Серебряный воздух

Нижний город разбрелся по широкой луговине меж семи рек и речушек. Самая большая из них, Курдюмка, вытекает из оврага за северной оконечностью Алафейской горы и, прежде чем впасть в Иртыш, струит свои ржавые, плохо мылящиеся воды под высоченным, в тридцать с лишним саженей [18]. Чукманским мысом. Здесь в нее впадает речонка, которую жилецкие люди называют просто Ручьем. А дальше к Иртышу устремляется тоже небольшая, зато чистоводная, двумя ключами подпитанная речка, о которой следует сказать особо.

Получая чин сына боярского, Тырков и поместье впридачу к нему должен был получить. Но их в ту пору у Тобольского воеводства еще не было. Вот и предложил ему князь Андрей Голицын самому сыскать подходящее место близ города да и построить там посильную деревеньку. Тогда Тырков и выбрал пустошь у этой речки, а дворы подрядил ставить тех самых казаков Устюжаниных, что поделали улочку в Верхнем городе у Казачьих ворот. Со временем деревенька Тыркова влилась в Нижний город. Речку, само собой, стали называть Тырковкой, улицу вдоль нее — Второй Устюжской, а жить сюда перешли дети Тыркова. Сначала Василий с молодой женой и ее многочисленными родственниками, затем Аксюта с Микешей Устьяниным, следом Настена с мужем, а при них невесты на выданье Вера и Луша. Так и живут себе в пять дворов. Слава богу, согласно живут, по первому слову помогая друг другу. А Павла беспокойной птицей сверху вниз перелетывает, чтобы тут же снизу вверх устремиться. Откуда у нее только силы на это берутся?..

Каждый раз, спускаясь в Нижний город по Казачьему взвозу, Тырков останавливается на середине склона, чтобы зачерпнуть глазами расстилающуюся под ногами даль, уходящую за излучину Иртыша к Тоболу и дальше — к лугам и озерам среди таежных урманов. Ширь-то какая, первозданность, величавость! Будто кто-то Невидимый звуками, красками, глубоким дыханием мир наполнил. А за спиной земляною стеной, в которой не увидишь ни единого камешка, вознесся яр с крепостными башнями и бревенчатыми пряслами, надежно подпирающими сквозистое небо. Разве есть еще где-нибудь такая буйная, щедрая и вместе с тем суровая красота, как в Сибири? Разве есть еще где-то такой город, где одна из семи речек зовется Тырковкой?..

Вот и нынче Тырков замедлил шаг на середине Казачьего взвоза. Здесь от него отделяется Малый Казачий спуск. По нему путь до Ручья, на берегу которого поставлена кузня Тивы Куроеда, намного ближе. Пришла пора складочное серебро, перевезенное к Тиве накануне из Вознесенской церкви, в слитки превращать.

День выдался теплый, но ветреный. Сильная заверть подернула рябью луговые речки и старицу Иртыша — будто рыбацкие сети на них набросила, а дымы на трубах Нижнего города порвала, сплющила и порывами понесла к земляной стене Алафейской горы, смешивая их с запахами близкого жилья. Один из таких порывов и запорошил глаза Тыркову. Он долго не мог проморгаться, а когда наконец стал различать хоть что-то, не узнал привычного семиречья. Юрты татар с береговой линии Иртыша надвинулись на беспорядочно поставленные строения прочих посадников. Курдюмка и другие речки слились с кривыми улицами, застеленными в болотистых низинах хворостом. Торговую площадь стерла ядовито-фиолетовая пустошь. А таежное заречье и вовсе в синее пятно превратилось.

Этого только не доставало — от встречного ветра глаза не уберечь. И ведь что самое обидное — ветер-то западный. Казаки называют его не как-нибудь, а ветром с Руси, или московским ветром.

Осторожно ступая, Тырков двинулся вниз по Малому Казачьему спуску. Шаг к шагу, ветер к ветру — и вот он уже у подошвы Чукманского мыса. Вот ступил на выбитую в молодой пружинистой траве тропинку. Вот по ходульному мосточку перешел на другую сторону плещущего в низкие берега Ручья. Вот через огород и заднюю калитку прошел на просторный кузнечный двор Тивы Куроеда.

У коновязи под навесом беспокойно похрапывал заседланный жеребец, недовольный множеством кур, которые расхаживали у его ног.

«Чей бы это такой конек мог быть? — попытался рассмотреть жеребца сквозь пелену в глазах Тырков и сам себе ответил: — Ну, конечное дело, Нечая Федорова! Только его каурый имеет темные оплечья и не в масть желто-бурый навис [19]…»

Едва не наступая на кур, до которых так охоч любитель поесть Тива, Тырков вошел в избу.

— Эй, Груняша! — присев на лавку у двери, деловито кликнул он. — Выдь сюда да подай-ка мне две крупицы соли!

Из дальнего закутья тотчас выкатилась грудастая, коротконогая кузнечиха Груня.

— А-а-а, это вон кто! — всплеснула она полными руками. — Чичас принесу, Василей Фомич, и снова скрылась.

Раньше соль приходилось дорогой ценой из Соли-Камской в Сибирь завозить, а с недавних пор казаки ее сами на Ямыш-озере добывать стали. Путь к нему втрое короче, но сыновья Кучум-хана Ишим и Канчувар и до сего дня этот путь крепко стерегут. Через заставы ордынцев не каждый раз пробьешься. Так что ямышская соль дешевле не стала. Казаки — рядовичи и неимущие посадники ее и впрямь крупицами мерят. Но семейство Куроедов не из их числа. У них соли всегда в достатке. Вот и сейчас кузнечиха вынесла Тыркову сразу щепотку.

— Благодарствую, — подставил он ладонь. — А скажи-ка на милость, Груняша, кто еще кроме дьяка Федорова на кузне сейчас собрался?

— Еще Стеха Устюжанин, Савоська Бородин да мои сынчишки Игнашка с Карпушкой, да твой сват Вестимчище с твоим же зятем Аникитой.

У простого народа так принято: себя и свою ровню умалительно называть Стеха, Савоська, Игнашка, Карпушка, государевых людей при чине и звании — по имени-отчеству и непременно с «вичем»: Василей Фомич, Нечай Федорович, ну а попов черных и белых вовсе до небес возвеличивать: Вестимчище или, скажем, Диомидчище. Не совсем складно звучит, зато впечатлительно.

Слушая кузнечиху, Тырков сначала в уголок левого глаза возле переносицы крупицу соли положил, потом в уголок правого. Ах ты, господи, защипало-то как! Однако терпеть можно.

— Ну што, полегчало? — выждав некоторое время, участливо спросила хозяйка дома. — А то я для Тивы настой чистяка приготовила. Жалко сказать: глаза у него чуть не на всякий день воспаляются. А нонче еще и ветер загулял. Не им ли тебя прихватило?

— Им, им, Груняша. Но все, как видишь, прошло. На-ко возьми, что осталось, — Тырков молодецки поднялся. — Спасибо за соль, за ласку. Пойду я. Не люблю, когда меня долго ждут…

Но в кузне работа и без Тыркова уже кипела. В горновом окне под широким челом выварной печи бился, гудел, плескался многоцветный огонь, а внутри, над горнилом, зыбился слепяще-белый солнечный полукруг. Это плавился серебряный лом, выплескивая в тягу пучки искр. Вокруг затаилась пещерная полутьма. По стенам двигались тени. Звучали отрывистые голоса.

Тырков остановился на пороге, ослепленный. Голоса разом смолкли.

— А вот и Василей Фомич пожаловал, — первым обозначил его появление Нечай Федоров. — Каким это ветром тебя носит?

— Тем же, что и тебя, Нечай Федорович! — не задумываясь, ответил Тырков. — Заезжим.

— А конь тебе для чего дан? Ногами вверх-вниз много не набегаешься. Когда-то и подъехать надо. Опаздывать не будешь.

— Так мы ж не договаривались, что и ты сюда заявишься!

— А я без уговора. Прогулки ради. Решил серебряным воздухом подышать.

При этих словах все заулыбались, задвигались. Лишь Тива Куроед, мельком глянув в сторону Тыркова, попенял одному из сыновей-близняшек:

— Не зевай по сторонам, паря. Поддуй маленько. Не видишь, што ли, огонь падает?

Его слова прозвучали, как упрек собравшимся: не для разговоров-де мы здесь сошлись, а для дела, вот и займемся им.

Сын Тивы, то ли Игнашка, то ли Карпушка, принялся докачивать воздух в топку, а Вестим Устьянин, облаченный в глухой кожаный передник, стал у изложницы, дожидаясь, когда через литник потечет в нее первая серебряная струйка.

И вот она потекла, заполняя дно квадратной изложницы жаром текучего серебра. Оно шипело, укладываясь в опоку, сделанную из суглинка с меловым известняком.

Тырков и Нечай Федоров замерли позади Вестима Устьянина. Жар выварного горна жег их лица, огонь слепил глаза. Закрываясь от него руками, все трое внимательно следили, как рождается первый слиток — толщиной в палец, шириной — в два.

Выждав нужное время, Вестим достал его из гнезда разливной ложкой и, осмотрев со всех сторон, посоветовал Тиве уменьшить входное отверстие изложницы. Тот заспорил было, но затем согласился.

Так и пошло. Вестим свое слово скажет, Тива — свое. Игнашка с Карпушкой их пожелания тут же исполнят. Им полувзгляда достаточно, полузнака. Казаки в свою очередь сыновьям кузнеца стараются подсобить, а Микеша Устьянин слитки к двери охладиться уносит.

Много раз Тырков видел Вестима на церковной службе, но впервые заметил его на службе серебреника. И ту, и другую он исполнял самозабвенно и с превеликим достоинством. Все бы священники такими, как он, были не пришлось бы святой церкви краснеть за попов, в личной жизни от Божьих истин отступающих.

Вот и Нечай Федоров таков же. Редкий дьяк государские дела столь добросовестно и бескорыстно вершит. Что с его колокольни кузня Тивы Куроеда? — Песчинка, не более. А Нечаю и до нее дело есть. Нашел время, приехал. Само его присутствие здесь вдохновляет.

Тырков глянул на Федорова — и не узнал его: лицо набрякло, тело огрузло, дыханье тяжелым сделалось.

«Вот тебе и серебряный воздух! — встревожился он. — Годы свое берут. Пора бы и поберечься. Так нет, надорвусь, но все равно заявлюсь. Неугомонный…»

Сам Тырков к яркому свету, копоти и духоте, несмотря на мураши в глазах, успел притерпеться, а Федоров — нет. Надо его поскорей из этой душегубки выводить, не то он с ног свалится.

— Ну все, братцы! — стараясь не выдать своей тревоги, деловито объявил Тырков. — Вы тут заканчивайте с Богом, а нас с Нечаем Федоровичем другие дела ждут. За себя Устюжанина оставляю. Он знает, куда серебро перенесть… А тебе, Тива, низкий поклон и великое почтение за помощь.

Не говоря ни слова, Нечай Федоров последовал за ним.

Завидев хозяина, жеребец с темными оплечьями (таких принято называть крылатыми) потянулся к нему, но Тырков повел Федорова дальше — к лавке под широким навесом.

— Принеси-ка нам водицы, голубушка, — велел он случившейся поблизости дочери кузнеца, — Изжаждались совсем.

Нечай Федоров тяжело привалился к подпорному столбу, непослушными пальцами расстегнул кафтан на груди, захлебываясь, стал глотать ветер, который вдруг таким желанным и освежающим сделался.

— Ты прости, Нечай Федорович, что я тебя из кузни выдернул, — будто не замечая его немощи, подпустил в голос виноватости Тырков. — Сомлел малость в преисподней у Тивы. Вот и запросилось сердце на волю.

Нечай Федоров с усилием глянул на него и, едва ворочая языком, согласился:

— Глаза у тебя и впрямь красные… Отдыхай… Да и мне полезно…

Вода, принесенная дочерью кузнеца, заметно взбодрила обоих.

— Как серебро надумал везти — вроссыпь или внакладку? — вновь сделался деловитым Нечай Федоров.

— Вроссыпь, — отлегло у Тыркова от души. — Задал я колеснику Харламу Гришакову и Федюне Немому в брусяных днищах обозных телег схоронки поделать. Снизу пласт с гнездом для слитков, сверху — глухая доска для отводу глаз. Другое гнездо в передке, где подушка осевой связи. Вот и пойдем мы — с виду как обычный обоз.

— Ничего не скажешь, дельно придумано… И когда же ты будешь готов выступить?

— А уже, считай, готов. Осталось все собрать да уложить. Завтра Троицкая неделя кончается. Стало быть, на Исакия [20]… Между прочим, знаменательный день! Помню, в детские поры дединька мой Елистрат Синица сказывал, будто именно на Исакия змеи ползучие начинают идти на свадьбы змеиные, да не как-нибудь, а змеиным поездом, и ежели укусит человека какая гадина, не заговорить от нее никакому знахарю. После таких страхов мы босыми в лес или в поле опасались бегать.

— А нынче не страшно? — усмехнулся Федоров. — Смута, чай, повсюду гуляет — что в городах, что в глубинках, что по большим дорогам. Мог бы другой день для спокойствия выбрать.

— А в тех сказках, на которых меня ростили, клин клином вышибался. Потому и привык я от земных и небесных гадов не прятаться, своим поездом к ним навстречу идти.

— Хорошая привычка. Ее и держись. На Исакия — так на Исакия… У меня грамоты в Ярославль тоже, считай, готовы. Пора Артюшку Жемотина да Игната Заворихина спешной гоньбой к Пожарскому отправлять. Пусть знает князь, что мы его клич услышали и близко к сердцу приняли. По себе знаю, каково в неведеньи быть… А теперь давай с жалобами разберемся.

— С какими еще жалобами?

— Так Овдока Шемелина челом на тебя нам с воеводой Катыревым ударила. Не знаешь, что ли?

— Первый раз слышу. И на что жалуется?

— А на то, что ты ее Сергушку к себе в дружину не берешь. Других ермачат без разговора взял, а от ее ненаглядного нос воротишь.

— Пусть сперва Богдану Аршинскому повинную даст!

— Уже дал. Нешто ты и об этом не знаешь?

— Значит, не успел.

— А надо бы. Тогда тебе известно было бы, что Овдока Богдана больше не хулет. Отступилась к лешему. Ныне у нее самый большой обидчик — это ты. Ведь что получается? Она в ополчение князя Пожарского любимого сына жертвует, а ты ей препятствуешь. Исплакалась вся, изгоревалась. Заслуги Семена Шемелина перечисляет. Просит в ее положение войти.

— Я и вошел! Сергушка теперь в семье главный кормилец. Как можно вдову с ребятишками без него оставлять?

— Ну, это дело поправимое. Катырев обещал ей пособие дать. Да и я ее без заботы не оставлю. Можешь не сомневаться.

— Ладно, Нечай Федорович. Так тому и быть. Если честно признаться, я и сам насчет Сергушки Шемелина в колебания впал. Он мне моего Степу порой напоминает. Даже подумал: а не взять ли мне его к себе в стремянные?

— Правильно подумал! При тебе он сохранней будет.

На лавку рядом с Нечаем Федоровым сноровисто вспрыгнул красноперый петух и по-хозяйски прошелся по свободному краю. Спихнув нахальника наземь, Нечай Федоров вдруг признался:

— Кабы можно было и моего Кирилу под твое начало вернуть, я бы душой успокоился. А то ведь его опять на крутых поворотах заносит. Слыхал?

— Слыхал, — сочувственно вздохнул Тырков. — Но только я этим слухам не верю И ты не верь…

Первый раз младшего сына Федорова, Кирилу, занесло восемь лет назад. Тогда он с другими московскими недорослями челобитие Лжедмитрию, Гришке Отрепьеву, подписал. Спасая сына от костоломов Разбойного приказа, Нечай Федоров его на поставление Томского города поспешил отправить. И вовремя. Попробуй крамольника из-за Камня достань! Руки коротки. В Томске Кирилу тоже не раз заносило, но там Тырков его метания умело спрямлял. При нем Кирила сначала письменным головой, а затем и воеводским дьяком стал. В его-то годы это редко кому удается. Разве что на Сибири. Но особая история у Кирилы с женитьбой вышла. И здесь его угораздило не в кого-нибудь, а в иноверку влюбиться. Избранницей его стала Айбат, дочь эуштинского князя Тояна Эрмашетова, по челобитию которого и ставился Томской город. Как быть? Дело могло плохо кончиться, не получи Кирила в то время письмо от отца. В нем Нечай Федоров наказывал сыну во всем Тыркова слушаться, каждое его слово воспринимать как родительское. Вот Кирила и попросил благословения у Тыркова. Тот не стал чувствам названного сына противиться, сам убедил Айбат православие принять и покреститься в Анну, а после того и под венец молодых подвел… Вскоре родилась у них дочь Русия. Казалось бы, все на лад пошло. Возмужал Кирила, остепенился, способности во многих делах проявил, в том числе на стезе слагательной. Однако при нынешних томских воеводах, Василии Волынском и Михайле Новосильцеве, вновь закуролесил. Они сторонниками царя Василия Шуйского были, а он его за царя не признавал. Ну и прицепился к их лихоимствам, будто это невидаль какая, особенно в смутную пору. Хорошо, Нечая Федорова к тому времени дьячить в Тобольск прислали. К нему и сбежал Кирила. Собирался к себе Анну с дочерью забрать, да забоялась она от родных мест отрываться. Ее понять можно, а Кириле без семьи жизнь не в жизнь. Оттого и заскучал он, начал винцом баловаться, отцовых подьячих задирать… И это бы еще не беда: с кем не бывает? Побесится — остепенится. Так нет же. Не сказавшись отцу, Кирила в Москву подался. Лишь письмейце успокоительное ему оставил: хочу-де могилу матушки проведать, со старшим братом Иванцем и родимыми сестрицами повидаться, посмотреть, что на Московской Руси делается, а получится, так и Авраамию Палицыну исповедаться, вразумления на времена текущие и грядущие у него получить.

Иван Федоров в ту пору уже ни мало, ни много подьячим Патриаршего двора был, а наставник их с Кирилой детских лет, Авраамий Палицын, как и сейчас, келарь главного на Руси Троице-Сергиева монастыря. Оба на острие московских событий находились, всю их подноготную знали. К кому как не к ним душой и делами прилепиться? Вот Кирила и прилепился. С того времени и поглотила его тамошняя круговерть с частой переменой врагов и союзников, лжецарей и правящих бояр, а главное — с междоусобицами в стане отчизников, душой за Русь болеющих. Сначала Кирила отцу весточки слал, в подробности своих личных дел не вдаваясь, а потом и вовсе умолк. Случилось это с год назад, когда двуличный боярский суд обвинил патриарха Гермогена в том, что он в тайном сговоре с Тушинским Лжедмитрием ворует против польского королевича Владислава, которому Москва и другие лучшие города по воле своих управителей присягнули, на слово поверив, что их избранник вскоре примет православную веру и выведет польское войско из России. Это был прямой оговор, ибо Гермоген напротив требовал от правящих бояр и влазчивых поляков истребить наконец таборы тушинского царика, бежавшего в Калугу, а отряды коронного польского гетмана Станислава Жолкевского и полковника Александра Гонсевского, бывшего посла, два года после этого просидевшего в Москве почетным пленником, ни под каким видом в Кремль не впускать. Но предательская часть седьмочисленных бояр во главе с Федором Мстиславским впустила-таки их в главную крепость царь-города, а против Гермогена состряпала ложное обвинение. Владыка и верные ему люди тотчас были взяты под стражу, а Патриарший двор распущен и разграблен. Лишь Иванцу Федорову и еще нескольким служителям двора удалось бежать в Троице-Сергиев монастырь, с честью выдержавший многомесячную осаду литвы и поляков. Во время московского пожара польские факельщики заперли и подожгли дом, где вместе с другими горожанами находились жена и малолетняя дочь Иванца. После их гибели он и постригся в монахи. Ныне он с товарищами во все города и веси призывные грамоты шлют: погоним-де ляхов из Московского государства всем миром!.. Со старшим сыном у Нечая Федорова, слава богу, все ладно — и связь, и единодушие не утеряны. А Кирила, судя по всему, не там, где надо бы, свое место нашел. По свидетельству обозников, недавно в Тобольск из московских краев возвратившихся, его в близком окружении казачьего атамана Ивана Заруцкого видели. А Заруцкий князю Пожарскому ныне не товарищ. В одной руке у него ветвь мира и согласия, в другой — острый нож или яд измены. Ну как Нечаю Федорову такое о любимом сыне слышать? Тут любой сердцем дрогнет…

— Наперед знаю, — нарушил затянувшееся молчание Федоров. — Пути твои и Кириловы где-нибудь да сойдутся, Василей. На тот случай крепко запомни: свое родительское слово по отношению к нему я с тебя не снимал и не снимаю. Ты ему в Томском городе как отец был, им и дальше оставайся.

Несмотря на старую дружбу они привыкли именовать друг друга по имени-отчеству, а тут Федоров Тыркова только по имени назвал. Сам он этого в порыве чувств не заметил. Зато заметил Тырков.

— Не сомневайся, Нечай, — положил он свою ладонь на его руку в частых старческих прожилках. — Ты меня знаешь.

— Знаю, — ответил ему тот благодарным рукопожатием. — Потому и прошу…

Загрузка...