Сергей Эйгенсон МОИ КОРНИ

Уральский корень

Roots — во-первых, по-английски так и значит корни, а во-вторых это название знаменитых историко-биографического романа и двух телесериалов 70х гг. из афро-американской жизни, рассказывающих о семейных корнях преуспевающего черного писателя (Алекса Хейли, если уж кому интересно) и его поисках этих корней. Начал он с прабабки, которая приехала в Вашингтон, ДиСи сразу после Гражданской войны, и, пройдя по всяческим архивам в поисках купчих на своих предков-рабов, дошел до населенного пункта в Гамбии, где прапращуры его служили деревенскими колдунами-гриотами и откуда их работорговцы привезли в 18 веке в Вирджинию. Не уверен, что у него были бы какие-то шансы в России. В архивах у нас полный бардак с Рюрика и до Путина. И рабов, и земли, и деньги, и все, что хотите, у нас больше не покупали, а крали, поэтому архивы были шибко опасным местом для большинства текущих владельцев всякой собственности (см. "Дубровский" А.С. Пушкина). Соответственно и сохранность бумаг не особо велика, я уж даже и по своему опыту знаю, в другом месте, даст Бог, расскажу. С другой стороны, отсутствие, да и непривычка к надежным документам открывает широкие просторы для энтузиазма. Не будем говорить уж о бессчетном ныне количестве академиков и дворян с графьями, которым звания их откровенно жаловал пиковый король и его коллеги, ну там Джуна Давиташвили, Регент Российской империи Брумель, или Президент Космоинформационной Академии Ажажа (метит все же Бог шельму-то, хотя бы фамилией). Но вот не так давно приезжала в Россию одна пожилая дама из Мадрида, привозила мальчика-принца Гогенцоллерна и на голубом глазу представляла его публике в качестве Романова и наследника русского престола. Не будем идти по их пути и присваивать себе не принадлежащие звания и титулы. Попробуем вспомнить что-нибудь более или менее реальное о тех людях, которым мы наследуем на Земле, хотя бы и в другом полушарии. Начнем с деда.


Дед мой, Александр Дмитриевич Кузьминых, по скорому произношению Лексан Митрич, по-уличному в детстве и юности Сана, Саньша, крестьянин деревни Жуковой Режевской волости Камышловского уезда Пермской губернии родился в 1887 году, а умер в 1981 — так что прожил на свете почти полных 94 года и до конца жизни сохранил здравый ум, твердую память, активную любовь к рыбалке и пассивную нелюбовь к Советской власти. О более далеких предках я почти ничего не знаю, как и по другим линиям семейного древа. Ну вот про прадеда Митрия известно только, что он был государственный (т. е. не крепостной) крестьянин, коренной житель той же Жуковой, и вообще предки по дедовой линии Кузьминых переселились на Урал из Вятки чуть ли не до Ермака. Ну после, конечно. Но невдолге. Фамилия вообще очень на Урале и в Сибири распространенная. Я, когда на Северах работал, так был знаком с несколькими Кузьминых. Никто в родстве не признался, но все из Пермской либо Свердловской области родом.

Еще запомнилась по дедовым рассказам история, как его отец еще молодым парнем зашел в избу к богатому соседу, где его пригласили чаю попить. Это по тем временам как бы тон задавало такой крестьянской светскости. Вроде как в мои годы предложить джин-тоника. В принципе читать и слышать многим приходилось, но понт — без всякого сомнения! Ну и прадед тоже слыхать про чаи слыхал, но про технику чаепития — как мы с вами про омаров где-нибудь в семидесятых. Так что Митрий вежливо отказался, мол, "сейчас-то пока не хочется, может, погодя", а сам забрался на полати и сверху внимательно рассмотрел, как чаи-то гоняют. Уж тогда с полатей спустился и, как знающий человек, принял угощение. Напился чаю по правилам, чем и свой престиж поддержал, и хозяевам уважение выказал. Сообразительность у нас в роду практически с Адама и Евы.

Еще любил Ал. Дм. поминать, что встретил тятя его возвращение с действительной из Питера, как бы сказать… Да анекдотом, другого-то слова не подберешь, хоть прадед его, конечное дело, не знавал. В общем, так. Приходит солдат в родную деревню после службы и, как повидавший мир, нос перед родителями дерет. Отец его и спрашивает: "Чему, — мол, — ты в городе-то научился?" — "А вот посмотри, это что стоит-то?" — "Корова" — "Это по-вашему, по-деревенскому корОва, а по-городскому коровА".

Вот про прадеда и все, разве что воспоминание, что когда, по дедову мнению, чьи-нибудь визиты сильно затягивались, он начинал под нос ворчать: "Мой, — мол, — тятя в таких случаях говаривал, что гостят-гостят, дак и домой идут!" Про других прадедов вспомним попозже, но известно и о них не больше, а то и меньше. Про прабабок и вовсе ничего. Никого я из свои пращуров не только не видал, но и фотографий почти не сохранилось, а деда и двух бабок помню. К деду и вернемся.

Был он, как я понимаю, типичный представитель рождавшейся прослойки интеллигентных крестьян, о которой так мечтали народники. Очень любил упоминать о своем церковно-приходском образовании, хотя в 18-м и окончил в Киеве бухгалтерские курсы, а потом на Урале сам преподавал на таких же курсах, как сейчас помню по его рассказам, Политэкономию капитализма, Экономполитику социализма и Двойную бухгалтерию, так-то самоучка, конечно, типа как Гарри Трумэн или Билл Гейтс. Вполне естественно, что в Пятом годе он и несколько его друзей что-то такое бунтовали, забрались, как помню по его рассказам, на церковную колокольню и пели там "Солнце всходит и заходит…", еще что-то….. В общем, вступил он в партию эс-эр и читал с друзьями брошюры "Хлеб, свет и свобода" и т. д… Иконы вынес из избы и чуть ли не порубил топором. Ну это, может быть еще и с тем связано, что большинство родственников были раскольники и "господствующую" церковь недолюбливали без всякого Ем. Ярославского. Как можно понять, на окрестных незамужних учительниц все это производило неизгладимое впечатление. Хотя, за исключением этой рубки, активной борьбой с мракобесами, типа насыпать табаку попу в тесто, или там нас…ть за комодом он, в отличие от Павки, например, Корчагина не занимался — не так был воспитан. В этом отношении он с удовольствием поминал только лубяной коробок под застрехой, где весь пост хранились на холоде недоеденные в масленицу сдобные шанежки, и откуда он и другие ребятишки эти шаньги тайком потаскивали, что активной антирелигиозной деятельностью, наверное, все-таки не являлось.

На моей памяти на религиозные темы Александр Дмитриевич рассуждать не любил, ни о собственно религии (есть ли Бог и как там с адом, раем и свободой воли?), ни об обрядах (как и когда красить яйца и святить куличи, что многие и принимают за религию). Полагаю, что его позитивистское и прогрессистское мировоззрение в этой гипотезе просто не нуждалось. Но вообще-то он был большим любомудром. Много лет сам с собой обмысливал окружающую действительность в минуты, свободные от выживания и выращивания на невеликие заработки четырех девчонок, а делиться мыслями ни с кем особенно не делился, даже, как я понимаю, с бабушкой. Уж больно это было опасно — рассуждения на неуказанные начальством темы в эти человеколюбивые годы. Да и выжить-то не так было просто, судя по статистическим данным, опубликованным в сезон Перестройки. Недаром любимым его присловьем было: "Жизнь прожить — не поле перейти!".

Любил дед также рассказывать анекдот о том, как собрались однажды цари: русский, английский и французский. Английский и говорит: "Мне, — мол, — надо таких-то и таких-то машин — и все у меня в Англичании будет хорошо". Француз высказал пожелания, что ему бы таких-то и таких-то пушек — так и у него во Франции будет всё ладом. А русский царь потянулся, да и говорит: "А мне бы дожжичка в маю — так и ничего не надь!" Еще одно motto часто произносилось при воспоминаниях о старинной жизни: "На Руси еще с голоду никто не умирывал". Может, и на заре его биографии это не совсем уж правдой было, а потом совсем стало далеко от жизни, судя и по его же рассказам, да и по воспоминаниям других моих знакомых его поколения. Шибко далеко увели население обольстительные лозунги, которые когда-то так увлекли деревенского паренька Саньшу.

Вот ведь интересно, почему с одной стороны на всем глобусе они поимели такой успех именно в нашей стране, а с другой почему из всего ассортимента, имевшегося на рынке идей, Россия выбрала именно Социализм. Я вот, раскидывая своим худым умишком, до чего дошел: Социетарность и Коммюнитарность были первыми импортными продуктами, которые дошли до Восточноевропейской равнины без многовекового опоздания.

Судите сами. Государство тут появляется в IX веке, позже почти всех европейских земель, даже Болгарии, Чехии, Венгрии. Крещена Русь в Х веке от Р.Хр., когда не только в Средиземноморье и Западной Европе, но и у наших многолетних соквартирантов армян и грузин имена Григория Просветителя и Святой Нины являются символами глубокой древности. Регулярная армия и хотя бы пожелание завести полицейский порядок появляются при Алексее Михайловиче — привет от Железного короля Филиппа Красивого из XIV века. Прогресс как принцип жизни, казенные мануфактуры, флот, Новый год с 1 января, ведомственно-региональное управление — эти идеи Петр Преобразователь тоже не с полки новинок взял. Конституционные идеи нам немецкая девушка из Ангальта по старопечатным гугенотских времен книжкам законспектировала — так и то ни один не понял, о чем вообще речь. Заместо конституционных проектов всем кодлом ей имя Матери отечества сочинили, типа по Фрейду, а чтоб не сердилась, лучших своих ребят для эротического эскорта делегировали. Декабристы себя шибко передовыми ребятами считали — но, простите, после Джона Лильберна эти проэкты читать — занятие для любителя античности, даром, что он-то чуть попозже Шекспировских времен про права человека излагал.

Да если по чести говорить — дело на этом не кончается. В каком мы все восторге были от глубоких идей Гавриила Попова с Отто Лацисом и Егоршей Гайдаром насчет невмешательства государства в экономическую жизнь — а по правде, тот же почти набор идей, что у старого маркиза Мирабо, папаши того, что в Генеральных Штатах прославился. Нынче самая примочка либеральная — это про наемную армию, вроде того, как бы, что у Фридриха Великого в Пруссии. Получается, что мы за последний писк принимаем европейские новости, сильно залежавшиеся на полке, типа как нам Аристотель Фиоравенти за новость продал зубцы на кремлевских стенах, срисованные со старого миланского Палаццо Сфорцеско.

Да хоть взять нашу прославленную Литературу. Стыдиться в этом случае и правда нечего: Dostoevskij, Chehov, Leo Tolstoj, Nabokov, Solzhenitsin, Brodskij да хоть бы и Sholohov — назовите еще хоть одну область жизни, где у нашего Отечества столько бренд-нэймов. Но скажите-ка мне, что тут у нас было во времена Данте или Шекспира — ответа не ожидаю, и так все ясно. То есть, при несомненных к этому делу способностях, мы подключились к мировому литературному процессу тогда, когда Илиада, Гамлет, Нибелунгенслид, Шах-Намэ, Гэндзи-моногатари, роман о Речных заводях уже давно известны.

В общем, во всем и всегда мы отставали от Запада и выглядели как великовозрастный Миша Ломоносов за партой в окружении нахальных пацанов. Тут ведь не об отсталости в технике и организации, о чем сто раз сказано и Петром Алексеичем Романовым, и Милюковым, и Сталиным, и кем угодно, а об задержке по фазе именно в идеологической сфере. И вот был короткий период в XIX веке, когда блок задержки как будто на время вышел из строя и несколько западных фенечек пришли в Россию совсем свеженькими. Фурье с Сен-Симоном не успели Огюсту Конту душу отдать — а уж Петрашевский у себя в деревеньке Фаланстеру заводит, Чарлз Дарвин не успел от обезьяны произойти — Писарев Д.И., всяких Гекслей не ожидая, по градам и весям Эволюцию пропагандирует, доктор Маркс, можно сказать, из теплых рук Капитал Николай — ону передает, и под шумок пытается какую-нибудь из дочек за Германа Лопатина выдать, Анархизм, не поверите, вообще наши ребята-эмигранты сочинили — Мигель Бакунин да князь Кропоткин. Почему так вдруг нас на передовую линию вынесло — не здесь судить, только, кажется, должна быть какая-то связь с тем, что в этот, и только в этот период, знание Европы и иностранных языков не было привилегией "боярских детей". Второй-то такой период, как кажется, сейчас настает. Посмотрим, что получится на сей раз?

Как сам Александр Дмитриевич представлял себе Светлое Будущее в те кружковые времена — сказать доподлинно не могу, потому, что на эту тему он не особо предавался воспоминаниям даже тогда, когда под влиянием Оттепели язык у него частично разморозился. Со мной во всяком случае, а с кем еще мог он делиться на эти темы? Может быть, это и не случайно. Когда читаешь мемуары разных революционно заслуженных людей, то о конечной цели там как раз немного бывает. Даже если речь о совсем известных людях, ну, к примеру, куда уж Клим Ворошилов, "донецкий слесарь, боевой нарком". Получил я на приз какой-то очередной матолимпиады первый том его мемуара, так даже двенадцатилетке в глаза бросалось, что он всю дорогу вспоминает — кто и когда его обидел. Там морду начистили, тут в заработке надули, здесь девку увели. И чувствовалось, может и против воли мемуариста, что вот он во втором томе шашку заимеет, так никому мало не покажется. То есть, не в обиду Климу и другим — кажется, что в Революцию идут не от стремления к некоему стругацкого типа идеалу, а от обиды на истеблишмент и желания этому самому истеблишменту напортить. Ну, а Россиякоторуюмыпотеряли могла вызвать злобу не только у инородцев. Кроме "черты оседлости" и запретов на национальные языки действовал ведь и циркуляр "о кухаркиных детях". Можно, конечно, ткнуть в глаза генерал-адъютанта Евдокимова или вице-адмирала Макарова из нижних чинов, так я Вас спрошу: мавр Отелло, слышно было, на Кипре в губернаторах служил, значит ли это, что Венецианская республика по политкорректности к черным современные Штаты за пояс заткнула? Один-то шибко нужный еврей может и при Гиммлере советником состоять.

Чтобы эту тему подытожить, решим для данного этапа — многие, если не большинство, шли в ревдвижение не стремясь к определенному идеалу, а от нелюбви к "этому поганому строю", как Сергей Геннадиевич Нечаев формулировал, точно так, как веком позже для многих движущей силой была неприязнь к Степаниде Власьевне, народившейся на предыдущем этапе. Правильно нас на марксистско-ленинской кафедре обучали — вся сила в отрицании отрицания, а я-то никак уразуметь не мог, про что они там толкуют. Вот утописты, те проектами много занимались, правда что, если вчитаться — так мороз по коже, типа калек у Кампанеллы, которые тоже обществу служат, фиксируя и представляя по начальству кто куда с кем ходил и о чем говорилось. Слава тебе, Господи, была у Соввласти одна особенность, благодаря которой при ней существовать можно было — со страшной силой в ней терялась информация, в том числе и нужная Начальству. Как дальше увидим, Ал. Дм. и выжить-то смог, потому что не был у Большого Брата до конца налажен учет ненаших людей.

Как мы с приятелем в свое уже время сформулировали:

"Говорить за стаканом можно почти обо всем, потому что:

1) записывающее устройство скорей всего не работает;

2) если что и записалось, так казенную пленку дежурный стукач загнал налево, или лично для себя затер Высоцким;

3) при прослушивании случайно не пропавшей кассеты операторша думала о новом бюстгальтере прапорщика Люськи и как заставить лейтенанта Убежадзе заплатить за аборт — так что половину разговора пропустила;

4) папку с преодолевшим все эти преграды компроматом уборщица случайно замела под сейф, где она и лежит, дожидаясь строительства нового здания областного УГБ и переезда".

Скажу честно, я лично с Конторой Глубокого Бурения в жизни почти не сталкивался, хотя и эти немногие встречи были окрашены совершенно определенным колером безумия вроде их любимой вялотекущей шизофрении, о чем как порядочный человек обещаю написать отдельно, типа "Мои встречи с Галиной Борисовной". Слава Богу, и деду посчастливилось отделаться в основном страхом, потому, что можно ли принимать в расчет пару месяцев в подвале ЧеКа, если ты в конце концов вышел, а других-то вынесли.

Возвращаясь к идеалам Социализма, скажем только, что одну тему побезопасней дед все-таки поминал, это о предполагавшихся временах, "… Когда народы, распри позабыв, В великую семью соединятся". К происходившему как раз об ту пору освобождению Африки он относился вполне положительно, да ведь и все вокруг, трудно было так сразу предположить, что дело скорыми темпами дойдет до возрождения старых добрых обычаев людоедства (марксистские партизаны в Конго левого берега, Иди Амин в Уганде, император Бокасса в Центральной Африке). Но в основном Ал. Дм. сожалел о несбывшихся надеждах на слияние наций под влиянием общего подъема культурности, говорил, что у них в кружке все уповали на распространение бельгийского и швейцарского опыта мирного сожительства разных народов. Так ведь такие надежды на повышение разумности и отмирание злобных эмоций в начале века были шибко распространены: и самообразованного уральского крестьянина Кузьминых, и простодушного казацюру Макара Нагульнова, и высокоинтеллектуального инглиша Герберта Дж. Уэллса роднила общая вера в будущее падение национальных и расовых барьеров и в то, что все люди Светлого Будущего будут "личиком одинаковые и приятно смуглявые". В любом случае, не думается, что в социализм деда подтолкнули экономические рычаги. По его рассказам, их деревня состояла из четырех улиц по берегам озера. На первой жили богатеи, на второй — народ маленько победнее, на третьей — еще победнее, и на четвертой самые бедные в деревне семьи. И вот, по дедовым рассказам, по зимнему первопутку из Тобольской губернии с Оби привозили обозами мороженую рыбу: на первую улицу шли нельма и стерлядка, на вторую — муксун и сырок, на третью — пыжьян (тоже сиговая рыбка) и налимы, и уж на совсем бедняцкую — щуки, караси и лещи. No comments.

А что особенно-то удивительного? На Урале и в Сибири помещичьего землевладения никогда не было, а в Камышловском уезде не было и заводского. Так что вся земля была крестьянской. Да еще, дед говорил, в 30 верстах их деревенская община арендовала еще землю у башкир. А земля такая, что навоз на поля, упаси Боже, не вывозили — иначе будет перерод, то есть из-за избытка азота в почве весь вегетативный потенциал злаков уйдет в двухаршинный стебель с пустым колоском на конце (ну, эта терминология уже моя, а не деда, это ведь я химвуз заканчивал). Крепостного права, соответственно, тоже никогда не было, были мы государственными крестьянами, и дед часто мне говорил: "Помни — в роду у тебя крепостных рабов не бывало!" Это он имел в виду с его, русской стороны, с еврейской, естественно, тоже. Так что про тяжелую жизнь крестьянства в царской России дед хоть и упоминал (всегда с обязательным примером владимирского, не то тверского мужичка, который пашет сохой, а лошаденка, бедная, валится, а он ее поддерживает, чтоб не упала), но, как честный человек, не скрывал, что сведения получены в основном из брошюр под девизами "В борьбе обретешь ты право свое" (С.-Р.) и "Пролетарии всех стран, соединяйтесь" (С.-Д.). И соху знаменитую он ненамного больше видел, чем я. Да и партийная пропаганда, видимо, в условиях конкуренции с разных сторон не была такой оголтелой, как у Оруэлла в "1984", или в нашем отечестве в героические 30-е. По пересказу деда в той самой брошюре, что его сагитировала, первый русский социалист Николай Чайковский[1] так и писал, что народу нужен во-первых Хлеб, во-вторых Свет ("то есть, Знания" пояснял дед), а уж потом Свобода.

К тому же по зиме, когда большая часть русского крестьянства еще и на моей памяти впадала в полугодовую спячку, прерываемую только приемом браги и самогона, народ из дедовой Жуковки отправлялся на заработки. Ехать было недалеко — на ближние уральские заводы возить разные производственные грузы. Помимо дедовых воспоминаний мне еще приходилось об этом и читать (в мемуарах П.П.Бажова). Ну, а дед так впервые поехал в 16 лет и заработал на городской костюм-тройку. Он вообще, по-видимому, в молодые годы был большой франт и любитель womankind. Да еще если учесть его любовь к цивилизованности…. Самой высшей аттестацией для человека было у него слово "культурнейший". Отучился он в церковно-приходской школе три года: как он говорил, "первый год сам учился, а уж со второго учителю помогал других ребят учить". Дальше учиться, не покидая деревню, было негде — так что черпал знания из книг да из бесед с образованными людьми, т. е. главным образом с окрестными учительницами. Те, как можно понять, общались с удовольствием, и по народническим взглядам, и потому, что дед был юношей видным и обходительным. Первое время он, как и все деревенские парни, сильно употреблял брагу и казенную (самогон, судя по всему, тогдашняя деревня не знала), даже уж и после женитьбы на Фекле и рождения старшей дочери, ныне здравствующей девяностопятилетней тети Пани (Парасковьи), но в 20 лет угодил по пьянке с лошадьми в прорубь, что совместно с поучениями графа Толстого лет на десять отвадило его от национального напитка.

Жуковка была не в большом отрыве от жизни и многие однодеревенцы постоянно работали в городах. Как-то мне запомнился дедов рассказ о знаменитом экспроприаторе Лбове и его появлении в их деревне. Имя это сильно забыто, хотя в 1905-м году и после очень было известно, а позже книга "Лбовщина, или Жизнь ни во что"[2] стала литературным дебютом молодого журналиста из пермской "Звезды" Аркадия Гайдара. Александр Лбов — имя это гремело на Урале, да и по всей стране, уж побольше, чем Камо или Котовский. В Пятом Лбов командовал дружинниками Мотовилихинской республики и сейчас в Перми есть улица его имени, а после разгрома декабрьских баррикад с отрядом "лесных братьев" годами вел партизанскую войну с царским режимом на Урале. Большевистская фракция социал-демократов дала ему свой брэнд, т. е. экспроприации совершались от имени РСДРП, и часть награбленного уходила в партийную кассу — кормить Ильича и других профреволюционеров. Александр Дмитриевич с удовольствием рассказывал мне о лбовских подвигах, не знаю уж все ли шло от легенд 1905-908 гг., может, кое-что он в гайдаровской книжке вычитал.

Происходило это так. Идет, к примеру, пароход по Каме. Ну, как это выглядит — я хорошо знал, мы с дедом много по воде путешествовали. Рыбаки с лодки окликают: рыбу для кухни предложат или пивка в судовом буфете хотят купить. Только лодка причалится — с нее два-три мужичка с револьверами. А то и с бомбой. Первым делом капитана за жабры — глушить машину и: "Где касса?" Он, конечно, показывает. — "Сколько тут твоих личных? Забери". — А на остальные расписка — "Временно изъято на дело русской Революции. Александр Лбов, РСДРП" Потом разъясняют капитану, чтоб пароход стоял после ухода экспроприаторов три часа на том же месте — и обратно в лодку. Умный капитан на всякий случай до завтрашнего утра с места не двинется. Пассажиров при этом не трогали — не Ленька все же Пантелеев, знаменитый ленинградский налетчик времен гражданской войны и НЭПа, а идейные борцы с самодержавием. То же самое, включая вопрос о собственных деньгах и заключительное распоряжение не двигаться, на суше, большей частью в кабаках и банках, коих в период послереволюционного экономического подъема расплодилось немерянно. Плюс т. н. фабричный террор, т. е. избиения, а когда и убийства особо дотошных представителей заводской или рудничной администрации. Власть сколько ни устраивала засад на "лесных братьев" — ничего не получалось, только каждый раз боевики уходили, а с места столкновения увозили убитых да раненых полицейских. По-видимому, экспроприаторы делились не только с партией, но, как любые успешные робингуды, и с населением, так что везде у них были информаторы и помощники, а властям помогать просто боялись. Но Стокгольмский V социал-демократический съезд эксы запретил, правда, большевики, особенно на Кавказе, еще маленько прибарахлились и после запрета. Во всяком случае, остались в итоге уральские ребята без франчайзинга, на собственном страхе, риске и идеологическом обеспечении. Дальше как будто начали они переговоры с эсеровской Боевой Организацией — с ее главой и одновременно платным агентом охранки инженером Евно Азефом. Тут и пришел конец прославленному боевику. Я уж плохо помню, но вроде того, что они с Азефом сильно задружили и в знак взаимной любви обменялись оружием — и при очередной полицейской засаде смертоносный лбовский револьвер отказал. Так что дата смерти знаменитого боевика — 1908 год. В Вятке, кажется, дело было. "Лесные братья" после смерти вожака рассеялись, но привычек не забыли. Кое-кто из них снова всплывает на поверхность в 1918 году, как участник похищения и убийства Михаила Александровича Романова[3].

А с дедовой Жуковой деревней дело обстояло так. Был у них однодеревенец, дослужившийся на Мотовилихинском казенном орудийном заводе до мастера. Положение в заводской администрации довольно высокое, а любви со стороны пролетариев, видать, большой не было, потому что в Пятом году, когда в версте от губернской Перми поднялось над баррикадами красное знамя рабочей Мотовилихинской республики, мастера этого вывезли с завода на тачке. Была такая специфически русская форма фабричного террора — не так больно, но позорно. В общем, решил мужик, что приключений на свою задницу он нашел уже достаточно, уволился с завода и вернулся в родную Режевскую волость — к идиотизму деревенской жизни, как доктор Маркс определил бы. Денег, надо полагать, он до этого заработал по сельским меркам достаточно, так что вел, скорее, жизнь рантье, больше всего тратил время на рыбалку. И вот летом как-то идет он по заре с удочками на озеро, а навстречу прохожий человек в войлочной крестьянской шляпе — глядь, а это Лбов, хорошо памятный нашему экс-мастеру по декабрю 1905-го как командир дружинников Мотовилихинской республики. Улыбается приветливо: "Что, — мол, — Иван Иваныч, за рыбкой собрался?". И дальше пошел, ответа так и не дождавшись. Какие тут удочки? Все бедняга побросал и бегом домой: подштанники менять да сидеть в избе за жениной спиной безвылазно полгода, пока в газетах не появилось сообщение о гибели страшного боевика. А вы говорите: "Шамиль Басаев!"

К слову, попробовал я найти что-нибудь в Сети о Лбове и вообще о первой русской революции — как и не было ни его, ни ее. (Поправка — позже в Мошковской библиотеке появилась гайдаровская повесть.[4] 30 дек. 2001) Видимо, неинтересно это все национальному историческому сознанию. О семнадцатом годе, о Столыпине, о гражданской войне — интересно, а это — нет, хотя, казалось бы, сближения-то есть. Вот та же баррикада на Горбатом мосту должна же что-то напомнить? Нет. А ведь эта тематика очень была популярной в советское время, с учетом того, конечно, что Щедрин переводил с французского "mais" как "уши выше лба не растут". Вспомнить хотя бы, на какой детской литературе росло мое поколение — так и выйдет "Белеет парус одинокий", "Таня-революционерка", да бруштейновская "Дорога уходит вдаль".

Отвлекусь — не могу удержаться, чтобы не вспомнить, как я с этой тематикой однажды столкнулся в реальной жизни. Был у меня коллега, светлая ему память, доцент Эрнст М. - один из немногих людей, чье профессиональное превосходство я безусловно признавал, да и во всех отношениях очень хороший мужик. Жалко его — совсем еще молодым от рака умер. Пришел я к нему однажды домой, а жил он в то время (году, наверное, в 83-м) в огромной коммунальной квартире на седьмом этаже в доме, нависающем над проездом Серова — т. е как бы и над Старой площадью. Сидим, работаем, тут Эрик мне и говорит: "Если ты не возражаешь, давай прервемся на полчаса, мне нужно за тещиным заказом в ветеранский магазин сходить". — "Ради бога, — говорю, — только, прости за вопрос, чего, собственно, ветеран твоя теща?". Товарищ мой немного смутился, но честно ответил: "Революции одна тысяча девятьсот пятого года". Я так и осел. "Прости, — опять говорю, — великодушно за неуместное любопытство. А сколько ей лет?" — "Восемьдесят восемь, а ветеран она совершенно честно и по правилам. Помнишь все эти книжки про Петю с Гавриком да про девочку Таню, которая в трусиках прячет печать Московского комитета РСДРП. Ну вот, с моей тещей тот самый случай. Причем сохранились совсем старые большевики, которые помнили ее родителей подпольщиков и ее личное участие в детском возрасте. Они и дали свидетельства, чтобы оформить ветеранство". Боже ж ты мой! "Каких только у нашего царя людей нет!" — как лесковский протопоп говаривал.

После замирания революции с социализмом дедко мой временно завязал, но когда служил действительную с 1908 по 1911 годы (в Петербурге, в лейб-гвардии Московском полку — потому, что высокого роста и рыжий), так его перевели в нестроевые, в швальню из-за стука его же земляков о неполной благонадежности. Почему в нестроевые — это понятно. Хотя л. — гв. Московский вместе с гвардейским флотским экипажем участвовал в декабрьском путче 1825 года и за это шефом там был не государь, а один из великих князей, но в высочайших смотрах участвовал, а тут вдруг рядовой, подозрительный по социализму, будет в шеренге стоять. Ал. Дм. не особо обижался, что не приходится перед государем маршировать, его вполне устраивало и подсобником при полковых портных служить. Хуже было то, что в одиночку его в увольнение в город (столичный Санкт-Петербургъ!) не отпускали, надо было попросить какого-нибудь из унтеров и идти вместе, так что ответственность за то, чтобы Кузьминых в увольнении революциями не занимался, была уже на этом унтере. Технология у них была отлажена. Выходили они из казарм вместе, доходили до ближайшей пивной, где непьющий в ту пору дед и оставлял своего поводыря с калинкинским пивом и заранее заготовленным рублем до встречи перед возвращением в полк, а сам на трамвае ехал в Воздухоплавательный парк, где в ту пору проходили демонстрационные полеты летательных аппаратов тяжелее воздуха, или, как их на латинский манер начали называть, аэропланов.

Обстановка эта достаточно широко известна по песне A.Городницкого "Воздухоплавательный парк"[5]. Ну, там "…Гремят палашами военные, Оркестр играет вальсок...". Рядовой Кузьминых палашами не гремел, а, достав из кармана записную книжечку и карандаш, фиксировал: "Блерио продержался в воздухе одиннадцать секунд". Давайте не будем больше заглядывать в его книжечку, чтобы не подглядеть ненароком еще и адрес какой-нибудь питерской служанки или работницы, ведь на рубль унтер может сидеть в пивной до вечера. Отойдем к дороге и подумаем вот о чем. Живет, значит, временно в Петербурге молодой уральский крестьянин в гвардейской шинели и самым краешком приобщается к столичной жизни. Но, как мы знаем, в Питере в то время еще больше двух миллионов человек проживает, в том числе и юная дама, моложе его на два года и у нее как раз в эти годы самый первый жизненный взлет: ей посвящают сборники стихов, за ней романтически ухаживает и, наконец, добивается ее руки давний царскосельский поклонник, медовый месяц они проводят в Париже, где в нее влюбляется великий художник, начинается ее собственный трагический и всемирно прославленный путь поэта. Так что может быть общего у великой Анны и у рядового Саньши из деревни Жуковой?

Вы будете смеяться — есть такая буква! Читал я какие-то записки ее в будущем литсекретаря Анатолия Наймана. Вспоминая рассказы А.А.А. о ее романе с Модильяни, он пересказывает, что Моди и Ахматова оба очень увлекались если не авиацией, то общением с авиаторами, считали, что это какие-то особые люди, тесно связанные с первостихиями. Можно вспомнить, на нашей памяти так какое-то время относились к космонавтам, пока не стало ясно даже им самим, что это хорошие, как правило, ребята, но никакой специальной связи с Универсумом не имеют. В общем, пили они как-то шампанское с пилотами, туфли у Анны тесные, она их под столом и скинула. А когда дело пришло уходить, суну ла она ноги в туфли, а левой что-то мешает, она нагнулась — а там визитная карточка Блерио с телефончиком. Вот ее, оказывается, что объединяет с моим дедом — Блерио. Т. е. — ХХ век, на самом-то деле.

Особых воспоминаний о службе дед, кажется не сохранил — там дедовщина, или ещё что-нибудь… Единственно, много раз в жизни, когда мы с ним гуляли, цитировал он своего фельдфебеля, что- де "нужно так шагать, чтобы, когда один идешь, так и то как-бы идешь в ногу" Отслужив, Александр Дмитриевич вернулся к себе в деревню — и крестьянствовать потихоньку продолжал, и помаленьку портняжничал, и даже пытался стать подрядчиком по заготовке шпал для ж.д. во время экономического предвоенного бума, совмещая это все с воспитанием двух маленьких дочек — это совместно с женой Феклой, и с ухаживанием за окрестными учительницами — это уж, по возможности, без ее участия, хотя смутные следы каких-то скандалов даже и в моей памяти обозначены, с его же слов, конечно. Помню, Ал. Дм. вспоминал с удовольствием, что был у него щегольской "коробок", сиречь коляска для прогулок, и после окончания дневных крестьянских трудов он выпрягал лошадок из плуга, или во что там они были днем запряжены, и ехал кататься и катать знакомых, что никак не совпадало с рассказом о жизни русского крестьянства из моего школьного учебника. На шпалах он вообще планировал разбогатеть, но олигархом мой дед не родился, многовато пару уходило в свисток, и от полного разорения с потерей дома и земельного надела его спасло начало империалистической войны и мораторий на оплату векселей.

С объявлением мобилизации дедко мой отправился в Екатеринбург и гулял там на прощание со дружками и прогрессивно настроенными девушками целый месяц, пока, по его рассказу, на балкон канцелярии воинского начальника не вышел чиновник и объявил, что "кто завтра не явится в воинское присутствие — будет считаться дезертиром". До такого уровня антимилитаризм Александра Дмитриевича не доходил и назавтра он пошел воевать с тевтонами.

В поезде дед обнаружил, что служить ему под фельдфебелем из его же Жуковки, бедняком и крайним черносотенцем, который деду Пятый год не забыл — в общем, съедят. Пошел А.Д. к врачу эшелона (из этого, между прочим следует, что в эшелоне с новобранцами, идущем на фронт, при Романовых полагался врач; человек, служивший в СА, в такое верит с трудом). У врача на столе он увидел книжку и наметанным взглядом засек, что это — "Воскресение" гр. Толстого. Ну, после этого на вопрос "какие жалобы?" дед честно ответил, что "воевать не очень хочется" и рассказал свои проблемы. Далее на фронт дед ехал уже в санвагоне — сначала как больной, потом писарем госпиталя. Понимаю, что это все выглядит русской рифмой к Гашеку — но что делать, если это правда. Погибли-то обе империи почти одновременно. Дальнейшие рассказы о войне близки по смыслу. Типа: "Сидим в Галиции в госпитале — пишем пулю. Вдруг как гром небесный — тяжелая артиллерия, бух-бух. Макензен фронт прорвал. Пришлось срочно эвакуироваться, пулю уже на правом берегу Сана дописали". Подошел Семнадцатый год.

Мне приходилось видеть в Сети на русском языке интересную гипотезу[6] английского крестьяноведа Теодора Шанин, связывающую необычным образом русские Революции 1905 и 1917 года. Идея тут в том, что крестьянские (а я думаю, что то же и с городскими рабочими) юноши, которые с восторгом приняли в Пятом идеи социалистических агитаторов, тогда еще не пользовались достаточным авторитетом в деревне. Помните паренька с бомбой и листовками у метро "Баррикадная"? Через двенадцать лет им было около тридцати и они были самой активной и авторитетной группой и в деревне, и в армии, и на фабрике. Теперь старики, затушившие их азарт в первой революции, откровенно считались выжившими из ума и расчет не принимались. Тем более, что теперь у бывших мальчиков было на руках оружие, что в сочетании с отсутствием в романовской армии политкомиссаров и особистов решило судьбу империи. Я примеряю эту версию к деду — все ложится тик-в-тик. Но кое-что неплохо совпадает и тогда, когда я примеряю схему к себе. Робкие пожелания чего-то более человеческого со стороны молодежи во время хрущевской оттепели старшее поколение тут же заглушило демагогией на тему о том, что-де: "Вы еще ничего не сделали, не построили Магнитку, не сидели в окопах, и даже не восстанавливали ДнепроГЭС. Стало, не имеете права на критику. Сидите, молчите, пока не сравняетесь в опыте со старшими!". Мы и поверили по молодости лет, не догадываясь, что весь ихний героический путь был в значительной степени обыкновенным российским бардаком, а пафос прикрывает, как правило, безграмотность и трусость мысли. Оттепель и придушили без сопротивления, а тут еще геологи открыли Самотлор, страна с радостью на двадцать лет получила возможность не переутомляться — и "снова замерло все до рассвета". Зато уж в Перестройку никто даже не делал вид, что его интересует мнение ветеранов. В итоге, в Августе 91-го за КПСС вступилось столько же защитников, сколько в Марте семнадцатого за династию — то есть ноль.

В Марте сразу после получения знаменитой телеграммы депутата Думы Бубликова о петроградских событиях, дед организовал у себя в Жмеринке гарнизонный Совет солдатских депутатов. Потом был в окружном Совете в Киеве, чего-то там спорил с Симоном Петлюрой супротив украинизации, о чем с удовольствием вспоминал по прошествии лет, освобождал из камеры после Арсенальского большевистского путча, как посредник между большевиками и гайдамаками, знаменитую Евгению Бош (первый председатель Украинского Совнаркома, герлфренд Юрия Пятакова, покончила жизнь самоубийством в 36 лет, не желая стареть и болеть), много всего было. В глубокой старости главным для него развлечением кроме рыбалки много лет было чтение исторического романа Юрия Смолича "Реве тай стогне", в котором как раз описывались события 17–18 гг. в Киеве. Общее его отношение к этой книжке совпадало со знаменитым сталинским отзывом о роммовском фильме "Ленин в Октябре" — "Нэ так все это было. Савсэм нэ так!". Но при этом роман представлял для него колоссальный ресурс как повод для критики и воспоминаний, которыми он частично делился со мной.

Весна и лето Семнадцатого были для Александра Дмитриевича, как и для всех российских демократов, временем счастливой приобщенности к вращению Вселенной, вроде как для той же части населения в наше время 91 год с январских демонстраций в поддержку свободной Литвы и до декабрьского похмелья после Пущи. Опять сверну в сторону, никак не могу удержаться от фактов личной биографии. В этом самом декабре я уже работал в одной сибирской нефтедобывающей компании советником президента по нефтепереработке и газовым делам. Рабочее место мое было в Москве, но в штаб-квартире в Нижневартовске я проводил половину времени. И вот захожу я в кабинет шефа, а он и говорит мне человеческим голосом: "В городе, — говорит, — в Ачинске собирается совещание всех нефтяников Сибири: и добычников, и транспортников, и переработчиков. Я, — говорит, — ехать сейчас не могу — так что это по твоей части. Лети туда, все слушай, ничего не подписывай". Ну, с удовольствием, старых-то знакомых повидать. Попадаю в Ачинск, это в Красноярском крае чисто такой промышленный городок с алюминиевым, цементным да нефтеперерабатывающим заводами и больше ни с чем, типа пейзажа для действия детективов Юлии Латыниной. Снежок, не особенно холодно, приличный номер в заводской гостинице, приятели с разных этапов моей биографии, плюс сибирское гостеприимство. В смысле, на холяву кормят на убой и подливают до изумления, никак не скажешь, что в стране кризис. А окружающей средой нас не испугаешь, не в Швейцарии жизнь прожили, да и то, помню, разок на станции Беллинцона серный запашок был… Но это все-таки в другой раз.

Так вот, в Ачинске тогда так мы под пельмени с ребятами набеседовались — не помню, как и заснул. А утром просыпаюсь, включаю телик — а там диктор Последние Известия заканчивает. "И столица, — говорит, — нашей страны будет город-герой Менск". Указкой при этом тычет где-то между Москвой и Брестом. "Все! — думаю, — правду жена пугала, мол, скоро до розовых слонов допьешься. Настал час! Пора медицине сдаваться". Как-то я все-таки оделся и вниз, в буфетную, где уже народ у закуски сгрудился. "Мужики! — говорю, — тут мне по-пьяни такое помстилось, не вышепчешь!". Слава Богу, успокоили меня, что это не у меня крыша-то поехала, отошел я как-то и даже решение о завязке отменил. Так что позавтракали тоже лихо, до часу утра, как одна знакомая журналистка говаривала.

В тот раз при деде похмелье началось к середине лета, а уж к осени страна полностью впала в делириум. В мае в Киев приезжал Александр Федорович Керенский, пленил население красноречием и пожал сотни рук, в том числе и солдатскому депутату Кузьминых. Особо дед запомнил, и мне много раз рассказывал, как на митинге в городском цирке после речи А.Ф. были приветствия от разных слоев населения. Выступил и какой-то попик, и сказал: "Тут много говорили о том, что новая революционная власть от народа, но я могу добавить, что эта власть также и от Бога". Потом министр-председатель на эти приветствия отвечал, причем, как вспоминал дед, на все в порядке выступлений и ни одного не пропустил. Дошел и до попа. "Тут много говорили, что наша власть исходит от народа. Говорили также, что она исходит и от Бога. Если Бог есть Любовь, если Бог есть Справедливость, если Бог есть Свобода — тогда наша революционная власть и от Бога!" Ну, что говорить, мастер в своем деле, в смысле речи произносить. Хотелось Ал. Дм. тоже и Ленина с Троцким послушать, так что в отпуск на Урал он собрался ехать через Петроград. В ту войну, оказывается, был такой обычай, что крестьян — глав хозяйств отпускали домой с войны в отпуск на неделю в какую-нибудь из деревенских страд: на сенокос, жатву, либо пахоту. Может, поэтому всю Первую мировую Россия без карточек, без голодовок и без американской тушенки обходилась. Одним словом, в конце июня выписали ему литер и поехал он на сенокос в свой Камышловский уезд через Питер, рассчитывая побывать под балконом особняка Кшесинской, с которого большевистские ораторы Пролетарскую Революцию возвещали. Но поезд — не самолет, да еще в военное и революционное время. Доехал дед до столицы числа 6 июля, когда мостовую Невского уже отмывали от крови после большевистского путча Пулеметного полка, Троцкий готовился к новой отсидке в Крестах, а Ильич свои речи до осени мог произносить только перед верным Зиновьевым, там уж в Разливе или навынос, не имело большого значения. До конца жизни Ал. Дм. помнил, что судьба и русские железные дороги, упасли его, может быть, от шальной пули на Невском.

По возвращении в Киев из отпуска пошла уж музыка не та. Корниловские дела, потом Октябрьский переворот, местные проблемы с гайдамаками. Киевский окружной Совет солдатских депутатов, как уже говорилось, не принимал ни сторону Рады с ее Универсалом No 2 о независимости Украины, ни большевиков с их Совнаркомом в Смольном, и все посредничал и хлопотал о всеобщем примирении. Дед тоже. Выбрали его в кучу всяких комиссий и комитетов, и он страстно наслаждался общением с культурнейшими людьми, как из социалистов со стажем, так и из старых генералов-экспертов. Облом произошел тогда, когда Совет направил депутата Кузьминых своим представителем в комиссию по проведению границы между Российской федеративной социалистической республикой и Украинской народной республикой. Дед вспоминал, как у себя в депутатском номере гостиницы он сидел весь вечер за бутылкой "Мартеля с ласточкой" и спрашивал себя: "Ну кто я, что я? Географ, этнограф, историк? Я мужик, крестьянин Камышловского уезда Пермской губернии. А что, если я по незнанию русскую землю хохлам отмежую?!"

"Мартель" с ласточкой вообще хорошо мозги прочищает, это я теперь и по себе знаю. Стал дедко сворачивать свою бурную политическую деятельность. На курсы поступил, двойную бухгалтерию осваивать. Съездил в родной госпиталь в Жмеринке и демобилизовался, причем до конца жизни гордился, что он единственный из персонала, кто казенные одеяла себе не хапнул. А после Бреста, уже при немцах закончил эти самые курсы бухгалтеров и, как дембиль, через несколько фронтов отправился в родной Камышловский уезд. А там уже власть Верховного правителя. И самый его близкий друг по Пятому году в следственных органах у Колчака служит. Александр Дмитриевич, конечно, ему свое удивление высказал, а тот и говорит: "Ты, — мол, — Сана, в столицах служил (в смысле в Жмеринке и Киеве), так, наверное видел революцию-то. А я служил на Румынском фронте — так я видел только солдатский бунт. А домой вернулся — там все бывшие полицейские и черносотенцы в большевики, либо в левые эсеры записались и разбойничают хуже Емели Пугачева". Дедко мой его не осудил, но сам про все былые политические дела в 5 м году да в Киеве постарался забыть. Организовал у себя в Жуковке, а потом по всей волости кооператив, был там и председателем, и бухгалтером, и на все руки. На военные да политические дела он уж старался со стороны смотреть.

Как-то мы с ним разговорились про гражданскую войну на востоке. Я такой идейный комсомолец с уклоном в матшколу и романтику Братска, но деду верил все же больше, чем радио. Я и говорю: "Деда, но ведь победили большевики-то". А он: "Я вот только не знаю: они ли победили — или само развалилось. Приходилось мне видеть, как красный эшелон на станцию приходил, пока еще оттуда белый не ушел, и обходились без сражений". Рассказывал он, что смазочных масел не было — до Грозного и Баку четыре фронта, а у них в кооперативе в тайге кубик перегонный стоял и деготь гнали, так: "У меня, — говорит, — в тайге на этом заводике два городских большевика от контрразведки прятались". Я спрашиваю: "Дедушко, а после прихода красных как с заводиком-то?". Он говорил, что продолжал работать, а я уж сделал вывод, что дед, небось, пару колчаковских офицеров туда пристроил.

У него была своя оригинальная и, на мой взгляд, очень правдоподобная версия пружин, двигавших сторонами в Гражданской войне на Урале и в Сибири, значительно более материалистическая, чем официальная советская. Я пытался разыскивать, но так и не нашел каких-то похожих на нее публикаций, или серьезных доводов, опровергающих эту версию. Начиналось в этой версии все с "челябинского тарифного перелома". Попробую объяснить поподробнее от себя, как в юные годы из бесед с дедом запомнил, и позже, как любитель сибирской истории, по книжкам и журналам читал. В Сети на эти темы пока вообще ничего нет, даже на дивном сайте Сибирская заимка[7].

Получалось так. Россия, которую потерял кинорежиссер Говорухин, только и существовала в его воображении, да в ностальгической памяти эмигрантов, бежавших от Буденного. Конечно, не было такого кошмара голодовок и террора, какой периодически посещал Советскую страну, но и идиллия заботливого начальства, национального мира и японских темпов роста не ближе к истине, чем "Кубанские казаки". Ни одна из стоявших перед страной проблем: аграрная, национальная, рабочая, а под конец еще и военная, — не решались, да и не могли решаться, по-видимому, той государственной машиной, да еще с учетом кругозора и масштаба личности ее главы. И вот к другим проблемам существовала еще и сибирская. Конечно, изобретатель сибирского автономизма этнограф Тан-Богораз был на самом деле ссыльный народоволец Натан Богораз, но не сионские же мудрецы поставили дело так, что любую нужную для территории затею типа библиотеки или университета приходилось пробивать в питерских канцеляриях через взятки и многолетние хождения (пример — судьба знаменитого миллионера-благотворителя Сибирякова[8] и его хлопоты о Севморпути и о Сибирском университете, а на моей еще памяти открытие первого кинотеатра в Нижневартовске, что смог решить после десятилетней переписки и хождений только лично Генсек по подсказке Раисы Максимовны). С самого начала и по сей день из "Расеи" Сибирь так и видели как место каторги и источник валютных ресурсов от мехов через золото и до нефти с алюминием. Полного соединения этих двух функций как раз и удалось достигнуть в Гулаге.

Какое-то время каторжников в Сибирь гоняли просто пехом, как по Есенинским стихам"…И идут по той дороге люди, Люди в кандалах". Прогресс принес сначала Обь-Енисейский, ныне заброшенный, канал и перевозку на баржах (см. у Лескова в "Леди Макбет Мценского уезда"), а затем и Великую Сибирскую магистраль со столыпинскими вагонами. Уж там хотело начальство в Петербурге или нет, но чугунка сразу сместила жизнь за Уралом от Полярного круга к лесостепям, и от Екатеринбурга до Минусинска начались обломные урожаи пшеницы и ржи на целине, поднятой американскими плугами, которые никак не приживались в Великороссии. Земледелие как раз остановилось на границе того, что называли Целиной в наши 50-е годы, и где распашка за пару лет давала жуткую эрозию почвы. Но это нам с вами хорошо думать о прибавке в национальный каравай, а в Смоленской или Пензенской губерниях привезенный по магистрали сибирский хлеб сбивает цены и разоряет мужиков и помещиков, объединенных в этом случае угрозой с Востока.

В аналогичной ситуации, когда лодзинские ткани сгоняли с рынка фабрикантов Москвы и Иваново-Вознесенска, те выпрашивали у правительства введение таможенной границы с Царством Польским, даром что патриоты и обрусители были не хуже самого Каткова. Так и тут, покровительственная пошлина против сибирского зерна Центру как жизнь нужна, хоть и сильно противоречит идеологии насчет "единой и неделимой". Вот тогда главный мудрец старой России Сергей Юльевич Витте и придумал "челябинский тарифный перелом". Это такая система железнодорожных тарифов, при которой сильно возрастала плата за перевоз любого груза, если он по дороге миновал с востока станцию Челябинск или любую другую станцию на границе Европы и Сибири. Для золота, мехов и других дорогих товаров это большого значения не имело, а зерно вещь дешевая, и для него фрахт играет большую роль. Так что для вывоза сибирского хлеба в Европу этот тариф оказывался запретительным. Очередной раз Сибири указали ее место — каторги и ресурсного источника.

Зауралье, однако, заселяли не самые слабые и глупые из жителей России. На дешевом зерне быстро поднялось скотоводство, появились молочные кооперативы, благо кадрами грамотных и наклонных к организации кооперативов людей правительство обеспечивало Сибирь начиная с 1826 года. Для таких более дорогих продуктов тариф уже не был большой помехой. Вот тогда-то тюменское масло, алтайский сыр, омская говядина, павлодарская баранина и появились на выставках и в магазинах Питера, Москвы и Западной Европы, а кассы сибирских кооперативов стали одной из основных финансовых сил империи, собственно, почти единственной не зависящей ни от казны, ни от западных банков. Тут есть определенная аналогия с итальянскими кооперативами и сберкассами начала ХХ века с их связями с Банко ди Милано с одной стороны и Соцпартией с другой, как об этом писал Паоло Алатри в своей книжке "Начало фашизма". Идеологически эти кооперативы находились, конечно, полностью под эс-эровским влиянием, большевики вообще восточнее Урала встречались исключительно среди железнодорожных рабочих (деповские), как меньшевики в основном среди типографских (товарищи переплетчики!), что и нашло отражение в результатах выборов в Учредительное собрание 1917 года. Ленин, как известно, на эти результаты начихал, а Собрание разогнал, за что его Александр Дмитриевич сильно недолюбливал, по контрасту со Сталиным, которому много прощал за то, что тот в 45-ом взял реванш за ранее проигранные Россией войны с Японией и Германией, и которого уважительно называл "дедко".

Позанимали представители центральной большевистской власти практически без сопротивления присутственные места почти по всей Сибири (в учебниках моего детства обязательно была такая карта "Триумфальное шествие Советской власти"), освоились и попробовали наложить лапу на упомянутые кооперативные кассы. Тут они встретили уже более серьезный отпор, да еще в ту же пору Соввласть от большого ума решила разоружить Чехо-Словацкий корпус из австрийских пленных, собиравшийся против Франца-Иосифа воевать, да в связи с Брестским миром оказавшийся ненужным. Чехо-словаки по соглашению уезжали во Владивосток, где, как предполагалось, их должны были забрать союзные корабли и увезти на Итальянский фронт, типа как во Вторую мировую было с армией Андерса. Не будем преувеличивать боевую ценность корпуса — и 38-ой, и 68-ой годы ХХ века достаточно показали, что свой боевой потенциал эти народы в основном израсходовали при Яне Жижке. Однако, на фоне блоковских двенадцати урок да бродячего пса и рак оказался рыбой. Как только чехословаки восстали, от Волги до Тихого океана гегемоны разбежались, как зайчики, и власть оказалась у единственной более или менее влиятельной силы, опиравшейся на эти самые кооперативы и их кассы. То есть, у дедовой Партии Социалистов-Революционеров (без добавления "левых") и у их младшего партнера эсдеков-меньшевиков, все как по результатам выборов. Так что и формально власть оказалась у Комитета членов Учредительного собрания ("Комуч", как его в учебниках обзывают), взять хоть Чернова или Авксентьева.

Далее, дед начинал нести по кочкам своих партийных лидеров. Получалось по его словам, что во всем были виноваты именно эс-эровские, меньшевистские и народно-социалистические лидеры, державшие мазу в Комуче и Уфимской Директории, которые слишком всерьез принимали свое учредиловское депутатство и непременно хотели вернуться к 24 Октября предыдущего года по старому стилю. "Надо было, — он считал, — с Совнаркомом. У тех дела шли плохо, вполне можно было договориться о границе по Уральским горам, а то и по Волге с Камой, а дальше посмотреть, у кого социализм лучше построится". Трудно сказать, был бы в реализации социализм Чернова и Гершуни таким же пошлым и неумелым, как "реальный". В конце концов, идеи под лозунгом "Земли и Воли", которые исповедовал тогда Ал. Дм., были всего лишь одним из потоков, объединяемых II Интернационалом и захлестнувших тогда весь мир. Можно долго гадать, что было бы, если б Владимир Ильич Ульянов, а не Григорий Андреевич Гершуни, умер от чахотки в 1908-м и оставил партию людям значительно меньшего калибра. Сейчас это любимое дело — "альтернативная история". Мне почему-то все представляются Савинков, пожимающий руку Риббентропу в Кремле, а потом Рузвельту в Ялте, эшелоны ссылаемых в Якутию марксистов и сообщения в московских газетах под девизом "В борьбе обретешь ты право свое" о смерти в Мексике от ледоруба поссорившегося со своими Виктора Чернова. Ну, и современная дискуссия о выносе тела Гершуни из Мавзолея на Востряковское кладбище. В теории вероятностей уже имевшему место событию приписывается полная вероятность, равная 100 %. Я не так категоричен, как пробабилистика, и полагаю только, что если какое-то событие совершилось взаправду — значит была хотя бы небольшая вероятность, что оно возможно. Хотя и вижу кругом уйму несогласных, видимо, с этим людей, именующих невероятным, то, что точно было на свете. Можно, полагаю, считать возможным, что и при таком броске исторических костей Россия все равно пошла бы тем путем страданий, подвигов, дури, страстей и апатии, которым она дошла до нынешнего пункта.

А тут, по дедовой модели, все мысли у вождей ПСР о том, чтобы реанимировать Учредительное собрание, чтоб это сделать — надо назад забрать помещение, чтобы в Кремль въехать — нужна армия. Меньшевики вообще не по этому делу, эс-эры — так бомбу бросать и полком командовать разные навыки нужны, пришлось старых царских офицеров во главе ставить. Военным министром сначала попробовали пригласить чеха Гайду, который потом в Праге фашистский союз организовал, наконец нашли в САСШ знаменитого полярного путешественника и минного специалиста адмирала Колчака. Ну, так им эти старые офицеры, Колчаки, Каппели да Анненковы такой социализм устроили — мало не показалось. В последнее время в печати и Сети немало материалов, из которых хорошо видно, что как в ноябре 17-го социалистическое правительство в в Петрограде сверг тыловой солдатский бунт, так в ноябре 18-го такое же правительство в Омске сверг бунт тыловых офицеров. После военного переворота социалистов расстреляли на омском берегу Иртыша, сибирских автономистов в Томске и всех, кто по привычке варежку открывал — по городам и весям всей восточной России. И по нахоженной дорожке — к кооперативной кассе. Но и вообще старый порядок наводить, а кто кобенится — шомполами, не хуже чем у Корнилова на Юге. Это сибиряка-то шомполами?! Тут вам все же не "Расея", не рязанский какой-нибудь забитый крестьянин. У западносибирских чалдонов и байкальских гуранов через одного в тайге заимка, да на стене нарезной ствол. Так что те же мужики, которые в мае красногвардейцев разгоняли, к зиме пошли в "заячьи шапки" — сибирские краснопартизанские отряды.

Ал. Дм. считал, что и на этой стадии социалисты могли еще все повернуть, потому, что главной боевой силой у Колчака были не каппелевцы, а полки Воткинских и Ижевских рабочих антибольшевистских повстанцев да чехо-словаки, которым военная диктатура тоже не очень пришлась по душе. Однако эс-эры Вольского вместо контрпереворота начали секретные переговоры с большевиками, "а уж Ленин с Троцким и дедкой всегда мужиков вокруг пальца обведут". Мои напоминания, что Партию социалистов-революционеров основали Гоц и Гершуни, которых в крестьянском простодушии обвинять как-то неприлично, дед отметал напоминанием, что "Азеф же их обманул". Интересно, что его мнение о переговорно-надувательных способностях большевиков, повидимому, полностью совпадало с мнением по тому же вопросу "Отца башкирской нации" Заки Валидова, о чем даст Бог, напишу в другом месте. Да и вообще оно похоже на правду.

Есть у меня в Уфе стариннейший приятель, ныне соросовский профессор, академик одной из нынешних, но сравнительно приличных академий, доктор химнаук и автор тысячи, наверное, книг и статей, из которых он гордится изданной на свои при наступлении Гласности и Рынка брошюрой о стратегии и тактике игры в преферанс. В молодые же годы учились мы в одной группе и более всего он был известен как кандидат в мастера спорта по настольному теннису и мастер короткого, но убийственного слова. Это он прекратил полностью в московском кафе "Космос" юношу, громко вещавшего за соседним столиком двум девицам о модном процессе Даниеля и Синявского, сказав ему поощрительно: "Ты говори, парень, говори! Сибирь у нас бескрайняя". Про мою же тогдашнюю основную компанию он однажды сформулировал: "Хорошие ребята. По одному и трезвые" — что, конечно, тоже было справедливо.

Так этот самый Сима однажды за рюмкой коньяка сказал по поводу выстрелов Фани Каплан: "Эсеры думали, что если у большевиков не будет главного оратора, то они начнут побеждать на митингах. Одного не знали — что когда не будет главного оратора, то не будет и митингов". Порознь тут все не особенно правильно: и Фаня стреляла от себя лично, а не по поручению партии; и главным оратором у большевиков был Троцкий, а не Ильич; и вообще тут отразилась та идеализация Ленина в пику Усатому, которая была так характерна для тех оттепельных лет. Но общая ситуация, на мой взгляд, отражена корректно. Люди ПСР вовсю нарушали кодексы царской России, но были страшно удивлены, когда их большевистские конкуренты нарушили священные кодексы поведения революционеров. Кажется, если уж взялся за бомбы, то конец всем ограничениям вообще — но, если не считать маленьких отступлений от заповеди "Не убий!", в остальном Иван Каляев, Егор Сазонов или Дора Бриллиант были, как кажется, очень близки к идеалу святых "Не от мира сего". Разве что Савинков производит впечатление более или менее делового человека, но и его ЧеКа провела просто и непринужденно, как районная прокуратура Бронкса Пал Палыча Бородина.

В кооперативных делах дед разбирался, и, я думаю, какой-то смысл в его рассуждениях об особой роли сибирских молочных кооперативов в Гражданской войне был. Хотя надо все-же учесть, что эти рассуждения Александра Дмитриевича носили более умозрительный характер, так как во время всех этих событий Гражданской войны он от политической жизни уже отошел.

Зато сразу же после ее окончания политика достала деда очень основательно. Он-то в нее не лез, занятый делами своего потребительского кооператива, да двумя малыми девчонками на руках. Первая его жена Фекла к тому времени умерла. Жала, порезалась серпом и сгорела за неделю от заражения крови. Спасался он помощью сестер Глафиры да Василисы, подыскивал новую невесту и уж вроде остановился на Наденьке Огнётовой, моей в будущем бабушке Надежде Гавриловне. Та только недавно закончила женскую гимназию и начинала работать учительницей в начальных классах, как потом проработала всю жизнь. Опять приходится отвлекаться, но более удачного места, чтобы сообщить то немногое, что я знаю о бабушкиной семье, может уже не быть. Значит так: про прабабку, как и про остальных прабабок неизвестно просто ничего. Она с мужем, Гаврилой пришла в Екатеринбург пешком в последний год XIX века из Вятской губернии. Бабушку мою при этом, по семейной легенде, несла завязанной в платок, ну, не носовой, конечно, о таких они, небось и не знали, а головной, какие все русские замужние крестьянки тогда носили, вроде, как сейчас турчанки да пакистанки. Прадед был плотник, в растущем Катеринбурге стал строительным подрядчиком, разбогател и стал чудить. Во-первых, употреблял, судя по дедовым рассказам, уже совершенно неумеренно, ну это вообще, если кто из староверов начнет принимать — так уж без удержу. Когда я подрос и познакомился по-первости с национальным напитком, так Ал. Дм. говаривал превентивно: "Ты в Огнётовскую породу пошел, смотри, чтоб не запил!" Во-вторых, прадед Гаврила заполюбил покупать у башкир необъезженных лошадей, причем при покупке у него был тест — он бил кулачищем лошадь по лбу, и если та не падала — то покупал. Что уж он потом с этими устойчивыми лошадками делал, перепродавал ли, или где-то в табуне держал — не знаю. Для меня и картинки, как лошадь бьют по лбу и она падает, вполне достаточно, что-то такое из "Конана-варвара".

В-третьих, прадед под конец сдвинулся на том, что он ожидает в гости государя-императора Николая Александровича и надо отделать дом к этому визиту. Домов-то у него было четыре, один из них на нынешней улице Антона Вайнера в центре города, не знаю, как сейчас, а в 1960-м дом стоял, и было в нем общежитие Горного института. Ну, а в начале века в одном из домов прадед жил с женой, дочкой и каким-то приживалками, а остальные сдавались в наем. Так вот, свою резиденцию Гаврила Огнётов все рвался украсить к приезду высокого гостя. Все вокруг, конечно, пытались его отговаривать, упирая на то, что "где же государю время найти к нам в Екатеринбург приехать". Но он упорствовал, видимо получив из других измерений какую-то весточку о том, что карьера императора закончится именно в будущем Свердловске.

В доме инженера Н.Н.Ипатьева, что, с одной стороны, как бы рифмуется с венчанием династии на царство в костромском Ипатьевском монастыре, это уж очень широко известное сближение, а с другой стороны хозяин дома был младшим братом великого химика В.Н.Ипатьева, который потом слинял от большевиков в Штаты, где и жил в Эванстоне, штат Иллинойс. Недалеко от его американского дома я, Гаврилин правнук, теперь живу, и о нем, старшем брате и знаменитом химике как-то читал лекцию в здешнем Русском клубе.

Как-то объяснял я внуку Сереже понятие глобализма, и вот предложил ему угадать длину цепи знакомств между ним, Сережей из Гленвью, Иллиной и Далай-Ламой Тибетским. Оказалась совсем короткая цепочка: Сережа — его соученик Пол, двоюродный племянник Эла Гора — Эл Гор — Маделайн Олбрайт — Его Святейшество, внук было сказал, что это — случайность, так я ему построил еще одну цепочку знакомств: Сережа — я, его дед — известный шпион и борец за демократию Олег Калугин — Фил Донахью — Далай-лама. Всё больше пяти человек не выходит. Ну, это вещи взрослым хорошо известные. Тесен мир-то, тем более с современными средствами транспорта и подвижностью людей. Да и раньше тоже, начиная с XIX века, пожалуй. Вот уж после того, как я написал эту историю в первом приближении, читаю в сетевом "Уральском следопыте" статью под названием "Турьинское письмо" Жюля Верна"[9]. Будто бы понадобились великому фантасту подробности обороны коммунарами парижского форта Ванв от версальцев. Его постоянный соавтор, бывший нарком иностранных дел Коммуны Паскаль Груссе и посоветовал ему обратиться к бывшему коменданту этого форта интернационалисту Шевелёву, которого после взятия Парижа версальцы передали русским властям. В момент написания письма он в ссылке в Турьинске Пермской губернии. Автор статьи пробовал добыть это письмо в Семейном архиве Жюля Верна, но тот пока закрыт. Сообразил смышленый свердловский историк, что должны же были соответствующие инстанции вскрыть письмо из Франции к уральскому политссыльному. Так и оказалось. Нашлась копия письмишка в полицейских архивах. Но речь не о том. Была в те поры в Турьинске кроме прославленной политссылки еще и ярмарка, и прадеду Митрию, похоже на то, приходилось на ней часто бывать. А значит, если он со ссыльным барином-коммунаром и не встречался — так с кем-либо из его знакомых — с гарантией. Выходит, что цепочка знакомств от моего неграмотного прадеда в деревне на Урале до Жюля Верна в Амьене, или хоть доктора Маркса в Лондоне тоже не больше четырех-пяти человек. Вот он, глобализм, когда еще начался.

Вернемся в Екатеринбург времен Гражданской войны. Кабы не события, не питать деду, смутьяну и безбожнику, да еще и вдовцу с двумя малыми дочками, надежд на Наденькину руку (прошу прощения за невольный каламбур). А так, под шумок революции и контр-революции, закрутилась у них симпатия и стал Александр Дмитриевич наезжать уже как жених к ней в новую столицу Урала. А то вдруг не приехал, пропустил визит. Это его в тот же город, но без его воли, привезли. Опять история через его жизнь проехалась — рядом, в Тюменской губернии да за Челябинском, мужики опять против коммунистов забунтовали. В советских учебниках истории это обозначалось как "эсеровско-кулацкие мятежи 1920-21 гг. в Западной Сибири" и обливалось дерьмом заодно с антоновским движением в Черноземье и бунтом матросиков в Кронштадте. Современные историки полагают, что Партия Социалистов-Революционеров особого влияния на эти дела не имела, а просто очень уж Степанида Власьевна доставала мужичков (кое-что об этом есть как раз на "Сибирской заимке"). Но как бы то ни было, а ЧеКа свое дело знала туго и по всей большой Уралобласти начались превентивные аресты кооператоров, попов, учителей, бывших офицеров и вообще всех, кто имел какое-нибудь влияние на крестьян, ну, а дворян и чиновников старого режима, это как всегда, это — святое! Ну, и своих товарищей по старым узилищам забыть нельзя же, большой гуманист тов. Ленин в брошюре "О продовольственном налоге"[10] так и велел "переодетых в модный, кронштадтски-беспартийный наряд меньшевиков и эс-эров держать бережливо в тюрьме". "Бережливо". Пишут же люди!

Привезли деда в Екатеринбургскую ЧеКа в подвал. По моему, без уверенности, он говорил, что размещалось это дело в каком-то музее. В подвале оказалось в изобилии так любимое им общество культурнейших людей. Действительно, критерии уважения деда (образование, вежливость, эрудиция и умение изложить мысль), почти совпадали с критериями, по которым отбирала своих клиентов Чрезвычайная Комиссия знаменитого друга детей тов. Дзержинского. Деда все-таки всю жизнь томило его, как он говорил, "в высшей степени незаконченное образование", и он при любой возможности старался его пополнить. Вспоминал он о профессорах, краеведах и священниках из своих коллег по отсидке, и о беседах с ними, но подробностей я, по правде сказать, уж и не помню. Но все же, кроме увлекательного общения было и некое неприятное обстоятельство — Соввласть уже сильно зарекомендовала себя расстрелами заложников и никаких гарантий, что с кооператором Кузьминых она обойдется гуманней, чем хоть с поэтом Гумилевым, не было. А что он ни в какие заговоры и бунты не замешан, так это его личная проблема, которая в ЧеКа никого волновать не будет, это Ал. Дм. хорошо понимал.

В это время приходит в подвал чекист и спрашивает: "Кто тут есть портные?" — дед и отвечает: "Кузьминых". — Записали его имя, сказали: "Потом позовут". Землячок один и спрашивает: "Дак ты, Сана, давно ли в портных-то?" — Он разъясняет: "Портной-то я горевой, дак ведь швейная наверху, в третьем этаже, и коли меня туда пустят, то не к расстрелу дело-то. Вот уж я свой приговор и узнал!". Пока однодеревенец восхищался Саньшиной сообразительностью, пришел боец и повел его в портновскую мастерскую. Там сидят среди гимнастерок и галифе с мелками да с аршинами четверо и давай деда спрашивать: "Кто, — мол, — такой и откуда? Вот я, — дескать, — московский бывал портной, мастерскую на Маросейке имел, Илья Петрович — из Петербурга, Шлема Яковлич — из Харькова, а Лейба Исаич — из самой Варшавы, по пиджакам и визиткам мастер. А ты кто такой?" — Он не особо смутился и отвечает: "Из деревни, — мол, — Жуковой, Камышловского уезда и Режевской волости" — "Ну и что ты там шил в деревне своей?" — "Шил да починял порты, а один раз и пиджак себе перелицевал" — "Ну и зачем ты к нам вызвался с таким умением?" — "А вот зачем. Сидите вы тут, четверо варшавских портных, а утюги греть с третьего этажа к нам в подвал ходите. Дак я вам всем четверым буду носить утюги калить — у вас время и освободится". Засмеялись портные и приняли деда к себе в компанию без возражений. Много уж позже, когда "Архипелаг" в руки попал, вспомнил я дедушкин рассказ, читая, как А.И.С. себя атомным физиком объявил и через то попал в шарашку. На самом-то деле, Ал. Дм. в тот день разделение труда изобрел — голь на выдумки хитра.

"А на следующий день я уже ел баланду не в подвале, а в столовой за одним столом со своим следователем и по зданию без конвоира ходил". Надеяться на скорое освобождение все-таки не приходилось — смерды в Западной Сибири продолжали бунтоваться против городской власти, в руках Степаниды Власьевны только и оставались там, что губернские да кое-какие уездные центры.

При начале советской литературы заместо "Илиады" была "Неделя", повесть про коммунистов в осажденном повстанцами городе (Тюмени по прототипу) пролетарского писателя Юрия Либединского, который потом женился на юной графине Лидии Толстой и наплодил с ней кучу дочек, одну из которых читающая публика знает под именем Таты Губерман, так что он как-бы тесть Игоря Губермана, вот тоже бывают сближения на Божьем свете. А с одним из их внуков мой уже сынок Саня приятельствовал в дошкольные годы, опять скажу: тесен мир! Но до литературного отражения героических будней ребят в кожаных куртках пока далеко, пока что днем дед в швейной трудится или по зданию с горячими утюгами ходит, а ночует, как и раньше, в подвале, в высококультурном обществе интеллигентов, паразитов и контр-революционеров.

К хорошему быстро привыкаешь — так мой сын всегда говорит. Убедившись, что без особого повода его пока расстреливать не планируют, Ал. Дм. стал думать — как там в деревне две его девчонки без матери, а теперь и без отца живут. Очень захотелось хоть на часок в город вырваться, узнать у осевших в Екатеринбурге земляков, как дела дома, что с дочками. Да и невесту, говоря по-честному, хотелось бы повидать. Я такого поворота мыслей представить себе не мог бы, наслышавшись об "ужасах ЧК", но Ал. Дм. это направление стал развивать и даже поделился мечтаниями с одним из своих "варшавских мастеров". Тот сидел давно, больше месяца, все тут знал, со всеми следователями был в прекрасных отношениях — еще бы, при его-то специальности одежду в порядок приводить.

"Сейчас, — говорит, — Это у нас очень просто". Перегнулся с третьего этажа парадной лестницы через перила и кричит красноармейцу на посту у главных дверей: "Эй, ты! Выпусти товарища Кузьминых" Тот слышит — кричат сверху, со стороны кабинетов следователей, а что это вовсе заключенный — так солдатику-то откуда знать? Ну, и выпустил деда на улицу. Пошел ошалевший дед сначала к знакомым — узнать про дела в Жуковой, потом к Надежде Гавриловне: ну, все узнал, с невестой повидался — пора и на нары. Не дай бог, заметут на улице — будет он как бежавший из под стражи. А тут уж точно расстрел! Вернулся к горЧеКа, а там часовой сменился и без пропуска в здание не пускает. Полный финиш, как я бы в мое время сказал! А ему и сказать нечего.

Признаться — так и ты при побеге, и еще своего нового приятеля погубишь. А уж вечерняя поверка в подвале подходит. Спасла деда стоявшая недалеко от входа метла и еще одна смена караула — при новом часовом он зашел с с метлой и видом, как будто ходил крыльцо и дорожку подметать, а кто ж еще мог там мести — только зэки. Пот холодный вытер — и на ужин, а потом в подвал на вечернюю поверку. Пронесло!

Герцогиня говорила Алисе, что из всякой истории надо по крайней мере две морали извлекать. Из этой, действительно, минимум две морали и следуют. Первое: любые суждения о советских карательных учреждениях — положительные ли: там, "холодная голова, горячие органы, вовремя умытые руки" — резко ли отрицательные про "банду садистов, убийц и бюрократов" — оставляют в стороне то, что главным явлением в их жизни был тот же фантастический бардак, как и в других отечественных конторах. Второе: в любом месте старожил может больше сделать, чем любой начальник. В еще одно подтверждение этому приведу случай из жизни правнука Александра Дмитриевича — моего сына Саши.

Когда ему было тринадцать лет, мы с ним провели целое лето в Башкирии у моих родителей, путешествовали на байдарке и под парусом по рекам, ходили в горы, я еще вовсю встречался со школьными друзьями и подругами. Вот возвращаюсь заполночь с такой встречи — а мама с папой мне с порога: "Сашку на Скорой отвезли — приступ аппендицита!" — Дозвонился я, потом в больницу побежал — операция прошла хорошо, он пока в реанимации, а состояние вполне удовлетворительное. Я вернулся домой с одной мыслью: "Слава Богу, что это в городе произошло, а не когда мы сплавлялись по горным речкам! Что бы я там смог сделать?!" — Утром снова в больницу поехал. Сказали мне, что парня уже в палату перевели, а на свидание не пустили — какой-то у них там специальный карантин. Но, а мне-то, карантин — не карантин, ребенка увидеть все одно хочется. Тут как раз подъехала мне на помощь старая моя подружка Рита — анестезиолог из другой уфимской больницы. Она, как медик, к дитю в палату прошла, вернулась — рассказала, что он себя чувствует неплохо, даже шутки шутит, но уговорить местных, чтобы и меня пустили, не смогла. Позвонили мы вместе старому приятелю — начальнику райздрава, он и обещал, что с главврачом чуть позже договорится и меня, может, уже сегодня к ребенку допустят. Отпустил я Маргариту к ее гуманной деятельности, один оставшись стою, курю у входа, думаю, как же быть, не сходить ли с горя в магазин купить молока и пирожок с котёнками, не ел ведь с вечера. Вдруг слышу: "Здравствуйте, дядя Сережа!" — А это Галочка мимо бежит, дочка моего старого дружка Симы, одиннадцати лет от роду. Поделился я с ней Сашиными новостями и моими проблемами с посещением палаты, а она и говорит: "Не волнуйтесь, дядя Сережа! Я тут весной месяц лежала, все ходы знаю. Сейчас пройдем". — Действительно, завернули за угол, в какую-то дверь, потом два марша вверх, через коридор, две двери, один марш вниз — и мы в Сашкиной палате, так ни с кем в белом халате и не встретившись. То есть, девчушка, бывший пациент, сделала для меня то, что заврайздравом никак не мог сделать через великий блат. Вот и судите о роли личности в истории.

Возвратимся к Сашиному прадеду, которого вскоре из ЧеКи все-таки отпустили. Карательные отряды задавили сибирскую Жакерию, а неутомимый Ильич изобрел НЭП. Пользуясь этим послаблением Утопии дед начал раскручивать свой кооператив уже при Советах, тем более, и в газетке лозунг был "Учись торговать!", потом перешел в областные кооперативные инстанции инструктором — начал других обучать, да и от ответственности все же подальше. Понимал он в глубине души, что кто садится полдничать с Сатаной, должен шибко длинной ложкой запастись, как в дальнейшем и оказывалось постоянно. Женился на Надежде Гавриловне Огнетовой, быстро они еще двух дочек произвели, младшая — моя мама Маргарита Александровна, стала бабушка опять работать учительницей начальных классов. При Советах на заработки и пайки одного мужа было никак не прожить, малыши, не малыши — работай. Это называлось раскрепощением женщины. Жить в переименованной в Свердловск столице Урала было трудно, тем более, если квартиру снимать — заботу о домах покойного Гаврилы власть трудящихся взяла на себя. Дед перевелся инструктором по бухгалтерии в бывшую губернскую, а ныне окружную Пермь.

Сейчас опять во времени перенос, чтобы уж совсем с Екатеринбургом-Свердловском расстаться. Отдыхали мы как-то в конце 70-х с сыном в Пярну. И выпало нам возвращаться назад в Нижневартовск через Свердловск. Разрыв между самолетами большой: с 8-ми утра и до 8-ми вечера. Но я даже порадовался: "Покажу, — думаю, — парню одно из родовых гнезд нашей семьи". Список для осмотра достопримечательностей заранее известен: Горный Музей, Памятник Уральскому танковому Добровольческому Корпусу на ж.д. вокзале, Ипатьевский дом и еще Свердловский Дворец пионеров. Этот особняк, во-первых, в "Приваловских миллионах" Мамина-Сибиряка описан как Бахаревский Дом, а во-вторых, там была, я это хорошо помнил по своему детству, большая комната, расписанная в палехском стиле на темы из сказов Бажова. Ну, там Огневушка-Поскакушка, башкирская красавица Айгуль чешет косу, Хозяйка Медной Горы, на четвертой стене Великий Полоз, если не ошибаюсь. С Горным музеем никаких проблем, посмотрели и очень все понравилось. Памятник тоже хорош, изображает, сколько сейчас помню, такого картинного широкобородого деда-кузнеца в фартуке, благословляющего на бой с фашистской силой темною сына-танкиста в шлеме. Корпус был, хотя бы теоретически, создан на пожертвования уральцев, и укомплектованы его три танковые бригады, Свердловская, Челябинская и Молотовская, по-первости уроженцами соответствующих областей. В общем, очень трогательно по правде.

С Дворцом Пионеров произошел первый облом. Там был ремонт, парадная дверь заколочена, а когда мы в боковую достучались, я попросил уборщицу пустить нас с мальчиком посмотреть Бажовский Зал — так она такого полкана на нас спустила! Вплоть до сейчас вызовет ментов, чтобы нас тут же и в тюрьму посадили. Я пытался спросить: "Что, — мол, — с ней, не надо ли "Скорую помощь" вызвать?" Но уж ясно было, что бабка умрет — а нас не пустит! Саша мой так и высказался: "Жители, — мол, — города Свердловска за грубыми манерами скрывают хамское нутро". Он вообще любит крутые умозаключения. Но это, конечно, совсем уж несправедливое. Тем более, мы невдолге от одной пожилой дамы, очень вежливую и подробную консультацию получили. Последнего объекта из нашего списка, конечно, ни на одной туристской схеме не бывало. Но я по последнему приезду с дедом в 1960 году хорошо помнил, где он находится и какие поблизости ориентиры. Ходим-ходим, ничего понять не могу. Вот же он должен быть. Но нету. Тут какая-то пожилая дама на наши кружения внимательно смотрит. Старорежимного такого вида. В митенках. Я уж на четвертом заходе собрался ей прямой вопрос задать — а она меня первая: "Молодой, — говорит, — человек, Вы случаем не Ипатьевский дом ищете?" Я сознался. "Хочу, — мол, — сыну показать, где Романовская династия прекратилась". А она объясняет: "Нет этого дома теперь, молодой человек. Вот, действительно, здесь он и стоял, где Вы теперь стоите". — "Как? Почему?" — “А вот убрали и место заасфальтировали по указанию первого секретаря обкома”. Ничего не поделаешь. Поблагодарили мы тетушку за консультацию и отправились в кинотеатр на Эльмашевской горке смотреть фильм с Леонидом Филатовым про Гражданскую войну. А потом опять на вокзал — а оттуда в аэропорт Кольцово.

Мы-то с Сашей в 1980 году отправились с вокзала на аэродром, чтобы лететь в Нижневартовск, а Александр Дмитриевич в 1924 по Горнозаводской линии в Пермь с женой и четырьмя девочками — строить гнездо на новом месте. Бойкая жизнь Советской России достала его и там. Ему много приходилось иметь дела с кооперативом рабочего городка Мотовилихи, вскоре переименованной в Молотовск, т. к. именно там начинал свою партработу известный большевик Вячеслав Молотов, по девичьей фамилии Скрябин. Молотов фигура известная, если б существовали его мемуары — то-то бы интересно было почитать, в "Вагриусовском", разумеется, издании. Но мемуары он, похоже, не написал, а читать чуевские записи якобы бесед — так меня мнение Феликса Чуева ни по одному вопросу ни при какой погоде не интересует. Если вспомнить, чем лично для меня отложился В.М.Молотов, то это — многолетнее неиздание в Союзе по совпадению имен старинного романа Помяловского "Мещанин Молотов", где у главного героя есть дивное высказывание: "Где же те липы, под которыми прошло мое детство? Нет тех лип, да и не было никогда!"; ответ В.М. на вопрос его коллеги Лаврентия: "Что тебе подарить на день рождения?" — "Верните Полину!"; и как мы с бабушкой Надей и ее старинной приятельницей, сестрой В.М. Ниной Михайловной ходим по Пермской картинной галерее, и та, учительница истории на пенсии, по историческим полотнам много рассказывает об обычаях римлян и греков, а потом заговорив с бабушкой о своем недавно снятом (1957 год) брате, печально произносит: "Жалко Вячу! Он такой ранимый!".

Когда семья Кузьминых перебралась в Пермь, ранимый Вяча был на взлете своей карьеры. Сначала его сделали Оргсекретарем ЦеКа и в его честь вскоре назвали Молотовском небольшой городок Мотовилиху, северное пролетарское предместье Перми, отделенное от нее речушкой Егошихой, скоро ему предстоит стать Предсовнаркома вместо снятого Рыкова и тогда оба города сольют в областной центр Молотов, как он и будет называться до дела "Антипартийной группы Молотова, Маленкова, Кагановича, Ипримкнувшегокнимшепилова", а тогда "и до сего дня" станет снова Пермью.

Пока что Мотовилиха так и зовется Мотовилихой. Мы ее помним как место деятельности боевика Лбова. Дед мой натаскивает тамошних кооператоров по части годовых и квартальных балансов, вдруг облом — секретарь горкома Розалия Землячка решила с кооператорами порядок навести. С какого вдруг пятерика в маленьком уральском городке вдруг начальницей такая фигура? А очень просто, городок-то не совсем обычный, а уж предшественник у Кровавой Розы совсем за рамки выходит. Как-то так складывается, что в XIX–XX веках во многих странах были "красные" города и предместья, где левые имели безграничное влияние, что и проявлялось, в зависимости от условий каждого государства, где бессменностью коммунистических мэрий, где забастовками, а где и баррикадами. Возьмите навскидку хоть Иври под Парижем, Кладно в Чехии, Красный Веддинг в Берлине или Иваново-Вознесенск в России. Вот таким гнездом "сицилистов и анархистов" на Урале был Мотовилихинский завод. То есть, здесь чисто конкретно мазу держали эсдеки-большевики. Между прочим, такая "рабочая крепость" всегда доставляла головную боль общенациональному коммунистическому руководству своей самостийностью. Так и тут, местная организация большевиков и ее заправила Мясников чуть не по каждому поводу считали себя умней и правоверней Центра. Вот справка, взятая с одного из сайтов Рунетa[11]:

Мясников Гавриил Ильич (1889–1946) — профессиональный революционер, мотовилихинский рабочий, член РСДРП (б) с 1906 г., в 1917–1921 гг. на руководящей советской и партийной работе в Мотовилихе и Перми — председатель Мотовилихинского райкома партии, член окружного комитета партии, член губисполкома, зам. председателя Пермской губчека. Член ЦИК. Широко известна его переписка с В. И. Лениным и развернутая им борьба против линии партии, получившая название "мясниковщины"; за оппозиционную деятельность был арестован, исключен из партии. Находясь в ссылке, бежал за границу. В годы второй мировой войны активный участник антифашистского сопротивления. После войны вернулся в СССР, вскоре был арестован и умер в тюрьме.

Сказка, да? А ведь на самом деле все еще покруче, чем в краткой справке. Он, как кажется, стоял за спиной участников похищения и самосуда над Михаилом Александровичем Романовым. Сделано это было всамделе без санкции Кремля, а не для отмазки Ленина и Свердлова, как с царской семьей, и заставило "товарищей начальников" некоторое время попсиховать, а не сбег ли по правде "совсем последний император" к белым. Позже, когда Гаврила был в Рабочей Оппозиции к Ильичу во время партдискуссии 21-го года (см. "Краткий курс истории ВКП (б)"[12]), поносил партбюрократию и требовал "свободы печати от анархистов до монархистов", он так и лепил в письмах вождю: "Закон о свободе слова и печати нам нужен… Закон должен карать за ложь, за клевету… но не карать за высказываемые мысли… Не верите Вы в силу рабочего класса… а верите в чиновников. Это Ваша беда" и "Был бы я просто слесарь, коммунист того же завода, то где же я был бы? В чека или, более того, меня бы "бежали", как я некогда "бежал" Михаила Романова…

Нормально, да? Так мало того, что смущает письмами покой ПредСовнаркома, ругается хуже твардовского легендарного печника, он, собака, настолько популярен в своей камской вотчине, что мотовилихинская организация РКП (б) приняла резолюцию "О несерьезном отношении Оргбюро ЦК РКП (б) к тезисам Г. И. Мясникова", а в Перми его назло Центру избрали председателем губисполкома, ненадолго, правда, пока дедушка Ленин не узнал… Ничего знакомого не наблюдается? Ельцин, практически, уральский баламут, только вот не при гуманном Михал Сергеиче, а при любителе детей и котят Владимире Ильиче и его надежном ученике и преемнике тов. Сталине.

Ну, так к нему и отнеслись серьезно, пришлось чуть погодя снова, как при Романовых, бежать из ссылки за кордон, ну, и так далее… Вот из-за этой-то мясниковской популярности пришлось отрывать Розалию Самойловну от ценной деятельности по отстрелу пленных в Крыму и посылать на Каму. С целью гуманного перевоспитания оппозиционеров. Она подтвердила свою репутацию и тут. Между прочим, видимо было решено, что славно бы крупное жульничество вскрыть в мясниковской Мотовилихе. Это еще при Робеспьере было неплохо отработано, делать "амальгаму" из политических и уголовных дел, чтобы получше оппонента повымазать в дерьме. Где в рабочем государстве искать объект для хорошего уголовного процесса на экономические темы? Правильно: в потребкооперации, недаром об эту ж пору Ильич социализм "строем цивилизованных кооператоров" обозвал.

Взяли, значит, мотовилихинских кооператоров на цугундер, и Кузьминых с ними. Сидят, дело шьют, а тут еще какой-то доброхот телегу на него подал, что он — бывший меньшевик. Дед, сколько уж лет прошло, а обиды не мог забыть, как его позанапрасну в марксисты записали. "Никогда я меньшевиком не бывал!" — все твердил. И правда, какой из него меньшевик, когда он был правым эс-эром. Но об этом же товарищу следователю не скажешь! Правда и то, что времена были сравнительно вегетарианские, кровавый угар Гражданской с расстрелами классовых заложников уже почти кончился, до фантасмагории 30-х еще пока далеко. И то, затеяли это дело не заради меньшевиков, а для вразумления местных коммунистов из "Рабочей оппозиции", но с дедом, конечно, никакими соображениями, ни планами насчет его участи не делятся.

Дело тянется, решения все нет, дед уже устал его ждать, хотя в любом случае в тюрьму никак не торопится. И вот собирают его и еще нескольких фигурантов и ведут в горком РКП (б) — товарищ Землячка Розалия Самойловна хочет сама все послушать. С него и начали. Собственно, он так почти ничего и не сказал, кроме ответить на вопрос хозяйки кабинета: "А Вы кто?". Все специальный человек доложил и на вопросы за них ответил. Глаза на большую начальницу поднять страшно, но знаменитое пенсне все же углядел. Она послушала и говорит: "Ну, я думаю, мы можем отпустить товарища Кузьминых". Понял-нет, насчет обращения-то? Дед все понял, и как из горкома выпустили — бегом домой, жену обрадовать и кальсоны сменить. Действительно, через две недели на суде его и еще двоих из фигурантов признали невиновными. А персонально про Кузьминых в решении еще и было записано "… и меньшевизм его не подтвердился". Я сам видел в копии, которую дедко хранил всю жизнь как зеницу ока.

С такой-то справкой в Советской России вообще ничего не страшно. Дед приписывал свое выживание в дальнейшие, еще более человеколюбивые годы этой справке о неменьшевизме и тому, что не поддался на соблазн вступить в правящую партию. "Был бы я коммунистом — точно в тридцать седьмом бы расстреляли!" — Он был прав, конечно. Хотя и в Большой Террор они членами Партии никак не ограничивались. Вот после этого последнего приключения с Землячкой дедушка, наконец, сумел "притвориться складкой местности", как мы шутили лейтенантами. Если спросить, что он делал с 1925 года и до выхода на пенсию, мог бы, наверное, как аббат Сиейес после якобинского террора, ответить: "Выжил". Не так-то и просто было.

В Киев, правда, уж никогда больше не показывался. Кажется, самым выдающимся приключением была для него поездка по профсоюзной путевке в санаторий под Одессой году в 36-м. На обратном пути он провел два дня в Москве и видел во МХАТе "Анну Каренину" с Аллой Тарасовой, да еще и сидел случайно во втором ряду рядом не то с Немировичем-Данченко, не то с каким-то его родственником, и в антракте обсуждал с ним виденное, сделав несколько уместных замечаний по поводу психологического правдоподобия игры знаменитых артистов. Еще эта поездка на грязевое лечение осталась тем, что тамошний доктор обучил Ал. Дм. комплексу противорадикулитной гимнастики, которую он и делал каждый день до конца жизни.

Работал он ревизором и бухгалтером сперва по потребкооперации, потом в Камском пароходстве. До войны очень много ездил по командировкам. Во-первых, в то время суточные — это были очень неплохие деньги, так что оставалось добавкой к зарплате, увеличивая ее вдвое, во-вторых, ездил-то он по сельским районам и покупал что-то приварком к карточкам. Честен он был исключительно, все это знали, и он этим гордился. Отчего уж такая сверхчестность — от деревенского ли воспитания, от внутренних ли принципов, или от пережитых страхов — трудно теперь-то судить. Но на маленьких должностях, да с честностью кормить четырех дочек было нелегко, тем более с одной такое горе получилось, уронили грудную Тому, сломала она ножку и на всю жизнь осталась с хромотой и костным туберкулезом. Все-таки вырастили их они с бабушкой Надей. Парасковья, тетя Паня выучилась в Университете, вышла замуж, уехала назад в Свердловск, много лет там учительницей работала, как мачеха, и дочки тети Панины, двоюродные мои сестры, учительницы. Сейчас они все на пенсии, тете Пане девяносто пять будет осенью (Уже и было, двоюродная сестра Нина о б этом мне в письме написала — декабрь 2001), а уж и Галя умерла, и Ниночка, любимая моя кузина, не сильно молода. Раису, вторую Феклину дочь я не знал. Она до войны молодой умерла. Тетя Тамара, хоть и хромоножка, жизни не поддалась. Она и так-то большой модницей была, в стиле Дины Дурбин. Если б не нога, с танцев, думаю, не вылезала бы. Вот она окончила фармацевтический и работала судебным химиком, вроде Зиночки Кибрит из "Следствие ведут знатоки", на закате уж вдруг замуж вышла и, наконец, родителей покинула, в Москву уехала и там до смерти жила.

Самая младшая, c двадцать третьего года, это моя мама, Маргарита, Мита по-домашнему. С маминой и ее поколения судьбой для меня очень связана "Рио-Рита", самый модный фокстрот 41 года. Как раз она школу окончила. Ушли их мальчики, из класса двое вернулись после Победы, один — полковником в двадцать два года, да запил, мама говорила, никак места себе на гражданке найти не мог. Мама во время войны работать пошла в "Молотовнефть". Вот она однажды заменяла секретаршу самого начальника, нарком Байбаков совещание проводит, спрашивает ее: "Как Вас зовут, девушка?" — "Маргарита Александровна!". Все начальнички так и грохнули — Маргарите Александровне-то двадцать лет от роду, а выглядит еще моложе, она очень хорошенькая была, я как-то хотел ее фото тех времен в "Литгазету" послать на конкурс "Красавицы России", да она не разрешила. Отца как раз из Баку в Молотов перевели, дело происходит в 44-м, он тоже услышал и запомнил девушку, потом как-то пригласил ее на футбол. Пришли они, а места заняты, мама, чем кобениться, юбку подобрала и в проходе уселась — папа говорил, что тут у него сердце и оборвалось — вот и суженая! В семье говорили: "Ну, для Миты с ее запросами в женихах-то директор нужен!". Она и вышла замуж за директора завода, потом института, но за мою жизнь ни разу я не замечал каких-то особых, или хоть просто на уровне соответствующего социального слоя, запросов.

Но про моих родителей я должен отдельно написать — это уж и не корни, а часть моей жизни. Сейчас вернемся к дедовым делам. Как бы тяжело не было, а приварок он добывал по командировкам, а участка, как все, под картошку себе не брал. Как ушел из деревни в 22-м, так оставался совсем городским человеком. Так даже в карточное время с 30-го по 35-й год. Тут уж надо было выбирать: огород или постоянные поездки. Только прочитав газету с сообщением о "Пакте Ненападения" с Германией и фотографией рукопожатия Молотова и Риббентропа, Александр Дмитриевич сказал: "Будет война. Придется, Надюша, землю под огород брать. Иначе не проживем". С того времени его своя картошка кормила, почитай, почти до отъезда из Перми в 63-м. Всю жизнь любил он читать и собрал, надо полагать, неплохую библиотеку, Почему "надо полагать"? Так в 43 м их обокрали догола, пришлось деду, чтобы купить простыни взамен украденных, продать свои книги городскому бибколлектору, больше продать было нечего. Я потом встречал его книги и в детской и во взрослой библиотеках Перми. Дома сохранилось всего несколько книг, которые не решились купить молотовские библиотекари. Я запомнил напечатанные в старой орфографии здоровенный фолиант Фламарриона про обитателей других планет Солнечной системы, Достоевского "Дневник писателя" за 1877 год и совершенную жемчужину — напечатанный в 1830 году 5-й том русского перевода "Записок герцогини Абрантес". Это, стало быть, титулованная девица из "бывших", вышедшая замуж за революционного генерала, будущего наполеоновского маршала Жюно. В этой части "Записок" она еще состоит в невестах, а рассказывается о различных волнующих событиях: обручении, болезни тети Матильды, покушении на Первого консула, казни герцога Энгиенского, смерти любимой кошечки и т. д… Хоть и пишет эти мемуары закаленная жизнью старая стерва лет сорока пяти, едва не ставшая по случаю вместе со своим благоверным королевской четой в Португалии, пишет уже после походов в Россию и Испанию, Ватерлоо, Реставрации и Июльской революции, а все-таки восприятие шестнадцатилетки пробивается и читать очень было интересно. Между прочим на томике был штамп библиотеки л. — гв. Семеновского полка, в котором дед не служил, так, что о путях его попадания к деду нельзя даже гадать. Спер у меня эту книжицу кто-то из знакомых, до сих пор жалко.

Опять я отвлекся. Вернемся в Молотов к деду. Вот приходит 1945 год, Война кончается и одновременно с этим в их с бабушкой жизни появляюсь я. Значит, так, и Фекла, и Надежда Гавриловна рожали только дочек, тетя Паня нарожала ему внучек, и я у деда первый наследник мужского пола, а у бабы Нади вообще первый родной внук. Ясно, что у меня исходно очень большие шансы оказаться в центре внимания. Тем более, я как только перестал походить на сардельку, обнаружилось, что похож на деда. Родители мои жили не в самом областном центре, а в маленьком городке Краснокамске, где и монтировался эвакуированный с Украины нефтеперебатывающий завод на котором отец был директором, после того, как его срочно перевели из Баку, спасая от гнева всесильного бакинского Хозяина Багирова. Жили они в домике для начальства на две семьи, что вроде-бы очень походит на нашу теперешнюю жизнь в дуплексе одного из сабарбов Чикаго. Если маме куда-то надо сходить — единственная надежда на присмотр соседских деток постарше. Тут опять, ничего не поделаешь, сближения жизни уводят нас из 1945 года — на этот раз в 1992-ой. Но эпизод сам по себе забавный, и хоть не продвигает нас по биографиям деда с бабкой, зато являет собой поучительный пример из жизни внучика.

Я, конечно, понимаю, что на этих страницах очень отражена моя обычная манера рассказывать случаи жизни с отступлениями в сторону. Как мой покойный друг Володя говорил: "Чтобы твои байки до конца дослушать, надо запастись закуской и водкой". Но ведь оно и в жизни все так устроено, с отступлениями, бифуркациями и аппендиксами. И естественно, что я о других людях рассказывая, все время к себе возвращаюсь, как актер из анекдота. "Что это мы все время обо мне говорим? Давай лучше о тебе. Ты был на моей премьере?". Мои воспоминания, о ком хочу, о том и пишу. Не нравится — пишите свои, Вам тоже есть о чем вспомнить.

Значит, дело было так. Мой тогдашний босс решил меня привлечь поглубже к оперативным делам нашей нефтяной компании и придумал для меня понтовый титул "главного менеджера". На самом деле я стал его представителем в Москве и "приделывал ноги" к его письмам, благо со многими адресатами нашей переписки был хорошо знаком по работе на Самотлоре или по периоду моей бурной "борьбы за демократию". Предполагалось сразу, что мне много придется ходить в новое Министерство топлива и энергетики и конкретно к Первому заместителю. Для начала мы к нему пришли вместе. Первая радость была в предбаннике. Оказалось, что референт — моя хорошая знакомая по Уфимскому нефтяному. Она нас сразу предупредила, что ее начальник в плохой форме после ночного совещания у Гайдара, и чтобы мы старались говорить попонятнее, не нагружая уставшего человека намеками и недоговорками. Заходим в кабинет, поручкались, называет шеф мое имя и добавляет "Вот, Эдуард Петрович, такой-то — мой главный маркшейдер, будет нас представлять в Москве". Маркшейдер-же, если кто не знает, это, на самом деле, геодезист по подземной части. Так что на этих словах хозяин кабинета даже закрутил головой и прямо говорит: "Я, ребята, что-то плохо после бессонной ночи соображаю, Извините, подождите пару минут, я сейчас…". И ушел в заднюю комнатку, какая при кабинетах больших начальников полагается. Я на шефа: "Ты чего, — говорю, — несешь? Видишь, человек твое заявление перенести не смог, сломался. Какой я тебе маркшейдер? МЕ-НЕ-ДЖЕР я у тебя! Ты ж буровой мастер бывший, должен помнить". — "Ну, извини, — грит, — ошибся маленько. А что это Первый зам не идет? Кофе, наверное, заваривает". — "Ага, щас! Кофе… Коньячку стакан съест, чтобы от твоих выступлений отойти и вернется". Так и оказалось. Вернулся хозяин повеселевший и коньяком попахивает, обсудили вопросы с какими пришли, а под конец он и говорит: "А с Сергеем Александровичем ты меня зря знакомил, мы с ним уже 47 лет знакомы". Я взглядом вопрос изобразил, а он: "Наши семьи в Краснокамске в одном коттедже жили, я, было дело, присматривал за Вашей коляской". Я задним числом поблагодарил, а потом у мамы проверил. Она подтверждает, действительно, мол, за мной иногда присматривали соседские дети: мальчик Эдик, да из другого домика девочка Ирочка, про которую я поминал в связи с Кубой. А куда деваться?

А через год после моего рождения отца перевели работать в Москву. Как раз наркоматы в Министерства переименовывали, и сделали два Нефтяных министерства: одно Запада, другое Востока. Жилье в столице ему пообещали, но велели ждать, а пока нужно им жить на министерской даче в Томилино, очень между прочим исторические места, чуть ли не на этой даче ночевала Фаня Каплан перед поездкой на завод Михельсона, где планировалась ее встреча с тов. Лениным. Это к вопросу о тактике ПСР во время Гражданской войны. К моменту приезда моих родителей от явки эсеровской Боевой организации в Томилино и следа не осталось, но теплых сортиров, газа и прочего тоже не имеется. С ребенком на подмосковной летней даче зимой это еще не Бог весть как хорошо. Так что годовалого Сереженьку пока оставили в Молотове на любящих дедушку, бабушку и тетю Тому. Тут я и проволынил еще год, пока родители не плюнули на Москву и не уехали в Уфу. Знаете, мучиться в столице без жилья, как многократно в беллетристике описано, ради последующей многолетней жизни в закопченной коммуналке — это дело надо любить по-настоящему. А я за этот год заговорил и первые персонажи в моей жизни были Деда, Баба и Мама Тома, так что меня мама моя немного и ревновала потом. И после того, как мы стали жить в Черниковске-Уфе, каждое мое лето, а когда и часть зимы были строго у деда с бабушкой. Уфу я в памяти сохранил неплохо — но как город моей юности, а город детства для меня Молотов, и все детские воспоминания связаны с ним: боярышник и хилые акации на городских улицах, и чугунные, каслинского литья скульптуры ("Девочка с корзинкой грибов") на детской площадке в Ленинском сквере, и дивный Оперный театр с "Бахчисарайским фонтаном", "Лебединым озером" и площадью перед ним, на которой я учился ездить на велосипеде, и темная холодная Кама, и сквер им. писателя Решетникова на ее берегу, по которому до меня гулял ссыльный Герцен, и детская библиотека, в которой попадались книги из бывшей дедовой. Все это было в паре минут ходу от дома, в котором жили дед, бабушка и Тамара.

Зимой 92-го я был по делам на Пермском нефтехимкомбинате, после дня переговоров отказался от предложенной хозяевами машины и на трамвае по памяти доехал. Адрес, оказалось, забыть невозможно — Советская, 25. Дедов дом давно снесли, построили стандартную пятиэтажку, я под арку зашел во двор и узнал крутой склон, который поднимался к соседнему "Дому Угольщиков". К этому склону примыкал когда-то сарай, в котором дед держал кабанчика, там же был люк в погреб с картошкой, кислой капустой и сказочно вкусным самодельным изюмным квасом. Там я проникал в соседний двор, когда играли в войну. Этот склон и крупные хлопья снега — вот все, что осталось от тех времен. Я постоял в пустынном дворе, вышел, поймал такси и поехал в ведомственную гостиницу пить джин-тоник и обсуждать перспективы строительства малотоннажной нефтепереработки на Севере в условиях рыночной реформы.

Когда-то дедов дом и двор были одним из главных элементов моей среды обитания. Советская, 25 — это в самом центре города, ну, может быть, на краю самого-самого уж центра. Выйдя за ворота мимо водяной колонки, я проходил метров 50, переходил улицу и оказывался в старинном Театральном сквере с высокими темнолистыми деревьями, окружавшем с тыла знаменитый Театр оперы и балета. Перед театром упомянутая площадь, а за ней, замыкая кольцо, более новый Комсомольский сквер со статуей Ильича, светлыми аллеями, боярышником, детской площадкой, цветочными клумбами и рабатками, а также тележками мороженщика и продавца газировки с сиропом. Так прекрасно выглядел театр в рамке этих двух скверов, что, когда он стал маловат, тогдашний пермский ПредСовнархоза отцов приятель Солдатов через ругань и партвыговор перестроил его на том же месте. С другой стороны, сохранилось место, но потеряно симпатичное краснокирпичное здание XIX века — ей-богу, уже и не знаешь, что хуже, что лучше…

Дом, в котором жили дед с бабкой, был типичным для тех мест и времени: двухэтажным с кирпичным низом и деревянным верхом, с печным отоплением, сортирами типа выгребная яма, но под общей с домом крышей, так что на двор, слава богу, бегать не надо, и водой в водоразборной колонке у ворот. Плюс отгороженный забором двор с черным ходом и вход с улицы на первый и второй этажи. Жила в нем до большевиков одна, ну, много, если две семьи. При новой жизни жильцов прибавилось. Низ разделили на две квартиры. В верхнем этаже деду дали две комнаты и маленькую темнушку у черного хода, через которую вход на общую для этажа кухню. На моей памяти эта дверь долго была заколочена. Ал. Дм. поссорился с соседями и отказался от пользования общей кухней, так что готовили на керогазе в упомянутой темнушке, а пироги ухитрялся он печь в одной из отопительных печей-голландок. Бабушка, конечно, ему возражать не смела. Потом гнев был сменен на милость, гвозди из двери вытащили, обнаружились кухня и какие-то соседи. Мне лично запомнилась шестидесятилетняя баба Нина, которая только что воспользовалась нормализацией отношений с Югославией, чтобы репатриироваться, и немилосердно ругала сербов по любому случаю.

Стало быть, чтобы попасть к Кузьминых в гости, мы должны пройти мимо маленького продмага на углу, где случаются первые запомнившиеся в моей жизни очереди: за сахаром к варке варенья, за майонезом, за мукой… Далее вдоль дома No 25 к воротам, где водоразборная колонка из которой мы носим на второй этаж воду в оцинкованных ведрах, к стирке так и немало. Ворота на ночь запираются на засов, и младшая дочка Кузьминых Мита в юные годы, если припозднится с танцев, прогоняла от них своих провожатых, пусть не смотрят, как она перелезает через забор, чтоб не тревожить родителей и соседей. От ворот направо двор посыпан, если не изменяет память, каким-то черным мелким шлаком, но и травка кое-где пробивается. Тут, как говорилось, сараи с погребами и закутами для боровков, поленницы. Колет дрова дед сам, а пилят специальные захожие пильщики. А сосед снизу Вова наладил себе приспособление, чтобы одному двуручной пилой бревна распиливать — вторую ручку привязал к эспандеру, а эспандер к стене своего сарая. Лихо так пилит, потом колет большим топором-колуном. Еще он в маечке занимается во дворе зарядкой и часами выжимает двухпудовую гирю. Это очень тяжело, я думаю. Я вон уже большой и все говорят, что сильно толстенький, а все-таки вешу только два с половиной пуда, как дед из килограммов пересчитывает. Дед и тетя Тома говорят, что Вовка здоровый как бык, а добыл себе справку о болезни, чтоб в армию не идти. В один из приездов Тома сказала мне, что Вовку посадили в тюрьму, он женился и потом убил жену топором. Я сразу вспомнил про колун во дворе. Стало страшно, но я быстро про это забыл и занялся своими делами.

В конце двора деревянная пристройка дому, вроде подъезда. В ней дровяник, лестница на второй этаж, сени и сортир, хоть не совсем теплый, но не совсем и на морозе. Под лестницей в чулане живет и стережет дом мой враг — немецкий овчар Пират. Он на меня всегда оскаливается, а однажды больно укусил. Взрослые говорят, что когда он был щенком, я очень приставал к нему, вот он и не любит меня. Не знаю, я такого не помню, а он вот какой оказался злопамятный. Если теперь открыть теплую дверь — то входим в дедову квартиру. Сначала такой темный коридорчик, где стоит стол с керогазом, налево забитая пятидюймовыми гвоздями дверь на общую кухню, а направо проходная комната с одним окном. У внешней стены большой резной буфет, думаю, что дубовый, в центре комнаты под электрической, переделанной из керосиновой, лампой на цепочке с абажуром обеденный стол. Вот он точно дубовый, с резными в острый угол ножками, на которые если наткнешься, то очень больно. А мне говорят, что сам виноват, и надо по комнатам ходить, а не носиться. Может и так, а когда я вырасту, у меня такого стола не будет. И правда не будет. Когда у бабушки Нади обнаружили рак желудка и они срочно перебирались в Уфу, стол, как все остальное пришлось бросить, на дрова, наверное, пошел, мода на старинную мебель еще до Перми тогда еще не дошла. В глубине комнаты кровать дедушки и бабушки, никелированная с привинченными шариками, горкой подушек и кружевным покрывалом, над ней висит картина с видом гор над Рейном и луной. Если повезет и я заболею в Молотове, то лежу на этой кровати и меня кормят супом из тетерки и другими вкусностями. Дома в Уфе болеть совсем неинтересно, а тут очень неплохо.

Если не болею, то я сплю в тетитоминой комнате на диване. Диван кожаный с подушками, валиками и, как положено, с высокой спинкой, тоже обтянутой кожей. Сверху полочка. Слоники, как заведено и томины кремы от веснушек. Рядом с диваном на стенке репродуктор — ну уж, наверное, из самых первых моделей. Дед, как прогрессист, завел радиотрансляцию при первой возможности еще в 20-х годах. Крытый дерматином стол у окна, на нем письменный прибор из стекла с бронзовыми крышками и "лапка" с зажатой в ней пачкой "жировок". Шифонер, на нем наверху книги: тети томины по судебной медицине и осколки дедовой библиотеки. Томина кровать у другого окна, из которого видны ворота, колонка и кусок улицы. Всё. На полах половики.

Хоть мебели и немного, а в комнатках места почти не остается. Как же они жили до войны на этих 22 квадратных метрах — дед, бабушка и четыре дочки разного возраста? Дак ведь и вся страна так жила, что уж тут говорить. Жили да детей рóстили — демографического кризиса тогда еще не видать было. А потом: у деда с бабкой четверо, у мамы нас двое, а у меня и вовсе один сын. Правда что у него двое — сын и дочка, так ведь это уже совсем в других местах.

В любом случае, живем мы с дедом, бабкой и Тамарой душа в душу, я к ним в гости езжу с удовольствием каждый год. Дедушка знает, как мой отец на работе перегружен, не всегда может найти время для нас, и старается чему-то обучать меня и брата Митю, полезному с его точки зрения, хоть учитель он, по правде сказать, не шибко эффективный… В разное время дед учил меня кататься на велосипеде (этому выучил), ходить на лыжах (с грехом пополам), плавать (тут облом, кое-как плавать я выучился сам уже в более поздние годы), колоть дрова, окучивать картошку, а однажды даже и косить. Но больше всего отпечатались в памяти наши с ним путешествия и походы от длительных по Волге на пароходе или по уральским городкам его юности в 60-м году (этому придется посвятить отдельный рассказ, так все было необычно и интересно), до коротких: за грибами, на рыбалку или на огород. Вот об этом сейчас и вспомним.

Начну с рыбалки. Ее дед любил страстно, Сабанеев — русский Айзек Уолтон, автор книги "Жизнь и ловля пресноводных рыб" — был для него колоссальным авторитетом, сравнимым только с Львом Толстым, Федором Шаляпиным и академиком А.Н.Крыловым, дедом телезвезды советских времен профессора Сергея Капицы. Нельзя сказать, чтобы он был очень удачливым рыбаком. Так, как говорят, кошке на пропитание, но как ресурс для активного провождения времени, да на свежем воздухе, да в стороне от глупых разговоров — незаменимо. Я и то подумываю — не купить ли удочку и лицензию штата, да заняться вплотную форелью, как Хэм учил в молодых рассказах. Он же местный, из Оак Парка, от нас двадцать восемь минут по хайвэю. А с дедом мы рыбачили на Камском водохранилище. Мы отправлялись на катере от Речного вокзала, потом от пристани Камгэс шли пешком по мосту через речку Гайву, потом километра три лесом. Тут был дедов огород без каких-либо сооружений. Но ведь где-то он держал тяпки для окучивания картошки, удилища и прочее, а может, мы с собой приносили, не помню уж. Иногда он производил какую-то деятельность на огороде, иногда нет. В любом случае мы проходили на тенистый берег одного из заливов водохранилища и несколько часов рассматривали поплавки. Помню продевание бечевки-кукана через жабры пойманных рыбешек. Потом кукан привязывался к корню берегового куста и рыбки находились в воде до тех пор, пока дед не скажет: "Пора ведь нам с тобой, Сережа! Бабушка уж небось заждалась". В промежутках пили чай с лимоном и сахаром из большого термоса и закусывали бутербродами, домашними пирожками или хлебом с английской, что особо отмечалось, тушенкой в банках с припаянным ключом для открывания, луком и огурцами. Ездили и в другие места, но ни больших уловов, ни какой-то рыбацкой компании не помнится. Я был ученик плохой, и в дальнейшей жизни ловил рыбу только тогда, когда есть хотелось, или хоть закусить ухой под водочку. Да при том больше по душе был бредень, а то и палочка динамита. В принципе, места-то рыбные. Помните, как Аркадий Исаакович формулировал: "Времена были плохие, прямо скажем мерзопакостные времена. Но рыба в Каме была!". А про Гайву-речку как раз об ту пору была статья в "Рыболове-Спортсмене" насчет ловли хариуса.

Вот перечитал и должен поправиться. Довелось ведь мне еще в жизни порыбачить. Прошедшим летом восьмилетнюю внучку во французский кэмп возил — так, действительно, и удочки купил, и стульчики складные, и червей регулярно покупал, ходили мы с ней на обратном пути рыбачить. Вот она оказалась страстная рыбачка, может и действительно, что в прапрадеда.

Ходили мы с ним еще за грибами, что на Урале уже просто неизбежно. Тут он меня приохотил, хотя сам был гриболов не бог весть какой, что объяснял просто: "Я, ты сам знаешь, не искливый!". Зато солить и мариновать грибки был большой любитель, да и вообще разные грибы знал хорошо, только на местности их видел плохо, частью от близорукости, частью от сосредоточенности на совсем других мыслях. Когда мой отец был в долгой командировке в Англии в 62-м, он так и просвещал аборигенов острова, что большинство лесных грибов съедобно, и если бы тут был его father-in-law, то мог бы показать — какие именно. К приезду внучика в Молотов так и полагались соленые рыжички, пельмени и любимый рыбный пирог. Прошли годы, идем мы с женой по барселонской Рамбле к морю, справа — вход в большой крытый рынок, зашли — чуть сознание не потеряли. Прямо против входа ряды, где несколько торговок с шампиньонами, несколько с белыми грибами, и человек сто со свежими рыжиками. Как нам потом один местный Жозе объяснил, что рыжик считается национальным грибом Каталуньи супротив французских шампиньонов и трюфелей.

Александр Дмитриевич не то, чтобы был кулинаром-любителем, каких нынче много развелось на Руси под благотворным воздействием книг покойного Вильяма Похлебкина, в то время это было совсем не принято. А он очень считался с общественными условностями. Много раз я от него слышал — значит, хотел он эту мысль в меня записать — что: "Если приехать в страну, где все ходят голыми — то единственному из всех быть одетым будет неприлично". Да он и вообще не был особым гурманом — с чего бы это при его происхождении и прожитой биографии. Любимая присказка на эту тему у него была, что "за стол надо садиться не совсем голодным, а вставать из-за стола не совсем сытым". Вычитал, небось, в какой-нибудь брошюре павленковского издания. Однако готовил он по праздникам с удовольствием, а к рыбному пирогу бабушка Надя с тетей Томой вообще не подпускались — считалось, что такую тонкую вещь бабы могут только испортить. По будням, конечно, вся готовка была за ними. Дело для него было даже не в еде — он любил, чтобы все было сделано по правилам, чтобы к пирогу была чашка с бульоном, чтобы вилка лежала слева, а нож справа и лезвием к тарелке и т. д., а салфетки…

Тут был вопрос "культурности" и самоуважения. Я эти привычки, как и многое другое, от него унаследовал, часто пудрю мозги окружающим насчет правильной расстановки тарелок и бокалов на столе к завтраку, вызывая у них справедливое желание отвязаться от этого зануды и сделать все по системе бекицер. Приучил он меня тоже, тут и его дочь, моя мама действовала в том же направлении, "не кусочничать", т. е. есть за столом в определенное время, а не перехватывать на бегу, что попалось под руку. Помню, когда мы с тещей шли по Москве и она, проголодавшись, завернула в булочную, купила пару рогаликов и стала на улице есть один, предложив второй мне — я от шока даже и сказать ничего не мог. Все должно быть по правилам! Нельзя же, в самом деле лепить пельмени с фаршем, прокрученным в мясорубке — для этого есть деревянное корыто и острая тяжелая сечка, к которой меня по молодости лет не подпускали. Много лет я чувствовал себя предателем принциꞌпов, когда ссыпал в кипяток казенные пельмени из пачки — а теперь уже и никак нельзя — холестерол.

Александр Дмитрич, во всяком случае, был человеком принципов, что для окружающих всегда плохо переносимо. Если помните фильм "Деревенский Детектив", так там народный артист Жаров за завтраком дочку и жену лечит: "Зачем на столе консерва, если рыба есть? Какие могут быть конфеты, если мед свой? Пастилу, пастилу убирай!". По правде, мне, как любимцу, доставалось от него менее, чем прочим. Было только очень обидно, когда я выпрошу у бабушки халву, которую очень любил, а дед отбирает, говорит, что это "бабская еда", и заставляет есть черный хлеб с салом, как еду "мужскую". Сало, кстати, солил дед лично, как и квас готовил. Хороший был квас, шипучий, аж пробки выбивал.

Дед вообще умел многое, но особым мастером в каком-то ремесле не помнится — исключаю пользование счетами: тут было что-то сказочное и по виртуозности перебрасывания костяшек и по уникальности операций. Ну вот, он, к примеру, на счетах умел извлекать квадратный корень — на минутку представьте себе операцию! Владел он и топором, и пилой, и отверткой, и паяльником, и по старой деревенской памяти, косой с граблями — но на роль Левши даже и не претендовал. Говорил так: "Я, Сережа, все более-менее умею — но все вторым сортом!" Ну, так и я в него. Полжизни ведь промысловыми измерениями занимался, что только чинить не приходилось, от манометров до цепного гаечного ключа, дома мебель встроенную сооружал, а в походах-то: новую мачту из елки, или вот рюкзак из штанов в аварийных условиях — но, конечно, совершенством моих самоделок кого-то удивить не пришлось. Вот отец мой всегда своё рукоделие вылизывал, чтоб лучше фабричного смотрелось, и сынок мой тоже, по столярной части с помощью американской техники углы с точностью до полградуса выдерживает, а мне главное, чтоб стояло и глаз не особенно оскорбляло. Так что, по дедушке и у меня.

Видимо, и многое другое. Родители, как мной за упрямство недовольны, так всегда: "Ну, дедушко родимый!". Дед-то, действительно, если что для себя решил, так бульдозером не стронешь. Все близкие что о нем, что обо мне одинаково твердят, что-де "тяжелый характер". И что волю-де у семейных своих подавляем. Правда, наверное. Дед-то сильно вспыльчив был, хоть и смирять себя старался, но если решит, что-то "не комильфо" — то не всегда и последствия предсказать можно. На моей уж памяти, гуляли мы с ним мимо кинотеатра, мне, значит, лет восемь, а ему, соответственно шестьдесят шесть, а тут пьянчужка какой-то к женщине пристал и матом ее кроет. Александр Дмитриевич ему замечание, тот и его понес по кочкам. Каак мой дедушко шарахнул ему по печени — аж тот в фонарный столб влепился! Дед посмотрел, как он сползает и мне говорит: "Пошли, Сережа, от греха! Тут уж нам делать и нечего, а бабушка ждет, небось". С бритой наголо головой, в полотняной паре и соломенной шляпе, да после этой воспитательной акции — хорош он был, куда Шварценэггеру. Гвардеец! Дома-то нам попало, "как можно с ребенком в такое встревать!", но долго после этого на улице его знакомые подходили и солидарность выражали — Земля слухом полнится. Сам он никогда при мне матерно не ругался. Оно и дома я таких выражений никогда не слышал, только однажды, когда отцов шофер на бревно наехал, так я узнал случайно, что папа мой немного в курсе "ненормативных" слов. Да ведь в те времена считалось, что "неконвенционная лексика" — это показатель малокультурности, а не продвинутости, как в наше постмодернистское время. Кругом-то, конечно, мат столбом стоял, но мальчику из приличной семьи об этом догадываться не полагалось. А я и вправду в школьные годы представить себе не мог, чтоб во всеуслышанье этим словарным запасом пользоваться, даром, что и в геодезической партии, и на заводской практике бывать приходилось вдали от родительского и учительского надзора. В ВУЗе уже, когда по сменам на химзаводе работал, там, действительно, превзошел эту науку, так что слесаря говаривали: "Ты бы, студент, трошки полегче, а то манометр зашкаливает!".

Много уж лет спустя, был я в Москве в одной филологической компании и была еще там совершенно очаровательная девица с высоким чистым лбом, ясными глазками, в белой блузке с жабо и длинной черной юбке — вылитая моя бабушка Надежда Гавриловна в год окончания гимназии. Я уж собирался ей комплимент высказать, как она начала жаловаться, что когда они с одним из юношей за напитком ходили, то он, к прилавку пробираясь, ее наедине с алкашами у входа в магазин оставил: "Я уже боялась: они меня вы...ут!". Я чуть сознание не потерял от такой отвязанной речи. "Милочка, — говорю, — знаете, когда на морозе гайку откручиваешь, так, действительно, без этой лексики — никуда, но мы ведь сейчас в тепле находимся, так что…". Но она меня прервала, пожелав мне, чтобы у меня… м-м, ну в общем… некий элемент организма "на лбу вырос и назад не зачесывался".

В Сети слышно было, что как раз этот визуальный образ Алексей Герман собирается использовать в экранизации "Трудно Быть Богом". Интересно уж, как он справится, ну, а я не Дон Румата и даже не Ярмольник. Я как себе это представил, бочком, бочком и на выход. Потом мне разъясняли, что пугаться не надо было, просто у них на филфаке МГУ такой стиль принят. Все, конечно, может быть. Дед-то не матершинничал, скорее всего, под влиянием Льва Толстого в первую очередь. Во всяком случае, в тех ситуациях, где православный человек вспоминает ... мать, а католик порку-мадонну, дед отругивался бессмысленными "ендондер пуп", либо "ерфиндер", а именно эти эрзацы прописывал граф на замену "митирологии". Во всяком случае курить он бросил именно под влиянием графских сочинений незадолго до Великой Отечественной войны.

Когда я вспоминаю их с бабушкой и тетей Томой жизненный обиход, то понимаю, что жили они бедновато, так ведь и вся страна так. Я уж и не знаю, откуда берутся люди, вспоминающие в укор новым временам счастливую и сытую жизнь при Хозяине — разве что все они в те времена в МГБ да обслуге Кунцевской дачи служили. Отец с матерью относились к сравнительно обеспеченным слоям — так и то я большой роскоши не помню, шубы у матери не было и вечно ей занимать до зарплаты приходилось. Рядом с дедовым домом магазинчик был, так с детства воспоминания, как по нескольку мест в очереди занимается, чтобы сахар к варке варенья закупить. Действительно, что в лавках пирамидами стояли банки с крабами и тресковой печенью, а в больших магазинах прилавочек и "Советское шампанское" в розлив, ну так этим можно было только в брежневские времена удивлять.

Официальным напитком у Александра Дмитрича числился "Вермут украинский", думаю, что после его поездки на грязи под Одессу для лечения радикулита. Я в детстве часто слышал упоминание этого напитка, правда что не запомнил, чтобы дед при мне пил его. Да он и вообще пил немного, вся сила была в разговорах. Впрочем, на преферансные заседания к своим друзьям он меня не брал, может, когда что и было. Подросши, я как-то на берегу Черного моря принял стакан. Ну, скажу Вам, недаром немецкое слово der Wermut на русский переводится как полынь, а вот на украинский — чорнобиль. Много я за жизнь выпил всякой дряни, но и это был не подарок. Правда, что на дедовой жизни с "Мартини" или "Чинзано" были некоторые проблемы. Так-то рюмочку православной или какой-нибудь настойки под соленые рыжики — это с удовольствием. Ликерчик, типа советского поддельного "Шартреза" в крошечной вытянутой рюмочке зеленого стекла. Когда приближалось его восьмидесятилетие, то программа парадного ужина начала обсуждаться года за полтора. Отчетливо помню темы рыбного пирога (это — святое!), грибного жульена, и в конце — кофе с коньяком и ликерами. Жил он уже в Уфе и остался без бабушки, один в своей уже до смерти комнате, и время от времени выдавал моей маме плоды своих раздумий: "Ты знаешь, Мита, я тут подумал и решил, наверное, перед пирогом лучше не жульен, а бараньи отбивные". У матери в то время был ряд трудностей, связанных с здоровьем моего младшего брата и ее собственным, работой и т. д. Так что она только качала головой: "Ну, папа, у тебя и проблемы!".

В баню мы с ним ходили: парная раза два-три с перерывами, потом с мылом и под душем, а лучше из шаек окатываться, сначала горячей, потом холодной. Потом возвращались домой с полотенцами на шее и благостно отвечали на поздравления встречных знакомцев "c легким паром". Дома после баньки чай с домашним вареньем или квас, который дед делал сам, выдерживал с изюмом на холоду в погребе. Вообще самодельного было много. В сарайчике дожидался морозов кабанчик, звали его всегда Боря (от борова). Картошка, как сказано, своя. Капуста квашеная в кадке. Раньше был огород на склоне рядом с домом, но потом там был построен пятиэтажный, с центральным отоплением, ватерклозетами и ванными "Дом угольщиков". Строили его, как и многое по всей стране, немецкие военнопленные, и с этим связана семейная легенда.

Будто бы, подошел к изгороди один немец-строитель, попросил вассера попить, и увидел сидящего между грядок двухлетнего Сереженьку. Ну и раскис, немцы вообще в сентиментальности воспитываются, а тут небось, свои в Райнгессене или Бадене остались. "О, ви шёне, — говорит, — кинд!" Я и правда, хорошеньким младенчиком был, на фото видно, хотя вообще-то в дедову породу, а Урал много чем славен, но не особо красотой своих мужчин и женщин. Тут положительным фактором при половом отборе была не столько грациозность, сколь устойчивость на ногах. Но для немца тут разницы нету, конечно, да детки и всегда неплохо выглядят, тем более среди грядок с капустой, петрушкой и зеленым луком. Дед хотя языков и не знал, а смысл понял, заревновал и, как мог, объяснил воину вермахта: "Ты тут, — мол, — комплименты говоришь, а детишка — еврей, юде по-вашему, вы таких в Майданек отправляли". Тот обиделся и возразил, дескать: "Венн дер Руссе комм, алле Киссен — пффф!", и руками показал, как во время der Pogrom пух из еврейских подушек летит. И воды не стал дожидаться, к своим ушел, то ли от обиды, то ли испугался, что про его высказывание собеседник ихнему политвоспитателю стукнет.

На моей памяти работал дед недалеко от дома, квартал в сторону реки спуститься, в Камском пароходстве бухгалтером, я у него там бывал и он очень любил меня демонстрировать сослуживцам по американской формуле про "дедушку, достающего из кармана фото внука быстрее, чем ковбой выхватывает свой кольт". Здесь бифуркация — воспоминания ведут дальше к Каме, на пристань, с которой мы отправляемся на пароходе, и еще в "Красный уголок" пароходства, где однажды состоялся мой триумф.

Начнем с пристани. В то время все носили мундиры: и горные инженеры, и прокуроры, и дипломаты. Ну, а речникам сам бог велел, плавсостав, по-моему, и теперь носит, так что дед имел тогда, по должности бухгалтера, звание младшего лейтенанта и ему выдавалась форма от летнего белого чехла на фуражку до шинели и форменных башмаков. При их уровне доходов это было неплохо — не трепать собственную одежду на работе. Неплохие по сравнению с городскими поликлиника и больничка водников тоже во вред не шли — не стоит забывать, что в 1953-м году Александру Дмитриевичу уже 66 лет, и работает он в основном потому, что до повышения пенсий при Хрущеве на пенсию было просто не прожить даже в городе, про деревенские пенсии разговор особый, это будет там, где я бабу Химу вспоминаю. Такое впечатление, что об этом помню только я, иначе не носили бы пенсионерки портрет Усатого на красных тусовках. Но главным, как тут у нас в Иллиное говорят, бенефитом, с моей точки зрения было то, что деду полагался раз в год бесплатный проезд на пароходе во втором классе. Если объединить это дело за два года — то получается поездка вдвоем с любимым внучиком, а чтобы Вы себе представляли, второй класс — это совсем неплохо. Отдельная каюта с медными ручками и пепельницами, своим умывальником и жалюзи на окнах, ресторан, в котором на завтрак яичница с нарезанной полосками полукопченой колбасой и вообще куча вкусной недомашней еды, салон с мягкой мебелью, фортепиано и шахматными столиками, а главное — палуба с плетеными креслами, где мы сидим в зависимости от ветра на носу, что интереснее всего, на корме, или на одном из бортов и смотрим на воду и на берега. Дед говорит, что на воду смотреть — для нервов полезно, а мне, конечно, интереснее, если мимо нас другие пароходы, особенно буксир с цепочкой барж или плотов, тогда еще можно было такое увидеть и на Волге, и на Каме. На плоту шалаш, плотовщики живут и костер горит, значит, уху варят на обед. Я никак не мог сообразить, почему от костра плот не загорится, но дедушка мне показал, что там земля насыпана и уж на ней костер. Он про речную жизнь знает много — потому, что в пароходстве работает.

Еще интереснее перелезть через сетку ограждения и сверху с борта смотреть на красные движущиеся плицы гребного колеса, как стекает с них вода струйками, или еще засматривать в машинное отделение на работу шатунов и кривошипов паровой машины, так что дедушке поминутно приходится меня отлавливать и усаживать в кресло, угрожая вообще запереть в каюте до вечера. Своей неусыпной работой по удержанию меня в рамках он заслуживает от попутчиков прозвище "Дед-герой", которое и он потом сообщает домашним, и я повторяю без понятия, просто за красоту звучания.

Смысл этого прозвища я понимаю только через сорок три года, когда отправляюсь с женой и шестилетним внуком путешествовать по Западной Европе на западный же манер, то есть не под эгидой специально обученного человека, а заранее зарезервировав себе по факсу гостиницы и авиабилеты. До сих пор холодный пот пробирает, как вспомню: испанка-докторша, делающая внуку укол от простуды, и он, горсточкой косточек лежащий на гостиничной постели и жалостно стонущий: "Уубить мееня хотят!". Когда он через три дня после этого орал на весь быкодром: "Оле! Оле!! Оле!!!" — приветствуя тореро, я все еще не мог отойти от предыдущего зрелища. При этом для сравнения: мне во этой время поездки с внуком сорок девять лет против дедовых шестидесяти пяти в аналогичной ситуации; мы вместе с женой, а его подменить некому, потому что еще и на бабушку служебного литера не остается; и еще, наш Сережа намного рассудительнее и менее склонен к авантюрам, чем я в его возрасте. И потом, вода все-таки источник повышенной опасности, если в нее залезать, не умея плавать.

Вообще-то, пароход (именно!), который уже много лет исчез из моей жизни в качестве транспортного средства, тогда был в ней вполне обычен. Тут дело в карте. Пермь от Уфы прямо на Север, в 3о широты, примерно 300 км. Прямой железной дороги между ними нет, да и кому пришло бы в голову ее строить при наличии прекрасного водного пути даже во времена "железнодорожной горячки" XIX века. Главная река Уфимской губернии-Башкортстана Белая-Агидель течет на Северо-Запад и впадает в Каму, текущую к Волге на Юго-Запад. Ни порогов, ни перекатов, хоть на миноносце ходи, как красные в Гражданскую и делали, переправив боевые корабли с Балтики. Но вот когда нужно по зиме попасть из Уфы в Молотов, то надо ехать на поезде с двумя пересадками: в Челябинске, и в Свердловске, как мы однажды с дедом и бабушкой и ехали. С тех самых пор слово "компостировать", вызывает в памяти холодные продувные вокзалы, давящиеся толпы у касс, черные ватники и подсолнушную шелуху. А летом никакого сравнения — либо прямой рейс за два дня, либо в три дня и одну пересадку с линии Камского пароходства на линию Бельского пароходства. Как сейчас помню названия пристани пересадки — Дербёшка, и бельского парохода "Дмитрий Фурманов". Был он двухпалубный и сильно уступал в моем мнении трехпалубным волжским и камским, но тоже был купеческой постройки, колесный и с замечательной паровой машиной, у которой так хотелось потрогать шатуны. Правда, что нас с мамой на нем однажды обокрали, но это бывает и сейчас, вот тот же случай был анадысь с моим приятелем в электричке Цюрих-Женева, но он-то свой чемодан так и не нашел, а вот маме в тот раз удалось как-то вернуть наши баулы. В более поздние годы пароходы на реках сменились гэдэровской постройки теплоходами, а в нашей жизни, конечно, самолетами, и мой младший братик в Пермь, вернувшую свое имя после неудачной эскапады "антипартийной группы", уже только летал.

Из наших же с дедом отпускных круизов больше всего в памяти великий вояж Молотов-Астрахань-Молотов в 1953, если не ошибаюсь, году, т. е после первого моего школьного года, а, может, и годом раньше. Волгу я увидел в первый раз, а вам уже такое и не увидеть, потому, что мы плавали по реке, а после окончания строительства всех ГЭС она превратилась в цепочку больших озер от Конаково до Волгограда-Сталинграда-Царицына, а река и озеро все-таки сильно отличаются. А тогда почти все эти плотины только строились и волжская вода текла, конечно, по летнему времени не особенно быстро, но все таки текла, а не стояла. Одно из самых впечатлений — это как сначала светлая (известняки) бельская вода вливается в темную (гуминовые кислоты северных торфяников) камскую и они текут несколько километров рядом не сливаясь, а потом так же точно камская вода не сразу смешивается с волжской. Города по Волге и Каме все, как один, на высокой горе над рекой, чтоб в половодье не снесло, и оттуда до дебаркадера деревянные лестницы с сотнями ступеней.

Маленький базарчик внизу у пристани, там торговля ягодами, грибами, яблоками и овощем, а ниже Сызрани еще и ранними арбузами и заплетенным в косы фиолетовым "астраханским" луком, про который дед говорит, что "сладкий", и собирается купить пару вязок для дома на обратном пути. Город всегда наверху, на высоком берегу. В каком нибудь Ставрополе-на-Волге, еще и во сне не слышавшем, что его будут называть Тольятти, мы дальше пристани и не ходим — стоянка короткая. Купим у девчонки лесных ягодок, искупаемся рядом с канатами дебаркадера — и обратно на пароход. А в больших городах, областных центрах, где пароходу стоять несколько часов, поднимаемся с передышками на гору и смотрим разные разности. В Астрахани после осмотра кремля дед осетренка небольшого укупил, да по промашке начал со мной советоваться: "Что, — де, — мы с тобой, Сережа, с ним сделаем, посолим, или в пароходный холодильник, а в Молотове рыбный пирожок спечем?". — "Давай, дедушко, лучше его подлечим, и обратно в речку выпустим". Пришлось ведь тайно от меня транспортировать осетренка до дому.

Во временной военной столице СССР Куйбышеве запомнил я только развалины домов, разбитых немецкой бомбежкой, потом-то мы увидели Сталинград, где целым был только один квартал с "Домом Павлова", а вокруг море руин, но первые доказательства, что Великая Отечественная война, заполнявшая все детские книжки и радиопередачи, была взаправду — это в Куйбышеве. В Ульяновске, совершенно естественно, главный объект — Дом-музей. Впоследствии приходилось слышать, что там к 100-летию В.И.Л. чуть ли не египетские пирамиды соорудили, колпаком весь квартал накрыли — ну, чего не видел, о том и врать не буду. Полвека назад это был реальный среднебуржуазный дом русского губернского городка, типа того, в котором жил и дед в Перми, но не превращенный в коммуналку, а стилизованный под те годы, когда в нем жила большая семья завоблоно по нынешнему. Ну, музей, конечно, своя специфика, надписи на стенах, бархатные ограждения, чтобы публика не пыталась за стол усесться или в кроватку лечь, как в сказке про трех медведей. На стене в рамочке Аттестат зрелости Вовы Ульянова. Уж что он был самый главный отличник, "…из латыни пять, из географии пять...", это нам с горшка внушали, а тут смотрю, в аттестате одна четверка имеется — по Логике. Попробовал я порасспросить потом, что ж это за наука, что сам Ленин с ней до конца разобраться не смог, но дедко сам вопросом владел нетвердо и сослался на свое церковно-приходское образование. Так у меня этот нерасследованный вопрос и остался гвоздем сидеть на многие годы.

Другой вопрос как раз и возник в результате этой самой поездки, а также, конечно, чтения книжек о комсомольской романтике. Согласно литературе, радио и кино, первыми на место Великих Строек Коммунизма должны были приезжать комсомольцы-добровольцы на пароходе "Колумб" и, расселившись в палатках, под веселые песни, строить "в болотных сапогах не по ноге" то, что для данного пункта задумала Партия. "И места, в которых мы бывали, Люди в картах мира отмечали". Сомнений все это у меня никаким образом не вызывало, разве что с появлением журнала "Юность" акцент самую малость сместился на то, что в сапогах по ноге все-же будет побойчее выполнять те же самые Великие Планы. С другой стороны, радио само по себе, но кроме ушей у меня все-таки и глаза есть. А глазки видели в натуре, кто строит ту же Куйбышевскую ГЭС на Волге, да и многие всякие сооружения, встречающиеся по жизни. Правильно, наш хороший знакомый Иван Денисыч и его товарищи по работе. В черных бушлатах с номерами. Это уж я не знаю, кем надо быть, чтобы не замечать заборов с колючкой, вышек, собачек, колонн зэков, следующих на работу, разве что советским натренированным патриотом. Нет конечно и мысли о том, что эти, в бушлатах — невинные жертвы извращений ленинских принципов и там, в бараках втайне от вохры подпольные партсобрания проводят и "Интернационал" поют, как потом сообщала Галина Серебрякова публике. Зэкá и зэкá, на Руси не зря предупреждают, что "От сумы и от тюрьмы не зарекайся". Просто визуальная и радиоинформация неполностью совпадают и оттого непонятно — кто же все-таки ГЭС строит. В моем детском мозгу это было, конечно, не первостепенным, но все же требующим ответа вопросом.

В конце концов все уложилось примерно так, что первыми приплывают комсомольцы-добровольцы, сооружают все, что нужно, для размещения основного контингента, натягивают колючку, потом завозится самый контингент — и уж тогда строит плотину и все, что положено. Мыслями этими я ни с кем на свете не делился, да и нельзя сказать, чтобы все это меня уж очень волновало, но описанная модель держалась в мозгу до дня, когда я прочитал в солженицынской повести "…прежде, чем что там делать, надо ямы копать, столбы ставить и колючую проволоку от себя самих натягивать — чтоб не убежать. А потом строить". Т. е., вопрос, чем там комсомольцы-первопроходцы занимались, на этих сталинских стройках, так и у меня остался до сего дня неразъясненным. После 53-го вопросов нет, уже КамГЭС рядом с Пермью строили не зэки, а вербованные, поэтому тамошнего начальника Наймушина, единственного из гидростроителей имевшего опыт работы с вольнонаемными, и послали потом главным покорителем на Ангару, где он стал любимым героем у романтических оттепельных журналистов и писателей.

Вот вопрос — делился ли я этими раздумьями с любимым дедушкой? Сказано, ни с кем! Жил, видать, уже в малыше внутренний цензор. Если б я с отцом такими идеями поделился — как бы с ним сердечного приступа не было. Александр Дмитриевич в те годы, до ХХ съезда, рот на политические темы держал зашитым, что и понятно, а я уже успел зарекомендовать себя политически высокосознательным, обозвав его "старым вруном". По воспоминаниям очевидцев дело было так. После очередной поездки на пароходе дед рассказывал, как около камской пристани Оса видел отправку детишек в ремесленные училища областного центра. "Вот, — говорит, — пароход-то отчалил и идет вдоль берега, а детки плачут, и матери-то по берегу бегут и тоже в голос плачут. Вот какой факт!". Дело понятное, хоть пацанам и шанс из деревенской нищеты вырваться, а легко ли в 11–12 лет первый раз с домом, да с мамой расстаться и переходить на приютское положение? Я вон в запрошлом году внука на две недели во французский языковый кэмп в Канаду по первому разу возил, так и то он прощался — плакал, а потом все жалостные фэксы слал, куда Ване Жукову. А тут! А матерям-то как дитятко в ремеслуху к чужим людям отпускать? Но тогда в пять лет для меня сомнений не было, недаром я каждый день радио слушал: "Ты, дед, старый врун! Никакого ты факта не видел. Вот я так видел факт! Детки в училище едут все веселые, не плачут — смеются, и матери по берегу бегут и все хохочут". Очень, видно, это мое выступление деду с бабкой в душу запало, не счесть, сколько раз потом всем на свете пересказывалось.

Тут как раз получается более или менее плавный переход к моему политическому триумфу на политлекции в Камском пароходстве. Как я теперь понимаю, ребенок я был вообще-то довольно противный, самоуверенный, имеющий чрезвычайно высокое мнение о своем интеллекте и любящий рассуждать при взрослых о вещах, названия которых по книжкам или на слух запомнил, но смысла, конечно, не понимал, типа как здешние журналисты из русской комьюнити. Одно только и позволяет просить снисхождения — то, что так было лет до двенадцати, а после я одумался и стал выпендриваться намного реже. Во всяком случае, "самым умным ребенком своего возраста" больше уж себя не объявлял. Но и вправду было же что-то, что я уже освоил. Например, чтение карты. Я уже где-то поминал, как я любил разглядывать Карту Мира и читать названия стран, колоний, проливов и дальних островов. Соответственно, в детской памяти все это оттискивалось так, что многое до сих пор помнится. Мне случалось в последующие годы выигрывать на спор бутылку коньяка, перечисляя на память все североамериканские штаты или области, края и автономии покойного Советского Союза. Есть ли от этого польза? Ну, во всяком случае, в дорожных или туристских картах разбираюсь быстро и посейчас, а на маневрах в Краснознаменном Дальневосточном округе поправил при чтении карты полковника из штаба тыла округа, чем тут же заработал у сослуживцев прозвище "Мойше Даяна".

Ну вот, а тут в Пароходстве после работы лекция в актовом зале, лектор из горкома партии, а меня бабушка к деду в бухгалтерию привела и там оставила. Ей в школе родительское собрание проводить, а мы с дедом прямо из пароходства должны куда-то сходить, уж куда — не помню. Год, наверное, 51-ый или 52-ой, потому что лектор все чанкайшистов клеймил, ну, и подошел к карте Тайвань показать. Времени свободного и желания по карте ползать у него явно было меньше, чем у меня, потому что он начал тыкать указкой чуть восточнее Африки на место, где было по жизни напечатано "о-в Мадагаскар (фр.)". В этот-то момент в четвертом ряду встал толстенький мальчик и сказал: "Неверно, дяденька, дайте я покажу".

Вышел к карте, показал Тайвань, да еще разъяснил, что раньше эта местность называлась Формозой, а народ тамошний де спит и видит, как бы это ему воссоединиться с "великим Народным Китаем", как это у нас называлось до изобличения маоистских догматизмов и прочих неправильностей. Как уж лектор вышел из положения — не знаю, а мы с дедом пришли домой триумфаторами, и бабушка по случаю моих подвигов открыла новую банку варенья из райских яблочек. И на следующий день дед у себя в пароходстве купался в лучах славы. Всем запомнилось, как его шестилетний внучек обучил горкомовца географии. Предмет для гордости.

Бабушка Надя любила меня очень, "больше жизни", как потом всегда вспоминал дед, но на политико-философские темы, как учительница начальных классов, рассуждать не привыкла. Конечное дело, таких историко-революционных эпизодов, как у деда, в ее жизни и не было. К тому же, у нее, в годы Гражданской войны хорошенькой и застенчивой выпускницы гимназии, было, как я понимаю, свое специфическое отношение ко всем этим злым мужчинам в грязной форме и с оружием, основанное на страхе, как бы не обидели, а не на разнице лозунгов и цвета нашивок. Про такие интересные в дедовых рассказах времена она вспоминала только, как колчаковские офицеры пели на улице по-пьянке шансонетку: "Декольты, декольты, у них разрез до животы…". Зато она читала мне с мальства стихи и пела детские песенки, которых в школе и в альманахе "Круглый Год" не бывало. Помню стишки: "Лягушонок маленький Бьет по наковаленке, И оттуда как из пушки Разлетаются игрушки…", песенку: "Вечер был, сверкали звезды, На дворе мороз трещал. Шел по улице малютка, Посинел и весь дрожал…" и т. д… И "В лесу родилась елочка…" я впервые услышал от нее. А когда я чуть подрос, я с бабушкиного голоса выучил жалостные романсы на стихи Некрасова: "Средь высоких хлебов затерялося…" и "Поздняя осень, Грачи улетели…". А вот с дедом у меня в памяти связана только одна песня, новобранческая "Последний нонешний денечек...". Видно ему, призывавшемуся за жизнь дважды, на действительную в гвардию в 1908-м и на германскую в 1914-м, она очень запала в душу.

Я, как сообразительный ребенок, быстро словил слабину гипертрофированной любви к внучику и хамил ужасно. Достаточно сказать, что я, никогда в жизни не удручавший родителей отказом поесть (скорей наоборот!), приезжая в Молотов-Пермь заставлял Заслуженную Учительницу читать мне вслух книжки Гайдара или на память стихи за то, что я ем кашу. Пару раз по-мальчишески я так нагрубил бабке, что и сейчас воспоминание о этом хамстве заставляет покраснеть и меняет давление. Гипертония моя, кстати, от нее, наверное. Она, всю жизнь проведшая стоя у доски, всегда страдала профессиональными учительскими болезнями: ларингитом и гипертонией с жуткими головными болями. Думаю, что учительницей она была очень хорошей. Сужу не только по ее заслуженному званию и медалям, но и по тому, что помню приходивших к ней с цветами или книжками в подарок выпускников и студентов, у которых она была Первой учительницей. Вспоминают и хотят навестить не всех. Приятельницы ее все были из таких же учительниц начальных классов, она меня иногда водила в гости. Помню, как они вели уважительные неторопливые разговоры за чаем с вареньем из малины, морошки или лесной зеленоватой, мелкоразмерной и очень ароматной клубники. О чем, конечно, не помню, помню часто звучавшие слова "моя родительница", что я сначала никак не понимал, а потом понял, что это — элемент профессионального слэнга. Одна из подруг жила совсем близко, квартала полтора. Фамилию не упомню, только помню, что польская, на Урале и в Сибири это как знак качества, весь девятнадцатый век после повстаний ссылали. Вот у нее мы бывали довольно часто и я помню ее внучку, хорошенькую круглолицую Инночку, с которой мы водили хоровод на елке. Тоже уж пенсионерка, коли жива.

В 1963 м обнаружился у бабушки Нади рак желудка. Тетя Тамара за год перед этим неожиданно вышла замуж за вдовца-изобретателя много старше себя и переехала в Москву, дед с бабушкой остались одни. И вот такие дела. С месяц пообсуждался вопрос об обмене на уфимскую жилплощадь, но ситуация не ждала, и они, бросив свое старое жилье и всю допотопную обстановку, прихватив только одежду, несколько книжек и что-то из посуды отправились к младшей дочери в Уфу. Бабушка прожила у нас около года, но последние месяцы уж и не поднималась. В конце жизни она очень растолстела, а всю жизнь помнится маленькой и сухонькой на фоне крупного (гвардеец!) деда. Должна была она при этой форме рака умереть мучительной смертью от голода, но, видно, Бог вспомнил ее праведную жизнь и послал сердечный приступ. Я в это время работал по сменам на заводе, учился на втором курсе в очном ВУЗе, пил плодовоягодное и трепался с друзьями, да еще у меня прорезался очередной запутанный роман — так что в их с дедом комнату я забегал раз в день на четверть часа, а ей, наверное, хотелось побыть побольше с любимым внуком. Но больше с ней сидел и беседовал менее любимый младший внук-школьник, думаю, за это ему потом много из грехов его бурной жизни простилось. А уж теперь я ничего сделать не могу — разве что вспомнить.

Дед остался с нами жить один. Было ему тогда 77 лет и до смерти режим его жизни установился приблизительно постоянным. Он варил свою геркулесовую кашу; перечитывал и каждый раз по пунктам хаял роман "Реве тай стогне" о революционных событиях в Киеве; слушал радио — "Международных обозревателей за круглым столом", в основном; телевизор не смотрел нигде и никогда; иногда обижался за что-нибудь на младшую дочь и тогда уезжал на пару месяцев погостить в Москву к тете Тамаре или на пару недель в Свердловск к старшей дочке тете Пане, дольше он не выдерживал и возвращался; в преферанс теперь он не играл — не с кем; и, главное в его жизни — как только сходил снег, он начинал через день ходить на рыбалку. В Уфе это выглядело так. Он вставал рано утром и ехал полчаса на трамвае до пригородной деревне Максимовка, там в сарае у какой-то вдовы постоянно жили его удочки, с этими удочками он шел через поле километра четыре до озера, где и располагался с термосом чая и парой бутербродов либо пирожков. Иногда, предупредив маму заранее, он там же в избе у вдовы и ночевал, чтобы захватить утреннюю зорьку. В Москве он ездил на автобусе от тетитоминого дома на Нижегородской до Борисовских прудов или на озера тогда еще не освоенного строителями Косина.

Мой школьный приятель Фима, ныне профессор Авиационного университета в нашем родном городе, Соросовский стипендиат и активист Еврейского культурного движения в Башкортстане (Бог ты мой, кто бы мог себе представить такое!), благодаря доброму Джорджу Соросу живет с выходом в Сеть. Мы с ним иногда обмениваемся мессиджами, и вот прислал он мне Е-мэйл, в котором среди прочего с удовольствием вспоминает Ал. Дмитрича, видать, по одному из визитов в Уфу еще до окончательного переезда:

Твоего деда я помню. Как-то он водил нас в театр. Пьеса была посвящена исканиям молодого парторга цеха или чего-то такого. Проблема, видимо, была серьезной. Может, кому дать вымпел с бессмертным ликом или кого облагодетельствовать 55-томником с тем же ликом с тем, чтобы цех дал лишнюю плавку. Кульминационный момент был таков. В цеховой часовне (сиречь Красном уголке), стоя перед иконой, он читает стихи "Товарищ Ленин, по фабрикам дымным…", и тут происходит обыкновенное коммунистическое чудо: икона оживает в облике засл. артиста Кондратьева и дает очень мудрый совет (кажется, даже никого сажать не посоветовал). Разумеется, цех получает мощный импульс, а парторга — сторонника спиритизма, может, даже забирают в райком. По выходе из театра твой дед сказал: "Шибко партийная пьеса".

"Шибко партийный" — очень типичное для него выражение. Согласитесь сами, что стилистическая окраска этих слов не обязательно отрицательная, при определенном контексте тут может быть элемент некоторого уважения и даже восхищения — но всегда со стороны! "Шибко партийным" он считал, к примеру, своего зятя, а моего отца Александра Сергеевича, которого сильно уважал за культурный уровень, работоспособность и не очень уже модную в послевоенный период абсолютную честность. Однако не мог же дед всерьез принимать все попытки пропаганды нарисовать параллельную реальность и выдать ее за действительность. Помалкивать-то он помалкивал, не было у него желания на своих боках проверять пределы коммунистической терпимости к инакомыслию — но и энтузиазма, сверх необходимого для выживания, не выказывал. Мой отец, к слову, всегда с некоторым подозрением относился к возможным последствиям наших с дедом бесед на идеологические темы, а под конец, особенно после моего хождения в демдвижение 80-х годов (Партклуб, Демплатформа, выступления на облпартконференции и статьи на политические и экологические темы в местной сибирской печати, ну, и не без августовских московских баррикад), считал, что "старшего сына он упустил и тот попал под эсеровское идейное влияние". Я было пытался его утешить, что беседы с Ал. Дм. — не главное, и в позднем Советском Союзе человеку, имеющему глаза, чтобы видеть, уши, чтобы кого-то слушать, уже и не очень нужны, но отец мне не верил и оставался при своем мнении. Мама тут находилась в очень сложном положении. Политикой, на самом деле, она не шибко и интересовалась, но напряженность между ее мужем и отцом, да еще на такую нелепую тему, ей совсем не была нужна, особенно с тех пор, как дед стал жить с нами. Она пыталась свести дело к шутке, "Ты, — мол, — папа, как левый эсер…", на что дед честно говорил: "Ну, левым-то я никогда не бывал".

А вот в бурном 68-м году вышел на экраны совершенно дивный фильм "Шестое июля" по сценарию известного лениниста с человеческим лицом Шатрова-Маршака, с Аллой Демидовой в роли Марии Спиридоновой. Все-таки до этого если изображали членов ПЛСР в кино — то на манер анархистов из "Оптимистической трагедии" уродами и наркоманами. А тут Маруся в Большом театре на съезде Советов с горящим взором обличает Ильича и его команду за утрату революционности — воля ваша, не понимаю, как идеологический отдел, пусть там хоть три А.Н.Яковлева работали, такое перенес. Прямо влюбился я в Марию Александровну, тем более, вдруг обнаружилось, что она у нас в Уфе в ссылке была в 30-х и служила в Башстатуправлении. Да еще я прочитал где-то про ее трагическую судьбу в царское время, а что, при Соввласти с ней лучше, что-ли, обходились? Только что не изнасиловали, так ведь она к тому времени, небось, совсем товарный вид потеряла.

Так в этом фильме еще один из персонажей — Колегаев, тоже из левоэсеровских вождей, который за свою жизнь ухитрился наркомом земледелия побывать дважды: в 18 году как левый эсер, и в 30-х как член ВКП (б). Потом-то его расстреляли, конечно. Этот самый нарком, как будто бы, был дедом моей приятельницы Л., о которой я много пишу в других местах этих воспоминаний, так что она позже даже подписывала "А.Колегаев" свои фронтовые репортажи с с военно-пионерской игры "Зарница" в журнале "Вожатый".

Так вот, есть в фильме классный эпизод: сидят, значит, в кабинете ПредСовнаркома хозяин в исполнении Нар. артиста Каюрова и ПредВЦИКа Свердлов, весь в кожанке. Пьют свой любимый морковный чай и слушают — не начнут ли мятежники из пушек стрелять. Сами-то они за несколько месяцев до того ни на минуту не задумались — начали палить по Кремлю и всадили, в частности, снаряд в Спасские часы, о чем, как известно, уже следующая трогательная история — "Кремлевские куранты". Далее по анекдоту: "Сижу. Пью чай. Стучатся. Кто там?Колегаев". Ильич с Яшей так и осели. Ну, думают, ультиматум принес! И так уж яшина верная Клава по решению ЦК который день в лифчике вшитые брильянты носит на случай придется срочно рвать когти. Железный Феликс — Лановой на всякий случай забрался в штаб путча в Трехсвятительском и там под арестом Прошьяна-Джигарханяна в кладовке сидит: и алиби про черный день есть, и на вопросы Ильича — "Как прошляпил?" — отвечать пока не приходится, и в случае, если марусины друзья победят, так может вспомнят, что он тоже против Брестского мира был.

Заходит член ЦК ПЛСР и начинает тягомотину на тему, что "он-де не по поручению своей партии, вообще-то он разделяет несогласие с Брестом, но голосовал против вооруженного восстания, а теперь выходит из партии и будет создавать новую контору — Партию революционных коммунистов-народников". Хозяин кабинета, чуть не лопнул от возмущения: " Тут, — дескать, — серьезные люди сидят и работают (в смысле, ультиматума ждут), а ты, — мол, — козел, от дела отрываешь. И вообще, за базар ответишь! И ничего из твоей затеи с новой фирмой не выйдет, одни мудовые рыдания". Тут-то я и вспомнил, как за пару лет до выхода фильма мой дед по какому-то случаю нес по кочкам раскольников крестьянского дела из этой самой ПЛСР, и персонально высказывал свое мнение о Спиридоновой, Камкове и Колегаеве, как о полудурках, загубивших февральскую свободу ради обещаний Ленина. Я вообще-то дедовы мысли широко не распространял, тоже в подростковом подсознании догадывался, что за дамы Степанида Власьевна и ее наперсница Галина Борисовна, а тут хотел на Л. впечатление произвесть — ну, и распустил хвост, будто бы сам додумался. Я и не знал об ее родстве. Тогда она и вступилась за честь своего репрессированного дедушки и мне порядком от нее влетело. А сейчас с экрана вроде как подтверждение Ал. Дмитричевым оценкам.

Не был он левым эсером из спиридоновской лоховской команды. Может и мог бы, люди часто по партиям случайным образом определялись. Но не был. Был он рядовым членом своей партии, без "Л" в титуле, видел будущий парадиз в виде социализма, но никогда не захотел бы осуществления этой цели теми средствами, которые ею никак не оправдывались, да которых и его марксистские оппоненты, наверное, никогда не пожелали бы. Не случайно же основные кадры Ильич и его команда набрали среди людей, до октябрьского переворота слыхом не слыхавших ни о каких Энгельсах, Лавровых и Кропоткиных. Ну, "Собачье сердце" все читали, так что дальнейшее разжевыванье не по делу.

Сохранял дед, несмотря на десятилетия обдерьмовывания в печати, определенные симпатии к Александру Федоровичу Керенскому. Может быть, в память их исторического рукопожатия в Киеве на митинге. Я вон тоже с удовольствием встречаю упоминания имен бывых демплатформовцев Володи Лысенко, Вячеслава Шостаковского или Олега Калугина (ну, этого только до его показаний против колонеля Trofimoff, после этого вычеркнул его адрес из записной книжки). Хоть и понимаю по уму, что ничем они остальных мелких демодеятелей не лучше, а все одно личное знакомство воздействует на отношение к ним. То есть, прямо так сказать, что, мол, временный министр-председатель не такой уж человек плохой и глупый, все-таки отваги нехватало. Понятное дело, люди за менее компрометирующие высказывания ехали Север в бушлатах осваивать. Но чувствовалось. Рассказывал он, скажем, смешную историю про "богохульство" с А.Ф.К. как главным героем.

Будто бы году в 1910-м, где-то в провинции раскрутилось дело по наказанию мужичка, поливавшего на ярмарке под хмельком крутыми словами Бога-Мать-Пресвятых Апостолов. Статья за это жила еще со времен "Уложения" Алексея Тишайшего и обещала до пяти лет каторги. Само собой разумеется, что к ХХ веку применение эта статья имела не чаще, чем у нас с Вами Закон РФ насчет "возбуждения национальной розни", но ведь и с этим Законом что-то когда-то производилось. Я вот помню, Леру Новодворскую, Свободу Нашу На Баррикадах, тягали. Потом того русского патриота-памятника на — швили, которому-таки навесили годик обычного режима, а там его урки за выдающийся рубильник жидом наименовали, он от обиды и повесился. Ну вот, а тут нашелся мудак-пристав — протокол нарисовал, чем по-простому отрегулировать по рылу. Нашелся и энтузиаст-прокурор, начал себе на мужичке карьеру строить. Родные — к местному депутату Госдумы по Трудовой Группе, а тот — к лидеру фракции: "Выручайте, — дескать, — Александр Федорович! Засудят они мужичка, хоть и не на пять лет, а если и на год? Хозяйство, детки, все ведь прахом пойдет!" А Керенский, в отличие от своего симбирского земляка В.И.Л., кроме политики, еще был и успешным адвокатом. Не Плевако, не Генри Резник, славен он был не столько громкими и гонорарными бытовыми либо коммерческими делами, сколько защитой по делам с политическими мотивами. Он защищал, например, "президента" Красноярской республики Пятого года поручика Кузьмина и будет защищать большевиков-депутатов Госдумы, которых с началом Мировой войны отдадут под суд. Взялся А.Ф. и за это дело.

На суде прокурор произнес прочувствованную речь на тему, что "мы, — де, — с вами недопонимаем, на какой опасный путь встал мужичок. После пережитой страшной революции, — это Пятого года, знал бы он, что его дальше-то ждет, — когда все ценности подверглись испытаниям… богохульство есть грех против Духа Святаго… крестьянское, — мол, — сословие, сосуд национальных святынь… империя оказалась на краю… если уж и крестьяне, то на кого надеяться… священные устои Религии… женщины и дети… Богородица — защита и опора Руси…". В общем, пересказывает один к одному речь Василия Белова на съезде КПРФ, апосля того требует для виновного в подрыве нацценностей в виде снисхождения два года каторжных работ. Известность себе зарабатывает, сука, на мужичонковых костях, недаром во всех блатных песнях хуже прокурора гада нет. Но красиво излагает, могут присяжные и поддаться.

Тут, значит, выходит к трибуне знаменитый адвокат. Начинает излагать практически тоже самое. “Богохульство, — дескать, — страсть какая ужасная вещь… Господь, мол, — Вседержитель и Ангелы Его… и, действительно что, Духа Святаго…", ну, и далее в том же духе, с надрывом, не хуже, чем у господина прокурора, так что публика, да еще и корреспонденты, Керенский же выступает, лидер думской фракции, так все в недоумении: "Что ж он, топить своего подзащитного собрался, или как?" Но ничего подобного, оказалось, что дело свое присяжный поверенный знает туго. "Но, — говорит, — господа судьи и господа присяжные заседатели! Не было ли бы с нашей страшным богохульством считать, что Господь, Создатель и Вседержитель наш, не может сам себя защитить и нуждается в такой защите от нас, слабых и грешных людей? Если уж Бог, Господь наш, пожалел, не пришиб моего подзащитного на месте богохульства громом, к чему имел, без сомнения, ПОЛНУЮ ВОЗМОЖНОСТЬ, то, стало быть, снизошел в своей Благости к мужиковой тяжелой жизни и его, мужичка, темноте. И если Вы, глубокоуважаемый господин прокурор, будете продолжать настаивать на пересмотре этого милостивого решения Всевышнего, то, — мол, — в опасении я, не ждет ли Вас впереди не только церковное наказание за СКУДОСТЬ ВЕРЫ, но и уголовное преследование за БОГОХУЛЬСТВО".

Зал стонет, присяжные от смеха давятся, прокурор в жопе, мужик оправдан.

Дед с большим удовольствием рассказывал эту историю. Да и вообще с удовольствием делился сохранившимися в его памяти разными увлекательными историями из жизни Федора Шаляпина, например, или других симпатичных ему персонажей. Вспоминал тоже и кусочки своей жизни, что я на этих страницах и попытался зафиксировать. Нового ничего особенно хорошего не происходило, кроме смены года на календарях, но уж он справедливо считал, что самое-то интересное в жизни уже видел. Годы на нем отражались не особенно, разве что постепенно он горбился и уже трудно было поверить в его гвардейскую службу. Ясность мысли тоже покидала его не особенно быстро, и я еще и конце семидесятых с неподдельным удовольствием беседовал с ним о жизни и о политике. Я и сыну своему все внушал, когда тот лет в одиннадцать-двенадцать визитировал Уфу: "Ты говори с прадедом-то! Единственная в твоей жизни возможность узнать о революции Пятого года от живого участника". Разумеется, как и всякие по жизни родительские советы, и этот младшее поколение не услышало.

Не знаю уж как там насчет таинственной вдовы в деревне Максимовка, а лет в восемьдесят пять Александр Дмитрич вдруг сообщил, что женится. Умер его старый партнер по преферансу в Перми, вдова написала ему об этом печальном событии, завязалась переписка — решили они жить вместе. Мне он несколько сконфуженно разъяснял: "Ты же понимаешь, Сережа, что мне это не для того нужно…, чтобы…, то есть, чтобы с плотской-то стороны...". Таких подозрений у меня, правду сказать и не было. Да и вообще я уж очень был занят тогда своим проблемами, чтобы много думать о третьей дедовой женитьбе. Поехал он в Пермь, да месяца через три и вернулся к моим родителям — "не выдержал жизни в коммуналке". Думаю, грешным делом, что решил он в этой самой коммуналке пропагандировать правила жизни, соответствующие его представлениям о культурности, порядке и справедливости, это, конечное дело, встретило отпор, ну и…

Так и дальше, до и за девяносто лет продолжалась примерно та же жизнь, только другие люди интересовались им все меньше, да и он, соответственно. Глаза видели поплавок все хуже, передачи радио тоже разбирались все хуже, да и передавали всё бóльшую чепуху. Тома умерла, я уехал на Север — так что и в Москву стало ездить не к кому. О смерти он говорил и, значит, думал довольно часто, причем любимой его присказкой было, что "правильная смерть — от усталости, это когда человеку захочется умереть, как хочется лечь и заснуть". С другой стороны, он с удовольствием считал свои годы, объяснял мне, что вот хотелось бы ему дожить до девяноста пяти, потому, что тогда он перейдет у статистиков в разряд "долгожителей".

Умер он, как сказано, почти в 94 года. Наметилась у него катаракта, "поплавка уж не видал", пошел он к врачу поговорить об операции, а тот ему и ляпнул, что-то вроде: "Мы людям Вашего возраста такое и не делаем, риск велик, возьмете еще, да во время операции и умрете". Понял дед, что на рыбалку ему никогда уже не ходить, а без нее он себе жизнь не представлял, затосковал и умер, маленько до возраста старшей сестры Глафиры не дожив. Та в 96 умерла, так и то среди родственников слушок был — не сноха ли ее отравила. Я в эту пору работал на Севере, так что прилетел в Уфу к похоронам. Как всегда, все хлопоты пришлись на младшего брата Митю. На поминках я не выдержал и сказал: "Сегодня мы опустили в могилу последнего, наверное, в стране члена Партии Социалистов-Революционеров". Отцу, члену Башкирского Обкома КПСС, видно было, что не очень эти слова по душе, но он как-то удержался и промолчал.

Любил я деда Митрича с бабушкой Надей, не сильно показывал, так ведь характер у меня такой, много раз приходилось слышать о моей сухости, так и сам чувствую, что это правда. А уж они меня любили! Дед часто поминал, как ему мой младший брат мальчонкой говорил: "Почему вы с бабулей больше Сережку любите? Я ведь ласковей!". И свой ответ: "Так ведь сердцу-то не прикажешь, Митенька!".На самом деле они его, конечно, тоже любили, как и моих двоюродных сестер из Свердловска Галю и Ниночку, но мне, по правде говоря, их любовь досталась в количестве совершенно немеряном и уж, конечно, мной незаслуженном.

Загрузка...