Могильники Айверсона

~ ~ ~

У нас, американцев, есть удивительный талант — превращать самые важные и любимые национальные святыни в безвкусицу и вульгарщину. Возможно, мы еще слишком молоды, и не в состоянии ощущать историю по-настоящему. А может, все дело в том, что, если не считать Гражданской войны, Америку никогда не бомбили, не оккупировали и вообще она ни разу не подвергалась нападению извне (и не уговаривайте меня, англо-американская война 1812 года не в счет; да, англичане тогда спалили Вашингтон, но мало кто из американцев это заметил, а тем, кто заметил, было наплевать). Может, именно поэтому от наших святынь и не веет жертвенностью.

Есть, конечно, несколько памятников, которые просто невозможно опошлить, как ни старайся. Например, придя ночью к Мемориалу Линкольна, трудно не почувствовать себя главным героем фильма «Мистер Смит едет в Вашингтон»[61]. После первого такого визита я, помнится, три дня запинался, как Джимми Стюарт.

Но постойте у монумента чуть подольше, и вы почти наверняка услышите, как там, за мраморными стенами, шушукаются бюрократы и разработчики из компании Уолта Диснея. Через полгодика приедете посмотреть на памятник, а старик Линкольн встанет, зачитает голосом Хэла Холбрука[62] свою вторую инаугурационную речь, перейдет вброд фонтан и отправится на улицу Конституции бить чечетку.

Бездна вкуса, кто спорит.

Еще есть поля сражений Гражданской войны.

Вы наверняка бывали в Геттисберге[63]. Многие честные и искренние люди старались этого не допустить, но город и окрестности все равно испакостили всевозможными статуями и монументами. Служба национальных парков воздвигла жуткую фаллическую башню, причем на самом высоком холме, так что теперь никому не избежать созерцания типичного для двадцатого века уродства. В музее переливаются огоньками компьютеризированные диорамы, а в окрестных магазинах можно купить соответствующие футболки.

Бог с ним со всем. Это все равно не имеет значения.

Ведь, как и на других, менее знаменитых полях сражений той войны, в Геттисберге ощущается особое напряжение, которое воздействует на зрителя почти физически; поверить в такое трудно — нужно побывать там и прочувствовать самому. Одержимое место во всех смыслах слова, полное призраков. Ни в одном шотландском замке, ни в одном капище друидов, ни в одной египетской пирамиде вы не услышите такого громкого хора мертвых голосов, взывающих к живым.

И тем не менее трудно найти место более трогательное и спокойное.

Этот рассказ вырос — в буквальном смысле слова — из одного маленького примечания в книге, но я изо всех сил старался достоверно передать исторические детали. Могильники существуют на самом деле. Как писал Гленн Такер в классическом труде «Геттисбергская кульминация», утверждают, что по этим землям до сих пор бродят беспокойные души солдат из Северной Каролины, погибших во время Геттисбергской бойни. Лейтенант Монтгомери побывал там в 1898 году, тридцать пять лет спустя, и Джон С. Форни рассказал ему про суеверия и страхи местных жителей. Фермеры категорически отказываются работать в полях после наступления темноты.


Мой полковник Айверсон, разумеется, вымышленный персонаж. Настоящий полковник Альфред Айверсон-младший действительно послал свою бригаду на смерть, и его действительно отстранили от командования после того, как немногие выжившие солдаты отказались ему подчиняться. Но про настоящего Айверсона достоверно известно лишь, что он, скорее всего, был политическим ставленником, ничего не смыслившим в военном деле. Также следует отметить, что некий Джессуп Шидс действительно построил дом на геттисбергских полях, как раз там, где Двадцатый северокаролинский полк столкнулся с Девяносто седьмым нью-йоркским. Местные историки утверждают, что Шидс частенько угощал прохожих вином. Виноград он выращивал на плодородной почве могильников Айверсона.

~ ~ ~

В детстве я не боялся темноты, зато к старости стал умнее. Хотя причаститься к той тьме, которая теперь подступает все ближе, мне пришлось именно тогда, в десять лет, далеким летом 1913 года. Хорошо помню ее вкус. Даже теперь, спустя три четверти века, когда я вскапываю землю в саду или ступаю ночью на зеленую траву на заднем дворе моего внука, по спине у меня пробегают ледяные мурашки.

Прошлое осталось в прошлом, умерло и похоронено — так обычно говорят. Но даже глубоко в земле ничто не умирает, наоборот — тянется в настоящее, выступает на поверхность узловатыми искривленными корнями. Я сам похож на такой корень. Но кому мне поведать свою историю, кому рассказать обо всем? Дочь умерла от рака в 1953 году. Внук уже и сам не молод, типичный отпрыск эйзенхауэровской эры, — тогда все только и делали, что готовились к светлому будущему, такие сытые, довольные. Уже четверть века Пол преподает в старшей школе естественные науки, и расскажи я ему про тот жаркий июльский день 1913 года, он решит, что я спятил. Вернее, впал в старческий маразм.

Правнук и правнучка относятся к странному поколению, которое обращает мало внимания даже на разницу между полами, подумаешь — мелочь какая. Они не в состоянии постичь мое детство, пришедшееся на годы перед Первой мировой, — конечно, для них это седая древность. Что уж говорить о задубевшей кровавой истории Гражданской войны, связь с которой я до сих пор храню. Правнуки страшно похожи на тех безмозглых разноцветных гуппи, что Пол держит в своем дорогущем аквариуме: никаких тебе пугающих океанских течений всемирной истории, уютное невежество, и плевать им на то, что было до них самих, до MTV и гамбургеров.

И вот я сижу в одиночестве у Пола на террасе и рассматриваю старый снимок, на котором изображен серьезный десятилетний парнишка в скаутской форме. Почему мы теперь никогда не сидим на крыльце перед домом, не смотрим на прохожих, на оживленные улицы, почему вечно прячемся в огороженных заборами задних двориках? Я уже и забыл, как и когда мы так изменились.

Парнишка одет явно не по погоде, ведь день выдался жаркий. На мальчике тяжелые, мешковатые шерстяные штаны и гимнастерка, широкополая форменная шляпа, голени затянуты в краги почти до самых коленей. Не улыбается, серьезный донельзя — типичный американчик в миниатюре, хотя так американских пехотинцев станут называть только спустя четыре года, когда начнется Первая мировая. Разумеется, это я стою ясным июньским днем возле фургона мистера Эверетта, развозчика льда, готовый отправиться в путешествие. Никто тогда и не догадывался, каким долгим оно окажется, в какие неизведанные края заведет.

Внимательно вглядываюсь в снимок. Развозчиков льда теперь помнят лишь древние старики. Здание на заднем плане давным-давно снесли, на его месте построили многоквартирный дом, а потом тоже снесли, нынче там торговый центр. Шерстяная скаутская форма истлела много лет назад, уцелели только латунные пуговицы. Да и сам десятилетний мальчик затерялся где-то в прошлом. Пол как-то объяснял: все клетки в теле этого серьезного парнишки успели несколько раз смениться другими. Перемены явно не к лучшему. Сама ДНК не меняется — так, во всяком случае, твердит внук. Он вечно пускается в длинные объяснения, стараясь доказать, что единственная связь между мной тогдашним и мной нынешним — маленький тупой генетический паразит, нахально засевший в каждой клеточке меня-ребенка и меня-старика.

Нет уж, все это дерьмо коровье.

Смотрю на худенькое мальчишеское личико, тонкие губы, зажмуренные от солнечного света глаза. Солнце тоже было тогда моложе на целых семьдесят пять лет и, я точно знаю, грело намного жарче, и пусть Пол со своим здравым смыслом и школьной премудростью не убеждает меня в обратном. Я отчетливо ощущаю тождество, связующее подобно нити того ничего не подозревающего юнца — не по годам самоуверенного, бесстрашного — и нынешнего старика, который хорошо научился бояться темноты.

Как жаль, что я ни о чем не могу предупредить того мальчишку.

Прошлое осталось в прошлом, умерло и похоронено. Но теперь мне достоверно известно: то, что живет там, глубоко под землей, может легко выбраться на поверхность, особенно когда меньше всего этого ждешь.


Летом 1913 года штат Пенсильвания готовился к крупнейшему в истории страны нашествию ветеранов. Военное министерство разослало участникам Гражданской войны приглашения: великое воссоединение было приурочено к пятидесятой годовщине трехдневной битвы при Геттисберге.

Всю весну филадельфийские газеты взахлеб расписывали подробности. Ожидалось прибытие более сорока тысяч ветеранов. К середине мая цифра выросла до пятидесяти четырех тысяч, и Генеральной ассамблее пришлось проголосовать за увеличение армейского бюджета. Мамина двоюродная сестра Селия писала из Атланты, что «Дочери Конфедерации» и другие культурноисторические общества, входящие в Объединенную конфедерацию ветеранов, из кожи вон лезут, чтобы в последний раз отправить своих бравых южан на Север.

Отец ветераном не был. Испанскую войну он пренебрежительно называл «личной войной мистера Херста»[64] (это было еще до моего рождения), а войну в Европе — «личной войной мистера Вильсона».[65] Последняя разразилась пять лет спустя после Геттисбергской годовщины. Я как раз поступил в старшую школу, и одноклассники все как один рвались записаться в армию и показать немчуре, почем фунт лиха. Но к тому времени я повидал уже достаточно «военного наследия» и их взглядов не разделял — мне были хорошо понятны отцовские чувства.

Тогда же, весной и летом 1913 года, я бы отдал все на свете, чтобы поехать на встречу ветеранов, послушать их рассказы, поглазеть на боевые знамена, забраться в Берлогу Дьявола[66] и увидеть, как старики в последний раз разыграют атаку Пикетта.[67]

И такая возможность представилась.

Бойскаутом я стал еще в феврале, сразу же после дня рождения. Первые скаутские отряды начали появляться всего тремя годами ранее, организация была довольно молодой. Но к 1913 году все мои друзья уже либо вступили в нее, либо мечтали вступить.

Мы жили в Честнат-Хилле (этот маленький, когда-то самостоятельный городок теперь превратился в пригород Филадельфии). Преподобный Ходжес собрал там первый скаутский отряд. В него принимались только благонадежные мальчики с твердыми моральными принципами — иначе говоря, пресвитериане. На протяжении трех лет я пел в пресвитерианском юношеском хоре на Пятой авеню, поэтому мне и разрешили вступить через три дня после моего десятого дня рождения, хотя я был совершеннейший хиляк и не мог правильно завязать ни одного узла.

Отец не слишком обрадовался. Мы в своей скаутской форме выглядели жалкими копиями кавалеристов из добровольного отряда времен испано-американской войны. Настоящие маленькие солдаты: подбитые гвоздями полусапоги, краги, широкополые шляпы, безразмерные гимнастерки цвета хаки, неукротимое армейское рвение. Каждые вторник и четверг с четырех до шести и каждое субботнее утро с семи до десяти Ходжес муштровал нас на футбольном поле возле школы. Мы занимались строевой подготовкой и учились оказывать друг другу первую помощь. В конце каждой такой тренировки отряд становился похож на толпу мумий-недоростков: неизменное хаки проглядывало сквозь торопливо наложенные повязки. Вечером в среду в церковном подвале преподобный обучал нас семафорным сигналам и азбуке Морзе, или многоцелевому военному коду, как он ее называл.

Отец ехидно интересовался, не собираемся ли мы развязать очередную бурскую войну,[68] но я не обращал внимания на его подколки и продолжал самозабвенно и упорно тренироваться, в разгар мая пыхтя от жары и натуги в шерстяной военной форме.

И вот однажды в июне преподобный Ходжес явился к нам домой и сообщил родителям, что штат затребовал от каждого скаутского отряда Пенсильвании выслать в Геттисберг представителей — оказать помощь в организации великого воссоединения ветеранов. Несомненно, в мою судьбу вмешалось Провидение: целых пять дней в Геттисберге, в компании с самим преподобным, тринадцатилетним Билли Старджиллом (спустя несколько лет во время Первой мировой он погибнет в Аргоннском лесу[69]) и еще одним толстым, похожим на девчонку мальчиком, не помню, как его звали.

Отец не хотел меня отпускать, а вот мама согласилась сразу же — понимала, какая это честь для семьи. Так что утром тридцатого июня доктор Ловелл, владелец похоронного бюро Честнат-Хилла и по совместительству местный фотограф, запечатлел меня на фоне фургона мистера Эверетта. А спустя несколько часов мы вместе с Ходжесом и двумя боевыми товарищами погрузились в поезд и отправились в трехчасовое путешествие до Геттисберга.


Как официальные участники встречи ветеранов, мы оплачивали проезд по специальному военному тарифу — цент за милю. Всего вышло один доллар двадцать один цент. Я никогда прежде не бывал в Геттисберге и вообще никогда не уезжал так далеко от дома.

До места мы добрались уже вечером. Я устал, взмок от жары и нестерпимо хотел в туалет (в поезде слишком стеснялся туда сходить). В маленьком Геттисберге царил настоящий хаос: шум, суматоха, лошади, машины, толпы солдат в пропахшей нафталином военной форме. Мы трусили за преподобным Ходжесом по грязным улочкам мимо увешанных флагами домов. Мужчин вокруг было вдесятеро больше, чем женщин. На центральных улицах волновалось настоящее море соломенных шляп и форменных фуражек. Преподобный завернул в гостиницу «Орел» — получить инструкции от руководства скаутского движения, а я выскользнул на улицу и побежал искать общественную уборную.

Спустя полчаса мы затащили свои походные котомки в небольшой автомобиль. Палаточный городок, где разместили ветеранов, находился к юго-востоку от Геттисберга. Вместе с нами в грузовик набилось около дюжины скаутов и начальников отрядов, все кое-как теснились на трех скамьях. Машина с трудом пробилась через заторы на Франклин-стрит, проскочила между временным госпиталем Красного Креста и припаркованными у обочины медицинскими фургонами, выехала на Лонг-лейн и нырнула в необозримое палаточное море.

Был восьмой час вечера. Яркое закатное солнце освещало тысячи остроконечных шатров, простиравшихся, наверное, на сотни акров. Я изо всех сил тянул шею: может быть, тот далекий холм — это Кладбищенский хребет? А вон те скалы — Круглая вершина?[70] Грузовик проехал мимо конного полицейского, мимо запряженных мулами военных фургонов, мимо поленьев, сложенных в огромные штабеля, мимо походных пекарен, над которыми все еще витал аромат свежеиспеченного хлеба.

— Боюсь, мальчики, мы пропустили вечернюю кормежку, — повернулся к нам Ходжес. — Но вы ведь не очень хотите есть?

Я помотал головой, хотя желудок сводило от голода. Мать приготовила в дорогу обед — жареного цыпленка и лепешки, но в итоге куриная ножка досталась преподобному, а все остальное выклянчил толстый мальчик. Я же слишком волновался и думать не мог о еде.

Мы свернули вправо на Ист-авеню — широкую дорогу, вытянувшуюся вдоль аккуратных палаточных рядов. Я тщетно искал глазами главную палатку, о которой столько писали в газетах: огромный шатер, где поставили тринадцать тысяч стульев, именно там президент Вильсон должен был сказать свою речь в пятницу, четвертого июля. Багряное солнце опускалось за дымчатый западный горизонт, в пыльном воздухе растекался запах примятой травы и нагретого брезента. Нестерпимо хотелось есть, на зубах скрипел песок, в волосах запутался какой-то мусор. Это был самый счастливый момент в моей жизни.

Грузовик пересек лагерь пенсильванских ветеранов, миновал шеренгу полевых кухонь. В сотне ярдов от них, в западном конце Ист-авеню, расположился скаутский штаб. Ходжес показал наши палатки и велел поскорее возвращаться — получить распоряжения на следующий день.

В палатке, оказавшейся невдалеке от уборной, я сгрузил котомку на койку, разложил спальный мешок и вещи и, наверное, немного замешкался, потому что, когда поднял голову, толстый мальчик уже спал на соседней кровати, а Билли и след простыл. Футах в пятидесяти от нас взревел поезд — видимо, геттисбергский или гаррисбергский. Неожиданно меня охватила паника: как же я умудрился отстать? Я бросился в скаутский штаб.

Билли и преподобного Ходжеса там не оказалось, зато за письменным столом, наспех сооруженным из какой-то доски, грозно топорщил светлые усы дородный дядька в чересчур тесной скаутской форме и очках с толстыми стеклами.

— Ко мне, скаут! — рявкнул он.

— Да, сэр?

— Уже получил задание?

— Нет, сэр.

Толстяк хмыкнул и принялся рыться в куче разложенных перед ним желтых картонных ярлыков. Выудил один своей огромной лапищей, мельком глянул на бледно-синие машинописные буковки и привязал к латунной пуговице на моем нагрудном кармане. Я вытянул шею и прочитал: «МОНТГОМЕРИ, П. Д., кап., 20-й сев. — кар. полк, СЕКТ. 27, МЕСТО 3424, ветераны из Северной Каролины».

— Ступай же, мальчишка! — пролаял начальник.

— Слушаюсь, сэр. — Я бросился прочь, но у самого выхода остановился. — Сэр?

— Ну что еще? — Тот уже привязывал ярлычок другому скауту.

— Куда мне идти, сэр?

— Найди ветерана, к которому ты прикреплен, что тут непонятного? — Он нетерпеливо взмахнул рукой, словно отгоняя назойливое насекомое.

Я скосил глаза на ярлык.

— Капитана Монтгомери?

— Да-да, если там так написано.

Я набрал в грудь побольше воздуха и выпалил:

— А где мне его искать?

Начальник нахмурился, встал, подошел ко мне и рассерженно уставился на желтую бумажку через свои толстенные стекла.

— Двадцатый северокаролинский… Сектор двадцать семь… Вон туда. — И он широким жестом очертил железнодорожные пути, рощу, облачко паровозного дыма и соседний палаточный лагерь. Почти опустились сумерки, и предзакатное красное солнце освещало сотни остроконечных шатров, раскинувшихся на холме.

— Простите, сэр, а что мне делать, когда я найду капитана Монтгомери? — спросил я, когда начальник уже возвращался на место.

Толстяк глянул на меня через плечо с плохо скрываемым омерзением. Мне раньше и в голову не приходило, что взрослый может так смотреть на ребенка.

— Делай все, что он скажет, тупица. Иди же!

Я развернулся и бегом припустил к далекому лагерю конфедератов.


Там уже зажигали фонари. Повсюду среди бесконечных палаточных рядов толпились старики: они сидели на складных стульях, походных койках, скамьях и просто деревянных чурках, курили, болтали и временами сплевывали куда-то в сгущавшуюся между шатрами темноту. Сотни стариков, почти все с длиннющими бакенбардами и в тяжелой серой военной форме. Дважды я терялся и спрашивал у них дорогу. Ветераны отвечали на тягучем южном наречии, и я ни слова не мог разобрать, словно это был и не английский вовсе.

В конце концов я все же вышел к северокаролинскому подразделению, зажатому между секторами Алабамы и Миссури, чуть в стороне от ветеранов из Западной Виргинии. Позднее, годы спустя, я часто спрашивал себя: почему верных Союзу виргинцев поместили в самую гущу бывших войск Конфедерации?

Сектор двадцать семь находился в последнем ряду на восточной стороне, а место тридцать четыре-двадцать четыре — в самой крайней платке. Свет там не горел.

— Капитан Монтгомери? — спросил я почти шепотом.

Ответа не последовало; вероятно, ветеран куда-то отлучился; чтобы удостовериться, я заглянул внутрь.

«Я не виноват, я же не знал, что он уйдет, — мысленно сказал я себе. — Вернусь утром, провожу его на завтрак, помогу найти туалет, отыскать товарищей, еще что-нибудь, если он захочет. Утром. А теперь надо бежать обратно, преподобный и Билли, наверное, уже там. Может, у них осталось немного печенья».

— Парень, я как раз тебя жду.

Я замер. Голос доносился из темной палатки, южный говор, но слова четкие, словно угольные росчерки, по-старчески ломкие. Таким голосом мертвые, должно быть, разговаривали с живыми из своих могил.

— Поди сюда, Джонни. Пошевеливайся!

Я, моргая, зашел в прогретый, пахнувший брезентом полумрак, и на секунду у меня перехватило дыхание.

На койке полулежал, приподнявшись на локтях, старик. Его сгорбленные плечи торчали из бесформенной груды серой одежды и выцветших позументов, словно сложенные хищные крылья. Смятый головной убор, когда-то в незапамятные времена, несомненно, гордо именовавшийся шляпой, бросал глубокую тень на серое, в тон форме, лицо. Глаза ветерана были широко раскрыты, над клочковатой седой бородой выступал острый клювоподобный нос. Несколько острых зубов блестели в обрамленном лиловатыми губами зияющем отверстии рта, и, глядя на него, я впервые в жизни осознал, что это — врата, ведущие внутрь черепной коробки. Впалые щеки, заостренные скулы и темные брови обрамляли черные провалы глазниц. Неестественно белые, огромные старческие руки, изуродованные артритом, покрылись коричневыми пятнами. Одна нога капитана была обута в высокий сапог, а вторая заканчивалась чуть пониже колена. Из закатанной штанины торчала аккуратная культя — обмотанный бледной, зарубцевавшейся кожей обломок кости.

— Черт тебя дери, парень, где фургон?

— Простите, сэр? — прощебетал я чуть слышно, как сверчок.

— Фургон, чертов фургон, Джонни. Он нам нужен. Да что с тобой, парень? — Старик сел, спустил с койки здоровую ногу и страшный обрубок и начал неуклюже натягивать на себя мундир.

— Простите, капитан Монтгомери… э-э-э… вы же капитан Монтгомери, сэр?

Старик утвердительно хрюкнул.

— Сэр, капитан Монтгомери, я не Джонни, меня зовут…

— Черт тебя дери, парень! — проревел тот. — Заткнись уже наконец и ступай за треклятым фургоном! Нам нужно добраться до могильников раньше Айверсона.

Я открыл было рот, но так ничего и не ответил, потому что Монтгомери вынул откуда-то пистолет. Громадный серый пистолетище, от которого пахло смазкой. Сумасшедший старик, по всей видимости, намеревался пристрелить меня на месте. Я стоял, от ужаса лишившись дара речи, задохнувшись, словно дряхлый конфедерат ударил меня своим оружием прямо в солнечное сплетение.

Тем временем капитан положил пистолет на койку и вытащил из-под нее какую-то громоздкую конструкцию из красного дерева, увешанную ремнями и пряжками. Деревянная нога!

— Ну же, Джонни, — ворчал старик, пристегивая страшную деревяшку. — Я так долго тебя ждал. Раздобудь фургон, будь хорошим мальчиком. Я подожду здесь. Раздобудь фургон и возвращайся за мной.

— Есть, сэр, — выдавил я, развернулся и выбежал из палатки.


Мои дальнейшие действия не поддаются разумному объяснению. Всего-то и нужно было — и каждая клеточка моего испуганного существа вопила об этом — вернуться в штаб скаутов, найти преподобного, рассказать ему, что вместо ветерана мне достался вооруженный безумец, и спокойно лечь спать. Пусть бы взрослые разбирались. Но в тот момент я плохо соображал. Да и, честно говоря, разве десятилетние мальчишки вообще способны хорошо соображать? Я устал, хотел есть, чувствовал себя неуютно вдали от дома, почти полностью потерялся во времени и пространстве и самое главное — не имел привычки нарушать приказ. И все-таки дело решила именно деревянная нога: если бы я не оглянулся напоследок и не увидел, как он мучительно прилаживает ее к ужасному обрубку, то наверняка бы не раздумывая бросился в скаутский штаб. Я и по сей день твердо верю, что поступил бы именно так. Но как можно было убежать после такого? Ведь он стоял бы там со своим чудовищным протезом, один в сгущавшейся темноте, и напрасно бы ждал меня.

Судьбе было угодно, чтобы в какой-то сотне ярдов от палатки тридцать четыре-двадцать четыре стояла запряженная повозка. В кузове лежали свернутые одеяла, но ни возницы, ни грузчиков поблизости не оказалось. Я неуклюже ухватил старых сгорбившихся коняг под уздцы и кое-как развернул телегу. Смирные сивые лошадки послушно потрусили за мной вверх по холму.

Никогда прежде не доводилось мне ездить на лошади или править упряжкой. К 1913 году их успели вытеснить автомобили. По улицам Честнат-Хилла, конечно, иногда проезжали коляски, но их уже расценивали как чудачество. Мистер Эверетт, развозчик льда, кататься в своем фургоне мальчишкам не позволял, а его конь имел обыкновение кусать зазевавшихся малышей.

Так что я вел упряжку очень осторожно, опасливо поджимая пальцы. Мне даже в голову не приходило, что это воровство. Капитану Монтгомери нужен был фургон. Я выполнял его приказ.

— Молодец, Джонни.

На улице, в свете фонарей, старик по-прежнему выглядел довольно внушительно в своем длинном помятом мундире. Пистолет он спрятал, но наверняка держал его где-нибудь наготове. На правом плече у ветерана болталась тяжелая холщовая сумка. Я разглядел эмблему на шляпе и три маленькие медали на груди. Ленточки так выгорели, что цвет было не различить. Голая шея капитана походила на узловатое переплетение веревок, совсем как те, что дома, в Честнат-Хилле, свисали с ворота старого колодца.

— Вперед, парень. Нужно поторапливаться, если мы хотим опередить этого сукина сына Айверсона.

Монтгомери взгромоздился на облучок, описав в воздухе дугу деревянным обрубком, и сжал в кулаке поводья. Руки его напоминали древесные корни. Не раздумывая ни минуты, я вспрыгнул на сиденье слева от него.


Тем поздним вечером тридцатого июня в Геттисберге царила суматоха и горело множество огней, но мы как будто проехали через город в полнейшей темноте. Все вокруг казалось мне таким далеким, не имевшим отношения к цели нашего путешествия, хотя, что это за цель, я толком не знал. Освещенные окна домов и гостиницы походили на бледные, тающие искорки умирающих светлячков.

Через несколько минут мы миновали последний дом в северной части города и свернули на северо-запад, где, как я позже выяснил, начиналась дорога на Маммасберг. Повозка нырнула под сумрачный лесной свод, но я успел оглянуться и бросить прощальный взгляд на Геттисберг и палаточный лагерь. Окна домов выглядели бледными и тусклыми на фоне яркого пламени сотен походных костров. Я смотрел на бесчисленные оранжевые созвездия: там в темноте толпилось столько ветеранов, что хватило бы на целую армию. Может, именно такое зрелище открылось пятьдесят лет назад конфедератам, подступавшим к Кладбищенскому хребту и Калпову холму?

Неожиданно меня пробрала дрожь: ведь пятьдесят лет назад вечеринку здесь закатывала сама смерть. Сто сорок тысяч гуляк прибыли по ее приглашению, облачившись в похоронные наряды. Отец рассказывал, что, отправляясь в бой, солдаты прикалывали к мундирам маленькие ярлычки, чтобы после окончания бойни можно было опознать тела. Я оглянулся на капитана, пытаясь рассмотреть в темноте желтый клочок бумаги, пришпиленный к форме, с указанием имени, звания, родного города. А потом до меня дошло: ярлычок болтался на груди у меня самого.

Я снова бросил взгляд на далекие огни и подивился про себя странному стечению обстоятельств: спустя пятьдесят лет после кровавого празднества пятьдесят тысяч выживших снова вернулись сюда.

Лагерь ветеранов скрылся из виду. Вокруг шелестел лес. Ночную тьму освещали лишь последние отблески заката на летнем небе да мерцавшие вдоль дороги светлячки.

— Парень, ты помнишь Айверсона?

— Нет, сэр.

— Смотри.

Монтгомери сунул что-то мне в руку. Я наклонился, силясь разглядеть предмет: это оказался старый, потрескавшийся от времени ферротип.[71] На нем едва можно было различить бледное квадратное лицо с какими-то темными разводами — наверное, усами.

— Проклятая годовщина — в списках его нет, — прошептал старик, выхватывая у меня портрет. — Весь день проверял, черт его дери. Не приехал. Так я и думал. Два года назад в газете написали, он умер. Черта с два.

— Да.

Лошадиные копыта приглушенно стучали по пыльной дороге. В голове моей было так же пусто, как и в раскинувшихся вокруг полях.

— Черта с два, — продолжал капитан. — Он вернется сюда. Так ведь, Джонни?

— Да, сэр.

Упряжка взобралась на бровку холма, и старик слегка натянул поводья. Во время езды его протез ритмично постукивал по деревянным козлам, и теперь, когда лошади замедлили шаг, этот ритм поменялся. Мы по-прежнему ехали через лес, но справа и слева в просветах между деревьями то и дело мелькали возделанные поля, огороженные каменными стенами.

— Черт возьми. Парень, ты видел — мы уже проехали дом Форни?

— Я… Нет, сэр. Вряд ли, сэр.

Откуда мне было знать, проезжали ли мы дом Форни? Я понятия не имел, кто такой этот Форни. И еще я знать не знал, почему блуждаю ночью по лесу с каким-то странным стариком. Я с удивлением понял, что вот-вот заплачу.

Капитан меж тем дернул вожжи, лошади съехали с дороги и остановились в небольшой рощице. Кряхтя и сопя, Монтгомери принялся слезать с облучка.

— Помоги мне, парень. Надо устроить привал.

Я обежал повозку и протянул ему руку, ветеран навалился мне на плечо и неуклюже спрыгнул на землю. От него странно пахло — какой-то кислятиной, почти как от того древнего, вонявшего мочой матраса, который лежал в сарае за школой, у самой железной дороги. Билли утверждал, что там ночуют бродяги. Окончательно стемнело. На той стороне дороги над полем взошла Большая Медведица. Древесные лягушки и сверчки вовсю готовились к ночному концерту.

— Парень, принеси-ка парочку одеял.

Монтгомери подобрал длинную ветку и, опираясь на нее как на посох, заковылял куда-то в лес, а я вытащил из повозки одеяла и поспешил за ним.

Мы пересекли пшеничное поле, небольшую рощицу, пробрались через луг и устроили привал под большим деревом. Листья тихо шуршали на ночном ветерке. Капитан показал, как правильно раскинуть походную постель, а потом опустился на подстилку, прислонившись спиной к стволу и пристроив деревянную ногу поверх здоровой.

— Парень, есть хочешь?

Я кивнул. Старик выудил что-то из холщовой сумки. Полоска вяленого мяса на вкус скорее напоминала соленый ошметок задубевшей кожи. Я жевал и жевал; наверное, прошло целых пять минут, прежде чем кусок размяк настолько, чтобы я смог его проглотить. Губы и язык пульсировали от жажды. Капитан Монтгомери протянул мне бурдюк с водой и показал, как из него пить.

— Вкусная солонина, да, парень?

— Очень, — искренне согласился я и вгрызся во второй кусок.

— Поганый стервец этот Айверсон, никуда негодный стервец. — Капитан тоже откусил мяса. Он как будто продолжал прерванный рассказ, который начал полчаса назад в повозке. — Вполне безобидный, в сущности, стервец, если бы не эти пустоголовые негодяи из Двадцатого северокаролинского: им непременно нужно было выбрать его начальником лагеря еще тогда, до войны. А потом уже заработала армейская машина, и он автоматически пошел на повышение и получил полковника. И когда началась заваруха на Севере, этого чертова мерзавца поставили во главе целой бригады, входившей в состав дивизии Родса.[72]

Монтгомери замолчал и впился в солонину немногочисленными уцелевшими зубами. Я ни разу до этого не слышал, чтобы кто-нибудь так ругался и сквернословил. Пожалуй, разве что мистер Болтон: престарелый начальник пожарной бригады обычно усаживался перед пожарной станцией на Третьей улице и травил байки новобранцам, начисто забывая про вертевшихся неподалеку мальчишек и потому не стесняясь в выражениях. Может, так ругаются вообще все люди в форме, подумал я.

— Его звали Альфред, — продолжал капитан тихим задумчивым голосом.

Южный акцент усилился, и мне приходилось внимательно вслушиваться в каждое слово. Как будто лежишь в постели и уже сквозь сон различаешь голоса родителей, поднимающихся в спальню. Или как если бы вдруг волшебным образом научился разбирать иноземную речь. Я закрыл глаза, чтобы лучше сосредоточиться.

— Альфред, так же, как его папочку. А папочка был сенатором в Джорджии, водил дружбу с президентом.

Даже с закрытыми глазами я почувствовал на себе взгляд старика.

— С президентом Дэвисом. Именно от Дэвиса, который тогда еще был сенатором, младший Айверсон получил первое звание. Во время мексиканской кампании. А уж когда началась настоящая война, папочка выхлопотал для сынка полк. В те времена если проклятым богачам хотелось поиграть в солдатиков, они просто покупали себе полк. Платили за чертову форму, лошадей и все остальное. Становились офицерами. Треклятые богачи играли в солдатиков, понимаешь, парень? Только вот война-то началась не понарошку, Джонни, а солдатиками были мы.

Я открыл глаза. Надо мной сияло невероятное количество звезд — никогда в жизни столько не видел. Небо над лугом до самого горизонта было усыпано созвездиями, сквозь ветви деревьев тоже проглядывали звезды. Млечный Путь походил на искрящийся мост или на следы прошедшей здесь когда-то армии.

— Нам просто чертовски не повезло с Айверсоном. Бригада-то была что надо, а Двадцатый северокаролинский полк — так вообще самый лучший полк в корпусе Юэлла.[73] — Старик повернулся и снова пристально посмотрел на меня. — Тебя ведь с нами не было тогда, в Шарпсберге, Джонни?

Я покачал головой. По спине побежали холодные мурашки: он опять называл меня чужим именем. Где, интересно знать, теперь тот Джонни?

— Да нет, конечно не было. Это ведь шестьдесят второй год, ты еще в школу ходил. А полк после окончания похода стоял в Фредриксберге. Тогда еще затеяли торжественное построение, Нэт и его ребята затянули «Хотел бы я быть в Дикси».[74] И вдруг на другом берегу реки Раппаханнок заиграли янки, и тоже «Дикси». Черт возьми, парень. Их было отлично слышно, мы играли как один оркестр. Потом наши ребята из Двадцатого северокаролинского вдарили «Янки-дудл».[75] Чудно получилось, скажу я тебе: стоим на построении, залитые холодным солнечным светом, закончили «Янки-дудл» и начали «Дом, милый дом»,[76] и опять одновременно с янки, будто весь день вместе репетировали. И я, и Перри, и старина Томас, и Джеффри — запели, как-то не раздумывая даже, а потом вообще все: и лейтенант Уильямс, и сам мистер Оливер, да вся бригада. И чертовы янки хором с нами с того берега реки, вроде как мы один хор, только по ошибке разделились. Говорю тебе, парень, мы будто с привидениями пели. Будто и сами стали привидениями.

Я закрыл глаза, прислушиваясь к низким голосам, выводившим грустную, щемящую мелодию. Получается, что иногда даже взрослым, даже солдатам бывает одиноко и они тоскуют по дому, совсем как я сегодня вечером? Собственная печаль растворилась, я находился там, где должен был находиться, вместе с капитаном, в его армии, во всех армиях сразу, в походном лагере, вдали от родных. Я не ведал, что принесет день грядущий, но рядом были верные друзья, боевые товарищи. Печальные голоса звучали наяву, такие же настоящие, как шелест летней листвы над головой.

Монтгомери прокашлялся и сплюнул.

— А потом мерзавец Айверсон нас прикончил.

Я услышал, как капитан отстегивает деревянную ногу, и открыл глаза. Старик закутался в одеяло и перевернулся на бок.

— Спи, парень, — донеслось до меня его приглушенное ворчание. — Завтра снимемся спозаранку, прямо на рассвете.

Я тоже закутался в одеяло и улегся прямо на землю, все еще вслушиваясь в звуки песни. Но голоса уже стихли. Только ночь злобно шептала что-то, шелестя листвой.


Перед самым рассветом я проснулся, и первое, что я увидел в предутреннем сумраке, было лицо спящего Монтгомери. Его шляпа съехала на бок, обнажив бугристую, покрасневшую кожу, испещренную коричневыми пятнами, язвами и пучками поседевших волос. Капитан сердито и сосредоточенно хмурился, изгибая густые темные брови, из-под полуприкрытых век виднелись тоненькие полоски белков. По усам стекала ниточка слюны. Из открытого рта, похожего на изломанное горло кувшина, с тихим храпом вырывалось сухое старческое дыхание — словно мертвым воздухом веяло из древней пещеры, которую распечатали после столетий забвения.

Изборожденное временем лицо было совсем-совсем близко — только руку протяни. Я смотрел на него, на распухшие искривленные пальцы, по-детски вцепившиеся в одеяло. В тот миг ко мне пришло ясное и жуткое озарение: я осознал собственную недолговечность и постиг неумолимую старость, это страшное проклятие, неотвратимую человеческую болезнь. Медленно и мучительно сводит она в могилу обреченных — всех тех, кому не посчастливилось умереть в детстве. Может быть, именно поэтому юноши с такой охотой шли на войну умирать.

Я накрылся одеялом с головой.

Второй раз я проснулся после восхода. Старик уже встал. Удалившись от нашего привала шагов на десять, он внимательно разглядывал местность в направлении Геттисберга. Там над деревьями виднелся белый купол, позолоченный первыми солнечными лучами. Я выпутался из одеяла и тоже поднялся, дивясь на странное промозглое оцепенение, сковавшее мое тело. Никогда прежде мне не приходилось спать под открытым небом. Преподобный Ходжес не раз обещал сводить нас в поход, но все время уходило на строевую подготовку и семафорную азбуку. Пожалуй, теперь поход с чистым сердцем можно было пропустить. Я еле ковылял на затекших ногах. Как же это капитан умудрился не разбудить меня, когда пристегивал свою деревяшку?

Выйдя из-за деревьев, где справлял малую нужду, я увидел, что Монтгомери все еще вглядывается в белый купол на юго-востоке.

— С утречком, парень, — поприветствовал он меня.

Мы перекусили солониной и водой прямо там, под деревом. Я гадал, что досталось на завтрак Билли, преподобному и другим скаутам. У них как раз под боком стояли полевые кухни. Наверное, блинчики. Вполне возможно, с беконом. И, конечно же, по большому стакану молока.

— Мы стояли здесь вместе с мистером Оливером, когда утром первого июля протрубили сбор, — скрипучим голосом начал капитан. — Тысяча четыреста семьдесят человек личного состава. Сто четырнадцать офицеров. Я тогда офицером еще не был, только сержантом. Нашивки получил после битвы в Глуши.[77] Ну и вот, накануне пришли вести от лейтенанта Хилла: на юге собирались союзные войска. Наверняка хотели нас отрезать. Наша бригада первой получила приказ и повернула на юг. На подходах к Гейдлерсбергскому пику мы услышали стрельбу. И генерал Родс повел нас через лес к Дубовому холму. — Монтгомери развернулся на своей деревянной ноге и посмотрел на восток, прикрывая глаза от солнца. — Где-то там вроде. Пошли, Джонни.

Я поспешно скатал одеяла и поспешил следом за ним вниз с холма, туда, где на юго-востоке белел далекий купол.

— Мы спустились с западной стороны вот этой гряды. Помнишь, парень? Деревья тогда росли не так густо. На марш поднялись еще засветло и сюда дотопали как раз к обеду. Час дня, наверное; может, полвторого. Перекусили на ходу галетами. Вроде как сделали тут ненадолго привал, пока Родс готовил орудия. Мы с Перри обрадовались донельзя. Он затеял очередное письмо нашей матушке, но я ему сказал, что он не успеет его закончить.

Так и получилось, но как же я жалею, что не дал ему дописать чертово письмо. Отсюда хорошо было видно, как на геттисбергской дороге собираются янки. Мы понимали: сегодня будет бой. Черт возьми, парень, да брось ты уже одеяла. Нам они больше не понадобятся.

Я вздрогнул от его окрика и уронил одеяла прямо в траву. Мы добрались до дальнего конца луга. Впереди за прохудившимся забором из жердей извивалась дорога — вероятно, та самая, по которой мы ехали вчера ночью. Капитан перекинул через изгородь деревянную ногу. Мы выбрались на пыльную обочину и остановились. Воздух загустевал от жары, глухо стучало в висках. Неожиданно откуда-то с юга донеслись едва слышные звуки музыки и аплодисментов.

Монтгомери достал из кармана грязный красный носовой платок и промокнул лоб и шею.

— Треклятые идиоты. Веселятся, будто это ярмарка деревенская. Чертова проклятая тупость.

— Да, сэр, — откликнулся я по привычке.

На самом же деле меня невероятно будоражила мысль о том, что я приехал на годовщину и прямо сейчас с настоящим ветераном, причем с моим собственным ветераном, шагаю по всамделишним полям сражений. Какой-нибудь прохожий, завидев нас издалека, мог бы даже принять меня за солдата. В тот миг я не раздумывая променял бы скаутскую форму цвета хаки на серый мундир конфедерата — и так же не раздумывая бросился бы вслед за капитаном куда угодно, отправился бы на край света завоевывать эскимосов, лишь бы маршировать с войском, сниматься вместе с товарищами с привала на рассвете, готовиться к бою, чувствовать себя по-настоящему живым, таким, каким я чувствовал себя в ту минуту.

Капитан, наверное, заметил что-то такое в моем взгляде. Он наклонился близко-близко, тяжело опираясь на изгородь, и посмотрел мне прямо в глаза.

— Черт тебя дери, Джонни, неужели ты снова купишься на эту чушь? Думаешь, поганые стервецы вернулись бы сюда, проехали бы столько миль, будь они по-настоящему честны с собой? Здесь празднуют годовщину бойни, но у них кишка тонка это признать.

Я удивленно хлопал глазами. Старик распухшими пальцами схватил меня за ворот гимнастерки.

— Ты разве не видишь, парень? Здесь устроили чертову скотобойню, скотобойню для людей. А теперь это старичье травит развеселые байки, плачет от умиления и вспоминает старые добрые времена, вспоминает, как нас отправили на убой. — Монтгомери ткнул пальцем в направлении купола. — Разве не видишь? Загоны, убойные цеха. Только везло далеко не всем — не всем прошибали череп с одного удара. Кое-кому в дробилке перемалывало ногу или руку, и мы валялись на солнцепеке, а рядом раздувались от жары трупы наших товарищей. Чертова скотобойня, парень. Тебя убивали и потрошили… выкидывали внутренности и принимались за следующего дурачка… срезали мясо и перемалывали кости на удобрения, потом кромсали оставшуюся требуху, набивали ею твои же собственные кишки и продавали любезной публике в виде колбасы. Парады. Героические истории. Воссоединение ветеранов. Всего-навсего колбаса, парень. — Тяжело дыша, капитан отпустил меня, сплюнул, вытер усы и молча уставился в небо. — Скотоводы, отправляя овец на бойню, обычно ставят во главе отары козла-вожака, иначе они идти отказываются. А нас привел на убой Айверсон, — вымолвил наконец старик бесцветным голосом. — Помни об этом, парень.


Мы пересекли дорогу, спустились с пологого холма к широкому полю и обогнули заброшенную ферму. Второй этаж усадьбы выгорел во время какого-то давнишнего пожара; окна первого заколотили досками. Вокруг фундамента все еще росли ирисы, они обрамляли и заросшую тропинку, что вела к осевшим надворным постройкам.

— Старый дом Джона Форни, — объяснил капитан. — Он еще жил тут, когда я приезжал в девяносто восьмом. Говорил, работники отказываются оставаться на ферме после наступления темноты. Все из-за могильников.

— Из-за чего, сэр?

Я щурился на солнышке. Становилось все жарче, днем, наверное, воздух прогреется до тридцати. В пыльной траве скакали бестолковые кузнечики.

Монтгомери, похоже, не расслышал вопроса. Мы уже подошли к роще, и белый купол скрылся за верхушками деревьев. Капитан внимательно вглядывался в поле, растянувшееся где-то на четверть мили между холмом и густой лесной порослью на юго-востоке. Он достал пистолет и со щелчком взвел курок. Сердце мое подпрыгнуло в груди.

— Запомни, парень, он самовзводный.

Мы продрались сквозь живую изгородь и медленно вышли на поле. Тихо стучала по земле капитанская деревяшка. Чертополох и осока цеплялись за штаны.

— Айверсон, чертов мерзавец, сюда не спустился. Олли Уильямс слышал, как он отдал приказ там, на холме, возле родсовских пушек. Велел: «Задайте им перцу», а сам вернулся в тенек, отобедать. У него там и вино было. Мы воду лакали из канавы, а у него всегда было припасено вино к обеду. Нет, Айверсону сюда не резон соваться, зачем? Он подождет, пока все кончится, а потом заявит, что мы хотели капитулировать, скомандует мертвецам подняться и отдать честь генералу. Пошли, парень.

Мы брели через поле. Отсюда было видно каменную изгородь на опушке, прятавшуюся в кружевной тени деревьев. Она как будто заросла спутанной травой, или это был вьюнок?

— Бригада Дэниела осталась справа. — Монтгомери, чуть не сбив с меня шляпу, взмахнул пистолетом, указывая куда-то на юг. — Но когда они подошли, нас уже расстреляли как пушечное мясо. Они наткнулись на Сто сорок девятую пенсильванскую бригаду Роя Стоуна… чертовски меткие стрелки, мы их называли оленехвостыми, не помню уж почему. А мы-то оказались лишены всякого прикрытия, спустились сюда одни, раньше Дэниела, Рамсера, О’Нила[78] и всех остальных. Айверсон отдал приказ преждевременно: Рамсеру потребовалось еще полчаса, чтобы сюда добраться, а бригада О’Нила повернула назад, даже не добравшись до маммасбергской дороги.

Мы уже дошли почти до середины поля. Оставшуюся слева дорогу скрывали ветви деревьев. До каменной стены было не больше трехсот ярдов. Я испуганно оглядывался на пистолет в руке капитана, но Монтгомери, похоже, совершенно забыл про него.

— Вот так мы и спустились сюда. Бригада растянулась чуть не на половину пашни, шли наискось — с северо-востока на юго-запад. Слева — Пятый северокаролинский, а наш Двадцатый как раз тут, я топал в первой шеренге, и нас таких было две сотни. А Двадцать третий и Двенадцатый плелись позади, там, справа. Правый фланг Двенадцатого полка — на полпути к той чертовой железной дороге.

Я внимательно всматривался в южную оконечность поля, но никакой железной дороги не видел — только нагретую солнцем широкую луговину, заросшую ежевикой и меч-травой. Возможно, когда-то раньше тут сеяли зерно. Капитан остановился, опершись на здоровую ногу. Он тяжело дышал.

— А знаешь, Джонни, чего мы не знали? Мы не знали, что за той стеной залегли проклятущие янки. Тысячи солдат. Хорошо спрятались — не видно было ни флагов, ни ружей, ни фуражек. Притаились и ждали. Ждали, пока скотина не доберется до убойного цеха, ждали сигнала, чтобы начать резню. А полковник Айверсон даже не приказал пустить вперед стрелковую цепь. Да я в жизни не видел, чтобы в наступление шли без стрелковой цепи. А мы вот шли, шли через это чертово поле, а Айверсон восседал на Дубовом холме, обедал и попивал вино.

Капитан взмахнул пистолетом в направлении рощи. Я испуганно отступил в сторону, думал — он выстрелит, но Монтгомери лишь скрежещущим голосом продолжил свой рассказ.

— Помнишь? Дошли вот досюда… почти до того места, где растет эта чертова лоза. И тут янки поднялись из укрытия и открыли огонь. Растянулись почти на четверть мили вдоль проклятущей стены. Словно из-под земли выпрыгнули. И не выдали себя ни единым звуком: тишина, мы бредем через поле, под ногами шелестит трава, а в следующий миг — раз, и они дают залп. Будто небо на землю упало. Все вокруг исчезло в дыму и огне. На таком расстоянии промазать не могли даже янки. А оттуда из-за деревьев выбегали еще и еще… — Капитан махнул рукой туда, где слева стена изгибалась на северо-запад и спускалась к дороге. — Парень, мы оказались под анфиладным огнем. Пятый северокаролинский словно серпом выкосило. Тогда здесь росла пшеница, но к тому времени от нее осталось одно жнивье — прятаться негде, бежать некуда. Можно было отступить назад, к холму, но мы, бравые северокаролинские ребята, не приучены были бегать от врага. Поэтому нас косило и косило. Вперед не двинешься — чертову стену заволокло дымом и огнем, не прорваться. Я видел, как подполковник Дэвис — солдаты еще звали его стариной Биллом — увел свой Пятый полк вон туда, к югу, в маленькую низину. Видишь, там, где кустарник растет? Всего-навсего канава, но хоть какое-то укрытие. А нашему Двадцатому и Двадцать третьему капитана Тернера деваться было некуда — только и оставалось, что покорно подставляться под огонь.

Старик медленно прошел около дюжины ярдов и замер. Около стены зеленая трава росла особенно густо, переплетаясь с длинными вьющимися стеблями и образуя настоящую чащобу. Я с удивлением увидел, что на самом деле это не вьюнок, а виноградная лоза. Монтгомери вдруг тяжело уселся на землю, взмахнув протезом, и бережно положил на колени пистолет. Я плюхнулся подле него, скинул шляпу и расстегнул гимнастерку. На пуговице нагрудного кармана по-прежнему болтался желтый ярлычок. Было неимоверно жарко.

— Янки все палили и палили, — продолжал капитан хриплым шепотом, по его лицу и шее стекали капельки пота. — Федералы выскочили вон из того леса… там, где железная дорога… и открыли анфиладный огонь по старине Биллу и его парням, по нашему правому флангу. А мы не могли им ответить. Ни черта не могли! Только голову с земли поднимешь прицелиться — тут же схлопочешь в лоб пулю старика Минье.[79] Рядом лежал мой брат Перри, я видел, как ему прострелило глаз. Звук такой, словно говядину отбивают молотком. Он вроде как привстал и тут же рухнул обратно прямо подле меня. Я закричал, а потом заплакал, лицо все в грязи, в соплях и слезах. И вдруг чувствую, Перри вроде как опять норовит подняться. Вздрагивает, будто кто-то дергает его за ниточки. И еще. И еще. Но я же видел дырку у него в голове, видел, как его мозги вперемешку с осколками черепа размазало по моей правой штанине. И все равно чувствовал, как он приподнимается и дергается, словно пытается привлечь мое внимание, куда-то меня зовет. Только потом я понял, в чем дело: янки продолжали палить, в него попало еще несколько пуль, и каждый раз тело немного отбрасывало назад. Когда мы позже вернулись его похоронить, голова у брата оказалась разворочена так, будто дыню со всей силы грохнули оземь. Там со многими такое было, парень. Тела многих ребят буквально разорвало снарядами. Нас словно серпом выкосило. Или скорее это походило на мясорубку.

Я сидел в траве и слушал его с открытым ртом. От черной земли и виноградных лоз исходил насыщенный сладкий аромат, от которого кружилась голова и слегка подташнивало. Жара усиливалась, окутывая все вокруг плотным влажным одеялом.

— Кое-кто из наших не выдержал, вскочил и пытался бежать, — невидящими глазами уставясь в пустоту, тянул Монтгомери все тем же хриплым, монотонным голосом. Обеими руками он сжимал взведенный пистолет, направив его на меня, хотя уже явно и думать забыл о моем существовании. — Их всех перестреляли. Слышно было, как пули попадают в живую плоть, этот звук… Этот звук не мог заглушить даже грохот выстрелов. Дым от пальбы сдувало ветром в сторону леса, так что и такого прикрытия мы были лишены. Я видел, как лейтенант Олли Уильямс встал и закричал, чтобы ребята из Двадцатого не двигались, и прямо на моих глазах в него угодило два снаряда. Мы попытались открыть заградительный огонь, лежа в траве, но не успели толком дать залп, как янки выскочили из-за стены и бросились вперед, стреляя на ходу, орудуя штыками. Я видел, Джонни, как закололи тебя и двух других маленьких барабанщиков. Штыками.

Старик замолчал и впервые за все это время взглянул на меня. Он казался растерянным. Медленно-медленно капитан опустил пистолет, осторожно убрал палец со взведенного курка и дотронулся до лба дрожащей рукой.

Голова все еще кружилась, меня по-прежнему немного мутило.

— Именно тогда вы потеряли… Вы повредили ногу, сэр?

Монтгомери снял шляпу. Редкие пучки седых волос слиплись от пота.

— Что? Ногу? — Старик недоуменно уставился на деревянный протез, словно в первый раз его увидел. — Нога. Нет, парень, это уже потом. Бой у воронки.[80] Янки тогда сделали подкоп и заложили взрывчатку, подорвали нас, пока мы спали. Поскольку я не откинулся прямо там, меня транспортировали домой в Роли и присвоили капитанское звание. За три дня до окончания войны. Нет, тогда… на этом поле… никаких серьезных ранений я не получил, хоть меня и задело несколько раз. Одной пулей оторвало каблук на правом сапоге; другая разнесла в щепки приклад ружья, у меня еще в щеке остались занозы; третья откромсала кусок уха. Но черт побери, слышать я от этого хуже не стал. Только вечером, когда ворочался, пытаясь заснуть, обнаружил, что еще одна пуля попала в ногу, чуть пониже задницы, но, видимо, уже на излете, так что я отделался простым синяком.

Мы сидели и молчали. В траве шелестели какие-то букашки. Наконец капитан снова заговорил:

— И только когда потом, много позже, подоспел Рамсер со своими ребятами и выбил отсюда северян, поганый сукин сын Айверсон спустился с холма. Я лежал где-то на поле, между трупами Перри и Нэта, весь заляпанный их кровью и мозгами. Проклятые янки меня и не заметили, просто перепрыгнули через нас троих и побежали дальше добивать раненых штыками, брать пленных. Я видел, как они со смехом забили прикладами старину Кейда Тарлтона. Черт их дери, они захватили наше полковое знамя. Его уже просто некому было защищать.

Рамсер (в ричмондских газетах его еще называли южным рыцарем Баярдом,[81] уж не знаю, что это значило) спускался с холма и тоже попал бы в засаду, но лейтенанты Кродер и Даггер успели его предупредить. Рамсер был офицером, да, но зато дураком не был. Пересек дорогу дальше к востоку и обрушился на правый фланг янки с той стороны стены. Отогнал их к самому зданию семинарии.

В живых из наших почти никого не осталось. Кто-то пытался отползти к дому Форни, кто-то просто неподвижно лежал, истекая кровью. А сукин сын Айверсон тем временем рапортовал генералу Родсу, что полк поднял белый флаг и сдался янки. Подлая ложь, слышишь, парень. Никто не сдался, в плен захватывали только раненых, уводили под ружейным прицелом. Никаких белых флагов, черта с два. Уж точно не у наших ребят. Осколками белых костей поле было усеяно, это да.

Я все ползал в траве в поисках целой винтовки, когда приехали Родс и Айверсон. Генерал хотел, чтобы ему показали, где именно полк сдался в плен. Их кони переступали через тела убитых, через тела солдат Двадцатого северокаролинского полка, и тут этот мерзавец Айверсон…

Голос у капитана надломился. Старик надолго замолчал, потом откашлялся, сплюнул и продолжил:

— Мерзавец Айверсон увидел мертвецов, семьсот человек — отборнейшие ребята, лучшая бригада Конфедерации, лежали ровными рядами, как на торжественном построении. И Айверсон решил, что они живы, просто пригибаются от выстрелов, хотя Рамсер и отогнал янки. Тогда он привстает на стременах, его чертов гнедой чуть не наступил на Перри, и орет что есть мочи: «Встать, встать и отдать честь генералу, солдаты! Встать немедленно!» Он так и не понял, что перед ним мертвецы, пока Родс ему не сказал.

Капитан задыхался от гнева, он судорожно глотал ртом воздух и едва мог говорить. Мне тоже было трудно дышать: вокруг плотным облаком висела тошнотворная сладковатая вонь, исходившая от травы, вьющихся лоз и темной земли. Я уставился на виноградную гроздь; вздувшиеся ягоды напоминали израненную, перетянутую изломанными венами плоть.

— Если бы я нашел винтовку, то пристрелил бы мерзавца прямо там. — Монтгомери прерывисто вздохнул. — Они вместе с Родсом вернулись на холм, и больше я никогда Айверсона не видел. Командование полком, вернее тем, что от него осталось, принял капитан Хелси. Когда на следующее утро бригаду собрали, вместо тысячи четырехсот семидесяти человек, что откликались на перекличке накануне, на построение вышло триста шестьдесят два. Айверсона отозвали обратно в Джорджию, сделали его начальником почетного караула или кем-то в этом роде. Ходили слухи, что президент Дэвис спас его шкуру от трибунала. Было ясно, что никто из нас никогда не будет служить под началом этого жалкого негодяя. Знаешь, парень, что записано на последней странице полковой истории Двадцатого северокаролинского?

— Нет, сэр, — тихо ответил я.

Старик прикрыл глаза.

— Полк впервые принял участие в военных действиях в битве у Семи Сосен,[82] понес неизмеримые потери в битве при Геттисберге, сдался во время Аппоматтокской кампании.[83] Помоги мне подняться, парень. Нужно найти укрытие.

— Укрытие, сэр?

— Да, черт его дери. — Капитан встал, опираясь на мое плечо, как на костыль. — Нужно подготовиться, ведь сегодня здесь непременно появится Айверсон. — Словно в ответ на мой невысказанный вопрос, он взмахнул пистолетом. — Когда он придет, мы должны быть готовы.


Подходящее укрытие отыскалось уже ближе к полудню. Я трусил следом за прихрамывавшим Монтгомери. Часть меня билась в панической истерике, призывала бежать, не участвовать в этом безумии. Зато другая, более сильная часть спокойно принимала происходящее и его извращенную логику. Полковник Альфред Айверсон-младший вернется сегодня на место своего позора, мы подкараулим его и пристрелим.

— Видишь, парень, там впадина в земле? Прямо где растут эти чертовы гроздья?

— Да, сэр.

— Могильники Айверсона. Так их местные прозвали, мне в девяносто восьмом рассказывал Джон Форни. Знаешь, что это такое?

— Нет, сэр. — Я соврал, потому что в глубине души знал — знал очень хорошо.

— В ночь после битвы… нет, черт подери, после бойни… те немногие из нашего полка, кто остался в живых, вернулись сюда вместе с саперами генерала Ли и выкопали неглубокие ямы, а потом свалили ребят туда всех вместе. Они лежали так же, как полегли под пулями — в боевом порядке. Нэт и Перри — плечом к плечу. Прямо тут, где до этого лежал я. Видишь, могильники начинаются? Небольшая впадина, и трава выше растет.

— Да, сэр.

— Форни говорил, там трава всегда росла выше, и пшеница тоже, когда они еще сеяли. Он не очень-то много сеял на этом поле. Жаловался, что фермерские не хотят здесь работать. Он своим ниггерам втирал, что волноваться не о чем, мол, после войны приезжали из Объединенной организации ветеранов, всех выкопали и отвезли останки обратно в Ричмонд. Но это не совсем так.

— Не так, сэр?

Мы медленно пробирались через густой кустарник. Виноградная лоза обвилась вокруг лодыжки, и мне пришлось приложить усилие, чтобы высвободить ногу.

— Здесь особо и не копали, — отозвался капитан. — По полю было разбросано столько костей — они отрыли кое-кого и быстренько свернулись. К тому же работать тут никто не хотел, прямо как ниггеры Форни. Даже днем. Место настолько пропиталось гневом и стыдом… чувствуешь, парень?

— Да, сэр, — машинально отозвался я, хотя в тот момент не чувствовал почти ничего — меня тошнило и хотелось спать.

Капитан остановился.

— Черт его дери, откуда здесь этот домишко?

В проломе стены открывался вид на маленький дом — скорее даже хижину — из темного, почти черного дерева. Строение пряталось в тени деревьев. Не было ни подъездной аллеи, ни дорожки, но через поле в лес вела едва заметная тропинка, как будто сквозь пролом время от времени проезжали лошади. Старик Монтгомери, казалось, оскорбился до глубины души: кто-то воздвиг себе жилище почти на том самом месте, где полег его любимый Двадцатый северокаролинский полк. В доме явно никого не было, и мы двинулись дальше вдоль стены.

Чем ближе мы подходили к стене, тем труднее становилось идти. Трава там вымахала вдвое выше, спутанные лозы разрослись шире, чем школьное футбольное поле, на котором наш скаутский отряд занимался строевой подготовкой.

Идти было трудно не только из-за травы и цеплявшихся за одежду побегов: повсюду под переплетением зеленых стеблей подстерегали зияющие ямы — луговину испещряли десятки, дюжины дыр.

— Чертовы кроты, — ругался капитан.

Но отверстия были почти вдвое шире всех когда-либо виденных мною кротовых или сусличьих нор. И обычных в таких случаях земляных холмиков рядом с ними не оказалось. Монтгомери дважды попадал ногой в эти дыры. Во второй раз его деревяшка угодила так глубоко, что мы вдвоем еле-еле ее вытащили. Я тянул изо всех сил, ухватившись за протез, и в какой-то момент мне вдруг показалось, что кто-то или что-то тянет с другой стороны. Жуткое ощущение, словно старика пытались затащить под землю.

Монтгомери тоже явно стало не по себе, потому что, выдернув наконец ногу из дыры, он нетвердым шагом добрался до стены, тяжело уселся и пропыхтел:

— Все, парень, тут и будем ждать.

Место идеально подходило для засады: виноградные лозы вымахали здесь в половину человеческого роста, они скрывали нас, а нам было видно почти все поле. Тылы защищала каменная стена.

Монтгомери снял мундир, положил на землю холщовую сумку и принялся разбирать и чистить пистолет. Я валялся в траве неподалеку и размышлял обо всем на свете: гадал, что сейчас происходит в Геттисберге и как бы уговорить капитана вернуться, пытался представить себе Айверсона, вспоминал домашних. В конце концов все мысли куда-то улетучились, и я впал в странное состояние на грани сна и яви.

В каких-то трех футах от нас чернел один из многочисленных провалов. Сквозь дрему я смутно ощущал растекавшийся оттуда аромат, тот же самый, что и тогда, у стены, — сладковатый и тошнотворный. Теперь он стал более густым, насыщенным, даже чувственным, обретя легкий привкус тления и разложения, — так пахнут мертвые морские создания, высыхающие на солнце. Много лет спустя я очутился на заброшенной скотобойне в Чикаго, куда меня привел друг — агент по продаже недвижимости. Так вот, там пахло почти так же: смрад давно покинутого склепа, пропитанного застарелыми кровавыми воспоминаниями.

День все тянулся и тянулся, в траве стрекотали насекомые, густой плотный воздух плавился от жары. Я дремал, просыпался, вглядывался вместе с капитаном в безлюдное поле и засыпал снова. Один раз вроде бы ел галеты, которые Монтгомери вытащил из холщовой сумки, и запивал их остатками воды из бурдюка. Неясные воспоминания о том дне навсегда слились для меня с видениями и снами — я помню, что рядом сидели другие, жевали тот же скудный походный паек, переговаривались тихими голосами. Слов было не различить, но казавшийся таким знакомым и привычным южный акцент слышался явственно. Помню, как один раз я проснулся от звука проезжавшего по маммасбергской дороге автомобиля. Проснулся, хотя до этого тоже вроде бы не спал — сидел, прислонившись к стене, и думал, что бодрствую. Шум мотора словно выдернул меня из беспамятства. Дорогу скрывали росшие на краю поля деревья, звук постепенно стих, и я снова забылся размытым, почти наркотическим сном.

Но один сон, который привиделся мне тогда, я хорошо помню до сих пор.

Я лежал посреди поля, уткнувшись щекой в землю, раненый и беспомощный. Правый глаз не мигая уставился в голубое летнее небо. По лицу прополз муравей, затем еще один и еще; наконец их собралась целая вереница. Они ползали по лбу, забирались в ноздри и открытый рот. Я не мог ни пошевелиться, ни моргнуть. Чувствовал, как они копошатся, вытаскивая кусочки съеденного на завтрак бекона, застрявшие между зубами; как пробираются по нежному мягкому нёбу, как залезают в горло. Мне не было неприятно.

Я смутно ощущал, как внутрь меня проникают другие создания, как какие-то крошечные существа шевелятся, ползая в моих распухших кишках, откладывают яйца в уголках высохшего глаза.

Я ясно видел кружившего в вышине ворона. Птица спускалась все ниже, потом приземлилась, сложила крылья, засеменила в мою сторону, подпрыгнула и оказалась совсем рядом. Вблизи ее клюв показался мне невероятно огромным. Одним ловким движением она выклевала мне глаз. Наступила темнота, но я все равно ощущал свет и тепло. Тело, в котором теперь жили сотни, тысячи микроорганизмов, распухало от жары. Свободный когда-то ворот рубашки стягивал вздувшуюся плоть. Я чувствовал, как мои собственные бактерии отчаянно пытаются вырвать у смерти еще хотя бы несколько часов: лишенные привычной пищи, они принялись за разлагавшийся под кожей жир, прогорклую кровь.

Я ощущал, как рассыхаются и истончаются губы, обнажая оскал, как все шире расходятся челюсти в тихой и печальной усмешке, как гниют связки и мускулы, как их глодают мелкие лесные хищники. Личинки вылуплялись и тут же яростно принимались за работу. Быстрее, быстрее. Я становился легче и невесомее. Тело постепенно уходило в рыхлую почву. Рот открывался все больше, силясь проглотить неумолимо приближавшуюся землю. Я стал одним целым с земным прахом. Там, где раньше был мой язык, прорастали стебли травы. Во влажном укрытии черепа на плодородной почве проклюнулся цветок, развернул склоненную головку и сквозь отверстие глазницы рванулся вверх.

Я погружался в состояние покоя, сливался с кислой черной землей и все это время чувствовал присутствие других. Случайные, медленно менявшиеся почвенные токи доносили до меня их прикосновения — частички истлевшей плоти, шерсти, кости перемешивались, соединялись в единое целое в робкой и одновременно порывистой страстности первого любовного прикосновения. Я растворился, слился со злобной темнотой, от меня остались лишь кости, ломкие осколки памяти, забытые острые куски боли — они упорно сопротивлялись неминуемому уходу в безболезненное небытие.

И в самой сердцевине разлагавшегося костного мозга, глубоко в черном, глинистом забытьи, во мне жила память. Я помнил. И ждал.


— Парень, проснись! Это он. Это Айверсон!

Торопливый шепот капитана выдернул меня из забытья.

Я ошалело огляделся вокруг, все еще чувствуя во рту привкус земли, к которой прижимался губами.

— Черт подери, я знал, что он придет! — сипел Монтгомери, указывая куда-то влево. Из пролома в стене вышел человек, одетый в черное.

Я помотал головой. Давешний сон никак не хотел меня отпускать. В глазах потемнело, и я тер их руками, пока не понял, что на самом деле стемнело вокруг — наступил вечер. Как это я умудрился проспать весь день? Мужчина в черном шагал через серое, сумеречное поле, странным образом напоминавшее мои жутковатые, лишенные света видения. В полумраке смутно белели рубашка и бледное лицо. Он шел в нашу сторону, расчищая себе путь резкими, отрывистыми взмахами трости.

— Боже мой, это он, — прошипел капитан и трясущимися руками поднял пистолет. Я с ужасом наблюдал, как он взводит курок.

Мужчина был уже совсем рядом, где-то в двадцати пяти футах от нас. Черные волосы, черные усы, глубоко посаженные глаза. Действительно похож на тот ферротип, что я разглядывал накануне при свете звезд.

Монтгомери покрепче перехватил пистолет левой рукой и прищурился. По мере приближения незнакомца стало слышно его свистящее дыхание; чуть позднее я понял, что он насвистывает на ходу какую-то мелодию. Капитан положил палец на спусковой крючок.

— Нет! — завопил я, схватился за пистолет и дернул вниз.

Курок больно прищемил кожу между большим и указательным пальцами. Оружие не выстрелило.

Старик изо всех сил оттолкнул меня левой рукой и снова начал прицеливаться. Я вцепился ему в запястье и закричал:

— Нет! Он ведь совсем не старый! Посмотрите же. Он ведь молодой!

Ветеран замер, все еще сжимая пистолет, и вгляделся в незнакомца, который стоял теперь в десяти футах от нас.

Все верно. Он не мог быть полковником Айверсоном — слишком молод. Удивленный бледный мужчина лет тридцати. Монтгомери опустил оружие и поднес дрожащие руки к вискам.

— Боже мой, боже мой, — шептал он.

— Кто здесь? — Несмотря на явное удивление, человек в черном говорил резким, уверенным голосом. — Покажитесь.

Я помог капитану подняться. Усатый незнакомец, несомненно, заметил какое-то движение в траве за виноградными лозами, но точно не видел ни пистолета, ни отчаянной борьбы. Старик опустил оружие в глубокий карман мундира, поправил шляпу и исподлобья посмотрел на мужчину. Я чувствовал, как он дрожит.

— Так вы ветеран! — воскликнул неизвестный и шагнул вперед, приветственно протягивая руку и одновременно ловко отодвигая тростью вьющиеся плети.


В сгущавшихся сумерках мы обошли могильники. Наш новый знакомый шагал нарочито медленно, чтобы ковылявший следом капитан не отставал. Он рассказывал, одновременно указывая тростью в нужном направлении:

— Здесь был бой еще до начала основной битвы. Сюда мало кто приходит, в основном ведь все слышали только про знаменитые поля сражений на юге и на западе. Но местные жители или те, кто, как я, приезжает на лето, знают про такие вот местечки. Смотрите, как интересно — вон там как будто небольшая впадина, видите?

— Да, — отозвался капитан. Он уставился в землю, старательно избегая смотреть в лицо незнакомцу.

Тот назвался Джессупом Шидсом и объяснил, что живет в маленьком домике, который мы заметили еще днем. Монтгомери погрузился в какое-то растерянное забытье, поэтому мне пришлось представляться за нас обоих. Ни того ни другого, казалось, не заинтересовало, как меня зовут. Капитан наконец искоса глянул на Шидса, как будто все еще не веря, что ошибся, что это не тот человек, чье имя мучило его последние полвека.

Шидс тем временем прокашлялся и указал на переплетенные виноградные заросли.

— На самом деле вон там случилась небольшая перестрелка еще до начала основного боя. Солдаты Конфедерации широкой линией шли в наступление, но их на какое-то время задержала атака федералов, прятавшихся за той стеной. Однако южане быстро вернули себе прежние позиции. Они одержали в этот день маленькую победу, но днем позже попали в незавидное, почти безвыходное положение. — Шидс улыбнулся капитану. — Вы ведь наверняка знаете все это лучше меня, сэр. Как вы сказали, в каком подразделении вы имели честь служить?

Губы у старика задрожали, и он с трудом выдавил:

— Двадцатый северокаролинский полк.

— Конечно же! — воскликнул Джессуп и хлопнул его по плечу. — Часть прославленной бригады, которая на этом самом месте одержала такую великолепную победу. Сэр, для меня было бы огромной честью, если бы вы и ваш юный друг перед возвращением в лагерь подняли вместе со мной бокалы за Двадцатый северокаролинский полк. Вы согласны, сэр?

Я подергал капитана за рукав. Мне внезапно захотелось оказаться как можно дальше от этого поля. Голова кружилась от голода, а еще от какого-то странного, необъяснимого страха. Но старик выпрямил спину и ответил — на этот раз громко и отчетливо:

— Мы с мальчишкой почтем за честь, сэр.


К крыльцу небольшого чернильно-черного дома была привязана оседланная и взнузданная вороная лошадь явно благородных кровей. Позади строения громоздились многочисленные валуны и непроходимой стеной высился лес — подобраться сюда с той стороны было, наверное, практически невозможно.

Внутри дом выглядел каким-то нежилым. Из крошечной прихожей открывались две двери: в гостиную, где стояла немногочисленная мебель, укутанная белыми простынями, и в столовую — туда нас и повел Шидс. В узком помещении с единственным окошком не было ничего, кроме сколоченного из досок стола и высокого буфета, заставленного бутылками, консервными банками и грязными тарелками. На столе горела старомодная керосиновая лампа. За грязными занавесками виднелась еще одна комнатка, на полу которой я мельком заметил матрас и стопки книг. В дальнем конце столовой уходила наверх, в черную квадратную дыру в потолке, крутая лестница. Я не мог разглядеть, что там было — вероятно, чердак.

Джессуп Шидс прислонил тяжелую трость к столу, чем-то загремел возле буфета, а потом принес три стакана и графин. Лампа шипела, ее колеблющееся пламя заставляло наши тени хаотично метаться по грубо оштукатуренной стене. Я посмотрел в окно, но ничего не увидел: уже наступила ночь, и только темнота таращилась на меня через стекло.

— Мальчик будет пить вместе с нами? — Рука Шидса с графином вопросительно замерла над третьим стаканом.

Никогда раньше я не пробовал вина, да и вообще спиртного.

— Да, — отозвался капитан, пристально глядя на Джессупа.

Лампа подсвечивала лицо старика снизу, заостряя скулы и превращая густые брови над клювообразным носом в подобие двух распахнутых крыльев. Тень Монтгомери на стене, казалось, принадлежала какой-то другой эпохе.

Мы взяли стаканы. Я с сомнением глядел на вино: густую темно-красную жидкость пронизывали тоненькие черные нити. Игра света? Или нет?

— За Двадцатый северокаролинский полк. — Шидс торжественно поднял стакан, в точности как преподобный Ходжес — чашу для причастия.

Мы с капитаном выпили.

К вкусу винограда примешивался вкус меди. Месяцем раньше в школьной драке один дружок Билли Старджилла разбил мне губу, во рту кровоточило несколько часов. Ощущения были похожие.

Монтгомери хмуро посмотрел на свой стакан. На его усах повисли винные капли.

— Местного производства, — холодно улыбнулся Джессуп, демонстрируя окрашенные алым зубы. — Сугубо местного. Мы с вами только что побывали на винограднике.

Я уставился на густую жидкость. Виноград, выращенный на плодородной почве могильников Айверсона.

— Еще один тост! — воскликнул Шидс, да так громко, что я невольно вздрогнул. — За славного храбреца, который повел Двадцатый северокаролинский полк в бой. За полковника Альфреда Айверсона.

И он поднес стакан к губам. Я стоял как громом пораженный. Капитан Монтгомери грохнул стаканом об стол. Цвет его лица мало чем отличался от цвета пролитого вина.

— Да гореть мне в аду, если… — задыхался старик. — Да я… Никогда!

Мужчина, назвавшийся Джессупом Шидсом, осушил свой стакан и улыбнулся. Лицо его было таким же белоснежным, как рубашка; волосы и длинные усы — в тон черной одежде.

— Отлично, — сказал он, а потом чуть громче добавил: — Дядя Альфред?

Еще пока он пил, я краем уха слышал чьи-то тихие шаги на лестнице и теперь повернул голову, все еще сжимая стакан.

На нижней ступеньке стоял невысокий мужчина. На вид ему было лет восемьдесят с лишним, но, в отличие от капитана Монтгомери, его лицо не бороздили морщины, наоборот — кожа старика была по-младенчески розовой и гладкой, почти прозрачной. Мне вспомнилось гнездо с новорожденными крысятами, обнаруженное мной в соседском амбаре предыдущей весной. Омерзительно дергавшаяся бледно-розовая плоть, до которой я зачем-то дотронулся. До Айверсона я бы дотрагиваться не стал.

У полковника была почти такая же белоснежная борода, как на портретах Роберта Ли, но на этом сходство заканчивалось. Высокое скорбное чело и взгляд генерала туманила печаль, Айверсон же пристально смотрел на нас широко раскрытыми глазами, в которых переливались желтые крапинки. Волос у него почти не осталось, и туго натянутая розоватая кожа на голове усиливала сходство с младенцем.

Монтгомери с открытым ртом уставился на Айверсона. Капитан тяжело и прерывисто дышал, а потом схватился за воротник, словно ему не хватало воздуха.

Полковник заговорил тихим, немного шепелявым голосом, почти женским, с хнычущими интонациями вздорного ребенка:

— Все вы рано или поздно возвращаетесь. — Он вздохнул. — Когда-нибудь придет этому конец?

— Ты… — выговорил наконец капитан, тыча в Айверсона пальцем.

— Избавьте меня от ваших гневных излияний, — отрезал тот. — Думаете, вы первый меня разыскали? Первый пытаетесь оклеветать меня и тем самым оправдать собственную трусость? Мы с Сэмюелем научились справляться с подобными отбросами. Я лишь надеюсь, что вы последний.

Капитан шарил рукой в кармане мундира.

— Ты чертов сукин сын…

— Молчать! — скомандовал полковник.

Взгляд его широко раскрытых глаз метался по комнате, меня он словно не замечал. Уголки губ на розовом лице ходили ходуном. Я снова вспомнил про крысят.

— Сэмюель, принеси трость. Этого человека следует покарать за дерзость. — Он посмотрел на Монтгомери безумным взглядом. — Перед тем как мы закончим, вы отдадите мне честь.

— Сперва я посмотрю, как ты отправишься в ад, — ответил капитан и вытащил из кармана пистолет.

Нажать на курок старик не успел. Невероятно быстрым движением племянник Айверсона поднял тяжелую трость и выбил пистолет из руки Монтгомери. Я стоял неподвижно, все еще сжимая стакан с вином. Капитан нагнулся подобрать оружие, протез делал его медлительным и неуклюжим. Тогда без всякого видимого усилия Сэмюель схватил Монтгомери за воротник и отбросил назад, точно ребенка. Ветеран ударился спиной о стену, задохнулся и осел вниз, вытянув ноги. Деревяшка царапнула по неровному дощатому полу. Лицо старика стало одного цвета с его серым мундиром.

Племянник Айверсона нагнулся, поднял пистолет и положил на стол. Полковник с улыбкой кивнул, губы его все еще дергались в кривой усмешке. Но я смотрел только на капитана.

Схватившись за горло, старик скорчился у стены. Тело его билось в конвульсиях, он тяжело хватал ртом воздух, дышал все более хрипло и прерывисто. Лицо сделалось даже не серым, а лиловым, почти черным. Язык вывалился изо рта, на усах блестели капельки слюны. Осознав, что с ним произошло, капитан в ужасе вытаращил глаза и неотрывно смотрел на Айверсона.

В его взоре читалось безмерное отчаяние: полвека ждал он этой встречи, был одержим ею, и вот теперь его предавало собственное тело. Старик еще два раза с шумом втянул в легкие воздух, а потом перестал дышать. Подбородок упал на впалую грудь, кулаки почти разжались, устремленный на Айверсона взгляд помутнел.

В тот миг с меня внезапно спало оцепенение: я закричал, выронил стакан с вином и бросился к капитану Монтгомери. Из гротескно распахнутого рта не вырывалось ни вздоха. Глаза уже начали подергиваться прозрачной пленкой. Я дотронулся до изуродованных артритом рук, похолодевших и помертвевших, и почувствовал, как что-то сжимается в моей собственной груди. Это было не горе, нет. Слишком мало и слишком недолго я его знал, слишком странными были обстоятельства нашего знакомства, чтобы его смерть вызвала у меня приступ острого горя. Мне стало трудно дышать оттого, что где-то внутри меня разверзлась необозримая пустота, вызванная ужасным открытием: на свете не всегда есть место справедливости, в жизни все порой бывает очень нечестно. Нечестно! Я держал мертвого старика за руки и плакал, оплакивая и его, и себя.

— Пошел прочь. — Племянник Айверсона оттолкнул меня в сторону и склонился над телом. Он встряхнул Монтгомери за ворот мундира, грубо похлопал по лиловым щекам, приложил ухо к груди.

— Сэмюель, он мертв? — безразличным тоном спросил Айверсон.

— Да, дядя. — Племянник выпрямился и взволнованно подергал себя за усы.

— Да-да, — повторил полковник с той же вздорной, немного безумной интонацией. — Какая, в сущности, разница. — Он раздраженно взмахнул маленькой розовой ручкой. — Сэмюель, тащи его на улицу, пусть присоединится к остальным.

Лже-Шидс застыл на мгновение, а потом удалился в заднюю комнату, вернувшись оттуда с фонарем, мотыгой и лопатой. Рывком подняв меня на ноги, он сунул мне в руки лопату и фонарь.

— Дядя, а что с мальчишкой?

Айверсон уставился желтыми глазами на ступеньку лестницы, потер гладкие ручки и прохныкал:

— На твое усмотрение, Сэмюель. На твое усмотрение.

Племянник зажег фонарь, схватил капитана одной рукой и поволок его к двери. Ремешки, крепившие деревянную ногу, теперь болтались, и я не мог отвести взгляд от зазора между протезом и обрубком кости.

Сэмюель потащил тело через прихожую на улицу и дальше, куда-то в ночь. Неподвижный как статуя, я стоял возле дома с лопатой и шипящим фонарем и молился, чтобы они забыли про меня. На затылок опустились холодные, тонкие пальцы. Тихий, требовательный голос прошептал:

— Пошевеливайтесь, молодой человек. Не заставляйте нас ждать.


Могилу младший Айверсон выкопал совсем рядом с тем местом, где мы с капитаном лежали в засаде. Если бы кто-то и проехал случайно в тот момент по маммасбергской дороге, он не заметил бы нас: даже при свете дня деревья и виноградные плети надежно прикрывали эту часть поля. Но никто не проехал. Стояла зловещая, кромешная тьма. Небо заволокли тучи, и звезд не было видно. Единственными источниками света служил мой фонарь да еще слабое свечение, которое исходило от дома, оставшегося в сотне ярдов позади.

Вороная лошадь проводила взглядом странную процессию. На крыльце с головы капитана свалилась шляпа, и я растерянно наклонился ее поднять. Все это время Айверсон держал меня за шею.

Рассыпчатая, влажная почва легко поддавалась лопате. За двадцать минут племянник Айверсона вырыл яму в три фута глубиной. Луч фонаря высвечивал кучу сырой земли, в которой белели обрывки корней, кусочки камня и чего-то еще.

— Довольно, Сэмюель. Покончим с этим.

Племянник взглянул на дядю. В холодном свете лицо молодого человека превратилось в бледную маску, усыпанную блестящими капельками пота. Широкими росчерками угля кто-то набросал на ней усы, брови и грязное пятно на левой щеке. Отдышавшись, мужчина кивнул, положил лопату и столкнул тело Монтгомери вниз. Старик упал на спину. Глаза и рот его все еще были раскрыты. За край ямы зацепилась болтавшаяся на ослабших ремешках деревянная нога. Младший Айверсон, прикрыв глаза рукой, посмотрел на меня, а потом сбросил протез прямо на грудь капитану. Не глядя больше на тело, он схватил лопату и начал быстро зарывать его. Я же продолжал смотреть. Горсть земли упала моему ветерану на щеку, другая — на лоб, еще две засыпали незрячие глаза, сперва левый, затем правый. Землей наполнился разинутый рот. Комок в моем горле вздулся, а потом внезапно прорвался наружу: меня затрясло от неслышных рыданий.

Меньше чем за минуту от капитана остался лишь едва заметный холмик на дне неглубокой могилы.

— Сэмюель, — прошепелявил Айверсон.

Тот застыл на мгновение и оглянулся на дядю.

— Что скажешь насчет… того, другого?

Я едва расслышал тихий голос полковника сквозь шипение фонаря и бешеный стук собственного сердца.

Племянник вытер щеку тыльной стороной кисти, еще больше размазав угольно-черный росчерк, и медленно кивнул.

— Думаю, нам придется, дядя. Мы не можем позволить… не можем рисковать. Особенно после того, что случилось во Флориде…

— Хорошо, — вздохнул Айверсон. — Делай, что должен. Я приму любое твое решение.

Племянник снова кивнул, в свою очередь тяжело вздохнул и потянулся к куче свежевскопанной земли за мотыгой. «Беги же!» — отчаянно закричал мой внутренний голос, но я только и мог, что стоять там, на краю жуткой ямы, сжимая в руке фонарь, и глубоко вдыхать исходивший от Сэмюеля запах пота и еще какую-то вонь, густую, всепроникающую, которую испускали могила и виноградники.

— Поставьте фонарь, молодой человек, — прошептал мне Айверсон почти в самое ухо. — Осторожно поставьте на землю.

Шею еще сильнее сдавили холодные пальцы. Я осторожно опустил фонарь так, чтобы он не опрокинулся, и полковник подтолкнул меня к краю могилы. Племянник с мотыгой в руках стоял в яме почти по пояс и не сводил с меня пристального взгляда, в котором читалось что-то вроде сочувствия, смешанного с опасением. Крупными белыми руками он поудобнее перехватил ручку. Я чуть было не сказал ему: «Все в порядке». И тут решимость на лице младшего Айверсона сменилась изумлением.

Сэмюель дернулся, словно на секунду потерял равновесие, потом еще раз. Как будто под ним была плита, которая вдруг резко опустилась на фут, а затем еще дюймов на восемнадцать. Кромка могилы теперь доходила ему до подмышек.

Он отбросил мотыгу и ухватился за край ямы, пытаясь выбраться на поверхность. Но земля вокруг ходила ходуном. Мы с полковником, спотыкаясь, отступили назад, потому что под ногами все затряслось, а потом поплыло как во время оползня. Левой рукой племянник вцепился мне в лодыжку, а правой старался ухватить виноградную лозу. Айверсон все еще сжимал мою шею, от его хватки я чуть не задохнулся.

Неожиданно раздался грохот, как будто у могилы провалилось дно и пласт земли, проломив потолок, обрушился в какую-нибудь давно заброшенную шахту или пещеру. Племянник Айверсона рванулся вверх, наполовину выбравшись из ямы, и навалился грудью на скользкий край. Он выпустил мою ногу и теперь скреб по глинистой земле, пытаясь ухватиться за извивавшиеся стебли. Сэмюель напоминал альпиниста на отвесном уступе, вцепившегося пальцами в скалу и бросающего вызов силе тяготения.

— Помогите, — прошептал он сиплым от напряжения голосом, словно все еще не веря в происходящее.

Полковник отступил еще дальше, увлекая меня за собой.

Сэмюелю почти удалось выбраться. Левой рукой он нащупал воткнувшуюся в землю мотыгу и воспользовался ею как рычагом, подтягиваясь вверх и упираясь в край ямы правым коленом.

И тут край заскользил вниз.

Куча земли, насыпанная возле могилы, устремилась, обтекая ручку мотыги, вытянутую руку Сэмюеля, его плечо, вниз — назад в яму. Еще за несколько минут до этого почва была влажной и податливой — теперь же она походила на грязевой поток, на воду… на черное вино.

Племянник Айверсона съехал обратно в могилу, в которой плескалась вязкая грязь. На поверхности черной, зыбкой почвы теперь оставались только его лицо и вытянутые пальцы.

Внезапно раздался громкий звук, как будто что-то большое двигалось вокруг нас, ворочалось под покровом травы. Шелестели листья. Ломались виноградные лозы. При этом царило полное безветрие.

Племянник Айверсона хотел закричать, но открывшийся рот тотчас же затопила волна черной земли. Он смотрел звериным, нечеловеческим взглядом. Неожиданно вокруг опять все затряслось, и Сэмюель мгновенно пропал из виду — точно пловец, которого утянула на дно гигантская акула.

А потом послышался зубовный скрежет.

Полковник заскулил, как маленький мальчик, которого оставили одного в темной комнате, и ослабил хватку на моей шее.

В последний раз вынырнуло лицо Сэмюеля, его вытаращенные глаза были забиты грязью. Кто-то откусил огромный кусок от его правой щеки. Мы услышали страшный звук — он пытался кричать, но в его горле и дыхательных путях застряли комья земли.

А потом его снова утянуло вниз. Полковник сделал еще три неуверенных шага назад и выпустил меня. Я схватил фонарь и бросился наутек.


Услышав крик, я на миг обернулся и увидел, как полковник Айверсон, спотыкаясь, сопя от напряжения, протискивается через пролом в стене. Он все-таки выбрался с поля.

Я бежал настолько быстро, насколько способен испуганный десятилетний мальчишка. В правой руке болтался фонарь, выхватывая из мрака листья, ветки, камни. Мне нужен был этот фонарь, нужен был свет. В голове билась единственная мысль: Сэмюель оставил пистолет капитана на столе.

Оседланная лошадь рвалась с привязи, вытаращив обезумевшие глаза: она, наверное, испугалась меня и колеблющегося света фонаря, или воплей бежавшего следом Айверсона, или той жуткой вони, растекавшейся с полей. Я пронесся мимо нее, распахнул дверь, пересек прихожую, ворвался в столовую и там остановился, тяжело дыша, оскалившись в торжествующей и в то же время испуганной ухмылке.

Пистолет исчез.

Несколько секунд или даже минут я стоял неподвижно, ничего не соображая. Потом, не выпуская из рук фонарь, принялся искать под столом, в буфете, в маленькой задней комнатке. Пистолета нигде не было. Я рванулся к двери, услышал звук шагов на крыльце, метнулся к лестнице и замер в нерешительности.

— Вы не это… не это ищете… молодой человек? — На пороге столовой стоял запыхавшийся Айверсон. Левой рукой он опирался о дверной косяк, а правой нацелил на меня револьвер. — Клевета, сплошная клевета, — произнес он и нажал на крючок.

Капитан говорил, что пистолет самовзводный. Щелкнул, вставая на место, курок, но выстрела не последовало. Айверсон посмотрел на оружие и снова прицелился. И тут я швырнул ему в лицо фонарь.

Полковник отбил его в сторону. Стекло разбилось, и тут же вспыхнули занавески, пламя рванулось к потолку, опалив полковника. Он выругался и выронил пистолет. Перескочив через перила, я схватил со стола лампу и бросил ее в заднюю комнату. Разлился керосин, и тут же занялись матрас и книги. На четвереньках я устремился к пистолету, но старик пнул меня в голову. Он двигался медленно, и я быстро откатился в сторону, но в тот же миг на пистолет упала горящая занавеска. Полковник потянулся к нему, отдернул руку и, чертыхаясь, выбежал из дома.

С мгновение я не двигался, сжавшись в комок и тяжело дыша. Пламя вырывалось из щелей на полу, трещали сухие сосновые доски, дом полыхал как спичка. Снаружи бешено ржала лошадь, обезумев от запаха дыма и попыток полковника взобраться в седло. Ничто не могло теперь помешать ему умчаться куда-нибудь на юг или на восток, в леса, в город, прочь от могильников.

Я сунул руку в огонь и беззвучно закричал. Рукав гимнастерки моментально обуглился, на ладони и запястье вздулись волдыри, но я все-таки вытащил пистолет и теперь стоял, перебрасывая раскаленное оружие из правой руки в левую и обратно. Лишь много позднее я задал себе вопрос: почему не взорвался порох в патронах? Тогда же, баюкая оружие в обожженных руках, я проковылял наружу.

Айверсон уже забрался в седло, но успел вдеть в стремя только одну ногу. Он изо всех сил тянул уздечку, пытаясь развернуть испуганную лошадь к лесу. Кобыла пятилась от полыхавшего дома и явно нацеливалась бежать через пролом в стене. К могильникам. Айверсон старался ее остановить. В итоге животное нарезало круги, косясь закатившимся глазом.

Спотыкаясь, я спустился с крыльца горящей хижины и поднял тяжелый пистолет. Айверсону как раз удалось остановить лошадь, и он нагнулся вперед — подобрать поводья. Полковник яростно пришпорил скотину, намереваясь проскакать мимо меня в лес, а может, и затоптать меня по дороге. Большим пальцем я взвел курок — было ужасно больно, полопались многочисленные волдыри — и выстрелил. Целиться было некогда. Пуля задела ветку в десяти футах над головой Айверсона. Отдача едва не заставила меня выронить пистолет.

Кобыла снова развернулась.

Полковник опять заставил ее сделать вольт и всадил ей в бока каблуки своих черных сапог.

Второй выстрел пришелся в землю в пяти футах передо мной. Я в третий раз взвел курок, ободрав обгорелую плоть на пальце, и навел дуло промеж двух обезумевших лошадиных глаз. Пистолет был ужасно, невероятно тяжелый. Слезы застилали глаза, и я почти не видел Айверсона, зато отчетливо слышал, как он проклинает кобылу, которая отказывалась приближаться к горящему дому и к источнику шума. Я вытер слезы обгорелым рукавом. Полковник отъехал от пожарища и ослабил поводья. Третий выстрел снова угодил мимо, но тут лошадь не выдержала и галопом умчалась во тьму, прочь с ненадежной тропинки. Перепрыгнула каменную стену с запасом как минимум в два фута.

Я побежал следом, все еще рыдая. Два раза споткнулся в темноте, но пистолет не выпустил. Дом позади был уже целиком охвачен пламенем, красные огненные полотнища, испуская вверх снопы искр, отбрасывали багровые отблески на лес и поля. Я вспрыгнул на стену и замер, пошатываясь, хватая ртом воздух.

Лошадь, миновав стену, успела проскакать около тридцати ярдов и потом встала на дыбы. Поводья болтались, и старик отчаянно цеплялся руками за гриву.

Виноградники двигались. Под мятущимися листьями перемещались какие-то неясные фигуры, переплетенные лозы вздыбились выше лошадиной головы. Сама земля вспучивалась, образуя пригорки и гребни. И дыры.

Я ясно видел их в свете пожара. Кротовые норы. Сусличьи норы. Но только очень широкие, куда мог бы целиком поместиться человек. А еще ребристые изнутри, усеянные рядами кроваво-красных хрящей. Как будто смотришь в разверстую змеиную пасть, жадно пульсирующую в предвкушении добычи.

Только много хуже.

Если вам приходилось видеть, как кормится морская минога, вы поймете, что я имею в виду. В этих дырах росли зубы. В несколько рядов, кругами. Сама земля распахнулась, демонстрируя алое нутро, усаженное острыми белыми зубами.

От ужаса кобыла как будто приплясывала на месте, но эти дыры тоже двигались. За стеной образовалось широкое круглое пространство, очищенное от виноградных лоз, и они перемещались там неслышно, словно тени. А вокруг из виноградника вставали неясные, темные фигуры.

Айверсон завопил. Спустя мгновение исступленно заржала и лошадь. Дыра сомкнулась на ее правой передней ноге. Я явственно расслышал, как хрустнула кость. Кобыла рухнула, и полковник скатился с ее спины. Снова хруст. Животное подняло голову и безумными белыми глазами наблюдало за тем, как земля смыкается вокруг четырех обрубков, оставшихся от его ног, кромсает связки и мускулы, отрывая куски плоти с той же легкостью, с какой обычно обгладывают куриную ножку.

Спустя двадцать секунд от кобылы осталось только изувеченное туловище. Оно каталось по черной земле, залитой черной кровью, тщетно пытаясь избежать зубастых дыр. Потом очередная пасть сомкнулась на лошадиной шее.

Полковник встал на колени, вскочил на ноги. Я отчетливо различал треск горящего дерева, шелест виноградных лоз и прерывистое дыхание Айверсона. Он истерически хихикал.

Земля задрожала, вспучилась бороздами пятьсот ярдов длиной, они выстраивались рядами, как на торжественном параде, точно в боевом порядке. Черная земля заворачивалась складками, вздымались и падали трава и виноградные гроздья, напоминая тонкое покрывало, под которым снуют крысы, или флаг, волнующийся на ветру.

Вокруг Айверсона разверзлись дыры. Он завопил. Каким-то образом полковник умудрился закричать и во второй раз, когда верхняя половина его туловища, отделившись от нижней, покатилась по голодной земле. Одной рукой старик пытался нащупать опору в волнообразно колебавшейся грязи, другая отчаянно шарила вокруг, ища потерявшиеся таз и ноги.

Дыры снова сомкнулись. Криков больше не было, только в черной пыли двигалось что-то маленькое и розовое. Но я уверен, и буду уверен до самого своего смертного часа, что видел, как беззвучно открывался обрамленной белой бородой рот, как моргнули, сверкнув желтым, глаза.

Дыры сомкнулись в третий раз.

Я кое-как спустился со стены, но перед этим со всей силы зашвырнул пистолет подальше в поле. Пылавший дом обрушился, но от него по-прежнему исходил нестерпимый жар. Мне моментально опалило брови, от пропитанной потом одежды шел пар, но я все равно старался как можно дольше держаться поближе к огню.

Поближе к свету.


Я не помню, как пожарные отыскали меня, как на рассвете принесли в город.

На среду, второе июля, был назначен Военный день великого воссоединения. Непрерывно шел дождь, но в главной палатке все равно произнесли множество речей. Выступали сыновья и внуки генералов Джеймса Лонгстрита, Джорджа Пикетта и Джорджа Мида.

Помню, как проснулся в госпитальной палатке и услышал барабанивший по брезенту дождь. Кто-то кому-то втолковывал, что здесь условия лучше, чем в старой городской больнице. Руки мои оказались забинтованы, лоб пылал от жара.

— Отдыхай, малыш, — сказал преподобный Ходжес. Лицо у него было взволнованное. — Я телеграфировал твоим родителям. Отец приедет к вечеру.

Я кивнул и, уже проваливаясь в сон, еле-еле сдержал рвавшийся наружу крик. Перестук дождевых капель напомнил мне звук глодающих кость зубов.

На четверг, третье июля, был назначен Гражданский день. Ветераны из бригады Пикетта и бывшие солдаты из войск Союза (Филадельфийская ассоциация) построились в две шеренги с южной и северной сторон стены на Кладбищенском хребте. Здесь во время Геттисбергского сражения армия Конфедерации продвинулась дальше всего на север. Южане и северяне скрестили над стеной боевые знамена, и над ними символично подняли звездно-полосатый американский флаг. Все аплодировали. Ветераны обнимались.

Отрывочно помню, как в то утро мы ехали домой, как отец приобнял меня в поезде. Помню мамино лицо, когда она встречала нас на станции в Честнат-Хилле.

На пятницу, четвертое июля, был назначен Национальный день. В одиннадцать утра президент Вильсон произнес речь в главной палатке, обращаясь ко всем ветеранам. Говорил о зарубцевавшихся ранах, о том, что нужно забыть разногласия и старые обиды. Говорил о доблести и славе, которые не тускнеют с годами. После его речи сыграли гимн, и почетный караул дал артиллерийский залп. А потом старики разъехались по домам.

Помню, что мне снилось в тот день. Я вижу эти сны до сих пор. Несколько раз я с криком просыпался. Мама хотела взять меня за руку, но я не давался. Я не хотел, чтобы до меня что-нибудь дотрагивалось.


Со времени моего первого путешествия в Геттисберг минуло семьдесят пять лет. Много раз я возвращался туда. Местные лесники и библиотекари знают меня в лицо. Некоторые называют историком, что, безусловно, приятно.

Во время воссоединения 1913 года умерло девять ветеранов. Пятеро — от сердечного приступа, двое — от солнечного удара, один — от пневмонии. В девятом свидетельстве о смерти значится: «умер от старости». А один ветеран просто исчез — зарегистрировался на торжестве, а потом не вернулся домой, в центр для престарелых в Роли. Имя капитана Пауэлла Д. Монтгомери, ветерана Двадцатого северокаролинского полка, не значится в списке умерших в дни воссоединения. У него не было семьи, и потому на протяжении нескольких недель после годовщины его никто не хватился.

Джессуп Шидс действительно построил домик к юго-востоку от владений Форни, там, где Девяносто седьмой нью-йоркский полк тихо поджидал, прячась за каменной стеной, солдат полковника Альфреда Айверсона. Шидс построил свой летний домик весной 1893 года, но никогда там не жил. Его описывали как низенького, плотного рыжего мужчину, гладко выбритого, любителя хорошего вина. Именно он незадолго до своей смерти от сердечного приступа, случившейся в том же самом 1893 году, и посадил виноградные лозы. Вдова через агентов сдавала дом на лето до тех пор, пока в 1913 году он не сгорел. О съемщиках никаких сведений не сохранилось.

Полковник Альфред Айверсон-младший окончил войну генерал-майором, хотя его и отстранили от командования после неких осложнений, возникших во время перестрелки под Геттисбергом. После войны Айверсон занимался бизнесом в Джорджии, а затем во Флориде. Занимался не особенно успешно. Оба штата он покинул при невыясненных обстоятельствах. Во Флориде полковник вместе с племянником Сэмюелем Стралем торговал цитрусовыми. Сэмюель был преданным членом ку-клукс-клана и яростно отстаивал доброе имя двоюродного дядюшки. Поговаривали, что от руки Страля во время тайных дуэлей погибло как минимум два человека. Его якобы разыскивали в округе Броуард в связи с пропажей семидесятивосьмилетнего Фелпса Роулинза. Роулинз служил в Двадцатом северокаролинском полку. Жена Сэмюеля объявила его пропавшим без вести, после того как он в 1913 году отправился на месяц поохотиться и не вернулся. Она жила в Мейконе, штат Джорджия, вплоть до самой своей смерти в 1948 году.

Различные источники сообщают, что Альфред Айверсон-младший умер в 1911, или в 1913, или в 1915 году. Историки часто путают его с отцом, сенатором Айверсоном. И хотя оба они должны покоиться в фамильном склепе в Атланте, в записях Оклендского кладбища упоминается, что там захоронен лишь один гроб.


Много раз с тех самых пор мне снился сон, который я впервые увидел тем жарким июльским днем, лежа среди виноградников. От раза к разу в этом сне меняется только зрительный ряд: иногда это голубое небо, ветви деревьев и каменная стена; иногда — траншеи и колючая проволока; иногда — рисовое поле и низкие дождевые облака; иногда — обледеневшая грязь и замерзшая река; иногда — густые тропические джунгли, не пропускающие солнечного света. Недавно мне снилось, что я лежу посреди обгоревших развалин города, а с неба падает снег. Но виноградно-медный привкус земли остается прежним — как и чувство молчаливого приобщения к походя и случайно загубленным, к забытым в чужой земле. Иногда я размышляю обо всех тех братских могилах, которые мы выкопали в этом столетии, и оплакиваю внука и правнуков.

Я давно уже не возвращался в Геттисберг. В последний раз ездил туда двадцать пять лет назад, тихой весной 1963 года, за три месяца до того, как там началось полное безумие по случаю столетней годовщины. Дорогу на Маммасберг расширили и заасфальтировали. От дома Форни уже давно ничего не осталось, но я все-таки заметил ростки ирисов там, где раньше стоял фундамент. Геттисберг, конечно же, разросся. Но исторические общества запрещают строить в округе новые дома.

Многие деревья, которые росли вдоль стены, погибли от голландской болезни и других напастей. Да и от самой стены уцелело лишь несколько ярдов — камни уже давно растащили на камины и террасы. Через поля хорошо виден город.

Теперь уже и не скажешь, где были могильники Айверсона. Я говорил с местными, но никто их не помнит. Невозделанные поля здесь необычайно зелены, а на возделанных собирают замечательный урожай. Но так, пожалуй, дела обстоят во всей Пенсильвании.

Мой друг, тоже историк-любитель, написал прошлой зимой, что небольшая археологическая экспедиция из Пенсильванского университета устроила пробные раскопки около Дубового холма. Написал, что там обнаружили несметные сокровища: пули, латунные пуговицы, осколки походных котелков, пять почти целых штыков, кусочки костей — все то, что остается, когда истлевает плоть; маленькие исторические примечания.

А еще они нашли зубы, писал мой друг. Очень много зубов.

Загрузка...