Амелия Энн Блэнфорд Эдвардс

История с привидениями, рассказанная моим братом

Эту историю с привидениями рассказал мне мой брат. Случилась она около тридцати лет назад, когда он, взяв с собой альбом для рисунков, путешествовал по Верхним Альпам[39] в поисках сюжетов для иллюстрированной книги о Швейцарии. Добравшись до Оберланда[40] через Брюниг[41], брат в окрестностях Майрингена[42] заполнил альбом тем, что привык называть «фрагментами» пейзажей; затем через Большой Шейдек[43] он отправился в Гриндельвальд[44], куда прибыл сумеречным сентябрьским вечером примерно час спустя после захода солнца. В тот день проходила ярмарка, и городок был переполнен людьми. Гостиница получше была забита до отказа (тридцать лет назад в Гриндельвальде имелось всего две гостиницы), и брат направился в другую, у крытого моста, рядом с церковью; здесь он с трудом получил пледы и матрас в комнате, уже занятой тремя другими путешественниками.

Гостиница «Адлер» была весьма непритязательной – наполовину ферма, наполовину постоялый двор; по фасадам тут и там просторные галереи, внутри огромный общий зал, похожий на сарай. В дальней части зала стояли длинные кухонные плиты, напоминавшие металлические прилавки; на них дымились кастрюли, внизу пылал огонь. В другом конце курили, прихлебывали и разговаривали постояльцы, человек тридцать-сорок, в основном альпинисты, кучера и проводники. Брат занял место среди них, и ему, как и другим, подали миску с супом, блюдо с говядиной, бутыль деревенского вина и маисовый хлеб. К нему подошел огромный сенбернар и ткнулся носом в руку. Мало-помалу брат вступил в разговор с двумя оказавшимися рядом молодыми итальянцами, загорелыми и кареглазыми. Они были из Флоренции. Звали их Стефано и Баттисто. Уже не первый месяц они путешествовали по торговым делам, продавали камеи, мозаики, слепки, прочие красивые безделушки из Италии и теперь держали путь в Интерлакен и Женеву. Устав от холодного севера, они, как дети, страстно мечтали о том дне, когда снова увидят голубые холмы и серовато-зеленые оливы, вернутся в свою лавку на Понте Веккьо[45] и в дом на берегу Арно[46].

Отправляясь на ночлег, брат с облегчением увидел, что эти двое и есть его соседи по комнате. Третий постоялец был уже на месте и крепко спал, отвернувшись к стене. Они едва на него взглянули; все устали и думали лишь о том, чтобы подняться засветло и, как договорились, вместе пойти через Венгернальп[47] до Лаутербруннена[48]. Итак, мой брат и юные итальянцы наспех пожелали друг другу спокойной ночи и вскоре, по примеру незнакомца, отбыли в страну сновидений.

Брат спал так крепко, что, разбуженный на рассвете веселым шумом голосов, несколько минут сидел, сонно кутаясь в плед и не понимая, где находится.

– Добрый день, синьор! – воскликнул Баттисто. – У нас появился попутчик.

– Кристьен Бауманн, родом из Кандерштега[49], мастер по музыкальным шкатулкам, рост пять футов и одиннадцать дюймов в башмаках, – к вашим услугам, – представился молодой человек, которого накануне вечером застали спящим.

Это был юноша самой привлекательной наружности. Подвижный и сильный, великолепно сложенный, с вьющимися каштановыми волосами и прямым взглядом ясных глаз, – стоило ему произнести слово, как в них начинали плясать огоньки.

– Доброе утро, – сказал мой брат. – Вчера вечером, когда мы пришли, вы уже спали.

– Спал! Надо думать: я целый день провел на ярмарке, а пришел из Мейрингена лишь накануне вечером. Отличная ярмарка, скажу я вам!

– И правда отличная, – подхватил Баттисто. – Мы продали вчера камей и мозаик почти на пятьдесят франков.

– Так вы продаете камеи и мозаики! Покажите мне ваши камеи, а я похвалюсь своими музыкальными шкатулками. Есть очень красивые, с цветными видами Женевы и Шильона[50] на крышках, они играют две, четыре, шесть и даже восемь мелодий. Ба! Да я устрою для вас настоящий концерт!

С этими словами он расстегнул ремень сумки, выложил шкатулки на стол и – к восторгу итальянцев – завел их одну за другой.

– Я тоже приложил к ним руку, – похвастался Кристьен. – Правда чудо что за музыка? Бывает, заведу перед сном шкатулку да и засну под ее звуки. И тогда меня наверняка ждут приятные сновидения! Но давайте сюда ваши камеи. Может, я куплю одну для Марии, если сойдемся в цене. Мария – моя невеста, на следующей неделе у нас свадьба.

– На следующей неделе! – воскликнул Стефано. – Так это же совсем скоро. У Баттисто тоже есть невеста, в Импрунете[51], но они еще не скоро пойдут под венец.

Баттисто зарделся, как девица.

– Помолчи, брат! – сказал он. – Показывай давай камеи и прикуси язык!

Но от Кристьена было не так-то легко отделаться.

– Как ее зовут? – спросил он. – Эй! Баттисто, ты должен назвать ее имя! Она хорошенькая? Брюнетка или блондинка? Вы часто видитесь, когда ты дома? Она тебя очень любит? Так же сильно, как Мария любит меня?

– Ну откуда мне знать? – осмотрительно отозвался Баттисто. – Она любит меня, а я люблю ее – вот и все.

– А как ее зовут?

– Маргерита.

– Чудесное имя! Бьюсь об заклад, она так же прекрасна, как и ее имя. Ты сказал, она блондинка?

– Ничего такого я не говорил. – Баттисто открыл зеленый ящик, обитый железом, и стал вынимать лоток за лотком с прелестными вещицами. – Вот! Все эти картинки, составленные из крошечных кусочков, – римские мозаики, а эти цветы на черном фоне – флорентийские. Основа из темного твердого камня, а цветы – из пластинок яшмы, оникса, сердолика и прочих цветных камней. Эти незабудки, например, из бирюзы, а мак вырезан из кусочка коралла.

– Римские мне нравятся больше, – сказал Кристьен. – А что это за здание – с арками вокруг?

– Это Колизей, а рядом – собор Святого Петра[52]. Но мы, флорентинцы, не очень-то жалуем римские мозаики. Они и вполовину не так красивы и ценны, как наши. У римлян мозаики наборные.

– Наборные или нет, мне больше всего нравятся вот те небольшие пейзажи, – сказал Кристьен. – Вот этот особенно хорош, с остроконечной пирамидой и деревом, а позади горы. Как бы я хотел подарить такой Марии!

– Тебе, так и быть, отдам за восемь франков, – ответил Баттисто, – вчера мы две такие продали по десять. На них изображена гробница Кая Цестия в окрестностях Рима[53].

– Гробница! – отшатнулся Кристьен. – Diable![54] Такой свадебный подарок не к добру.

– А ты ей не говори, она и не догадается, – посоветовал Стефано.

Кристьен покачал головой:

– Это почитай что обман.

– Да нет же, – вмешался мой брат, – хозяин этой могилы умер восемнадцать или девятнадцать веков назад. Все уже забыли, что он когда-то был здесь похоронен.

– Восемнадцать или девятнадцать веков назад? Так он был язычник?

– Конечно, если ты имеешь в виду, что он жил до рождения Христа.

Лицо Кристьена тут же прояснилось.

– Ну тогда все в порядке, – сказал он, вытащил холщовый кошелек и сразу же расплатился. – Могила язычника – это и не могила вовсе. В Интерлакене я из этой мозаики сделаю брошку для Марии. Скажи, Баттисто, а что ты привезешь в Италию своей Маргерите?

Баттисто рассмеялся, позвякивая своими восемью франками.

– Это как пойдут дела. Если успеем подзаработать до Рождества, я, может быть, привезу ей швейцарского муслина из Берна, но вот уже семь месяцев, как мы уехали, а выручили пока что едва ли сотню франков сверх расходов.

Тут разговор перешел на обычные темы, флорентинцы спрятали свои сокровища, Кристьен снова затянул ремнем поклажу, и все четверо вышли из гостиницы, чтобы позавтракать на свежем воздухе.

Стояло изумительное утро, безоблачное и солнечное, в виноградных лозах над крыльцом шелестел прохладный ветерок, и по столу бегали тени от листьев. Со всех сторон виднелись гигантские горы, к пастбищам подступали голубоватые ледники, по их краям темнели сосновые леса. Слева Веттерхорн[55], справа Айгер[56], прямо перед ними – ослепительный и вечный, как обелиск из покрытого инеем серебра, Шрекхорн[57], или Пик Ужаса. После завтрака путешественники попрощались с хозяйкой гостиницы и, взяв с собой горные посохи, отправились к Венгернальпу. Наполовину залитая солнцем, наполовину скрытая в тени, перед ними лежала тихая долина, кое-где виднелись фермы, поперек стремился пенистый поток, вырвавшийся из ледникового плена. Трое юношей бодро шагали впереди, их голоса мелодично звенели, оживленный разговор то и дело прерывался взрывами смеха. Мой брат почему-то загрустил. Он отстал от попутчиков, бросил в воду красный цветочек и проводил его взглядом, сравнивая с человеческой жизнью, уносимой потоком времени. Почему так безмятежны остальные и отчего так тяжко на сердце у него самого, брат не знал.

Братом все больше овладевала меланхолия, попутчики же, наоборот, хохотали все заливистей. Молодые и полные надежд, они мечтали о счастливом будущем, фантазировали и строили воздушные замки. Баттисто, разговорившись, признался, что главная мечта его жизни – жениться на Маргерите и стать мастером-мозаичистом. Стефано, чье сердце было свободно, предпочитал путешествовать. Кристьен, который выглядел самым преуспевающим, заявил, что для него важнее всего арендовать ферму в своей родной Кандерской долине и вести там патриархальную жизнь, как его отцы и деды. Что до торговли музыкальными шкатулками, то, говорил он, нужно переселиться в Женеву, чтобы это дело стало доходным, а он не променял бы сосновый лес и заснеженные вершины на все города Европы. Мария тоже родилась среди гор, и ей невыносима мысль, что пришлось бы всю жизнь прожить в Женеве, навеки распрощавшись с долиной реки Кандер[58]. Пока они болтали, настал полдень, и путешественники немного передохнули в тени гигантских елей, украшенных гирляндами серо-зеленого мха.

Они подкрепили свои силы под серебристые звуки одной из музыкальных шкатулок Кристьена; вскоре где-то вдали, за выступом Юнгфрау[59], послышалось грозное эхо лавины.

Затем они снова двинулись вперед под палящими лучами солнца к вершинам, туда, где на голых склонах не встретишь уже альпийскую розу и даже коричневый лишайник все реже пробивается среди камней. Монотонность пейзажа нарушал только лес из мертвых – одни остовы – сосен, да высоко на вершине перевала – между путниками и небом – одиноко ютился небольшой постоялый двор. Здесь они снова передохнули и выпили за здоровье Кристьена и его невесты кувшин деревенского вина. Кристьеном овладела неудержимая радость, и он без конца пожимал всем руки.

– Завтра вечером, – сказал он, – я вновь обниму мою Марию! В последний раз мы виделись два года назад, когда я был еще подмастерьем. Теперь я мастер, у меня жалованье тридцать франков в неделю, и я вполне могу жениться.

– Тридцать франков в неделю! – воскликнул Баттисто. – Corpo di Bacco![60] Везет же людям.

Кристьен просиял.

– Да, – сказал он, – мы будем очень счастливы и скоро – кто знает? – осядем до конца дней в Кандерской долине и вырастим детей, чтобы продолжили наше дело. Ах! Знай Мария, что завтра вечером я буду дома, то-то бы она радовалась!

– Как так, Кристьен? – спросил мой брат. – Разве она не знает?

– Даже не догадывается. Она ждет меня, но только послезавтра – раньше мне и не поспеть, если я пойду кругом через Унтерзеен[61] и Фрютиген[62]. Но я хочу переночевать сегодня в Лаутербруннене, а завтра утром отправиться через ледник Члингель в Кандерштег. Если я встану до рассвета, то к заходу солнца уже буду дома.

Тут тропа резко повернула и стала спускаться вниз, где открывалась потрясающая панорама уходящих вдаль долин.

Кристьен с громким криком подбросил вверх шапку.

– Смотрите! – Он раскинул руки, будто пытаясь обнять всю эту бесконечно дорогую его сердцу землю. – О! Смотрите! Это холмы и леса Интерлакена, и здесь, под обрывом, у нас под ногами, лежит Лаутербруннен! Хвала Господу, который создал нашу родину такой прекрасной!

Итальянцы обменялись улыбками, думая про себя, что их долина Арно намного красивее, но мой брат всем сердцем откликнулся на благодарственную молитву юноши, который воспринимал красоту как наследие, принадлежащее ему по праву рождения. Теперь их путь лежал через огромное плато, с обширными полями и лугами, где были разбросаны богатые фермы со старыми бревенчатыми постройками: огромные свесы остроконечных крыш, резные балконы, увешанные золотыми связками кукурузы. У тропинки голубела черника, тут и там росли горечавка и бессмертник. Вниз по крутизне тропинка пошла зигзагом, и меньше чем за полчаса они спустились на дно долины. Сосны на самой вершине еще горели в вечерних лучах, а путешественники уже сели обедать все вместе в гостиной небольшого постоялого двора с видом на Юнгфрау. Вечером брат сел за письма, а трое молодых людей тем временем прогуливались по деревне. В девять вечера они пожелали друг другу спокойной ночи и разошлись по своим комнатам.

Несмотря на усталость, брату не спалось. Им владела все та же необъяснимая меланхолия; наконец он погрузился в беспокойную дрему, но то и дело все время просыпался от каких-то непонятных кошмаров, приступов безотчетного ужаса. Под утро он крепко заснул и пробудился только ближе к полудню. Его ждало печальное известие, что Кристьен уже давно ушел: поднялся до рассвета, позавтракал при свете свечи и двинулся в путь в предрассветной мгле – по словам хозяина, веселый, как уличный скрипач на ярмарке.

Стефано и Баттисто остались и ждали, чтобы по просьбе Кристьена передать моему брату прощальную записку и приглашение на свадьбу. Он пригласил также и их, и они пообещали быть; итак, мой брат договорился встретиться с ними в Интерлакене в следующий вторник, откуда они могли не спеша отправиться в Кандерштег, с тем чтобы прибыть на место в четверг утром и присутствовать на бракосочетании. Брат купил несколько небольших флорентинских камей, пожелал молодым людям удачи и долго смотрел им вслед, пока они не скрылись из виду.

Предоставленный самому себе, он вышел с альбомом и целый день провел в верхней долине; к заходу солнца пообедал в одиночестве у себя в комнате при свете единственной лампы. Покончив с едой, он придвинулся ближе к огню, вынул карманное издание «Опытов об искусстве» Гёте[63], предвкушая несколько часов приятного чтения. (Ах, как хорошо мне знакомы и эта книга в выцветшей обложке, и рассказ брата об этом одиноком вечере!) Тем временем на землю опустилась ночь, холодная и сырая. Влажные поленья потрескивали в очаге, ветер с воем обрушивался на долину, и при каждом внезапном порыве в окно яростно барабанил дождь. Вскоре брат понял, что не может читать. Ему никак не удавалось сосредоточиться. Он без конца перечитывал одну и ту же фразу, не в силах понять ее смысл, а длинный хоровод мыслей уводил его в далекое смутное прошлое.

Так тянулся час за часом, и в одиннадцать вечера он услышал, как внизу захлопнулись двери и хозяева и слуги отправились спать. Брат решил не поддаваться больше мечтательному забытью, подбросил свежих поленьев в очаг, поправил фитиль в лампе и сделал несколько кругов по комнате. Потом открыл окно; дождь бил ему в лицо, а ветер трепал волосы, как листья акации в саду под окном. Прошло несколько минут, и когда наконец брат закрыл окно, его лицо, волосы и рубашка на груди были совершенно мокрыми. Он развязал было рюкзак и вынул сухую рубашку, чтобы переодеться, но тут же уронил ее, вскочил на ноги и, затаив дыхание, стал с недоумением прислушиваться.

Порывистый ветер, то плакавший где-то совсем рядом, то затихавший вдали, принес знакомую мелодию, нежную и чистую, как сладостный напев с острова Просперо[64]; она определенно доносилась из музыкальной шкатулки: днем раньше этот мотив сопровождал их обед под елями Венгернальпа!

Может, это Кристьен возвещал о своем возвращении? Если так, то где он? Под окном? Снаружи в коридоре? Укрылся на крыльце, ожидая, пока его впустят? Брат снова открыл окно и позвал его:

– Кристьен! Это ты?

Ответом было полное молчание. Со стоном унесся вдаль последний порыв ветра и дождя, затрепетали, как живые, сосны.

– Кристьен! – повторил брат и услышал свой голос, отозвавшийся странным эхом. – Ответь! Это ты? – И вновь молчание.

Он высунулся в окно – в темноте не разобрать было даже очертаний крыльца внизу. Брат готов был поверить, что ослышался, но мелодия зазвучала снова – на этот раз как будто прямо в комнате.

Когда он обернулся, ожидая увидеть Кристьена, звуки резко оборвались и страшный холод объял все его существо – это была не обычная нервная дрожь, не озноб после дождя и ветра, а смертельный ледяной холод в каждом кровеносном сосуде, паралич, сковавший каждый нерв, ужасающее сознание того, что через несколько секунд легкие перестанут дышать, а сердце биться! Не в силах ни говорить, ни двигаться, он закрыл глаза и решил, что умирает.

Странный обморок длился всего несколько секунд. Постепенно живительное тепло вернулось, вернулись и силы, чтобы закрыть окно и добраться до кресла. Только теперь он обнаружил, что перед рубашки у него заледенел, а капли дождя в волосах превратились в твердые сосульки.

Брат посмотрел на часы. Остановившиеся стрелки показывали без двадцати двенадцать. Взял с каминной полки термометр: ртутный столбик стоял на шестидесяти восьми[65]. Силы небесные! Как такое возможно при температуре шестьдесят восемь градусов и при жарком огне, пылающем в камине?

Он плеснул в бокал коньяка и залпом выпил. Чтобы лечь в постель, не могло быть и речи. Он боялся уснуть – едва осмеливался даже думать о чем-то. Единственное, что ему оставалось, – переодеться, подбросить в камин поленьев, закутаться в шерстяное одеяло и сидеть всю ночь в большом мягком кресле у огня.

Однако сидел он недолго, – видимо, тепло и нервная усталость склонили его ко сну. Утром брат проснулся в постели, но не мог вспомнить, как и когда до нее добрался.

Снова стоял чудный день. Ничто не напоминало о дожде и ветре, вдали сияла в безоблачном небе вершина Зильберхорна[66]. Глядя на яркий свет, брат готов был усомниться в событиях прошлой ночи и, если бы не свидетельство наручных часов, которые все еще показывали без двадцати двенадцать, подумал бы, что все это ему приснилось. Едва ли не все свои страхи он уже приписывал излишне возбужденному и утомленному сознанию. И однако же ему все еще было не по себе, и, не испытывая ни малейшего желания снова ночевать в Лаутербруннене, он решил этим же утром отправиться в Интерлакен. Пока он неспешно завтракал, раздумывая, идти ему семь миль по дороге пешком или лучше доехать, к двери гостиницы быстро подкатил шарабан[67] и из него выскочил молодой человек.

– Это ты, Баттисто? – удивился брат, когда тот вошел в комнату. – Вот уж не ожидал! Где Стефано?

– Я оставил его в Интерлакене, синьор, – ответил итальянец.

В его лице и голосе было что-то странное, настораживающее.

– В чем дело? – едва выговорил брат. – Он не болен? С ним ничего не случилось?

Баттисто покачал головой, украдкой осмотрел коридор и прикрыл дверь.

– Со Стефано все в порядке, синьор, но… но произошло нечто… нечто странное! Синьор, вы верите в привидения?

– В привидения, Баттисто?

– Да, синьор, потому что, если дух какого-нибудь человека, живого или мертвого, может являться людям, ко мне вчера ночью, без двадцати двенадцать, приходил дух Кристьена.

– Без двадцати двенадцать? – переспросил брат.

– Я лежал в постели, синьор, и Стефано спал в той же комнате. Поднимался я в спальню ничуть не замерзший; когда засыпал, думал о чем-то приятном. И укрыт был тепло, одеялом и еще пледом в придачу, но проснулся от страшного холода; меня сковало так, что я едва дышал. Силюсь позвать Стефано, но не могу. Все, думаю, настал мой смертный час. И тут слышу музыку под окном: точь-в-точь шкатулка Кристьена, как она играла, когда мы сели перекусить в лесу, только на этот раз звучала она как-то странно, грустно и очень торжественно – страх да и только! Затем, синьор, звуки стали стихать, словно их уносило ветром. Когда музыка смолкла, моя застывшая кровь побежала быстрее и я кликнул Стефано. Выслушал он меня и говорит, дескать, мне все это приснилось. Прошу его зажечь свет, чтобы посмотреть на часы. Мои часы остановились и показывали без двадцати двенадцать, но, что самое удивительное, на часах Стефано было то же самое время. Так скажите, синьор, верите вы, что такое могло быть на самом деле, или, как Стефано, считаете, что это был сон?

– А что ты сам об этом думаешь, Баттисто?

– Я думаю, синьор, что с беднягой Кристьеном на леднике случилось какое-то несчастье и что вчера ночью ко мне приходил его дух.

– Баттисто, ему нужно помочь, если он жив, или найти его тело, если он мертв; мне ведь тоже сдается – что-то здесь неладно.

И тут мой брат вкратце рассказал Баттисто, что с ним самим приключилось этой ночью. Он отправил посыльных к трем лучшим проводникам в Лаутербруннене и велел собрать веревки, топорики для льда, альпенштоки и прочее снаряжение, необходимое для экспедиции на ледник. Брат торопился изо всех сил, но двинуться в путь сумели только к полудню.

Прибыв через полчаса в местечко Штехельберг[68], они оставили шарабан у какого-то шале и поднялись вверх по крутой тропе, откуда ледник Брайтхорн[69], возвышавшийся слева зубчатой стеной из льда, был виден как на ладони. Их путь лежал через пастбища и сосновый лес. Они добрались до небольшого поселка из нескольких шале под названием Штейнберг, где наполнили бутылки водой, приготовили веревки и собрались выйти на ледник Члингель. Скоро они уже были на льду.

Здесь проводники попросили всех остановиться и затеяли совещание. Один из них предлагал отправиться через нижний ледник налево и добраться до верхнего ледника по скалам, которые окаймляли его с юга. Двое других предпочитали северную, правую сторону, и именно этот путь в конце концов выбрал мой брат. Солнце теперь палило с нещадной, почти тропической силой, и передвигаться по льду, испещренному длинными предательскими трещинами, гладкому, как стекло, и голубому, как летнее небо, было и трудно, и опасно. Молча, осторожно двигались они в связке, через интервалы примерно в три ярда: два проводника впереди, третий замыкал группу. Свернув вправо, они оказались у подножия крутой скалы около сорока футов высотой; по ней им предстояло взобраться, чтобы достичь верхнего ледника. Одолеть этот подъем брат и Баттисто могли только при помощи веревки, укрепленной сверху и снизу. Двое проводников, используя выбоины в камне, взобрались на скалу, один остался внизу. Верхние сбросили конец веревки, и мой брат приготовился идти первым. Он уже поставил ногу в выбоину, но замер на месте, услышав сдавленный крик Баттисто:

– Santa Maria i Signor![70] Посмотрите!

Брат обернулся. В какой-нибудь сотне ярдов, на самом свету, стоял (брат клялся в этом и божился) Кристьен Бауманн! Какой-то миг – и он пропал. Не рассеялся, не упал, не ушел, а просто исчез, как будто его и не было. Бледный как смерть, Баттисто рухнул на колени и закрыл лицо руками. Брат онемел от ужаса: он понимал, что спасательная экспедиция подошла к концу, но концу совсем не радостному. Что до проводников, они в недоумении переглядывались.

– Неужели вы не видели? – в один голос спросили мой брат и Баттисто.

Нет, они ничего не видели, а тот, который остался внизу, сказал:

– А что тут видеть, кроме льда и солнца?

На это брат ответил только, что не сделает ни шагу, пока проводники не осмотрят тщательно вот ту расселину (увидев на ее краю Кристьена, брат не сводил с нее глаз). Двое проводников спустились со скалы, подобрали веревки и с недоверием последовали за моим братом. На узком конце расселины он остановился и вогнал в лед альпеншток. Необычно длинная, похожая в начале на обычную трещину, она постепенно расширялась, словно маня в неведомую синюю бездну, обвешанную по краям длинными, напоминавшими алмазные сталактиты сосульками. Они двинулись вдоль кромки, и вскоре младший из проводников вскрикнул:

– Есть! Вижу! Что-то темное, в глубине, застряло в зубцах!

Все видели: в расселине, скрытый ледяными выступами, темнел какой-то непонятный предмет. Мой брат предложил сотню франков тому, кто спустится и поднимет тело наверх. Проводники колебались.

– Мы ведь не знаем, что это, – сказал один.

– Может, просто мертвая серна, – предположил другой.

От их безразличия брат вскипел гневом:

– Никакая не серна. Это тело Кристьена Бауманна, родом из Кандерштега. И если все вы такие трусы, черт с вами, я спущусь сам!

Младший проводник сбросил шапку и куртку, затянул вокруг пояса веревку и взял в руку топорик.

– Я пойду, месье, – сказал он коротко, и товарищи стали спускать его вниз.

Мой брат отвернулся. Его охватила тревога, к горлу подступил комок. В ледовой глубине глухо застучал топорик. Проводник потребовал еще веревку, потом все молча расступились, и брат обернулся: у края расселины стоял, красный и дрожащий, младший проводник, а у его ног лежало тело Кристьена.

Бедный Кристьен! Из веревок и альпенштоков соорудили подобие носилок и с большими трудностями понесли его обратно в Штейнберг. Оттуда с помощью местных жителей они добрались до Штехельберга, где погрузили тело в экипаж, и так доставили в Лаутербруннен. На следующий день брат взял на себя печальную обязанность заранее явиться в Кандерштег и предупредить близких Кристьена. С тех пор минуло три десятка лет, но и по сей день моему брату больно рассказывать об отчаянии Марии и о том горе, которое он, сам того не желая, принес в эту мирную долину. В тот же год несчастная Мария умерла, и, в последний раз проезжая через Кандерскую долину по пути в Гемми[71], мой брат видел ее могилу на деревенском кладбище, рядом с могилой Кристьена Бауманна.

Вот такую историю с привидениями слышал я от своего брата.

Новый перевал

То, о чем я собираюсь рассказать, произошло четыре года назад осенью, когда я путешествовал по Швейцарии со своим старым другом по школе и колледжу Эгертоном Вульфом.

Однако, прежде чем продолжить, я хотел бы заметить, что мой незамысловатый рассказ не претендует на художественность. Я – самый обыкновенный, прозаический человек, зовут меня Фрэнсис Легрис, по профессии я адвокат. Полагаю, трудно найти людей, менее расположенных смотреть на жизнь с романтической точки зрения или давать волю воображению. Мои недоброжелатели и люди, хлопочущие об исправлении моих недостатков, считают, что привычку к недоверчивости я довожу порой до грани всеобъемлющего скептицизма. И в самом деле, я готов признать, что мало доверяю тому, чего не слышал и не видел сам. Но за свой рассказ я готов поручиться, поскольку он повествует о моих личных наблюдениях. Я не собираюсь ничего прибавлять к тому, что видели мои глаза при ясном свете дня: это всего лишь изложение фактов, очевидцем которых мне пришлось стать.

Итак, я путешествовал тогда по Швейцарии с Эгертоном Вульфом. Это было не первое наше совместное путешествие – мы частенько отдыхали вдвоем, – но, похоже, последнее. Вульф был обручен и весной собирался жениться на очень красивой, очаровательной девушке, дочери одного баронета с севера.

Вульф был красивый малый – высокий, изящный, темноволосый и темноглазый, поэт, мечтатель, художник – полная противоположность мне; в общем, мы отличались друг от друга по характеру и прочим природным качествам настолько, насколько это возможно. И все же мы прекрасно ладили – мы были верные друзья и самые лучшие товарищи по путешествиям на всем белом свете.

В этот раз мы начали свой отдых, целую неделю пробездельничав в местечке, которое я буду называть Обербрунн[72], – восхитительное место, воплощение Швейцарии, состоявшее из одного большого деревянного здания (наполовину водолечебница, наполовину отель), двух меньших по размеру строений, называемых Dependances[73], крошечной церквушки, колокольни, выкрашенной в зеленый цвет, с верхушкой-луковкой, и маленькой деревни, все дома которой теснились на продуваемом ветрами горном плато примерно в трех тысячах футов над озером и долиной.

Здесь, вдали от мест, осаждаемых британскими туристами и членами клуба любителей альпийских видов спорта, мы читали, курили, карабкались по склонам, вставали с рассветом, совершенствовались в немецком языке и готовились к предстоявшему пешему путешествию с рюкзаками.

Но вот наш недельный отдых подошел к концу, и мы собрались в путь – несколько позже, чем следовало бы, поскольку нам предстояло прошагать целых тридцать миль, а солнце поднялось уже высоко.

Утро, однако, выдалось великолепное, небо полнилось светом, дул прохладный ветерок. Эта яркая картина и сейчас стоит у меня перед глазами: мы спускаемся по ступенькам отеля и видим, что проводник уже ждет нас. На поляне, вокруг фонтанчика над источником, собрались курортники-водохлебы; толпа бродячих торговцев с украшениями из оленьих рогов и игрушками, вырезанными из дерева и кости, сидит полукругом возле двери; пять-шесть малолетних босоногих горцев бегают туда-сюда, продавая лесную малину; долина внизу усеяна крошечными деревеньками, по ней вьется ручей, издали похожий на сверкающую серебряную нить, до половины склона темнеет сосновый лес, заснеженные пики гор сверкают на горизонте.

– Bon voyage![74] – сказал наш добрый хозяин д-р Штайгль, в последний раз пожимая нам руки.

– Bon voyage! – подхватили официанты и зеваки.

Три-четыре курортника у фонтанчика приподняли шляпы, дети в оборванной одежонке бежали за нами с ягодами до самых ворот – вот мы и отправились в дорогу.

Сначала тропа шла вдоль склона горы, сквозь сосновый лес и возделанные поля, где, созревая, золотилась кукуруза и сено ожидало позднего сенокоса. Затем она постепенно начала спускаться – потому что между нами и перевалом, который нам предстояло сегодня преодолеть, лежала долина. По мягким зеленым склонам и рдеющим яблочным садам мы вышли к голубому озеру, обрамленному камышами, где сняли лодку с полосатым тентом, как на Лаго-Маджоре[75], и наш лодочник принялся усердно грести. На полпути он устроил себе отдых и исполнил йодль[76].

На противоположном берегу дорога сразу устремилась вверх – по словам проводника, можно было считать, что подъем на Хоэнхорн[77] уже начался.

– Это, однако, meine Herren[78], – сказал он, – всего лишь часть старого перевала. За ним плохо смотрят, потому что никто, кроме деревенских и путешественников из Обербрунна, этой дорогой уже не ходит. А вот выше мы свернем на Новый Перевал. Великолепная дорога, meine Herren, прекрасная, как Симплон[79], широкая – в карете можно проехать. Ее открыли только этой весной.

– Во всяком случае, мне вполне хватает и старой дороги! – сказал Эгертон, засовывая сорванные незабудки за ленту своей шляпы. – Это точно кусочек Аркадии[80], невесть как сюда попавший!

И в самом деле, место было уединенное и поразительно красивое. Простая неровная тропа вилась по крутому склону в мягкой зеленой тени, среди больших деревьев и замшелых скал в пятнах бархатистого лишайника. Вдоль тропы бежал говорливый ручеек, то глубоко утопая в папоротниках и травах, то наполняя примитивную поилку, выдолбленную в древесном стволе, то переломленным солнечным лучом пересекая нам дорогу; иногда он разбивался пенным водопадиком где-то поодаль, чтобы снова появиться рядом с нами через несколько шагов.

Потом сквозь завесу листьев стали проглядывать кусочки голубого неба и золотые лучи солнца. Маленькие рыжие белки перебегали с ветки на ветку, в глубине густой травы по обе стороны тропы виднелись густые заросли папоротника, красные и золотые мхи, голубые колокольчики, тут и там алела мелкая лесная земляника. Прошагав почти час, мы вышли на поляну, в середине которой стоял суровый высокий монолит; древний, выцветший от времени, покрытый грубой резьбой, точно рунический памятник[81], – он представлял собой примитивный пограничный камень между кантонами Ури и Унтервальден[82].

– Привал! – закричал Эгертон, бросаясь на траву и растянувшись там во весь рост. – Eheu, fugaces![83] – а часы короче, чем годы. Почему же не насладиться ими?

Но наш проводник, по имени Петер Кауфман, тут же вмешался, по обыкновению всех проводников: то, что мы задумали, его решительно не устроило. Он заверил, что совсем рядом, в пяти минутах хода, имеется горная гостиница.

– Превосходная маленькая гостиница, где продают хорошее красное вино.

Итак, мы подчинились судьбе и Петеру Кауфману и продолжили путь наверх. Вскоре, как он и предсказывал, мы увидели ярко освещенное открытое место и деревянное шале на уступе плато, нависавшем над головокружительной пропастью. Под шпалерой, увитой виноградными лозами, на самом краю скалы расположились три горца, занятые флягой вышеупомянутого красного вина.

В этом живописном гнездышке мы устроили полуденный привал. Улыбчивая Madchen[84] принесла нам кофе, серый хлеб и козий сыр, а проводник вытащил из сумки большой ломоть сухого черного хлеба и присоединился к горцам, распивавшим его любимое вино.

Мужчины весело болтали на своем малопонятном местном наречии. Мы сидели молча, рассматривая глубокую туманную долину и большие аметистовые горы вдали, пересеченные голубыми ниточками водопадов.

– Бывают, наверное, моменты, – начал Эгертон Вульф, – когда даже люди вроде тебя, Фрэнк, – светские и любящие общество – чувствуют, как в них просыпается первобытный Адам, какая-то смутная тяга к идиллической жизни лесов и полей, о которой мы, мечтатели, достаточно безумные в глубине души, все еще вздыхаем как о чем-то самом прекрасном.

– Ты имеешь в виду, не мечтаю ли я иногда жить, как швейцарский крестьянин-фермер в sabots и goître[85], с женой, бесформенной внешне и бестолковой внутри, и с crétin[86] дедушкой ста трех лет от роду? Ну нет, я предпочитаю оставаться самим собой.

Мой друг улыбнулся и тряхнул головой.

– Почему мы считаем столь очевидным, – сказал он, – что нельзя культивировать собственные мозги и землю одновременно? Гораций, не имея упомянутых тобой дополнений, любил деревенскую жизнь[87] и обратил ее в бессмертную поэзию.

– Мир с тех пор не единожды повернулся, мой милый, – ответил я философски. – В наши дни наилучшая поэзия происходит из городов.

– И худшая тоже. Видишь вон там снежные лавины?

Проследив взгляд приятеля, я обнаружил сгусток белого дыма, скользивший по склону огромной горы на противоположной стороне долины. За ним последовал еще один и еще. Где начинались лавины, куда они низвергались, разглядеть было нельзя. Издали не было слышно даже их зловещего грохота. Бесшумно промелькнув, они так же бесшумно исчезли.

Вульф тяжело вздохнул.

– Бедный Лоуренс, – сказал он. – Швейцария была его мечтой. Он грезил Альпами так же страстно, как другие мечтают о деньгах или славе.

Лоуренс был его младшим братом, которого я никогда не видел. Этот многообещающий юноша лет десять-двенадцать назад надорвал здоровье в Аддискомбе[88] и умер в Торки[89] от скоротечной чахотки.

– И что, он так и не осуществил свою мечту?

– Нет, он вообще не выезжал из Англии. Сейчас врачи, как я слышал, прописывают легочным больным бодрящий климат, но тогда все было иначе. Бедняга! Мне иногда представляется, что если бы он осуществил свою мечту, то остался бы жив.

– Я бы на твоем месте избегал таких печальных мыслей, – произнес я поспешно.

– Но я ничего не могу с этим поделать! Все утро думаю о бедном Лоуренсе. И чем великолепнее вид, тем отчетливее представляю себе, в каком бы он был восторге. Помнишь строки Кольриджа, написанные в долине Шамони[90]? Он знал их наизусть. Это вид лавин напомнил мне… Ну да ладно! Постараюсь не думать об этом. Давай поменяем тему.

Тут из дома вышел хозяин – ясноглазый, словоохотливый молодой горец лет двадцати пяти, с эдельвейсом на шляпе.

– Добрый день, meine Herren, – сказал он, обращаясь как бы ко всем присутствующим, но прежде всего к Вульфу и ко мне. – Прекрасная погода для путешествий – прекрасная погода для винограда. Herren пойдут через Новый Перевал? Ах, Herr Gott![91] Вот уж чудо из чудес! И ведь на все работы не ушло и трех лет. Herren увидят сегодня его впервые? Хорошо. Возможно, они уже были на Тет-Нуар[92]? Нет? Проходили через Шплюген[93]? Отлично. Если Herren проходили Шплюген, они легко представят себе Новый Перевал. Новый Перевал очень напоминает Шплюген. Там есть галерея-тоннель в скале, как на Виа-Мала[94], но здешняя галерея намного длиннее, и ее освещают окошечки, пробитые в скале. Прежде чем войти в тоннель, соблаговолите бросить взгляд вверх и вниз – во всей Швейцарии нет видов прекраснее.

– Должно быть, это большое удобство для всех здешних жителей, что появилась такая хорошая дорога из одной долины в другую. – Я улыбнулся его восторженности.

– О, это на самом деле просто замечательно для нас, mein Herr![95] – ответил он. – И прекрасно для всей этой части нашего кантона. Перевал привлечет туристов, толпы туристов! Кстати, Herren непременно должны взглянуть на водопад над галереей. Святой Николай! До чего же интересно он устроен!

– Устроен? – отозвался Вульф, которого это выражение позабавило не меньше, чем меня. – Diavolo![96] Вы что, сами устраиваете у себя в стране водопады?

– Это сделал герр Беккер, – сказал хозяин, не уловив насмешки, – выдающийся инженер, который конструировал Новый Перевал. Знаете ли, meine Herren, нельзя было допустить, чтобы вода, как прежде, стекала по скале: она попадала бы в окошечки и заливала дорогу. И что же, как вы думаете, сделал герр Беккер?

– Повернул течение водопада и отвел его на сотню метров дальше, – бросил я довольно нетерпеливо.

– О нет, mein Herr, – ничего подобного! Герр Беккер не пошел на такие расходы. Он оставил водопад на месте, в старом ущелье, но пробил за тоннелем вертикальный ход, так что поверхность скалы теперь сухая; этот искусственный желоб, или водовод, выходит наружу под галереей, там, где утес нависает над долиной. Ну что английские Herren скажут на это?

– Недурная инженерная идея, – ответил Вульф.

– И мы достаточно отдохнули и вполне можем тронуться в путь, чтобы взглянуть на это чудо, – добавил я, пользуясь возможностью прервать поток красноречия нашего хозяина.

Итак, мы расплатились, бросили последний взгляд на окрестный пейзаж и пустились в путь, снова углубившись в лес.

Тропа по-прежнему шла в гору, но вот мы очутились на открытом месте, залитом светом; это была великолепная высокогорная дорога футов тридцать шириной; с одной стороны – лес и телеграфные провода, по другую – пропасть. Обрыв ограждали массивные гранитные столбы, поставленные на равном расстоянии. Местные жители продолжали тут и там строительные работы: раскалывали и укладывали камни, расчищали местность от обломков. Новый Перевал – сразу поняли мы.

Дорога уводила нас все выше, открывая при каждом повороте все новые виды на долину – один прекраснее другого. Лес мало-помалу начал редеть и вскоре остался далеко внизу, головокружительные обрывы по левую сторону делались все круче, горные склоны над нами совсем оголились. И вот уже исчезли последние альпийские розы, остался только ковер коричневого и рыжеватого мха да огромные валуны – одни не так давно откололись от горных вершин, другие, сплошь покрытые лишайником, явно пролежали здесь столетия.

Мы, видимо, достигли наивысшей точки перевала: дорога еще несколько миль пролегала по ровной пустынной местности. Слева открывалась необозримая панорама горных пиков, снежных полей и ледников, а между нею и дорогой, в глубоком провале, скрывалась окутанная туманом долина. Солнце припекало немилосердно. Вокруг царили жара и тишина. Всего лишь один раз мы видели группу путешественников. Их было трое. Растянувшись в тени большого обломка скалы и удобно устроив головы на рюкзаках, они спали глубоким сном.

Один за другим рядом с тропой возникали массивы серого камня, все ближе и ближе подбираясь к нам; утесы нависали уже у нас над головами, дорога превратилась в уступ над пропастью. Сделав крутой поворот, мы увидели всю панораму – дорогу, скалы и долину. Дорога, явно шедшая на спуск, примерно в миле от нас исчезала словно бы в пещере (крохотный вход ее, похожий издалека на кроличью нору, вел в недра массивного выступа горы).

– Ну вот и знаменитая галерея! – воскликнул я. – Хозяин гостиницы был прав – напоминает Шплюген, если не считать того, что здесь повыше, а долина пошире. А где же водопад?

– Водопад – громко сказано, – заметил Вульф. – Я вижу только тоненькую нить тумана: вот там, далеко, вьется по скале за входом в тоннель.

– Ну да, сейчас и я вижу – как Штауббах[97], но помельче. О боже, ну и пекло же здесь, в горах! Что сказал Кауфман – когда мы будем в Шварценфельдене[98]?

– Не раньше семи, это в лучшем случае – а сейчас еще нет четырех.

– Гм… Еще три часа, считай, три с половиной. Ну что ж, неплохо для первого дня пеших странствий – да и жара к тому же!

На этом наша беседа прервалась, и мы продолжали брести молча.

Тем временем солнце продолжало плавиться в небе, и его лучи, отражаясь от белой скалы и белой дороги, слепили глаза. Горячий воздух дрожал и мерцал, вокруг стояло полное безветрие и какая-то неживая тишина.

Вдруг – совершенно внезапно, точно он вышел из скалы – я увидел на дороге человека. Он двигался к нам, энергично жестикулируя. Казалось, он призывает нас повернуть назад, но я был так поражен его загадочным появлением, что едва ли об этом задумался.

– Как странно! – Я остановился. – Откуда он взялся?

Загрузка...