. Человек, валяясь на мягком диване, начинает издеваться над целинниками за то, что они считают честью жить в палатках. Студент стесняется, что его мать ткачиха, и рассказывает всем, будто она актриса. Семнадцатилетний парень считает, что он уже знает все на свете, и посмеивается над любовью, дружбой, сыновней привязанностью.

Геннадий Николаевич потому так и встревожился, что ему отлично известно, как опасна и заразительна эта болезнь.

Классный разговаривал с нами дружески. Но ребята были настроены совсем иначе. Аня даже заявила Геннадию Николаевичу, что сегодня он просто непохож на себя и что нечего с нами либеральничать.

Ребята наседали, а я молчал. Меня одолевали сомнения. Пока что я еще не сделал ничего такого, о чем говорил Геннадий Николаевич. Песенка Андрея мне сразу не понравилась. Вообще я вовсе не хотел быть похожим на тех людей, о которых говорил классный. Может быть, я действительно не разобрался в Званцеве? Ведь заявлял же он, что «родители — это не вещь!»

Дама тоже молчал. Отругивался только Гуреев. Перед собранием он сказал, чтобы мы не дрейфили. Вчера, после кафе, он зашел к Викентию Юрьевичу (так звали отца Синицына), и тот уверил его, что нам ничего не могут сделать: мы же не нарушили устава.

Отбиваясь от наседавших на нас ребят, Сашка доказывал, что мы устава не нарушили, родителей не стыдимся, над целинниками не смеемся. Он даже сам хотел поехать на целину, да не пустили из-за возраста. Разок-другой сходили в кафе — так что из этого? Все едят мороженое! Григорий Александрович с нами занимается только боксом. Ничему плохому он нас не учит. Нам очень жаль, что мы огорчили Геннадия Николаевича. Но зачем же ставить вопрос, как в пятом классе: дружи или с ним, или со мной? С Григорием Александровичем всегда можно поговорить неофициально.

Ребятам явно хотелось объявить нам выговор, чтобы мы почувствовали свою вину. Но они так и не смогли ни к чему придраться. Наверное, от полной беспомощности они поставили «на вид» Сашке Гурееву за то, что он прогулял уроки. Да еще, по Аниному предложению, нам запретили тренироваться, пока не сменят Званцева.

Угрюмо обещав, что не буду ходить в секцию, я неожиданно для самого себя стал думать, что все-таки Сашка прав. Вернее, не Сашка, а Викентий Юрьевич. Ведь мы же и впрямь не сделали ничего плохого. Григорий Александрович вовсе не собирался нас развращать. Наоборот, он однажды сказал нам, что каждый должен жить так, как считает правильным. Может быть, Геннадий Николаевич ошибается и никакой опасности нет?

Не могу понять, что со мной делается. Раньше мое существование состояло из школы, домашних заданий, родителей и кино. Все казалось простым и ясным. Теперь, когда мир для меня раздвинулся, жизнь сделалась трудной и непонятной. Совсем как задача из еще не пройденного раздела математики.

После комсомольского собрания Аня сухо сказала мне, что нам надо встретиться.

— Хорошо, — сказал я. — Позвони.

Теперь она позвонила.

— Я слушаю, — холодно сказал я в телефон.

— Это я, — сказала Аня. — Буду у Пушкина, на нашем месте.

VIII

Солнца уже не было видно. Только розовато блестели стекла в верхних этажах высоких домов.

Начинался прозрачный легкий вечер, наполненный городским шумом. Звуки были удивительно чистыми. В открытом окне стоял приемник, и слышалась музыка: кто-то играл на рояле. Двое прохожих разговаривали на противоположной стороне. Они говорили негромко, но мы с Аней без всякого напряжения слышали каждое слово:

— Значит, поможешь насчет лимитов?

Возле троллейбусной остановки старуха предлагала подснежники. Почему первые, самые жданные цветы всегда продают старухи с наглыми глазами?

Сквер, в который мы свернули, казался куском дачной природы, перенесенным в город и насильно зажатым среди асфальта. Дачный пейзажик ловко приспособили для города: поставили фонари, липкие от зеленой краски скамейки. Дорожки словно покрасили красноватым битым кирпичом.

Здесь было пусто. Еще не наступили те дни, когда бульвары становятся самым шумным местом в городе от детского плача, от нянек, пронзительно кричащих: «Зяблик, куда ты забросил мяч?», от компаний, оглушительно стучащих костяшками домино.

Аня шла и смотрела себе под ноги.

— Ты меня позвала, чтобы молчать? — высокомерно спросил я.

— Нет, — ответила Аня. — Я тебя позвала не для того, чтобы молчать.

— Может, ты начнешь?

— Начну, не беспокойся.

— Я не беспокоюсь. После твоего сегодняшнего выступления я уже ни о чем не беспокоюсь.

Мне хотелось, чтобы Аня почувствовала в моих словах скрытую угрозу.

— Кстати, на сегодняшнем собрании ты себя здорово показал.

— Чем же это?

— Тем, что молчал. Это было отвратительно.

— Давай, давай, — сказал я, рассеянно посматривая на верхушки деревьев.

— Ты молчал высокомерно, — сказала Аня. — Это все поняли.

— Пусть, — согласился я. Мне было приятно, что мое молчание расценили именно так. Никто не понял, что я был просто растерян.

— Значит, ты сам согласен, — торжествующе сказала Аня. — Ненавижу высокомерных.

— Пожалуйста, — сказал я, теряя терпение. — Ты позвала меня, чтобы ругаться?

Аня взглянула на меня и сейчас же опять опустила голову.

— Нет, — сказала она потом. — Я позвала тебя не для того, чтобы ругаться.

Несколько шагов мы шли молча. Вдруг Аня сказала нетерпеливо и словно набравшись решимости:

— Нам нужно расстаться, Гарик.

— Как? — спросил я растерянно. — Зачем?

— Затем. Я тебя больше не люблю.

— Почему? — глупо спросил я.

То, что Аня приняла такое решение, было для меня неожиданностью. Правда, я и сам иногда думал, что нам лучше расстаться. Но тут же отгонял эти мысли. Донжуанство недостойно порядочного человека.

Оказывается, Аня тоже думала, что нам нужно расстаться. Это было очень обидно.

— Как хочешь, — сказал я горько. — Как хочешь.

Но в ту же секунду я с неожиданной ясностью представил себе, что будет, если я уговорю Аню не расставаться. Опять начнутся скучные встречи, безрадостные поцелуи, после которых мне всегда становилось стыдно, но отказаться от которых я почему-то не мог. Опять придется отговариваться неотложными делами, когда ребята будут звать меня в кино или в клуб нашего спортивного общества. Надоело!

Мне вдруг захотелось свободы. Каждый раз, когда я думал о том, что мы с Аней можем разойтись (допустим, она переедет в другой город, и мы будем только переписываться), меня ужасно манила жизнь свободного, ни с кем не связанного человека.

Чтобы добиться этой свободы, мне теперь не нужно было совершать ничего недостойного. Я только должен был вести себя осторожно и не особенно упрашивать Аню.

— Анечка, — бодро сказал я, — как же так, сразу?

— Да, сразу, — решительно сказала Аня. — Я больше не могу.

— Что же, — согласился я с лицемерным вздохом, — тогда я пошел. До свидания!

Аня удивленно посмотрела на меня и сказала:

— Пошел? Разве ты не хочешь побыть со мной последний вечер?

Я замялся. Конечно, по всем правилам полагалось провести последний вечер вместе. Не ссориться. Быть очень нежным и грустным. Чтобы когда-нибудь потом, вспоминая, говорить: «Это был лучший вечер нашей любви. Как жалко, что он стал последним!»

Но мне уже не терпелось уйти. Я вспомнил, что папа принес том «Истории дипломатии», нужно было успеть начать его первым (я решил изучать историю дипломатии).

— Видишь ли, Аня… — осторожно начал я.

— Можешь уходить, — оборвала меня Аня и отвернулась. — Прощай!

— До свидания! — нежно сказал я ей в спину. Я хотел добавить еще что-нибудь грустное, но в голове вертелось только: «Не поминай лихом», а это было пошло.

— Разве ты меня не проводишь? — спросила Аня, оглянувшись через плечо.

Я понял, что Аня во что бы то ни стало хочет выполнить все, предписанное правилами. Нужно было срочно защищаться.

Я сказал замогильным голосом:

— Мне будет это слишком больно.

Аня оживилась.

— Правда? — спросила она. — Но что же делать? Ты сам понимаешь, Гарик.

— Понимаю.

— Не расстраивайся, милый, — нежно сказала Аня. — Тебе не будет больно, если я тебя провожу?

— Будет, — нетерпеливо сказал я. Зачем ей меня провожать? Мне совсем не хотелось идти с ней и делать вид, что я грущу.

Аня подозрительно посмотрела на меня и сухо сказала:

— Как я в тебе ошиблась! Тебе совсем не жалко расставаться со мной.

— Почему? Жалко.

— Нет, не жалко.

— Хорошо, — сказал я. — Если хочешь, можешь меня проводить.

— Нет, теперь не хочу.

Было очень соблазнительно сделать обиженный вид и окончательно распрощаться. Но я не хотел выглядеть хамом.

— Аня, это наш последний вечер, — угрюмо напомнил я.

Аня стояла, теребя свои тонкие кожаные перчатки. Видимо, она колебалась. Потом сухо сказала:

— Хорошо.

До нашего переулка мы дошли довольно быстро. Он был наполнен ребячьим гомоном. Посреди мостовой гоняли в футбол. Из ворот то и дело выбегали стайки дошкольников. Несколько мальчишек стояли у соседнего дома и ждали очереди прокатиться на велосипеде.

— Вот мы и пришли, — сказал я, останавливаясь. — До свидания!

Аня протянула мне руку.

— Прощай, Гарик, — сказала она растроганно. — Все-таки я буду очень хорошо о тебе вспоминать.

— И я. До свидания!

Но Аня не выпускала моей ладони.

— Теперь мы будем видеться только в школе, — грустно проговорила она. — Как-то странно, правда, Гарик?

— Да, — сказал я, поглядывая на свои ворота. — Странно.

— Но мы можем встречаться как друзья. Если ты пригласишь меня в кино, я соглашусь.

— Хорошо, — сказал я. — Я обязательно приглашу тебя в кино.

— Ты даже можешь принести «Жана Кристофа», как обещал.

— Обязательно, — сказал я и в третий раз произнес: — До свидания!

— Кто знает, — задумчиво сказала Аня, раскачивая мою руку. — Может быть, наше чувство умерло не совсем?

Вдруг она смутилась и отодвинулась от меня. Я понял, что она кого-то увидела. Действительно, к нам шли Мишка, Серёга и Кобра (они сегодня были комсомольским патрулем).

Увидев ребят, я страшно обрадовался. Наш разговор с Аней принимал опасный характер. В ее последних словах звучало явное желание помириться.

— Здоро́во! — закричал я, чтобы ребята не прошли мимо.

— Здравствуй! — сухо ответил Борисов.

— Мы уже виделись, — пробурчал Мишка.

Он всегда мрачнел, когда видел меня наедине с Аней.

— У меня сегодня день встреч, — нервно смеясь, сказала Аня. — Встретила Верезина, теперь вас.

Я ждал, что Серёга по обыкновению начнет острить, но он посмотрел на Мишку и промолчал.

— Мы пошли, — сказал Мишка.

— Вы в какую сторону? — спросил я, испугавшись, что они уйдут и я снова останусь наедине с Аней. — Проводим Мальцеву?

— Правда, мальчики, — сказала Аня. Она обиженно вздернула подбородок и демонстративно взяла Мишку под руку. — Проводите меня.

— Мы же патрулируем, — смущенно сказал Мишка и виновато покосился на меня.

— Брось! — сказал Серёга, который перехватил его взгляд (я догадался, что это означало: «Брось церемониться с Верезиным»). — Будем патрулировать к Аниному подъезду.

Он взял Аню под руку, окончательно оттеснив меня от моей бывшей подруги.

Я шел позади и думал, как испортилось бы у Серёги настроение, если бы он узнал, что не только не досадил мне, но сделал для меня очень доброе дело. Это было так забавно, что я невольно рассмеялся.

— Ты что? — спросил меня шедший рядом Кобра.

— Ничего, — сказал я весело. — Хороший у нас парень Иванов, правда?

IX

На улице, где жила Аня, у входа в кино толпились женщины. Они окружили кого-то и возмущенно кричали. Одна из них обернулась, увидела нас и, заметив у ребят нарукавные повязки, радостно сказала:

— Вот и патруль. Мальчики, отведите его в милицию.

— Что случилось? — озабоченно спросил Мишка, оставляя Аню.

Когда мы подошли, женщины расступились, и я увидел Марасана. Он стоял, прижимая к стене плачущую девушку, — ее вязаная шапочка валялась на тротуаре — и говорил пьяным голосом:

— Плюнь ты на этих баб! Обними и поцелуй! Плюнь, а то хуже будет!

За последние месяцы я довольно часто встречался с Марасаном. Но мы никогда не разговаривали. Проходя мимо него, я старался не смотреть в его сторону и стискивал зубы от ненависти. Он тоже не хотел со мной разговаривать. Вероятно, догадывался, что на этот раз я не выдержу и заявлю в милицию. А там будь что будет.

Если можно так выразиться, мы находились в состоянии вооруженного нейтралитета. Но сейчас это состояние стало просто невыносимым. Я должен был бы вместе с ребятами немедленно броситься на этого хулигана. В любом другом случае я так бы и поступил. Но Марасан… Ведь он каждую минуту мог меня разоблачить.

Между тем, пока я размышлял, Мишка действовал.

— Гражданин, — потребовал он, обеими руками вцепившись в плечо Марасана, — пойдемте с нами в милицию!

Кобра и Серёга взяли Марасана за рукава.

— Что?! — грозно спросил Марасан, резко встряхиваясь и сразу освобождаясь от них. — Цыц!

Он заметил меня и повеселел. За время нашего патрулирования я не раз наблюдал у пьяных такую непоследовательность.

— Гарька! — завопил Марасан. — Дружочек! Люблю! Когда у тебя получка?

— Гражданин, прошу вас, — повторил Мишка. — В кино должен быть милиционер, — негромко сказал он, обращаясь к Косте. — Позови, пожалуйста.

— Зови, зови! — крикнул Марасан вдогонку Косте. Он был здорово пьян и шатался из стороны в сторону. — Все равно я на всех плевал. А на Гарьку не плевал. Гарька, угостишь?

Аня — она стояла позади меня — ядовито шепнула:

— Это, кажется, твой атаман? Не вижу, чтобы ты его арестовывал.

Не могло быть сомнений, что уж теперь-то Аня расскажет всему классу, как я грозился расправиться с Марасаном.

— Я тебе советую, Марасан, — сказал я, — самому пойти в милицию. Тогда тебя не так строго накажут.

— Гарька! — почему-то умилился Марасан. — Птенчик! Дай я тебя отнесу баиньки!

Он нетвердо двинулся вперед и вдруг в самом деле подхватил меня на руки.

Аня злорадно рассмеялась.

— Пусти! — в бешенстве крикнул я. — Пусти, негодяй!

Марасан передернул своими широкими плечами — я понял, что Мишка и Серёга наваливаются на него сзади, — и сказал:

— Баю-баю, птенчик! А то получишь по попке.

И он действительно пошлепал меня ладонью.

Я и не предполагал, что могу так разозлиться. Во всем мире сейчас для меня существовало только отвратительное, красное, пахнущее винным перегаром лицо Марасана. Все остальное исчезло. Кто-то неподалеку смеялся, чем-то грозил Марасану, звал милиционера, но все это было в каком-то другом мире.

— Подлец! — крикнул я и как можно сильнее ткнул Марасана прямо в губы.

Он пошатнулся, и мы оба упали. Я сейчас же вскочил и еще раз стукнул Марасана, когда он поднялся. Но на этот раз он и не пошатнулся. Пригнувшись, широко раздвинув руки, Марасан двинулся на меня.

— Он его убьет! — взвизгнула Аня. Кажется, она хотела броситься между мной и Марасаном.

Мишка оттолкнул ее и попытался подставить Марасану ножку. Марасан резко обернулся, но не поймал его, и снова шагнул ко мне.

— Беги, Гарька! Беги! — испуганно крикнул Серёга.

Аня тоже закричала:

— Гарик, милый, беги! Скорее!



Но я не хотел бежать. Выдвинув вперед левое плечо, как нас учили в секции, и всхлипывая от возбуждения, я ждал Марасана. Он сгреб меня за шиворот, но я успел еще раз сильно ткнуть его кулаком в губы. Они на глазах распухли, а по подбородку потекла кровь. Потом весь мир, как мне показалось, вдруг подпрыгнул и опустился. Я потерял сознание.

Когда я пришел в себя, ребята поднимали меня, поддерживая под руки. Аня гладила мою щеку и плакала. Марасана держали два милиционера.

— Он сам деньги для меня воровал! — пытаясь вырваться, кричал Марасан. — У матери! Получку со мной пропил… Книги тоже воровал.

Мне стало ясно, что я погиб. Марасан, конечно, уже рассказал обо мне все. Сейчас меня вместе с ним поведут в милицию. Ах, зачем я пришел в сознание? Было бы лучше, если бы я очнулся уже в камере предварительного заключения. Тогда самое позорное было бы уже позади.

Я тоже попытался вырваться, чтобы убежать. Но ребята меня не отпустили. Тогда я затих и закрыл глаза. Вокруг стояла странная тишина. Все молчали. Только Аня, всхлипывая, повторяла:

— Гарик, милый…

Наверное, она хотела спросить: «Гарик, милый, неужели это правда?»

Громкие голоса раздались так неожиданно, что я вздрогнул.

— Хулиган! — кричали в толпе. — Как не стыдно клеветать на мальчика! Эти бандиты способны на все! И как глупо врет! Ума не хватит сочинить получше… Товарищ милиционер, вы ему и клевету в протокол запишите!

— Да не вру я! — растерянно сказал Марасан. — Честное слово, не вру!

— Идемте, гражданин, — хмуро сказал кто-то. Очевидно, это был один из милиционеров (я так и стоял, не открывая глаз).

Вот она, жестокая правда жизни! Марасан действительно не врал. Но ему не поверили. Потому что он пьяный хулиган. Его назвали клеветником. Вероятно, его даже будут судить за клевету.

Почему судьба обращается со мной так сурово? Она все время требует от меня самых волевых и самых порядочных поступков. Но я еще не всегда способен их совершать. Особенно сейчас. Меня мутит, колени дрожат, голова кружится. Мне было бы гораздо легче, если бы все поняли, что Марасан прав. Пусть даже меня забрали бы вместе с ним. По крайней мере я искупил бы свою вину. Мог бы начать жизнь сначала.

Сейчас я испытывал такое ощущение, будто меня за руки привязали к тракторам, которые тянут в разные стороны. Совесть приказывала мне: «Признайся!» Но какой-то другой голос шептал: «Потерпи минутку! Сейчас Марасана уведут. Никто ничего не узнает. Ты будешь чист по-прежнему».

Никогда не думал, что мой самый героический поступок переплетется с самым трусливым.

Я открыл глаза, жалобно посмотрел на ребят и крикнул:

— Он все врет!

— Конечно! — обрадованно закричали ребята. — Конечно, врет!

Я не выдержал и громко зарыдал.

Мама потребовала, чтобы я сейчас же лег в постель. Она вышла в другую комнату, и я слышал, как прощались с ней ребята. Мишка еще и еще раз повторил, что я вел себя героически. Аня, немного задержавшись, сказала маме:

— Мы с Гариком поссорились.

— Помиритесь, — равнодушно успокоила мама.

— Нет, — грустно сказала Аня, — мы навсегда поссорились.

Потом и она ушла.

— Гарик, ты спишь? — тихо спросила из другой комнаты мама. Так она всегда проверяла, заснул я или нет.

Я не ответил. Ворочаясь в постели, я думал, что с таким грузом на совести жить невозможно. Я обязательно должен его с кем-нибудь разделить. Тогда мне, может быть, станет легче.

Но кому расскажешь? Маме? Она просто умрет от разрыва сердца. И потом — у меня язык не повернется рассказывать ей. Ведь она тысячу раз предупреждала меня, что дружба с Марасаном к добру не приведет. Почему, ну почему мы не верим на слово родителям? Почему, только попав в беду, понимаешь, что родители знают жизнь лучше тебя? Рассказать Геннадию Николаевичу? Он, конечно, потребует, чтобы я во всем повинился перед классом и перед родителями. Мишка, Серёга, Костя, даже Аня — все они с ним согласятся.

Может быть, рассказать Сашке Гурееву или Даме? Они-то посочувствуют мне. Но их сочувствие нисколько не облегчит моего горя.

Вдруг я подумал: Званцев! Григорий Александрович! Только он! Я знал, что он посмеется и озабоченно спросит, как я бил Марасана: прямым или крюком? А насчет остального скажет, что это чепуха. Терзаться нечего. Все равно Марасана надо было наказать. Я еле дождался, пока мама вышла на кухню, подбежал к телефону и набрал номер. Услышав, что дело идет о жизни и смерти, Григорий Александрович рассмеялся и сказал:

— Ладно, старик. Еду. Жди.

Я страшно обрадовался.

X

Прошло десять дней, как мы стали строителями.

Здание, которое мы строили, выглядело уже вполне нормальным домом, готовым хоть завтра принять жильцов. Только стекла были еще замазаны мелом и кое-где разбиты, да во дворе валялись рельсы, мотки ржавой проволоки, и стояли огромные деревянные катушки из-под электрического кабеля.

Но стоило зайти в дом, как, наоборот, начинало казаться, что до конца строительства еще очень долго. Первые этажи были похожи на свалку. На полу лежали груды паркетных и кафельных плиток, стояли ванны и унитазы. У нас были даже свои тропинки, по которым мы лавировали среди всего этого добра.

Дом заканчивался с верхних этажей. Там квартиры были уже почти готовы. Маляры пробовали на стенах свои краски, а в потолки были ввинчены крюки для люстр.

Наш класс разбили на несколько бригад и направили на разные этажи. Геннадий Николаевич бегал из бригады в бригаду и всем старался помогать.

Кобру, Димку Супина, Ершова, Серёгу и меня сделали электриками-монтажниками. Это, конечно, самая благородная из всех строительных профессий. Электрики-монтажники несут людям свет, как Прометей.

Мы работали на самом верхнем этаже. У нас был бригадир Виктор Богданов, которому недавно исполнилось восемнадцать лет. Но он здорово строил из себя взрослого. Мне, например, казалось, что он намного старше наших десятиклассников.

Виктор носил ушанку, хотя было уже совсем тепло. На второй день нашей работы на стройке Димка Супин тоже пришел в зимней шапке. Остальные ребята, подражая бригадиру, стали ходить вразвалку и без конца повторяли его любимое изречение:

— Будет грустить-то!..

(Кстати, вчера после болезни вышел на работу мастер электриков-монтажников. Обнаружилось, что он носит шапку-ушанку и часто говорит: «Будет грустить-то!»)

За десять дней мы стали заправскими строительными рабочими. Каждый из нас завел себе персональные плоскогубцы и особые, профессиональные, ножи, сделанные из полосок стали и обернутые изоляционной лентой. Теперь я смотрел на мир глазами электрика (как раньше глазами почтальона или ученика швейной фабрики). Я, например, обнаружил, что в нашей квартире электрошнур тянется прямо по обоям (так называемая открытая проводка; на стройке мы прячем кабель в стене). Почти шестнадцать лет мне было безразлично, как проведено у нас электричество. Я хотел только, чтобы оно горело. Но сейчас старомодные ролики стали меня просто возмущать.

На строительстве я выяснил, что работать, оказывается, очень трудно. Когда я пробивал в стене бороздки, по которым укладывался кабель, они шли то вверх, то вниз. Они шли куда угодно, но обязательно в сторону от той синенькой черты, по которой их нужно было пробивать. Бремя от времени я даже начинал от злости притопывать ногами. Но и это не помогло. Молоток становился все тяжелее и тяжелее. Будто он постепенно превращался из молотка в молот, а затем в кувалду. Я и не подозревал, что можно ненавидеть неодушевленные предметы.

Я пробовал думать о другом. Сегодня я делаю то, что останется в веках. Когда я умру, люди, зажигая свет, будут задумываться: «Кто это у нас так изящно поставил выключатель?» Каждый удар молотка ведет меня к бессмертию. Неровная, похожая на синусоиду бороздка, которую я так ненавижу и которой так стыжусь, является не чем иным, как моей личной дорогой в вечность. Но сколько я ни размышлял, молоток по-прежнему не слушался меня. Бороздка становилась все небрежнее и мельче. Наконец приходил Виктор Богданов и начинал меня ругать.

Я надувался и долбил энергичнее. Ребята бросали работать и подходили послушать, как бригадир меня отчитывает. У нас появился такой обычай: хоть минутку отдохнуть, когда кого-нибудь ругают.

На мое счастье, Виктору быстро надоедало ругаться.

— Поправь за ним! — говорил он Ершову.

Ершов поправлял за всеми. Когда мы сделались электриками, тихого, незаметного Ершова то и дело ставили нам в пример. У него все получалось аккуратно, красиво и, как мне казалось, легко. Я с удивлением чувствовал, что начинаю его уважать и разговариваю с ним просительным голосом. А он так разошелся, что даже стал делать нам замечания. Правда, произносил он их тихо и немного виновато.

Виктор Богданов признавал только Ершова. Он звал его по фамилии, а всех остальных просто «школьники».

До конца нашей смены — мы работали с четырех до семи — оставалось полчаса, когда в комнату вошел Виктор. Он бегал вниз, к своему начальству.

Сдвинув ушанку на затылок, Виктор критически осмотрел развороченные стены и разочарованно присвистнул.

— Что, Витя? — осторожно спросил Кобра. Мы немного побаивались нашего бригадира.

— Кому — Витя, а кому — Виктор Иванович, — заносчиво сказал бригадир. — Чтобы я еще со школьниками связался — ни в жизнь.

Мы побросали инструменты и окружили Виктора.

— Ну чего! — закричал он на нас. — Долго филонить будете? Работали бы как люди — сегодня бы первую лампочку зажгли!

У меня появилось страшное подозрение.

— Витя, — робко спросил я, — дом подключили к сети, да?

— А я об чем? — обиженно крикнул Виктор и в сердцах даже сплюнул. — Теперь Федька Павлов первую лампочку зажгет.

(Павлов возглавлял другую бригаду электриков. В ней работали выпускники ремесленного училища, ребята примерно нашего возраста. Они делали проводку на четвертом этаже. Конечно, мы не осмеливались состязаться с ними.)

Грустно, конечно, но первую лампочку зажжет все-таки Павлов! Павловские ремесленники первыми увидят плоды своего труда. Самое обидное, что при этом они не испытают никакой радости. Ведь они уже много раз наблюдали, как благодаря их усилиям зажигается в новом доме первая электрическая лампочка. Мы же ничего подобного еще ни разу не наблюдали.

Теперь, когда у меня уже есть известный трудовой опыт, я могу точно сказать, что любая работа становится по-настоящему радостной лишь в том случае, если можно видеть ее реальные результаты.

Я просто не понимаю, как мы могли работать, например, на почте. Ведь там вообще невозможно ощутить конкретные плоды своего труда.

— Павлов уже кончил проводку? — виновато спросил Ершов.

— Кончил бы, да у них профсоюзное собрание.

— Они ушли? — затаив дыхание спросил я.

— Ушли, — буркнул Виктор. — Ну и что? У них работы-то осталось всего ничего.

Мы заговорщически переглянулись. Одна и та же мысль одновременно пришла нам всем в голову. Мы моментально забыли, каким тяжелым становится молоток и как трудно втискивать в бороздки непокорный кабель. Серёга, который стоял рядом с Ершовым, нетерпеливо подталкивал его кулаком. Только Ершов мог заговорить с Виктором о том, что мы задумали. Ершов помялся.

— Вить, а Вить, — спросил он осторожно, — ты что сегодня вечером делаешь?

— Школьникам не докладываюсь! — оборвал Виктор. — Я, что ли, за вас работать буду? — сердито крикнул он.

Мы стали поднимать инструменты, жалостно поглядывая на Виктора и грозно — на Ершова.

— Правда, Вить, а? — повторил Ершов.

— В кино иду. Что ты ко мне привязался?

— Картина небось дрянь, — угрюмо сказал Серёга.

— А ты знаешь, на какую картину я иду? — обиделся Виктор.

— Знаю, — нагло ответил Серёга. Он назвал первый попавшийся фильм, может быть уже давно сошедший с экрана.

— Хо! — сказал Виктор. — Будет грустить-то! А не хочешь… — и он назвал совсем другую картину.

— Эта еще хуже! — хором закричали мы. — Деньги зря потратишь. Мы всем классом с нее ушли.

— Всем классом? — засмеялся Виктор. — Врете! Детям до шестнадцати лет вход воспрещен! Значит, и картина — во!

— Сам увидишь, — упрямо сказал Серёга. — Да говори же! Ты! — не выдержав, крикнул он Ершову.

— Виктор Иванович, — несмело начал Ершов, — может, нам сегодня задержаться? Пока не кончим. Первую лампочку зажжем. Раньше Павлова. А?

Виктор подозрительно осмотрел нас.

— Поставьте мне стул! — грозно сказал он. — А то упаду от смеха!

Я уже собрался продолжать работу, но Серёга, проходя мимо, шепнул:

— Гарька, начните бузу. Я за Геннадием слетаю.

— Ладно, — тоже шепотом сказал я. — Сделаем.

Серёга придумал здорово. Когда Виктор еще несколько дней назад узнал, что наш классный — известный боксер, он пришел в такой восторг, что даже швырнул на пол свою знаменитую ушанку. Потом он побежал смотреть на Геннадия Николаевича. Через час вся стройка пялила глаза на Козлова.

Конечно же, только он мог нас спасти. Я повернулся к Виктору и бросил ему под ноги молоток.

— Что это в самом деле! — удачно разыгрывая возмущение, закричал я. — Люди рвутся к работе, а тут… Бригадир должен возглавлять энтузиазм масс!

Меня поддержал Кобра, а Димка Супин, с которым Серёга тоже успел пошептаться, крикнул Виктору:

— А если мы на тебя в газету напишем?!

— Будет грустить-то, — презрительно сказал Виктор. — Я на вас сам в газету напишу. Это что такое? — Подойдя к Димкиному углу, он ковырнул пальцем бороздку.

Серёга, воспользовавшись моментом, выскользнул в коридор. Наша цель была достигнута. Разом прекратив крик, мы разошлись по своим местам.

— Где рыжий? — вдруг закричал Виктор с тревогой. — За Геннадичем побежал?

Мы засмеялись.

— Все равно я не останусь! Хоть самого господа бога зовите.

— Не останешься? — обернувшись, переспросил Супин. — Геннадии тебя одной левой оставит.

— Как же, — неуверенно проговорил Виктор, — драться будет?

— Если ты слов не понимаешь! — через плечо сказал я.

Виктор почему-то засуетился. Он походил по комнате взад и вперед, взглянул на часы и радостно воскликнул:

— Шабашьте, хлопцы! Две минуты осталось. Инструменты сами сдадите. — Он побыстрее направился к двери, чтобы никто из нас не успел его догнать. — Я пошел. Фидерзейн! — цинично усмехаясь, добавил он.

— Куда? — Отшвырнув молоток, я бросился за Виктором.

Тот метнулся к двери, но остановился, увидев Супина. Димка стоял на пороге, скрестив руки на груди, совсем как Геннадий Николаевич. Я не заметил, когда он успел занять эту позицию.

— Будет грустить-то, — сказал Супин и подмигнул бригадиру.

— Вы что, ребята? Вы что? — растерянно спросил Виктор. И с отчаянием крикнул: — Пропустите! А то молотком!..

В ответ я поспешил стать рядом с Супиным и тоже скрестил руки на груди. Услышав на лестнице топот, я, усмехнувшись, сказал бригадиру:

— Слышишь? Ребята идут.

— Что мне ребята? — чуть не плача, забормотал Виктор. — Подумаешь, боксеры!

— Ты наших ребят еще плохо знаешь, — сказал Супин.

Кивнув на Димку Супина, я добавил:

— Мы с ним в классе самые слабенькие. У нас такие парни есть, что…

— Мишка Сперанский, — подсказал сзади Борисов.

— Или Сашка Гуреев.

— Подумаешь! — буркнул Виктор и, приподнявшись на цыпочки, завопил: — Геннадий Николаевич!

Мы с Димкой посторонились, давая пройти нашему классному.

Геннадий Николаевич обхватил Виктора за плечи и, тряся его, радостно воскликнул:

— Молодец! Просто молодец! Здорово вы это придумали! Всем классом навалимся и часа за два кончим. Кончим, Витя, а?

— Ничего я не придумывал! Что вы, Геннадий Николаевич, в самом деле, как маленький! У меня билеты в кино.

— Витя, — вкрадчиво сказал Геннадий Николаевич, — но ведь без тебя мы не сумеем.

— Я же все-таки восемь часов отработал. Сколько можно?

Мы стояли у двери и молчали. В коридоре толпились ребята. Оглядываясь, я видел нетерпеливые и возбужденные лица Мишки, Гуреева, Ани… Когда я глядел на них, мне вдруг почудилось, что все мы очень похожи друг на друга. Может быть, потому, что на нас были одинаковые, измазанные рабочие костюмы? Или потому, что все мы сейчас страстно хотели одного и того же? Впервые я подумал о нашем восьмом «г» как об одном человеке. Сейчас мы чувствовали не сорок разных желаний, а только одно. Мы добивались не сорока разных целей, а одной-единственной.

Еще мне подумалось, что Геннадий Николаевич мог сейчас говорить самым просительным тоном, и все равно речь его звучала бы повелительно. Каждое его слово подкреплялось многозначительным молчанием почти сорока человек.

Не знаю, что повлияло на Виктора. Может быть, именно то, о чем я размышлял в эту минуту?

Во всяком случае, бригадир бросил на пол свою ушанку и крикнул:

— Эх, была не была! Может, и вправду Павлову фитиль вставим!.. У кого закурить есть?

Соломатин с готовностью сунул руку в карман, но замер, посмотрев на нашего классного.

Геннадий Николаевич рассмеялся и попросил:

— Ребята, сбегайте ему за папиросами!

— Стойте! — закричала Аня. — Если уж покупать, так покупать! И виноградный сок, и колбасу, и конфеты. Чтобы как настоящий праздник. Зажжем лампочку и устроим пир.

— Шапку по кругу! — радостно закричал Мишка.

— Шапку по кругу! — подхватили мы.

Ребята наперебой стаскивали кепки и предлагали их Геннадию Николаевичу. Серёга потребовал, чтобы выбрали самую красивую. Виктор, который стоял с нашим классным, сказал:

— Может, мою возьмете? В ушанку-то ловчее собирать.

— Правильно, — обрадовался Супин. — Возьмите мою.

Геннадий Николаевич жестом остановил его.

— Стоп, ребята! — сказал он. — Возьмем шапку у бригадира.

Виктор смутился.

— Она у меня пыльная, — возразил он для виду. — Я ее на пол бросал. Привычка у меня такая, — объяснил он виновато.

Возражая, он тем не менее торопливо стащил ушанку.

— Давай, давай! — сказал Геннадий Николаевич, отбирая у него шапку.

— Подожди! — крикнул Виктор. Вытащив из кармана смятую десятирублевку, он бросил ее в шапку. — На пирожные берег, — объяснил Виктор. — Девчонку думал угостить. Да ведь в кино-то не идем!

Геннадий Николаевич, обойдя ребят, передал шапку Ире и Ане — они должны были идти за покупками. Девочки стали пересчитывать деньги. Мы же принялись обсуждать, как разумнее организовать работу. Нам предстояло соединить комнатную проводку с распределительным щитом на лестничной площадке. Щит уже был подключен к сети.

Время от времени кто-нибудь из нас оглядывался на Иру и Аню. Было очень интересно узнать, сколько же все-таки денег мы собрали.

Вдруг девочки побледнели и растерянно зашушукались. Аня бросила шапку и заплакала. Ира, наклонившись, подняла какую-то бумажку, — кажется, листок из записной книжки — и сердито крикнула:

— Геннадий Николаевич!

— Мальцева, что с тобой? — встревоженно спросил классный.

— Подлость какая! — сквозь слезы крикнула Аня. — Никогда не думала, что среди нас есть такой подлец.

На листке из записной книжки печатными буквами — чтобы не узнали почерка — было выведено грязное ругательство. В переводе на человеческий язык оно означало: «А ну вас всех с вашей первой лампочкой».

Во всем классе на это был способен только Синицын. Еще утром он хвастался, что отец и Званцев берут его сегодня с собой в ресторан. Теперь он не мог нам простить, что это сорвалось.

Не сговариваясь, мы уставились на Синицына, который что-то весело рассказывал Гурееву.

В комнате стало так тихо, что все услышали, как Синицын сказал:

— Понимаешь, старик…

Очевидно, почувствовав тишину, он умолк и беспокойно оглянулся. Никто не произнес ни слова: ни мы, ни Геннадий Николаевич, ни Виктор.

Синицын попробовал усмехнуться — усмешка не получилась — и снова повернулся к Гурееву.

— Понимаешь, старик… — повторил он.

И вдруг не выдержал. Наверное, очень трудно выдержать, когда на тебя так пристально смотрят сорок пар глаз.

— Геннадий Николаевич, что им от меня надо?! — истерически закричал Синицын. — Что я им сделал?

— Вот что, Синицын, — с трудом выговорил Геннадий Николаевич, — не перейти ли тебе лучше в другую школу?

— Пожалуйста! — торопливо и, кажется, даже с радостью отозвался Синицын. — Я давно знаю, что вы меня ненавидите.

Когда хлопнула входная дверь, Сашка Гуреев хотел было броситься за своим другом. Но, посмотрев на нас, остался. Впервые в жизни я увидел на лице у него трусливое выражение.

Разорвав на мелкие клочки листок из записной книжки, Геннадий Николаевич сказал:

— Девочки, пора за покупками.

XI

На улице смеркалось. В нашей комнате сделалось почти темно. Уже трудно было разглядеть свертки с едой и бутылки с виноградным соком, принесенные девочками и сложенные в углу на ящиках.

Мы очень торопились. Бороздки у нас получались совсем кривыми (Виктор только кряхтел, наспех переделывая их за нами). Разведенный в воде алебастр, которым мы замуровывали кабель, застывал буграми. Ребята клялись Виктору и Геннадию Николаевичу, что как только первая лампочка зажжется, они все исправят.

Минут десять назад Геннадий Николаевич велел тем, кто не приготовил уроки, немедленно идти домой. Все мы дружно закричали, что сделали уроки сразу после школы. Только Сашка Гуреев заявил, что у него не решены задачи по алгебре.

Сашка никогда так серьезно не относился к алгебре. Геннадий Николаевич, по-моему, тоже подумал об этом. Тем не менее он велел выдать Гурееву его порцию колбасы и конфет. Сашка съел все, что ему причиталось, и ушел.

Работать без освещения стало уже трудно. Нас с Серёгой послали в кладовую за времянкой (времянка — это переносная лампочка на длинном шнуре, который можно подключать прямо к распределительному щиту).

С нами хотела пойти Аня. После нашего разрыва она не раз искала случая воскресить умершую любовь. Но я этого не хотел. Мы с Серёгой заявили, что обойдемся без девчонок. Аня надулась и угрожающе проговорила:

— Ну ладно!

Кладовая, куда спускались мы с Серёгой, помещалась на первом этаже, в чуланчике под лестницей.

Мы чувствовали себя очень усталыми, но это нас только веселило. Мы шли и дурачились. Серёга делал вид, что у него от усталости подкашиваются ноги. Я от души хохотал, будто это и в самом деле было очень смешно. Вообще в эту минуту мне казалось нелепым, что мы не только не проводим свободное время вместе, а, наоборот, часто ссоримся.

— Гарька, — вдруг сказал Серёга мрачным голосом, — я сейчас, наверное, умру. Переутомился. Есть такая болезнь, знаешь?

— Знаю, — сказал я, уже начиная смеяться.

— У меня есть предсмертное желание. Знаешь, какое?

— Чтобы первая лампочка зажглась, — догадался я.

— Я мечтаю пожрать, — сказал Серёга.

Я расхохотался и сказал:

— А я — поспать.

— Ты интеллигент, — сказал Серёга. — Пожрать — это законно.

— Помнишь, — сказал я, — как мы у тебя картошку лопали?

— Не искушай! — смеясь, крикнул он. — Хорошая была картошка. А помнишь, как булку наворачивали, когда ты из дома ушел?

— А помнишь, — сказал я, давясь от смеха, — как ты Геннадичу сказал, что тебя в классе нет?

Серёга с удовольствием захохотал и спросил:

— А это помнишь?

Он сбежал на лестничную площадку, зашатался как пьяный и растопырил руки, приговаривая заплетающимся языком: «Крошка, бай-бай!» Потом он крикнул, подражая моему голосу: «Негодяй!» — и ударил себя в зубы.

— Ты просто артист! — закричал я в восторге.

— Серьезно, Гарик, — сказал Серёга, перестав смеяться. — Я тогда порядком струхнул.

— Ты преувеличиваешь, — сказал я, млея.

— Сам дурак! — сказал Серёга. — Ты его все-таки здорово двинул. Мы с Мишкой потом даже жалели, что ты с нами поссорился.

— Это вы со мной, — возразил я счастливо.

— Ты заметил, — спросил Серёга, — что я к тебе все время мириться набивался?

— Заметил, — ответил я, хотя ничего подобного мне и в голову не приходило. Гордый Серёга, видимо, делал такие попытки примириться, которые можно было разглядеть только в микроскоп. — Я заметил, но не понял.

— Я думал, ты не замечаешь, — тоже счастливо сказал Серёга.

Снизу на весь пустой, гулкий дом раздался голос Гуреева:

— Верезин! Гарька! Верезин!

— Чего ты орешь? — сердито крикнул я, перегнувшись через перила. Мы стояли на площадке второго этажа.

— Григорий Александрович приехал! — прокричал Сашка. — Тебя зовет!

— Григорий Александрович? — радостно удивился я. — Зачем?

— Со мной и с тобой поговорить хочет! Давай быстрее!

— Сейчас! — сказал я. — Передай, что я сейчас!

— Ладно! — отозвался Гуреев. — Только быстрее!

Внизу хлопнула парадная дверь.

В другое время меня, может быть, смутило бы, что Званцев хочет разговаривать со мной на виду у всего класса. Но сейчас у меня было такое настроение, что приезд Григория Александровича показался мне просто дополнительной радостью. Было очень приятно, что в такую минуту все мои друзья собираются возле меня.

(То, что Званцев — настоящий друг, я понял в тот вечер, когда он приехал к нам домой по моему вызову. Чтобы успокоить меня, он сразу позвонил в милицию и соврал, что это говорят из газеты. Ему ответили, что Марасана будут судить за хулиганство. Он получит пятнадцать суток. Ни о какой клевете на невинного школьника там и понятия не имели. Что же касается моих преступлений, о которых я рассказал вскользь и очень осторожно, то Григорий Александрович весело посмеялся над ними. Почти каждый мальчишка — а уж он-то их знает достаточно — вытворяет что-нибудь в этом роде. Я успокоился и дал себе клятву когда-нибудь оказать Званцеву равноценную услугу.)

Доставая из кармана ключи от кладовки, я попросил:

— Серёга, найди пока времянку. Я мигом.

— Ты пойдешь? — спросил Сергей изменившимся голосом.

— А что такого? — удивился я.

— Комсомольское собрание забыл? — угрюмо спросил Серёга.

На лестнице быстро темнело. Может быть, от этого лицо Серёги выглядело особенно сердитым.

— При чем тут комсомольское собрание? — беспечно сказал я. — Я же не тренироваться иду, а только поговорить.

— Я не дам тебе разговаривать с этим пижоном.

— Почему? Он чудный человек.

— Все равно ты к нему не пойдешь!

— Почему? Скажи членораздельно.

— Сам должен понять.

— Не понимаю! — сказал я, начиная сердиться.

— Когда ты с Марасаном подрался, я тебя полюбил, гада!

— Очень мило! — сказал я, злясь на Сергея и в то же время радуясь, что у меня есть друг, который так сильно обо мне беспокоится. — Но при чем это сейчас?

— Я не хочу, чтобы ты был на Синицына похож!

— Знаешь что, — смеясь, сказал я, — пропусти-ка!

Сергей, который загораживал мне дорогу, и не подумал отойти.

— Гарька, — сказал он умоляюще, — не ходи!

— Чепуха какая! Серёга, не будем ссориться!

Я ловко проскользнул мимо него и побежал вниз.

Серёга кубарем скатился с лестницы, обогнал меня и снова загородил мне дорогу:

— Гарька!

— Не будь ребенком, — сухо сказал я.

— Ладно! — крикнул вдруг Серёга. — Не буду!

Неожиданно он схватил тонкий железный прут, стоявший у стены, и начал быстро махать им перед моим носом. Я попятился.

— Иди наверх! — со злостью крикнул Сергей.

— Не валяй дурака! — сказал я, отстраняясь. Прут, со свистом рассекавший воздух, чуть не задел мне нос.

— Иди наверх, говорю!

Сергей немного продвинулся вперед. Мне пришлось подняться на ступеньку.

— Ты с ума сошел! — закричал я.

— Иди наверх! — с яростью крикнул Серёга.

Я переступил еще на одну ступеньку, споткнулся и чуть не упал.

— Ты меня изуродуешь! — в отчаянии закричал я.

— Я тебя лучше убью, а не пущу!

— Вот это дружба! — Я еще пытался шутить.

— Иди наверх!

— Я же иду!

Это было похоже на то, как гонят в хлев скотину. Я еще надеялся, что Серёга просто меня пугает. Он не осмелится ударить, если я пойду ему навстречу.

На всякий случай повернувшись спиной, я сделал шаг вниз. В тот же момент прут свистнул особенно пронзительно, и меня обожгло чуть пониже спины.

Я моментально оказался на площадке.

— Сволочь, что ты делаешь! — закричал я, оборачиваясь к Серёге и потирая обожженное место.

Серёга взбирался за мной, с прежней скоростью размахивая прутом.

Я беспомощно оглянулся. Заметив, что в одной из квартир уже навесили дверь, я юркнул туда. Серёга попытался ворваться вслед за мной, но я всем телом навалился на дверь.

Потом я услышал какой-то шорох.

— Вот и сиди там! — весело крикнул Серёга.

Я понял, что он запер дверь своим железным прутом.

XII

Когда шаги Серёги затихли на лестнице, я покрутился по еще не отделанным комнатам и выглянул в окно. Та квартира, в которой мы работали, выходила на пустырь. Из этого окна была видна обычная улица.

Прямо подо мной стояло такси, похожее на большого плоского жука. Дверца его приоткрылась, и выглянул Званцев.

— Григорий Александрович! — обрадованно позвал я. Званцев торопливо вышел из машины и, подняв голову, увидел меня.

— Что же ты? — недовольно спросил он.

— Меня заперли.

— Что за цирк! — поморщился Григорий Александрович.

— Ненадолго, — успокоил я. — Подождите!

— Вот еще! — рассердился Званцев. — Меня самого ждут.

— Скажите, зачем я вам нужен?

— Так я тебе и буду орать? Нашел мальчика! Давай выбирайся — и поехали!

— Пока не кончим, не могу. А куда ехать?

— Не бойся! В плохое место не повезу. В ресторан поедем.

— Не могу я никуда ехать, — упрямо повторил я. — Во-первых, меня заперли…

— Сашка тебя освободит, — успокоил Званцев. — Ну-ка, старик, — обратился он внутрь такси.

— Сашка не сумеет: ключи унесли, — торопливо соврал я.

— Цирк! — с досадой сказал Званцев. — Ладно, мы тебя подождем.

— Все равно я не могу уйти, пока мы не кончим.

Званцев потерял терпение.

— Слушай! — сказал он брезгливо. — Шея заболела на тебя смотреть. У меня неприятности. Можешь ты оказать мне услугу?

Я давно ждал этой возможности. Сама судьба посылала мне ее. Но в какой момент! Если бы я сейчас ушел, я подвел бы весь класс. Кроме того, я не увидел бы, как зажжется первая лампочка.

На минуту Званцев представился мне человеком, который хочет меня ограбить.

Но, с другой стороны, если бы я сейчас сказал ему «нет», это было бы подло, и я бы никогда себе этого не простил.

Как я злился на Серёгу, который не сумел загнать меня наверх! Тогда Званцев немного подождал бы, плюнул и уехал. Серёга почувствовал, что меня надо защищать, но у него не хватило терпения довести дело до конца.

— Григорий Александрович, — жалобно позвал я, — ребята же меня презирать будут.

— Это серьезный разговор, — с облегчением сказал Званцев. — А то дуришь мне голову всякими лампочками! Сашка сейчас слетает к твоей муттер и скажет, что вас тут задерживают на всю ночь. А я подожду в ресторане.

— Не надо, — беспомощно сказал я.

Шутка сказать, привезти сюда мою маму! Она немедленно уведет меня домой (детям нельзя работать так поздно!). А потом еще пожалуется директору на Геннадия Николаевича.

— Слушай-ка, — сказал Званцев. — Может, ты не хочешь оказать мне услугу?

— Хочу, — буркнул я.

Машина зафырчала и стала разворачиваться.

Только минут через пять меня окликнул Сергей.

— Едва нашел эту времянку, — сказал он мне через дверь. — Ты здесь?

— Нет! — ответил я со злостью. — Улетел!

— Открыть?

— Как ты думаешь?

— Наверх пойдешь?

— Пойду!

За эти пять минут я придумал единственный в моем положении выход. Пока не приедет мама, я буду работать так, чтобы к ее появлению совсем лишиться сил. Этим я хоть немного накажу себя и отчасти успокою свою совесть, которая никак не хочет учитывать, что я бросаю ребят только ради друга.

— Правда, пойдешь?

— Пошел ты к черту! Открывай!

— Дай честное комсомольское!

— Честное комсомольское! — закричал я в бешенстве.

Серёга открыл. В полутьме я едва различил, что он улыбается и протягивает мне железную хворостинку (времянку он прижимал к боку другой рукой).

— На, — сказал Серёга.

— Отстань! — сухо ответил я, проходя мимо.

Серёга сзади потыкал меня прутом и весело сказал:

— Двинь меня разок — и сквитаемся.

Я обернулся, вырвал у него прут и швырнул его в сторону. Прут звякнул и откатился. Перепрыгивая через ступеньки, я побежал наверх.

— Рассердился, да? — послышался снизу голос Серёги. — Ну и дурак! Сам потом благодарить будешь.

Я не ответил.

Уже подбегая к нашему этажу, я столкнулся с Аней и Мишкой.

— Что вы там возитесь! — спросил Мишка. — Нас за вами послали.

Аня поспешно сказала, как будто эту новость необходимо было сообщить сейчас же:

— Кстати, Верезин, ты можешь не приносить мне «Жана Кристофа». Мне Миша обещал. Правда, Миша?

— А ты обещала взять его с собой на Курилы? — спросил я и, отодвинув Мишку плечом, стал спокойно подниматься дальше.

Аня ахнула.

— Дурак! — крикнула она мне вдогонку.

Я слышал, как она заплакала и как Мишка начал ее успокаивать. Потом к их голосам присоединился голос Серёги. Я почему-то вдруг почувствовал себя среди них посторонним. Может быть, потому, что меня скоро увезет отсюда мама?..

Мы закончили работу раньше, чем ожидали.

Когда я понял, что первая лампочка зажжется прежде, чем приедет мама, у меня отлегло от сердца. Это было спасением. Мне не придется совершать подлый поступок. Я не лишусь заслуженной радости и увижу первые результаты своего труда. Впрочем, если бы Григорий Александрович требовал от меня только этой жертвы, я бы ни секунды не колебался.

Мы уже сложили инструменты, а Виктор все еще ходил вдоль стен и при свете времянки придирчиво осматривал как бы наспех намалеванную, неровную алебастровую дорожку. Время от времени он недовольно качал головой (у нас перехватывало дыхание). Но бригадир только бормотал:

— Завтра придется подчищать. — И шел дальше.

У последнего угла Виктор особенно долго задержался. Потом, подмигнув Геннадию Николаевичу, он проговорил:

— Шабаш! Девки, открывайте пол-литры!

В комнате сразу поднялся шум. Девочки бросились открывать бутылки с виноградным соком. Из рук в руки передавались куски колбасы, конфеты, бумажные стаканчики.

Геннадий Николаевич подошел к выключателю.

— Все готовы? — спросил он.

— Погодите! — испуганно закричал Серёга. — Времянку же погасить надо!

Супин, который стоял ближе всех к переносной лампочке, обжигая руки, торопливо вывернул ее из патрона. Разом наступила темнота. Постепенно вырисовались очертания рук, протянувших стаканчики к одинокой лампочке под потолком.

— Включать? — взволнованно спросил Геннадий Николаевич.

— Ур-ра! — завизжала Ира Грушева.

Вслед за ней все грянули «ура». Меня кто-то облил виноградным соком. Мы кричали «ура», а свет не зажигался. В конце концов все смолкли.

— Геннадий Николаевич, что же вы не включаете? — послышался обиженный голос Мишки.

— Я уже десятый раз включаю, — растерянно ответил Геннадий Николаевич. — Не горит.

Когда Супин зажег времянку, лица у нас были сконфуженные и жалкие. Мы старались не смотреть друг на друга. У меня вдруг заломило спину.

— Вот и первая лампочка! — уныло сказала Ира.

— Предлагаю, — упрямо сказал Геннадий Николаевич, — не уходить, пока не добьемся своего. Верно, Виктор?

— А что? — крикнул Виктор. — Дело! Найдем, где наляпали, и минут за сорок все закончим.

— Кто хочет, может уйти, — поспешно добавил Геннадий Николаевич. — Мы не обидимся.



Ребята смотрели на нашего классного с немым обожанием. Раньше так смотрел на него только Мишка. Однако, услышав последние слова Геннадия Николаевича, мы возмущенно загалдели:

— Кто уйдет! Кто хочет? Никто не хочет! Мы не Синицыны! Пусть кто-нибудь попробует захотеть!

Именно в это время в дверях появилась испуганная и грозная мама…

XIII

Наверное, я был пьян. Едва я зажмуривал глаза, темнота начинала кружиться. Голова становилась легкой, почти невесомой. Я поднимал веки, но стенные панели ресторана, и фонтан, журчавший посредине зала, и голые бронзовые фигуры богинь, расставленные по углам, — все это еще минуту продолжало кружиться. Мне было очень весело.

Мы сидели за большим круглым столом. Еще недавно он выглядел чинно и строго. Сейчас его загромождали тарелки с остатками закусок, ваза, в которой лежало всего три яблока и наполовину съеденный апельсин, полупустые бутылки из-под вина. Хрустящая белая скатерть, которая так нравилась мне в начале вечера, была теперь в темных винных пятнах. Официант делал вид, что ничего не замечает. Но мне казалось, что он очень сердился. Я побаивался его. Когда он подходил, я с особенным оживлением обращался к Сашке или Григорию Александровичу.

Из тех людей, которые сидели за нашим столом, я знал только Гуреева, Званцева да отца Синицына — Викентия Юрьевича. Это был молодящийся, еще красивый человек с уверенными барскими жестами. На лице у него я заметил следы пудры. Остальных я видел первый раз в жизни. Если бы мне показали этих парней на улице, я никогда не поверил бы, что могу очутиться за одним столом с ними. Викентий Юрьевич с улыбкой объяснил, что все они в прошлом круглые отличники, а теперь «вольные казаки». Пощелкав ногтем по бутылке, Викентий Юрьевич сказал:

— Мальчики, есть тост.

Наступила тишина.

— Выпьем за те галоши, которые были на тех ботинках, которые были на тех ногах, которые привели нас сюда.

Все захохотали и стали чокаться. Мой сосед, чернявый парень с усиками, завопил:

— Долой! Галоши — девятнадцатый век. Пьем за каучук!

Григорий Александрович встал и, с рюмкой в руках обойдя стол, подошел ко мне.

— Чокнемся, старик, — сказал он. — Ты сиди, сиди!

Я пил уже седьмую рюмку. До этого мне приходилось пить только на семейных торжествах. Там мне разрешали выпить одну рюмку. Если вино было слабое, я выпивал две. Сейчас меня передернуло при мысли, что надо снова глотать эту кислую бурду. Но я не мог отказаться: надо мной уже и так смеялись.

— Не надумал? — испытующе спросил меня Званцев, мелкими глотками отхлебывая из рюмки. — Не надумал помочь другу в беде?

У Григория Александровича действительно была серьезная беда. Комиссия, которая проверяла его работу, нашла, что он не способен быть воспитателем. Его сняли, а тренером молодежной группы — это Званцев прибавил с нехорошей усмешкой — назначили одного из дружков Козлова.

Кроме того, Званцев случайно узнал, что Геннадий Николаевич собирается написать о нем в «Советский спорт». Он хочет добиться, чтобы Званцева вообще дисквалифицировали как тренера.

Григорий Александрович уверял, что все это, конечно, чепуха. Его якобы уже пригласили в другое спортивное общество. Представители не менее пяти обществ звонили ему на дом. Но он должен доказать, что комиссия была неправа. Это станет окончательно ясно, если вслед за Званцевым перейдут в другое общество лучшие его ученики, в том числе и я. Вернее, прежде всего я: комсомолец, почти отличник, зачинатель движения хозяев района, человек, о котором писала «Комсомолка», и, наконец, способный боксер.

Если нее Геннадий Николаевич в самом деле напечатает статью в газете, то мы, комсомольцы, хорошо знающие нашего тренера, должны написать опровержение.

Григорий Александрович рассказал мне все это, как только мы с Сашкой приехали в ресторан (я соврал маме, что еду в кафе-мороженое, и дал слово, что Григорий Александрович сам приведет меня домой не позже одиннадцати часов).

Тогда я очень испугался. Ведь комсомольское собрание категорически запретило мне тренироваться у Званцева. В то же время мне было стыдно отказывать Григорию Александровичу в помощи, хотя я, в сущности, уже принес ему одну жертву, уйдя со стройки.

— С удовольствием бы, — осторожно начал я, — но…

Званцев нетерпеливо выслушал все мои возражения.

— Так переходи в другую школу, — сказал он, — как Гуреев.

Я изумленно взглянул на Сашку.

— Григорий Александрович, я же не так говорил, — виновато сказал Гуреев. — Если Гарька перейдет, тогда и я…

— Вот и переходите вместе.

— Как, Гарик? Может, перейдем? — нерешительно спросил Сашка.

— А комсомольское собрание? — напомнил я. — Нет, Григорий Александрович, нам нельзя, — сказал я Званцеву. — Простите!

— Нельзя? — сердито сказал Званцев. — Андрей ведь переходит!

— Он же не комсомолец! — в один голос воскликнули мы с Сашкой.

— Не будем спорить, — миролюбиво сказал Званцев и добавил: — С твоей муттер я все-таки поговорю. А ты пока подумай.

— Подумаю, — охотно пообещал я. Мне очень хотелось поскорее кончить этот разговор. Слишком уж он становился опасным.

Сейчас Званцев опять начал его. Мелкими глотками отхлебывая из своей рюмки, он спросил:

— Не надумал?

— Ах, Григорий Александрович! — сказал я, чувствуя, что у меня неизвестно откуда появляется веселая бесшабашность. — Давайте не будем говорить о делах. Можно я вас буду называть просто «старик»?

Мне вдруг показалось, что за нашим столом недостаточно оживленно. Сашка Гуреев явно оскорблял компанию, сидя молча и сонно хлопая глазами. Я поднялся и обнял Званцева за талию. Усмехнувшись, он посмотрел на меня сверху вниз.

— Викентий Юрьевич! — закричал я. — Почему все скучают? Просим еще один тост! Вы мне нравитесь! А сын у вас все-таки подлец!

— Правильно, — засмеялся Викентий Юрьевич. — Сын у меня действительно подлец. Поэтому я и оставил его дома.

— Правда, — спросил кто-то с другого конца стола, — почему нет Андрюшки?

— Из-за этой дурацкой записки, — сказал Викентий Юрьевич.

— Это все-таки он?! — закричал я негодующе. — Не рассказывайте. Я сам расскажу.

Я стал с пафосом рассказывать, какой негодяй Синицын-младший и как мы его все ненавидим.

— А ведь смешно, — оборвал меня чернявый сосед. — Остроумный у тебя парень растет, — добавил он, обращаясь к Викентию Юрьевичу.

— Остроумный, но дурак, — слегка улыбнувшись, отозвался Синицын-старший. — Что делать, друзья мои! Все зависит от точки зрения. Самая невинная шутка может кое-кому показаться преступлением.

— Это и есть преступление! — закричал я. — Вы ничего не поняли!

От меня отмахнулись. Несколько голосов стали доказывать Викентию Юрьевичу, что он слишком строго наказал сына. Я стукнул кулаком по столу, призывая к тишине, и закричал:

— А я бы застрелил его собственными руками!

Викентий Юрьевич брезгливо сказал Званцеву:

— Убери этого сосунка! Зачем он тебе нужен? Напился, как поросенок.

Званцев похлопал меня по плечу и весело сказал:

— Это отличный парень. Железная воля. Никого не боится. Вы его просто не оценили.

Я понял, что Григорий Александрович заигрывает со мной, и обиделся.

— Вы, старик, — сказал я ему, — иногда лицемерите. Других учите, что на все нужно плевать, а на свои неприятности небось не плюете.

Глаза у Званцева сделались узкими и злыми. Он убрал руку с моего плеча.

Официант, которого я теперь уже нисколько не боялся, принес мороженое.

— Эй, Верезин! — окликнул меня Званцев. — Пора решать! Переходишь в мою секцию?

— Ох, старик, как вы настойчивы! — поморщился я. — Ведь я же определенно сказал: не могу!

— Значит, так?! — грозно спросил Званцев. Поставив рюмку на стол, он обернулся ко мне и заложил руки в карманы. Я немного струсил.

— Гриша, спокойнее, — вдруг сказал Викентий Юрьевич. — Может, предложим мальчикам мороженого? — с каким-то странным выражением спросил он.

— Давай! — решительно сказал Званцев. Он пристально посмотрел на меня и усмехнулся. — Весело будет, и то хлеб.

Викентий Юрьевич хлопнул в ладоши и сказал:

— Друзья мои, есть идея. Здесь у нас шестнадцать порций мороженого. В каждой по двести граммов. Я предлагаю нашим юным гостям (он показал на меня и на Гуреева) соревнование. Если они вдвоем уничтожат все мороженое, плачу я. Если хоть одна порция останется, платит тот, кто меньше съест. Благородно?

За столом зааплодировали.

— Могу, — встрепенувшись, сказал Сашка.

Я почувствовал на себе взгляды всей компании и, пожав плечами, воскликнул:

— Бедный Викентий Юрьевич! Плакали ваши денежки!

— Хорошо, хорошо, — сказал Викентий Юрьевич. — Ты согласен?

— Разумеется, — ответил я. — Вы не знаете, как я люблю мороженое.

— Чу́дно! Я буду судьей. Согласны?

Я был согласен на любого судью. Мне не терпелось начать. Холодные разноцветные шарики мороженого в мельхиоровых вазочках вызывали во мне дикую жадность.

Нас с Сашкой посадили на противоположные концы стола. Каждому придвинули по одной вазочке. Остальные Викентий Юрьевич поставил возле себя.

«Вольные казаки» повеселели. Кто-то потребовал еще бутылку вина. Мой сосед громко крикнул:

— Ставлю десятку на здоровяка (подразумевался, очевидно, Гуреев)!

— Принимаю! — отозвался Званцев. — Ставлю двадцать пять на моих ребят против Викентия.

— Принимаю! — сказал Викентий Юрьевич.

Еще несколько человек сделали ставки на меня и на Гуреева. Наши шансы громко обсуждались. Отмечалось, что Сашка толще, значит, привык есть больше. С другой стороны, у меня должен быть лучше аппетит. Все это меня забавляло. Мне нравилось, что я стал центром внимания. Чтобы окончательно сделаться героем, я сострил:

— Пока вы тут будете болтать, мороженое растает. Его придется пить. А уж если пить, так лучше вино.

Раздался общий хохот.

— Знаешь, этот мальчик не лишен… — сказал Викентий Юрьевич Званцеву. — Обещаю победителю бутылку вина, — кивнул он мне с Сашкой.

Уже на первых минутах поединка выяснилось, что у нас с Сашкой абсолютно разная манера еды. Он глотал жадно и торопливо. Со стороны на него было неприятно смотреть. Я действовал элегантно, легко и не спешил. Мне всегда была свойственна привычка растягивать удовольствие. Когда у нас дома давалась на сладкое клубника, я долго смаковал каждую ягоду.

Первую вазочку мы закончили почти одновременно. Нам зааплодировали.

— Второй раунд! — торжественно произнес Званцев, подавая новую порцию.

За столом на нас уже не обращали внимания. Викентий Юрьевич рассказывал какую-то историю, Званцев сидел возле него верхом на стуле. Заиграл оркестр. Вокруг фонтана появились танцующие.

Мы с Гуреевым остались как бы в одиночестве. Мое праздничное настроение пропало. Тем более что Сашка явно обгонял меня.

Я понял, что надо мной нависла угроза поражения и необходимо срочно менять тактику. Пожалуй, следовало глотать мороженое шариками. Не четвертушками, как Гуреев, а именно шариками.

Чуть размокший шарик крем-брюле я засунул в рот целиком. Это была грубая ошибка: комок оказался слишком велик, он никак не проглатывался, и я чуть не подавился.

Хорошее воспитание не позволило мне выплюнуть мороженое обратно в мельхиоровую вазочку. Пришлось засунуть крем-брюле за щеку. Она сразу вздулась, как при флюсе. Я даже приложил руку к щеке, чтобы мороженое быстрее согрелось. Но шарик упрямо не уменьшался в размерах.

Сашка жевал свои шарики методично, как машина. Я заерзал на стуле. Это было ужасно — бездействовать, когда твой противник на глазах продвигается вперед.

Чувствуя, что надо прибегнуть к кардинальной мере, я изо всех сил надавил ладонью на щеку. Мороженое превратилось в пасту. Зубы у меня мгновенно заныли Я приоткрыл рот, чтобы туда свободнее проходил теплый воздух. Глазами, полными слез, я смотрел, как Сашка доедает третью порцию. Когда я почувствовал, что снова могу есть, мороженое уже не вызывало у меня никакого аппетита.

Я покосился на Сашку и поймал его встревоженный взгляд. Теперь Сашка ел так же элегантно и неторопливо, как я вначале. Машина, видимо, насыщалась. Викентий Юрьевич заметил это. Он пощелкал пальцами по пустой бутылке.

— Мальчики, внимание! Фокус начинается.

Он кивнул в сторону Гуреева, и все, оставив свои разговоры, жадно уставились на вспотевшее Сашкино лицо.

Гуреев опустил голову и попробовал есть быстрее.

— Саша! — крикнул Званцев с гаденьким смешком, которого я от него не ожидал. — Дай ложечку.

— Не даст, — лениво проговорил Викентий Юрьевич. — У него слишком хороший аппетит. Во всяком случае, после того как он заходит к Андрею, я обязательно покупаю новый шоколадный набор.

Сашка жалко улыбнулся Викентию Юрьевичу. Мне показалось, что он сейчас заплачет.

— Парень-то кончается, — спокойно проговорил мой чернявый сосед. До сих пор он молча наблюдал за Сашкой. — Еще пару ложек — и каюк.

— Что же ты, Саша? — весело сказал Званцев. — Секцию позоришь!

Гуреев опять жалко улыбнулся и с отчаянием попросил:

— Дайте воды. Тогда все доем.

Компания дружно запротестовала. Условия соревнования не предусматривали никакой воды.

Званцев вдруг рассмеялся и замахал руками, крича:

— Тише! Внимание!

Торопливо плеснув в свой стакан нарзан (из бутылки, на которую с вожделением смотрел Сашка), он с видимым наслаждением стал пить прохладную шипучую воду. На этот раз зааплодировали ему.

— Больше не могу, — хриплым голосом сказал Сашка.

— Тогда плати, — предложил Викентий Юрьевич.

— Шутите, — сказал Сашка. — Шутите, правда?

— Нет, не шучу, — холодно сказал Викентий Юрьевич. — Если тебе нечем платить, позовем официанта, составим акт…

Званцев откровенно хохотал. В эту минуту он показался мне страшным.

— Как фокус? — обратился Викентий Юрьевич к своим друзьям.

За столом одобрительно зашумели. Чернявый парень с усиками начал приставать к Сашке, требуя денег.

— У меня нет, — буркнул Сашка.

Тогда парень пристал ко мне. Я испуганно задвигал ложкой. У меня было всего пятнадцать рублей, которые сунула мне мама. За мороженое надо было заплатить по меньшей мере восемьдесят рублей.

— Он еще ест, — насмешливо проговорил Викентий Юрьевич. — Его очередь еще наступит.

Чернявый подмигнул наслаждавшемуся Званцеву и стал пугать Сашку, что официант пошлет акт в милицию.

— Твой предок много зарабатывает?

— Он шофером работает, — жалобно сказал Сашка. — У нас семья большая…

— Зачем же ты ходишь по кабакам? — ласково спросил парень. — Официант!

— Не надо! — умоляюще крикнул Сашка. — Я попробую. — Он подвинул к себе вазочку. — Не могу… — прошептал он сквозь слезы. — Пустите меня!

— Не пускай его! — хохоча, крикнул Званцев. — А то смоется. Я эту шпану изучил.

Я совсем протрезвел. Мне сделалось так гадко, как никогда в жизни. Я понял всю глубину моего падения. Для этого ли жертвовал я скромным дружеским пиром на стройке, где уже, наверное, ярко горит наша первая лампочка!

Я видел вокруг себя отвратительные сытые морды. Они скалят зубы. Ради своей забавы они хотят отравить нас мороженым. Они хотят утопить наше человеческое достоинство в этом сладком, липком, тающем разноцветном месиве, которое я, кажется, когда-то любил.

Во что они превратили Сашку Гуреева — всегда спокойного, храброго парня, нашего первого силача? Разве можно сейчас поверить, что он комсомолец? Мне стало так жалко Сашку, что я почувствовал неожиданный прилив сил.

— Сашка! — громко сказал я. — Не бойся. Я все съем. Этот напудренный гад заплатит.

— Гарька! — умоляюще проговорил Гуреев. — Я только немного передохну!

— Напудренный гад — это неплохо, — медленно проговорил Викентий Юрьевич, словно пробуя слова на вкус. — Придвиньте-ка ему мороженое.

Ко мне придвинули восемь мельхиоровых вазочек, по четыре шарика в каждой.

Я снова оказался в центре внимания. Но теперь это меня не радовало. Меня рассматривали с насмешливым любопытством, словно козявку под микроскопом. Званцев поцеловал меня в щеку и крикнул:

— Вот вам и взаимная выручка! А еще говорят, что я неспособен вырастить здоровый коллектив!

Под общий хохот я с яростью набросился на мороженое. Это было как вдохновение. Я понимал, что, глотая шарик за шариком, я не только спасаю себя от унижения, но еще и выручаю Сашку. Я жертвовал собой, чтобы вернуть своему товарищу чувство человеческого достоинства.

Каждый проглоченный мною шарик был ударом по Викентию Юрьевичу. Я очень ясно представлял себе, как ой увянет, когда это гнусное развлечение кончится. Пусть он тогда расплачивается за все шестнадцать порций!

Я ел с такой быстротой, что, если бы мне подсунули шарик перца или горчицы, я, кажется, не заметил бы разницы во вкусе.

За столом надо мной смеялись. Каждое мое движение вызывало смех, будто я был клоуном. Они смеялись над моим позеленевшим лицом, над капелькой растаявшего мороженого на моем подбородке, над тем, что я слишком громко чавкнул.

Это было как война, где у каждого противника свое оружие. Я понимал, что не надо обращать на них внимания. Но это не получалось. Очень трудно, когда над тобой так откровенно смеются.

— Как, старик? — спросил Званцев. — Хочешь водички?

Мне сразу захотелось пить. У меня было так сладко и так липко во рту! Если бы мне дали стакан шипучего нарзана! Полстакана, один глоток…

Я бросил ложку и обвел взглядом окружавшие меня лица.

Наверное, я на всю жизнь их запомнил. Никогда не забуду следы пудры на увядшей коже Викентия Юрьевича; тоненькие усики чернявого парня, вздернутые в усмешке; красные, как у девушки, губы Званцева. Вдруг все эти лица показались мне звериными мордами. Я понял, что мы с Сашкой беззащитны перед ними. Им совершенно все равно, доем я мороженое или не доем. Никакого акта они, конечно, не составят и за все заплатят сами. Им важно было позабавиться над нами, растоптать наше самолюбие. Мы потеряли всякую гордость уже тогда, когда согласились на это коварное пари. Еще вчера мы были людьми, к чему-то стремились, с чем-то боролись. Обо мне даже писали в газете. Теперь я на всю жизнь превращаюсь в комнатную собачку, которая готова на все ради кусочка сахара. Мое вдохновение пропало. Меня стало мутить. Я испытал такое ощущение, будто последний год питался исключительно мороженым.

— Жри давай! — нетерпеливо крикнул Званцев. — А то платить заставим.

Я закрыл глаза и попытался проглотить еще один шарик. У меня уже не было сил сопротивляться. Да и зачем? Мне сейчас все было безразлично.

Но я по самое горло был заполнен мороженым. Больше в меня не входило. Я никак не мог проглотить последний маленький кусочек. Меня стошнило.

Как сквозь вату слышал я, что ресторан наполнился возмущенными голосами. Кто-то, подбежав, осторожно взял меня за плечи и куда-то повел.

Я вырвался и выскочил на улицу.

У меня дрожали колени, и я с жадностью вдыхал сырой вечерний воздух. Город жил как всегда, — не зная, что одного из его граждан только что растоптали. Над крышами домов горели затейливые, витые рекламы. Из ворот кинотеатра хлынул народ: кончился последний сеанс. Редкие машины шуршали по мокрому асфальту. Сыпал невидимый в темноте, мелкий и теплый апрельский дождь.

Зачем я поехал в ресторан? Меня предупреждали на комсомольском собрании; Мишка именно из-за этого поссорился со мной; Серёга гнал меня железной хворостиной. Очевидно, они не учли всей испорченности моего характера. Ко мне нужно было применять более крутые меры.

Гарик Верезин, Гарик Верезин… Ради кого ты сделался предателем, бросил стройку, друзей, Геннадия Николаевича?

Я долго колебался, стоит ли любить Званцева. Но сегодня я понял, что его нужно ненавидеть. В тысячу раз больше, чем Марасана!

Я вспомнил все свои преступления. Они как бы разом обрушились на меня. Я все-таки дружил со Званцевым, несмотря на слово, данное комсомольскому собранию. Я скрыл правду о своих отношениях с Марасаном. Я дезертировал со строительства и предал старых, верных друзей.

Что мне оставалось делать? Таким людям, как я, нет места в коммунизме. А без коммунизма жить не стоит.

Если я хочу приносить хоть какую-нибудь пользу людям, я должен пойти в райком комсомола и рассказать всю правду о себе. И о том, к чему могут привести человека трусость, безволие, эгоизм, подлость. Пусть все поймут, как опасно дружить с марасанами и Званцевыми, «вольными казаками» и Синицыными.

Меня могут даже возить из школы в школу, с собрания на собрание. Я буду честно и без жалости к себе рассказывать, чему меня научила жизнь.

Я буду живым примером для людей. Примером. Как «Клоп» у Маяковского.

Но что-то в этом решении меня не устраивало. Я, пожалуй, слишком жалел себя. Ну, подумаешь, буду говорить откровенно. Тоже мне наказание!

И вдруг меня осенило. Надо умереть — вот что. Убить себя.

Это будет мужественно — раз. По заслугам — два. И, в-третьих, лишь тогда история моей жизни будет по-настоящему учить ненавидеть все то, что я так ненавижу сейчас.

Этим я хоть немного искуплю свои подлости. И если живому Игорю Верезину не будет места в коммунизме, то память о нем, может быть, пропустят в будущее.

Я приду домой и напишу длинное и честное предсмертное письмо. Я буду писать его всю ночь. Убью я себя под утро.

Папа и мама. Мама и папа.

Плохо я отплатил им за их заботу обо мне. Теперь они будут стариться вдвоем. И, наверное, будут плакать обо мне, хотя я приносил им одни неприятности и так часто бывал несправедлив к ним.

В своей посмертной записке я прямо скажу, что моя последняя мысль была о них и что я их очень любил…

Сейчас я приду домой, напишу всю правду о себе и выпью люминал. Его прописали папе от бессонницы, но папа почему-то не стал его принимать. Для того чтобы умереть, кажется, достаточно десяти таблеток. Но я выпью шестнадцать.

Решено! Через несколько часов Гарик Верезин уйдет из жизни, которую он позорит.

XIV

В нашем парадном горела маленькая, тусклая лампочка. Но и ее света хватило, чтобы разглядеть две фигуры, которые я меньше всего ожидал сейчас увидеть. Одна фигура свернулась калачиком на подоконнике. Это был Мишка. Другая сидела на полу, прислонившись спиной к двери нашей квартиры, и похрапывала. Это был Серёга.

Ребята явно ждали меня. Наверное, они явились сразу после работы, узнали, что я ушел к Званцеву, и решили во что бы то ни стало сегодня же поговорить со мной. Может быть, даже поколотить меня. В квартиру они, понятно, не зашли, чтобы не тревожить моих родителей. Устроились на лестнице, но не выдержали и заснули. Вероятно, здорово устали.

Мне не хотелось выяснять с ними отношения. Это было уже ни к чему. Они все узнают из моей посмертной записки.

Перед тем как позвонить, я попробовал немного отодвинуть Серёгу, мешавшего мне пройти. Я хотел незаметно проскользнуть в квартиру. Но Серёга сейчас же открыл глаза, прищурился и ошалело посмотрел на меня.

— Мишка! — закричал он, придя в себя. — Я его застукал.

Мишка тоже проснулся и сел на подоконник.

— Ну? — спросил он сурово. Голос его был еще хриплый после сна. — Не стыдно тебе? Ну и гнусь же ты, Верезин!

Я не ответил. Мне было тяжело стоять; я присел на ступеньку и стал безучастно слушать, как ребята меня ругают. Весь класс трудился, пока не зажглась первая лампочка, а я сбежал, как дезертир.

Милые, бедные Серёга и Мишка! Если бы вы знали все до конца! Меня уже бесполезно ругать. Меня нужно просто убить.

Мишка вдруг замолчал. Нагнувшись, он вгляделся в мое зеленое, измученное лицо и сказал Сергею, который еще продолжал ругаться:

— Погоди, Серёга. Гарька, что с тобой?

Мне стало очень жалко себя.

— Ничего, — проговорил я дрожащим голосом.

— Ты заболел? — спросил Мишка уже не так строго.

— Нет.

— Не валяй дурака, — сказал Серёга, тоже нагибаясь надо мной. Теперь только я сидел, а они стояли, разглядывая мое лицо. Как их глаза были непохожи на те, что разглядывали меня в ресторане! — Не валяй дурака. Ты сам не свой.

— Нет, — сказал я. — Дело гораздо серьезнее.

Мишка с Сергеем переглянулись. Мишка попробовал рукой мой лоб и сказал:

— Слушай, у тебя холодный лоб.

Он проговорил это с тревогой, хотя у каждого здорового человека должен быть холодный лоб.

— Я сбегаю за «Скорой помощью», — предложил Сергей.

— Зачем? — сказал Мишка. — У них дома телефон. Его нужно в постель.

— Не нужно меня в постель, — слабым голосом сказал я. В эту минуту я испытывал такую нежность к моим закадычным друзьям, что мне захотелось дать им на прощание несколько советов. — Мишка, это хорошо, что ты подружился с Аней, — проговорил я. — Будь с ней ласков. Она в общем хорошая. Ее нужно только держать в руках. Я этого не смог…

Мишка смотрел на меня круглыми, испуганными глазами.

— А ты, Серёга, — продолжал я, — больше никогда не ссорься с Мишкой. Вы оба очень хорошие люди. И еще, друзья, отомстите за меня Званцеву, чтобы он на всю жизнь запомнил.

— Ты никак умирать собрался? — испуганным шепотом спросил Серёга.

— Что мне еще остается делать? — криво усмехнувшись, ответил я.

— Это как же? — спросил Мишка.

— Я не имею права жить.

Серёга хихикнул и спросил осторожно, как человек, который боится, что мираж исчезнет:

— Гарька, самоубийство, да?

Я скромно промолчал.

— Прыгай с высотного здания! — в восторге закричал Серёга. — Самый красивый способ.

— Нет, нет! — возразил Мишка, который тоже почему-то развеселился. — Дай себя покусать бешеной собаке. И не делай прививок.

— Умри под колесами дачного поезда, — посоветовал Серёга. — С улыбкой на устах!

Ребята явно не поверили в серьезность моих намерений. Меня это страшно огорчило. Впрочем, глупо огорчаться, если скоро станешь трупом, которому все трын-трава. Но мне все-таки захотелось убедить ребят в том, что мы видимся в последний раз. Они должны были понять всю печальную торжественность переживаемого момента.

— Дайте честное комсомольское слово, что будете молчать, — начал я.

— Не дадим, — ответил Серёга. — Я, например, буду хохотать.

— Если вы дадите честное комсомольское, что не предупредите моих родителей, — терпеливо повторил я, — я вам расскажу всю правду. Вы сами поймете, что я должен умереть.

— Можешь рассказывать, — сказал Мишка, — если тебе не надоело говорить глупости. Хотя такого предателя, как ты, в самом деле стоит расстрелять.

Я утвердительно кивнул и начал рассказывать все по порядку. Я говорил безжалостно по отношению к себе. Ребята перестали смеяться и переглянулись. Их лица сделались хмурыми и озабоченными.

Когда я кончил, Мишка осторожно сказал:

— Гарик, я, конечно, не верю, что ты кончишь с собой. Но ты лучше выбрось это из головы.

— Подумаешь! — легкомысленно добавил Серёга. — Все твои грехи едва на строгача потянут. Мишка был комсоргом, он знает.

— Нет, — сказал я обреченно. — Какой там строгач! Меня надо исключать из комсомола. А без комсомола я жить не могу.

— Погоди, Гарька, — заторопился Мишка. — Я считаю, что тебе и строгача не надо. Ты сам все понял и себя наказал. Другой так из за строгача не терзается. А ты ведь без всякого взыскания. Дадут на вид, и хватит.

— Нет! — повторил я неумолимо. — Меня надо исключить, а жить без комсомола…

— Ты все-таки вредина, — перебил меня Серёга. — Хочешь себя наказать, да?

— Хочу, — сказал я. — И накажу.

— Врешь, — сказал Серёга. — Ты не себя накажешь. Подумаешь, стал хладным трупом! А нас с Мишкой за это из комсомола исключат. Потому что мы тебя не перевоспитали. Геннадича тоже исключат. Ты без комсомола жить не сможешь, а мы, думаешь, сможем?

Этого я никак не ожидал. Я думал, что самоубийство — мое личное дело. Оно касается только меня да разве еще родителей, которые, впрочем, скоро поняли бы, что лучше пережить смерть единственного сына, чем видеть, как из него вырастает подлец. Однако слова Серёги звучали убедительно. Я еще немного поколебался. Но это были уже бессмысленные колебания. Я не настолько испорчен, чтобы своей смертью нанести подлый удар людям, которые желают мне только добра.

Что ж, когда-то я хотел стать настоящим человеком. Настоящий человек всегда готов пожертвовать жизнью ради того, что ему дорого. Я сделаю больше. Я пожертвую своей смертью. Может быть, это станет шагом к моему возрождению.

Ребята испытующе глядели на меня, ожидая моего решения.

— Ладно, — сказал я. — Останусь жить. Но меня все равно надо наказать. Так, чтобы я запомнил навсегда.

Мне показалось, что ребята вздохнули с облегчением. Меня это обрадовало. Все-таки очень приятно делать людям добро.

— Пожалуйста! — весело сказал Мишка. — Мы тебе можем даже выговор дать.

— Строгий! — непреклонно сказал я. — С предупреждением!

— Хоть с двумя! — со смехом сказал Серёга.

— Не шути, — сурово остановил я его. — Сейчас не время для шуток. Именно строгий с предупреждением. Хорошо бы с последним. Но у меня, к сожалению, нет первого.

— Мы тебе дадим сразу с первым и последним, — пообещал Мишка и, неожиданно засмеявшись, толкнул меня в плечо.

Я слабо улыбнулся и взял за руку сначала его, потом Серёгу. Держась за руки, мы стояли на тускло освещенной лестничной площадке, и нам очень хотелось смеяться.

— Вы только не спускайте с меня глаз, — попросил я. — Когда остаешься один, очень трудно не ошибаться.

— Мы теперь всегда будем втроем, — сказал Мишка. — И никогда не будем ссориться. Правда?

— Жалко, что уже поздно, — сказал я. — Нужно расставаться. Вы устали, наверное.

— Нам-то, думаешь, не жалко расставаться? — сказал Мишка. — Хочешь, я у тебя переночую? — вдруг предложил он. — Только надо домой позвонить.

— Я могу даже не звонить, — сказал Серёга (кстати, у него не было телефона). — Мать и так догадается, что я не пропал.

— Правда? — обрадовался я.

Пока они не передумали, я нажал кнопку звонка. Мама долго не открывала, и я даже приплясывал от нетерпения.

Выглянув на площадку, мама спросила испуганным шепотом (чтобы не разбудить соседей):

— Гарик, почему так поздно?

— Мама! — закричал я. — Мишка и Серёга будут ночевать у нас. Я на полу, а они на моей кровати. Так им будет удобнее…

По-моему, мама впервые слышала, чтобы я заботился о других.

…В мою комнату светила луна. Луч ее коснулся графина. Вода в нем сразу сделалась блестящей и зеленоватой. Я все-таки убедил ребят и маму, чтобы мне постелили на полу. Мишка и Серёга уже спали. Мишка отвернулся к стене и подложил ладонь под щеку. Рука Серёги свесилась с кровати и немного покачивалась в такт его дыханию.

Загрузка...