Глава 3. Золотой Паланкин

Ламасов перебежал разлинованную, мокрую и черную, как масляная сковорода, бесконечно-длинную полосу проезжей части; перед ним, проскочившим нежданно на парковочную зону, затормозил выезжавший оттуда с жутким возмущенным гудением автомобиль, усиленно светя ему в нистагматические глаза бледно-голубыми фарами. Варфоломей отмахнулся и, подпрыгивая, вскочил по невысоким ступенькам универсама – непрерывно напевая, – открыл дверь в ликероводочный, мимолетно заметив бесплотное, просвечивающее, с разлитой по венам и артериям кровью, прозрачное отражение в стекле, где наравне с ним отразилась покрытая белоснежным лоском поляна с заброшенной, унылой, небезопасной площадкой для игр.

– …Таганка, все ночи, полные огня!

С ходу Варфоломей направился к рыжеволосой, полнотелой женщине, с двумя подбородками и линиями на жирной шее.

– Таганка, зачем сгубила ты меня?! Я твой навеки арестант, погибли мудрость и талант – занудной дряхлости обман! – в твоих стенах!

– Что это вы, товарищ лейтенант, подвываете?

– Здравствуй, Ульяночка, – бодро проговорил Ламасов.

– Наше вам с кисточкой, Варфоломей Владимирович…

– Значитца так, Ульяна, – Ламасов распахнул куртку.

– Вот так сразу?

Просунул руку за пазуху, вытащил бутылку в полиэтиленовом пакете и с глухим стуком поставил, двигая блюдце для мелочи.

– Давай-ка, душенька моя, Ульяночка, ты мне расскажешь в мелочах, детально и основательно, кто у тебя сегодня литровку взял? Или, может быть, вчера… для Ефремова на поминки…

Варфоломей вытащил диктофон и нажал кнопку записи.

– А что это бутылка-то… в пакете каком?

– Улика это, Ульяночка.

– Какая улика-то? – затараторила Ульяна, – к чему это вы?

– Убийство, Ульяночка, убийство. Ефремова застрелили.

Рыжеволосая, полнотелая, с румяными щеками, побледнела как Ефремовский труп. Обескровилась моментально, и будто даже волосы ее, огненно-рыжие, живые, привлекательные, с завитушками, поблекли тотчас, весь сок весенний, эфелиды на румяном округлом лице, в пятки ушло все, вся кровь до капли, будто взяли ее двумя большими пальцами в накрахмаленных перчатках, да сдавили как пипетку, и одной-единственной, сплошной, громадной обезжиренной каплей жизнь в ней упала, отжали ее, так что не осталось живого, теплого, а лишь холод.

– У-уф, Варфоломей Владимирович, вы что это… Вы ж меня не пугайте так, вы меня до седины прежде возраста доведете!

– А я вас и не пугаю, я вам факты излагаю, и надеюсь, уж больше, чем надеюсь, что и вы мне – факты-то изложите.

– Ефремова? Егора Епифановича-то… Убили?

– Да, Ульяночка, так что помогите мне состыковать, что к чему, потому что кружок подозреваемых – ого-го! не хилый, и все, понимаете, мутно, абстрактно, а пока я ни одной фигуры конкретной не вижу, никто не вырисовывается перед взором моим, а время-то – он ведь, понимаете, не ждет! – не на что ориентироваться нам, следователям и оперативникам, вот я и надеюсь, что вы моим ориентиром на темном-темном пути предварительного следствия будете, прошу вас, Ульяночка… ну?

Ульяна сложила ладони, губы сомкнула до белизны:

– Как вам… Кто? Спрашиваете, бутылку покупал?

– Да – спрашиваю, сам Ефремов?

– А знаете, нет… Был один.

– Вот, он-то мне и надобен. Опишите все, что помните.

Ульяна чуть скривила непроизвольно рот и поглядела вверх:

– …я помню, что раньше не бывало здесь его, молодой совсем, не старше пятнадцати-шестнадцати лет, росту вот такого! – женщина подняла дрожащую ладонь, – и убор у него головной запомнился, знаете, какой у евреев носят, эдакая шапочка на макушке, ермолками, их, по-моему, называют? Это мне сразу в глаза бросилось, не то, чтобы я против евреев, но он мне просто-напросто странным показался, идет такой, весь из себя, в куртке черной, кожанке – будьте-нате, ишь ты, думаю, герцог какой, пальцы большие в карманах брюк, как свистун какой петушится! – а у самого куртка-то старье заношенное, да и кожзаменитель небось, краска какая-то облезлая, и штаны старые, джинсовые брючки, а на ногах темно-коричневые полуботинки. Я ему, думаю, и конфету не продала бы… но вот, понимаете, Варфоломей Владимирович, как он со мной заговорил, то я почему-то к нему доверием прониклась, антипатию, как говорится, рукой сняло, вежливо говорил, и поздоровался добродушно, и дня доброго пожелал, и попрощался, и без толики фальшивости, непринужденно! Вот! Думаю, может, я просто поторопилась с выводами-то? Что ж… я и сама не без греха! Волосы, вот, у него были нестриженные, за уши зачесанные, под черной этой ермолкой, которая на честном слове держалась, вот, в общем, и все…

Ламасов покачал головой:

– Ну, так не пойдет. Имя не назвал… что конкретно говорил?

– Нет, не называл. Я ему и литровку-то продала, потому что он мне заявил – это вот, мол, Ефремову на поминки Тараса.

– Вспомни… умоляю, вспомни, Ульяночка, светоч ты мой благодатный в беспросветной ночи, с акцентом он говорил?

– А как тут понять? По-русски говорил… никакого акцента.

– Нет, Ульяночка, ты себя не убеждай, ты лучше припомни, может, он шепелявил, картавил, в нос говорил или что?

– Слушайте, Варфоломей Владимирович, у нас тут, – Ульяна себя красноречиво, звучно по шее указательным пальцем щелкнула, – у нас тут публика такая, да простит господи, у нас покупатели все шепелявят, заикаются, хрипят от пьянства!

– Да, пожалуй.

– Но вот у мальчика, который Ефремову бутылку брал, у него речь хорошая, вежливо он говорил со мной, как джентльмен…

– Бог с тобой, Ульяна.

– Ну как, сдала я экзамен, товарищ профессор?

– …ты фрукта опиши – физиономию, до волоска подробно, разглядывала ж, небось, личико-то миловидное, юношеское?

– Лицо худое, без жирного блеска, без воспалений всяких, кожа чистая, бледно-белая, лет ему пятнадцать-шестнадцать, глаза карие, кажется… светло-карие глаза и волосы русые.

– Ну, ты не портфолио для журнала мод составляешь, не на том внимание акцентируешь, Ульяночка, скажи-ка лучше, что необычное было во внешности… может быть, татуировка, травмы какие лица, переносица сломана, косоглазие, хромота, родимые пятна какие или одного-двух зубов недостает, если что глаз твой заприметил, мне любая деталь – как собаке кость!

– Нет, не припоминаю, простецкий парень оказался, ничего запоминающегося, таких пруд пруди у нас на районе.

– А ты не поинтересовалась, откуда он Ефремова знает?

– Куда уж там – у меня тут в обеденное время поток клиентуры. Пьющий у нас народ, Варфоломей Владимирович, безбожно пьющий. Это уже отдельная армия какая-то – все в алкоголики идут. Скоро аж по красной площади маршировать будут.

– В обеденное время, говоришь? Это в котором часу?

– Ну, между часом и двумя.

– Интересно. Значит, простецкий парень…

– Я так и сказала.

– И не показался он тебе возбужденным, нервным?

– А я что – ниже прилавка не заглядывала.

– Эрекция, Ульяна, не единственный критерий.

– Вы меня не смущайте.

– Ладно, образ мимолетный как вспышка молнии я выхватил из тьмы.

Ламасов выключил диктофон, убрал в карман, взял бутылку в пакете и издевательски-шутливо проговорил:

– …Вот, барышня, незадача у нас с вами получается, мы, значит, несовершеннолетним спиртное продаем?

– Для Ефремова ведь! Я ведь знаю, что он молодежь за продуктом присылает – а пусть побегают, чем сидят. Ну теперь везите меня в псарню свою гестаповскую, храбрый герр фюрер, я ведь первая преступница на районе! По мне следственный изолятор уже который год слезы льет – не нальется! Вот так и говори с вами…

– Да я шучу же, шучу! – побожился Ламасов.

– Смешно шутите, модест мусорский. Обижаете меня.

– Понахваталась ты, Ульяна, словечек от клиентуры своей. У вас телефон поблизости есть – а то мне бы скорый звоночек.

– А мы закрываемся с минуты на минуту, уже времени много.

– Ну-ну, не торопи события, Ульяна, время еще терпит.

– Пройдите за прилавок, телефон у нас здесь для разговоров.

Ламасов снял трубку, открыл блокнот и набрал номер.

– Надо вам еще что?

– Тишину и покой, Ульяночка. Т-с-с… Минуту.

– Кому звоните-то?

– Мужичку одному, Кузьмичу Эдуарду… Тихо. Ты поди, погуляй, не для чужих ушей разговор у нас напрашивается.

Варфоломей ждал ответа.


Откашливающийся голос прохрипел:

– Алле!

– Здравствуйте, я с Эдуардом Кузьмичом говорю?

– С ним… со мной, бишь.

– За поздний звонок извиняюсь, но не пугайтесь, меня зовут Варфоломей Владимирович Ламасов, я лейтенант милиции, звоню вам уточнить по поводу Акстафоя, Алексея Андреевича.

Голос недоуменный, вопрошающий, медленно понимающий:

– Акстафоя? А что Акстафой… погодите, вы из милиции?

– Да. Вы с Акстафоем знакомы?

– А его, сукина сына, что – того? – ну… тюкнули?

– Убили, хотите сказать? Нет, он жив-здоров.

– Я уж обрадовался, что на земле нашей православной чище стало – но нет, – ох, товарищ лейтенант, огорчаете меня!

– Значит, вы с Акстафоем знакомы.

– Да я эту погань, свинью, кровососа этого… вора, попрошайку жалкого, христарадника! Знаться не хочу с ним, тьфу-тьфу на таких людей, они не люди – а скоты, выкидыши порченые, лживое гнилье! Да и не знался бы ни с ним, ни с его женушкой. Оба хороши, обкорнали меня как барана, как овцу остригли, два кошелька им всучил по доброте душевной, божились и клялись, что в конце месяца вернут, рыдали мне в фуфайку, соплями да слезами уговаривали, а потом – ни слуху, ни духу ихнего паршивого, нечистого. Акстафой уволился от нас, теперь поди найди труса! Мне что ж, гоняться за ним?

Ламасов спокойно молчал.

Голос прервался, умолк, замешкался:

– А вы, говорите, лейтенант… как вас?

– Ламасов, Варфоломей Владимирович я.

– Да, Варфоломей Владимирович. Вы по какому вопросу?

– Собственно, я только поинтересоваться хотел по поводу Акстафоя.

– А что я ему… что он? Нет у меня для него слов лестных!

– Понимаю. Вам, например, какую сумму Акстафой должен?

Кузьмич, казалось, только и дожидался, что кто-то спросит:

– Они со своей женушкой затасканной, мымрой, меня на сорок пять тысяч раскрутили, дважды им давал, выудили из меня две зарплаты, чтобы ей штрафы гибэдэдэшные оплатить, по крайней мере, так мне они навешали, а кто знает, на что деньги ушли – может, на кайф какой, на наркотики, верно? Жуть, что Акстафой ваш, что жена его – простофиля, в сексе ходит надушенная, наодеколоненная, да и он как олух, воры! Вот теперь зажимают денежки мои – как хохлатая яйцо! Что ж их, люди знакомые содержать должны, паразитов этих, эту грязь в обличье человеческом? Все пахать должны на них, скажите мне! Ради чего они землю нашу топчут, марают своими похабщинами, что из детей их получится? По какому праву они отцами и матерями становятся? Кто им дозволение выписал? Вот вы мне скажите! У них отнять надо… отрезать, стерилизовать, оскопить, кастрировать как собак надо! Пользы от них – как от греха первородного!

Ламасов с серьезным видом покивал.

– Нет у меня охоты, Эдуард, на такие философские темы полемизировать, да и не в моей компетенции вопросы эти…

Но Кузьмич гнул свое:

– …надо было мне под видеозапись с них клятвенную брать у нотариуса! Но житуху я ему попортил, на рану соль насыпал, как оно в народе говорится, репутацию его подгноил, теперь от него люд честный шарахается как от черта прокаженного в разодранной рубахе, только завидят – бегом прочь! Потому как знают люди, уж если Акстафой с разговорами вдруг лезет к тебе после молчания продолжительного, то, в конце концов, даже если издали зайдет, то под финал – денег выклянчит обязательно! Это натура у него такая, а мне даже стыдно было бы и денег-то у него взять – я ж чувствую, что такие, как Акстафой, ничего своего не отдают. Одолжится он у другого Иванушки, так и будет круговорот крови циркулировать у должника врожденного, наследственного, одни долги другими долгами гасит – а долгов меньше не становится, но ему хоть бы хны!

Загрузка...