Забрезжил рассвет над мостом Негарэ, а я все еще искал ласковые слова для Вики. Пусть не думает, и в интернатах люди живут! Ничего страшного...

Чего только не скажешь в пылу! Но только на другое утро я, поднявшись на холм, сразу почувствовал, что сердце разрывается. Нелегко расставаться с садами и виноградниками, со знакомыми с детства людьми! Меня словно провожало все село, с причудливыми воспоминаниями, печальными и забавными происшествиями, с оборванными, так и не завершенными историями.

Я шагал молча и сосредоточенно. Молчал и отец, он у меня был не из говорливых.

У опушки леса нас догнал долговязый Горя Фырнаке. Он шел уже не так быстро: а крутые горки, как известно, любого укатают. Опустился на изгородь овечьего загона, под навесом, снял перчатки, о которых было столько пересудов, выдохнул усталость из груди.

- Осень у нас будет долгая! Как жарко, сударь, а? Смотрите, как плывут паутинки... А вы по какой оказии?

Отец сказал ему, по какой причине торим дорогу, и Горя одобрил нас, хлопнув перчатками по голенищу сапога.

- Разумеется, сударь, позарез нужны кадры. Вот, к примеру, я. С допризывниками занимаюсь, спортивные соревнования провожу. Да, вы знаете, сын Георге Лунгу метнул молот на рекордное расстояние! В вечерней школе опять же... директором хотели назначить. Нет, я решил остаться рядовым педагогическим кадром... Сил моих нет, сударь. Большая нехватка кадров. Огромная страна, колосс. Кадры и опять кадры! И вот приходится терять целый день из-за какого-то дурацкого происшествия.

- А что случилось?

- Приходит, понимаете, Василе Суфлецелу в сельсовет за актом о владении землей. И я как раз туда заглянул, понимаете. Входит он во двор, снимает шапку с головы, и вдруг все как захохочут, прямо-таки надрывают животы. Столпились вокруг этого Василе... Идиотская ситуация! Председатель отрывается от дел, идет посмотреть, что случилось. Иду и я.

"Что, Василикэ, - спрашивает председатель, - Иосуб тебя стриг?"

"Да, говорит, как догадались?"

"За версту же видно, Василикэ".

"Что видно?"

"Поглумились над тобой, Василикэ".

"Не может быть! За всю жизнь я ему зла не сделал!"

"Оказывается, может, Василикэ. Послушай меня... Сходи, пусть кто-нибудь исправит... А то ты мне собрание сорвешь!"

Да, выстригли Василе крест на макушке! Осталось ему только снять волосы наголо, под нулевку! А машинка есть только у меня и у Иосуба, этой арестантской морды! Что дальше было, сами знаете. Василе чистил навоз во дворе и отряхивал лопату, ударяя по жерди плетня. И нарочно или нечаянно, но расплатился с обидчиком... Отряхнул лопату об его лысину. Целую лопату навоза высыпал ему на голову! Уверяет, что нечаянно. А тот тоже хорош подставил свою дурацкую лысину как раз под лопату... Теперь мне приходится терять время, быть свидетелем.

Горя поднялся и стряхнул с себя пыль. Он был всегда чрезмерно опрятен.

- Иосубу так и надо! - сказал отец. - Всегда у него какие-то проделки. Потому, наверно, боится ходить открыто, посреди дороги, как честные люди. Вечно жмется к заборам... И все равно проходит год-два и кто-то обязательно проламывает ему башку!

- Не говорю "нет". Защищать его не стану, сударь.

Мы с отцом не могли угнаться за нашим собеседником. Тот одним шагом переступал тень двух дубов. Потом ждал нас, перекидывался парой слов и снова вырывался вперед.

Горя полагал, что Василе могут оштрафовать на целый рубль за то, что высыпал лопату навоза на лысину Вырлана. Уж очень строгие советские законы! А я даже обрадовался, подсчитав: продаст Василе десяток яиц, погуляет в заведении у водокачки, и у него еще останется рубль на оплату штрафа.

- Хорошо бы так. Но теперь штраф легкий, а наказание суровое. Оштрафуют тебя, скажем, на рубль, а заставят носить по копейке в Оргеев... Километров сорок пять. Но ничего, я загляну в органы, к Гончаруку... Просил меня занести список кузистов... Мы с ним и потолкуем! - понимающе усмехнулся Горя. - Мы не первый день знакомы, кое-что удастся провернуть. Каждый базарный день, как захочется хорошей папироски, наведываюсь к товарищу... Он любит с голубями возиться... С супругой меня познакомил... Культурная женщина!

Сказав это, Горя помахал нам рукой и мгновенно скрылся среди лавчонок, как иголка в стоге сена.

5

Верно сказано: человек свыкается с лихом, как цыган-коваль с искрами. Большого хлеба и арбуза, такого, что еле дотащишь с рынка, мне вполне хватало на целый день. Школьные дела шли как по маслу. Какие-то цынцаренские девушки даже делали мне комплименты на оргеевско-французском наречии... лишь бы дал им списать решение задач.

Трех рублей на арбузы и лакомства хватало на неделю. При интернате открылась столовая. Каждый из нас принес туда по десаге фасоли и столько же - картофеля, немного лука, подсолнечного масла, а воду мы приносили бадьями из придорожных колодцев близ интерната. Спали с открытыми окнами. Закрывали их только на заре, потому что назойливая буренка повадилась просовывать морду в окно и мычать: просила, чтоб подоили.

Правда, поначалу были кое-какие передряги. Но мы быстренько от них освободились: некий поповский сын выудил в тарелке с фасолью кусок портянки и в сердцах покинул интернат. Перевелся в школу в Оргеев: это, мол, гораздо ближе к его селу.

От сына чулукского дьячка мы тоже быстро и легко избавились: раза три сделали ему "почту" - всунули полоски бумаги между пальцами ног, когда спал, и подожгли. И он убрался восвояси - перешел на частную квартиру. Теперь мы могли спокойно делать уроки: остальные поповы и дьяковы сынки не имели склонности писать ноты и реветь во все горло, пробуя голос. Остался, правда, еще один, очень забавный парень. Он получал от папаши из Донбасса по два-три раза в месяц полпуда сахара и не успокаивался, покуда не выпивал его с чаем. А потом держись: так гремел по ночам, что чихали даже мы, привыкшие чистить коровники и конюшни! Пришлось выставить его кровать в коридор, ближе к девушкам. Может, постесняется и не будет дуть столько чаю!

При всем интернатском веселье меня нередко охватывала тоска по дому. Повстречаю кого-нибудь из сельчан, и кажется, будто это своего брата Никэ увидел.

Однажды наведался в гости бадя Василе. Привязал лошадей к столбу, зашел ко мне. Не с пустыми руками. Я очень обрадовался гостинцу матери.

- Здесь, значит, прячетесь от сапы?

- Здесь... А вы в город?

- Еще дальше...

- Из-за суда с Вырланом?

- С судом давно покончено. Помирились. Объяснили нам, что, если не кончим тяжбу, обоих заставят по неделе возить камень...

- Куда же вы теперь?

- Возить камень.

- Не пойму...

- А что тут понимать? Мобилизовали меня возить камень, только и всего. Дают человеку норму, а ты ее выполни хоть за один день, хотя на месяц растяни... Лишь бы норма!

- Отцу тоже норму дали?

- Конечно. Он еще на прошлой неделе поехал. Поэтому тетя Катинка попросила навестить тебя, передать угощение.

- Хорошо, что урожай собрали. Теперь можете и ехать... Мы со школой тоже каждое воскресенье помогаем строить шоссе.

- У нас теперь всякие разнарядки и нормы. Да, чтоб не забыть. Тебе письмецо от... знаешь от кого? - прервал себя бадя Василе, заметив, что ребята навострили уши. Вынул письмо из нагрудного кармана, засмеялся по-пастушески громко.

Мои приятели, "апостолы Петр и Павел", так я называл этих двух саратенских ребят, вскочили в одних трусах и подбежали взглянуть на послание. Хорошо, бадя Василе догадался выручить меня:

- Может, хочешь повидать Митрю и Вырлана? Пошли со мной, наши телеги рядом.

В эту минуту раздалось оглушительное мычание коровы. Опять забыли закрыть окно, скотина просунула голову и стала жевать брюки одного из наших ребят.

Я воспользовался заминкой, вышел проводить бадю Василе до Соборного сквера. Там я мог не спеша прочесть письмо.

Не знаю, сколько вечеров кряду писала его Вика. Но уверен, если нынешней осенью она напишет еще одно такое послание, у тетушки Ирины не останется, пожалуй, в доме ни клочка гладкой белой бумаги.

"Написано письмо 27 октября...

В первых строках могу сообщить, что люблю тебя и целую... Пусть мое маленькое письмецо застанет тебя в добром настроении и в здоровье!..

У нас осень на исходе, в селе много свадеб - скоро рождественский пост. Митря кланяется тебе и желает здоровья, оно всего дороже.

Работы в поле поубавилось. Клуб теперь открыт почти каждый вечер.

Почему не приезжаешь, Тоадер?

Ты говорил, что должен был приехать в прошлую субботу, я ждала, а ты не появился. Аника говорит, что зря я тебя жду. Ты пошел по другой дороге... И жизнь есть жизнь! Сроду так было: по мешку и заплата. Но я не верю Анике. Только дразнить меня умеет. Сколько раз ни справляют свадьбу в селе, приходит и настраивает меня - не жди... Мол, кто сиднем сидит, к тому счастье не спешит. Видела я недавно деда Тоадера. Угощал Лейбу своим вином. Боюсь, прощались они навсегда. Лейба, говорят, перебирается в Бельцы, к своей дочери.

Не знаю, интересны ли тебе эти новости. Может, скучно? Я их опишу на отдельном листке. Теперь новости у нас каждый день...

Начали в селе устраивать колхоз. Прибыло два трактора, вспахивают зябь.

Знаешь, как мы прозвали тех, кто не поступил еще в колхоз? Прохвостиками.

Дня три назад взбеленился жеребец Гори Фырнаке. Пробовали его поймать, но никто не мог подступиться. Так и ходит со двора во двор, ищет хозяина. Нюхает одежду на плетнях и ржет.

Помнишь, бадя Фырнаке не расставался с этим жеребцом? У кооператива кормил его кусками сахара с ладони... Вот теперь он никому и не дается в руки.

Село даже не знало о высылке Гори Фырнаке. Конь всех оповестил.

Никому его не жалко. Жалко коня. И еще жалеют деда Ваню... Стар он стал, жизнь прожил горькую. Теперь вот умирать собрался, а кто ему свечку в руки даст?

Помнишь Мариуцу Лесничиху? Натерпелся с нею Митря. Вытребовали его в сельсовет, отец намылил ему шею и рассудил, что он должен жениться. Зачем обидел девушку? Ты же Митрю знаешь - повеса! А Мариуца хлопает себя ладонями по большому животу...

А в прошлое воскресенье пригласил Митря Мариуцу плясать хору. И вдруг все село захохотало: оказывается, Мариуца привязала к животу подушку из гусиного пуха, чтобы казаться беременной!

Бесовка, не стыдно было ей с подушкой под юбкой к нам приходить и ссориться с моей матерью у нас во дворе! Вот такую, как Мариуца, тебе бы".

Здесь две строки были вымараны карандашом, и я не мог их разобрать, как ни старался. Разве они значили больше, чем все письмо? Но так уж устроен человек: в упрямстве своем полагает, что чуть ли не схватил бога за бороду. А что схватил всего-то лишь черта за ягодицу, ему и невдомек.

Когда дочитал Викино письмо, тоска по дому охватила меня еще сильнее. Из-за этого не мог ей ответить. А тут еще и голод, и жажда, и нерешенные задачки.

К тому же солнце палило беспощадно. Жаркие его лучи слепяще играли на маковках собора, пытались совсем иссушить чахнущую парковую зелень. По городку бродили головокружительные запахи осени. Из открытых погребов несло спелыми дынями, арбузами. Дворы, где без устали дымили летние печурки и жужжали примусы, окутывали пряные облака, поднимающиеся над жареными баклажанами и сладкими перцами - гогошарами.

Нигде от этого не укроешься! Нехотя вышел я из парка. Тенистые тропки, отороченные хмелем и сиренью, вели меня от тишины к многолюдью. Надо было заглянуть в какую-нибудь лавчонку, взять сахару к чаю, а если еще что останется от трех рублей, привезенных мне из дому бадей Василе, тогда и халвы купить.

По дороге встретился мне коротышка, сын донбасского шахтера.

- Куда путь держишь, Гномик?

- На почту.

- Ужас! Опять посылка с сахаром из Донбасса?

- Угадал.

Он шел, довольный, впереди меня, то и дело подтягивая штаны: столько сладкого чаю выпил бедняга, что живот его стал похож на арбуз - ремешок на нем не держался.

- Хочешь помочь дотащить?..

- Вообще-то не прочь...

- А я тебе за это - головку сахара...

- Нужен мне твой сахар!

- Сахар как сахар...

- Свекольником от него несет!

- В Донбассе его делают из сахарной свеклы... Совсем не такой, какой вы покупаете, из лошадиных костей... - Он усмехнулся своей шутке все-таки поддел меня! - и вдруг исчез, как и правда гном в сказке.

Я вернулся в интернат. Сделка с пузатым дружком не состоялась. Саратенские ребята вышли мне навстречу. Были довольны, привязали веревку поперек окон и приладили к ней школьный звонок.

- Пусть теперь корова попробует сунуться!

- Молодцы, апостолы! - похвалил их я.

Тетушка Мария как раз сняла деревянную заслонку с кухонного окошка, и вкусный запах еды вызвал оживление. Мы уселись со своими мисками и ждали очереди. Все забыли про мое письмо, но помнили, что мне привезли продукты. И тормошили:

- Эй, Фрунзэ, поди развяжи десаги!

- Нет вкусней жратвы, чем сало с овечьей брынзой и чесноком.

- И с плетеным калачом! - ухмыльнулся поповский сын.

Что было делать? Я хорошо знал, что от гостинцев мало что останется. Но так принято в интернате. Я и сам тоже не был праведником. Лакомился у других, когда перепадало.

Я принес мамины связки, и мы все поделили поровну. Даря подаренное, обретаешь рай. Но сколько надо пройти мостов, покуда попадешь туда!

МОСТ ШЕСТОЙ

Когда-то я сторожил арбузы на бахче, и это занятие научило меня счету. Можно сказать, под стол еще пешком гулять ходил, а уже полюбил арифметику. День-деньской, заложив руки за спину, бродил я среди арбузов, как барин, и считал их, пока не сбивался. Если кто и прерывал меня, то это, конечно, Лейба. Он был моим постоянным клиентом. Виноград с кустов он обычно срезал собственной рукой, арбузы - тоже. Я же должен был подобрать ему спелые арбузы и сказать, сколько стоит товар. Определял я зрелость щелчком. Если звук гулкий, как щелчок по голенищу, значит, арбуз поспел, и я его показывал корчмарю. Ни разу не ошибался: гулкий арбуз непременно красен и сладок. Правда, у него бывает высохшая сердцевина...

Словом, я был отличный сторож и непревзойденный мастер счета. Такой, что мама даже собиралась не отдавать меня в школу. Но однажды она похвастала перед корчмарем, какой у нее чудесный сынок. Лейба устроил экзамен - задавал вопросы на сложение и вычитание, умножение и деление. Согнал с меня семь потов. В довершение вдруг спросил:

- А скажи, Тодерикэ, дяде, что тяжелей - пуд перьев или пуд железа?

Я, слава богу, родился в Кукоаре и долго размышлять не стал.

- Пуд железа тяжелей, потому что он железный.

Лейба, лавочник и корчмарь, скорбно покачал головой. Отец сказал:

- Промолчал бы, сошел за умного...

Взрослые судили-рядили и решили:

- Осенью отдадим в школу... Хоть бахчу и некому сторожить.

Много лет прошло с той осени. Лейба закрыл свою лавочку, переселился к младшей дочери в Бельцы, я живу на городских хлебах. Забыл о сапе! Еле хватает сил, чтобы унести на плечах десагу, набитую книгами. Не зря говорят: тяжелей, чем наука, едва ли что сыщется на свете. А началось все с бахчи...

Весна - на каждом клочке земли, в каждом живом существе. Ее тепло разморило меня так, что ноги заплетаются. Только глаза не могут наглядеться. Сколько свежести и отрады в долине возле леса! Ягнят отделили от стада - резвятся, прыгают. Овцы, остриженные, уродливые, бегают от одного кустика травы к другому. Жуют и тут же сзывают своих малышей.

Тропинка пересекает долину, ныряет в лес, затем взбегает на холм. Растущие на нем деревья верхушками уходят в небесную синь. А там, за ними, наше село - пять километров пути. Когда меня мучает голод, расстояние кажется невыносимо большим.

Сегодня мы с ребятами, забыв про голод, смотрели во все глаза на самолеты, севшие в долине неподалеку от нашего интерната. Это были югославские военные самолеты.

Несмотря на угрозы директора школы и начальника милиции, мы были первыми, кто их обследовал. Пересчитали моторы, присмотрелись к вооружению, узнали, что они только из боя, а запасы горючего кончились... Что Германия огнем и мечом опустошает югославскую страну...

В конце концов и директор школы, и товарищ Гончарук успокоились. Даже попросили нас помочь раскладывать на зеленой траве долины посадочные буквы "Т" из белого полотна. А когда прилетели советские самолеты, нас поблагодарили и отправили восвояси в интернат.

Теперь я топал домой и раздумывал: а не заглянуть ли в шалаш деда Петраке, где можно отведать сладкого овечьего сыра? Недурно бы сжевать и краюху ржаного хлеба. Рассказать о самолетах? Они интересуют старика, как прошлогодний снег. Дед Петраке стал колхозным чабаном, пасет овец и в ус не дует. Правда, говорят, когда он впервые схватил овцу за ногу перед тем, как выдоить ее, на глазах у него появились слезы. То ли от новой заботы, то ли от счастья! Едва ли можно найти лучшего пастуха в наших краях. Пчелы и овцы так и льнут к кротким людям.

Шел я, значит, и размышлял об овечьем сыре и ломте хлеба, а счастье само бежало мне навстречу в овечьем руне. Одна из наших серых овец, привыкшая лакомиться из моих карманов, кинулась ко мне. А у меня - ни крошки. Жаль! И все-таки обрадовался я несказанно. Теперь уже нельзя было не заглянуть в шалаш деда Петраке. Но он встретил меня около шалаша, выставив руки вперед и загораживая вход.

- Мне показалось, к вам в шалаш вошла женщина... - промямлил я.

- Кажутся черти во сне... показалось! Зрение у тебя портится?

- Вроде нет...

- Сбегай-ка лучше, выгони овец из пшеницы. Потом угощу тебя сладким сыром. Помнишь, как поется в пастушеской песне: сыр я уплетал, аж лук стонал. И сыворотку пил, и про воду не забыл...

Я выгнал овец с пшеничного поля и мигом вернулся к шалашу, чтобы все-таки разнюхать, какие там секреты у деда Петраке. Но опоздал: женщина была уже далеко. Ее походка показалась мне знакомой.

- Уж не Ирина ли Негарэ?

- Кто?! - спросил дед Петраке и залился румянцем.

Но в конце концов, какое мне дело? Может, Ирина Негарэ принесла старику еду... или чистую смену белья, принято же носить пастухам... Вот если бы то была дочь Негарэ - другая штука. Тогда бы стоило отказаться от сладкого сыра.

Что творится весной с сердцем крестьянской девушки!.. Я покормил бы Вику сладким сыром, чтобы резвилась, как козочка. Вешней порой девушки, словно вода, утекают сквозь пальцы и мимолетны, как сновидения...

Я напоил бы ее цельным молоком, заворожил бы всеми любовными заговорами. Вы когда-нибудь видели девушек с улыбкой, прячущейся в уголках глаз? Весной девичьи глаза мечтательны, как никогда, чисты, как слеза, и неиссякаемы, как горловины родников. Их груди упруги под тонкими блузками, как ростки молодой травы...

Эти мысли вконец вывели меня из равновесия. Так уж устроен человек все у него вроде есть, а еще большего хочется. Резвятся ягнята на толоке и ему охота резвиться. Пчелы жужжат, перелетая с цветка на цветок... Поет соловей на рассвете, изливая свою тоску... Благоухают цветущие липовые рощи... И душа человека трепещет от радости. И он раскидывает руки, словно хочет взлететь.

В такую пору девушкам следует опасаться и цветов, и соловьев, и звездного неба. Ведь весною звезды подмигивают, точно парни.

2

У деда Петраке я заморил червячка. Теперь уже можно слушать и его стариковские наставления. Дед Петраке не упускал случая, когда бы ни делил со мной свою пастушью трапезу, то повоспитывать меня, то поговорить о вреде скупости и о пользе щедрости. И я внимал его речам, впадая в сон, как змея боа из учебника географии, лежавшего у меня под головой. Я вытянулся на траве и следил за муравьем, тащившим в свое хозяйство крошку сыра. Не знал, бедняга, за какой уголок ухватиться...

Дед Петраке тем временем помешивал в сыроварном котле, стоявшем на огне, и рассказывал старую, как мир, притчу:

- Идут они, идут... и настигла их ночь в поле. Тогда остановились отдохнуть. Как цыган, легший спать, чтобы забыть о голоде...

"Хочешь есть, святой Петр?" - спросил господь.

"Хочу".

А разве уснешь голодный? Будь ты даже всевышним или апостолом...

Тогда всемогущий изрек:

"Здесь поблизости водяная мельница. Пойдем, апостол, может, мельник сварит нам мамалыжку".

"Да будет воля твоя", - поспешил согласиться святой Петр, не ожидая повторного приглашения.

Но мельник их принял холодно. И оттого, что не узнал их, сказал правду:

"Не могу оказать вам гостеприимства. Нечем мне вас угостить. Мельница моя мелет днем и ночью, а я едва спасаюсь от голода".

Пошли наши паломники дальше не солоно хлебавши. Остановились в овчарне. Чабаны постелили путникам два кожуха, со дна мешка наскребли кукурузной муки на мамалыжку и - о, чудо! Сели пастухи во главе с главным чабаном и гостями вокруг мамалыжки, ели, сколько душе угодно. А мамалыги наварилось так много, что осталось и сторожевым псам, и хворым овцам.

Вот почему говорят, что, в каких бы краях ни находились пастухи, у них на дне мешка всегда наскребется муки на мамалыгу...

- Что ж, бывайте здоровы, дед Петраке! Я еще к вам загляну.

- Доброго времени, счастливого пути!

Домой пошел лесом, знакомыми местами, исхоженными вдоль и поперек. Здесь на каждой полянке воспоминания. Там я собирал подснежники, колдовал над ними, приговаривая: "Новый плод в старый рот!" Тут я срывал барбарис и гикал так, что отдавалось во всей долине. А в той стороне увидел однажды зимой змею на снегу. Никогда не забуду, как пробивалась она сквозь наст и не могла никак пробиться.

- Так она, пожалуй, замерзнет, - сказал отец. - Ужалила человека, теперь земля ее не принимает.

С полей, простиравшихся за опушкой леса, доносилась песня.

Сойди к нам, тихий вечер,

На мирные поля.

Пели колхозницы, окучивавшие картофель.

- Великое дело колхозы! Делянки сводят воедино, перепахивают межи. Даже не знаешь, где была твоя земля, а где чужая, - говорила мать.

- А чем засеяна теперь ваша земля? - спросила Негариха у мамы.

- Кок-сагызом, - ответила мать.

В поле работают одни женщины: мужика хоть днем с огнем ищи. А тут я бобом-залеткой, как сказал бы дедушка. И стали они надо мной трунить, подшучивать. Разыграли целую комедию.

Первым делом раскидали мои книги среди картофельных холмиков. Потом наполнили мою сумку бурьяном и привязали к шее. Наконец надели мне на голову венок из репейников.

Но и этого им показалось мало. К черенку сапы привязали букет из цветущей крапивы, саму сапу закутали в белый платок и с поклонами, с хлебом-солью вручили мне, бывшему хлеборобу.

Мать чуть не плакала от жалости. Не будет пощады от деревенских баб, разгоряченных работой, если в руки им попадется какой-нибудь городской книгочей. А я, как говорится, угодил словно кур в ощип.

- Ключи у отца, - сказала мать. От радости, что я прибыл на каникулы и в конце концов благополучно вырвался из рук женщин, мать оставила работу и тоже пошла со мной.

В дороге мы попали под слепой дождь. Солнце словно распустило свои золотые волосы, чтобы вымыть их... Мать верила во множество примет - не зря же она дочь бабушки Домники.

- Наверное, много беременных девушек... Еще бы, в клубе-то свобода...

Мать по-крестьянски поджала губы, сетовала:

- Да, так у нас говорят старики. Слепой дождь - значит, есть беременные девушки... Слава богу, вы у меня родились мальчиками, можно не дрожать за вас...

Пройдя мимо дома, я даже не вошел во двор. Направился прямо к отцу за ключами. Очень хотелось послушать, о чем толкуют пожилые люди. Да хотя бы дядя Штефэнаке, бывалый человек, у него всегда есть о чем рассказать. Долго пришлось бы бедной маме ждать моего возвращения! Затаив дыхание, прислушивался я к разговору деда с одним мужиком, как вдруг из трубы паровичка высунулась голова дяди Штефэнаке... Только глаза и зубы сверкали на его лице, черном, как дно казанка. Отец и сыновья председателя были такие же чумазые.

Ну и работу выбрал себе мой отец! Отказался от места секретаря сельсовета, церковного дьякона - стал бригадиром сельской строительной бригады. Чинил мосты, возводил колхозные амбары, ограды, загоны для овец, словом, был мастер на все руки - мастер-ломастер, как шутил дедушка. Да и сам дед тоже числился в этой бригаде и весьма гордился, что зять его стал начальником.

- А ты, беш-майор, думал, что уже избавился от этой рухляди?

- Да вот, полагал...

- Тут и полагать-то нечего. Человек полагает, а колхоз располагает!

Дядя Штефэнаке и раньше успел намучиться с этим проклятым паровиком. И вот теперь его снова ремонтируют у него во дворе. Наверное, с тех пор как существует Кукоара, жители ее жалуются, что этот паровик сжигает всю солому и оставляет на зиму скот без кормов. Возрастом, пожалуй, махина эта не уступала деду и то и дело лопалась, когда ее разогревали, отпаривая.

Большая куча глины, смешанной с соломой, всегда была наготове, и дядя Штефэнаке и его четверо парней отчаянно замазывали трубы, когда из них шипя вырывались струи пара и кипятка.

- Брось ты эту рухлядь, Штефэнаке! - советовал дед.

- Я бы ее бросил, да она меня не бросает.

- Хитер ты, беш-майор! С худом - худо, а без худа - хуже.

- Нет мочи... Паровик я отдал колхозу. Мне в Теленештах, в исполкоме, ясно сказали: либо добровольно откажешься от паровика, либо занесем тебя в список кулаков. А давеча приехали ко мне из исполкома: "Передайте печать секретарю и ступайте чинить паровик. Скоро обмолот..." Хорошо еще, что я не выбросил все инструменты на помойку.

Дядя Штефэнаке еще немного высунулся из трубы и тяжело вздохнул. Потом взялся за кремень и кресало, собираясь раскурить цигарку.

Бедный дядя Штефэнаке! Не простая задача - накормить прожорливую черную машину, у которой протекают все внутренности и лишь одна деталь в полной исправности - сирена. Гудит она в двух случаях - когда нет воды и когда нет соломы. Гудит день-деньской!

Отец дал мне ключ и улыбнулся:

- Ничего, Тоадер, из этой черной сажи выходит белый хлеб.

Что он мог еще сказать? Теперь отец был должностным лицом...

Дядя Штефэнаке зажег свою "сигару" и после нескольких глубоких затяжек продолжал рассказывать какую-то историю.

- Я, значит, говорю своей жене: "Не суйся, Агафья, к тому быку!" - не послушалась, подошла с хвоста, а он все-таки изловчился и как наддал! Отлетела аж к ограде. "Караул!" - кричит. А дело такое: с часу на час Агафья должна была разродиться. Вот и вернулась с пахоты с младенцем на руках... Удивительный бык был этот Флориан. Теперь я в скотном загоне посеял лук. Не пропадать же зря месту... Но, я должен сказать, плохо растет лук на навозе... Да-а. Заглянул я как-то туда, посмотреть на лук. Тогда показалось - ничего, новые тесаные жерди приладил к плетню. А баба, будь она неладна, каждое утро поливает огород, и плетень подгнивает...

- Эх, Штефэнаке, беш-майор... Из всего отцовского наследства сберег кресало да ограду загона. А вдруг твои волы вернутся из колхозного хлева, а?

Но отец понимал дядю Штефэнаке. Такой человек, никогда не садившийся на подводу - ни в гору, ни под гору, понукавший волов только лаской, подгонявший их бережно шерстяным кнутом, такой человек, как дядя Штефэнаке, конечно, долго еще будет беречь загон бывших своих волов...

- Ты, парень, скажи, как там у тебя занятия? - взялся дедушка за меня.

- Хорошо...

- Добро! Но смотри, беш-майор! Ты у нас и птенец, и орел! Первый ученый... на деревню!..

При этих словах мне почудилось, что уши у меня растут, как у зайца. Верно сказано: от похвалы еще никто не умирал. Любят ее все - и простаки, и умники...

- Тебя, Тоадер, только за смертью посылать! - сказала мать, когда я вернулся с ключами. Вообще-то она меня редко укоряет, знает, что такого ротозея, как я, поискать во всей Кукоаре. Слава богу, родился я под созвездием Весов, и, как сказано в гороскопе, суждено мне стать известным разбойником или большим человеком, но я должен не носить черной одежды и держаться подальше от казенных домов. Как же это получается: большой человек, который сторонится казенных домов? Ну и жулики составители гороскопов.

3

Ветер шевелил оконную занавеску, и бахрома щекотала мне лицо. Воображение разыгралось... Чудилось, что бужор*, росший под нашим окном, расцвел огромный-преогромный, на весь двор. А я, опершись на локоть, лежу в сердцевине цветка, и лепестки ласкают меня...

_______________

* Б у ж о р - разновидность пиона.

Чередой проходили передо мной школьные приятельницы, "француженки" из Цынцарен - Мариуца Лесничиха, дочь Кибиря с мыльной пеной на лице, дочь Грумана, вечно пачкавшая мне тетради своими пирожными... Я ее терпеть не мог. Что же она приходит в мои мечты?

Только Вики нет как нет. Словно она и не жила на свете.

- Красный бужор, размером не меньше двора?

У мамы дрожали губы, как всегда, когда она что-то подсчитывала в уме или напряженно думала.

- Будет погожий, солнечный день... Если приснится огонь или красные цветы... Хорошо!..

- Эй, выйдите кто-нибудь во двор! Аника давно дерет горло, никак не докличется.

- Пусть войдет в дом...

- Она Тоадера зовет.

Я наспех сполоснул лицо, чтобы согнать сон, не кошкам же меня облизывать, как говорит дед. Во весь дух побежал к воротам.

Аника щурила глаза и поджимала губы, всем видом показывая, что должна сообщить важный секрет.

- Тебя приглашает Вика. Хочет быть с тобой... Сегодня праздник Ивана Купалы... Девушки остаются наедине с парнями.

Ну и ну! Недаром говорят, молдаванин задним умом крепок... Все на свете я знал - сколько весит яйцо страуса, как извлекать квадратный корень, каков возраст Земли, мог перечислить всех египетских фараонов... Но вот остаться наедине с девушкой... И у кого спросить, что в таких случаях делают? Да разве спросишь?

- Придешь, нет? Что передать?

- Времена переменились, бабы ловят мужиков! - неуклюже попытался я пошутить, чтобы показать: не такой я уж простак!

- Тогда передам, что придешь.

- А что же еще?

- Да-а... город портит человека! - Аника снова поджала губы и неторопливо ушла. Ей не понравился мой тон. Женщины из Чулука не любят шуток и вольностей.

Но не следовало забывать и о Митре. Этот сорвиголова мог придумать для меня какой-нибудь розыгрыш.

Это пришло мне в голову, когда Аника снаружи заперла двери на замок и ушла на хоровод. Хорошенькое дельце! В доме - ни души. Лишь сверчок стрекочет в запечье... Я - за главного в чужом доме. Из-за садов доносится музыка, обжигающая сердце печалью. Неужели Митря решил водить меня за нос?

Только я собрался обшарить углы комнаты, прикидывая, где спрятался мой приятель, припасший бутылку вина, вдруг с печи спускается невеста. Идет ко мне мягкой походкой, точно дедушкин кот, когда утащит со сковородки мясо. Не то что шагов не слышно - дыхания. Вика поеживалась, скрестив руки на груди, словно с моим приходом в доме стало холодней. Вся ее фигура выражала покорность и мольбу, просила пощады, снисхождения. И лишь в зрачках таился таинственный огонь. И не обычная улыбка на лице, к которой я привык, а какое-то затаенно-лукавое выражение...

- Сиди смирно! Не подходи ко мне!

- Да что с тобой?

- Не подходи, кричать буду!

- Разве ты не звала?

Я и не собирался приблизиться к Вике. Только шало смотрел, как она мечется из угла в угол, не находя себе места.

- Тише! Кто-то идет.

- Никто, тебе показалось...

- Шаги за домом...

- Так тебе и надо! Зачем настропалила Анику, чтобы заперла нас?

- Аника сказала, такой обычай.

- Что ж, давай по обычаю!

- Нет, не хочу!

- Я ж тебя не съем.

- Вот что, сиди на лежанке, я буду на лавке...

- Ну, если такой обычай...

- Нет, обычай не такой.

- Тогда давай, как полагается!

- Нет, лучше так - ты на лежанке, я на лавке.

- Ну, раз тебе хочется...

- Ты первый раз так сидишь?

- Первый.

- Я тоже.

- Ну?..

- Потом пойдешь на жок?

- А почему бы нет?

- Хочешь, пойдем вместе?

- Я подумаю.

- Сердишься, что не хочу сидеть рядом с тобой?

- Ужас как сержусь.

- А вдруг потом обманешь меня?

- В этом-то и весь обычай?

Сердце екнуло - вспомнилось, как говорили парни, что в девушках больше чертей, чем на мельнице мешков, и повадка у них схожая. Почти все говорят: "Ступай туда... иди сюда... сиди смирно... Нет, мне скучно..." И если будешь с ними нерешителен, из тебя же сделают посмешище.

После того как сельские молодки вручили мне на прополке картофеля тяпку, завернутую в платочек, не хватает еще, чтобы обо мне разнеслась молва, будто я недотепа. Не знаю, как я тогда выглядел. Подобно тигру, я прыгнул, и лишь сердцебиение девушки образумило меня на мгновенье. В груди у нее стучало - тук-хук-тук. Хорошо, что я опомнился. Тут как раз послышался скрежет открываемого замка, в дверях появилась Аника с широкой всепонимающей улыбкой.

Мы с Викой вылетели во двор. Я - в одну сторону, она - в другую. Точно чета Кибирей: на прополке он всегда работал в одном углу делянки, жена - в противоположном.

Мозг мой сверлила мысль: неужто из-за какого-то вздорного обычая я больше не смогу ходить в этот дом?

Вдруг Вика положила мне руку на плечо, захохотала.

- Пошли на жок. Что твое, то твое, не убудет, не прибавится.

- Смотри, пошлю тебя в сад... И ты от меня не увильнешь.

- Какой нашелся!

- Не веришь?

- Конечно, нет!

Вика так дернула платок, которым я вытирал вспотевший лоб, что он чуть не порвался. Но я не выпустил его... Так мы и шли по селу, держась за платочек, будто помолвленные.

Музыканты, завидев нас издалека, заиграли марш Кукоша. Вика понятия не имела, чем знаменит этот марш, начинавшийся тревожным пением трубы: "Будь готов, атаман, лес оцепляют жандармы! Нагружай свои подводушки, покидай своих зазнобушек!"

Я и в самом деле пыжился, как молодой петушок. Ведь у меня в гороскопе записано: если не преуспею в науках, стану известным разбойником в кодрах. Как знать, может, переплюну самого Кукоша из Деренеу! Может, и в мою честь музыканты станут слагать песни, играть их от всей души. А я отводить душу с красавицами...

Пока что я отвел Вику к подружкам и вернулся в круг парней. Мимоходом ко мне подошла Мариуца Лесничиха, сорвала шляпу с моей головы и приладила ландыш. Парни засмеялись. Как бы не поплатился я, подобно Митре: снова спрячет Мариуца подушку под юбкой, запросто придет к моей матери...

Дочь Кибиря, та, что не смывает с лица мыльную пену, попросила поучить ее танцевать по-городскому. Теленешты были для нее самым большим на свете городом!

Дед Петраке тоже пришел на хоровод. Стоит, опершись на свою клюку, и кротко смотрит, как веселится молодежь.

Музыка умолкла, и барабанщик, вооруженный барабанной палочкой, погнался за ватагой детишек, согнал их с забора, кинулся следом. Вижу, драпает и мой братишка Никэ, только пятки сверкают. Я хотел было вмешаться, но Митря меня удержал за локоть:

- Пусть их! Так им и надо.

- Что натворили?

- Спроси своего братца. Поймал змею, воткнул в пасть ей полу армячка, дернул и вырвал зубы. И сунул в тромбон Евлампия. Чуть не загубили хоровод... Цыгане испугались змеи и не захотели больше играть.

- Ох, этот Никэ... Отец узнает, шкуру с него спустит.

- Пока до этого не дошло, скажи ему сам, пусть не валяет дурака. А то поймаю, голого привяжу к дереву в кодрах да там и оставлю ночевать... Пусть им полакомятся комары, оводы, муравьи, все кому ни лень. Быстро станет шелковым. Ты меня знаешь, я слов на ветер не бросаю!

- Что у тебя все время кодры на уме?

- С тех пор как связался с Мариуцей Лесничихой! - усмехнулся лысый Вырлан.

- Раз уж зашла речь о лесе, знаете что?.. Сегодня день Ивана Купалы. Пошлем девчат в лес! - сказал Митря.

- Давай! Отведем музыкантов поесть...

- Выпьем по четвертинке для храбрости и докажем девчатам, что хрен все-таки слаще редьки!

Голова у Митри была твердокаменная. В школе, бывало, разбежится, по-бараньи боднет парту - и поломает. Но с годами умнеет любой. Как говорится, медведя и то можно научить танцевать, тем более такого двужильного парня.

Митря подозвал Вику и сказал ей:

- Слушай... как музыканты отправятся уплетать, прихвати Мариуцу Лесничиху и уматывайте отсюда. Чтоб я вас нашел в липовой роще, возле землянки лесника.

- А если Мариуца не захочет?

- Хе-хе, Мариуца только этого и ждет!

- Прямо-таки сохнет по тебе!

- Сохнет, не сохнет... делай, как я велел.

И поскольку Митря не любил толочь воду в ступе, он гоголем прошелся внутри круга танцующих, вырвал платок из руки Мариуцы. Потом снял кольцо с ее пальца. Скрутил руки еще нескольким девушкам, отнял и у них платки и кольца, весело смеясь, разинув рот до ушей. В тот день он договорился со многими девушками - несколько воскресений хватило бы, чтобы посылать их в сады и в лес.

Но вышло не совсем так, как думал Митря. Примерно в полдень на хоровод пришли кукоарские парни-призывники. Стали веселиться вовсю. Танцевали, пели, плакали - небо смешалось с землей.

По тропинкам, по сугробам

Все спешат к своим зазнобам,

Мэй, мэй!

Полосатые шерстяные торбы... Торбы из белого льна... Полдень кружил этих парней, кружил девушек. Бутылки вина переходили из рук в руки.

Мы встревожились. Цыгане напьются - весь жок пойдет кубарем.

Перепелка-перепелушка,

Ты гнездо свое смени.

Бадя с плугом уж вблизи,

оф, оф!

- Давай, Ион, а то тебя обнесли!

- Оставьте его, дядя Григоре... Играй, Ион!

Перепелка-перепелушка,

Ты смени родимый дом.

Я иду с косою острой,

оф, оф!

- Слушай, Трифон! Это... Как бы тебе сказать... от военной службы и от смерти никуда не денешься... Такое дело!

По садам, что биты градом,

Ходит, стонет мама Раду.

Эх, сломан тонкий черенок.

- Где ты, Раду, мой сынок?

- Нет, ты не тревожься...

- Я тебе брат или не брат?

Таков обычай: когда кукоарянин расстается с родным селом, вспоминает все песни, какие знает. И шагу не шагнет со своего двора, покуда вина не пригубит. Но как сделает эти два дела - готов! Остается дать кое-какие наставления жене - и в путь-дорогу! Правда, при одном условии: если в селе в тот день не справляют жок. Но если же хоровод в разгаре - другая петрушка. У каждого кукоарянина про запас столько замысловатых и жарких плясок, так и недоплясанных из-за пахоты, посевов, жатвы, из-за осени, когда надо и убирать кукурузу, и собирать виноград, и сбивать орехи.

Да и чего греха таить: знает человек, когда уходит, но не ведает, когда вернется.

Бедный дядя Штефэнаке! К вечеру призывники должны быть в военкомате, и председатель начеку: как бы не набрались до положения риз. Как тогда доедут до Теленешт?

С сельских улиц и улочек один за другим собираются старики. Проводить призывников, сказать напутственное слово. Так заведено в селе.

Среди стариков, конечно, и мой дедушка. Выделяется он среди них. Злые языки возводят на деда напраслину. Говорят, хорошо сохранился, потому что не очень-то утруждал себя в поле: всю жизнь держал в одном кармане армяка селедку, испеченную на углях, в другом - чекушку водки. И когда мужиков наделяли землей в двадцать четвертом году, он отказался от делянки. Тоже, говорят, чтобы не перетрудиться.

Так или иначе, напраслина на вороту не висла: дед и правда работал как молодой, выглядел моложаво. Время было милостиво к нему. Во рту сохранились все зубы - еще бы, как он ухаживал за ними, каждую весну счищал с них камень плотницким рашпилем.

И поскольку дед один был со всеми зубами, ему предстояло сказать во всеуслышанье прощальное слово.

Начал он свою речь так:

- Наводить тень на плетень я не буду, беш-майоры!.. Выслушайте-ка меня, коровьи образины!

- Валяй, дед Тоадер!

- Что ж, да хранит вас господь... Так уж человек устроен. Уходит, чтоб было откуда возвращаться. Я был еще щенком, когда меня на арбе с волами отправили в пехоту. Русские тогда наступали за Дунаем... А мы переправлялись с провиантом...

Дедушка увлекся воспоминаниями, хотя всегда любил пожаловаться на дырявую, слабеющую память.

Речь его явно затягивалась. Он перечислял всех генералов, отличившихся в дунайской кампании, разгромивших турок под Плевной.

Бедняга Гончарук, начальник милиции, нетерпеливо переминался с ноги на ногу. Каждый раз, когда дед упоминал Киселева, Скобелева, Куропаткина, он передергивался и просил Штефэнаке поторопить призывников. Дело в том, что вина в селе полным-полно, но и стариков не меньше... И под Плевной отличилось много генералов. И если каждый старикан станет их вспоминать, конца не будет! Тем временем дедушка перешел к новейшим событиям:

- Я вам рассказываю о старых русских, что разрешали людям держать дома ружья... А про нынешних русских... пусть расскажет Штефэнаке. Он теперь, беш-майор, пошел к Негарэ, отнял ту самую говорящую коробку, радио, или как ее, коровья образина! Нет позволенья, говорит... А почему нет позволенья? Потому что яйцо хочет курицу учить!

- Товарищи! - Гончарук поднялся на ступеньки клубного крыльца. Он говорил отчетливо и каждую фразу повторял дважды: - Товарищи! Не беспокойтесь, ваши сыновья будут служить в несокрушимой армии, которая даст отпор любому врагу. Кто к нам с мечом придет, тот от меча и погибнет.

Все люди, собравшиеся на хороводе, без призывов и понуканий вдруг закричали "ура!". Эхом отозвались окрестные долины. Не знаю, что еще хотел сказать дед, - слова застряли у него в горле. Призывники целовали ему руки, а он от гнева подпрыгивал на одной ноге, готовый и вовсе уйти из хоровода.

Митря облегченно вздохнул, когда будущие солдаты тронулись с места. Закричал в пространство:

Братья-воины, ура!

В путь далекий вам пора...

А хора летит ко всем чертям!..

Солнце клонилось к закату. И мы погрустнели, еще бы! Поначалу ждали, когда солнце подымется над головой. Теперь оно катится под уклон, без подпруги, словно мяч. Вот-вот коснется гребня холма.

"Оф" и снова "оф"! Самые короткие ночи в году - самые богатые музыкой и хороводами. В такой день хорошо бы забить кол в небо, стреножить солнце, привязать, чтобы не закатывалось подольше.

Совсем иного мнения придерживались музыканты. Евлампий неотступно ходил за Митрей, кривя припухшие губы.

- Больше не могу, господин товарищ... Нам тоже надо поесть. От кислого вина в кишках музыка. Не хватает больше духу дуть в трубу.

- Что за чертовщина! С утра только и делаете что жуете.

- Лопни мои глаза...

- Растак вашу мать!..

- Сразу видно, вы из хорошей семьи.

- Ладно, пошли есть! И чтоб вы тут больше не каркали... Не нравится мне такое.

- Мы же свои люди, господин товарищ...

- Эй, Вырлан, пойди покорми цыган!

- Не называйте нас так. Мы теперь все равны!

- Слушай, Евлампий...

Подбежал дед Петраке. Этот Митря такой баламут, сколько раз ни договорится с музыкантами - накормит их, напоит, а потом изобьет! Чтоб помнили его!

Зато все музыканты соседних сел носят Митрин армяк, Митрину каракулевую шапку. Изловят его в укромном местечке, пересчитают косточки, потом отнимут одежду: за то, что играли на хоре бесплатно!

Дома Митря получал свою порцию от отца. Каждый хоровод обходится ему в две взбучки и в один нагоняй.

- Вырлан вам заплатит, мать вашу за ногу! Пошли, Фрунзэ!

Митря так меня дернул, что чуть не оторвал рукав вместе с рукой.

За клубом, в глубине двора, стояли стайкой ребята. Они принесли Митре две бутылки водки, кулек конфет, связку бубликов и две пачки папирос "Норд".

- Конфеты отнесем девчатам. Водку разопьем здесь... Будь здоров, Фрунзэ! И если уломаешь Вику, не давай ей стареть. Смотри, чтоб у нее были мозоли на том месте. Люби, как душу, и тряси, как грушу! Если хочешь, чтоб она тебя не трясла. Бабы - такой народ, не ты их, так они тебя!

Солнце спряталось за деревьями. Призывники поднимались по лесистому холму, пели и гикали, будто шли на свадьбу.

Мы с Митрей пошли напрямик.

Пряное благоухание доносилось от виноградных кустов. Легкий ветер дышал лесной прохладой. Пахло зеленой коноплей.

Пчелиный рой, летевший из глубины леса, замельтешил над нами, как дождевое облачко. Мы стали кидать землей в пчел, пока они не сели на кизиловый куст, у самой опушки леса.

Счастливый день! Прекрасный день!

А где-то содрогалась земля. И люди проклинали жизнь. И парни забыли о девушках, и девушки забыли о парнях.

Война надвигалась. Ее тени подкрадывались все ближе, как тени сумерек.

- Не верьте клеветникам! Разоблачайте провокаторов!

А мы, молодые, - молоко, как говорится, на губах не обсохло, - верили в цветы, в первые поцелуи. Были, наверно, в нас и порыв и жестокость.

Митря, схватив за руку дочь Кибиря, уволок ее в кусты, чуть поодаль от нас.

- Митря... Мне тяжело!

- Помолчи! Нынче всем тяжело... Терпи.

Вика заплакала. По щекам ее потекли прозрачно-чистые слезы. Беда! Я не знал, как ее унять.

Будь он неладен, этот обычай, - посылать девушек в лес! Скрываешься со своей любовью от стоустой молвы - натыкаешься на стоголосое лесное эхо. Еле слышный шепот, легкий шелест, оброненное слово доносятся за версту. Словно под каждым кустом притаился голос, подобный Викиному.

Обняв меня за шею, она безутешно, взахлеб плакала. А до меня доносились со всех сторон всхлипы, шелест...

- Знаю... потом не женишься на мне...

- ...а-ю, знаю... не женишься...

- Ты потише... Успокойся!

- Ш-ш-ш... тише... ...ойся... успокойся...

- Тебе-то что!

- Тебе-то что!

- Тебе-то что!

Гудело в ушах. Эхо клубилось на влажных лесных полянах, ныряло в овраги и возвращалось ко мне, отраженное зелеными холмами.

- Вика, ты видишь звезды?

Шепот, похохатыванье Митриной девушки журчали поблизости. Но через минуту смеялся уже весь лес. Необузданно, бесстыдно, вожделенно.

- Вика... Видишь звезды... звезды... звезды...

- Вика... Видишь звезды... звезды... звезды...

В древних сумрачных лесах, когда смотришь сквозь верхушки деревьев, звезды на небе видны и в полдень. Как со дна колодца. И тут над нами грозно закачалась клюка деда Петраке. Он почернел от гнева, запыхался, говорил сдавленно:

- Поганцы... Негодники!

И лес повторял:

- Поганцы... Негодники!

- Поганцы... Негодники!

Митря удирал, не успев натянуть брюки. Девушка его осмелела, хотя и стояла перед дедом Петраке на четвереньках:

- Ну и что, если расскажете отцу? Митря хотел только испытать меня... А вам не стыдно - выслеживать?.. Человек в летах, слава богу.

Я оцепенел, не сводя взгляда со звезд. Я видел деда Петраке, нависшего надо мной с посохом. Вздор! Дед Петраке с посохом кружился где-то высоко-высоко в небе, как крылья ветряной мельницы, а вместе с ним кружился весь мир: и кроны деревьев... и звезды на вечереющем небе... и мы с Викой.

Кружились... кружились... как в вихре.

Что вы знаете?..

МОСТ СЕДЬМОЙ

- Неколебимы наши ряды! Мы будем сражаться геройски. Не видать немцам нашей священной земли!

Мы, ребята, верили каждому слову Гончарука. Довелось нам видеть, как он плавает в Красношенском озере. Не то что переплывал его от берега к берегу - переныривал, словно дельфин. Не зря говорят: не спрашивай говоруна, спрашивай бывалого.

Ровесники отца озабоченно почесывали затылки, молчали и слушали, что люди говорят друг другу. Потом шли домой и давали лошадям еще порцию овса. И снова смазывали телеги.

Наш отец снял всю муку с чердака, мать пекла по три печи хлебов в день. Потом ломтями нарезала свежие караваи и снова ставила в печь сушить.

Белый хлеб! Всю жизнь мы кормились черным, но мечтали о нем. Теперь корыта полнились опарой. Но что пользы! Кусок не шел в горло, мякиш прилипал к нёбу. Мать и бабушка голосили... На кого останется дом?

Отец с дедушкой чертыхались и снова смазывали телегу. Когда пришел приказ скосить зеленый хлеб и кукурузу, отчаявшаяся мать обняла столб ворот.

- Здесь родилась, здесь и смерть принять хочу... О, господи!

Говорят, страх удесятеряет силы: отец никак не мог оторвать маму от ворот, на помощь засеменил дедушка.

- Цыц! Не голоси, коровья образина! Я еще не умер! А церковной кротости во мне маловато. Сейчас получишь пару горячих!..

Кстати подоспел дед Петраке. Еле успокоили рыдавшую мать.

- И ты уходишь, Петраке? - буркнул дед.

- Ухожу, бадя... Овцы плетутся медленно, дороги забиты машинами...

- Значит... уходишь? Ну, вот что... ты там смотри! Я, кажется, никуда не тронусь... Пожил вволю, съел свою фасоль. Теперь у меня одно лекарство - березовый тулуп. На этом кладбище. А ты береги себя... Ты же вырос без родителей. Некому за тобой присмотреть!

Дедушка принес бадейку вина, позвал нас всех к себе. Поставил столик перед домом:

- Посидим вместе! Жизнь готовит нам испытания. Разлучает нас... Кто знает... - Он отворачивался, хлопотал у стола. Ничто его так не бесило, как слезы. Зимой они иногда текли из-за ослепительного белого снега или просто от холода. Теперь же катились - горестные, тоскливые...

- Простите, ради бога, постарели мои глаза, - оправдывался дедушка. Оттого и говорю, что с места не тронусь. Человек - что дерево. Покуда молод, переселяй куда угодно. Приживется, пустит корни. А постареет - не надо трогать: засохнет, помрет.

Дедушка снова засуетился вокруг стола. Слезы текли по морщинистым щекам, и он тер глаза кулаком. Потом спустился в погреб, наполнил вином пастушескую флягу Петраке. В дороге пригодится... Потом обнял его по-братски:

- Ну, Петраке, что было - было... Ты мне брат, и сердце у меня болит... Ну, чего тебе? Знаешь ведь, я не умею извиняться. Ну вот, коровья образина... Ты там присматривай за собой. Я-то не смогу... Ругаться - это я могу. А вот просить прощения... Сердце во мне шипит, как на сковородке... Ну вот, теперь ты... ну...

- Бадица, прости меня...

- Бог простит.

Дедушка обнял голову Петраке, заплакал сдержанно, по-мужски.

- И ты меня прости.

- Да простит тебя бог, бадица.

Потом дед Петраке сказал:

- Доброго времени! - и размеренно тяжелым шагом направился к толоке, с силой взмахивая клюкой так, что комья земли взлетали с утрамбованной до кремневого блеска проселочной дороги.

Плакать старик не плакал. Теперь он был крепче деда. Но хватало в Кукоаре рыданий и без него.

Мариуца Лесничиха голосила на всех перекрестках. Группа красноармейцев принесла ее убитого отца. Пуля попала в голову, пробила череп.

Солдаты были в разведке. А тут лесник в охотничьей шляпе с павлиньим пером. Окликнули: стой! Лесник не понимал по-русски. Не остановился. Решив, что перед ними парашютист в форме горного стрелка, солдаты выстрелили.

Теперь они оправдывались перед Лесничихой.

Нелепая смерть! И надо было ему в такую тревожную пору обходить, осматривать лес! Да еще в егерской шляпе...

Да что говорить! Знал бы человек, где упадет, подстелил бы воз соломы. Теперь на все был один ответ - война. Война в небе... война на воде... Война в лесах.

Лесник словно улыбался. Лицо его казалось живым: будто прикорнул на несколько минут.

Новая, с иголочки, шляпа с радужным павлиньим пером лежала рядом, как бы торопила: вставай, пошли на службу.

- Как она была ему к лицу!

- Боже мой, кума, да он как живой!

- Тише, бога вы не боитесь... Человек умер, а вы...

Невольно мне тоже подумалось: "Как она ему шла..."

Человек и на смертном ложе хочет быть красивым. Не смерти он боится. Боится вечности ее, необратимости.

Все, что я знал, это что жизнь коротка, смерть вечна. Об этом только и думал я, когда на столе лежал покойник...

Шли дни. Из райцентра поступали разные, порой совсем несуразные вести, от которых хлеб застревал в горле. Белый хлеб! Благословенный хлеб, который крестьянин ест, держа ладонь под подбородком, чтобы крошка не упала.

Было ли когда-нибудь, чтоб пахари покидали свои поля?!

Я видел птиц, когда разоряли их гнезда. Сызмальства, согласно поверью, втыкал нож в землю, чтобы у нас остановились на привал треугольники журавлей. Я любил смотреть, как они кружат над селом. Курлычет вожак, советуясь со стаей. И кружат птицы в вышине, отыскивая в небе свои дороги. Была во всем этом неизъяснимая тайна. Я любил слушать, как курлычут, перекликаются журавли... Люди же часто переживают свои беды молча. Но когда рушатся их гнезда, их устои, они порой беспомощней птиц. Я это видел по своим односельчанам. Они заходили к нам посидеть на лавке. Говорили о пустяках, уходили так же неожиданно, как пришли. Мать с отцом переглядывались: с чего бы?

- Пойди, Тоадер, в свой интернат, забери школьные документы, - велела мать.

Отец меня не отпускал. В таком препирательстве прошло несколько дней.

Наконец я отправился. Но школа уже эвакуировалась. Документов не у кого было спросить. Только яма в школьном дворе, где раньше гасили известь, была доверху полна радиоприемниками. Поломанными, изувеченными. Думал, найду хоть один более или менее исправный. Черта с два!

Ветром несло во все стороны смятые бумаги. Хлопали окна и двери покинутых домов. Городок был пустынен и безжизнен. Лишь еврейское кладбище со стороны Михалаша было полным-полно стариков и старух. Наверно, и они, как дед, решили не трогаться с места.

"Старое дерево не приживается в чужом краю... Засохнет в странствиях, не успев пустить корней в неведомую почву..."

Кому могло прийти в голову, что еще до захода солнца городок будет оккупирован! И старики, старухи с кладбища, где белеют каменные могильные плиты, будут брошены на дно оврага, рассекающего помещичий виноградник, и заживо засыпаны землей...

В церковь, что возле нашей школы, доставили убитых немецких офицеров. Справили по ним панихиду. Играли два военных оркестра - немецкий и итальянский. Ухали орудия. Отпевали три священника.

А в яме, на краю питарского виноградника, в пятистах метрах от церковной паперти, земля подымалась и опускалась, ходила ходуном. Умирали похороненные заживо. Заживо!.. Старики и старухи. Их рты были забиты кукурузными початками.

- Файн! Файн!

Над засыпанным оврагом торчали широко раскинутые в стороны руки старика... Голова с седой, всклокоченной бородой, запутавшейся в комьях земли. Ему заткнули рот полотнищем красного флага.

2

Дядю Штефэнаке забрали прямо с работы. Делал последние приготовления к обмолоту. Залез в паровик и помелом сметал сажу. Потом попробовал, не текут ли трубы.

Всего в саже, его привели на школьный двор.

Четверо рыжих толстомордых фашистов принуждали его преклонить колени перед односельчанами и попросить прощения. Вместо этого председатель вынул кисет, трут и кресало. В кукурузный лист щедро насыпал табачку - экономить не было никакого смысла - и стал высекать огонь. Немцы наперебой принялись его фотографировать. И тогда председатель рассердился: так чиркнул кресалом, что фитиль затлел в трех местах.

- Файн! Файн! - тараторили немцы.

Черные мундиры, засученные по локоть рукава, автомат на груди, фотокамера на боку. И черная эмблема смерти - череп, под ним две скрещенные кости...

Дядя Штефэнаке не позволил завязать себе глаза. Широкой спиной повернулся к убийцам, чуть втянув голову в плечи, словно за шиворот ему капала холодная вода...

Его похоронили в школьном саду.

Никто не плакал. Фашисты недоумевали. Несколько часов назад они убили секретаря сельсовета в Гирова. Его нашли в поле - полол кукурузу. Вместе со всей семьей. Жена, семеро детей. Детвору заставили вырыть отцу яму. Ему завязали глаза распашонкой младенца, который гулил в ивовом корытце среди кукурузных стеблей. Там от плача дрожало поле, долина. Семеро детей и женщина - и каждый плакал на свой лад. А здесь, в Кукоаре, - молчание. Сыновья председателя были на фронте. Жена работала дояркой и эвакуировалась вместе с колхозной фермой.

- Возьми замок, пойди повесь на его дом... Чтобы никто не вошел.

- А зачем вешать теперь замок? Замок - он для добрых людей. Какой с его прок нынче? - Фашисты срывали с петель запертые двери. Грабили кооперативы, магазины, склады.

- Хорошо, что ты не пошел на службу... - говорила мать отцу.

- Неизвестно, кому хорошо, кому плохо! - отвечал отец. - Может быть, лучше всего мертвым.

Нажимать на отца начали месяца два спустя. Духовенство и чиновники вернулись из-за Прута. Батюшка Устурой повадился к нам.

- Костя... Транснистрия* очень нуждается в священнослужителях. Там пусто, хоть шаром покати... Наш братский долг - вернуть людей в лоно веры...

_______________

* Так оккупанты именовали Заднестровье (до Буга), присоединенное к Румынскому королевству.

- Не поеду, батюшка.

- Подумай, посоветуйся с женой.

На восток днем и ночью тянулись войска разноязычных армий.

Проходили немцы, и мальчишки с крохотными телятами убегали в глубь леса. Немцы очень любили мясо таких, еще с молочными зубами, сосунков.

Когда проходили итальянцы, женщины прятали кошек в духовках и дымоходах. Война принесла нищету, голод, а с ними - тьму мышей. Поэтому в Кукоаре кошками дорожили. Итальянец же как услышит, что кошка мяукает, прямо-таки шалеет...

- Костя... Церковный совет. Все зажиточные сельчане говорят, что вел ты себя достойно, не принимал должностей и почестей от большевиков... Но... настало время хорошо подумать. Кто не с нами - тот против нас. А тебя спросят в примарии: с кем ты?

- С Кукоарой он, батюшка! Все беш-майоры с Кукоарой!

- Добрый день, дед Тоадер! Как живете-можете?

- Воюю со старостью.

- Решето еще вертится?

- Вертится, святой отец!

- Фасоль еще сажаешь?

- Сажаю, батюшка... Но вымениваю на мясо.

- Ты совсем не изменился.

- Мои кости для этого слишком старые.

При деде поп не хотел говорить с отцом о государственных интересах. Толковал о мелочах. Рассказывал, как справлял пасху в Олтении*. Но когда старик удалился, продолжал свои уговоры:

_______________

* О л т е н и я - область в Румынии.

- Забудем былые раздоры, Костя... Мы же были детьми. А дети - они безжалостные, беспощадные... Ты обзывал нас чесночниками, мы жаловались отцу... А старик был крутого нрава...

- Что было, то сплыло, батюшка. Сколько воды утекло... Мне уже поздно начинать все сначала.

- На праведный путь никогда не поздно вступить...

- И заблудшая овца, которая возвращается в стадо, особенно в цене...

- Костя! - Батюшка поднял руки. - Где-то мы были неправы. Сознаю... Несправедливо поступили с вами...

- Нет, все было как надо. И теперь вы не ошиблись. Во имя неба хотите, чтобы я верой и правдой служил земле. Тому же, чему служат и кресты на самолетах!

- Костя!

- Нет, отец, вы меня выслушайте...

- Скажи лучше, где бы мне раздобыть овса для лошадей? - Под левым глазом у попа затрепетала жилка.

С тех пор ни священник, ни члены церковного совета больше не тревожили отца.

Пришла зима в Кукоару. Деревья трещали от стужи. Толковали, что война распахнула ворота русской зимы, и она показала зубы... Итальянцы возвращались с передовой с отмороженными пальцами. Немцы затыкали оголенные участки фронта венграми и румынами. Воинственный маршал Антонеску, дабы преподать итальянцам урок хорошего тона, приказал зашить карманы шинелей у румынских солдат. Румынский воин призван сражаться с противником, а не держать руки в карманах, покуда вши не отгрызут ногтей.

Жены кукоарянских чиновников и духовных лиц, во главе с попадьей, собирали шерсть, старые носки, поношенные шарфики, рукавицы, устраивали посиделки, где женщины вязали варежки для фронтовиков.

В ту зиму хлебнули лиха мужики. Те, чьи делянки были под кок-сагызом, помирали с голоду. Приходилось батрачить. Ну и кок-сагыз... Вовек его не забудут!

Наше семейство трудилось на копке картофеля у Георге Негарэ. Ну и везучий же он! Все четыре гектара земли, окруженные лесом, угодили под картошку и уродили отменно. Буковинская картошка! Каждый клубень не меньше головы Аники.

Отец вместе с Георге Негарэ изо дня в день возил картошку на железнодорожную станцию в Калараш.

- На редкость удачливый Георге Негарэ. У него и петух несется, - так говорили люди.

Они знали, что говорили. Негарэ богател с каждым днем. Ни примарь, ни шеф поста не смели им помыкать.

- После того как господин Негарэ соберет картошфель, может, пойдешь к нам на службу? - искушал примарь отца.

- А детей кормить кок-сагызом?

- Заработок у нас лучше, чем у Негарэ. Мы даем время на размышление. Подбери, что тебе по душе. Хочешь торговать пшеницей - пожалуйста! Банк выдаст ссуду. Камера агриколэ* - тоже. Хочешь собирать коноплю, шерсть, сою, - изволь...

_______________

* К а м е р а а г р и к о л э - сельскохозяйственное учреждение времен оккупации.

Мать засомневалась: что лучше - стоять у плуга или попытать счастья в торговле? Никак не могла решить. И в торговле свой соблазн. Недаром мать похожа на бабушку. Но с другой стороны, она боялась оторвать отца от дома. Плохо, когда хозяйка на пороге, а хозяин в дороге. И еще мать понимала своим бабьим умом: ничто не портит человека так сильно, как деньги, заработанные легко.

3

Дед был нарасхват.

Камера агриколэ выписывала из Германии всевозможные веялки и триеры триеры у нас называли цилиндрами. Но никакая техника не могла выловить весь плевел и куколь из пшеницы. Выручало только дедушкино решето.

- Охота вам, беш-майоры, батрачить у Негарэ? Лучше бы переняли мое ремесло.

Старел дедушка. В молодости мог пропустить через решето десять тонн зерна подряд, теперь едва справлялся с тремя. По вечерам не мог разогнуть спину. Но при всем этом кукоарские скупщики хлеба и торговцы из других сел приезжали за дедом, словно за доктором. Его увозили на подводе, сулили отборные яства. Не говоря о том, что стопка водки и хвост селедки у любого скупщика всегда под рукой. Без этого старик о работе и слушать не хотел.

- У меня щенки не подыхают с голоду, а вам жалко глотка водки да ржавой селедки! Тогда сами очищайте свою пшеницу, коровьи образины!

Потребности старика устраивали всех - у чужих он не признавал никакой пищи, кроме "фабричной": хлеб, маслины, хвост селедки!

Работал он и на морозе.

От холода перехватывало дыхание. Ветер и тот словно оцепенел. Морозный воздух дрожал, переливался, словно марево в летний зной. От стужи всю ночь трещали деревья. Когда мать открывала оконце на печи, чтобы проветрить комнату, в первый миг ни тепло не могло вырваться наружу, ни свежесть пробиться в дом. Лишь потом врывался холод. Когда я выходил на улицу, от мороза на глазах выступали слезы, словно хлебнул неразведенного спирта.

- Рассердил немец русского. А москаль как обозлится, беш-майор, он такой... Я еще был щенком, когда русские перешли Дунай. Четыре тысячи телег с волами, груженных провиантом! По льду, как по мосту! Русскому устроишь кровопускание, он потом цацкаться не станет. Так и знай, батюшка!

Я, развесив уши, слушал разговор деда с попом.

- Неблагодарность - страшный грех. Когда еще людям жилось так хорошо? Вот вы, дед Тоадер, пожилой человек, - помните время, чтоб цены на пшеницу были высокие, как теперь?

- Да-а, батюшка, а на что они, деньги? Нет хуже, чем когда ты, как монета, переходишь из рук в руки... Монета - глаз дьявола, уподобишься ей - протянешь ноги. А что немец делает? Обмолачивает нашу пшеницу, печет караваи, а нам посылает пачки денег, чтобы мы, прости господи, подтирались... Купил я недавно бабе юбку... решил порадовать на старости лет. А тут дождь...

- Эрзац не выносит дождя...

- Так на кой леший мне деньги? Отдаю их мануфактурщику, а потом прошумел дождь - и гуляй с голым задом.

- Верно говоришь, дед Тоадер. Но ничего не поделаешь, война.

- Поделаешь! Не надо продавать пшеницу немцам.

- Придут и даром заберут.

- Все равно даром получается.

- Ты, дед, не разбрасывайся словами...

- Ничего, батюшка, пусть чины опасаются. А мое дело решено. Из меня теперь ни праведника, ни злодея... Боюсь я их! Одной ногой в могиле, да еще не говорить то, что думаю? Они меня обобрали, баба моя опозорилась, а я - молчи. С голой задницей шла всю дорогу из города. И мне еще молчать? Терпеть?!

- Потише, дед Тоадер, накличешь беду.

- Прости, батюшка... Нет моего терпенья. Стыдно за всех нас. И особливо за вас!..

- Немцы тоже поджали хвост.

- Что, не сладко им?

- Погнали их... Из-под Москвы...

- Похоже, батюшка, просыпается москаль. И нравится мне, что ты, хоть и драпанул за Прут, все же не забыл, что русский...

- Тише, Тоадер, как бы матушка не услышала.

- Не бойся, батя, никто не услышит - могила.

Дедушка взглянул на меня и сделал выразительный жест: так откручивают голову курице, чтобы не кудахтала. Я понял без слов: много слушай, да мало помни!

- Есть все-таки прок и от этой проволоки! - усмехнулся дед, кивнув на радиоантенну. - Прости, батюшка, не думал дожить до этого времени. В молодости мы с твоим отцом вместе за девушками ухаживали. Тогда разница между попом и мирянином была не такая, беш-майор! Я твоему отцу, Федору, много услуг оказывал, да будет земля ему пухом. Человек он был не хуже меня. Любил вино, и попадья не раз отнимала у него ключи от погреба, чисто моя баба. То-то были времена! Ведрами пили вино. Пили, разливали, а еще оставалось. Стояли полные бочки прямо на винограднике. Сегодня ты пройдешь мимо моей бочки - пей на здоровье, сколько душе угодно. Завтра я мимо твоей, отведаю глоток, другой. И корчмы были - не теперешние. Уплатишь, сколько надо, и пей, сколько выпьешь, никто не отмеривает. Теперь старуха запирает на замок погреб, а мне что делать - хоть прыгай с досады, ей дела нет, коровья образина!..

По дедушкиным словам выходило, что некогда рай помещался на земле, и было это в годы его молодости. Но сдается мне, что не из-за чудодейственного вина край наш казался ему землей обетованной. Попросту так уж человек устроен: у каждого своя молодость, когда он ничем не болеет и любая еда на пользу, когда он не считает оставшиеся дни, живет вольготно, без оглядки. Ведь и в дедушкином раю случались засушливые годы, и мужики вспахивали и засевали проселочные дороги, чтоб хоть к будущему году наскрести семена. И в том же раю солнце тонуло в тучах саранчи. Стар и млад поднимались на битву: жгли костры, копали канавы на ее пути. Но зеленые тучи наплывали, затмевая солнце. Скот подыхал с голоду. Умирали люди. Бурьяна - и то не увидишь, все будто выгорело. Высохли леса. Только рыбам посчастливилось: они одни и выжили.

А потом хлынул ливень. Настоящий потоп. Виноградники и поля захлебывались, каждая долина превратилась в озеро, и на его поверхности, слоем толщиной в вершок, плавала саранча. Бурлящие ручьи уносили ее в море, на прокорм рыбам.

Вспоминая молодость, дедушка забывал о многом. И о нашествии саранчи, и о тифозных эпидемиях в годы войн. В памяти оставались только бочки первача, кусты "рара-нягрэ", "муската", "изабеллы". Бочки были такие огромные, что впритирку к ним могла развернуться телега с волами.

Я бы напомнил дедушке кое-что о том рае, но дедушка задирист и горяч. Еще придерется:

- Ты, дьявольское семя, будешь меня вруном делать! Ты меня станешь учить?!

И кинется за мной, вооруженный палкой от решета. Тогда держись! Придется драпать самым постыдным образом, хотя на губе у меня уже пушок, а по вечерам я ухаживаю за девушками.

В тот вечер я привел деда, изрядно подвыпившего у попа. Батюшка Устурой явил свою щедрость. Я боялся, что вообще не смогу вытащить дедушку домой. Много лет назад, здесь же, у попа, дед провеивал пшеницу и вернулся домой с поврежденной ключицей. Выпили на славу, и дед оступился на завалинке. С тех пор он не мог причесаться, не мог поднять руку и поднести к затылку, не мог перекреститься...

4

- Что тебе дать, Василе, хлеба или калача?

- Можно и калач... Он тоже лицо Христово.

- Хорошо, Василикэ.

Искорки шипучего белого вина прыгали и гасли на заскорузлой руке Негарэ.

Бадя Василе что-то долго держал стакан в руке. Отец снял суман, ловко накинул на обеих лошадей. Поторопил:

- Ну, давай, Василе, пей! Не держи долго монаха в гостях. Пей! Жевать будем в дороге.

- О-ха-ха! - раскатисто, по-пастушески хохотал Василе.

- Будем здоровы, сосед! - поклонился Негарэ и отцу. - Сколько жить будем, чтобы слышали друг о друге только хорошее.

Куда уж лучше, чем теперь! Негарэ и не снилось, что он так разживется. Даже тогда, когда цыгане предсказали ему богатство и обобрали. Но человек и от добра ищет добра... как ненасытная коза!

Тяжелые, окутанные паром поезда мчались на восток. На платформах стояли пушки, танки. Солдаты ехали даже на крышах вагонов.

Назад поезда привозили раненых и убитых. Поля вдоль железнодорожной колеи долго еще пахли после этого камфорой и гноем. Было когда-то и другое время, поезда пахли пшеницей... советской пшеницей, которую везли в Германию.

Теперь картошка Негарэ была в чести. Ее покупали, как свежий хлеб. Известное дело, картошка не даст умереть с голодухи.

В разгар зимней стужи Негарэ открывал яму с картофелем, нагружал сани, вез на базар и драл втридорога. Мы с Митрей помогали нагружать. Отбирали картошку. Приносили солому, чтобы укутать мешки.

- Слушай, Митря, кто лазил в эту яму? Так-то ты караулишь картошку?

- Никто не лазил, тебе показалось.

- Смотри у меня, Митря, поплатишься.

Сани уехали. Мы с Митрей шли в землянку.

Вокруг стоял немой заиндевелый лес. А в землянке тепло, уютно.

- Посмотрел бы ты, как прибегают зайцы из леса. Чуть смеркнется, ветер уляжется, они уже тут как тут. За картошкой! Я им специально оставляю несколько штук. Погрызут, потом лапками ковыряют в зубах. Умора! Думают, что никто их не видит. Подбегают почти к самой землянке. И милуются с зайчихами. А в феврале у них приплод. Самые прыткие зайцы рождаются в феврале.

- Значит, подкармливаешь зайцев картошкой? Отец догадался, что лазишь в яму...

- Ты, Фрунзэ, умеешь беречь секреты? - Митря пристально посмотрел мне в глаза.

- Очень.

- Видишь этот пистолет? Угадай: откуда?

- Откуда?

- От партизан.

- Что, что?

- Глухому семь раз обедню не служат.

- Не валяй дурака.

- Смотри у меня, проговоришься...

- А если отец застукает?

- Застукает, тогда плохо. А вдруг обойдется... Видел я троих русских в белых полушубках... И несколько комсомольцев из Бравичей. Девушка одна была с ними. Лицом белей городского неба.

В девушках Митря знал толк. По этой части глаз у него наметан. Такого бабьего угодника поискать! Никогда не пройдет мимо девушки, чтобы не задеть, не ущипнуть, не обнять. Митре и умывать лицо незачем было: в него плевали девушки.

От такого повесы всего можно было ждать. Он мог продать налево несколько мешков картошки. Нанять на эти деньги музыкантов. Растранжирить на папиросы. Мог выдумать, что отдал партизанам, а на самом деле отнести какой-нибудь вдове, чтобы там погреться.

В новогоднюю ночь партизаны подожгли банковские склады, камеру агриколэ. Одновременно с нескольких сторон. Горела конопля, горели камышовые кровли. И никто не мог подступиться: пшеница и соя стреляли, подобно пушечной картечи, во все стороны.

На следующий день Митря зашел ко мне. Он покачивался и тараторил колядку:

- Живите, цветите... как яблони, как груши...

В согласии с обычаем посыпал нас пшеницей, пожелал хорошего года, потом сделал мне знак следовать за ним.

- Что скажешь? Красивый был костер?

Митря смеялся над шефом жандармского поста. Нагнали на него страху партизаны. Теперь господин Викол боялся двух вещей: что попадет в руки партизан или что его переведут на Украину, а это все равно что смертная казнь. От партизан шеф надежно забаррикадировался: еженощно караульную службу возле жандармского поста несли шестнадцать мужиков и три подводы с хорошими конями. Сельчане обязаны были являться с железными вилами и сидеть в засаде, где им будет приказано. Трое жандармов, составлявшие гарнизон поста, тоже дежурили всю ночь. На кухне. Все пошло шиворот-навыворот. Ночи стали днями, дни - ночами. Много лиха хлебнули люди. Не спали в своих постелях. Словно много навоюешь железными вилами в потемках!

После Нового года в Кукоару прибыл странный взвод. Майор, несколько младших офицеров, все остальные - капралы и сержанты.

Шеф поста был на седьмом небе от радости. Армия остается армией. Следом за взводом прибыло снаряжение. Два трофейных русских пулемета. Три подводы, нагруженные советскими винтовками и множеством патронов.

- Эй, Шкварка! - рявкнул майор на шефа поста.

- Слушаюсь, господин майор!

- Расквартируй мне этих ребят в хороших домах. А то получишь чертей... Ну, живо!

- Слушаюсь, господин майор!

Майор был из фронтовиков. Трижды ранен, судя по желтым нашивкам на рукаве. И по явной хромоте. Настоящий герой. Уж он-то понюхал пороху. Плутоньер знал: иначе чем Шкваркой и Губошлепом его величать не будут. Ни в какой армии, наверно, не благоволят к жандармерии. Для всех жандарм остается жандармом.

- Слушай-ка, шеф, ты грамотный?

- Так точно, господин майор. Окончил школу младших офицеров.

- К черту школу. Я сюда прибыл муштровать мужиков. Ты должен помогать мне. С должным рвением.

После этих слов майор даже не ответил на приветствие шефа. На дороге ждал выстроенный взвод. Офицеры стояли во главе строя и ждали команды.

- Взвод, смирно! - распорядился майор. - С песней шагом марш!

Они направились к церкви. Там как раз освящали воду.

Плутоньер Викол рысцой побежал вслед за взводом, тряся огромным животом. Не зря майор обозвал его Шкваркой. Если бы Викола вздумали растопить, много натекло бы жира.

Мы с Митрей шли за колонной, подпевая. То была немецкая песня:

Мы - Европы слава,

Мы - Европы щит!

Возле Сталинграда

Фронт врага трещит.

Во всех газетах писали о сражениях в донских степях. Согласно сообщениям большевики кидали в пекло войны даже школьников. Молодых и старых связывали цепями, за ними в траншеях стояли пулеметы, заставлявшие сражаться не на жизнь, а на смерть...

И вот узнаем: оказывается, щит Европы уже на берегах Волги!..

Обстоятельные разговоры о Сталинграде начались несколько поздней. Когда чиновники Кукоары приладили к рукавам черные ленточки. Когда были запрещены хороводы и свадьбы, когда батюшка Устурой служил панихиду в церкви и молил господа отверзнуть райские врата для "героев Сталинграда".

5

Бахский луг, еще недавно искрившийся чистым снегом, изрезали черные траншеи. С утра до вечера не смолкали военные команды, брань, и даже все воскресенье трещали пулеметы, автоматы, бухали пушки.

На посиделки к женщинам заглядывали сам примарь и шеф поста. Каждой бабе выдавали шерсть - по килограмму, - и в срок надо было сдать носки и варежки для фронтовиков.

Село, затерянное в лесах, забытое богом и людьми, зажило на военный лад. На каждом шагу - муштра.

Бадя Василе Суфлецелу, признанный советскими врачами негодным к строевой, теперь стал бравым воякой. Бедняга! Василе готов был спрятаться хоть к волку в пасть, только не оказаться в лапах военного фельдшера. Целый месяц его поили хиной. Только увидит издалека белый халат, уже начинается горькая отрыжка.

Бадя Василе основательно забил затычкой бочку вина, чтобы сохранилось до пасхи. Но разве убережешь? Сначала надо было задобрить санитара, чтобы спастись от хины, потом - офицера, чтобы освободил от строевой. Надо же человеку отлучиться на денек-два! Жена разродилась и теперь замерзала вместе с младенцем. Некому было принести полешко в дом.

Никогда я не думал, что в селе у нас столько мужиков. Каждому сержанту выделили по отделению. Были среди вояк и близорукие, и косоглазые. Но из пулеметов так косили, что лес стонал. Румынская армия оснастилась. В былое время, если, случалось, у рекрута украдут винтовку, от тюрьмы можно было спастись, заплатив не меньше, чем стоимость делянки земли. За лишний выстрел тоже взымали. И вдобавок еще выбивали зубы. Теперь в каждом взводе были станковый и два ручных пулемета, четыре противотанковых ружья. Каждый кукоарский мужик с утра до вечера был при винтовке, номер которой должен был помнить назубок. Кроме того, он был обязан в случае тревоги быстро найти ее в пирамиде. Но домой никому не разрешали брать оружие.

- Что, господин сержант, не доверяете винтовку? - поинтересовался Митря ехидно. - А ведь мужик понес бы ее домой, высушил на печи, в тепле, протер бы...

- И нос нам утер бы! Улизнул бы в лес к партизанам...

И я и Митря ходили на строевую подготовку раз в неделю.

Призывной пункт продал каждому из допризывников по деревянной винтовке. Ее мы имели право носить домой и даже дразнить ею собак по дороге. Но Митре хотелось узнать, не собираются ли выдать парням постарше настоящее оружие. А то, глядишь, останемся со своими дубинками. Девушки засмеют.

Но нам ничто не угрожало. Сколько раз ни заходил разговор о фронте, о настоящих винтовках, сержанты открыто говорили:

- Везет вам: большевики вы, потому не берут вас на фронт... К русским перебегаете, черт бы вас побрал! Жрете здесь хлеб с салом, понятия не имеете о карточной системе. Вам еще винтовки домой подавай! Половина бессарабцев перебежала к большевикам. А те, что остались, тоже в лес смотрят...

Во время перекура мы все были вместе, как добрые односельчане. Верно сказал один сержант на теоретическом занятии: "Армия - это сборище дураков, помноженное на единицу потерянного времени". Майору как-то взбрело вызвать бадю Василе перед строем и заставить его тут же приспустить штаны.

- Что вы... У меня дети дома!

- Лоботряс, приказ не подлежит обсуждению!

Какой-то капрал любил наигрывать на гребешке. Мы стояли вокруг него, удивлялись, как ловко и складно у него получается.

Но больше всего на этих сборах говорили о фронте. Все наши инструкторы побывали на передовой, не раз ходили в атаку. У каждого было о чем рассказать. И все, что они рассказывали, было войной. Но совсем не такой, как она выглядела в газетах.

Самым большим несчастьем для них была поправка после ранения. Это означало - предписание в зубы и снова на фронт. А вместо них прибывали другие раненые... Другие инструкторы.

Миновала весна. Все лето нас тоже муштровали. Раненых становилось все больше. Двухэтажная теленештская больница была битком набита одними только фронтовиками. Донской плацдарм! Крым! Искалеченные благодарили бога, что остались в живых. Но не всем хватало сил для благодарности. Иных переносили через дорогу: в церковный двор, на погост, где им предстояло спать сном праведных, под вечной сенью сосен. В лучший мир иногда отправлялись и уцелевшие, выздоровевшие наши инструкторы: их бросали против партизан. И многие не возвращались. Помню, однажды протрубили тревогу. Допризывников погнали окружать лес - вели, как скот на бойню. С деревянными винтовками наперевес шли к Германештскому лесу. Правда, мы были вооружены теорией: вражеских парашютистов следует атаковать без страха; пока парашютист в воздухе, он не способен оказывать сопротивление. Но лишь после боя выяснилось, как плохо была связана эта теория с практикой. Половину наших инструкторов доставили домой завернутыми в брезент. Не на Дону и не в Крыму легли костьми - в гуще леса, где трава так усеяна цветами, что некуда ногу поставить...

Три парашюта лежали на кустах, как три белых мотылька, отдыхающих на цветах после долгого полета.

Парашютистов было всего трое. Казалось, они спали крепким предутренним сном. Но они уже не слышали, как жужжат пчелы в чашечках лепестков. Уже не понимали, что голос кукушки кому-то отсчитывает долгие годы.

Когда похолодало и начались первые заморозки, стали молоть пшеницу, и не только на теленештской мельнице, а везде, во всем крае. Поступил приказ: молоть только темную муку. И на фронте тоже все перемалывалось.

Раненые и контуженые выходили на балкон теленештской больницы, пели печальную песню с простыми словами:

Полон боли, полон стонов,

Едет поезд, семь вагонов.

Семь вагонов раненых,

В Сталинграде раненных...

И потом ее пели уже не только солдаты. Пели ее парни на прополке, и у девушек бежали слезы из глаз. Песня была и сентиментальная и жестокая и звучала, как старинная дойна:

Голосит один из них:

- Помогите же, куда вы!

Или дайте мне отравы,

Чтобы я навек утих.

В другую пору песню запретили бы, как запретили хороводы и свадьбы. Но теперь деваться некуда: во всех церквах пели вечную память павшим под Сталинградом. Армия и чиновники были в трауре, повесили носы: пусть поют что хотят.

Посмотри на звезды, мама,

И увидишь дни мои...

Посмотри на месяц, мама,

И поймешь, что я погиб.

У стен Сталинграда погибли десятки тысяч человек. Были среди них и мирные крестьяне, привыкшие делиться своими горестями с небом и звездами, когда других собеседников не было. От них и дошла эта песня домой.

Прижилась эта песня и в Кукоаре. Пели ее при расставании те, кто уходил на фронт. Ясно понимали: их везут на погибель. Многие больше не вернутся. И лишь слабая надежда: вдруг пуля найдет кого-нибудь другого в бескрайних степях?..

На исходе 1943 года почтальон обошел семь дворов, принес слезы... Появились первые сироты и вдовы войны и у нас в Кукоаре. С каждой неделей их становилось все больше.

Пропавших без вести - засыпанных в окопах, утонувших в Черном море, сгинувших в топях крымских болот - местные власти причисляли к перебежчикам. Над ними долго висело проклятие войны и забвения...

Линию фронта постоянно "сокращали" и "выравнивали". Даже дураки понимали, что это значит - отступление.

В один прекрасный день, подобно саранче, налетели на нас нескончаемые стада. То были коровы бурой масти, совсем не знакомой нам породы. Изможденные, изголодавшиеся, они ломали загоны, перепрыгивали через ограды и пожирали сено, солому, давясь от жадности.

Подслеповатые хромые немцы, укутанные женскими платками, сидели верхом на коровах. Немцы гнали стада на запад, обшарпанные, грязные; двумя пальцами они показывали, как по ним бегают вши.

Но помочь им было нечем: три года Кукоара в глаза не видела мыла. И слово "найн" снова поворачивало немцев лицом к западу... На недолгом привале они выворачивали наизнанку белье. Вид у них был такой жалкий, что даже Иосуб Вырлан, этот дьявол, расчувствовался, пошел домой и принес на церковный двор большой бурлуй вина, три хлеба, овечью брынзу. Угостил немцев, и тут черт дернул его вспомнить о скрипке. К нему кинулся пожилой немец, затараторил что-то. Иосуб принес скрипку. Поиграл немного сам, потом скрипку взял немец. Мать честная! Солдаты перестали копошиться в своих рубахах, взялись за руки и давай танцевать.

Сбежались дети со всей околицы. Даже дедушка Тоадер подошел. Смотрел, крестился. Немцы танцевали почти нагишом.

- Война капут! - сказал пожилой немец и пощелкал по бурлую Вырлана. Пустая посудина отозвалась гулко.

Тогда Иосуб принес еще бурлуй вина. И сам виноват, вспомнил, что вырос в Теленештах, где мать служила поденщицей - прачкой у лавочника-еврея. И вдруг заговорил на ломаном еврейском... С детства не говорил, помнил ровно столько, сколько нужно было, чтобы торговцы его не обвешивали, когда осенью продавал пшеницу: плуту везде мерещатся мошенники.

Немцы онемели. Немец, наигрывавший фокстрот, скрипнул смычком и схватил Вырлана за лацкан пиджака:

- Иуде? Иуде?

Тут повскакивали со своих мест все немцы, окружили Иосуба.

- Какой еще... Иуда?

У Вырлана дрожали колени.

- Откуда Иуда? - Иосуб стал креститься, чтобы убедить немцев в своей непричастности к евреям. Но немцы не выпускали его из круга.

Хорошо, подоспел вовремя Георге Негарэ: как раз шел к дедушкиному колодцу за водой. Георге встрял в разговор. Он четыре года прожил в немецком плену и запросто изъяснялся по-немецки.

- Верно сказано: не лезь поперед батьки в пекло... Иосуб принес им вина, и он же виноват. - И накинулся на соседа: - Мотай домой! И держи язык за зубами... Благодари бога, что спасся! - Потом обратился к дедушке: - А вы что скажете, дед Тоадер?

- Что тут скажешь? Дураков не сеют и не жнут... Смотрю на тебя, Иосуб, и думаю: хорошо, что тебя, дьявола, не укокошили. Им некогда вшей вытряхивать из своих шинелей, а тебе музыки захотелось, коровья образина!

Бабушка Домника взяла свежие калачи и пошла навстречу мужчинам к церкви.

- Пальнул бы в тебя немец во имя отца... и сына, и не стало бы твоего святого духа, а был бы тебе горячий калач! - проворчал дедушка.

Тут немцы поинтересовались у Негарэ, почему в кодрах калачи пекут в форме восьмерки. Негарэ пояснил, что так у них принято плести священное тесто: в память о сорока святых...

- Зер гут! Файн!..

- Зажги и дай им по свечке, Домника!

Похищенные коровы уже подкрепились чем бог послал, бродили по селу. Видимо опасаясь, как бы животные не заблудились, немцы стали выгонять стадо из Кукоары. Им помогали женщины, дети. Только бы скорей избавиться от коров! Эта голодная скотина способна сожрать не только соломенные кровли, но и волосы с головы. А пока еще доживем до зеленой травки, до первого хлеба... Эхе-хей!

- Сыграй-ка ты им марш, Домника! Сыграй на скрипке Иосуба, подзадоривал дед Тоадер бабушку.

- Ах ты, старый хрыч! - огрызнулась старушка.

Она неторопливо перешла дорогу, сутулая, несущая на плечах бремя старости, и вошла в наш двор.

МОСТ ВОСЬМОЙ

Весна благоволила к беднякам. И к бедной скотине, той, что еще уцелела.

Распогоживалось. Подсыхали тропинки.

Мужики ждали, когда наконец пройдет фронт.

Пора выходить сеять. Земля местами прогрелась на солнышке, задышала паром и прелью.

Весной и нам немного счастья привалило: раскисли проселочные дороги. Минуя села, утекал поток армий фюрера, скатываясь с холма возле Кукоары.

Немцы наведывались в село поживиться в овинах и коровниках. Налегке, без машин. Но скотину им в ту пору не так-то легко было найти: люди попрятали ее в самой глухомани кодр. А немцы, наученные горьким опытом, уважали леса: не было опушки или малейшей рощицы, откуда нельзя ждать гостинцев. Кодры им живо прострочивали портки... чтобы ум поднялся в голову, как говорил дедушка...

Да и армия была не та, что в сорок первом. Тогда сапоги сверкали, как зеркало. Тряпичные обезьянки и попугаи раскачивались в лимузинах. Белокурые немки сидели на коленях офицеров.

Но и теперь немцы любили комфорт: солдаты выламывали окна, двери у сельчан, свозили в Кулин лог, за околицу. Досками из крестьянских полов, балками из-под стрех обшивали и мостили блиндажи. Окна вставляли в землянки. Ради того же комфорта свезли даже школьные парты. Рассовали по траншеям, чтобы не сидеть на простудно-стылой земле.

Едва дорога подсохла, они приехали и сорвали крышу с церкви. Стояли мужики и бабы, смотрели, еле сдерживая гнев. А те нагружали стропила, зубоскалили. Рыжий немец наигрывал на гармонике, остальные - целая ватага - топтались с бревном, покуда укладывали в фургон ладно, пригнанно, с немецкой аккуратностью. Бревна нагружали на подводы, запряженные диковинными лошадьми, крупными, сильными что твои слоны! А ноги будто бадьи!

И это тоже была погоня за комфортом... как бы понадежнее зарыться в землю.

За несколько дней уйма пришлого люда промелькнула в нашем селе, обойденном дорогами и господом богом. Кто только не перебывал: австрияки, итальянцы, венгры. Не останавливались даже отведать, какая в колодцах вода. Отступали. Повстречав румынского солдата, ласково окликали:

- Камарад... Камарад!..

Но камарадам было не до них. Они были большие специалисты по части добывания лошадей, а если это не удавалось, улепетывали на своих двоих, оставляя австрияков и итальянцев с протянутыми руками и разинутыми ртами. Да еще успевали обложить отборной бранью.

Мы были рады донельзя, что уберегли лошадей. Забаррикадировали их в дедушкиной хате. Двери заложили тычками с виноградника, поверх навалили весь накопившийся за зиму навоз. И все же держали ухо востро - днем и ночью. Боялись, как бы кони со скуки не заржали: они у нас были молодые и глупые.

Каждую ночь мы им подбрасывали корм, поили. Через дыру в чердаке. И без конца поучали: будьте смирными, не балуйте. Потом по лестнице спускались внутрь, убирали и шепотом всю ночь разговаривали с ними, чтобы было им не так скучно. По-человечески упрашивали - не выдавайте нас!

Дед помогал нам во всем. Но и день-деньской ругался. Помер друг его Андрей. И дедушка ворчал:

- Ну вот... коровья образина! Не мог подождать... покуда фронт пройдет.

- Вы тоже... право! Как же подождать, если час пробил?

- Ты, Катинка, в мой борщ не дуй, - кричал старик на маму. - Не вздумай меня учить! Я знаю, что говорю. Кто его неволил пить холодное вино? И помер как раз, когда немец уматывает...

- Смерть всегда найдет причину... чтобы не оказаться виноватой.

- Ты что, меня будешь определять в школу? Кто здесь кукарекает курица или петух?

- Ладно, помолчи. Зачем тебе свара? - старался отец унять страсти. Он красиво выводил на длинных белых листках: "Сыпной тиф". Потом наклеивал их у входа в село, на воротах деда Андрея. Пуще всего боялись немцы партизан и сыпняка. Эти "лозунги" немного оберегали нас от немецкой саранчи. Но ненадолго.

Странная была армия. Входила в село, расквартировывалась. А когда солнце опускалось за деревья, двое верховых солдат, похожих на свадебных дружек, скакали по селу и гикали:

- Авек!.. Авек!.. Авек!..*

_______________

* Прочь! (нем.)

Тогда солдаты вскакивали, начинали суетиться, бренчать флягами, котелками - будто овечья отара, позванивая тронками, направлялась в долину.

В доме Вырлана обосновался штаб. Иосуб целый день слонялся по двору: вечером его выгоняли из дому. Спал где случится. И чертыхался неимоверно:

- Прижечь бы попу язык каленым железом. Это он мне привел этих постояльцев!

- Ты, беш-майор, поговорил бы с ними по-еврейски.

- Не приведи господь! Тоже мне, чистые! Дом смердит, как логово хорька. По нужде не выходят во двор!

- А ты еще завидовал Георге Негарэ, говорил, что везучий он человек... вся колхозная картошка оказалась на его делянке. Вот и тебе повезло. Ты же мелким бесом извивался, все хотел попасться на глаза начальству, выбиться в примари... Попу лизал пятки!..

Каждый вечер, когда немцы уходили на ужин, Вырлан облегченно осенял себя крестным знамением. И едва успевал убрать в доме, прилечь, как уже возвращались постояльцы, поднимали его с постели, выпроваживали за ворота и запирали за ним калитку. Потом начинали пьянствовать.

Дедушка смеялся, глядя в землю: как мог отомстить Вырлан батюшке Устурою? Пригрозить еще раз каленым железом? Батюшки давно и след простыл.

- Ищи ветра в поле! Иди спали ему пахоту, коровья образина!

Едва ли стоило в такую лихую пору смеяться над чужой бедой. В нашу калитку то и дело заглядывали кавалеристы. Говорили по-русски. Спешили, были возбуждены. Однажды, увидев отца, кавалеристы защелкали затворами пистолетов. Приказали подать вина. То были власовцы. Что оставалось отцу? Пошел, принес. Офицер велел налить в стаканы. Отец повиновался. Потом офицер опять подставил свой стакан. И так раз за разом. Пока отец наливал, офицер, хоть его и не тянули за язык, рассказывал, что против него воюют двое братьев и отец. К тому же он клял немцев, размахивал пистолетом: бегут владыки мира. Бегут, как зайцы. На опушке леса, возле Михалаша, немцы оставили в арьергарде их эскадрон. Завязался кровавый бой. От эскадрона уцелело несколько конников. И под теми лошади пали. Пусть отец достанет им коней. Коней и табака, если ему жить не надоело.

Я мгновенно кинулся за табаком, чтобы вызволить отца из беды. Прихватил кувшин жирного овечьего молока и помчался к дому попа. Батюшка Устурой покинул родное жилье, снова убежал за Прут. Теперь в его доме расположилась семья с Украины. Женщина, больная чахоткой, не могла дальше ехать из-за кровохарканья. Она работала переводчицей у немцев, а теперь ей суждено было встретить свой смертный час в покинутом поповском доме. На полу, без свечки умирала она...

Однажды я уже брал у них махорку. Тоже в обмен на молоко. Отец переводчицы, молчаливый старичок, имел целых полмешка.

Когда я вернулся домой и показал махорку, власовцы так обрадовались, что забыли о конях. Отец отделался легким испугом.

Вино развеселило офицера, он ударился в воспоминания. Рассказывал о том, как окончил военное училище, в звании лейтенанта попал на фронт. Дальше он в подробности не вдавался, но чувствовалось: одна мысль о немцах вызывает у него бешенство. Он дико хохотал и болтал без умолку о делах на фронте... Пил вино, смеялся:

- Русских ждете?

- Ничуть мы их не ждем... К тому же они далеко, наверно! - говорила мама с чисто крестьянской дипломатией: хотела выгородить отца.

- Хе-хе, очень далеко... Километрах в трех, за лесом.

Он не скрывал, сколько кавалеристов потерял эскадрон, сколько коней пало в бою на опушке леса.

Во всем виноваты немцы! Отступают - и не предупреждают союзников. Вообще немец нынче пошел не тот. Из стойкого и храброго солдата превратился в трусливую бабу!

2

Уже обозначились тропинки, подсохли поля. Проклюнулись бобы, расцвел кизил.

И вдруг - снегопад! Крупные и пушистые, словно вата, хлопья.

- Я, беш-майор, еще когда поглядел на свиную селезенку, предсказал, что зима будет долгая. А вы-то думали, что ее волки съели! Нет, зимушку им не съесть. Не забывайте приметы: ежели селезенка продолговатая и жирная у края, быть долгой зиме... Опять же по ласке можно судить. Если зверек этот в белоснежной шубке, зима будет добрая. Ну, а я не сегодня-завтра отправлюсь к Андрею... Сложу руки на груди. Вам-то, беш-майоры, жить да жить!..

Мать что-то считала на пальцах и бормотала себе под нос, потом сказала:

- Сегодня у нас восемнадцатое марта. До пасхи осталось...

- Ш-ш, слышите? Ветер поднялся, как бы пасха у нас не оказалась со снегом. На моем веку случалось...

Злобно и тоскливо завывал на дворе ветер. К вечеру все село потонуло в белой метели. За два шага не разглядеть человека. Земля смешалась с небом. Но крестьяне были довольны: может, в такое ненастье немцам не захочется ходить по селу.

Ночью, с полей, казалось, доносился крик, плач, сдавленные рыдания...

Мело почти до конца недели.

Утром из-за заносов невозможно было открыть дверь. Мы с отцом выбирались через чердачное оконце. Первым делом высвобождали из снежного плена дедушку. Без нашей помощи он бы не выбрался: окна у него зарешечены, чердак заложен, а лезть в дымоход - не тот возраст.

Старик нетерпеливо ждал нашего прихода у окна. Деревянную лопату держал наготове. На ночь он ее всегда вносил в дом - посушить.

Потом мы втроем прокладывали дорожки среди сугробов. Первым делом к конюшне - напоить лошадей. Потом тропинка к курятнику - накормить птицу. Наконец, к овечьему загону. Овцы всегда оставались напоследок. Холод им нипочем. Лягут в своих шубах на снег, и никакой мороз их не проймет. И уже потом расчищали вход в погреб. Тут дед веселел и начинал лихо покручивать усы.

Но все, что имеет начало, имеет и конец: и метель улеглась.

Теперь мир показался мне еще прекрасней. Войны словно не было. И люди, и дома, и солнце - все выглядело обновленным, сказочным, затерянным среди снегов.

Шел я тогда к колодцу. Тропинка пролегла словно по дну ущелья двухметровой глубины. По бокам отвесные белые стены, выше моей головы.

Или выходил покормить коней... Солнце заглядывало мне в глаза из-за белых курганов.

В наших местах редко выпадает такой обильный снег. Поэтому дети очень любят бегать по сугробам, воображая, что они воины в белой крепости, где множество всяких таинственных ходов и переходов. Братишка мой, Никэ, не отставал от других ребят. Когда наступало время обеда, я искал его до одури в снежной пучине.

Однажды Никэ вернулся домой с парой немецких брюк. Не шуточное дело!

Отец круто взялся за него: откуда штаны?

- Из машины, в снегу застряла...

- Пошли, покажешь! - отец схватил его и потащил где волоком, где приподымая. Я увязался следом. Но лучше бы я остался дома.

То, что я увидел, болью отозвалось в сердце. Немцы поливали бензином машины и поджигали. Вместе с нагруженным добром: новой форменной одеждой, трикотажным бельем, хромовыми сапогами, рулонами мануфактуры.

Слава богу, я уже был не маленький. А что я видел? В начале войны мне еще семнадцати не стукнуло, сапоги носить время не подоспело. А когда подоспело, была война. И не носил я другой одежды, кроме домотканой, сработанной матерью, покрашенной бузиной и ореховыми выжимками. За три года войны я видел сапоги только у майора, который муштровал призывников. Больше знал крестьянскую обувку - постолы. Будь они благословенны - опора, спасенье мужика!

А теперь горели хромовые сапоги. Мягкие, шелковистые, из настоящей кожи. Носки, прочные что твое железо. А у меня вода хлюпала в постолах.

Ночью мне приснились хромовые сапоги. Они мне были тесны, жали. И дедушка ругал немцев, зачем они сшили такие тесные сапоги. У меня пощипывало глаза: немцы смазали сапоги чем-то едким. Вдруг я стал задыхаться... чувствовал, что погибаю... И открыл глаза.

В доме было светло. Митря двумя пальцами держал меня за нос. И заливался дурацким смехом.

Кроме него в комнате было четверо солдат. Называли отца папашей, мать - мамашей.

Я на них уставился спросонья, ничего не понимая. Солдаты стояли в полном снаряжении: у каждого за ремень заткнуты две противотанковые гранаты. Так дед затыкал ложку, когда отправлялся на прополку. Или топор, когда мы ходили в казенный лес воровать сухой терновник.

- Никак не разберусь, Катинка, наши или нет?.. Но деваться некуда. Они требуют, чтобы я показал им, где немецкий штаб...

- Не пущу! - вскочила мать. И мигом побежала за дедом. Привела.

- Катинка права, беш-майор... Я пойду! И никаких разговоров. Когда вам останется жить с мое, делайте что хотите, ваше дело, я вмешиваться не стану. Не знаете, что ли, - старость хуже смерти.

Зря старик ерепенился. Солдатам тоже сподручней было с ним. И они отправились, отпустив деда шагов на пятьдесят вперед.

В штабе немцев и в помине не было. Вырлан уже убирал сени. Дед поздоровался с ним, усмехнулся:

- Опять навоз выгребаешь?

- Ох, дед Тоадер, опаскудили они мне дом!

- Дело такое - чем вкусней жратва, тем зловонней... потроха.

Дед как нельзя лучше подходил для разведывательных операций. Голос его гудел, как удар колокола. Вся околица слушала его беседу с Вырланом. В конце концов теперь некого бояться...

- Подожгли амуницию... Уматывают ко всем чертям. И почему они не остановились в доме, где есть баба? Было бы кому постирать...

- Им нужна была квартира не с земляными полами... И на краю села. С твоего двора им легче драпать: между деревьями, кладбищем, прямо в Кулу... Там, говорят, они укреплялись.

Когда дедушка вернулся домой, стол уже был накрыт. Солдаты отведали несколько ложек брынзы со сметаной и почти мгновенно уснули, все четверо. Отец оберегал их сон, держа в руке стакан вина. Митря рассказывал, что привел их с сельской околицы. Заглянул, говорит, к Мариуце Лесничихе. И они туда. Митря никак не мог понять, что они хотят.

- А что ты в такую пору искал у Лесничихи?

- Хотел залатать ботинок у брата Мариуцы.

- Ну, ври дальше, - усмехнулся отец.

- Вдруг слышу: стучат в маленькое оконце, что на печи... Тут я вскочил как ужаленный...

- Тебе, значит, чинили ботинок на печи?

Дедушка что-то перестал понимать нынешнюю молодежь. Но тут Никэ не выдержал:

- Митря любовь крутит с Лесничихой!

- Что же ты, коровья образина? Там лижешься, а тут помалкиваешь...

- Ну, стало быть, пошел я открывать. Занавесил окна, засветил лампу. А слов их не понимаю. Тогда они вырвали из газеты портрет Ленина, приладили к стенке. Ага, сообразил я, наши. Но лучше все-таки повести к человеку, который их понимает... Пусть разберется, кто они, чего хотят.

- Трое суток глаз не смыкали, - сказал отец.

- Чего на них уставился? Если смотреть на спящего, проснется, беш-майор!

Я отвел глаза. Разведчики постанывали во сне. То ли от усталости, то ли от тесноты - все четверо уснули на одном топчане.

Когда я был маленький, мать меня иногда спрашивала:

- Что всего на свете слаще? С чем даже самый сильный человек не сладит?

Я тогда думал о всякой всячине: и о тепле, излучаемом печью, и о зимнем солнце, что тускло светит на дворе. И очень удивился, когда мать сказала:

- Сон, дурачок, сон слаще всего и сильней.

Теперь я стоял и смотрел, как спали разведчики, забыв про еду и вино. Только оружие лежало под рукой. Ручной пулемет, словно ставшая на задние лапы собака, упирался двумя металлическими ножками в подоконник. Смотрел во двор, оберегал его. Автоматы лежали возле посудной полки, в углу под тремя иконами.

Сон у человека на войне - заячий. Разведчики проснулись на заре. Вскочили, будто пшеница у них на поле осыпается, будто надо спешить на покос.

День еще не наступил, а гости наши встали, сняли ремни, ватники, гимнастерки и вышли в белых рубахах во двор умываться. Теперь они выглядели, как наши сельчане. Но случилось чудо! Вечером вошли к нам четверо солдат, а утром умываться вышли трое парней и девушка. Я смущался и морщился, когда сливал ей воду на руки и видел ее шею, грудь... Моет, чертяка, иерусалимские колокола!

Дедушка тоже опешил, смотрел слезящимися глазами, как девушка чистит зубы снегом. Женщина - она и на войне женщина.

- Вот и пришли русские!

Не успел дедушка произнести эти слова, как показались немцы. Крались вдоль забора, что-то показывая друг другу на краю села. Отодвинули старика с тропинки, указали на погреб, посоветовали - знаками - спрятаться там.

- Рус... Рус... пиф-паф! - объяснили они дедушке, мне, а также трем парням и девушке, умывавшимся возле завалинки.

Мы вбежали в дом. Солдаты мигом оделись, затянули пояса, приготовились к бою.

Один разведчик с ручным пулеметом перебрался в каса маре. Пробил отверстие под подоконником с таким расчетом, чтобы держать под обстрелом дорогу между нашим двором и кладбищем. Два полных диска, похожие на плачинты, стояли, прислоненные к стене. Солдат досадливо морщился как от зубной боли: нельзя было открыть огонь преждевременно.

Я выглянул в окно. Кладбище кишело убегавшими немцами. За каждым старым деревом, могильным холмиком пряталось их по два, по три.

- Ну вот, вернулись назад, гусаки проклятые. Подожгут они твой дом, Костаке... А я уже думал, что убрались восвояси.

Мать и Никэ спрятались в дедушкином погребе. Отец сел на завалинку, близ погреба, и караулил. Когда приближался какой-нибудь немец с автоматом, отец кричал:

- Киндер... Киндер!

Беда всему научит! Даже тому, чего сам от себя не ждешь. Вот и наш отец стал изъясняться по-немецки. Лихое было время. Всего несколько дней назад немцы расстреляли дядю Афтене. Вышел подбросить корове охапку кукурузных стеблей. И толкнула его нелегкая надеть серую бурку, похожую на шинель. Оттого и погиб. Упал прямо в коровьи ясли, на охапку стеблей...

Дедушка совсем не остерегался. Видимо, наступает время, когда каждый человек доходит до рубежа и ему все едино. И он уже не боится смерти. Ведь жизнь должна быть наслаждением, не мукой, - говорил дед.

Честно говоря, старик еще потому не прятался, что был на редкость любопытен. Сидел на глиняной завалинке, всматривался: что дальше? По этой же причине и я без конца искал себе работу во дворе. Носил сено лошадям, рубил дрова. Пока отец не схватил меня за руку:

- Я, кажется, проучу тебя, щенок! Не видишь? Не слышишь?

За дедушкиной хаткой гремело "ура", стрекотали пулеметы. Казалось, тысяча дятлов стучат своими острыми клювами по крыше.

В ответ затрещали автоматы из нашего дома. Немцы побежали по садам, сгибаясь под деревьями. Оттуда - в поле. В сторону Хожинешт, Гырбовца.

- Ура! - не помня себя, воскликнул я. В село пришло освобождение! Солдаты, спавшие у нас, выскочили во двор. Вместе с другими стали преследовать немцев.

- Вот коровьи образины. Потому и тянется три года война... Винтовки-то стреляют мимо.

Дедушка остановился возле убитого немца, чрезвычайно гордый, что ему досталась пара войлочных сапог на меху, отороченных кожей и на добротной подошве.

- Пойду я в засаду... А ты, Костаке, скажи им, пусть целятся, когда стреляют. А то смотри, сколько отбили веток и всего трех подстрелили гусаков. Знаешь, Костаке, плохой охотник, бывает, тоже бабахнет в целую стаю куропаток и ни одну не подобьет... А когда выберешь одну, хорошенько прицелишься - упадет к твоим ногам, беш-майор!.. Да грех жаловаться, валенки мне достались хорошие.

Дядя Ион Мустяцэ шел по воду с двумя ведрами, с ног до головы одетый во все немецкое. Дедушка вытаращил на него глаза. В эту форму могли бы уместиться два таких Иона.

- Ухитрился же ты...

- А что делать? Пришли ночью. Я и сам не знал. Спали у меня в сарае на сене. Немцы в одном углу, русские - в другом. На рассвете как сцепились, думал, конец моему сараю.

- Так уж повелось на свете... Дуракам всегда везет, беш-майор...

...Теплело. Солнце съедало пятна снега. Журчали ручьи. Наступишь на нетронуто-белый снег, и нога погружается по колено в ледяную жижу.

Хлюп, хлюп. Снежная каша брызгает в глаза, слепит лошадей, седоков.

У Митри в доме обосновался штаб - множество офицеров и один генерал. К этому дому шли провода, протянутые вдоль заборов, по деревьям, прямо по земле.

На большой белой стене Вырлана кто-то изобразил Гитлера, которого ломаная стрела молнии ударила по загривку. Под карикатурой написано: "Гитлер капут!"

Незадолго до этого близ наших ворот увязли несколько военных повозок. Отец, всегда готовый кинуться на помощь, выбежал с лопатой, стал подчищать снег, подталкивать задок, засыпать ездовых советами. Кто мог знать, что именно в этих повозках находился и комендант нашего села! Капитан спрыгнул на землю и вошел к нам в дом. Велел отцу выходить на службу. Командование назначило его председателем сельсовета. Первый вопрос, с которым к нему обратились в штабе дивизии, был такой: откуда взялось море возле деревни Баху? Ни на одной карте оно не значилось.

Бедный отец! Домой вернулся сумрачный.

- Сам Сталин интересуется... Откуда море между Сесенами и Баху.

- Так ты ему объясни, беш-майор: дождевое озеро недолго держится. Хлынули талые воды, вот тебе и море.

- Но лужа эта задерживает наступление... Под вечер пойду с мужиками копать окопы. Ты, Тоадер, заложи виноградными тычками и навозом погреб. Таков приказ штаба - заложить все погреба. Чтобы никто не выменивал вино на обмундирование... В кодровых селах, где много вина, раненых вдвое больше!

- Конечно... кровь господня мутит разум человеческий. Что же они, коровьи образины, пьют не в меру?

Отец был рачительный хозяин. Когда ему предстояла важная работа, на меня не полагался.

Не стал ждать моей помощи и на этот раз. Сам взялся за дело. Перенес целую гору деревянных тычек, уложил на двери погреба. Поверх тычек почти до вечера наваливал вилами навоз, пока не вырос целый холм высотой с наш дом. Потом поел и наскоро прилег отдохнуть. Как стемнеет, надо идти рыть окопы.

Тревожное время совсем выбило нас из колеи. Парни отлынивали от работы. Поговаривали, что нас возьмут в армию. Не зря дед сетовал, что столько пуль летит мимо. Недобитых врагов хватало и на мою долю. Это я видел своими глазами. Стрекотали сотни автоматов, пулеметы лаяли три часа, а убито всего три фашиста. Четвертый спрятался за срубом дедушкиного колодца, прождал, пока схлынула атака, и вышел с поднятыми руками.

В штабе писарь-кагульчанин сказал нам, что немцы дешево отделались. Из-за проклятой распутицы.

А Негарэ снова повезло.

Разбогатев на продаже колхозной картошки, он теперь вскрывал остальные ямы и сдавал сотни пудов картофеля в фонд Красной Армии. В доме стены под иконами сплошь оклеены военными благодарностями. Шли слухи, что его наградят орденом. Этого недоставало! Так задерет нос, что перестанет узнавать односельчан.

Я не упускал Вику из виду, потому что и кагульский писарь увивался за ней. Легче, пожалуй, пасти сто зайцев, чем уберечь одну восемнадцатилетнюю девушку!

С писарем все же следовало вести себя осмотрительней. Не задираться. А то однажды вечером, когда отец уехал с подводой за ранеными и некому было за меня вступиться, писарь отправил меня в наряд. Я должен был показать нескольким офицерам-связистам дорогу в Валя Майчий. Деваться некуда. Двинулись мы в сторону хожинештских мостов. Возле них сердце мое так сжалось, что стало, кажется, не больше блохи. В этом месте несколько дней назад немцы расстреляли Тоадера, сына Василе Апостола. Я боялся вдруг выскочат из-под моста какие-нибудь уцелевшие фрицы и возьмутся за меня? Не случайно ведь я тоже Тоадер. Не случайно хожу по тем же тропам. Свернули мы чуть правей мостов: осторожность в таких делах никогда не помешает.

Показался дом одного из гиришенских мужиков. Думал: мы там погреемся. Я был в "униформе Антонеску", с ног до головы одна ветошь. От холода зуб на зуб не попадал.

Двор нашего гиришенского хозяина был запружен до невозможности подводами и лошадьми. Крики, ржанье. И в доме, и в летней кухне русская речь. Почти все солдаты были в немецких прорезиненных плащах. Этого не хватало - попасться в лапы власовцам!

Да будет благословенна минута, когда я узнал, что это советские артиллеристы. Раздобыли где-то огромный медный котел, наполнили кодровым вином, высыпали в него мешок сахара, и получился великолепный извар. Сроду такого не пил!

Потом с меня сняли униформу румынского королевства и принесли две пары солдатского белья. Заставили надеть одну на другую. Брюки для меня нашлись странные: немецкие, кавалерийские. Поверх теплых рубашек надели лохматый полушубок. Теперь никакой мороз не проймет. Все шло неплохо, покуда не добрались до обуви. Сапог никак не могли подыскать для меня. И засмеялись солдаты: нога в просторных постолах растет дьявольски. Выдали лишь метр бумазеи на портянки. Жалко было совать такую материю в лаптишки. Будь ее немножко больше, вполне можно бы рубашку сшить. Но делать нечего... Пора в дорогу. Здоровье дороже любой бумазеи.

Валя Майчий... Здесь пролегала передовая линия. Не стихали тяжелые бои. В течение недели монастырские угодья трижды переходили из рук в руки. Немцам пришлись по вкусу опрятные и теплые кельи монашек, их выдержанное старое вино, вальцовая мельница, дававшая белую муку, скирды сена и особенно откормленные индюки. А если еще добавить, что на монастырских угодьях работали совсем молоденькие послушницы, станет понятно: такой комфорт редко встречается на фронте.

Теперь мне оставалось узнать, кто окопался на монастырской мельнице. На мое счастье, по монастырским угодьям бегали наши солдаты. Я показал штабным связистам дом игуменьи и хотел вернуться домой. Меня не отпустили. Погоди, говорят, мы тебе документ напишем, а то патрули могут задержать. Я попросил товарищей записать в документ всю одежду, что на мне. Чтобы никто не обвинил в воровстве. Чтобы никто не подкопался.

Они смеялись и качали головами. Наконец раздобыли мне пару немецких сапог. Молодец!.. Это слово я быстро выучился понимать. И домой вышагивал чрезвычайно гордый. На мне была военная форма, в кармане документ на нее. Рот мой в улыбке расплылся до ушей. И солнце, показавшее свой лик из-за гребня холма, тоже улыбалось.

Когда мужик обзаводится обновой, солнце всегда смеется от радости.

3

Когда я проснулся, село все было в воде и мокром снеге. Растаяла тонкая ледяная корка на лужах. Офицерам и солдатам пришлось заткнуть полы шинелей за пояс.

Я узнал, что среди штатских, прибывших вместе с армейскими частями, находится и второй секретарь Теленештского райкома партии, и секретарь Бравичского райкома.

Бравичский секретарь!.. Это он настоял, чтобы именно отец непременно сопровождал его по району. Сначала мы пошли мимо церковной ограды. Близ ветряных мельниц, на вершине холма, отец остановился и сказал:

- Вот видите, Николай Трофимович, там онишканские мельницы... Слева Цибирика и Мелешены. А в двух километрах отсюда - Бравичи... Ваш райцентр.

Загрузка...