Но передняя часть поезда находится всего в четверти мили от станции Б и поэтому окажется там уже через пятнадцать секунд. Назовем нашу платформу вагон-1. На поверхности вагона-1 проложены рельсы, на которых расположена вторая платформа — вагон-2. Она на четверть мили короче, чем вагон-1 и движется точно так же. На вагоне-2, в свою очередь, размещен вагон-3, движущийся по собственном пути. Он на четверть мили короче, чем вагон-2. Итак, вагон-2 имеет длину полторы мили, а вагон-3 — миля с четвертью. Над вагоном-3 на следующих уровнях находятся вагон-4 длиной в милю, вагон-5 в три четверти мили, вагон-6 в полмили, вагон-7 в четверть мили и вагон-8, самый верхний и самый короткий, длиной с обычный пассажирский вагон.

Каждый вагон движется по верху нижнего вагона независимо от других вагонов со скоростью одна миля в минуту. У каждого вагона имеется собственный магнитный двигатель. Итак, наш поезд стоит так, что задний буфер каждого из вагонов упирается в высокий буферный столб на станции А, а Том Фернис, благородный кондуктор, и Жан-Мари Ривароль, машинист, поднялись по длинной лестнице в самый верхний вагон номер 8. Наш сложный механизм приведен в действие. Что происходит?

Вагон-8 проходит четверть мили за пятнадцать секунд и сравнивается с передним краем вагона-7. Тем временем вагон-7 проходит те же четверть мили за то же время и сравнивается с вагоном-6. Вагон-6, опять же проходит то же расстояние за то же время и сравнивается с передним краем вагона-5. Вагон-5 точно так же настигает вагон-4, вагон-4 — вагон-3, вагон-3 — вагон-2 и вагон-2 — вагон-1. Таким образом, вагон-1, пройдя свои четверть мили по наземной железнодорожной колее за пятнадцать секунд, оказывается на станции Б. Все это происходит в течение пятнадцати секунд. За это время все восемь вагонов одновременно, секунда в секунду, упираются в буферный столб на станции Б. Мы с вами, находясь в вагоне-8, прибываем на станцию Б вместе с вагоном-1. Другими словами, мы проходим две мили за пятнадцать секунд. Каждый вагон, двигаясь со скоростью одна миля в минуту, добавляет к нашему расстоянию четверть мили и проделывает свой путь за пятнадцать секунд. Все вагоны завершают маршрут одновременно за те же пятнадцать секунд. В результате мы промчались со свистом, преодолев милю с невероятной скоростью за семь с половиной секунд. Вот такая она, Тахипомпа. Что скажете? Оправдывает она свое название?

Слегка озадаченный нагромождением вагонов, я все же ухватил основной принцип машины. А после того как нарисовал схему, вник еще глубже.

— Значит, вы просто усовершенствовали идею моего движения быстрее поезда, когда я прогуливаюсь к вагону для курящих?

— Совершенно верно. Таким образом, мы остались в границах практического применения идеи. Чтобы полностью удовлетворить профессора, вы можете развить теорию дальше примерно в таком духе: если мы удвоим число вагонов, уменьшив вдвое то расстояние, которое каждый из них должен пройти, то и скорость тоже удвоится. Каждому из шестнадцати вагонов потребуется пройти всего одну восьмую мили. При той начальной скорости, которую мы обозначили, две мили можно преодолеть за семь с половиной вместо пятнадцати секунд. Если вагонов будет тридцать два, на каждый придется одна шестнадцатая мили, то есть двадцать родов[7] расстояния, а одну милю мы будем преодолевать менее чем за две секунды. При шестидесяти четырех вагонах каждый из них пройдет менее десяти родов, одолев милю меньше чем за секунду. Это более шестидесяти миль в минуту! Если это недостаточно быстро для профессора, посоветуйте ему самому продолжить рассуждения, удваивая число вагонов и сокращая проходимое ими расстояние. Если шестьдесят четыре вагона проходят одну милю меньше чем за секунду, то пусть представит себе Тахипомпу из шестисот сорока вагонов и рассчитает достигаемую ими скорость. И прошепчите ему на ушко, что при неограниченном числе вагонов и стремящейся к нулю разнице расстояний, он достигнет бесконечной скорости, которой так жаждал. А потом потребуйте Абсциссу.

Не в силах произнести ни слова от восторга и благодарности я только судорожно сдавил руку моего друга.

— До сих пор вы слушали теоретика, — горделиво произнес Ривароль. — А теперь послушайте инженера-практика. Мы с вами отправимся к западу от Миссисипи и найдем подходящую по рельефу местность. Там мы построим модель Тахипомпы. А потом пригласим туда профессора, его дочь, а может, и его прекрасную сестру Джокасту. И все вместе отправимся в путешествие, которое немало удивит почтенного Серда. Он отдаст вам симметричные прелести Абсциссы и благословит вас алгебраической формулой. Джокаста наконец-то разглядит и оценит гений Ривароля… Но впереди нас ждет много работы. Мы должны доставить в Сент-Джозеф огромное количество материалов для создания Тахипомпы. Нам придется нанять целую армию рабочих для воплощения в жизнь сооружения, которое поможет нам аннигилировать пространство и время. Так что вам, наверно, лучше поскорее встретиться со своими банкирами.

Я нетерпеливо бросился к двери. Нельзя медлить ни секунды!

— Стойте! Стойте! Um Gottes Willen[8], стойте! — крикнул мне вслед Ривароль. — Утром я ждал своего мясника и не застопорил…

Но было уже поздно. Я наступил на крышку западни. Она с треском открылась, и я рухнул вниз. Я падал все ниже и ниже, чувствуя, что впереди нескончаемый путь. Летя во мраке, я прикинул, достигну ли Кергелена или остановлюсь в центре Земли. Мой полет продолжался целую вечность. Потом меня вдруг больно тряхнуло, и все прекратилось…

Я открыл глаза. Меня окружали стены кабинета профессора Серда, где я лежал на хорошо знакомом мне жестком и холодном полу. Рядом стояло черное шаткое кресло с покрытием из волосяной ткани, которое исторгло меня из своего чрева, словно кит библейского Иону. Надо мною стоял профессор собственной персоной, глядя на меня с совсем не язвительной улыбкой.

— Добрый вечер, мистер Фернис. Позвольте я помогу вам. Вы выглядите усталым, сэр. Неудивительно, что вы уснули, ожидая меня так долго. Могу я предложить вам бокал вина? Нет? Кстати, получив ваше письмо, я навел справки и узнал, что вы сын моего старого друга судьи Ферниса. Так что не вижу причин, почему бы вы не могли стать хорошим мужем для Абсциссы…

А я не вижу причин, почему Тахипомпу нельзя построить. А вы?

Роберт ЧАМБЕРС

ЧУДЕСНЫЙ ВЕЧЕР

Перевод с английского: Михаил Максаков

Глава I

Едва я зашел в вагон канатного трамвая на Сорок второй улице, как услышал:

— Здорово, Хилтон. Тебя ищет Джеймисон. — Здорово, Кертис, — ответил я. — Чего ему надо? — Он хочет знать, где ты болтался всю неделю, — пояснил Кертис, судорожно хватаясь за поручни, так как вагон резко дернулся вперед. — А еще он сказал, что ты, похоже, считаешь, будто «Манхэттен Иллюстрейтед Уикли» создан исключительно для того, чтобы обеспечить тебе зарплату и отпуск.

— Вот ведь котяра лукавый! — возмущенно отозвался я. — А то он не знает, где я был. Отпуск! Он что думает — военные маневры в июне это детская игра? — Ух, ты, — удивился Кертис. — Так ты был в Пикскилле? — А где же еще? — вспомнив о своем задании, я разозлился еще больше. — Жарко там? — мечтательно поинтересовался Кертис. — Сто три[9] в тени, — ответил я. — Джеймисону понадобились три полные полосы и три половинки, а в придачу еще и целая куча рисунков. Я, конечно, мог бы высосать их из пальца… Так и надо было сделать! А я, как дурак, лазил там и надрывался, чтобы все точно нарисовать. И вот его благодарность! — А фотоаппарат у тебя был?

— Нет. В следующий раз прихвачу! Честной работы Джеймисон от меня больше не дождется, — мрачно заметил я.

— Да никто этого и не заметит, — отозвался Кертис. — Когда мне дали задание сделать военные зарисовки, я и не подумал лезть в пекло, лихо творя шедевры. Можешь поверить, я отправился к себе в мастерскую, закурил трубку, разыскал кучу старых номеров «Лондон Ньюс» и выбрал несколько боевых сценок Кейтона Вудвилла… Отличное подспорье!

Вагон с маху вошел в крутой поворот на Четырнадцатой улице, ненадолго остановился у «Мортон Хаус» и под отчаянный трезвон снова рванул вперед.

— Да, — продолжал Кертис, — какой толк честно работать для тех тупиц, которые заправляют в «Манхэттен Иллюстрейтед»? Все равно они этого не оценят.

— Думаю, народ оценит, — возразил я. — А Джеймисон — точно нет. Для него сошло бы, если бы я сделал, как все вы: взял охапку рисунков Кейтона Вудвилла и Тулструпа, изменил униформу, выделил пару фигур — вот тебе и «отражение жизни». Но, если честно, мне это задание осточертело. Целую неделю почти каждый день я лазил по тропическому лагерю или гонялся за батареями. У меня сделаны «Лагерь при лунном свете» на всю полосу, «Артиллерийские учения» и «Батарея малого калибра в бою» — тоже по полосе, да вдобавок еще дюжина зарисовок поменьше. И все это стоило мне столько нервов, столько трудового пота, сколько этот не отрывающий зада от стула Джеймисон не пролил за всю свою жизнь!

— Джеймисон предпочитает разъезжать на машинах, — заметил Кертис. — У него их больше, чем велосипедов в Гарлеме. Он хочет, чтобы ты сделал полосу к субботе.

— Что-что? — ужаснулся я.

— Да-да. Он собирался послать Джима Кроуфорда, но тот готовится выехать в Калифорнию на зимнюю ярмарку, так что придется делать тебе.

— И что это? — сердито спросил я.

— Животные в Центральном парке, — хохотнул Кертис.

Ярости моей не было предела. Животные! Только этого мне и не хватало! Придется напомнить Джеймисону, что я заслуживаю большего уважения! Сегодня четверг, значит, у меня осталось еще полтора дня, чтобы завершить полнополосный рисунок для газеты. А потом я, по-моему, заработал своим трудом в военном лагере право на небольшую передышку. В любом случае, я категорически против такой темы. Я решил заявить это Джеймисону. Я решил заявить ему твердо… К сожалению, большая часть того, что мы собирались твердо заявить Джеймисону, всегда оставалась непроизнесенной.

Необычный он человек — круглолицый, с тонкими губами и тихим голосом, вкрадчивый и неторопливый в движениях, точно кошка. Я так и не мог понять, почему в его присутствии наша твердость исчезала. Говорил он очень мало. Мы тоже — хотя частенько заходили к нему, намереваясь высказать все напрямик.

Если честно, то «Манхэттен Иллюстрейтед Уикли» по тиражам и уровню оформления превосходил все другие издания в Америке, и нам, молодой братии, совсем не улыбалось вылететь оттуда. Джеймисон разбирался в искусстве, наверно, лучше любого другого художественного редактора в городе. Разумеется, это еще ни о чем не говорило, но, тем не менее, забывать об этом не стоило, и мы всегда об этом помнили.

Однако на этот раз я все же решил заявить Джеймисону, что рисунки ярдами не меряют и что я не мальчик на побегушках и не выкуренная сигара. Надо отстаивать свои права, надо так насесть на старину Джеймисона, чтобы вправить наконец ему мозги под шелковой шляпой. А если он попробует использовать свои кошачьи уловки, я выложу ему кое-какие конкретные факты, от которых у него уж точно зашевелятся еще оставшиеся под шелковой шляпой волосы.

Кипя от негодования, я в сопровождении Кертиса выскочил из вагона у мэрии и через пару минут уже входил в офис «Манхэттен Иллюстрейтед Ньюс».

Когда я шагал по длинному коридору, кто-то из наборщиков крикнул мне:

— Сэр, вас искал мистер Джеймисон.

Я бросил рисунки на свой стол и вытер лоб носовым платком.

— Сэр, вас искал мистер Джеймисон, — доложил веснушчатый паренек с пятном от краски на носу.

— Знаю, — ответил я и стал снимать перчатки.

— Сэр, вас искал мистер Джеймисон, — напомнил тощий рассыльный, тащивший кипу гранок на нижний этаж.

— Чтоб его черти забрали! — пробормотал я про себя и двинулся по темному коридору, ведущему во владения Джеймисона, повторяя в уме лаконичную, исполненную сарказма речь, которую сочинил за последние десять минут.

Когда я вошел в кабинет, Джеймисон поднял глаза и дружески кивнул. Приготовленная речь вылетела у меня из головы.

— Мистер Хилтон, — произнес он, — нам нужна целая полоса о зоопарке до его переезда в «Бронкс-парк». В три часа дня в субботу рисунок должен быть у гравера. Как вам понравилось на маневрах?

— Жарковато было, — пробурчал я, злясь на себя за то, что никак не могу вспомнить свою краткую речь.

— Да, — учтиво согласился Джеймисон, — погода везде неважная. Вы принесли рисунки, мистер Хилтон?

— Да. Там было адское пекло, и я вкалывал, как негр на плантациях…

— Полагаю, вы переутомились. Вероятно, поэтому и решили отправиться на пару дней в Катскилл? Думаю, горный воздух восстановил ваши силы, но… Зачем же вы во вторник отправились на бал к Крэнстонам? Танцевать в такую изнурительную погоду — разве это благоразумно? Всего доброго, мистер Хилтон! И не забудьте: рисунки должны быть у гравера к трем часам в субботу…

Я вышел из кабинета одурманенный и взбешенный. Кертис при виде меня ухмыльнулся, и я едва удержался, чтобы не врезать ему в ухо.

«Какого черта, — спрашивал я себя, заходя в лифт и опускаясь на первый этаж, — почему, как только этот старый котяра начинает мурлыкать, у меня язык прилипает к глотке? Нет, этого больше терпеть нельзя. Но как этот старый лис пронюхал, что я выбирался в горы? И, видите ли, решил, что я лодырь, только из-за того, что я не хотел свариться в том пекле. И откуда он узнал про танцы у Крэнстонов? Вот старый котяра!»

Пока я пересекал авеню и поворачивал к Сити-Холл-парку, мои уши переполнились гулом и смешанным рокотом машин и озабоченных прохожих.

Полотнище на флагштоке башни обвисло на солнцепеке, ветерок едва шевелил его алые полосы. Над головой простерлось безоблачное небо; глубокое, темно-голубое, оно трепетало и переливалось россыпью самоцветов в ослепительных лучах солнца.

Голуби то зависали в небе, то описывали круги над крышей серого здания почтамта, то стремительно падали с голубой высоты, снуя вокруг фонтана на площади.

На ступенях мэрии бездельничал политикан с отталкивающим видом. Он усердно обрабатывал зубочисткой свою тяжелую нижнюю челюсть, подкручивал длинные черные усы и расплевывал табачный сок по мраморным ступеням и коротко подстриженному газону.

Мой блуждающий взгляд перескочил с этого человекообразного хищника на спокойное, насмешливое лицо стоявшего на пьедестале Натана Хейла, а потом остановился на дежурившем в парке полицейском в серой униформе, чьей главной обязанностью было охранять свежую траву от маленьких детей.

Молодой человек с тонкими руками и синяками вокруг глаз дремал, лежа на скамье у фонтана. Полицейский, неторопливо приблизившись к нему, постучал короткой дубинкой по подошвам его ботинок.

Разомлевший от солнца молодой человек механически встал, огляделся и, передернувшись, побрел прочь.

Увидев, как он сел на ступеньки дома из белого мрамора, я подошел к нему и заговорил.

Он не поднял головы и даже не обратил внимания на протянутую монету.

— Вы больны, — сказал я. — Вам лучше бы обратиться в больницу.

— Куда? — рассеянно спросил он. — В больницу? Я уже ходил туда, они меня не приняли.

Он нагнулся и завязал обрывок шнурка, стягивавшего полуразвалившийся ботинок.

— Вы француз, — констатировал я.

— Да.

— У вас нет друзей? А вы не обращались к французскому консулу?

— К консулу? — ответил он. — Нет. Я к нему не обращался.

Я помолчал, потом сказал:

— Вы разговариваете как джентльмен.

Он встал, выпрямившись во весь рост, и впервые взглянул мне в глаза.

— Кто вы? — без обиняков спросил я.

— Изгой, — равнодушно бросил он и, сунув руки в дырявые карманы, заковылял прочь.

— Вот это да! — заметил местный полицейский, подойдя сзади и услышав мой вопрос и ответ бродяги. — Вы что, не знаете, кто этот босяк? А еще газетчик!

— А вы, Кьюсик, знаете? Так кто он? — напористо спросил я, следя, как жалкая, тощая фигура пересекает Бродвей, направляясь к реке.

— Без дураков? Вы в самом деле не знаете, мистер Хилтон? — подозрительно уточнил Кьюсик.

— В самом деле. Он мне раньше на глаза не попадался.

— Ну, — сказал проштрафившийся служака, — это же Вояка Чарли… Да вы помните — тот французский офицер, который продал секреты дойчевскому императору.

— И его должны были расстрелять? Да, помню. Это было четыре года назад… Он еще бежал… Вы хотите сказать, что это он?

— Это всем известно, — хмыкнул Кьюсик. — Я-то думал, кто-кто, а ваша газетная братия узнала об этом в первую очередь.

— И как его зовут? — немного поразмыслив, спросил я.

— Вояка Чарли…

— Я имею в виду — как его звали на родине?

— Да не помню я, как этого лягушатника звали. С ним, вообще-то, французы говорить брезгуют. Только честят почем зря или даже бьют. Я думаю, он так и помрет потихоньку.

Подробности тех событий всплыли у меня в памяти. Двух офицеров французской кавалерии арестовали и обвинили в продаже немцам планов укреплений и других военных секретов. Накануне казни один из них, только богу известно кто, сбежал и добрался до Нью-Йорка. Другого в положенный срок расстреляли. Дело получило широкую огласку, так как оба молодых человека происходили из известных семейств. Случай был неприятный, и я постарался его поскорее забыть. Теперь мне вспомнились даже газетные отчеты о происшедшем, но имена тех отверженных выскочили из головы.

— Продал свою страну, — проговорил Кьюсик, краем глаза следя за группой ребятишек. — Этим лягушатникам, макаронникам и дойчам нельзя доверять. Настоящими белыми людьми, я считаю, можно назвать только янки.

Я перевел взгляд на благородное лицо Натана Хейла и кивнул.

— Среди нас нет трусов и подлецов, верно, мистер Хилтон?

Я припомнил Бенедикта Арнольда и уставился на свои ботинки.

— Ну, ладно, мистер Хилтон, пока, — сказал полицейский и отправился стращать пухлолицую девчушку, которая успела перелезть через ограждение и теперь уткнулась носом в ароматную траву.

— Берегись! Коп! — заверещали ее приятели, и стая малолетних оборвышей бросилась врассыпную.

Я отвернулся и, расстроенный, двинулся к Бродвею, где длинные желтые вагоны канатного трамвая ползали от центра к окраинам и обратно, а их звонки, смешиваясь с оглушительным рокотом грузовиков, отражались эхом от мраморных стен суда и гранитной громады почтамта. Здесь торопливо сновала туда-сюда масса озабоченных людей, в основном, стройных клерков с задумчивыми лицами и элегантных брокеров с холодным взглядом. Порой попадался политик с красной шеей под ручку с любимой секретаршей или юрисконсульт из мэрии с мрачным землистым лицом. Иногда толпу рассекал пожарный в строгой голубой униформе или полицейский в синем мундире и белых перчатках, который, держа в руке шлем, приглаживал коротко остриженные волосы. Встречались тут и женщины: продавщицы с завлекательными глазками, высокие блондинки, которые могли быть машинистками или кем-то еще, и великое множество пожилых дам. Чем занимались эти последние в деловой части города, ни один разумный человек не рискнул бы даже предположить, но они вместе со всеми торопливо стремились в ту или другую сторону, придавая всему этому потоку вид многоликого существа, спешащего к недостижимой цели.

Многих из проходивших мимо я знал. Вот коротышка Джослин из «Мейл энд Экспресс»; а это Худ, у которого когда-то денег было больше, чем ему требовалось, и который сейчас, покинув Уолл-стрит, старается, чтобы у него их осталось меньше, чем надо; вон там полковник Тидмаус из 45-го пехотного полка Национальной гвардии штата Нью-Йорк, который, скорее всего, заходил в офис журнала «Арми энд Нэйви», а чуть поодаль Дик Хардингногих из проходящих мимо я знал. о к недостижимой цели. вая всему этому потоку рискнул бы даже предположить, но они вместе со, который лучше всех пишет рассказы из жизни Нью-Йорка. Правда, кое-кто поговаривает, что Дик популярен не по заслугам, но это, в основном, те, кто тоже пишет рассказы из нью-йоркской жизни и кому популярность явно не угрожает.

Я взглянул на статую Натана Хейла, потом на человеческую реку, омывавшую его пьедестал.

— Quand même[10], — пробормотал я и двинулся по Бродвею, подавая сигнал водителю канатного трамвая, идущего к окраине города.

Глава II

В парк я зашел со стороны Пятой авеню и 59-й улицы. Никогда не мог заставить себя пройти через ворота, охраняемые уродливой крохотной статуей Торвальдсена.

Послеполуденное солнце щедро заливало светом окна отеля «Новая Голландия», так что закрытые изнутри оранжевыми шторами стекла ярко блестели, а по крыльям бронзовых драконов, казалось, скользили языки пламени.

На серых верандах «Савоя», высокой ограде дворца Вандербильта и балконах стоящей напротив «Плазы» полыхало в солнечных лучах неисчислимое множество красочных цветов.

В этом всеобщем блеске лишь беломраморный фасад здания «Метрополитен Клаб» давал глазам облегчение и отдых, и, пересекая пыльную улицу, я смотрел только на него, пока наконец не очутился в парке, в тени деревьев.

Еще не дойдя до зверинца, я ощутил его запах. На следующей неделе он переедет в Бронкс, к чистым, смягчающим жару зарослям и лугам тамошнего парка, подальше от гнетущего воздуха большого города, подальше от адского грохота омнибусов на Пятой авеню.

Благородный олень следил за мной, пока я обходил его загон по асфальтированной дорожке.

— Ничего, старина, — сказал я ему. — Через неделю ты будешь гулять в Бронксе и пощипывать кленовые побеги для душевной отрады.

Миновав стайки провожавших меня взглядами ланей, гигантского лося и его американского сородича, я подошел к клеткам крупных хищников.

Тигры, развалившись на солнцепеке, щурились и вылизывали лапы. Львы спали в тени или полулежали, широко и протяжно зевая. Изящная пантера металась из угла в угол, то и дело замирая и тоскливо разглядывая окружающий клетку свободный, солнечный мир. Проходя мимо, я жалел упрятанное за решетку зверье и с болью в сердце встречал то равнодушный взгляд тигра, то коварные отталкивающие глаза дурно пахнущей гиены.

А дальше, на лужайке, качали огромными головами слоны, неторопливые бизоны задумчиво мусолили жвачку, здесь же я видел презрительные морды верблюдов, озорных низкорослых зебр и множество других представителей семейств верблюдов и лам, очень похожих друг на друга, одинаково глупых, забавных, но ужасно неинтересных.

Я слышал, как где-то за старым арсеналом пронзительно клекочет орел, а может, белоголовый орлан, как размеренно («рчуг… рчуг!») дышит гиппопотам, как кричит сокол, как рычат и огрызаются волки.

«До чего же чудесное местечко! — раздраженно подумал я. — Особенно в жаркий день». И в голову полезли самые разные слова по поводу Джеймисона, но их я здесь приводить не стану. Потом все-таки закурил сигарету, открыл блокнот для набросков, подточил карандаш и выбрал дли почина семейку гиппопотамов.

Должно быть, они приняли меня за фотографа, потому что все как один продемонстрировали улыбки типа «добро пожаловать», и в моем блокноте запечатлелись только их широко разинутые пасти, за которыми едва виднелись в пугающей перспективе огромные бесформенные туши.

С крокодилами было проще, они, похоже, не шевелились с самого основания зоопарка. Зато с огромным бизоном пришлось повозиться: он упрямо поворачивался ко мне хвостом, флегматично поглядывая из-за крупа, как я это выдерживаю. Тогда я притворился, что забавляюсь выходками пары медвежат. Старый мрачный бизон попался в эту ловушку, и я, сделав несколько отличных набросков и закрыв блокнот, рассмеялся прямо ему в морду.

У обиталища орлиных стояла скамейка, и я пристроился на ней, чтобы зарисовать грифов и кондоров, которые неподвижно, как чучела, восседали на искусственных скалах. Расширяя набросок, я включил туда покрытую гравием площадку, ступеньки, ведущие к Пятой авеню, сонного полицейского перед входом в арсенал… И худенькую светлобровую девушку в поношенной черной одежде, молча стоявшую в тени под ивами.

Вскоре я сообразил, что в композиции рисунка именно девушка в черном, а не орлы, как следовало бы, занимает центральное место. Помимо моей воли получилось, что и застывшие в раздумье грифы, и деревья с дорожками, и едва намеченные группки разомлевших на солнце праздношатающихся — все стало только фоном для ее фигуры.

Она стояла совершенно неподвижно, с поникшим, белым, как стена, лицом, сложив перед собой тонкие бледные руки.

«Воплощение безнадежности, — подумал я. — Наверно, безработная». И тут вдруг уловил блеск кольца с искристым бриллиантом на узком третьем пальце ее левой руки.

«Нет, с таким камешком голод ей не грозит», — решил я, с любопытством вглядываясь в ее темные глаза и выразительный рот. Они были красивы, и глаза, и рот, — красивы, но тронуты болью.

Чуть погодя я встал и отправился назад, чтобы сделать пару рисунков львов и тигров. К обезьянам я не стал даже подходить: терпеть их не могу. Никогда не считал забавными эти несчастные недоразвитые создания, в карикатурном виде воплощающие все те непотребства, которые присущи человеческому роду.

«На сегодня хватит, — прикинул я. — Пойду домой и сделаю такую полосу, чтобы Джеймисону наконец-то понравилось». Так что я стянул блокнот эластичной лентой, спрятал карандаш и ластик в карман жилета и не спеша направился к прогулочной аллее, чтобы выкурить сигарету и полюбоваться вечерней зарей перед возвращением в мастерскую, где мне придется просидеть до полуночи, возясь с углем и цинковыми белилами.

За широкой лужайкой над вершинами деревьев смутно вырисовывались крыши городских зданий. Низко над горизонтом повисла медленно густеющая аметистовая мгла, превратившая колокольню и своды собора, плоские кровли и башни с высокими трубами, из которых лениво восходили тонкие струйки дыма, в островерхие берилловые утесы и пламенеющие минареты, плывущие в струящейся дымке. Окружающий мир медленно преображался. Все уродливое, ветхое, неприглядное исчезало, как шелуха, и далекий город высился в вечернем небе восхитительный, вызолоченный, величавый, очищенный от всего земного в жарком горниле заходящего солнца.

Половина багрового диска уже скрылась за чертой окоема. Заросли пышных ив и развесистых берез ажурным узором темнели на фоне зари. Огненные лучи насквозь простреливали луговину, золотя поникшие листья и окрашивая пунцовой краской темные повлажневшие стволы окружавших меня деревьев.

Вдали по лугу за тесно сгрудившимся стадом, словно два серых пятна, медленно прошли пастух и сопровождавшая его собака.

Прямо передо мной на усыпанную гравием дорожку уселась белка. Вот она пробежалась и снова села — так близко, что я мог различить, как мерно пульсируют ее лоснящиеся бока.

Скрывшись где-то в траве, свою последнюю летнюю арию репетировало какое-то насекомое. В сплетении ветвей над моей головой слышались «Тап! Тап! Тат-тат-т-т-тат!» работящего дятла и колыбельная сонного дрозда.

Сумерки сгущались. Над травами и деревьями плыла доносившаяся из города музыка колоколов. С северного берега реки едва долетали густые гудки проходящих мимо пароходов. Дальний раскат орудийного выстрела возвестил о завершении очередного июньского дня.

На кончике моей сигареты то и дело вспыхивал красный огонек. Пастух и стадо растаяли в наступившей полутьме, и только слабое позвякиванье овечьих колокольчиков говорило мне о том, что они продолжают свое движение.

И вдруг меня охватило странное чувство узнавания, какое-то приглушенное ощущение того, что все это я уже видел. Я поднял голову и медленно обернулся.

Рядом со мною кто-то сидел. Мой разум пытался и не мог ничего вспомнить.

Что-то — Бог знает что! — тревожило меня, такое смутное и такое знакомое, такое ускользающее и такое будоражащее. И теперь, когда я без особого интереса взглянул на сидевшего рядом со мной, мне в душу, совершенно беспричинно, закралось дурное предчувствие, смешанное со страстным желанием во всем разобраться, и я глубоко вздохнул и вновь тревожно повернулся лицом к угасавшему закату.

Мне показалось, что мой вздох повторился, как эхо, но не обратил на это внимания. Потом я снова вздохнул и уронил погасшую сигарету на гравий к своим ногам.

— Вы что-то сказали мне? — произнес кто-то тихим голосом так близко, что я вздрогнул и резко развернулся к говорившему.

— Нет, — помолчав, ответил я.

Это была женщина. Я не различал ее лица, но заметил на одном из пальцев ее сцепленных рук, бессильно лежавших на коленях, блеск огромного бриллианта. И тут же узнал ее. Не нужно было разглядывать поношенное черное платье и мертвенно-бледное лицо, светлым пятном выделявшееся в полумраке, чтобы понять: именно ее я нарисовал у себя в блокноте.

— Вы… Вы не против, если я поговорю с вами? — робко спросила она.

Меня тронула безнадежная тоска в ее голосе, и я ответил:

— Нет, конечно, нет. Могу я что-нибудь сделать для вас?

— Да, — сказала она, немного приободрившись. — Если только… Если захотите.

— Если это в моих силах, — весело проговорил я. — И что это? Немного денег?

— Нет, совсем нет, — возразила она, вздрогнув и отодвинувшись.

Слегка удивленный, я извинился и вынул руку из кармана, где лежали мелкие монеты.

— Я всего лишь… Я только хочу, чтобы вы взяли это, — она вынула из выреза платья и протянула мне тонкий пакет. — Здесь два письма…

Меня это изумило.

— Я?

— Да. Если вы не против…

— И что я должен с ними сделать? — недоверчиво уточнил я.

— Этого я не могу вам сказать. Я только знаю, что должна передать их вам. Так вы их возьмете?

— О да, я возьму их, — рассмеялся я. — Мне надо будет их прочесть? — добавил я и подумал: «Ловко придумано, чтобы выудить деньжат».

— Нет, — медленно произнесла она, — вам не надо их читать. Вам надо будет только передать их кое-кому.

— И кому же? Кому-нибудь?

— Нет, не кому-нибудь. Когда время придет, вы узнаете, кому их надо передать.

— Значит, мне придется хранить их, ожидая дальнейших указаний?

— Собственное сердце подскажет вам, — еле слышно вымолвила она.

Она продолжала держать пакет, и, чтобы ее успокоить, я взял его. Он был мокрый.

— Письма упали в море, — пояснила она. — Там была и фотография, отправленная вместе с ними, но от соленой воды она побелела. Вы не возражаете, если я попрошу вас еще кое о чем?

— Я? О нет, не возражаю.

— Тогда отдайте мне, пожалуйста, тот рисунок, где вы изобразили сегодня меня.

Я снова рассмеялся и спросил, как она об этом узнала.

— Я там похожа? — спросила она.

— Уверен, что очень похожи, — с чистой совестью ответил я.

— Так вы мне его дадите?

Отказ вертелся у меня на кончике языка, но потом я прикинул, что сделанных мною рисунков и без этого вполне хватит на целую полосу, так что я отдал ей набросок, кивнул на прощанье и встал. Она тоже поднялась со скамьи, бриллиант на пальце ярко сверкнул во тьме.

— Вы уверены, что ни в чем не нуждаетесь? — с ноткой добродушного сарказма спросил я.

— Вот! — прошептала она. — Слушайте! Вы слышите колокольный звон в монастыре?

Я вгляделся в непроглядную тьму.

— Нет здесь никакого колокольного звона, — уточнил я. — И уж тем более здесь нет монастырских колоколов. Мы в Нью-Йорке, мадмуазель… — я приметил ее французский акцент. — Мы с вами сейчас находимся в стране протестантов-янки, и колокола здесь совсем не такие приятные, как во Франции.

Я повернулся к ней, чтобы любезно попрощаться… Она исчезла.

Глава III

— Вы когда-нибудь рисовали трупы? — поинтересовался Джеймисон, когда на следующее утро я пришел к нему в кабинет с рисунками зоопарка на целую полосу.

— Нет, — угрюмо ответил я. — И не собираюсь.

— Давайте посмотрим вашу полосу по Центральному парку, — как обычно, мягко произнес Джеймисон.

Я выложил рисунки. С точки зрения искусства, ценности они не представляли, но Джеймисону, как мне стало ясно, понравились.

— Вы сумеете завершить их в первой половине дня? — озабоченно спросил он.

— Пожалуй, да, — устало согласился я. — Что-нибудь еще, мистер Джеймисон?

— Труп, — сказал он. — Мне нужен рисунок к завтрашнему дню… Законченный.

— Какой труп? — резко бросил я. Только кроткий взгляд Джеймисона заставил меня сдержать свое негодование.

Мы уставились друг на друга в упор. Джеймисон, слегка приподняв брови, провел ладонью по лбу.

— Мне он нужен как можно скорее, — почти ласково проговорил он.

Про себя я подумал: «Вот проклятый котяра! Еще и мурлычет». И произнес вслух:

— Где он, этот труп?

— В морге… Вы разве не читали сегодня газеты? Нет? Ах, да, как вы справедливо заметили, вы так заняты, что вам некогда читать утренние газеты. Разумеется, молодым людям надо в первую очередь учиться трудолюбию… Теперь о том, что вам надо сделать. Полиция Сан-Франциско объявила тревогу по случаю исчезновения мисс Тафт… Ну, вы знаете: дочери миллионера. Сегодня у нас в Нью-Йорке было доставлено в морг тело, которое идентифицировали как труп исчезнувшей леди. По бриллиантовому кольцу. Но теперь я уверен, что это неверно, и могу показать почему, мистер Хилтон.

Он взял ручку и на поле утреннего выпуска «Трибюн» изобразил кольцо.

— Из Сан-Франциско прислали описание ее кольца. Как видите, бриллиант находится в центре кольца, там, где скрещиваются хвосты двух золотых змеек… А вот кольцо с пальца женщины в морге.

Он быстро набросал другое кольцо, где бриллиант покоился в зубах двух золотых змеек.

— То есть кольца разные, — произнес он своим ровным, приятным голосом.

— Подобные кольца не такая уж редкость, — заметил я, припомнив, что вчера вечером в парке видел похожее кольцо на пальце у бледнолицей девушки. И тут же меня осенило: да ведь это, наверно, именно ее тело лежит сейчас в морге!

— И все-таки, — внимательно глядя на меня, спросил Джеймисон, — что вы об этом думаете?

— Ничего, — ответил я, хотя вся сцена ожила в моем воображении: грифы, застывшие на скалах, поношенное черное платье, мертвенно-бледное лицо — и кольцо, сверкающее на пальце тонкой руки!

— Ничего, — повторил я. — Когда мне отправляться, мистер Джеймисон? Вам нужен портрет? Или что-то другое?

— Портрет… Точный рисунок кольца… И… гм… И в центре будет общий вид морга в ночное время. Раз уж мы занялись этим, поможем людям ужаснуться.

— Но, — возразил я, — линия нашей газеты…

— Не беспокойтесь, мистер Хилтон, — промурлыкал Джеймисон. — Я в силах подправить линию нашей газеты.

— Я в этом не сомневаюсь, — сердито выпалил я.

— Да, в силах, — безмятежно улыбаясь, повторил он. — Видите ли, дело Тафт заинтересовало общество. И меня… Меня тоже.

Он сунул мне в руки утреннюю газету и ткнул в крупную «шапку». Я прочел: «Мисс Тафт мертва! Ее женихом был мистер Джеймисон, широко известный редактор».

— Как! — ужаснувшись, изумленно воскликнул я.

Но Джеймисон уже вышел из кабинета, и я слышал, как он со смехом беседует с посетителями в комнате для сотрудников.

Я бросил газету и выскочил прочь.

«Жаба! — возмущался я снова и снова. — Хладнокровная жаба! На всем готов заработать, даже на исчезновении невесты! Нет, будь я проклят! Всегда знал, что он хладнокровный, бессердечный крохобор, но даже не думал… даже не представлял…»

У меня не хватило слов.

Плохо соображая, что делаю, я вынул из кармана «Геральд» и увидел колонку, озаглавленную: «Мисс Тафт нашлась! Опознана по кольцу. У ее жениха мистера Джеймисона огромное горе».

С меня было достаточно. Я выскочил на улицу, поспешил в Сити-Холл-парк и сел на скамейку. И пока там сидел, все больше и больше проникался отчаянной решимостью нарисовать лицо мертвой девушки так, чтобы у Джеймисона застыла в жилах его рыбья кровь. Я изображу мрачные тени морга в виде призрачных фигур и отвратительных лиц, и в каждом лице будет проглядывать какое-то сходство с Джеймисоном. О, я прошибу его холодное змеиное безразличие! Я столкну его со Смертью в таком ужасающем виде, что даже такой бесстрастный, гнусный, бесчеловечный тип, как он, содрогнется, словно от удара кинжала. Конечно, я потеряю место, но это уже не беспокоило меня, я все равно решил уволиться, не желая оставаться в коллективе рептилий в человеческом облике.

И пока я сидел в залитом солнцем парке и, сгорая от ярости, старался скомпоновать такой рисунок, который оставил бы неизгладимый след ужаса и страдания в мозгу моего начальника, мне вдруг вспомнилась бледнолицая девушка в черном платье, встреченная в Центральном парке. Неужели это ее бедное стройное тело лежит в заполненном мрачными тенями морге? Говорят, безысходные размышления оставляют печать на лице человека. Именно такое впечатление осталось у меня от ее вида, когда я разговаривал с нею и она отдала мне какие-то письма. Письма! Я совсем забыл о них, но теперь вынул их из кармана и посмотрел на адреса.

«Удивительно, — подумал я. — Они все еще влажные. И пахнут соленой водой».

Я снова взглянул на адрес, написанный ровным красивым почерком образованной женщины, получившей воспитание во французском монастыре. На обоих письмах был один и тот же адресат: «Капитан д’Иньоль. (Незнакомый доброжелатель)».

— Капитан д’Иньоль, — повторил я вслух. — Черт возьми, где-то я уже слышал это имя!.. О боже! Где этот проклятый… Где этот чудной?..

Кто-то сел рядом со мной на скамейку и положил мне на плечо тяжелую руку.

Это был француз. «Вояка Чарли».

— Вы произнесли мое имя, — безучастно произнес он.

— Ваше имя?

— Капитан д’Иньоль, — повторил он. — Это мое имя.

Я узнал его, хотя он и надел темные очки, и в тот же самый момент меня осенило, что д’Иньоль — это тот самый предатель, которому удалось бежать. Да, теперь я все вспомнил!

— Я капитан д’Иньоль, — снова произнес он, и я заметил, что он держит меня за рукав пиджака.

Видимо, непроизвольно получилось так, что я брезгливо отодвинулся, и парень отпустил мой пиджак и выпрямился.

— Я капитан д’Иньоль, — проговорил он в третий раз, — обвиненный в измене и приговоренный к смерти.

— И невиновный! — невольно сорвалось у меня с губ.

Что побудило меня произнести эти слова, я, наверно, никогда не пойму, но именно я, а не он, вдруг задрожал, охваченный необычным возбуждением, и именно я, а не он, импульсивно протянул ему руку.

Даже не дрогнув, он взял мою руку, почти неощутимо пожал ее и отпустил. Тогда я протянул ему оба письма и, видя, что он не смотрит ни на них, ни на меня, сунул их ему в руку. Только тогда он вздрогнул.

— Прочтите их, — сказал я, — они написаны вам.

— Письма! — потрясенно произнес он голосом, в котором не было ничего человеческого.

— Да. Они адресованы вам. Теперь я это понимаю…

— Письма!.. Письма, адресованные мне?

— Вы ничего не видите? — воскликнул я.

Он неуверенно поднял руку и снял темные очки. Точно в центре каждого глаза вместо зрачков я увидел крошечные белые пятнышки.

— Вы слепой! — запнувшись, выговорил я.

— Вот уже два года как я не могу читать, — сообщил он.

Он провел кончиком пальца по письмам.

— Они мокрые, — сказал я. — Надо… Вы не хотите, чтобы я прочел их?

Он надолго замолчал, вертя свою трость. Ослепительно сияло солнце. Я молча наблюдал за ним. Наконец он проговорил:

— Прочтите, месье.

Я взял письма и сломал печати.

В первом письме был влажный, выцветший лист бумаги, на котором осталось всего несколько строчек: «Мой дорогой, я знаю, что ты невиновен…» На этом текст заканчивался. Но в расплывшемся ниже пятне я сумел разобрать: «Париж должен знать… Франция должна знать, потому что наконец-то я получила убедительные доказательства, и я отправляюсь в путь, чтобы найти тебя, мой солдат, и передать их в твои любимые отважные руки. Там, в военном министерстве, уже все знают… у них есть копия признания предателя… но они не хотят публичной огласки… они не решаются противостоять удивлению и негодованию нации. Поэтому в понедельник я отплываю из Шербура на лайнере «Зеленого креста», чтобы привезти тебя обратно к себе домой, где ты сможешь встать перед всем миром без страха и упрека. Алина».

— Это… Это ужасно! — пробормотал я. — Господи, если ты существуешь, как ты можешь такое допускать!

Но он снова схватил меня за локоть, требуя продолжить чтение, и в его голосе прозвучала угроза, заставившая меня вздрогнуть.

Перед обращенными на меня невидящими глазами я вынул из мокрого, покрытого пятнами конверта второе письмо. И, не успев толком понять, не успев осознать смысл увиденного, машинально прочел вслух расплывшиеся, едва различимые слова: «”Восток” тонет… айсберг… посреди… океана… прощай, ты не виновен… люблю…»

— «Восток»! — воскликнул я. — Это же французский пароход, который бесследно исчез… Один из лайнеров «Зеленого креста»! Я совсем забыл… Я…

Грохот револьверного выстрела оглушил меня, больно ударив по барабанным перепонкам. В ушах у меня зазвенело, я невольно отшатнулся от грязной, одетой в рванье фигуры, которая сжалась, конвульсивно содрогнулась и рухнула на асфальт у моих ног.

Топот набежавшей толпы зевак, пыль и привкус пороха в знойном воздухе, пронзительные сигналы скорой помощи, с ревом несущейся по Мейл-стрит, — все это запечатлелось у меня в памяти, пока я стоял на коленях, беспомощно сжимая руки покойника.

— Вояка Чарли застрелился, правда, мистер Хилтон? — недоуменно проговорил проштрафившийся полицейский. — Да вы сами видели, сэр… Снес себе полголовы, верно, мистер Хилтон?

— Вояка Чарли… — передавали друг другу зеваки. — Лягушатник застрелился…

Эти слова продолжали отдаваться у меня в ушах еще долго после того, как скорая помощь умчалась прочь, а разросшаяся толпа стала мрачно расходиться по требованию пары полицейских, расчистивших пространство вокруг свернувшейся лужицы крови на асфальте.

Я требовался им в качестве свидетеля и вручил свою визитку одному из полицейских, который меня знал. Любопытствующие стали с восторгом разглядывать меня, я отвернулся и стал прокладывать себе дорогу среди испуганных продавщиц и дурно пахнувших попрошаек, пока не растворился в людском потоке, текущем по Бродвею.

И лавина понесла меня куда-то — на восток? на запад? — я не замечал этого, мне было все равно, я только пробивался сквозь людское скопище, безразличный ко всему, смертельно усталый от попыток разобраться в Господней справедливости и все-таки рвущийся постичь Его замыслы… Его законы… Его суды, которые «истина, все праведны».

Глава IV

— Они вожделеннее золота, да-да, и даже множества золота чистого, слаще меда и капель сота!

Я стремительно повернулся к тому, кто брел позади меня, произнося эти слова. Его запавшие глаза были тусклыми и бессмысленными, его бескровное лицо казалось бледной маской смерти на фоне кроваво-красного свитера — эмблемы «Солдат Христа».

Не знаю, зачем я остановился, подождав его, но, когда он проходил мимо, я сказал:

— Брат, я тоже размышляю о мудрости Господа и Его заветах.

Бледный фанатик бросил на меня взгляд, заколебался, но приостановился и двинулся рядом со мной.

Из-под козырька форменного кепи Армии Спасения его глаза сияли в полумраке удивительным светом.

— Поведай мне, — продолжал я, едва слыша свой голос сквозь грохот транспорта, «звяк-звяк» канатных вагончиков и шарканье ног по выбоинам тротуара, — поведай мне о Его заветах.

— И раб Твой охраняется ими, в соблюдении их великая награда. Кто усмотрит погрешности свои? От тайных моих очисти меня и от умышленных удержи раба Твоего, чтобы не возобладали мною. Тогда я буду непорочен и чист от великого развращения. Да будут слова уст моих и помышление сердца моего благоугодны перед Тобою, Господи, твердыня моя и Избавитель мой!

— Ты цитируешь мне Священное Писание, — сказал я. — Я и сам могу его прочитать, если захочу. Но это не помогает мне уяснить причины… Это не помогает мне понять…

— Что? — спросил он и что-то пробормотал себе под нос.

— Вот это, к примеру, — ответил я, указывая на калеку, рожденного слепым, глухим и уродливым… Жалкое, истерзанное болезнями существо на панели у церкви Святого Павла… Божья тварь с тоской в невидящем взгляде, которая кривляется, гримасничает и трясет жестянкой с мелкими монетами, как будто звон меди может остановить человеческую стаю, рвущуюся вперед на запах золота.

Человек, бредущий рядом, повернулся и уставился мне в глаза долгим и серьезным взглядом.

И постепенно внутри меня зашевелилось смутное воспоминание… Что-то туманное пробуждалось в памяти, что-то ушедшее, что-то давным-давно позабытое, что-то трудноразличимое, темное, слишком слабое, слишком хрупкое, слишком неопределенное… О да, какое-то древнее ощущение, которое когда-то было ведомо всем людям… Какая-то странная неуверенность охватила меня, и я осознал, что бесполезно даже пытаться восстановить то безвозвратно утраченное чувство…

Потом голова человека в ярко-красном свитере склонилась, и он снова начал бормотать себе под нос о Господе, любви и сострадании. Как видно, невыносимый зной большого города выжег его мозг, так что я ушел прочь, оставив его болтать о тайнах, о которых никто, кроме таких, как он, не смел даже упомянуть.

Я шагал в пыли и зное, и горячее дыхание людей касалось моих щек, и горящие глаза смотрели мне в глаза. Глаза, глаза… Они встречались с моими глазами и проникали сквозь них, все дальше и дальше, туда, где среди миражей вечной надежды блистало чистое золото. Золото! Оно было в воздухе, где мягкий свет солнца золотил плывущие мысли, оно было под ногами, в пыли, которую солнце превращало в позолоту, оно сверкало в каждом оконном стекле, где длинные красные лучи высекали золотистые искры над судорожно охотящимися за золотом ордами Уолл-стрит.

Высоко-высоко, в бездонном небе, возвышались уходящие вверх здания, и дующий с залива бриз шевелил поникшие на солнце флаги, пока они не начинали развеваться над суетящимся роем внизу… Вдыхая отвагу и надежду, и мощь в тех, кто жаждал золота.

Солнце уже опустилось за Замок Уильяма, когда я апатично свернул в Бэттери-парк, где длинные прямые тени деревьев упали на газоны и асфальтированные дорожки.

Сквозь листву уже пробивался свет электрических фонарей, но залив еще мерцал, точно полированная медь, и топсели судов играли все более темными красками там, где красные солнечные лучи искоса падали на такелаж.

Старички, стуча по асфальту исцарапанными палочками, ковыляли вдоль волнолома, туда-сюда в наступающих сумерках сновали старушки, те старушки, которые ходят с корзиночками, открытыми для подаяния или набитыми всяким старьем — едой? одеждой? — я этого не знал, да и не собирался узнавать.

Над тихим заливом прокатился громовой раскат с бруствера Замка Уильяма и замер где-то вдали, последние лучи багрового солнца били со стороны моря, колыхаясь и угасая в угрюмых тонах послесвечения. И вот пришла ночь, сначала робко трогая небо и землю серыми пальцами, окутывая заросли мягкими бесчисленными очертаниями, расползаясь все шире и шире, потом становясь все гуще, пока наконец цвет и формы не исчезли на всей земле и мир не стал миром теней.

И я, сидя там, у сурового волнолома, чувствовал, как постепенно уходят горькие мысли и я начинаю смотреть на тихую ночь с ощущением того покоя, который приходит ко всем с окончанием дня.

Гибель рядом со мной несчастного калеки в парке оставила шоковый след, но сейчас нервное напряжение спало, и я задумался обо всем случившемся. И в первую очередь о письмах и странной женщине, которая мне их вручила. Непонятно, где она их нашла. Возможно, они были выброшены на берег морским течением после гибели злосчастного «Востока».

Кроме этих писем, от «Востока» не осталось больше ничего, хотя мы считали, что причиной его исчезновения стали пожар или айсберг. Ведь, когда он отплывал из Шербура, никаких штормов не было.

А что можно сказать о девушке в черной одежде с мертвенно-бледным лицом, которая отдала мне письма, сказав, что мое собственное сердце подскажет, куда их девать?

Я ощупал карман, куда сунул их, скомканные и влажные. Они были там, и я решил передать их в полицию. Потом я подумал о Кьюсике и Сити-Холл-парке, и это напомнило мне о Джеймисоне и моем задании. Ох, я и забыл об этом! Я совсем забыл, что дал клятву расшевелить холодную, медленную кровь Джеймисона! Который старался заработать на самоубийстве или даже убийстве собственной невесты! Правда, он сказал, что к его радости труп в морге не принадлежит мисс Тафт, потому что то кольцо не похоже на кольцо его невесты. Но что же он за человек! Рыскать и вынюхивать по моргам и кладбищам материал для полосы иллюстраций ради продажи лишних нескольких тысяч номеров! Никогда не думал, что он такой. И что особенно странно — обычно в нашем «Уикли» мы не публиковали такие иллюстрации. Это противоречило нашим правилам, это противоречило всей редакционной политике. Поступая так, он может потерять сотню подписчиков ради приобретения одного-единственного.

— Бесчувственный мерзавец! — пробормотал я себе под нос. — Ну, я тебя расшевелю!.. Я тебя…

Я выпрямился и уставился на фигуру, которая приближалась ко мне в неверном электрическом свете.

Это была женщина, которую я встретил в парке.

Она устремилась ко мне с протянутыми руками, ее бледное лицо отсвечивало в темноте, точно высеченное из мрамора.

— Я искала вас целый день… Целый день! — произнесла она уже знакомым мне тихим, взволнованным голосом. — Я хочу забрать письма. Они у вас?

— Да, — ответил я, — они у меня. Возьмите их ради бога. Они уже наделали сегодня много зла!

Она взяла письма из моей руки. Я увидел кольцо, сделанное из двух змеек, оно блеснуло у нее на пальце. Я встал и приблизился к ней вплотную, глядя ей прямо в глаза.

— Кто вы? — спросил я.

— Я? Для вас мое имя ничего не значит, — ответила она.

— Да, вы правы, — согласился я. — Ваше имя мне безразлично. Но ваше кольцо…

— Что с моим кольцом? — пробормотала она.

— Ничего… Такое же кольцо есть у мертвой женщины, которая лежит в морге. А вы знаете, к чему привели ваши письма? Нет? Я прочитал их несчастному калеке, и он тут же вышиб себе мозги!

— Вы прочли их мужчине?

— Да. Он застрелился.

— Кто он был?

— Капитан д’Иньоль.

То ли плача, то ли смеясь, она схватила мою руку и покрыла ее поцелуями. Злой и удивленный, спасаясь от ее холодных губ, я вырвал руку и снова сел на скамейку.

— Не за что меня благодарить, — резко бросил я. — Если бы я мог знать… Впрочем, неважно. Может быть, теперь бедняге гораздо лучше в других мирах вместе с его возлюбленной, которая утонула. Да, наверно, так. Он был слеп и болен… И сердце у него было разбито.

— Слеп? — тихо спросила она.

— Да. Вы знали его?

— Да, знала.

— А его возлюбленную? Алину?

— Алина… — еще тише повторила она. — Она мертва. Я пришла, чтобы поблагодарить вас от ее имени.

— За что? За его смерть?

— О да, именно за это.

— А где вы все-таки взяли эти письма? — напрямую спросил я.

Она не ответила, гладя пальцами мокрые конверты.

Прежде чем я повторил вопрос, она двинулась в тень деревьев, легко, бесшумно, и пока она шла, я все время видел, как блестел бриллиант у нее на пальце.

Мрачно размышляя, я встал и отправился по Бэттери-парку к надземной дороге.

Поднявшись по лестнице, я купил билет и вышел на унылую платформу. Когда подошел поезд, я втиснулся туда вместе с толпой, все еще обдумывая свое возмездие, чувствуя и веря, что обязан покарать и заставить покаяться человека, наживающегося на смерти.

Наконец поезд остановился на Двадцать восьмой улице, и я поспешил вниз по лестнице и дальше к моргу.

Когда я зашел в морг, старик Скелтон, санитар, стоял у стола, тускло отсвечивавшего под слабым светом газовых рожков. Он услышал мои шаги и обернулся, чтобы посмотреть, кто пришел. Потом кивнул и сказал:

— Мистер Хилтон, вы только поглядите на этого жмурика… Я сейчас вернусь… Это та, кого все газеты считают мисс Тафт. Только они дали маху, потому что этот жмурик здесь уже две недели.

Я вынул блокнот для эскизов и карандаши.

— Которая, Скелтон? — спросил я, разыскивая ластик.

— Вот эта, мистер Хилтон, которая улыбается. Сэнди Хук ее уже снял. Как будто спит, правда?

— А что она там так крепко сжимает в руке? Ох ты, письмо… Ну-ка, Скелтон, сделай-ка посветлей. Я хочу разглядеть ее лицо.

Старикан повернул газовый рожок, пламя зашипело и вспыхнуло в сыром, зловонном воздухе. Мои глаза уперлись в покойную.

Застыв и едва дыша, я смотрел на кольцо, сделанное из двух изогнувшихся змеек, державших огромный бриллиант… Я видел мокрые письма, скомканные в тонкой руке… Я смотрел… Господи, помоги мне!.. Я смотрел на мертвое лицо девушки, с которой только что разговаривал в Бэттери-парке!

— Мертва не меньше месяца, — равнодушно сообщил Скелтон.

Чувствуя, что теряю сознание, я пронзительно закричал… и в ту же секунду кто-то сзади схватил меня за плечо и грубо встряхнул… Он тряс меня, пока я снова не открыл глаза и, жадно глотнув воздух, не закашлялся.

— Эх, молодой человек! — наклонившись надо мной, произнес парковый полицейский. — Если вы будете спать на скамейке, кто-нибудь оставит вас без часов.

Я огляделся, отчаянно протирая глаза.

Так значит, это был только сон… И никакая девушка с мокрыми письмами ко мне не подходила… И я не ходил в редакцию… Не существовало никакой мисс Тафт… Джеймисон не был бесчувственным негодяем… И ведь в самом деле! Он обращался с нами гораздо лучше, чем мы того заслуживали, он был добр и великодушен. А ужасающее самоубийство! Слава богу, это просто небылица… И морг, и Бэттери-парк ночью, где девушка с мертвенно-бледным лицом… Ф-фу!

Я нашел свой блокнот для эскизов, перелистал страницы с изображениями животных — гиппопотамов, буйволов, тигров… Ох ты! А рисунок, где на первом плане изображена женщина в черной одежде в окружении задумчивых стервятников и толпы народа в самый солнцепек? Он исчез.

Я проверил блокнот еще раз, порылся во всех карманах… Он исчез.

Наконец я встал и двинулся по узкой асфальтовой дорожке в густеющий полумрак.

Повернув на более широкую дорожку, я заметил группу людей — полицейского, державшего фонарь, нескольких садовников и сборище зевак, окруживших что-то… Какую-то темную массу на земле.

— Его нашли как раз в таком положении, — говорил один из садовников. — До приезда коронера лучше его не трогать.

Полицейский приподнял фонарь, его луч упал на два лица, на два тела, прислоненные к парковой скамейке. На пальце у девушки сверкал великолепный бриллиант, который держали в зубах две золотые змейки. Мужчина застрелился. Он сжимал в руках два мокрых письма. Волосы и одежда девушки насквозь промокли, по ее лицу было понятно, что она утонула.

— Послушайте, сэр, — взглянув на меня, заметил полицейский. — По вашему виду похоже, что вы знаете этих двоих…

— Никогда не видел их раньше, — выдохнул я и двинулся прочь, пораженный до глубины души.

В складках ее поношенной черной одежды я заметил краешек листа бумаги — набросок, который я потерял!

Благио ТУЧЧИ

ПОЖЕЛТЕВШИЕ ЛИСТКИ

Перевод с итальянского: Леонид Голубев

— Черт! — сорвалось у меня с языка, когда кондиционеры сделали дружный выдох и столь же дружно перестали дышать.

Прелат, сутулившийся за соседним столом и клевавший носом над пухлым фолиантом, вздрогнул и внимательно осмотрел меня. В нем явно боролись два желания: устроить мне разнос и наслаждаться сиестой. Второе взяло верх, и он решил не связываться. Извечное противостояние добра и зла на этот раз завершилось хрупким перемирием. Только скандала мне не хватало.

От кондиционеров не было особого толку. Дышать в читальном зале Ватиканской апостольской библиотеки, на время ремонта спустившимся в подвал, было нечем ни с ними, ни без них. Я чувствовал себя библейским Ионой в чреве левиафана. Чем он там дышал, кстати?

Такой жары не было в Риме лет пятнадцать. Не самое удачное время для заточения в духоте читального зала. Но так уж легла карта. Или, другими словами, так было угодно Господу Богу, ибо на все Его воля. Завтра утром я вылетаю на Сицилию. В аэропорту Палермо меня встретит Элизабет с маленьким Донато. Малыш заберется мне на колени, возьмет мою голову в обе ручонки, чтобы полностью завладеть отцовским вниманием, и начнет тараторить о своих последних проделках, не давая вставить слово ни мне, ни Элизабет… И так всю дорогу до Таормины, славного городка, облюбованного нами еще в студенческую пору.

Но это будет завтра. А сегодня мне нужно просмотреть еще одну книгу, правда, не слишком увесистую… Конечно, я мог бы обойтись и без нее, но тогда лишу себя чувства хорошо проделанной работы, а это чего-то да стоит. После короткого отпуска на Сицилии мне предстоит поездка в Бостон: один из местных колледжей пригласил меня прочитать курс лекций по истории папства. Мне захотелось обновить и пополнить запас цитат из первоисточников и уточнить кое-какие детали. Ведь правильно подобранные цитаты составляют основу любой лекции: остальное можно найти в учебниках или Интернете.

Тут я должен сделать важное признание: я человек глубоко верующий. Да, я свято верю, что Бога нет. История с Большим взрывом, на мой взгляд, куда правдоподобнее, чем героические усилия Творца по созданию нашего мира за шесть дней. Бога нет. Но никто не станет отрицать существование религий. А все существующее имеет свою историю. Историей религий занимаются и интересуются, в основном, люди светские — истинно верующим она ни к чему. История папства — моя специализация, так что я не одну сотню часов провел в библиотеке Ватикана.

Итак, мне оставалась одна книга… Один из богословских трактатов Михаэля Лохмайера 1512 года издания. Переплет так себе, простенький, без затей и претензий. Я взял томик в руки и раскрыл наугад. Из него выпали сложенные несколько раз пожелтевшие листки. Даже не пожелтевшие — скорее бурые, с более светлыми прожилками и вкраплениями, как у состарившейся мраморной плиты. Я отложил книгу и принялся осторожно разворачивать находку. Какие-то записи, старинная вязь латыни, почерк неуверенный, но не детский, а скорее старческий — дрожащая рука выдавала себя. Затхлый запах. Текст не слишком разборчив, особенно в складках. Я вооружился лупой и погрузился в изучение документа.

Сразу стало ясно, что листки не имели никакого отношения к книге и были младше нее на век, а то и боле. Как же они попали туда? И неужели никто не читал Лохмайера до меня? Минут через двадцать я забыл о красотах Таормины и заокеанских студентах. У меня в руках была настоящая тайна, и я должен был попытаться в ней разобраться! Но… Минут через сорок читальный зал закроется. Что же мне делать с находкой? Просто положить в карман? Нет, тут столько видеокамер. Заказать копию? Но это значит, привлечь внимание служащих… Да и вряд ли можно получить приличное качество. Пожалуй, я уберу листки обратно в книгу и попрошу не возвращать ее в хранилище — завтра я подойду к открытию и продолжу работу с ней.

Вечером я позвонил в Таормину. Элизабет встретила известие спокойно, лишь тяжело вздохнула и почему-то поинтересовалась погодой в Риме, словно я занимался не научной работой, а приемом солнечных ванн. Семь лет совместной жизни смирили ее с тем, что спорить со мной бесполезно. Но вот Донато провел со мной в два раза меньше времени… Пазл Spider-man не помог, пришлось пообещать радиоуправляемую модель вертолета.

Вчерашний прелат уже дремал за своим столом. На всякий случай я выбрал место подальше от него. Затаив дыхание, я взглянул на книгу с торца — листки на месте. Мне не хотелось делать двойную работу, и я решил сразу переводить на итальянский.

В жизни каждого наступает минута, когда он осознает, что счет пошел на дни, может, уже и на часы. И тогда он задается вопросом, который, в этом нет сомнения, донимал его и ранее, но только сейчас ему потребовался точный ответ на него. Если угодно, это робкая попытка приготовиться к Суду высшему, Божьему суду.

Времени мало. Скорее всего, я не успею. Поэтому постараюсь быть кратким, хотя вряд ли у меня это получится.

Как я прожил жизнь?

Это и есть тот самый вопрос. А ответ на него, честный ответ, можно получить лишь стоя пред ликом той, которую не хочу призывать раньше положенного мне срока, когда прожитую жизнь видишь в истинном свете, без присущей ей тщеты и суеты. И тут потребуются весы, которыми пользуются эскулапы при изготовлении своих микстур и пилюль. Чтобы взвесить ответы на множество менее важных вопросов, подводящих нас к главному. На одну чашу весов сложим все наши грехи, а на другую — дела добрые. И посмотрим.

Насколько отдалялся от служения Господу, насколько был грешен? Многим ли людям отравил существование? Предавал? Прелюбодействовал? Насколько был предан Господу, была ли вера моя крепка?

Я не настолько хорошо владею латынью, чтобы переводить бегло, а было еще полно неразборчивых мест, особенно на сгибах. Порой приходилось отгадывать слова по хвостикам и закорючкам, оставшимся от букв, предполагая, что текст имеет смысл. Но смею надеяться, что мне не придется в свои последние минуты склонить чашу зла грехом лжесвидетельства. Когда закончу перевод, сниму копию с листков и, не торопясь, дома, за чашкой кофе, выверю текст. Кстати, о кофе. Так хочется сейчас хотя бы маленькую чашечку, хотя бы глоток, но боязно лишний раз сдавать-забирать книгу…

Достаточно было прегрешений, но стремился я к добру, как понимал его. Что я сделал для своих близких? Был ли чуток к их нуждам? Сеял ли доброе, вечное, а главное — крепил ли веру в Господа нашего? Много хорошего сделал я людям и прежде всего — Его Преосвященству Джузеппе дель Милано. Я не называю его истинного имени, ведь он продолжает свой славный земной путь, и я не хочу посеять даже каплю сомнений в святости его настоящего имени. Так уж сложилось, что он достиг высот иерархии, а я, друг его детства — нашего детства, — провел всю свою жизнь в его тени, разделяя с ней верность своему суверену.

Время. В сторону мелочи. Оставим их св. Петру. Из-за них я бы не стал тревожить покой читающего эти строки. Есть две вещи, тайну которых я не хочу унести с собой. Это не покаяние — нет, я не испытываю раскаяния. Я сделал то, что считал правильным, и он, видит Бог, заслуживал этого. Я верно служил своему другу и суверену, и мне принадлежит часть заслуги в его возвышении. И еще я хочу поделиться тем, что просто сводит, точнее, сводило меня с ума. Не понимаю, как такая мысль вообще могла прийти мне на ум. Лукавый попутал, не иначе.

Я тоже готов сойти с ума от стольких предисловий и недомолвок. Сам все время подгоняет себя, но тут же сбивается на бесплодное философствование. И еще я схожу с ума от жажды… Ну давай же, милейший!

Собственно, обе эти вещи тесно связаны и переплетены между собой. И имеют отношение к одному происшествию. О нем и пойдет речь.

Слава Всевышнему, сподобился!

В начале 1592 года от Р. Х. Джузеппе дель Милано, при всех своих талантах и необъятной вере, всего лишь являлся священником церкви Св. Луки в Венеции. Видит Бог, не обошлось тут без интриг людишек мелких и завистливых, но не об этом речь. Понтифик, а им тогда уже стал Климент VIII, заметил усердие падре Джузеппе, и мы жили в надежде на красную мантию для моего суверена. Но проклятый Ноланец настраивал всех против падре Джузеппе. Когда-то их пути пересеклись, и Джузеппе дель Милано в свойственной ему яркой манере изобличал Ноланца в богохульстве. В результате Ноланец, скрываясь от гнева праведного, бежал из страны. И вот спустя много лет он вернулся, да так не вовремя. Что-что, а мутить воду Ноланец умел. Писал жалобы в Рим, клеветал на каждом шагу, не упускал ни одного случая лягнуть падре Джузеппе.

Как-то призвал меня падре, и между нами произошел примерно такой разговор:

— Этот мерзавец, Карло, просто пьет мою кровь! И где он раскопал ту историю…

— Ваше Преосвященство!

— Прекрати, Карло, меня так величать, ведь мы знаем друг друга как облупленных.

— Ваше Преосвященство, позвольте мне обращаться к вам так, ведь для меня великая честь быть вашим другом и верным слугой! И у меня есть скромная мысль, которая, возможно, окажется полезной.

— Так говори быстрей и без своих обычных обиняков!

— Ваше Преосвященство, этот тип, находясь в изгнании, проповедовал, что звезды такие же небесные тела, как наше Солнце, и что миров существует бессчетное множество. Еретик, каких свет не видывал…

— Ах, друг мой…Это все известно. И Земля у него водит хороводы вокруг Солнца… Он везде ссылается на Коперника и других, таких же, как он, еретиков. Не понимаю, почему в свое время не разобрались с этим поляком, вот и пожинаем теперь ересь. И, увы, все это не тянет на аутодафе.

— Конечно, Ваше Преосвященство. Но… Я тут кое-что набросал. Только обещайте, что не воспримите это как мои мысли.

— Обещаю.

— Ваше Преосвященство, я написал это от лица Ноланца.

— Ты хочешь сказать, что подделал его почерк?

— Это не так сложно, Ваше Преосвященство. Я готовился полторы недели, изведя пару дюжин драгоценных листов бумаги. Это совершенно богохульная идея, и я не хочу произносить ее вслух. Вот, прочтите сами.

— Нет, Карло, мы тут вдвоем, так что можешь смело…Я помню, да-да, что это идея Ноланца, а не твоя.

— Ваше Преосвященство, я повинуюсь. Ноланец считает, что звезды мечутся по небосклону…

— И что с того?

— А если они движутся в разные стороны, то есть разбегаются?

— Даже и так? И что?

— Пока ничего, но если так, то не потребуется больших усилий воображения, чтобы предположить, что когда-то они начали движение из одной точки! — окончание фразы я почти прошептал, склонившись к уху Его Преосвященства.

— Однако мудрено…

— И это уже в корне противоречит… истине!

— Но он же станет все отрицать.

— Во-первых, не станет: тут вкратце изложены и все его идеи. Во-вторых, кто же ему поверит? Я думаю даже, что никто и не станет заниматься этим.

— То есть?

— Очевидно, что эта ересь достойна костра, и Святая Инквизиция не захочет ее популяризировать, а найти повод — для нее с Божьей помощью не составит труда. И вы, Ваше Преосвященство, наконец избавитесь от этого проходимца.

— Я должен подумать.

— И, может, самое главное. Именно вы передадите этот опус Инквизиции, тем самым оказав ей великую услугу. Понтифик должным образом оценит ваши усилия…

— Спасибо, Карло, это действительно должно сработать!

И это сработало.

Если все так, то проясняется причина, приведшая Джордано Бруно на костер! Сколько перьев сломано историками, сколько изведено чернил, чтобы выяснить ее. А сколько было споров! Этот Карло тот еще прохиндей. Придумать такое. И главное, все правильно рассчитал. Живи он в наши времена, Берлускони наверняка взял бы его в свою команду! Кстати, а как его фамилия? Я заглянул в конец текста, но подписи не обнаружил. Все-таки не успел. Не надо было так затягивать предисловие, а еще лучше — представиться в начале.

Силы мои иссякли. Я понял, что не проживу без кофе и часа. Что ж, продолжу завтра. Мне осталось не так много: рассуждения Карло о том, что, хотя он и привел на костер Ноланца по злонамеренному навету, отставной монах, безусловно, такой конец заслуживал, а также некоторые подробности Большого взрыва — вы не поверите, но именно этот термин он употребил, правда, не в отношении сингулярности, а в связи с творившимся у него в голове.

Всю ночь меня мучил кошмар. Я в толпе зевак наблюдал за приготовлением костра, а потом вместе со всеми орал что-то радостное, заглушая стоны еретика, преданного огню. Но затем ни с того ни с сего обнаруживал, что мученик, привязанный к столбу, никто иной, как я сам! В этот момент я просыпался с криком, потом снова проваливался в сон, и все повторялось сызнова.

Я поднялся утром совершенно разбитым. Голова трещала, словно пара грецких орехов в умелых руках. Даже контрастный душ не помог. Ясно, что от этого дня не следует ждать ничего хорошего, и я даже не ответил на неизменное «Добрый день!» консьержки.

Предчувствие не обмануло меня. Когда я потребовал своего Лохмайера, служащий извинился и бесцветным голосом сообщил, что книга уже выдана. Я осмотрел зал. Кроме моего неизменного прелата в столь ранний час никого не было. Служащий, проследив мой взгляд, кивнул. Выбора у меня не было.

— Извините, — вкрадчиво сказал я. Прелат открыл один глаз, затем — второй. — Эта книга… Лохмайер. Я, кажется, забыл в ней вчера документ. Вы не позволите ее на секундочку…

— Да-да, пожалуйста. — Он взял со стола книгу и рассеянно протянул мне. После чего, не проявляя ни малейшего интереса ко мне, закрыл глаза.

Мне показалось, или он действительно следил за мной из-за неплотно сомкнутых век? Не сходя с места, я аккуратно пролистал книгу, хотя беглый взгляд на ее торец не оставлял надежды. Мне захотелось огреть прелата Лохмайером по голове, но вместо этого я, как мог вежливее, сказал:

— Ради всего святого, — уж не знаю, как я смог выговорить такое, — простите меня, вы не… вам не попадались такие желтые листки…

Прелат открыл оба глаза и уставился на меня невинным взглядом кота, сожравшего всю сметану.

— О, я даже не успел притронуться к книге… Что-нибудь ценное?

Книгу я успел положить на стол, а иначе… за себя не ручаюсь.

После некоторых колебаний — пусть я буду выглядеть последним идиотом — я задал прямой вопрос служителю. Это был тот же святой отец, что принял у меня книгу накануне. Конечно, никакого проку от моих вопросов не было. Служитель ничего не знал, хотя, видя мое состояние, очень хотел помочь и даже сделал вид, что тщательно перерывает все ящики своего письменного стола. Мне следовало вчера попросить скопировать мою находку, а теперь…

Теперь я владею тайной, которой не могу ни с кем поделиться: никаких доказательств у меня нет. Признайтесь, ведь и вы не верите мне?! Но не сомневайтесь, я переверну вверх ногами все архивы, но разыщу опус, который изготовил Карло, но… это уж после поездки в Бостон!

Лукас Т. ФОУЛИ

ПРИЗРАК СЕМЬИ

Перевод с английского: Татьяна Адаменко

Артур Редверс, рулевой в команде колледжа святой Магдалины, пригласил свою команду провести зимние каникулы и встретить Рождество в загородном доме его родителей в …шире.

У меня было крайне мало общего с денди, кутилой и любимцем дам Редверсом. Я думал, что получил свое приглашение по двум причинам: во-первых, я состоял в той же команде загребным; во-вторых, как автор недавно вышедшего сборника фольклора я мог рассказать хорошую, леденящую кровь историю в старинном духе, которая сама по себе является неотъемлемой частью Рождества.

Должен признаться, что этот злосчастный сборник с момента своего выхода питал остроумие всех моих соучеников, которые в меру своих возможностей то изображали за моим окном целый сводный оркестр привидений, то подкладывали чучело ведьмы в мою постель, то увешивали себя связками чеснока, изображая испуг, если я подходил слишком близко. Большинство из них искренне полагало, что автор такой книги и сам должен быть суеверен, словно деревенская старуха.

На самом деле, конечно, я не верил в привидений — но готов был поверить, если бы получил убедительные доказательства их существования. Мне казалось, что это больше отвечает духу науки, чем упрямый слепой скепсис.

И я был так рад сменить обстановку и на время отвлечься от иссушающего ум ученья, что весь вечер истратил на выбор самых эффектных, жестоких, пугающих рассказов из своих записей. Но все вышло немного иначе: когда мы приехали, оказалось, что семейная история Редверсов просто-таки изобилует загадочными явлениями и фамильными привидениями, так что хозяин дома полностью узурпировал роль рассказчика.

Я ни капли не огорчился: прекрасные актерские данные Редверса и его бархатный выразительный голос превращали каждую историю в настоящее представление. Он рассказывал про иногда раздающийся по ночам детский плач — плач незаконного ребенка, которого задушила собственная мать; про призрак лакея, который покончил с собой, забравшись в хозяйскую ванну; про красавицу, которая иногда вскрикивает, пробегая по коридору, а за ней несется некто в белом длинном одеянии и туманной дымкой вместо лица… но больше всего мне запомнилась история про Черную Даму. Сама по себе эта легенда достаточно типична и встречается в любом уголке Англии, но Редверс рассказывал про нее с особым чувством.

Неудивительно, ведь Черная Дама предвещала смерть одного из членов семьи.

— Если присмотреться, — говорил Редверс, — можно заметить, что на черной ткани ее одежд расплываются темные пятна. Она была бездетна и покончила с собой кинжалом мужа-изменника, когда узнала, что его любовница родила ему сына. А перед смертью она будто бы прокляла весь род Редверсов и обещала, что увидит смерть каждого из нас, до конца поколений. А если ее видит кто-то не из нашего рода, значит, ему тоже предстоит скорая смерть.

— Кровожадная леди! А ты ее видел? — усмехнувшись, полюбопытствовал Смит. Я негодующе покосился на него, но Редверс ответил вполне спокойно.

— Однажды, когда умирал мой прадед. Только, Дарем, прошу, не записывай этого.

Я охотно дал согласие, изнывая от любопытства. Редверс, как истый актер, выдержал паузу, чтобы наше нетерпение дошло до предела, и затем продолжил:

— Это было поздним вечером, и мне давно полагалось спать, но меня разбудила карета доктора. Я вертелся на постели, пытаясь уснуть, прислушивался к голосам, и почему-то с каждой минутой мне становилось все страшней. Я больше не мог оставаться у себя в комнате — я вскочил, нашарил среди игрушек свой меч и вышел в коридор. Я склонился над перилами лестницы, но в холле было уже пусто. И тут я почувствовал дуновение холодного ветерка. Я обернулся и увидел, что из глубины коридора на меня надвигается черная тень, постепенно превращаясь в тонкую даму в черном платье. Сначала я успокоился, но потом понял, что я не знаю эту даму, и в ее лице было нечто такое… печаль и злоба, слитые воедино. Она неслась по коридору очень быстро, вытянув вперед руки, и глаза у нее были словно застывшие черные камешки. Мне показалось, что она хочет меня обнять, и я вскрикнул от ужаса и замахал своим детским оружием. Когда я проткнул ее, мне показалось, что я рву паутину. Она разинула рот в беззвучном крике и разлетелась на тающие клочья темноты, а я упал в обморок. Врач, который опоздал к смертному одру моего деда, занялся моим лечением, потому что я не приходил в себя трое суток. У меня чуть не случилась мозговая горячка.

Серьезность Редверса произвела на всех нас глубокое впечатление.

— Но почему тебе удалось прогнать Черную Даму? — первым нарушил я тишину. — В этом случае должно было сработать какое-то условие, условие…

Я запутался под взглядами своих товарищей.

— От тебя, Дарем, ничего не скрыть, — усмехнулся Редверс. — Действительно, условие было. Поскольку Черная Дама покончила с собой с помощью стали, она теперь боится холодного оружия, любого. Меч, стрела с железным наконечником, копье… а мой детский меч был сделан из настоящего кинжала, только с затупленным лезвием.

— Холодное железо… — задумчиво сказал я, сожалея, что пообещал не записывать эту историю. Но Артур уже перевел разговор на более веселые и земные темы.

На следующий день мы утоптали и залили водой тропки с холма, приделали полозья к креслам и катали в них дам из соседнего Фернли-Мэнор.

В разгар этих веселых забав пришло письмо с ужасной новостью.

У отца Редверса, сэра Арчибальда, случился третий удар. Артур должен был спешить в Лондон, и о выздоровлении речь не шла — только о возможности попрощаться.

Я был польщен и очень удивлен, когда Артур попросил меня поехать вместе с ним. Хотя мы немного сблизились за этот месяц, я полагал, что он попросит об этом Гилла или Смита, но Артур в присущей ему манере сказал, что «ты само воплощение спокойствия, и я надеюсь позаимствовать у тебя немного, если ты не возражаешь, приятель».

Конечно, как я мог возражать?

Мы прибыли в скорбно притихший особняк на Белгрейв-сквер. Слуги уже рассыпали перед ним солому, чтобы стук копыт и грохот колес не тревожили больного. Сэр Арчибальд ни разу не приходил в сознание с тех пор, как с ним случился удар. Редверс представил меня своей матери. Около тридцати лет назад это был скандал, когда натурщица благодаря своей редкостной красоте стала леди Редверс; и, признаю, на мгновение во мне проснулось вульгарное любопытство.

Теперь это была тучная седовласая дама, слегка напоминающая монгольфьер в оборках и рюшах. Очаровательная капризная гримаска, запечатленная на лице феи в «Июльском полдне», превратилась в полноценную гримасу недовольства и недоверия к миру, впечатанную морщинами в округлившееся лицо. Только сочные губы изящного и твердого очерка остались неподвластны времени.

Но в выцветших глазах леди Редверс и ее плавных жестах читалась такая несокрушимая энергия и жизненная сила, что это вызывало смутную тревогу. И Артур Редверс, недосягаемый идеал для большинства студентов Оксфорда, в ее присутствии словно поблек и отступил в тень.

Взаимная привязанность матери и сына была очевидна, и я, наблюдая за ними, с новой силой почувствовала неуместность своего присутствия здесь, в доме умирающего. Какую поддержку я, чужак, мог предложить тем, кто связан кровными узами и столькими общими воспоминаниями?

Но леди Редверс приветствовала меня столь любезно и гостеприимно, что я несколько воспрянул духом. Комната моя была прекрасно обставлена, а ужин — просто великолепен. Затем мы с Артуром устроились в курительной, еще пропитанной запахом излюбленных сэром Арчибальдом дешевых сигар, и пробыли там почти до рассвета. Я понимал, что сейчас Редверсу нужен не собеседник, а слушатель, и старался выказать ему все внимание и поддержку, которую он, безусловно, заслуживал. Временами в голосе Артура явственно сквозила горечь. Чем больше говорил Артур, тем яснее становилось, что отца и сына связывало очень немногое, и ни тот ни другой не старались упрочить эту связь. Сэр Арчибальд долго не мог смириться с тем фактом, что Редверс лишен художественного дара, и в его глазах, в отличие от большинства английских отцов, спортивные успехи сына немногого стоили.

— Может быть, отец думал, что это единственное, что достойно передать сыну, — неожиданно сказал Артур. — В остальном, ты знаешь, он мало был похож на «благочестивого отца» из воскресной книжки… И когда оказалось, что я неспособен линию провести ровно, он потерял ко мне всякий интерес…

На следующее утро я вместе с леди Редверс и Артуром выслушал отчет доктора, который подтвердил наихудшие опасения. Сэр Арчибальд так и не приходил в сознание, и его время в этом мире заканчивалось. Речь шла о днях, не о неделях.

…Тягостная атмосфера дома, застывшего в ожидании неизбежного, по-своему сказывалась на каждом его обитателе. И без того превосходно вышколенная прислуга превратилась в невидимок, но это не спасало их от тихих и жестких выговоров леди Редверс, которая отчитывала их самолично, не доверяя этого дворецкому или экономке.

Артур — после того первого вечера — на удивление мало нуждался в моем обществе. (Может, потому, что мы очень по-разному представляли себе «допустимое» количество выпитого, и я, заметно уступая Артуру в выносливости, твердо придерживался своей нормы.) Почти все время он проводил вне дома, возвращаясь иногда за полночь, — хотя, надо отдать ему должное, никогда не терял самоконтроль и дар речи.

Я оказался предоставлен сам себе и часами прогуливался по Лондону, неохотно думая о возвращении, изучал библиотеку, пытался делать выписки для своей новой книги… И, конечно, размышлял о том, кто умирал, находясь под одной крышей со мной. Характер сэра Арчибальда был виден во всем: в его ярких солнечных картинах и коллекции холодного оружия, заполняющего каждую стену в доме; в «фермерских» глиняных трубках в курительной; в откровенно непристойной, но выполненной с большим искусством скульптуре Леды и лебедя в саду; в прожогах и следах от пепла на коврах у ножек каждого кресла в библиотеке, в радужных радостных бликах от витражей (ручаюсь, в доме не было ни одного простого стекла!), которые сейчас смотрелись так неуместно… В библиотеке висела уменьшенная копия знаменитой «Прекрасной безжалостной дамы». Золотоволосая фея склонилась над рыцарем, спящим на склоне холма, усыпанного маками, с цветом которых перекликалось ее пышное алое платье. Отброшенный в сторону меч, поймавший на лезвие закатный отблеск, был бессилен его спасти. «…Цветы в кудрях, блестящий дикий взор…» Для этой картины позировала не нынешняя леди Редверс, и я сомневался, что такая совершенная красота вообще существует в нашем бренном мире.

Я искренне сожалел о том, что мне не суждено было познакомиться с этим невероятно талантливым человеком раньше, — а теперь от него осталась лишь угасающая бездумная плоть.

На четвертый день своего приезда я сидел в гостиной и старался не шуршать страницами «Обсервера», Артур устроился на диване напротив меня и, казалось, дремал. В доме царила тишина.

И вдруг, посередине статьи о гомруле я почувствовал скользнувший по шее холодок. Я не встревожился и машинально отметил, что кто-то вошел в дом с улицы. Краем глаза я отметил, что по центральной лестнице кто-то идет наверх, на второй этаж — темное пятно на грани видимости.

И вдруг в мозгу возник красный сигнал тревоги, и я повернул голову, чтобы пристальней рассмотреть посетителя. По лестнице плавно и беззвучно поднималась женщина в глубоком трауре, ее лицо было скрыто черной вуалью. Я не мог понять, кто она, почему дворецкий не доложил о визите, и машинально встал с кресла, собираясь что-то сказать… и тут в гостиную вошла камеристка леди Редверс, уж не помню, с каким сообщением для Артура.

Ее глаза равнодушно скользнули по лестнице, не задерживаясь, словно там никого не было! Я молча переводил взгляд с нее на лестницу, с лестницы на нее… на лице камеристки наконец проступило удивление и недовольство, но оно было вызвано исключительно мной и моим нелепым поведением!

Дама в трауре тем временем исчезла из моего поля зрения. Судя по всему, она направилась к личным покоям лорда и леди Редверс, и меня пробрал холодный пот, когда я понял, что, может быть…

На следующий день я убедился, что ни слуги, ни Артур не видят эту странную гостью.

Никто, никто в доме не обращал на нее внимания, хотя однажды леди Редверс едва разминулась с ней на лестнице. Она сохраняла свой обычный, невозмутимо-недовольный вид, и взгляд ее был прикован к Артуру, но мне показалось, что она на десятую долю дюйма отшатнулась в сторону, когда мимо нее прошла Дама в Черном.

Я бы хотел знать, что она почувствовала в ту секунду — смутную тревогу? Укол страха? Холод, который так часто сопровождает сверхъестественные явления? Но миг замешательства прошел так быстро, что я не был даже уверен, что точно видел его.

И если вы думаете, что я сгорал от любопытства и желания исследовать этот феномен, вы ошибаетесь. Напротив — меня леденил ужас, а в голове царил полнейший хаос.

Бессонная ночь, и в памяти все время звенели слова Артура. «Если ее видит кто-то не из нашего рода, это значит, что он скоро умрет».

Мысли о неотвратимом, о неизбежном сводили меня с ума. Я проклинал себя за легкомысленный интерес к сверхъестественному, проклинал свой «научный подход», свое тщеславие, проклинал каждый рассказ в своем сборнике… Слезы душили меня, и я, взрослый двадцатиоднолетний мужчина, дал волю слабости, тут же устыдившись звука собственных рыданий.

Разбитость во всем теле, пульсирующая головная боль, страх и отупение от бессонной ночи — таким я вышел утром из своей комнаты.

А навстречу мне по коридору плавно и бесшумно шла Черная Дама, и глаза ее блестели сквозь вуаль.

И тут во мне вспыхнула жажда жизни, равной которой я никогда не испытывал. За долю секунды я вспомнил рассказ Артура.

Вспомнил, чего боится Черная Дама!

Она продолжала надвигаться прямо на меня.

Я схватил со стены первое, что мне попалось — зубчатую индийскую саблю. Черная Дама остановилась и отступила назад на крошечный, едва заметный шажок.

Я с воплем занес саблю над головой, и…

Меня остановила такая малость, такая не стоящая упоминания деталь…

Когда я подошел к ней вплотную, в мои ноздри проник легкий запах духов и пота. То утро было не по-зимнему солнечным и теплым. Но… но призраки не потеют!

И тут Черная Дама с легким вскриком рухнула в обморок, я отшвырнул саблю и бросился к ней, а леди Редверс вышла из своей спальни.

Я откинул вуаль и увидел лицо с картины… Пульс бился, и ее дыхание было ровным. Я понял, что эта женщина не так молода, как мне сперва показалось, скорее ровесница леди Редверс, чем моя, но ее красота по-прежнему могла послать в бой тысячу кораблей…

А затем я поднял голову и увидел исполненную сожаления улыбку леди Редверс. Кроме этой улыбки, ничто не выдавало ее чувств.

О, сэр Арчибальд был невероятно талантливым художником, но в одном он ошибся — Прекрасную Безжалостную Леди он написал не с той натурщицы.

* * *

Позже я узнал всю историю — частично восстановил ее сам, частично по слухам и газетным сообщениям. Оказывается, Фанни Льюис была натурщицей сэра Арчибальда до того, как ее с этого места вытеснила нынешняя леди Редверс. Их соперничество зажгло в сердце леди Редверс ненависть, которая за тридцать лет не только не угасла, но постепенно сделалась самой основой ее натуры; особенно когда леди Редверс выяснила, что сэр Арчибальд содержал Фанни все эти годы, и, кроме того, завещал десять тысяч фунтов.

Не знаю, у кого впервые появилась идея использовать глупца, и так наполовину верующего в привидения — у матери или у сына. Я думаю, это больше соответствует остроумной жесткости Артура — от прочих его проделок в колледже эта отличается лишь масштабом.

Они разделили работу: мать якобы великодушно пригласила соперницу попрощаться с ее давним возлюбленным; а сын рассказал историю о Черной Даме так, чтобы она запала мне в память и в душу.

Разумеется, никто не должен был замечать такого вопиющего нарушения этикета, как любовница в доме законной супруги — слугам были отданы соответствующие приказания, и, что немаловажно, поведение хозяев, игнорирующих Фанни, тоже не вызвало у прислуги вопросов. Все представление было разыграно ради меня одного — как я теперь понимаю, Артур внешне случайными замечаниями искусно доводил меня до готовности.

И наконец состоялась наша встреча в коридоре.

Артур знал, что я хороший фехтовальщик, — ради этого он и присочинил к семейной легенде страх Черной Дамы к холодному оружию, которым очень кстати были увешаны все стены дома.

Тонкий, жестокий план убийства чужими руками… моим оправданиям бы никто не поверил… тюрьма или Бедлам.

Но, к счастью, все вышло не так, как задумывали мать и ее достойный сын. Когда я думаю, какая мелочь спасла жизнь Фанни Льюис и мою, меня спустя годы вновь пробирает озноб перед тем, на каком тонком волоске случайностей подвешена иногда наша судьба.

Станислав ЛЕМ

ОТ ЭРГОНОМИКИ ДО ЭТИКИ

Перевод с польского: Виктор Язневич

На собственной шкуре я познал все основные типы общественного устройства нашего века: бедный капитализм довоенной Польши, гитлеризм, сталинизм в СССР, его разновидность в Польше, «оттепель» и наступившие за ней «заморозки», кризис, взрыв «Солидарности», ее упадок и начало «перестройки». Таким образом, я являюсь «учеником многих эпох»: и хотя сам не осознавал, но именно это оставило след в большинстве моих книг как результат работы воображения, ориентированного СОЦИОЛОГИЧЕСКИ. Научная фантастика оказалась для этого неплохим объектом. В ней я показывал, что происходит, когда индивидуумов «приспосабливают к обществу» и наоборот — когда «общество приспосабливают к индивидуумам». Как можно ликвидировать полицейский надзор и всяческие наказания, одновременно с этим не ввергая общество в состояние анархии? Я спрашивал — произведениями — является ли человек существом, способным постоянно совершенствоваться под влиянием культуры? В каких условиях проявляются «темные стороны» человечества? Куда ведет непрерывное прирастание благ, их повсеместность вплоть до бесплатного распространения — не ведут ли эти «утопии пресыщения» к удивительным вариантам ада, который становится «электронной пещерной эпохой»: ведь автоматизированное окружение, исполняя любые капризы людей, делает их ленивыми, оглупляет и приводит либо к отупению, либо разжигает в них огонь бессильной агрессии, так как уже ничто, кроме уничтожения накопленного неимоверного богатства, не может стать объектом желаний и снов.

Мой писательский метод заключается в отсутствии метода: я будто бы приступаю к игре, причем даже не к игре с уже установленными правилами, как шахматы, а к такой игре, правила которой появлялись в процессе написания — таким образом взаимосвязь представляемого мира с реальным не была ПРЕДНАМЕРЕННОЙ[11]. Но какой-то была всегда. Оглядываясь назад на те 35 или 36 книг, которые я написал, вижу, что отношение моих «миров» к действительности почти всегда характеризовалось реализмом и рационализмом. Реализм означает у меня проблемы, которые или уже составляют элемент нашей действительности (и преимущественно это те проблемы, которые нас беспокоят), или проблемы, возникновение которых в будущем я могу считал правдоподобным или даже вероятным. (На возникающий здесь вопрос, мол, а откуда я могу знать, какие проблемы, сегодня не существующие, станут реальностью, в ответ могу только сказать, что к настоящему времени много таких «проблемных предсказаний» уже реализовалось, то есть «я имел хороший нюх», ибо главным источником вдохновения для меня была и есть область точных наук.)

А рационализм означает, что я не ввожу в свои сюжеты сверхъестественные элементы или, яснее и проще: не ввожу ничего такого, во что сам не мог бы поверить. Пишу ли я с дидактическим намерением? Это может показаться забавным, но дидактическое намерение направлено не только на читателей, но и на меня самого. Это проще всего можно показать на примере небеллетристического произведения, каковым является «Сумма технологии». Я писал ее в 1962-63 годах, когда о футурологии никто не слышал, и писал из любопытства, каким может быть будущее вплоть до той границы, которую позже называл как «понятийный горизонт эпохи». Я хотел экстраполировать имеющиеся знания настолько далеко, насколько это мне казалось возможным. Основное направление, или вероятность избранной стратегии, через 26 лет оказалось верным, но здесь я хочу подчеркнуть, что «Сумма» была ПОИСКОМ, а после написания стала НАХОДКОЙ (различных допущений, предположений, мысленных экспериментов), и что заранее о содержании я почти ничего не знал.

В свою очередь моя «Философия случая» (1968 г.) появилась оттого, что меня удивлял разброс интерпретаций, прочтений, критических суждений в различных языковых и культурных кругах, а еще более удивительным было для меня то, что даже в пределах одной культуры и одного языка случались рецензии диаметрально противоположные. Когда я спрашивал литературоведов, то они принимали мое удивление и дилеммы за пустые. Видя, что ничего от них не узнаю, я в течение года совершенствовался в теории вопроса, после чего сел и написал два тома, чтобы СЕБЕ объяснить, чем является литературное произведение, чем МОЖЕТ быть и почему восприятие бывает сначала «колебательное», «неустойчивое», а потом оно стабилизируется, и это было особенно похоже на динамику естественной (дарвиновской) эволюции видов. Однако, поскольку перед написанием «Философии» я этого не знал, правильно сказать, что я объяснял СЕБЕ, а при случае будущим читателям. (Nota bene литературоведам с гуманитарным образованием не по вкусу понятия «схоластики», «эргодики», естественной кривой распределения Гаусса, кривой Пуассона и т. п. Зато гуманисты преклоняются перед модой, которая, как структурализм, как постмодернизм, как «деконструктивизм» Дерриды, не имеет ничего общего с методикой эмпирии или естественных наук, и потому между моей «Философией» и гуманистикой была и осталась непреодолимая пропасть). Сейчас я заново написал второй том этой книги, с первым разделом «Границы роста культуры», поскольку шесть лет пребывания на Западе открыли мне угрозы развития культуры, вызванные избытком предлагаемых сочинений, тотальной коммерциализацией (рынком) спроса и предложения, а также вырождающимися явлениями в кругах так называемой «массовой культуры» государств, создающих «цивилизацию потребительской вседозволенности». Таким образом, начиная писать, я обычно не знал, куда этим писательством зайду и, говоря о результатах «игры» С СОБОЙ, правду говоря, о читателях я не думал. Может я рассчитывал на то, что проблемы, которые увлекают МЕНЯ, займут и других.

Следует добавить, что между мной и читателями стоял цензор. Мой первый роман, «Больница Преображения», о судьбах психиатрической больницы в Польше во время оккупации, написан в 1948 году, появился в 1955 году, а в промежутке я был сначала принят, а затем выкинут из Союза Писателей (ибо я не имел ни одной изданной книги). Я не был слепым, и времена «сталинизма» мне вовсе не нравились, но для собственной пользы я говорил себе: я вышел целым из множества военных опасностей, ничего более не желал, чем НАДЕЖДЫ на лучшее время, что теперь мы несем РАСХОДЫ за социальные перемены, которые через 20–30 лет дадут прекрасный урожай свободы, всеобщего благосостояния, расцвета науки и т. п.

Я иногда слышу и читаю, что от написания книг на современную тематику, как «Больница Преображения», я отправился на территорию фантастики, чтобы избежать цензора. Не считаю, что я прятался в фантастике, как в кукурузе. Доказательством является моя первая, наивная книжка «Человек с Марса» 1946 года, когда у нас ничего не было известно о социалистическом реализме. Писатель, ограничивающийся современной тематикой, имеет пространство сюжетных маневров, ограниченное «граничными условиями» этой современности. (Разумеется, можно писать неправду о современности, но это меня не привлекало). Писатель в жанре SF кроме сюжета должен построить мир, в котором он этот сюжет разместит: это дает поле для экспериментирования, в котором — видимо — я всегда НУЖДАЛСЯ. Таким образом, во-первых, «мои миры» были, как правило, отклонены от реального мира в сторону разнообразных «преувеличений» всяких явлений и зародышей, таящихся УЖЕ в действительности, и, во-вторых, я использовал фантастические средства и декорации всегда в НАТУРАЛИСТИЧЕСКОМ виде для выражения — «проверки в прототипах» — различных общественных ситуаций, влияний новых открытий на общественную стабильность и т. п. Знаю, что звучит это так, словно бы я писал какие-то социально-философские трактаты, наполненные очень абстрактными гипотезами, но тут я опускаю (ибо вынужден) то, что занимался я этими ИГРАМИ как разновидностью РАЗВЛЕЧЕНИЯ — серьезно, полусерьезно, иронично и т. п.

Сопровождало ли меня ПОЗНАВАТЕЛЬНОЕ намерение? Безусловно, да, но только из-за того, что таковы, а не иные мои взгляды, мои интересы, что я предпочитал читать Стива Хокинга, а не Айзека Азимова. Я писал то, что получалось, что хотел и, возможно, даже должен был написать. Я допускаю, что написал «Диалоги» — в то время я даже не мог предположить, что получу шанс на публикацию, — поскольку кровавые «ошибки и искажения», ведущие от главных идеалов до массовых преступлений, волновали меня. Там я высказывал свое четкое убеждение, что МОЖНО построить лучший мир, только требует он проб и ошибок, потому что ТАКИМ всегда был путь человеческого познания. Без человеческих жертв мы не могли бы научиться летать, а построить «лучший мир» несравнимо трудней, чем летающую машину.

Почему почти вся американская «научная» фантастика антинаучна, как бы с точки зрения реальности «отклонена» в сторону, противоположную моей — именно в сторону иррационализма — не знаю. Сказать, что «с жиру бесятся»[12] — это слишком мало для объяснения. Эта тенденция, все еще усиливающаяся, производства «телепатических вторжений», «галактических войн», нападений вампиров, построения сюжетов по схеме «они нас» или «мы их» завоевываем — казалась мне всегда сужением возможностей, какие дает научная фантастика. Кроме того, мне никогда даже не пришло в голову, чтобы серьезно показывать нечеловеческие существа с их «психического нутра». Я считал бы это не имеющей законной силы узурпацией: мы люди и потому не можем НИЧЕГО знать о «сознании» других разумных созданий. Собрание этих различий, вероятно, привело к тому, что американцы, и прежде всего коллеги по перу, терпеть меня не могли и в конце концов после ряда моих критических статей в прессе США выкинули меня из почетного членства в «Science Fiction Writers of America»[13] (при этом, чтобы еще было смешнее, Азимов написал, что Лем атакует американскую SF по приказу своего коммунистического правительства).

Когда в фантастику вводится «всемогущество» при помощи МАГИИ, КОЛДОВСТВА, ЗАКЛЯТИЙ, ЧУДОВИЩ, заинтересованных главным образом в захвате планет и убийстве их жителей — в моих глазах с печатных страниц исчезает последняя частица ПОЗНАНИЯ: мы не узнаем абсолютно НИЧЕГО о действительном мире, а придуманный намного менее необычен, удивителен, фантастичен, чем реальный. Вирус СПИДа, битве которого с нашим видом я два года уделяю много внимания, намного более жуткий, чем все галактические чудовища вместе взятые. Это, в конце концов, — вероятно — дела вкуса, но не только. Я не понимаю, откуда поголовное бегство от проблем нашего мира в фантастической литературе Запада. Ведь угроз, причем реальных, множество: климатических, экономических, технологических — разве их мало? Я могу только выразить свою беспомощность относительно этого эскапизма, который руководит американцами.

В моих беллетристических «поучениях» и «прогнозах» всегда было много игры, иногда комической, даже когда речь шла о проблемах необычайно серьезных, что сегодня каждый может легко констатировать. Потому что были это, например, такие вопросы, как падение римского правила «mater semper certa est», говорящего, что мать всегда ОДНА — в настоящее время законодатели разных государств по-разному оценивают достижение медицины, благодаря которому могут быть две матери: та, от которой происходит яйцеклетка, то есть мать биологическая, и та, которая выносила плод вплоть до родов. Можно ли «нанимать» женщину, чтобы она выносила плод за другую? Одни говорят, что нет. Но если женщина сама НЕ может выносить плод, а хочет иметь собственного ребенка, то есть происходящего из ее организма, из которого взята яйцеклетка? Вот дилемма. Сейчас их множество.

Когда-то я писал об отчаянной борьбе законодателей и юристов с исторически невероятными ситуациями: кто-то является «отчасти» естественным, а «отчасти» создан из протезов, которые заменяют ему потерянные органы, но не может оплатить производителю протезов, который в судебном порядке требует «возврата своей собственности»[14], о том, что в некоей цивилизации генная инженерия делает возможным проектирование формы тела и разума, существует «Главный институт проектирования тела и психики» — ГИПРОТЕПС[15]. Когда я писал о таких вещах, не было еще ни «возможности двух матерей», ни «банков спермы лауреатов Нобелевской премии» (как в США), ни генетической инженерии. Поэтому, чтобы придать некую живость сложности этой проблематики, я облачал ее в юмористические одеяния. И потому МОЖНО удовлетвориться только поверхностной комичностью, несмотря на то, что речь идет о проблемах страшно серьезных. Более того: с каждым годом «чистая фантастичность» многих моих произведений начинает «заполнять и заселять» мир в результате ускорения развития науки вообще, а биологии и технологии манипулирования наследственностью в особенности. На самом деле, когда я писал, я никогда не думал, забавляясь написанным, что эти мои проектируемые далеко в будущее ситуации — дилеммы, сильно запутанные в моральных антиномиях действия (антиномия действия — это такая противоречивость ситуации, когда каждый выход оказывается в каком-то отношении НЕПРАВИЛЬНЫМ, а правильного нет), будут настигнуты действительностью. Поскольку же литературные рецензенты вообще не ориентируются в развитии знания, когда я говорил, что это или то из моих фантазий «осуществилось», они говорили в мой адрес, будто бы я хвастун. Я был скорей удивлен и поражен. Критики даже упрекали меня, что я жалуюсь на отсутствие «Лемографии». В самом деле, в Польше нет монографической и критической работы, охватывающей мое творчество. Это моя потеря, потому что неправда, будто бы писатель является наилучшим знатоком собственного труда[16].

Вопрос «производства ЗЛА» как следствия ускорения «научного прогресса» является сложным. Но также он очень прост в сравнении с нашими требованиями: как мелиористы[17], мы хотели бы, чтобы плоды науки не были отравленными. Между тем эти плоды как орел и решка, аверс и реверс одной монеты: потенциальное «добро» и «зло» приносят неразрывно. Вместе. Благодаря распознанию тактики битвы, которую вирус СПИДа ведет в человеческом организме, мы сможем вторгнуться в эту битву молекулами препаратов, «скроенными» таким образом, чтобы расстроить поразительно точную, как бы «хитрую» стратегию вируса, не дать ему возможность «захватить власть» над клеточным механизмом, и он бесславно погибнет, не причинив уже вреда. И это будет очень хорошо. Но достигнутое искусство «молекулярной кройки» сделает возможным синтез биологического микрооружия, быть может, даже более опасного, чем вирус.

В 1979 году, когда об этом вирусе мы еще ничего не знали, я описал в «Осмотре на месте» последствия войны, которая велась «криптовоенными методами», то есть рассеиванием смертоносных вирусоподобных генов над территорией противника. И это было бы фатальным, если учесть, что контролировать разоружение в масштабе «макро» (ракеты, самолеты, танки) намного проще, чем в масштабе «микро» (как определить, не работает ли другая сторона в подземных лабораториях над оружием, не видимым простым глазом, причем таким оружием, которое, в случае его применения, начнет убивать через 5 или 10 лет — именно на это способен вирус СПИДа?). Но можно ли отказаться от вирусологии? Безусловно, нет. И это типичная антиномия практического действия. Много «ЗЛА» происходит из-за «вовлечения» научных результатов в систему глобальных политических антагонизмов. Например, гонка вооружений с уже появляющимся «интеллектуальным оружием» и т. п. Но бывает зло и независимое от политических конфликтов. Взять хотя бы загрязнение жизненного пространства (биосферы) отходами производства. И наука здесь очень востребована, ибо делает возможным создание, как я их называю, технологий второго порядка, которые должны нивелировать (нейтрализовать, делать безопасными) отрицательные последствия функционирования производственно-энергетических технологий. Впрочем, в общем, ЗЛО, проистекающее из науки, больше бросается в глаза, чем ДОБРО. Телевидение показывает нам искореженные при столкновении железнодорожные вагоны или обгоревший остов самолета, а значит — виноват Стефенсон или братья Райт; но зато многих миллионов людей, живущих благодаря медицине, которой удалось победить эпидемии, чуму, холеру, туберкулез, противодействовать гриппу и т. п. — этих миллионов нам никто ведь не показывает как «хороший результат» научного прогресса.

Следует подчеркнуть, что наука может только предложить нам новое решение старых задач, но не может сама обеспечить внедрение в жизнь всего, что она открыла или изобрела. Между новшеством и его внедрением могут встать непреодолимые экономические барьеры. Достижения в области электроники уже таковы, что практически через каждые несколько лет появляются очередные поколения компьютеров, телевизоров (уже на жидких кристаллах, плоские, как картина, можно повесить на стену), технологий передачи информации, записи, хранения данных (например, при помощи лазеров), а самой большой проблемой для самых богатых является то, что бывшее последним писком техники 2–3 года назад и во что промышленность и заказчики инвестировали МИЛЛИАРДЫ, именно с чисто технической — достижение ЭФФЕКТИВНОСТИ — точки зрения следует выбросить в мусор. И это становится все более затратным, даже слишком дорогим для самых богатых. Поэтому разработчики должны работать так, чтобы «старый» продукт можно было как-то примирить с «новым».

Как рост земной популяции, так и ускорение темпа индустриальных изменений являются различными воплощениями ЭКСПОНЕНЦИАЛЬНОГО роста. Характеризуются они медленным началом и ускорением, возрастающим в такой степени, что экстраполяция на следующее столетие показывает «бесконечно большую» численность жителей Земли или такую последовательность инновационных технореволюций, при которой одна сменяет другую в течение секунд. Безусловно, и то и другое одинаково невозможно. Относительно того, какие открытия и изобретения исторически происходят раньше, а какие позже, то эту последовательность нам устанавливает сама Природа различной степенью препятствий, которые необходимо преодолеть на данном этапе развития.

Я считаю — и мне представляется, что в этом вопросе я, пожалуй, одинок, — что овладение людьми «технологией», которую создала Природа в ходе биогенеза, то есть заимствование у явлений жизни БИОТЕХНОЛОГИИ, повлечет за собой такую глобальную революцию, последствия которой превзойдут как «механическую» революцию (век машин), так и «интеллектрическую» (век компьютеров). Возникнет «технобиосфера», способная к стабильному сосуществованию с биосферой. Но так как это можно счесть моими фантазиями, на этих словах остановлюсь. Сегодня неотложной задачей относительно ЗЛА, производного от науки, является создание спасательных технологий, что требует активности специальных групп «экологического давления». Дополнение, которое «не окупится» ни одному из инвеститоров, а «окупится» только человечеству, является задачей для всех. И эта задача труднейшая из возможных, ибо если действовать призваны «все», то, как правило, почти никто в отдельности не чувствует себя призванным.

Мы не располагаем энергией более чистой, чем атомная. Это нужно повторять, потому что экспертов, способных контраргументировать, легко найдет каждый политик. Экспертов, «способных противопоставлять», можно найти для любого дела: как противников генной инженерии, строительства автострад и шире — дальнейшего развития моторизации, строительства плотин для водохранилищ, и даже есть эксперты, выступающие против всеобщей проверки на инфекцию вирусом СПИДа, «потому что это было бы антидемократическим принуждением». Как будто некоторые обязательные прививки или получение школьного образования не являются «принуждением». Расширение и абсолютизация понятия «демократия» легко ведут к абсурдным требованиям. (В журнале, посвященном проблемам «освобождения женщин» в ФРГ, я видел анатомический разрез тела мужчины, которому во внутреннюю поверхность передней стенки брюшной полости была вживлена плацента с плодом. Это было «доказательством», что в принципе можно уравнять мужчин и женщин даже в вопросах беременности и вынашивании плода: роды заменило бы кесарево сечение «отце-матери». Думаю, что здесь можно воздержаться от комментариев).

Ликвидация всех атомных электростанций уже сейчас является частью политической программы партии «зеленых» в ФРГ, которая пользуется услугами экспертов (см. выше), утверждающих, что Федеративная Республика МОГЛА БЫ обойтись «без атома» и перейти на традиционную тепловую энергетику (ибо на наших географических широтах солнечная энергия слишком рассеяна, а энергия воды и ветра — недостаточна). Для богатой Германии это действительно осуществимо, но только для нее одной; если другие страны последуют этому примеру, то к 2100 году топливные ресурсы могут быть исчерпаны, не говоря уже о загрязнении атмосферы с непредсказуемыми последствиями. Можно ли на 100 % гарантировать безаварийность атомных электростанций? Нельзя. На 100 % нельзя гарантировать безопасность никакой деятельности.

Эйнштейн, один из наиболее миролюбиво настроенных людей, своим письмом Рузвельту запустил то, что привело к созданию атомной бомбы. Он думал, что это соревнование с учеными Гитлера. Но следует ли принимать в расчет намерения? Это вопрос. Прогресс медицины выдвигает для разрешения дилеммы с привкусом антиномий практического действия. Можно ли использовать новорожденных, неспособных к жизни, ибо рожденных без мозга (аненцефалов), в качестве «склада запасных частей» для трансплантации людям, которые умерли бы без пересадки органов? Я считаю, что это должно быть разрешено. Римско-католическая церковь и этих аненцефалов считает людьми, поэтому с пересадкой следует подождать, пока они умрут естественной смертью. Но после нее большая часть органов подвергается изменениям, делающим пересадку невозможной. Но и недоразвитие мозга бывает в разной степени. Где провести границу между дозволенным и недозволенным? К тому же физиологически неспособных к самостоятельной жизни людей можно поддерживать при чисто «вегетативной» жизни при помощи искусственных аппаратов (легкие, сердце, искусственная почка и т. п.). Кроме этого медицина уже умеет пересаживать все больше различных органов, но откуда их брать, если спрос превышает предложение? И ведет это к возрастанию стоимости все более совершенных новшеств в медицине. Уже и в самых богатых странах невозможно предоставить ВСЕМ новейшие методы диагностики и терапии. Кто должен принимать решение о «применении»? А речь идет о жизни и смерти. Следует ли предоставить право принятия решения врачам? Законодатель не сможет сформулировать такие разграничения, которые с медицины снимут всякую моральную ответственность за выбор поведения.

Загрузка...