Часть вторая. Тяжелые времена

I. Воры

Верстах в восьми от Москвы по Можайской дороге, если свернуть немного влево, можно было видеть просторную избу с широким двором и зеленою елкою у высокого крыльца. Это был заезжий двор, хозяином которого был здоровенный мужик с черною окладистою бородой и быстрыми глазами, по имени Никита Владимиров, прозвищем Свищ.

Поздно вечером в январе 1659 года он запер крепко-накрепко двери в избу, заслонил окна ставнями изнутри и со своим прислужником спустился в просторный погреб, где они быстро принялись за странную работу.

Егорка, рыжий парень лет двадцати шести, разжег-стоявший в углу погреба горн, а когда разгорелись в нем уголья, Никита вытащил медную полосу и стал накаливать ее.

Красный свет горна бросал на этих двоих людей свой отблеск, и они, сильные, высокие, казались заплечными мастерами, испачканными кровью.

— Раздувай, раздувай, Егорка, — говорил Никита, поворачивая на угольях полосу меди. — Будя теперь! Тащи молот да клеймо. Скоро, бесов сын, чертово отродье!

Егорка бросился в угол подвала и тотчас появился вновь с тяжелым кузнецким молотом и двумя железными стойками.

— Укладывай! — приказал Никита.

Егорка поставил одну стойку на наковальню, Никита тотчас наложил на нее полосу, а Егорка прикрыл ее другою стойкою аккурат одна против другой.

— Бей! — сказал Никита.

Егорка взмахнул молотом и ударил что было силы. В медной полосе образовалось круглое отверстие величиною с нынешний пятак.

— Важно! — со смехом сказал Никита. — Валяй дальше!

И они снова накаливали полосу, укладывали ее и били молотом. Работа подвигалась медленно, но с каждым ударом из полосы меди выбивалась медная полтина, которую в ту пору, по приказу государеву, велено было считать за серебряную.

Никита взялся уже за вторую полосу, когда со двора раздался оглушительный лай цепных собак, и почти тотчас в люк заглянула жена Никиты Лукерья и сказала:

— Никита, кто-то ломится! Ругается страсть как и дюже в дверь лупит!

Никита отбросил полосу, Егорка опустил молот, и в тишине до них отчетливо донеслись могучие удары в дверь.

— Ишь дьявол! — выругался Никита. — Ну, я ему! Заливай уголья, Егорка, да пойдем!

Егор быстро плеснул в горн водою, и уголья, зашипев, погасли. В погребе стало темно.

— Захвати молот, — сказал Никита и полез из погреба, а следом за ним и Егорка.

Когда они вошли в избу, стук в двери принял такой угрожающий характер, что казалось — вот-вот дверь разлетится щепками. Собаки надрывались от лая, но не могли вырваться за забор и помешать буянам.

Никита стал о бок двери и осторожно открыл волоковое окно. В темноте зимней ночи он увидал три фигуры, из которых одна усердно молотила в дверь.

— Стой, Панфил, — раздался голос, — поищем обрубочка какого, да им и саданем!

«Ишь, дьяволы!» — испуганно подумал Никита и закричал:

— Кто там? Чего ночью надобно?

Бой в дверь прекратился тотчас.

— Откликнулся, леший! — послышался один голос.

— Отворяй, что ли! — раздался другой. — Али православных заморозить хочешь!

— Да кто вы?

— Поговори еще! Государево слово знаешь? — со смехом ответил третий голос.

Никита в ужасе отшатнулся, но тот же голос произнес успокоительным тоном:

— Да брось кочевряжиться, Никитка! Отвори, а то петуха сейчас тебе пустим!

— Мирон! Кистень! — вскрикнул Никита.

— Он и есть. Отворяй, что ли!

Никита тотчас захлопнул окно и стал отдавать приказанья.

— Егорка, разжигай печь, живо, слышь! Лукерья, засвети огонька да волоки на стол что есть у тебя. Сейчас, соколы! — и с этими словами Никита быстро выбил клин и снял тяжелый засов с двери.

— Входите, гостями будете! — сказал он, впуская ночных посетителей. В двери белыми клубами пара пахнул морозный воздух, и, внося с собою холод декабрьской ночи, в избу вошли трое мужчин один другого здоровее и стали околачивать нога об ногу и дуть себе в кулаки. Один из них припадал на правую ногу и забавно привскакивал, стараясь согреться.

Никита поспешно запирал засовом дверь.

— Ну, волк тебя заешь, — заговорил мужчина с короткой ногой, — счастье, что у Панфилушки ничего, окромя кулаков, не было. Полетела бы твоя дверь!

— И то едва не вышибли! — сказал Никита, с уважением оглядывая Панфила, детику громадного роста, в коротком тулупе и треухе.

— Ха-ха-ха! — засмеялся Мирон. — Ты еще не знаком с ним-то. Ничего! парень добрый!

— Ну, угощай, хозяин! — закричал Федька Неустрой, увидев входившую Лукерью. — Сухая-то ложка рот дерет! На пустое брюхо не разговоришься! Мы, почитай, со вчера ничего не жевали!

— Милости просим! — поклонилась гостям Лукерья в пояс. — Что Бог послал!

— Так-то лучше будет! Распоясывайся, что ли, братцы! — сказал весело Неустрой и первым, наскоро покрестившись, уселся за стол. — Ну, хозяюшка, — закричал он, — для дорогих гостей что есть в печи — все на стол мечи!

— Ишь ты! — широко усмехнулась Лукерья.

Тем временем за стол уселись и остальные, и скоро в горнице наступило молчание, нарушаемое жадным чавканьем трех ртов. Сильно были голодны Никитины гости, потому слопали они и щи с бараниной, и здоровый горшок каши, и курник, что изготовила Лукерья на случай заезда купца или боярина.

Наконец, насытившись, они откинулись, вытирая вспотевшие лица, и Никита тотчас налил им по чарке пенного.

— Вот это любо! — сказал Мирон, а Неустрой умильно посмотрел на свою стопку и заговорил с нею.

— Винушко! — Ась, мое милушко? — Лейся мне в горлышко! — Изволь, красно солнышко! — с этими словами он опрокинул чарку в рот и тотчас подвинул ее к Никите.

— Подсыпь, сокол!

Никита налил и приступил к беседе.

— Чего ради сюда попали? Али с Сычом повздорили?

— Сыч-то ау! — сказал Неустрой, — с того и к тебе пришли. Осиротели без него!

— Побывчился [21]?

Мирон замотал головою.

— Стрельцы забрали! Слышь, этот черт Матюшкин давно на нас зубы точил, да увертливы мы, а тут подьячие, вишь, доглядели, что Сыч рубли готовит, и зацапали! Мы в те поры ходили царя в Коломенское провожать, пояса снимать. Его и забрали, и животишки все, и Акульку мою! — голос Мирона дрогнул.

— Сычу-то оловом глотку залил, — продолжал за своего атамана Неустрой, — Акульку насмерть засек. Слышь, не сдалась ему, черту старому, а мы в бега. Схорони нас неделю-другую. Отслужим!

Никита недовольно поморщился, но, зная, что за люди его гости, не решился перечить.

— Что ж, поживите! — сказал он. — Тут в погребе места хватит! — И прибавил: — От нечего делать рублевиков поработайте!

— Ну нет! — тряхнув головою, ответил Мирон. — У нас делов во сколько! — И он поднял руку выше головы.

— Буду Москву мутить! — пояснил он с усмешкою. — Ладно! Узнает меня боярин Егор Саввич за Акульку мою. Раз вывернулся. Ништо. Теперь не уйдет от меня!

— И я ему ногу помянуть охоч, — прибавил Неустрой, показывая свою скорченную ногу.

— А я ему за все свое житье холопское! — сказал до сих пор молчавший Панфил.

Никита покачал головой.

— Что и говорить, разбойник! Вор как есть! Для чего только Москву поднимать? Да и как сделаешь это?

— Москву-то? — усмехнулся Мирон. — Да только кликни! Нешто впервой? Вон годов семь назад как можно было. Любо два! А теперь?! — И он махнул рукою, а потом заговорил:

— Теперь всякий за рожон возьмется. Гляди! Купцы за пятую деньгу волком воют, посадские вопят, мужик за все платит: и за прорубь, и за мост, и за воз, и за скотину! Это что же? И опять медная деньга. Теперь рупь-то восемь стоит, а?

Никита слушал и кивал головою.

— Хуже, чем при Морозове было! Тогда народ-то как озверел, а теперь этот Милославский да Матюшкин, что они делают? Я ужо покажу им! Сам царь их с перепугу отдаст, как тогда Плещеева. Небось!

Глаза Мирона загорелись.

— Я покажу ему! Попомнит он Акулину мою! — повторял он снова, и если бы увидал его в ту пору боярин Матюшкин, не знал бы он с того времени покоя ни днем ни ночью.

— Что и говорить. Вор известный, — сказал Никита, — только такое нам не на руку!

— Это что ты медные полтины делаешь? — сказал Мирон. Никита вздрогнул.

— Так ты их и делай! Нешто кто тебе помеха, а он пусть свое делает честью. Теперь с Сычом. Я те, говорит, отпущу, отдай свои животы. Тот отдал и кубышку свою, и все, что от чумы мы набрали, а он ему олово в глотку! Ась? Это по чести? Опять с Акулькой! Нет! — И Мирон даже заскрипел зубами.

— Эй, хозяин, суха ложка рот дерет! Без хмельного зелья нет и веселья! — сказал Неустрой.

— Пей, пей! — ответил ему Никита, подвигая красулю.

Лукерья давно уже храпела на печи. Егорка, опьянев, растянулся под столом; Панфил, положив голову на стол, спал богатырским сном, а Никита, Мирон и Неустрой еще долго беседовали промеж себя, так близко сдвинувшись головами, что их волосы представляли как бы одну копну. Они перебирали имена именитых людей, к которым во время бунта хорошо было бы зайти на дворы.

II. Два брата

Молодой князь Терентий Теряев за свое служение царю во время чумы в Москве и походов был отличен царем и поставлен в думу, где вскорости сделался правой рукою Ордын-Нащокина, одного из величайших государственных умов всех времен.

Молодой князь Петр Теряев за свои воинские отличия, оставаясь начальником полка, сделался одним из любимейших приближенных царя.

Кажется, должен был радоваться князь Михаил Терентьевич возвеличению своего рода, а он только вздыхал да с тайною тревогою поглядывал на своих сыновей.

С обоими приключилось что-то неладное. Оба угрюмы и молчаливы дома, оба всегда норовят одним остаться и неохотно вступают в беседу даже с родным отцом.

У Терентия и в дому не лад. Молодая жена его сохнет и чахнет. В ее терему девушки не поют песни, а сидят молчаливые, бледные, боясь окрика старой ключницы, и словно смерть бродит в его половине. Не раз княгиня Ольга говорила своему мужу:

— Ох, и не пойму я, что у нас в доме деется? Где прежняя радость да веселье, да мир и любовь! Каждый бирюком смотрит! Гляди, как Дарьюшка сохнет! И не диво! Слышь, Тереша-то ее не приголубит, не приласкает, плетью не учит. Ровно чужая она. Плачет, заливается, мне печалится. А я что?

Князь тяжело вздыхал и, поглаживая бороду, угрюмо смотрел в тесовый пол, а княгиня, присев на лавку, тяжело переводя дыхание от одышки, толстая, рыхлая, жалобным голосом говорила:

— А на Петра взглянуть, что с ним? Словно присуха какая приключилась, как с войны вернулся. Куда смех его делся да голос звонкий? Поди, даже дома не сидит. Чуть что, сейчас в полеванье [22], а дома что привороженный ходит. Аннушка, на них глядючи, и та присмирела: ни песен не играет, ни с девушками не возится. Сидит да жемчугом ризу в монастырь к деду шьет. Сухота да маета!

— Знаю, вижу! — проговорил наконец нетерпеливо князь. — Не докучай ты мне, Христа ради! Известно, у бабы волос длинен, ум короток. Чем выть тебе да причитать, давно бы дознаться могла. Слуг поспрошать али что. Я при делах на верху, в походе, а ты что? Эй, до старости доживем, а все тебя, глупую, учить надо будет. Дура, пра, дура! Сенных девок поспрошай, те с холопами потолкуют, а я что? — Он развел руками. — С ними говорить, так они нешто скажут?…

Но хотя и пытала всех девок и холопов княгиня, не добилась она ни от кого истины. Да и как добиться ее?

Разве Кряж один мог порассказать про короткую любовь своего господина к полячке, да не таков он был, чтобы языком колотить.

А что до Терентия, так никому и в голову не могло прийти, что боярыня Федосья Прокофьевна иссушила его сердце и поразила ум.

Впрочем, и сам Терентий не сказал бы теперь сразу, что случилось с ним такое. Из далекой ссылки вернулся Аввакум и был обласкан на верху. Сам царь не допустил его до себя, но наградил десятью рублями. Царица дала тоже десять рублей. Ртищев, Стрешневы, Морозовы, сам князь Теряев, Ордын-Нащокин — все стали награждать Аввакума, якобы в пику изгнанному и сосланному Никону, и в те поры князь Терентий успел наслушаться его проповедей, заходя тайно, в нощи, в дом к Морозовым, где нашел себе приют многоречивый Аввакум. Слушал его речи Терентий и весь содрогался. Слушал рассказы его про чудеса многие, как Господь оказывал помощь и ему, Аввакуму, и его единомышленникам в трудные минуты; про его страданья в тяжелой ссылке в далекой и голодной Сибири, когда они пешком, изможденные, шли по обледенелым дорогам, когда мать попадья упала, а поп на нее, и закричала: долго ли терпеть такое? А Аввакум сказал ей: до самой смерти! Ну, ин потерпим, — смирившись, ответила жена его и поплелась далее. Что это? Ради чего это? И все ему отвечали: ради спасения души своя, ради Господа! Почему же и он, и отец, и все вокруг приняли с такой легкостью троеперстное сложение, и аллилуйя, и. «Иисуса» с лишним «и»? И ему объяснили: по малодушию! Сатана лукав и обольстит всякого. Никон же был зело хитроумен и лукав, и уста имел медоточивые. Царя обольстил, и тот от веры отступил. И страшно делалось при этих словах Терентию. Сосредоточенный ум его, меланхолический и суеверный, рисовал геенну огненную, муки адские… Он бледнел и думал: претерпеть здесь лучше, чем жизнь вечную, и все горячее и горячее относился к учению Аввакума, становясь его прозелитом.

И ясно, что никто в доме не мог понять его состояния, потому что вообще на эти богословские темы никогда даже не поднималось у них разговоров.

А что до Петра, то он только с Тугаевым делил свою тоску и думы.

Образ Анели неотступно преследовал его.

Изменился Петр.

Никто в доме не узнавал теперь в этом молчаливом, угрюмом воине прежнего веселого, беспечного юношу.

Петр несколько раз порывался бросить службу и ехать искать Анелю, но царь не отпускал его от себя, особенно дорожа им на охоте. В свите его, кажется, не было наездника, равного Петру.

Время шло, и острая боль обиды притуплялась, но Петр не мог уже вернуть прежней веселости. Все вокруг него как-то потускнело и утратило свежесть новизны и прелесть интереса.

Только иногда он забывался совершенно в охоте, особенно если царь устраивал схватки кречетов с коршунами.

Дивился князь на своих сыновей и не знал, что с ними сталось и как даже узнать про то. Пробовал он заговаривать с ними, но они выросли уже из тех лет, когда на них можно было крикнуть и силой выпытать тайну, а сами они не открывали сердец своих.

— Нет, в наше время иначе было, — говорил иногда с горечью князь, — дети к отцу ближе стояли!

Боярин Матвеев, Артамон Сергеевич, однажды ответил ему с усмешкой:

— Ой ли, князь! Смотри, и раньше так же бывало, только мы тогда сыновьями были. В том и разгадка всему! Вспомни-ка свою молодость? Али с отцом по одному думал?

Теряев взглянул на умное лицо Матвеева и вспыхнул.

Правда, великая рознь была между ним с отцом, и кончилась она чуть не кровной враждой. Он вздохнул и ответил:

— Может, и прав ты, Артамон Сергеевич! Только тяжко отцам это.

— Что говорить! Да разве у тебя сыновья бездельники какие, что ты все вздыхаешь да охаешь?

Князь выпрямился.

— У Теряевых бездельников не было никогда!

— Ну так что же?

В голосе Матвеева слышалось участие. Князь знал его за умного и доброго человека, еще более — за царского любимца, и поведал ему свое горе.

Матвеев покачал головою.

— С Петром-то правда неладное что-то. Я и сам видел. А с Терентием что? Человек он вдумчивый, хмурый. Его оставь. Дело делает, царю служит…

— Не то! В доме врозь все ползет, разлад. Надвигается что-то, Артамон Сергеевич, на нас на всех!

— Еще чего выдумал! — усмехнулся Матвеев.

III. Соколиная охота

Шестой год уже исходил, как Петр вернулся из походов и тосковал по Анеле, и однажды в теплый осенний день он выехал с Кряжем в усадьбу под Коломну посмотреть на свою охоту.

Кряж ехал молча подле своего господина, потом вдруг с решимостью встряхнул головою и сказал:

— Князь! Дозволь слово молвить!

— Чего?

Кряж поправился на седле.

— Сказывают, что можно нам эту полячку найти!

— Как? где? — Петр весь встрепенулся, как кречет.

— У нас тут под Коломною колдун есть. Слышь, бают, он дознать может…

— Ложь! — сразу разочаровавшись, ответил Петр. — Бабьи сказки это, Кряж!..

Немец Штрассе, а потом за последнее время Матвеев, этот европейски образованный человек, успели разрушить глупые предрассудки в уме Петра.

— Как твоя милость! — ответил Кряж. — Люди ложь, и я тож, а только сказывают!

— Что же сказывают?

— Всякие дела он делает… — и Кряж начал передавать удивительные вещи о том, как колдун открывал воров, как уничтожал присуху, как заговаривал руду, как одной бабе Куприхе показал мужа, который в ту пору под Вильной бился.

Петр слушал, и в его сердце начинало вкрадываться сомнение.

А что если все это правда? Недаром же отцы и деды этому верили, недаром же умные люди, составляя уложения, о колдунах помянули. Вон Тугаев носил же в поход заговоренную кольчугу, и что ж? Ни пуля, ни меч его не тронули…

— Хорошо, Кряж, найди его и уговорись с ним! — сказал Петр и прибавил: — Может, и выйдет что.

— Выйдет! Он нам ее во как укажет! — оживляясь, сказал Кряж.

Они приехали в усадьбу, и Петр отдался своей забаве. На псарне он оглядел любимых псов, потом зашел в соколиное отделение и осмотрел своих соколов.

Молодой парень Фаддей, его сокольничий, с сознанием своего достоинства ходил следом за своим господином и спешно отвечал на его вопросы.

Понятно, у Петра не было такой охоты, как у царя (кроме шаха персидского — единственной в мире). Но и у него она была поставлена на широкую ногу.

Длинная, низкая комната была справа и слева уставлена клетками, большими ящиками, обитыми внутри войлоками, и в каждой клетке на перячине сидел сокол с серебряной цепкою на ноге.

Тут же висели соколиные колпачки, рукавицы для сокольников. В конце этой комнаты мальчишка укрощал недавно купленного сокола. Несчастная птица проходила первое испытание. Она сидела на перекладине с подвязанным крылом и с колпаком на голове, и мальчишка ежеминутно то дергал ее за привязанную к ноге веревку, то шумел над ее ухом гремушкою. Эта мука должна была продолжаться трое суток. Птица без пищи, без сна, при постоянной тревоге совершенно теряла голову и уже тогда поступала в обучение к сокольнику.

— Добрая будет птица! — сказал Петр, любуясь статями сокола.

Он был почти белый. Крепкий клюв его был круто загнут и широкая грудь обличала силу.

— Хоть царю впору! — усмехнулся сокольничий.

— Ну, проедемся, попускаем!

— Кого возьмем, господин?

— Бери Гамаюна да Обноска. Прихвати еще Пестрого. Осрамил он меня тогда, а я все в него верю. Коршунов приманил?

— Вечор падаль у оврага выбросили. Надо полагать, слетелись!

— Ну, так едем!

Охота на коршунов с соколами была любимейшей того времени и имела характер чистого спорта. Мало было занимательного, когда могучий сокол с налета бил мирную птицу: утку, гуся или цаплю, а то и того хуже — малую птаху, но когда он охотился на такого же хищника, охота принимала увлекательный характер. Коршун, да еще из матерых, не давался без боя, и нередко плохой сокол оставался побежденным в этой воздушной битве. Опытный коршун вдруг перевертывался на спину и бил сокола прямо в грудь; в свою очередь и опытный сокол знал эту повадку и летел не камнем на коршуна, а сбоку — стрелою, а то и снизу, как камень из пращи.

И пока происходила эта битва в воздухе, охотники следили за нею с замирающим сердцем. Особенно если выпускались соколы разных хозяев и происходило соревнование.

Петр вдоволь натешился охотой и радостный вернулся домой. Пестрый вправду постоял за себя и бил коршунов с одной схватки.

— Ужо царю покажу! — говорил радостно Петр.

В горнице его поджидал Кряж. При входе князе он подвинулся к нему с таинственным видом и сказал:

— Коли милость твоя не побоится нечисти, так он наказал к часу до полуночи быть на дороге подле разбитого дуба. Там он ждать будет.

— Это колдун-то? — усмехнулся Петр.

— Он!

В голосе Кряжа послышалось невольное почтение. Петр взглянул на него.

— Что это ты? Словно тебя лихоманка трясет?

— Страшно! Я до поры того и не думал. Сова у него, ворон, кости сушеные, и сам он с бородой. У-ух!

Петр засмеялся.

— Эх ты, Аника-воин! Значит, не пойдешь со мною?

— Как можно! — ответил Кряж. — А что боязно — это точно. Он не то что лях. Он со всякой нечистью свой человек.

— Ну вот и послушаем, что он врать станет.

Кряж покачал головою.

— Меня сразу признал. От князя, говорит, сердце болит, по милой сохнет, а где голубица, того не знает ни он, ни я, а лишь сатана! Да как захохочет. Приходите, говорит, молодчики!..

Петр вздрогнул. Неужто он уже и дело знает, зачем зовут его.

— Сам сболтнул?

— Да рази меня на этом месте!.. — побожился Кряж.

— Ну, ин! Попытаем его. Возьми с собой кистень малый да рублев десять, что ли. Пойдем!

— С нами крестная сила! — пробормотал Кряж.

Признаться, он уже трусил этого похода, но отказаться от него не мог из сознания долга.

Наступила глухая осенняя ночь. Небо покрылось тучами и завыл ветер. Петр завернулся в широкую епанчу, надвинул на глаза колпак и смело двинулся из дому.

— Дорогу знаешь? — спросил он у Кряжа.

— Ззззнаю, — пробормотал Кряж, лязгая от страха зубами.

— Ну, и иди вперед!

— С нами крестная сила! — сказал торопливо Кряж. — Свят, свят, свят! Да воскреснет Бог!..

— Оставь! — остановил его Петр. — Ты только гляди, не сбейся.

— Чего сбиться-то! Верста.

Они действительно шли недолго. Кряж вдруг остановился и сказал:

— Бона! Тут! Господи помилуй! Свят, свят, свят!

Луна на мгновенье выплыла из-за облаков и осветила глухую местность. От дороги направо на небольшой полянке стоял огромный коренастый дуб, сломанный грозою, за ним мрачною стеною чернел густой лес. Кругом было пустынно, глухо, и только ветер гудел на разные тоны, шумя в лесу между ветвями.

— Значит, у этого дуба, — сказал Петр и решительно двинулся вперед.

Едва он прошел несколько шагов, как от зеленой массы дуба отделилась человеческая фигура и двинулась ему навстречу. Петр остановился и невольно положил руку на рукоять поясного ножа.

— Это я, Еременко, не бойсь, княже! — раздался в темноте глухой голос. — Коли пришел, вражьей силы не страшась, чего лихих людей бояться? Хи-хи-хи!

«Заприметил», — с удивлением подумал Петр и ответил:

— Я и не боюсь ни людей, ни бесов, ни наваждения!

— А зачем пришел? — спросил назвавший себя Еремейкой.

— Говорят, ты всякую пропажу находишь, а у меня есть такая!

— Нахожу, соколик, нахожу! Хи-хи-хи! А ты что старику дашь за это? Ась?

— Не обижу! Колдуй!

— Сейчас, сейчас, милостивец! Крест-то на тебе? Ась?

— На мне!

— Скинь его, скинь! Отдай Кряжу, что ли, он подержит! Ну, ну, соколик!

Князь колебался одно мгновение. Э, была не была!

— Кряж!

— Чего? — отозвался Кряж издали.

Петр усмехнулся и сам пошел на голос Кряжа. Он шагах во ста сидел под кустом и звонко лязгал зубами.

— На крест тебе мой, и жди меня!

Петр вернулся к дубу снова.

— Ну, старик, колдуй! — сказал он.

IV. Колдовство

— Сейчас, сейчас, княже! — сказал, хихикая, старик. — Не торопись только!

Он присел на корточки, и князь услыхал стук огнива о кремень. В темноте посыпались красные искры и на миг осветили желтое лицо старика, раздувающего тряпицу. Еще мгновенье, и князь увидел вспыхнувшее пламя костра, очевидно, сложенного раньше, и над ним на треножнике котелок. Пламя разгорелось. Старик встал на ноги.

— Слушай, — сказал он князю, — я очерчу круг, и ты смотри из него не выступай. Что бы ни было, стой, а то всем нам худо будет!

Князь кивнул головою, а старик, взяв палку, ехал очерчивать по земле круг, бормоча себе под нос заклинанья.

— Шиха, эхан, рова! чух, чух! крыда, эхан, щоха! чух, чух! Маяла да на кагала! Сагала, сагала! — слышал князь его бормотания.

Костер разгорелся. В котелке что-то шипело, клокотало. Старик окончил чертить круг, стоял над котелком и ломался — и в сердце князя начинал пробираться суеверный страх.

Вдруг старик выпрямился, поднял кверху руки и громко завопил:

— О вилла, вилла, дам, юхала!

Гираба, нахора, юхала!

Карабша, гултай, юхала!

В лесу раздался жалобный плач филина, где-то, словно ребенок, закричал заяц, пронесся ветер, шумя ветвями. Князю показалось, что вокруг него стонут, гогочут и кричат на сотни голосов. Он схватил рукоять ножа и судорожно сжал ее.

Старик стукнул о котелок палкой и, быстро сняв его, поставил на землю перед князем. Костер медленно угасал.

— Смотри, смотри! — прохрипел колдун князю и, воздев кверху руки, стал приседать, прыгать и выть диким голосом свои заклинанья:

Кумара!

Них, них, запалам, бада.

Эшохоло, лаваса, шиббода!

Кумара!

Ааа — ооо — иии — эээ — ууу — еее!

В тишине ночи плачем, воем и стоном разносился его крик. Перед князем стоял котелок, бурля и шипя. Князь глядел на него и видел, как из него, словно туман, поднимается белый пар.

Вдруг князь задрожал и побледнел.

Пар поднимался выше, выше и мало-помалу принимал очертания воздушной легкой фигуры.

— Анеля! — воскликнул князь.

— Ха-ха-ха! — закричал где-то филин.

— Гаятун, гаятун! — выл старик, а очертания приняли явственную форму Анели, и она, казалось, тянула белые, прозрачные руки к князю. Вдруг рядом появилась усатая рожа поляка. Грубая темная фигура обхватила призрак Анели и помчала ее вдаль. Все смешалось. Князь тяжело перевел дух и опять вскрикнул. Пар клубился, охватил его всего как туманом, и из струй начали рисоваться новые картины.

Сшибка. Дерутся. Льется кровь. Русские? Нет, это казаки с ляхами. И снова Анеля! Какой-то усатый казак в красном жупане с черным чубом мчит ее на коне…

Полуосвещенный покой. Горит лампада. Кругом диваны, подушки, ковры… кто-то сидит в белой чалме, и опять Анеля… в голубых шальварах, с белым покрывалом на голове. Она падает перед человеком в чалме на колени. Он кричит. Что это? Двое черных эфиопов бегут, бросаются на Анелю, рвут на ней одежды, и вот она нагая, с волосами до самых пят…

— Анеля! — снова закричал князь, и опять все исчезло.

…Крики, пожар, суматоха, злые разбойничьи лица, молодая девушка с черной распущенной косою и витязь, секущий мечом в обе стороны…

…Брачный пир… витязь и девушка…

— Шью, шью, бан! ба, ба, бан, ю! — выл хриплый голос старика.

Князь очнулся. Кругом было темно и глухо. Старик хрипел подле него и говорил:

— Все, княже!

Князь тяжело перевел дыхание. Что это было? Сон? Наваждение? Шутки дьявола?

— Проводи меня до слуги, — сказал он колдуну.

— Идем, идем! Пробил урочный час, скрылась бесовская сила! Рвалась она, хотела нас ухватить, да сильны были заклятья, — бормотал старик, взяв князя за руку и ведя его.

— Кряж! — крикнул Петр.

— Княже! — отозвался неуверенный голос слуги. — Жив! Слава Те, Господи! На крест тебе! Одевай!

Голос слуги вернул Петра к действительности. Он надел на шею крест и совершенно оправился от неясного страха.

— Жив! — сказал он. — Дай старику пять рублев и идем!

— Пять? — недовольно пробормотал Кряж. — Ишь ты! Сколько страху нагнал, да еще пять! Шелепами его!

— Ты поговори! — закричал старик. — Призороки знаешь? Ушибиху знаешь? Потрясиху знаешь?

— С нами крестная сила! — завопил Кряж. — Чур меня! Сгинь, окаянный! Жри! Подавись!

Он кинул деньги и бросился к князю.

— Я все могу! — говорил старик. — Я иссушу, как сено, как ковыль!

— А ну его к ляду! — бормотал Кряж, шагая рядом с господином. — Вот навязались!

— Сам же уговорил!

— Тебя ради. Вижу, сохнешь. А сам бы я ни в жизнь! Ишь! — прибавил он, оглядываясь.

Старик зажег ветвь и, светя ею, шарил по земле брошенные Кряжем рубли.

Петр вернулся домой и лег в горнице на лавке, но сон бежал от его глаз.

Что он видел? Видел Анелю. Видел позор ее. Где она, что она? Теперь не вернуть того, что случилось с нею. Правда или наваждение? И не поймешь! Видел, как явь!..

А потом последняя. Что-то знакомое.

Видел и раньше он это девичье лицо, мелькнуло оно ему где-то… но где? Он не мог припомнить.

Он поднялся рано утром и прямо поехал на Москву.

Не доезжая верст шести до Москвы, князь вдруг осадил коня и сказал Кряжу:

— Слышь, кричат будто? А?

Они прислушались.

— Ратуйте! — явственно донеслось до них.

Князь ударил коня и понесся в сторону криков. Кряж поехал с ним рядом.

Едва они сделали несколько саженей, как за купой деревьев увидели возок. Кони были отпряжены. Какие-то люди спешно хлопотали около возка, а подле них раздавались вопли.

— Воры, — сказал князь и, обнажив меч, поскакал вперед.

— Я вас ужо! — закричал он издали. — Будете вы по дорогам грабить!

Четверо людей оглянулись, бросились в кусты и быстро, словно по волшебству, скрылись.

— Ратуйте! — визжал женский голос.

Князь поскакал к возку и соскочил с коня. Возок был пуст, вокруг валялись меха, служившие одеялами, увесистый сундучок, разная рухлядь. Князь с недоумением огляделся.

— Сюда, сюда! — вопил голос. — Здесь, под кустиком!

— Сюда, княже! — сказал Кряж, указывая на кусты.

Князь пошел за ним следом. Под кустом на земле лежали три женщины. Одна толстая, видимо боярыня, и одна тонкая, стройная, с крошечными ногами, лежали без движения, с головами, завернутыми в платки; третья, толстая, короткая, в шугае и котах [23], очевидно, успела освободить свою голову от платка и вопила на весь лес.

— Ратуйте, добрые люди! Воры напали! Убили боярышню да боярыню! Что я боярину скажу!

— Не ори, баба! — остановил ее Кряж. — Воров уже нет больше. Встань лучше да прикрой голову.

— Ой, дурень, дурень! — завопила старуха. — Да как же я, дурень, встану, коли у меня руки-ноги скручены!

Князь усмехнулся.

— Распутай ее! — сказал он, а сам подошел к двум недвижно лежащим и стал раскутывать им головы.

— Княгиня Куракина, — пробормотал он, снимая с толстой женщины платок и обнажая тусклое лицо чуть не с тройным подбородком, — а это, надо думать, княж…

Он бросил платок и не докончил фразы.

Перед ним лежала девушка с распущенной черной косою, с бледным лицом и полуоткрытыми устами. Та самая, что они видели в эту ночь у сломанного дуба во время волхвования.

Петр смотрел на нее не спуская глаз.

Тем временем мамка поднялась на ноги.

V. Спасенные

Княгиня и ее дочь лежали недвижимы. Вероятно, страх и затем тяжелые платки на лицах лишили их на время сознания.

— Умерли! — завопила мамка и начала причитать над ними во весь голос. — Милые вы мои, родители вы мои! Что я теперь боярину отвечу!

— Кряж, достань воды, — приказал князь.

— Брось выть, старуха, — сказал он мамке, — скажи лучше, неужто вы одни ехали?

— Одни? — ответила старуха. — Да нешто мы беднота какая? Голь? Чай, мы Куракины будем! Одни! Эвон! — и она даже подбоченилась рукою, маленькая, толстая, в синем шугае. — С нами холопов-то сколько, с полсорока было!

— Где же они?

— А разбежались, проклятущие! Как увидели, что воры на нас — и в россыпь! Душонки холопские! Ужо будет им от боярина! А этому Антошке… Ну-ну!

— А ты покликала бы их!

— Покликала бы! — передразнила старуха. — Да нешто я могу боярышню покинуть! — И, сделав плаксивое лицо, она снова начала выть.

Кряж принес воды, и князь тотчас обрызгал боярыню и боярышню.

— Чай, есть наливка? — спросил он у мамки.

— Есть, милостивец, есть, как не быть!

— Давай сюда, да чарку тоже!..

В походах князь выучился подавать помощь в иных случаях и не терялся при виде даже умирающих.

Старания его скоро увенчались успехом.

И та, и другая вздохнули, открыли глаза и сделали движения.

Князь тотчас дал им по глотку крепкой наливки, и они оправились.

— Милые вы мои! — радостно воскликнула мамка, бросаясь на колени. — Вставайте, родные, ушли воры! Прогнали мы их!

Княгиня села, князь поддержал ее, и в ту же минуту княжна легче серны вскочила на ноги и звонко засмеялась.

— Мамушка, а где кичка твоя?… — но вдруг взгляд ее упал на князя, и она сразу смолкла, зарделась вся и стыдливо закрылась рукавом.

Тем временем попрятавшиеся холопы осторожно вышли из-за кустов и деревьев и окружили своих господ. Мамка с яростью набросилась на них.

— А, подлые! Вернулись! Погодите! Ужо будет вам от боярина! И тебе, Антошка!

— Я что же… — ответил долговязый детина в зеленом кафтане, — я за помощью бежал.

— Кабы не мы… — загалдели остальные.

— Вот с князем поговорите! — угрожающе кричала мамка.

Княгиня с благодарностью смотрела на князя и кивала ему головою.

— Ах, милостивец! Спас ты нас от смерти лютой, от поношения. Ужо боярин тебе в землю поклонится. Пра! Знаю, знаю тебя, соколик! Князя Теряева сынок, нам шабер [24]! С твоим братом-то мой боярин в думе сидит, вместях город берегли! Уж истинно Бог тебя нам послал!

Она говорила без умолку, князь не слушал ее и вспоминал теперь отчетливо, ясно. Не раз и не два видел он эту девушку. Случалось ненароком через забор заглянуть, сидя на коне или со всходов, в сад к своим соседям — и там иногда резвилась барышня с сенными девушками…

Возок поставили на дорогу, вещи уложили, и княгиня с дочерью и мамкой влезли в него. Холопы окружили возок, кони дернули и потянули его по пыльной дороге, а князь погнал коня и скоро скрылся из глаз трусливых холопов.

Он скакал молча. Образ девушки, виденной им раньше в зачарованном круге, смутил его и вытеснил мысли об Анеле.

Дивным дивом казалось ему все это приключение, словно наколдованное стариком.

Таким же дивным дивом казалось оно и молодой княжне Катерине Куракиной.

Живя дом о дом с, Теряевыми, она от сенных девушек немало слыхала рассказов о молодом князе: и как он в походах с ляхами дрался и со шведами, и как его царь отличает. С девичьим лукавством не раз довелось ей ухитриться через заборную щель увидеть молодого князя, как он садится на коня, как едет на нем, как сходит, высокий, статный, с вьющимися кудрями, с светлой бородою.

И не один вечер провела она с сенными девушками, слушая рассказы о нем, о своем соседе.

Запали они ей в сердце, запечатлелся светлой грезою и образ красивого витязя, и вдруг — теперь она встретилась с ним лицом к лицу…

Диво дивное!

То-то будет о чем поговорить с сенными девушками! Будет о чем и помечтать в бессонную ночь или за томительной работою у пяльцев… и боярышня улыбалась радостной улыбкой. Боярыня клокотала, как курица, продолжая ужасаться происшествию, а мамка ворчала и ругательски ругала и воров, и трусливых холопов…

Тем временем на постоялом дворе Никиты, за длинным сосновым столом сидели сам Никита, Мирон Кистень и Федька Неустрой, а Панфил да хозяйский Егорка стояли поодаль. Все были угрюмы и, видимо, недовольны, и Мирон говорил Никите:

— Дурень, дурень! Коли позарился на такое дело, до конца надо делать было! Двоих испугались…

— Коли они на конях и с мечами… — слабо возразил Никита.

Мирон усмехнулся.

— С мечами! Холопов полсорока было, да разбежались, а тут два. На что Панфил-то? Он один коня валит… Бабы! — презрительно окончил он и гневно взглянул на Неустроя.

Наступило томительное молчание.

— А теперь что? — заговорил снова Мирон. — Приедут они на Москву. Холопы ничего не докажут, откуда воры. Чай, могли удуматься, да и кабак один на всю путину. Ну и иди к боярину Матюшкину!

Никита побледнел и вздрогнул.

— А еще и медь найдут… Эх, горе-работники.

— Что же делать-то?… — продолжал смущенный Никита.

— Что? Одно осталось: на Москву идти. Не здесь же стрельцов поджидать, а пока что Лукерья с Егоркою похозяйничает. Да медь убрать, горн снесть, а то, упаси Бог, подьячие придут…

В ту же ночь постоялый двор опустел.

Никита и Мирон с товарищами вновь переселились в Москву, где Семен Шаленый, все время бывший в Москве, устроил их в новой рапате.

Такие рапаты, тайные кабаки, вмещающие в себя и игорный дом, и притон разврата, — в сущности, разбойничьи гнезда — были рассеяны в то время по всей Москве.

Не только ночью, но и днем выходили оттуда страшные обитатели на грабеж и разбой и, по свидетельствам очевидцев, нередко среди бела дня, на улице нападали на прохожего, грабили и убивали его прямо на глазах народа.

Дороговизна продуктов, обращение меди вместо серебра, непосильные налоги — все это порождало смутное недовольство, выражавшееся между прочим и в таком открытом разбойничестве, едва ли не покровительствуемом самими воеводами.

Так, Милославский с другом своим Матюшкиным за выкуп выпускали из застенков и воров, и фальшивомонетчиков, как бы благословляя их снова на подвиги.

Разбойники открыто гуляли по городу, и купцы их знали в лицо и старались зачастую умилостивить дарами, боясь и разбоя, и убийства, и поджога.

Шаленый, Неустрой и Кистень были также известны многим москвичам, но под началом у Мирона они не смели много своевольничать. Мирон же был уже не простой разбойник.

После того, как Матюшкин вторично отнял у него Акульку и задрал ее за сопротивление, Мирон поклялся ему отомстить. Это дело ему не хотелось делать спроста и, вспоминая первый бунт при Морозовых, еще в начале царствования, он замышлял второй.

— Тогда Плещеева рвали. Теперь Матюшкина тряхнем, — говорил он, и глаза его разгорались. — Увидит он, песий сын, за все лихую расплату!

И, ходя по городу, он с догадливым и бойким Неустроем сеял повсюду недовольство.

То в сермяге и гречишнике его можно было видеть на базаре, то в купеческом кафтане на Красной площади или в рядах, то одетым рейтаром — в царевом кабаке. И всегда подле него ловкий Неустрой со своими прибаутками.

Москва бродила, а еще никто не подозревал даже об опасности, и Матюшкин с Милославским распалялись корыстью только пуще и пуще.

Страшное «слово и дело» было для них отличным орудием. Подьячие сновали здесь и там, выискивая богатого, кричали государево слово. И тащили беднягу в приказ, где за него уже брались хитрые дьяки, под страхом пыток выпытывая из него деньги. Перепадала и подьячим малая толика для разбойного и тайных дел приказов.

VI. Присуха

— Чего ты? — спросил сурово Петр у своего стремянного, увидев на его лице широкую улыбку.

Это было с неделю спустя после описанного приключения.

Кряж замялся.

— Так, княже, ничего! Не серчай на холопишку! — И он подал ему стремя.

Петр вскочил на коня, оправился и медленно выехал за ворота в сопровождении своего стремянного, но говорить с ним на народе было негоже, и он молча ехал до своего полка, что стоял за Сивцевым оврагом, занимая собою как бы отдельную слободу.

Солдаты со своими женами и детьми жили по отдельным избам, а холостые жили в избах по трое и по четверо, ведя немудреное домовое хозяйство.

Князь проехал в полковничью избу и встретился там с Тугаевым. Они поцеловались.

— А на тебя ноне глядеть радостно, — сказал Тугаев.

— А что?

— Будто повеселел ты. Али радость какая? Может, нашлась…

Петр нахмурился и махнул рукою.

— Не вороши старого, Павел Ильич! — сказал он и снова улыбнулся. — Ты вот что тучею смотришь, ко мне не заглянешь. А намедни я к себе на охоту ездил, за тобой заглянул, ан говорят, ты с утра на своем аргамаке ускакал и слуг не взял.

Тугаев побледнел, а потом весь вспыхнул. Спустя мгновение он ответил:

— Не вороши и ты, Петр Михайлович! Мое впереди будет. Может, счастье великое, может, горе лютое. Как-нибудь спокаюсь тебе, а теперь скажи, — спросил он вдруг пониженным голосом, — ты в присуху веришь?

— С нами сила Господня! — перекрестился князь. — Да ведь ты женатый. Что ж тебе?

Тугаев побледнел и опустился на лавку.

— В том и горе мое, — прошептал он побелевшими губами.

Петр покачал головою.

— Слушай, — сказал он, — я басням этим всяким не верю, а все ж есть что-то чудное. У нас в Коломне такой ведун живет, Еремейкой звать. Он тебе, может, и снимет присуху, коли она наложена.

Тугаев вздрогнул, и глаза его сверкнули. Он быстро вскочил с лавки.

— В Коломне?

— Мой Кряж его знает. Хочешь, сведет?

— Князь, друже! — взмолился Тугаев. — Дай его мне на сегодня. Я к вечеру поеду!

Он весь дрожал от волнения. Петр хотел улыбнуться, но вспомнил свое приключение и только кивнул головою.

— Ладно, пошлю сегодня!

Тем временем солдаты собрались перед избою, и Петр должен был к ним выйти. Он поздоровался с кучею сермяг, зипунов и кафтанов и громко опросил всех, всем ли они довольны.

На этом и кончился смотр. Возвратившись домой, Петр позвал к себе Кряжа, наказал ему ехать к Тугаеву и служить, как ему, а потом спросил:

— Чего ж ты хмылился?

Кряж опять усмехнулся и потупился.

— Не будешь гневаться, княже?

— Ну? А что?

— Да девки тут, от Куракиных, меня к забору заманули. Такие ли затейницы!

Петр невольно покраснел.

— Ну?

— Все о тебе пытали. Нет ли у тебя зазнобы какой. Куда с тобой езжу, да как тебе княжна приглянулась да не захочешь ли свидеться с нею, так я только бы им мигнул. Бесстыжие! Пра!

Петр весело засмеялся и тряхнул русыми кудрями.

— И впрямь затейницы! — сказал он и прибавил: — Так поезжай к князю Павлу.

— В одночасье! — ответил Кряж, кланяясь и спиною идя к выходу.

Когда Кряж вышел, Петр лег на липовую скамью, положил на возглавие руки, на них закинул свою голову и задумался.

Присуха! Может, она и иное что, может, и никто не повинен в ней, а только есть она, окаянная. Ой, есть! Кажись, и в мыслях ничего такого не было, а вдруг прилучится, и засосет под сердцем, и из головы не идет, и томит, и дразнит… Что же это?… Вот хоть бы с ним. Думал, кроме Анели, и в сердце никому места не хватит, глядь — княжна эта! И будто клин в голову; что дальше — то более!.. Она вдруг стала перед ним как живая, с разгоревшимся личиком, прикрывшись рукавом. Он улыбнулся своей грезе и томно прикрыл глаза. Княжеской крови, благородного кореня и зазора никакого нету, — думал он и улыбался.

Князь-то Куракин как его почтил!

Действительно, через день после приключения Петра на двор Теряевых въезжали вершники, и едва князь Михаил Теряев вышел, оповещенный, на крыльцо, как во двор уже въезжал князь Куракин.

На середине двора слез он с коня, а князь встретил его на нижней ступеньке крыльца и под руку помог ему подняться. Войдя в горницу, помолился Куракин, трижды поцеловался с князем, а потом повел свою речь.

— Приехал я, князь Михайло, до тебя, отблагодарить тебя, милостивца! — и с этими словами он поясно поклонился князю. Теряев даже смутился.

— Что ты, что ты, Иван Васильевич! Что я тебе такого сделал?

— Не говори! — перебил его князь. — Не ты, так сын твой моему роду великую услугу сделал. А кого за сына благодарить, как не отца родного!

— Который сын? — недоумевал князь, и Куракин рассказал ему всю историю с нападением и освобождением. Князь и рад был, и хмурился. Рад, что сын его такому родовитому князю услугу сделал; хмурился, что сам ничего не знал про это.

А Куракин попросил Петра позвать и лично ему в пояс кланялся.

Князь Теряев потом выговорил сыну, а тот только усмехнулся.

— Э, батюшка, — сказал он, — да стоило ли о таких малостях милость твою тревожить?…

Вспоминал про все про это Петр и улыбался шире и радостней.

И то, решил он под конец, повидаться с нею надо. Пусть Кряж девушкам скажет!..

По нынешним временам молодые люди годами видаются друг с другом, и медленно пробуждается в них чувство любви, побеждаемое нередко рассудком. Тогда же взгляда одного довольно было, чтобы загорелось сердце неугасимым огнем. Может, тому немало способствовала теремная жизнь и трудность увидеть девичье лицо, так же, как девушке увидеть мужчину.

Как бы то ни было, загорелось сердце и у Катерины, молодой княжны.

— Ах, Луша, — говорила она своей сенной девушке, — и раньше в иную пору о нем думала, а тут и из головы не идет. Все он да он!..

— Дело девичье! — смеясь отвечала Луша. — Пожди, княжна, я тебе с ним встречу сделаю. Наш сад с их двором только тыном отделяется.

— Ах, что ты! Срамота-то какая!

— А какая срамота тут? Ему за честь будет! Опять и порухи нет тут никакой. Не смерд он, а князь и царю самому известен. Погодя и косу расплетем княжне нашей, боярышне!

Катерина зарделась вся, как маков цвет.

— Ах, Луша, — прошептала она, — и хорошо, и страшно! Не иначе все это, как присуха злая!..

Луша только махнула рукою.

— Присуха! И сказала, боярышня моя! Присуха — коли силком, старик какой или урод, что ли, а князь Петр — гляди не наглядишься: молодец молодцом, что сокол ясный!

VII. Смута

Мрачный, с угрюмою думою, отраженной и на лице, возвращался Терентий Михайлович домой из боярской думы. Все казалось ему неладно, все не по нем! А что он мог сделать со своим голосом, ежели надо всеми верх держит Ордын-Нащокин, а самая дума — одна прилика только.

Он один удумает, а бояре прочие только бородами покивают в согласие.

А выдумки все только на то сводятся, чтобы из людишек последние животы вытягивать. Все налоги да налоги. Небось свою казну не ворошат, монастырям одни только льготы, а все надобности из смерда да посадского выбивают. Где же справедливость? Истинно протопоп говорит: приходят последние дни. Умы смутилися, и зло царит над людьми. Антихристу на руку, радуют злоправители сердце дьявола!

Истинно так!

— Дорогу князю Терентию Теряеву! Многие лета князю! Здрав, князь, буди! — раздались вокруг него голоса и вывели князя из задумчивости. Он оглянулся и увидел, что въехал в толпу. Вокруг него теснились и гультяи, и посадские, и с десяток купцов.

— Мир вам! — сказал князь. — Чего собрались?

— А так… гуторили! — ответил стоящий у самого его стремени.

Князь взглянул в его лицо и нахмурился: слишком нагло глядели на него холопские очи.

— Кто будешь?

— Человек Божий с костьми да кожей! — ответил он, отходя в толпу.

Князь тронул пятками коня, и он двинулся вперед. Народ, любивший князя, провожал его криками, но князя нисколько не радовали эти выражения приветствий.

Чуялось в этих сборищах что-то недоброе.

Вот уже недели две, как сбираются такие толпы народа на всякой площади, шумят, галдят, чинят буйства пьяные и выкрикивают угрозы. Недавно одного приказного затравили на улице насмерть.

А толпа, проводив князя Теряева, снова загудела.

— Читай, кто грамоте обучен! — кричал сиплый голос.

— Тсс! Тише, оглашенные! — останавливая шум, кричали другие. Возле дьяка в суконной скуфье столпились густою толпою, и он, держа в руках печатный лист, выкрикивал:

— И поборы те не в казну государеву, а в карманы приспешников!..

— Верно! Головы эти прямо себе в карманы кладут! Видели!

— И бояре ближние только до царя заслон. Всем людишкам злые вороги. Матюшкин этот…

— Тсс! Стрельцы!

Дьяк поспешно юркнул в толпу, бросив наземь лист, а в ту же минуту в толпу врезался отряд стрельцов с приставом в голове, который, нещадно колотя палкою направои налево, хрипло кричал:

— Расходитесь вы, голь кабацкая! Виселиц на вас мало, пра слово! Дьяволы, куда прете, али пищали захотели?

— Пожди, будет тебе ужо, толстобрюхий! — ворчали те, которым попало от него палкою, и лениво шли в сторону.

Князь въехал во двор, спешился и прошел в свою половину. Скинув кафтан, он остался в однорядке поверх шелковой зеленой рубашки и стал крупными шагами ходить по горнице.

На душе его было тяжело и смутно.

Вдруг он остановился и, побледнев, нахмурился.

В дверях его горницы появилась Дарья Васильевна, его молодая жена. На лице ее, пока еще не раскрашенном, выражалась тихая печаль.

— Чего тебе? — спросил отрывисто Терентий.

Дарья сделала к нему шаг и заговорила прерывающимся голосом.

— Терентий Михайлович, свет батюшка, вымолви хоть слове, чем я провинилась пред тобою. Не бьешь, не голубишь, не бранишь, ни слова ласкового. Коли не мила тебе более, не мучь, скажи свое слово, отправь в монастырь, заточусь я там и дни скоротаю, а то ныне и на людях срам. Иду наверх, государыни спрашивают, иные прочие мужьями похваляются, а я и слова сказать не могу.

Голос ее поднимался все выше и выше и обратился в жалобный вой. Она подошла ближе к князю и протягивала к нему свои руки.

— Что мне делать, сиротинке, скажи сам, господин! Убей лучше, но не мучай так!

Князь устало махнул рукой.

— Не вой! — сказал он резко. — Надо будет в монастырь услать — ушлю, а теперь не докучай мне! иди!

Глаза его грозно сверкнули. Дарья Васильевна покорно склонила голову и пошла прочь, но недобрым огнем вспыхнули и ее глаза.

«Хорошо, — подумала она, — знаю я твои дела скаредные. Проведают про них и иные кто!»

Попытка примирения не удалась княгине, и из послушной, покорливой жены она сделалась врагом заклятым. Кровь Голицыных сказывалась.

А князь схватился руками за голову и даже застонал.

Ах, когда увидал он Морозову и полюбил ее, знал тогда он, что с ним делается. На душе его было темно и мрачно, но знал он, что любви ради он на все пойдет, хоть на душегубство.

А теперь? Нет любви к боярыне. Вместо нее какая-то радость, какой-то трепет. Как сиянием окружен лик боярыни, когда он ее видит: словно с образа глядит угодница, когда она на него смотрит, и нельзя не думать о ней, но и любить нельзя. Помнит он, как она чумных подымала, и что же? Не коснулась ее злая зараза!

Теперь у нее и протопоп-прозорливец, свят человек, и Меланья, сестра ее по Христу, и Киприан юродивый. Все славят Бога и клянут никонианцев, и он тут же с ними.

Во что верить? Чему кланяться? Царь ли и патриарх согрешили против Бога? И в то же время ему приходили на ум горячие речи Аввакума, его страданья…

Чего ради?

Говорят, антихрист идет; близок последний час, а Никон его окаянный предтеча. Ежели правда так?

Чем излечить душу, кому открыть наболевшее сердце с его язвами?…

И вдруг лицо его просветлело и успокоилось. Он захлопал в ладоши и явившемуся отроку отрывисто приказал:

— Коня!

И тотчас стал торопливо сбираться в дорогу, забыв о еде.

Ради спасенья души своей! Чего же о еде думать-то?…

Ему вспомнилось строгое подвижническое лицо его деда, князя Терентия, в монашестве Ферапонта.

Вот кто решит его сомнения!

И он, выйдя на двор, вскочил на коня и погнал его к Николе Угрешскому.

Вдруг конь его шарахнулся в сторону.

Подняв руки и загородив дорогу, перед ним стоял юродивый Киприан. Рыжие лохматые волосы его торчали копною, сермяжная рубаха спускалась до пят, на косматой груди сквозь дыры рубахи виднелись вериги.

Князь осадил лошадь.

VIII. У Морозовой

Юродивый опустил руки и хрипло засмеялся.

— Божьего человека, княже, — и испугался! Стыд тебе.

— Прости, Бога для, — ответил князь и хотел снова тронуть коня, но юродивый затряс головою.

— Не, не, княже! Нельзя! Такой сумный, такой гневный, куда тебе ехать, как не до нашей матушки? К ней поезжай! Мир у нее, благодать у нее; наш отец провидец, страстотерпец, у нее, а ты куда задумал? К никонианцам! Тьфу!..

Князь вздрогнул. Откуда этот юродивый мог знать его мысли? Легкая улыбка прошла по его губам. Он сказал:

— Ну, пусти, Киприан, я к ней поеду!

— Что дело, то дело, с Богом! Душу очистишь; Христа спасешь; берегись никонианцев! Тьмы они порождение, сатанинская блевотина. Ну, с Богом!

Князь тронул коня. Киприан медленно пошел дальше, крича во весь голос:

— Берегитесь, православные! Антихрист пришел! Сломлены заветные печати, и гром на всех никонианцев.

Князь ехал и думал: «Поговорю с ними. Тоже умные люди. Просветят и рассеют тьму мою, а так жить нельзя», — и снова лицо его омрачилось, и он понурил голову. Есть люди, которые вечно, хотя и смутно, ищут правды и, найдя хоть призрак ее, готовы положить за нее головы. Таковы сектанты. К таким натурам принадлежал и князь Терентий.

Он въехал на двор дома Морозова, спешился и, сдав холопу коня, знакомой дорогой пошел к терему боярыни.

В эту пору боярыня успела отвоевать себе некоторую самостоятельность. Постоянно занятый Морозов как-то примирился с неустанным благочестием жены своей и дозволил ей в терему держать и странниц, и юродивых, оказывать помощь нищим и убогим.

Царь Алексей Михайлович умилялся, слушая о жизни Морозовой, и не раз говорил ее мужу:

— Ништо, ништо, Глеб, она за всех нас молебщица, и в Домострое писано: «церковников, и нищих, и маломожных, и бедных, и скорбных, и странных призывай в дом свой и по силе накорми, и напой, и согрей». Так-тось! Пойдешь домой, кланяйся ей от нас.

И Глеб Иванович смирялся.

Федосья Прокофьевна устроила дом свой совсем на монастырский лад. Жили у нее в то время до пяти инокинь, два юродивых, Киприан и Федор, да временно приютился и Аввакум.

Князь Терентий вошел в горницу, и сразу охватила его атмосфера иной жизни, чуждой всего суетного. Воздух был пропитан запахом росного ладана и лампадного масла. В полумраке простая дубовая мебель и голые стены придавали горницам суровый вид.

Неслышно ступая, к нему подошла женщина и, поклонясь поясно, спросила:

— До боярыни?

— До нее, мати, — ответил князь, проникаясь настроением.

— В моленной, — ответила она, — с протопопом беседует, а ты не бойсь, иди! Она до тебя благожелательна…

Она пошла вперед, а за нею двинулся и князь, тихо ступая по холщовой дорожке. Скрипнула маленькая дверь, и они вошли в моленную, в ту самую комнату, где князь расстался со своей любовью. В уголку сидел Аввакум, а у его ног на низкой скамейке Федосья Прокофьевна. Она устремила на него глаза, и прекрасное лицо ее дышало таким энтузиазмом, что князю оно снова показалось ликом иконы, а перед ней сидел Аввакум, тощий, сухой старик в темном подряснике.

Черты изможденного лица его были жестки, обличая непреклонную волю; глубоко впавшие под густыми бровями глаза горели неудержимою страстью, и весь он, сухой, высокий, согбенный, с жиденькой бороденкой, с листовицей в руках, казался пророком.

Приход князя прервал их беседу.

Аввакум метнул на него быстрый враждебный взгляд, а боярыня плавно поднялась со скамейки.

Князь помолился на иконы и, поясно поклонившись боярыне, сказал:

— Во имя Отца и Сына и Святого Духа! Прости, боярыня, что встревожил не вовремя!

— Аминь! — ответила боярыня. — Я тебе, князь, всегда рада, а ноне еще и праздник у меня: протопоп в гостях.

Аввакум пристально взглянул на князя, пронизывая острым взглядом, словно хотел проникнуть в его душу. Боярыня сказала ему:

— Вот, отче, князь Терентий, сын князя Михаила Теряева-Распояхина. В ладу я с ним и согласии.

Князь низко поклонился ему и подошел под благословение.

— Никонианец? — строго спросил его Аввакум, не поднимая руки своей.

— По неведению, — тихо ответил князь Терентий.

Аввакум все-таки не благословил его.

Глаза его вспыхнули.

— По неведению, — повторил он, — все, яко овцы бессловесные, яко умом помраченные, идут в геенну огненную, антихриста ради, и все говорят, «по неведению». Свет им, яко заря, сияет — глаза щурят и отворачиваются. Знамение небесное не видят. Истинно сказано в Писании: «Очи имат и не видят; уши имат и не слышат».

Князь слушал его, опустя голову и не зная, что отвечать ему.

Аввакум тяжело перевел дух.

Боярыня спросила с ласковой улыбкой:

— Почто, князь, пожаловал? Аль соскучал?

Князь вздрогнул при звуке ее голоса, поднял голову и, встретив ее приветливый взгляд, не мог скрыть правды и ответил:

— Случаем, боярыня! Смутно на душе было, и вздумал я поехать к деду моему, отцу Ферапонту, на Угреш, а по дороге Киприан встретился и к тебе послал, а я и рад.

Боярыня тихо улыбнулась и сказала:

— Что я могу, убогая? О чем дума твоя была?

Терентий не скрыл и прерывающимся голосом рассказал о своих сомнениях.

Где правда? Страшно ему душу загубить, и не видит он пути и исхода в своих сомнениях…

Лицо боярыни осветилось. Она встала и, протянув руку к Аввакуму, взволнованно сказала Терентию:

— Сам Бог устами Киприана направил тебя сюда. Не мне учить и наставлять тебя. Вот пастырь. За ним иди!

Волнение охватило Терентия. Он упал в ноги Аввакуму и воскликнул:

— Отче, вразуми!

И послышался ласковый голос протопопа:

— Научу тебя, миленький, на то и сюда пришел. Было мне видение: «Иди и вразуми неразумных, спаси от геенны огненной заблудшихся», и пришел я, и Господь Бог со мною. Царь преклоняет ухо свое ко мне. Бог поможет, и вразумлю!.. — И он начал говорить, — сперва тихо, плавно, потом более и более распаляясь, и наконец речь его полилась бурным потоком. Что было прежде и что теперь? Где прежнее благословение? Где прежняя вера? Один соблазн! Он говорил:

— Вот поют вместо: «благословен грядый», — «обретохом веру истинную». То их пение на великое поношение православной нашей веры. Горе нам, горе! Имя сыну Божию переменили и печатают «Иисус». Звон и пение церковное — православным соблазн и попущение. Все-то кругом антихристово измышление и изощрение, дабы уловить душу православную. Наложил Никон проклятый печати антихристовы и на самого царя, и на слуг его, да не будет так! Господь Бог видит правду и указует избранным Его, а за гонения венец мученический; так древле гнали апостолов и учеников его!..

И много говорил Аввакум, умиляя душу Терентия, населяя ее страхом за никонианцев и укрепляя в старой вере.

Когда они расставались, Аввакум благословил и поцеловал его.

— Еще единую овцу спас от сетей дьявола! — сказал он с умилением. — Благодарю Тя, Господи!

Терентий возвращался домой успокоенный; смелый и бодрый. Он знал, что ему делать, что думать, что говорить, и ко всему его радовала мысль, что боярыня так же думает, что он ей теперь брат по духу и скреплен с ней крепкими узами.

По дороге он опять встретил Киприана, и на этот раз сам остановил своего коня.

— Спасибо, — сказал он ласково, — что надоумил меня!

Киприан широко улыбнулся и потряс кудлатой головой.

— Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых, и совет нечестивых погибнет! — заорал он таким диким голосом, что конь шарахнулся в сторону и понес князя.

Князь скакал и был рад этой быстрой езде, которая возбуждала его и соответствовала настроению его духа.

Конь был весь в мыле когда князь въехал во двор. Он слез с коня и прошел в свои покои, едва раздевшись, как подошел к божнице и, сложив два перста, стал быстро наотмашь креститься, повторяя:

— Тако верую! Тако верую!

И никто в доме не знал, что происходит в душе Терентия и какие тучи он собирает на свою голову.

IX. Ночь свиданий

Прошло три дня. Князь Петр вернулся домой и стал слезать с коня, когда к нему подошел Федька Кряж и низко поклонился.

— Вернулся? — сказал Петр. — Долго же вы были! Что ж он, доволен?

Кряж встряхнул волосами и ответил:

— Приказал благодарить твою милость, а мне целый ефимок подарил!

— Что же наколдовали? — спросил князь, идя в горницу.

— Всего было! — ответил Кряж, идя за ним. — На мельницу водил, на воде гадали. Что он говорил, не знаю, а князь больно повеселел.

Петр отпустил своего стремянного и лег на лавку в ожидании обеда. Через несколько минут его позвали наверх. Как и прежде, обедали все вместе, только теперь уныло и хмуро проходила общая трапеза.

Князь Терентий сидел мрачный, сосредоточенный, а жена его, Дарья Васильевна, то и дело злобной усмешкою кривила губы.

Молодая княжна Анна было бледна и задумчива, да и Петр не больно радостен.

Старый князь и княгиня тревожно смотрели на детей своих и не знали, что делается в их сердцах. Даже когда окончился обед и женщины ушли, отец, оставшись с сыновьями, не знал, как вести беседу, чтобы хоть немного заглянуть в их души.

И он стал сперва говорить о царских делах, о боярине Нащокине.

— Великого ума муж! Всякую иноземщину видел и больно перенял…

Терентий усмехнулся и сумрачно сказал:

— Перенял только, как с людишек по две шкуры драть. Посчитать теперь налогов, податей всяких — беды! Стон кругом. Что в Москве делается?

Старый князь покачал головою.

— А что иначе сделать? Казна оскудела. Ратные люди деньгу требуют, а без ратных людей нельзя. Война с Польшею, война со Швецией.

— И дома нелады, — добавил Терентий и вдруг сказал: — Потому прежнюю веру утратили, никонианством заразились!

— Что? — закричал старый князь. — Али ты не в своем уме?

— И очень в своем, — хмуро ответил сын и вышел из горницы.

Старый князь испуганно и изумленно посмотрел ему вслед.

Так вот откуда вся его угрюмость. Господь упаси, до царя дойдет ежели.

Петр тревожно посмотрел на отца.

— Давно это у него? — спросил отец.

Петр покачал головою.

— Он старший брат. Мне ли его допрашивать, а сам — ты знаешь — он и слова не скажет.

— Эх, — вздохнул князь, — на горе этого протопопишку сюда допустили.

И с этими словами он, не допив кубка с медом, тяжело поднялся с лавки и пошел в опочивальню.

Скоро все в доме спали, начиная от князя с сыновьями и до цепного пса, окромя Федьки Кряжа, которому в эту пору была большая работа.

Сейчас же едва стихло все в доме, он шмыгнул в сад и громко прокуковал кукушкою пять раз. На этот его сигнал из терема вышла сенная девушка и, осторожно оглядываясь по сторонам, подошла к Кряжу. Они оба ушли в кусты, где шпалерами разрослись малина, крыжовник и смородина, и там зашептали.

— С чем, Федька? — спросила девушка.

— Помалкивай только! Пришел и на нашу улицу праздник! Вот тебе перво-наперво от князя рубль, а дальше и больше будет!

Лицо девушки вспыхнуло радостью, и она быстро спрятала мелкие гривенки в карман.

— А что ему надо? — спросила она.

— Занеси княжне весточку, а как стемнеет да все наши полягут, ты ее сюда приведи. Коли надо будет, уломай!

Девушка быстро закивала головой.

— Ну, ин, ин! — ответила она. — Веди князя, а уж я нашу сюда доставлю. Поди, она и сама рада. Соскучилась.

— Иди же! — сказал Кряж.

Девушка кивнула ему и быстро побежала к терему, сверкая босыми пятками.

Кряж постоял на месте, покуда она не скрылась, потом вышел из сада, перешел двор и позади служб ловко перелез через высокий частокол, отделявший двор от сада князя Куракина. Здесь ему ждать не пришлось. Напротив, стоявшая тут же под корявою грушею девушка, видимо, давно дожидалась его, потому что весело засмеялась, едва он показался из-за частокола. И лицо Кряжа расплылось тоже в приветливой улыбке.

— Эй, зазнобушка! — проговорил он, быстро обнимая девушку. — Чай, ждала не дождалась, очи просмотрела, сердце высушила, а я и тут!

— Пусти, — смеясь говорила девушка, стараясь вырваться из его объятий, — пусти, леший! Ну! Пра, леший, изломал всю, ишь! — И, с силою рванувшись, она освободилась от Кряжа, хлестнув его по плечу со всего размаха.

Кряж только засмеялся от этой ласки. Лицо девушки приняло серьезный вид.

— Ну, будя! — сказала она. — Мы тут с тобою балакаемся, а княжна ждет не дождется. Князю сказывал?

Кряж мотнул отрицательно головою.

— Не, а только ты с княжною приходи нонче в сад ввечеру, как все спать лягут.

— Да чего ж приходить-то, коли ты не сказывал?

— Сказать недолго, ужо скажу. Раньше времени не было. Ты уж только меня слушай! Князь-от теперь во! Так и пышет. Ему мигни только!

— Ну-ну, скажу княжне! Порадую! Только и ты не обмани. — И, окончив деловой разговор, она начала другим тоном: — А где сам пропадал? Вчера не был, позавчера тож, а я-то его, дура, жду да жду. Где тебя носило?

Кряж усмехнулся.

— Где был, теперь нету. Отсюда вон как далеко, и не видать, а сказать и не можно!

— Что! Али князь посылал?

— Много будешь знать, скоро состаришься; а ты лучше-ка обними меня!

И он опять обхватил ее руками. На этот раз она не отбивалась и, прижавшись к нему, жарко отвечала на его поцелуи…

И на дворе дома Куракина, и у Теряевых стали просыпаться люди. Кряж в последний раз поцеловал девушку, ловко перемахнул тын и, как ни в чем не бывало, слегка посвистывая, пошел по двору, направляясь к дому.

Князь Петр проснулся и лежал, потягиваясь на лавке, когда Кряж вошел к нему и остановился в дверях.

— Проехать на Москву-реку, что ли? — промолвил князь, взглядывая на Кряжа. — Нонче там на кулачках биться будут.

— А ну их, князь, — ответил Кряж, — и чего в них занятного? Кабы царская потеха, а так — охочие люди кровянить друг друга будут. На охоту лучше бы поехать. Сон мне такой был: тебе на охоте удача.

— Какой такой сон? — усмехнулся Петр. — Сказывай!

Кряж откашлялся, переступил с ноги на ногу и, слегка усмехаясь, стал говорить:

— Виделось мне, князь, будто мы с тобой в поле рыщем. Глядь, лиса чернохвостая, такая ли пушистая. Ты за ней, она от тебя. Едва успеть можно. Она из поля да по городу, по городу да нам во двор, а со двора — шах через тын да в соседский сад! А ты будто за нею через тын-то! Глядь, а то не лисица, а девица-красавица. Смеется и говорит: давно тебя ждала, княже! — Он замолчал и, усмехнувшись, взглянул на князя.

Князь Петр покачал головою.

— Занятный сон, — сказал он, — что это он на притчу словно бы смахивает? А загадки я не мастер разгадывать. Говори уж лучше начистоту, Кряж.

Кряж усмехнулся и встряхнул волосами.

— А не буду таиться от тебя, княже, — ответил он решительно.

Князь вздрогнул и быстро сел на лавке.

— Ну?

— Заморила меня Лушка, — заговорил Кряж, — сенная девка соседской княжны. Сделай так, чтобы им свидеться, да и на! Княжна-то, вишь, говорят, совсем по тебе высохла, князь!

— Что ты врешь? — вспыхнув от радости, произнес князь.

Кряж усмехнулся.

— Наше дело холопское, — сказал он, — а только нонче княжна в ночь, как все заснут, по саду гулять будет. Про то мне Лушка сказала, а для чего — сам ведаешь.

Князь засмеялся и отвернулся от своего стремянного, чтобы скрыть вспыхнувшее от радости лицо.

Тихая ночь опустилась над Москвою. Кругом все заснуло. В кустах щелкали соловьи, и где-то вдалеке куковала кукушка. В это время князь Петр, подсаживаемый Кряжем, осторожно перелезал через тын. Сердце его замирало и билось. Едва он опустился, как проворная Лушка подошла к нему и сказала:

— Ты, князь?

— Я! — ответил Петр.

— Ну-тко, иди за мною! — И через минуту князь стоял подле княжны Куракиной. Она дрожала от страха и радости и, закрыв лицо руками, тихо вскрикнула:

— Ахти, стыд какой!

— Что за стыд, государыня, — бойко сказала Лушка, — все, поди, так дела делают. Не мы первые. Ну, я пойду! — решительно сказала она и лукаво прибавила: — Князь тебя, небось, в обиду не даст!

Она шмыгнула в кусты и, вероятно нечаянно, попала в объятия Кряжа.

— Мы тута, а они там, — засмеялся Кряж, крепко целуя Лушу.

Петр приблизился к княжне и робко окликнул ее:

— Катерина Ивановна, открой очи свои ясные! Глянь на меня!

Княжна слегка раздвинула пальцы.

— А что тебе в том?

— Радость мне! Как взгляну на тебя, словно солнце весною. Присушила ты мое сердце!

— Уж и присушила! — усмехнулась княжна, отнимая руки. Князь придвинулся ближе.

— Верь моему слову, — заговорил он снова, — с ляхами бился, не дрожало так сердце мое, как теперь.

— Али я страшна? — засмеялась княжна.

— Не страшна, а люба! — ответил Петр и взял ее за руку. — С той поры, как увидел тебя, нету у меня и мыслей других: все ты да ты!

Княжна тихо потянула его за собою.

— Пойдем! Тут скамейка есть. Сядем.

Они дошли до скамьи, опустились на ее широкую доску и, держа друг друга за руки, стали говорить ласковые речи, бессмысленные для других, но полные таинственного значения для них, — те речи, что ведутся влюбленными от сотворения мира до наших дней…

А в это же время в саду князя Теряева велись тоже влюбленные речи, но не походили они на робкое воркование, а были полны мучительной страсти.

Княжна Анна, бледная, как высоко поднявшийся месяц, стояла прислонясь к дереву и опустив бессильно руки. Лицо ее выражало страдание, а на длинных ресницах блестели слезы.

У ее ног на коленах стоял князь Тугаев и говорил прерывающимся от страсти голосом:

— Бог нас видит, моя голубка! Что ж, коли приключилось так, неужели нам с тобой по монастырям идти, не изведавши счастья? Не поверю я, чтобы Богу в обиду была любовь наша! Увезу я тебя, мою горлинку, схороню от людского взгляда и буду миловать и ласкать тебя! Не дам ветру пахнуть на тебя, не дам пылинке упасть. А там справлюсь со своими делами, и уедем с тобою в земли фряжские, где никто нам не будет грозен.

— А батюшка с матушкой? — прошептала чуть слышно Анна.

Князь на мгновенье затуманился; потом быстро вскочил на ноги и гневно воскликнул:

— Меня, а не тебя осудят! Нешто вольны мы сказать своему сердцу: молчи! В Писании сказано: «Всякая тварь да хвалит Господа», так тебе ли губить свою молодость?

Анна подняла голову и сквозь слезы взглянула на него с улыбкой.

— Ах, делай со мной, что хочешь! Присушил ты меня!

Князь порывисто обнял ее и осыпал страстными поцелуями.

— Милая, — зашептал он, — увезу я тебя, увезу!..

X. Побег

В те поры, когда князь Петр вернулся из похода, он привел в дом князя Тугаева как своего крестового брата и боевого товарища. Поначалу князь Тугаев виделся только с братом да с отцом Петра, а потом был допущен и до знакомства с теремом.

Княжна Анна сразу поразила его воображение, и он вернулся домой отуманенный страстью.

В детстве обручили его родители с дочерью симбирского воеводы Квашнина, и выросла Тугаеву сперва некрасивая невеста, а потом нелюбимая жена. Не было радости в его доме, и он чувствовал загубленной свою жизнь и чуждался людей. Только с Петром и вел свою дружбу, а тут увидал он Анну, и совсем кругом пошла его голова. По тогдашним понятиям не было преступления хуже измены супружескому долгу. Неверные жены живьем закапывались в землю, неверные мужья погибали на эшафоте, обольщенные девушки казнились смертью, их обольстители умирали от руки палача. Все эти меры не искореняли преступления, но, вселяя страх наказания, придавали таким преступлениям характер крайней греховности. Князь Тугаев сознавал это и долго мучительно боролся со своею страстью, но не в силах был победить ее. Через Федьку Кряжа он подкупил Дарью, сенную девушку княжны, и она стала змеиным языком нашептывать ей обольстительные речи, волнуя ее кровь и кружа ее голову.

Сытая, спокойная теремная жизнь, развивая женщин физически, давала избыток здоровья и силы, которые искали выхода; строгое затворничество развивало воображение, вольные разговоры сенных девушек будили страсти, и первый встретившийся пробуждал к жизни сердце девушки.

Князь Тугаев был красив и молод. Слава о его ратных подвигах дошла и до терема. Немудрено, что у Анны закружилась голова, когда она услыхала Дарьины речи.

Дарья говорила про его силу и богатство, про его молодость и красоту, про его безумную любовь к Анне. Заревом вспыхивали щеки молодой княжны, туманились глаза, прерывисто дышала грудь, когда она слушала речи своей обольстительницы. Наступила душная летняя ночь, луна трепетно светила в окошко, запах сирени и акации стоял в воздухе, трелями заливались влюбленные соловьи, и княжна томилась в своей душной горнице, разметавшись на постели. Видела она князя. Он протягивал к ней руки, он говорил о любви, И вставала она утром усталая, измученная ночными грезами. Розовые щеки ее бледнели, вокруг глаз темнели круги, звонкий смех раздавался все реже и реже, и княгиня, с тревогою смотря на дочку, ласково спрашивала ее:

— Аннушка, али тебе недужится? Скажи, ласковая! Лекаря недолго позвать.

— Нет, матушка, я здорова! — тихо отвечала княжна, и голос ее вздрагивал от волнения.

— Пожди, — говорила княгиня, — ужо к деду съездим. Он за тебя помолится. Ишь побледнела как; ровно снег весенний!

Княжна Дарья Васильевна, жена Терентия, усмехалась и говорила:

— Что вы, матушка, беспокоитесь? Просто с жиру бесится об эту пору. Все мы так же изводимся. Погодите, найдется жених, и все как рукой снимет.

Княжна вспыхивала и убегала к себе, а молодая княгиня звонко смеялась.

Как ржа точит железо, как вода капля за каплей долбит камень, так вкрадчивые речи сенной девушки делали свое дело. Анна беспомощно только шептала:

— Да ведь он женатый. Грех!..

— И что за грех человеку по-божески на его любовь ответить? Ведь тебя не убудет от этого, а уж он и любит! — И она передавала его страстные речи.

Не устояла Анна и вышла на свидание к Тугаеву.

Это была ночь безумств. Страсть неудержимою силою охватила Анну. Порывистый Тугаев покорил ее, и она отдалась ему со всею доверчивостью своей невинной души.

Еще сильнее стал мучиться Тугаев, чем ранее от невысказанной любви. Тогда казалась она ему мечтою, недостижимою грезою, а теперь, когда он уже держал Анну в своих объятьях, когда целовал ее глаза, щеки, губы, — не обладать ею было для него мучительной пыткою.

Страшно ему было и за себя, и за жену, и за бедную Анну, а та, пламенея к нему, горько сетовала:

— На свою погибель встретила я тебя, Павел! Лучше было бы нам не знаться с тобою, чем идти на такое греховное дело.

— Не говори так! Не терзай меня, — ответил он, зажимая ее рот поцелуем, — сил моих нету переносить муку эту!

И нередко их любовные свиданья походили на свиданья людей, плачущих о дорогом покойнике.

Долго мучился Тугаев и наконец решился. Может быть, не созрел бы так быстро в его уме план, если бы Петр не упомянул про колдуна, а теперь колдун все решил. Смотря в воду под его припевы, Тугаев увидел свое счастье: он стоял под венцом с любимою Анною. А расставаясь, колдун дал ему такого зелья, от которого, когда захочет князь, тогда и станет вдовцом.

И князь мрачно думал: «Увезу и буду хоронить ее ото всех, а там сделаюсь вдовцом и будто найду ее и повенчаюсь», — и при этих мыслях лицо его озарялось мрачною улыбкою.

Но, склоняя Анну, он все же не решался поведать ей свои сокровенные думы.

Зачем ей знать? Для чего и ее невинную душу тянуть к сатане в лапы? Пусть уж лучше он один за свою любовь и несчастье отдаст дьяволу душу!

На другое утро воплями и стоном огласился терем князя Теряева. Даша завыла первая, а там сенные девушки, а там молодая княгиня и старуха мать.

Из терема исчезла Анна! Нет ее нигде, словно в воду канула.

Князь снизу в горнице у себя услышал крики и плач и только хотел послать наверх холопа, как сама княгиня Ольга Петровна, несмотря на свою тучность, вбежала в горницу и упала князю в ноги.

— Князь-батюшка, — завопила она, — казни меня, старую! Секи мою голову неразумную!

Испуганный князь поднялся с лавки и шагнул к жене.

— Что случилось? Говори толком, старая!

— Позор на наше голову, срамота на наш дом! — вопила княгиня, не вставая с колен. — Дочушка наша, Аннушка наша, свет очей моих…

— Что с ней? — нетерпеливо крикнул князь.

— Сбежала, — едва слышно окончила княгиня.

Ко всему подготовился старый князь, только не к этому, и удар поразил его, как кистенем в голову. Он упал на скамью, прислонился к стене и застыл в этой позе, бессмысленно вытаращив глаза. Лицо его налилось кровью, и, раскрыв широко рот, он едва переводил дыханье. Княгиня испуганно вскочила на ноги и бросилась к мужу, но он уже оправился, и лицо его стало бело как мел, а глаза вспыхнули как яркие молнии.

— Сбежала! — закричал он не своим голосом. — Ты врешь, старуха! Она утопла, она умерла! Эй, люди! — голос его раздался громом на весь дом. В один миг горница наполнилась холопами. Уже все знали о происшедшем и, бледные, дрожали от страха.

— Дочь искать! — сказал князь. — Весь сад по травке переберите, весь дом во всем щелям осмотрите, реку обшарьте! ну!

Слуги быстро скрылись и рассыпались по всему дому. В ту же минуту в горницу вошли Петр и Терентий.

— Слыхали? — спросил он.

Терентий молча кивнул головою, а Петр только махнул рукой.

— Прокляну ее, если так, — сказал князь, — а вы, вы должны крест целовать, что станете искать ее и обесчестившего нас! Клянетесь?

Терентий и Петр стали на колени и твердо ответили в голос:

— Клянемся и на том крест целовать готовы!

Князь взглянул на жену.

— А ты, старая, иди наверх и на глаза мне не кажись до времени. Стара ты, чтобы учить тебя, а поучить бы надо. Я теперь до царя поеду, ты, Терентий, за людьми пригляди, а ты, Петр, пока что накажи всем, чтобы языками не звонили. Да что, — сказал он с горечью, — все знают, чай!

Он тяжелою поступью вышел из горницы и, казалось, сразу обратился в старика.

Княгиня со стоном поплелась наверх.

Терентий ушел, а Петр бессильно опустился на лавку.

Вчера он был счастлив, а сегодня как пыль разлетелись его мечты.

Мыслимо ли, чтобы князь Куракин отдал дочь свою за него, из опозоренной семьи.

— Ах, Анна!

Глаза его злобно вспыхнули.

Кабы он знал их обидчика!..

А люди тем временем искали по всему дому, по саду, в воде и нигде не находили следов пропавшей княжны.

Как потерянная ходила Дарья и вздрагивала, как испуганный заяц, при всяком оклике. Она боялась взглянуть на Федьку Кряжа, чтобы не выдать себя нечаянным воплем, а Федька ходил везде как ни в чем не бывало и только покрикивал на людишек.

А тем временем верные холопы Тугаева мчали княжну по дороге на Рязань, где на сороковой версте от Москвы стояла одинокая усадьба князя.

Там он думал схоронить княжну до поры до времени — и она, послушная, пораженная случившимся, в полубесчувственном состоянии сидела в тряской колымаге.

XI. Опозоренные

Царь Алексей Михайлович с глазу на глаз выслушал жалобы Михаила Терентьевича, князя Теряева, и скорбно покачал головою.

— Чего же бабы твои глядели, — с укором сказал он, — что допустили такое бесчестие?

— Ох, и не скажу, государь! Придет беда, все виноваты, а до того и в голову никому! Ведь монастырским уставом жили бабы-то у меня. Разве что сноха вот к царевнам наверх езживала, а то никуда! А молю тебя, царь, коли я или дети мои сыщут нашего обидчика, отдай его нам на суд.

— Твоя воля на то, Михайло! — сказал он. — Твоя обида, твой и суд. А теперь вот что, друже, — и голос его принял ласковый тон, — не говори ты никому про такое дело зазорное, а говори, что сгинула, что злые люди скрали. Клич кликни, чтобы искать кто вызвался. И опять, — окончил он, — не что тебе ведомо, что она вольной волею убегла?

— Не, государь! — ответил князь, и лицо его просветлело.

— А коли нет, так и на имени твоем порухи нет. Жаль девку, а коли найдется, все ладом кончится. Обидчика ищи, отдам его тебе со всеми животами! — И царь отпустил князя.

Он вернулся домой успокоенный и тотчас позвал к себе сыновей. Запершись в горнице, они с час времени толковали про срамное дело и потом, уговорившись, разошлись.

В тот же день ввечеру по городу ходили бирючи [25] от князя и громким голосом выкрикивали:

— Князя Теряева дочку скрали, и тому, кто вора укажет и ее сыщет, от князя награда положена в сорок рублев!..

— Князя Теряева дочку скрали, слышь! — пошли по Москве толки, и все сочувственно вздыхали и жалели старого князя.

Друг за другом ехали к нему князья и бояре и утешали его. Князь Голицын, первый щеголь того времени, зять молодого князя Терентия, сказал ему:

— Ты не хмурься, царь сказал, что нет порухи на вашем имени, и я не в обиде, искать же сестру не буду!

Терентий презрительно взглянул на него.

— Честь тебе и роду вашему, — сказал он гордо, — что породнились с нами, а ты не в обиде!

Голицын вспыхнул.

— Наш род старше вашего!

— Да ты глуп больно! — ответил Терентий и отошел от него.

Князь злобно посмотрел ему вслед и промолвил:

— Добро! попомню я тебе это!

Петр рыскал по городу, мыкая свое горе; ему казалось, что теперь Катерина Куракина не посмеет и думать о нем. По виду только все сочувствуют, а сами завтра же загнушаются ими.

Рыская по городу, он заехал и в полк.

Там он встретил Тугаева. Петру показалось, что Тугаев побледнел при виде его и словно бы хотел скрыться.

«Началось», — подумал Петр и с горечью сказал:

— Али, Ильич, меня чураться хочешь?

— Что ты? Что ты? — испуганно произнес Тугаев. — Я к тебе еще больше с дружбой своею. Беда у вас?

— Ой, беда! — ответил Петр, опускаясь на лавку. — Коли бы встретил я обидчика нашего, кажись, руками бы горло перервал ему!

Тугаев вздрогнул.

— Серчает батюшка? — тихо спросил он.

Петр махнул рукою.

— Чего ж? Нешто сердцем горю помочь? Известно, сторожей передрали, девок тоже, да что в этом!

— А ее… — Тугаев запнулся, — сестру-то твою… прокляли?

— Нет, — ответил Петр, — может, она силком взята! Разве можно такое на душу брать! Ты чего? — изумленно спросил он Тугаева, который вдруг бросился ему на шею.

Тугаев не мог совладать со своею радостью при этой вести. Всем ведомо, что не будет счастья и покоя, если проклянут отец с матерью, и он замирал от страха за любимую Анну. И вдруг — нет этого страха!

— Брат ты мой названный, друг любезный, — заговорил он, обнимая Петра, — и горько мне за вас, и хотел бы я помочь вам в беде вашей!

Петр просветлел.

— Ищи сестру! — сказал он и, опять затуманившись, прибавил: — А мне горе какое! Тебе как брату родному поведаю! — И он рассказал про свою внезапно вспыхнувшую любовь к княжне Куракиной и про свои разрушенные надежды.

— Их род и так стариннее нашего: местами не потягаешься, а тут еще как-никак, а все ж поруха на имени!

Тугаев вспыхнул.

— Николи этого быть не может! — громко сказал он. — Слышь, царь обелил вас, а он куражиться будет. Нет, Петр, не бойся! Хочешь, я сватом пойду к князю?

Петр повеселел.

— Сегодня узнаю!

И вечером он виделся с княжною и, жарко целуясь, говорил с ней.

— Что же? Не отречешься от меня за такой срам в доме нашем?

Княжна нежно прильнула к нему.

— А в чем срам? И батюшка говорит, что грех да беда на кого не живут! Слышь, твоего отца, сказывают, в детстве скоморохи скрали? Правда?

— Правда, моя рыбка! — ответил радостно Петр и спросил: — Так говорить батюшке, засылать сватов?

— Шли! — прошептала она, жмурясь от его поцелуев.

И Петр повеселел.

Терентий по-иному взглянул на это дело, поразившее его ужасом. Он увидел в этом перст Божий, наказующий их за отступничество, за никонианство поганое. И в этом мнении его укрепили Морозова и Аввакум.

— Со всеми такое будет, — говорил Аввакум с пророческим жаром, — иному позор, иному болезнь тяжкая, смерть, иному пожар или увечье, а всем голод, мор, смятение! Идет антихрист и несет с собою печали и скорби, а Господь распаляется гневом! Так-то, миленький! — окончил он и ласково прибавил: — А ты в семье своей за всех молельщик, молись за их пакостность и проси у Господа отпущения им, а сам исподволь, полегонечку наущай их, указуй, наставляй!

И Терентий, вернувшись домой, с жаром молился, чтобы Господь отпустил их роду вину отступничества.

— Не ведали, что творили! Отпусти им, Господи! — твердил он, усердно отдавая поклоны.

В то же время на службах и на дворе княжеского дома шли непрерывные разговоры. Говорили о наказанных холопах и девках, говорили об объявленной княжей награде и обсуждали возможность побега или кражи.

— Известно, убегла, — шептали холопы, — нешто такую девку скрадешь? Да она крика такого поднимет! ух!

— Ну, вы! — покрикивал на слуг дворецкий. — Не больно языками-то трепите. Того гляди, прижгут их вам!

Антон побежал в общую службу и сказал:

— Петька, Мишук, идите в клеть и Дашку волоките. Князь ей снова допрос чинить хочет!

— Опять драть, значит! — вздохнув, сказал Кряж.

Петька и Мишук вышли, взяв ключ от Антона, и через несколько минут вернулись бледные и дрожащие.

— Что ж одни? — нетерпеливо спросил их Антон.

— Нету ее, — пробормотал Петр, — убегла!

— Как?

— Убегла! Стенка подкопана, и ее нет! Все обшарили!

Антон хлопнул руками о полы своего кафтана и опрометью бросился к князю.

— С чего ж ей бежать было? — заговорили промеж себя холопы.

— Не иначе как батожья побоялась!

— Сказал! Потому бежала, что пособницей княжне была, вот и сказ весь.

— И будет же ей! — пробормотали более робкие.

В избу снова вбежал Антон.

— Погоня! — закричал он. — Петька, Мишка, Осип, Влас и ты, Григорий, все на коней и по разным сторонам. Чтобы до ночи была она тут. Князь приказал!

Холопы быстро выбежали и стали седлать коней.

Князь ходил по горнице большими шагами и то и дело схватывался за волосы.

Позор! Теперь уже нет сомнения, что княжна убежала, коли объявилась и ее помощница.

— Нашли? Привели? Вернулся кто? — спрашивал он у Антона через каждые пять-десять минут, на что Антон неизменно отвечал:

— Нет еще, государь!

Поздно ночью вернулись друг за другом посланные в погоню холопы. Вернулись усталые, на измученных конях, все с одной вестью, что нигде и следа Дашкиного не видно. И нещадно бил их за эту весть батогами разъяренный князь, бормоча:

— Все вы, собаки, заодно с ними были!..

XII. В Коломне и городе

Было начало июля 1660 года. Царь Алексей Михайлович проснулся веселый и радостный. Ясный день еще более развеселил его.

— Ишь, благодать какая, Господи Боже мой! — сказал он своему постельничему. — Небо-то, что лазурь. Кажется, видишь самого Господа и ангелов, славословящих Его! Ишь, солнышко!

И он с улыбкою зажмурился от жгучего летнего солнца. Отстояв службу и выслушав по обычаю доклады, он усмехнулся и сказал окружавшим его боярам:

— Не можем здесь оставаться! Из терема на волю хочется. Чтобы завтра, Борис Иванович, — обратился он к Морозову, своему шурину, — нам в Коломенское ехать. Снаряди поезд!

Старик Морозов низко поклонился.

— Как милость твоя прикажет, — ответил он.

Царь кивнул.

— До сентября уедем! Пусть и царевны едут с нами, чего им тут киснуть. В городе останутся… — царь оглядел бояр и сказал: — Ну ты, Михайло, у тебя горе, так оно и на руку. Не печалиться тебе на наших глазах. Да еще Куракины!

Куракины и Теряев поклонились.

— А сынов твоих возьму беспременно! Петр на охоте первый товарищ! Без него никак нельзя. Ну да и к Терентию приобык я тоже. Умный он, рассудительный, и вести с ним беседу зело радостно.

Лицо старого князя осветилось улыбкою. Похвала его детям невольно радовала его.

— С царем в Коломенское поедете, — сказал он сыновьям, стоявшим в сенях, — царь, вишь, хвалил вас!

Терентий молча кивнул. Ему было безразлично. Князь же Петр затуманился. В эти летние ночи, ночь в ночь, он привык видеться с княжною, и теперь ему тяжко было лишить себя этих свиданий.

В ту же ночь, расставаясь с княжною, он жаркими поцелуями осушал слезы с ее лазоревых глаз.

На другое утро все в Москве были в хлопотах. Готовился царский поезд, и старик Морозов выбивался из сил, зная, как строг государь ко всякому порядку в церемониях. Подбирались кони, подбирались колымаги, скороходы, стрельцы, вершники, поездная прислуга.

Все должно было быть чин-чином, на своем месте, в своем уборе, с должной торжественностью, как в церковном обряде.

Суетились и те, которые должны были сопровождать царя, и те, которые оставались. Одни снаряжали свои поезда, другие отдавали распоряжения по дому, третьи хлопотали о порядке и торжественности царских проводов.

Князь Теряев с неизменным Кряжем снарядил весь свой охотничий убор и потом поехал в свой полк передать временное начальство над ним другому.

Приехав в полковую избу, он вызвал тысяцкого и сказал ему:

— Еду я, так за порядком князь Тугаев присмотрит!

— А коли и он уехал? — ответил тысяцкий.

— Куда, когда? Надолго?

— А не сказывал. Знаю только, что на вотчину, а на какую, неведомо. Так спешно уехал, что даже и людей, сказывают, не взял с собою. Одного Антропку стремянного, и все!

«Диво! — подумал Петр, выходя из избы. — Куда ему так спешить надо было, что и мне не сказал. Ну, ужо вернется, скажет!»

На дворе он увидел немца Клинке и поручил ему надзор за полком.

— Карошо, — ответил тот, — я и так им муштру делайт!

— Ну, делай им, что хочешь, немец, — сказал Петр, — лишь бы они сыты были!

Длинной пестрой лентой потянулся царский обоз необыкновенной роскоши и пышности. Бежали скороходы рядами, за ними ехал отряд стрельцов и шестериком цугом запряженная золотая колымага, в которой ехал царь. Она окружена была вершниками и отрядом стрельцов с блестящими бердышами. Дальше на конях ехали ближние царя, а там опять скороходы и конные стрельцы и колымага царицы, позади которой верхом на лошадях ехал женский штат: постельницы, златошвейки, ткачихи, сказительницы, портомойки; дальше снова скороходы и, уже без конных, стрельцы, в одной колымаге — царские сестры, красавицы Ирина и Анна Михайловны. Царским сестрам невместно было выходить замуж за своих бояр, а за иностранцев, нехристей, выдавать было не в обычай, и они, пышные, цветущие, обречены были на девичество, на тяжкое теремное житье, про которое сложено так много грустных песен.

А за ними уже тянулись колымаги иных боярынь и, наконец, длинные повозки с шатрами, разным скарбом и целою кухнею на время переезда.

Поезд двигался медленно, вызывая изумление и восторг народа, который при приближении царской колымаги валился на колени и падал ниц на землю, не смея поднять головы.

Выехав из Москвы, царь вышел из колымаги, сел на коня и, окруженный свитою, выехал вперед, а поезд продолжал двигаться по дороге, подымая пыль, гремя, звеня своими металлическими частями и сверкая на солнце.

Вот по знаку царицы сенные девушки затянули песню. Она звонко полилась в ясном воздухе и вздымалась под самое небо.

Царь прислушался к ней и тихо засмеялся.

— Хорошо на свете жить! — с умиленьем произнес он.

Трое суток двигался поезд к Коломенскому, делая привал по дороге на целую ночь. Разбивались драгоценные шелковые палатки: для царя, для царицы, для царевен; вспыхивали костры, суетились в темноте люди, и царь наслаждался картиною тихой летней ночи.

Наконец приехали в село Коломенское, и потекла обычная дворцовая жизнь.

В четыре часа вставал царь и слушал заутреню, потом выходил на крылечко и здоровался со своими боярами. В эту пору должны были все уже быть налицо, и кто опаздывал, того Тишайший, шутки ради, купал в своем озере, называя его Иорданью. Тут же изредка выслушивал он челобитные, тут же, случалось, устраивал потешный бой, а иногда, вместо боя, при нем тут же батогами наказывались ослушники.

Потом царь шел слушать обедню, а там садился обедать и ложился на час времени спать.

После обеда выезжал он в поле с соколами, а ввечеру играл в тавлеи [26], слушал сказочников или шел в терем погуторить с женою или сестрами.

Так тихо и мирно протекала его жизнь, а в это же время вся Россия колыхалась едва сдерживаемым волнением. По иным городам и селам стон стоял от сотен людей, выводимых на правеж, и в самой Москве кипело недовольство.

Князь Куракин виделся с Теряевым и говорил ему.

— Что-то неладно у нас, соседушка, на Москве!

— А что? — спрашивал Теряев, весь погруженный в свое семейное горе.

— Да что! Воров развелось гибель! Письма разные подметные что ни день пристава по десятку приносят, голытьба шумит.

— Отряди каждому приставу десять стрельцов. Пусть ходят да гультяев батогами бьют, — спокойно ответил Теряев.

Куракин угрюмо покачал головою.

— Эх, чует мое сердце, что быть беде!

— Ну, чего там!

Действительно, в Москве уже что-то делалось. На Козьем болоте от палачей отбили двух преступников, не так давно разнесли царский кабак, всюду собирался народ, больше гультяи, голытьба кабацкая да посадские, и о чем-то шумели. Приставы, врываясь в такую толпу, хоть и ругались и грозили палками, но уж в ход их пускать боялись, и приказные дьяки с опаской ходили по улицам.

Дьяк Травкин, тот прямо поселился в разбойном приказе и, напиваясь от страха пьяным, говорил боярину Матюшкину:

— Не, боярин! Я знаю этот воровской народ. Кого-кого к ответу потянут, а нас первыми. Помнишь Плещеева?

— Тьфу! Язык твой паскудный! — вскрикивал, бледнея и вздрагивая, боярин, а дьяк хихикал:

— Так-тось! А теперя только и говора на Москве: ты, да Милославский, да гость Шорин. Куракину вкатят тож! Ну так я уж тут лучше. Авось за меня наши молодцы заступятся, да опять и застенок претит им, прощелыгам! Ха-ха-ха!

— С нами Бог, — говорил, качая головою, толстый Матюшкин. — Тебе, дураку, эти страхи с пьяных глаз мерещатся. Где им супротив нас идти?

— А тогда шли?

— Тогда! За то и было им!

— Ну и Плещееву было тоже, и иным досталось!

— Тьфу, тьфу! Наше место свято! — плевался Матюшкин.

XIII. Перед грозою

Гроза надвигалась.

В ночь на 24 июля на Москве-реке за рыбным рынком в рапату Кузьмы Прокаженного собирались разные люди, один вид которых внушал опасение. Были это все статные, здоровые молодцы, кто в кафтане, кто в простой сермяге, кто в поддевке; сидели они вкруг длинного стола с чарками водки пред собою, но не было подле них женщин, и не играли они в зернь, а вели тихую беседу.

Во главе стола сидел знакомый нам Мирон, прозванный Кистенем. Волосы его поредели и поседели, но в лице сказывалась прежняя удаль разбойника, только время наложило на него печать угрюмости.

Рядом с ним по обе стороны стола сидели Никита Свищ, Ермил Косарь, Семен Шаленый, Федька Неустрой, Панфил и Егорка, а далее сидели посадские с разных концов Москвы, несколько рядных людей и просто кабацкая голытьба. Мирон говорил:

— Теперь до нас самая пора. Бояре разъехались, людишки их без дела ходят Ратные люди пьянствуют. Теперь и начинать надо!

— Покажем им кузькину мать! — вскрикнул Неустрой. — Вспомнит боярин Егор Саввич мою ногу!

Панфил мрачно стукнул огромным кулачищем по столу и сказал:

— Уж помянет и меня за все добро, за холопское житье, за плети и батоги!

— Пустое, — перебил их Мирон, — Матюшкин мой.

— Бросьте! — сказал высокий чернобородый посадский. — Полно перекоряться, кому кто достанется. Лучше разберем, как нам дело вести.

Старик в чуйке, сверкнув глазами из-под седых бровей, ответил:

— Чего ж и разговаривать? Дело ясное! Все уж налажено: подымать народ с разных концов да и шабаш!

— А где сбираться? А куда идти?

— А сбираться, — ответил тот же старик, — на Красной площади, у лобного места, да на Козьем болоте, да в Охотном ряду; а идти прямо на дворы к Матюшкину, да в гости к Шорину, да к Милославскому.

— Пусть так и будет! — сказал Мирон. — Ладно надумал, Михеич. Только сговориться надо, чтобы все враз было. Завтра этим делом и заняться. Ты, Михеич, — кивнул он на старика, — народ к Охотному ряду соберешь. Ты, Сидор Карпыч, — сказал он посадскому, — на Козье болото, а я на Красную площадь, ее себе возьму. Вы, — кивнул он на своих приятелей, — завтра весь день по кабакам, кружалам да рапатам звоны звонить будете! И все чтобы на двадцать пятое к утру на места собирались. Двадцать пятого и ударим!

— Ну ин! — сказал старик. — Вот и уладились.

— И жарко им будет, волчьей падали, — сказал один из сидящих, — я уж этому Шорину попомню!

— Всем есть что им попомнить, — сказал хмурый мужичонко, — меня вон на правеже семь раз били. Не знаю, как душу не выбили.

— Никому, брат, теперь не сладко. Всякому и без соли солоно.

И они продолжали говорить между собою о тяжелых временах этого царствования. Жить было правда тяжело.

Внутри государства господствовало расстройство и истощение. Военные дела требовали беспрестанного пополнения ратных людей. Служилых людей то и дело собирали и отправляли на войну. Они разбегались. Сельские жители постоянно поставляли даточных людей, и через то край лишался рабочих рук. Народ был отягчаем налогами и повинностями. Поселяне должны были возить для продовольствия ратных людей толокно, сухари, масло. Торговые и промышленные люди были обложены десятою деньгою, а в 1662 году на них наложена была и пятая деньга. Налоги эти производились таким образом: в посадах воеводы собирали сходку, которая избирала из своей среды окладчиков; эти окладчики прежде складывали самих себя, а потом всех посадских по их промыслам, сообразно сказкам, подаваемым самими посадскими, причем происходили бесконечные споры и доносы друг на друга. Тяжела была эта пятая деньга, а финансовая реформа, до которой додумалось правительство, желая поправить свои дела, произвела окончательное расстройство. Правительство, стремясь скопить как можно больше серебра для военных издержек, приказало всеми силами собирать в казну ходячую серебряную монету и выпустить вместо нее медные копейки, денежки, грошовики и полтинники. Чтобы привлечь к себе все серебро, велено было собирать недоимки прошлых лет, а равно десятую и пятую деньгу не иначе, как серебром, ратным же людям платить медью. Вместе с тем правительство издало указ, чтобы никто не смел подымать цены на товары и чтобы медные деньги ходили по той же цене, как и серебряные. Но это оказалось невозможным: стали на медные деньги скупать серебряные и прятать. Этим поднялась цена на серебро, а затем на все товары. Служилые люди, получая жалованье медью, должны были покупать себе продовольствие по дорогой цене. Кроме того, легкость производства медной монеты тотчас искусила многих: головы и целовальники из торговых людей, которым был поручен надзор за производством денег, привозили на денежный двор свою собственную медь и делали из нее деньги; сверх того, денежные мастера, служившие на денежном дворе, всякие оловянщики, серебрянники, медники делали тайно деньги у себя в погребах и выпускали в народ; таким образом медных денег делалось больше, чем было нужно. В одной Москве было выпущено поддельной монеты на 620 000 рублей. Медные деньги были пущены в ход в 1658 году и по первое марта 1660 года дошли до того, что на рубль серебряных денег нужно было прибавить десять алтын; к концу этого года прибавочная цена дошла до 26 алтын 4 деньги; в марте 1661 года за рубль серебряных денег давали два рубля медью, а летом 1662 года возвысилась ценность серебряного рубля до восьми рублей медных. Правительство казнило нескольких делателей медной монеты; им отсекали руки и прибивали к стене денежного двора, заливали растопленным оловом горло. Но тут распространился слух, что царский тесть Милославский и любимец Матюшкин брали взятки с преступников и выпускали их на волю. По Москве стали ходить подметные письма; их прибивали к воротам и стенам.

Москва волновалась.

24 июля по кружалам и кабакам шел невиданный разгул. То здесь, то там появлялись запрещенные скоморохи и разыгрывали грубые фарсы.

Выходил один скоморох, важно садился наземь и кричал:

— Я воевода! Кто ищет суда неправедного, идите ко мне!

И тотчас выходили два скомороха, будто жалобщики. Один плакался, что его другой изобидел, и животишки, и женку отнял, а другой только молча показывал воеводе в тряпицу завернутый камень, и воевода решал дело в его пользу.

Тогда обиженный вскрикивал: «Так я ж тебя, жмох, обидчик!», — прыгал ему на плечи и, нахлестывая жгутом, начинал гонять.

Мнимый воевода вопил, а неприхотливые зрители дружно гоготали.

— Так его! Жги!

— Истинно, судья неправедный!

— Брюхо толстое, совесть краденая!

— Всех их бить так-то бы!

— Ну, вы! Не очень! — время от времени покрикивал на них целовальник, когда они уж очень энергично высказывали свое мнение. — Неравно пристав придет!

— Небось будет им всем завтра! — выкрикивали из толпы.

Это «завтра» стоустой молвой шло по Москве, как вода в половодье, разливаясь по всем улочкам, закоулочкам, по всем кутам.

— Завтра!

В торговых рядах говорили:

— Ужо Шорин попомнит нашу пятую деньгу!

По посадам шли оживленные толки. Народ сбирался кучками, и шмыгавшие то тут, то там люди что-то оживленно шептали.

Куракин снова пошел к Теряеву и взволнованно говорил ему:

— Беда, Михаил Терентьевич, впору стрельцов собирать!

— Да что такое?

— А то! Ты вот в хоромах сидишь, а послушал бы, какие речи ведутся. Вон Матюшкин боярин ко мне цидулу прислал. Слышь, вчера опять двух колодников отбили. Пристава что ни час кого-нибудь в приказ за буйные тащат речи. Беда идет!

Теряев выпрямился.

— А коли беда, Иван Васильевич, — просто сказал он, — так неужто мы ее с тобой и отстранить не сумеем! Не бойсь!

— Не за себя и боюсь, а за иных прочих. Слышь, Милославские народу не любы, Матюшкин, Шорин.

— И пусть! Мздоимцы!

Все же Теряев на время отрешился от своей печали и поехал по стрелецким полкам. Их стояло в Москве три, не считая рейтарского.

Стрельцы жили по своим домам, со своими семьями, занимаясь кто торговлею, кто хозяйством.

Князь объехал полковников и наказывал им беречься.

Ему теперь и самому начало казаться, что в воздухе чем-то пахнет.

То и дело по дороге ему встречались недовольные лица, и толпа не оказывала ему того почтения, какое обыкновенно оказывало всякому боярину, а тем более временно правящему городом.

Несколько раз до него донеслись злобные возгласы.

«Да, что-то есть, — думал он, внимательно вглядываясь в толпу, — прав мой Терентий: больно уж прижимают этих людишек…»

XIV. Гроза

Наступило ясное, светлое утро рокового 25 июля. Огромная толпа народа стояла на Красной площади, и Мирон, стоя на какой-то бочке, кричал во все горло:

— Довольно, православные! Натерпелись! Теперь наш черед.

Толпа отвечала ему нестройным гудением. В это время два пристава с малыми отрядами стрельцов врезались в толпу с криками:

— Эй вы, государевы ослушники! Расходитесь подобру-поздорову, а не то я вас батогами!

Толпа молча сдвинулась вокруг них и зарокотала:

— Довольно! Не фордыбачь! Не то разложим да самому всыплем!

— Чего, братцы, смотреть на него, толстопузого? Бей! — раздался чей-то визгливый голос в толпе.

И не успел пристав оглянуться, как сильные руки взметнули его наверх, и он, ошалевший от страха, как мяч стал перебрасываться с рук на руки над головами под дикий рев тысячи глоток:

— Вот так! Важно! Вот как мы его, брюхана! Гуляй, Душа, не хочу! — И последние руки с силою швырнули его на землю. Пристав лежал некоторое время неподвижно, а потом вскочил и опрометью бросился бежать, позабыв все свое степенство.

А толпа тем временем с глухим ревом разделывалась со стрельцами. Мирону нечего уже было делать. Он слез с бочки. В толпе раздавались голоса:

— По боярам! По боярам!

— На Куракина, на Матюшкина!

— К царю, в Коломенское! Будем ему челом бить! — И толпа волною хлынула по площадям и улицам.

То же самое происходило и на Козьем болоте, и в Охотном ряду. Толпа, двинувшаяся с Козьего болота, разбила ближнее кружало и перепилась даровою водкой, потом с нестройным гиком двинулась по берегу Москвы-реки, направляясь к Кремлю. В Охотном ряду все единодушно порешили идти на Коломенское и густою толпою пошли к заставе. Стон стоял в воздухе. Встречавшиеся по дороге бояре, дьяки, приказные и стрельцы подвергались глумлению.

— Ужо вам, наши обидчики!

— Будет! Похозяйничали!

— А ну, братцы, как это они батогами лущили нас? — и толпа била их, заушала и бросала на улице полумертвыми.

— Эй, жги, жги, говори, говори! — визжал Неустрой, вертясь перед отдельной ватагой.

— Не все ненастье, выглянет и солнышко! И на нашей улице праздник! Братцы, не разбить ли нам еще кабака?

— Го-го-го! — заревела ватага. — Хорошо умыслил!

— Идем на Балчуг!

— На Балчуг! На Балчуг!

— Стой! — ревела толпа в ином месте. — Никак боярские хоромы?

— И то!

— Ломись в ворота, ребята!

— Эй, холопишки, отворяй ворота! — И толпа стала ломать крепкие дубовые ворота.

Князь Куракин, князь Теряев, дворянские и боярские дети, приказные и воеводы, все смутились и растерялись, хотя и были подготовлены к волнению.

Князь Теряев оправился одним из первых и стал распоряжаться:

— Ты, Никитин, — обратился он к дворянскому сыну, — садись на коня и, коня не жалея, гони в Коломенское. Пусть царь бережется, а Милославский хоронится. А вы, Чуксанов, Дмитриев, Сергеев, по стрелецким полкам спешите, чтобы все они сюда шли, а городские ворота везде запереть.

Дворянские и боярские дети поскакали по назначению, а Теряев тронул коня и поехал к толпе. Ему встречались то тут, то там кучи народа, и он уговаривал их:

— Православные, чего шумите? Царь узнает, осердится, прикажет искать ослушников и наказывать! Никого не пощадит. Расходитесь лучше с миром, каждый по своему делу!

В толпе узнавали Теряева и отвечали ему:

— Уходи, князь! Не твое тут дело. Теперича мы всему голова!

Уже несколько боярских домов было разбито, а от царевых кабаков не осталось памяти. Пух из выпущенных перин, словно снег, летал по воздуху; народ опьянел и с диким криком носился по улицам, а густая толпа волною шла на Коломенское, чтобы жаловаться царю на своих притеснителей. Ворота не успели закрыть вовремя. Стрельцы собирались неохотно, боясь за себя, и восстание разрасталось и охватывало всех, кто не стоял у правления.


Царь вернулся с охоты и весело разговаривал со своими приближенными, сидя на кресле в своем саду.

Князь Терентий Теряев стоял в задних рядах, не желая выдвигаться вперед, и думал свои мрачные думы. Царский тесть, Милославский, и старый Морозов стояли подле царя. Петр Теряев стоял неподалеку и отвечал царю:

— Вестимо, государь, противу твоих соколов нигде в мире других не найдется!

— Я тоже так мыслю, — ответил царь, — а теперь вот мне от Строгановых соколов везут. Так, сказывают, таких больших и сильных не видано. — И лицо его сияло тихой радостью.

Известно, что царь Алексей Михайлович очень любил соколиную охоту, тратил на нее все свои досуги и огромные деньги. Соколы доставлялись ему со всего света. Для них были отведены просторные помещения. К ним были приставлены особые люди, и нередко эти люди отвечали головой за пропавшего сокола. Государь заботился о них больше, чем о своих подданных, и каждое утро царский сокольничий подавал ему отчет о состоянии здоровья его любимых соколов.

В момент перерыва разговора боярин Ртищев ввернул свое слово.

— Государь батюшка, — сказал он, кланяясь, — дозволь твою душу потешить! Здесь у нас, в Коломенском, силач оказался. Дозволь его с Антропкою свести!

Царь засмеялся. Глаза его вспыхнули оживлением.

— Хорошо удумал, боярин! — сказал он ласково. — Веди их обоих сюда. Потешимся!

Боярин поклонился и торопливо пошел из сада. Он вернулся через несколько минут, ведя с собою запыленного, усталого на вид юношу. Царь с изумлением посмотрел на него.

— Это и есть твой боец? — спросил он насмешливо.

— Нет, — тихо ответил Ртищев, — из Москвы.

А юноша упал перед царем на колени и громко заговорил:

— Я, государь батюшка, твой холопишко, дворянский сын Никитин. А послали меня к тебе князья Теряев и Куракин из Москвы.

— Али что случилось? — тревожно спросил царь.

— Случилось, государь! — ответил Никитин. — Людишки замутилися; голытьба поднялась. Шумят на Москве — половина двинулась к тебе в Коломенское. Я обогнал их в пути. Князь Теряев наказывал тебе беречься, а князю Милославскому припрятаться.

Словно грянул гром с ясного неба, так поразила всех весть, раздавшаяся внезапно среди общего веселья. Бояре побледнели и понурились. Князь Милославский стал белее полотна, а лицо государя приняло скорбное, страдающее выражение.

— Вот они, слуги мои верные, — тихо произнес он, — второй раз меня с моим народом ссорят!

Он опустил голову. Потом поднял ее и сказал:

— Князь Хованский! — Красивый мужчина лет сорока вышел из толпы и преклонил колени. — Поезжай не мешкая. Успокой, спроси, чего надобно? Скажи — мы рассудим, чтобы всем хорошо было, и сейчас сами на Москву будем!

Князь поклонился и пошел из сада. Из толпы выдвинулся молодой Петр и упал царю в ноги.

— Государь батюшка, — произнес он, — дозволь мне вместе с Хованским ехать! Там мой полк стоит!

Царь ласково кивнул ему головой.

— Добро! — сказал он. — Поезжай!

Князь Петр стукнул лбом и побежал догонять Хованского.

Его сердце трепетно билось и замирало. Княжна Куракина оставалась в Москве, и он трепетал, думая об опасности, которой она подвергалась; а Никитин все время стоял на коленях, пока царь не обратил на него внимания.

— Встань, добрый молодец, — сказал он ему ласково, — спасибо тебе на послуге. Хоть и не радостную весть мне принес. Жалую тебя к руке! Поди к нам в покои, отдохни и подкрепись!

Никитин приблизился к царю, поцеловал руку и пятясь пошел к выходу. Царь встал. Веселье окончилось.

— Пойти, — сказал он Морозову, — подумать, что делать тут! — И он тяжелой, медленной поступью пошел ко дворцу. Часть бояр осталась в саду. Всем было не по себе. Всякий знал, по примеру прошлого, что теперь идет в Москве разгром их животов, и никто не смел в то же время отлучиться от двора.

Терентий тихо осенил себя крестным знамением и подумал: «Вот и идет наказание за отступничество. Верно говорил Аввакум: тяготеет над нами карающая десница Господа…»

XV. Продолжение

Ни слова не говоря друг другу, пригнувшись к шеям коней, мчались во весь дух Хованский и князь Петр Теряев в сопровождении Кряжа и нескольких слуг.

Москва шумела, как море в осеннюю непогоду. Целый день громили боярские хоромы, целую ночь шло пьянство; то тут, то там вспыхивали пожары. Стая диких зверей, выпущенных на волю, не так страшна, как разъярившаяся чернь, а она разжигала себя криками, убийствами и вином. Мирон, увлеченный местью, ни о чем не думал, кроме как о Матюшкине; зато его товарищи вспомнили ремесло и грабили везде, что можно и где можно. Они уже оделись в дорогие кафтаны ярких цветов, опоясались саблями и выглядели молодцы молодцами. Пьяная голытьба из боярских погребов выкатывала бочки с вином и медом и пила хмельное из серебряных ковшов и драгоценных кубков.

Князья Теряев и Куракин сидели в осаде. Их дома со всех сторон окружила бунтующая чернь и с гамом ломала ворота, а князья заперлись в домах, окружили себя немногими верными холопами и готовились умереть в неравном бою.

Княгиня Теряева, обнявшись со своею невесткою, плакала и дрожала в своем терему.

В терему Куракиных происходило то же.

Княжна, бледная, как весенний снег, княгиня, дрожащая как осиновый лист, плакали и кричали, им вторили мамка с сенными девушками, а со двора несся гул пьяной и буйной черни и резкие удары бревен в ворота.

Стрелецкие полки снарядить не успели, и отдельные их отряды тревожно метались по городу, затевая стычки, в которых иной раз были побеждаемы, иной раз побеждали сами — и тогда волокли своих пленных в приказы, которые отстаивались заплечными мастерами.

Хованский и Петр влетели в город, чуть забрезжил день.

Было еще три часа утра, а Москва уже шумела, как морской прибой.

— Я к своим рейтарам! — сказал Петр.

— А я на площадь! — ответил Хованский. — Прощай!

— Князь, — промолвил Кряж, — накинь мой зипун, а то нас, как пить дать, с коней сволокут.

— Давай!

Кряж быстро отвязал от седла свой серый зипун и накинул его на князя. И было самое время. Прямо навалила огромная толпа, запрудив всю улицу.

Они прижались к забору. Их кони насторожили уши и пугливо вздрагивали. Толпа приближалась.

Впереди шел огромный детина в парчовом кафтане и, махая бобровою шапкою, кричал:

— Всех бояр изведем, братцы! Поклонимся царю-батюшке и скажем: будь сермяжным, а не боярским царем!

— Го-го-го! Карачун боярам! — гремела толпа.

— Эй, жги, говори! Над боярами что хочешь, то твори! — визжал чей-то голос.

— Кого бить теперь?

— Куракина с Теряевыми добивать надо!

— К ним, к ним!

И с этими криками толпа поравнялась с нашими всадниками.

— Это что еще за птицы? — закричали из толпы. — На конях народ давить, а? Чьи холопы?!

Кряж толкнул Петра и тотчас ответил:

— Теряевские! От них убежали и коней увели. Все хоть есть чем их попомнить.

— Верно, — закричал кто-то.

— Что, братики, лущат их? — спросил вожак.

— Во как! — наудачу ответил Кряж.

— А соседа окаянного?

— Тоже!

— Ребята, гайда! На помогу! — И толпа ринулась бегом.

Вскоре улица опустела. На Кряже и его господине лица не было.

— Плохо, Кряж; может, их и в живых нету!

— Спешить, князь, надо!

— Скачем! До полка недалеко!

И они поскакали к своему полку.

Там шли сборы.

Немец Клинке не поступил как прочие начальники и не решился разбивать полк на отряды, а хотел собрать его в полном составе и весь вчерашний день разыскивал солдат.

Петр влетел на двор и бросился к нему.

— Много народу?

— О та! — торжествующе ответил немец. — Пошти все, окромя тех, что с бунтовщиками ушли!

— Сбирайте их!

— Они собраны! Здесь! Бей в тулумбас! — велел он дежурившему. Тот стал колотить палкою по огромному барабану, и на его гром стали сбегаться солдаты.

— Здравствуйте, други! — сказал им Петр. — Идем скорее своих спасать.

— Здрав будь, князь! Идем! — закричала толпа солдат.

Клинке поспешно выстроил их.

— Ну, с Богом! — сказал князь, становясь впереди них на коне. — Идти тесно, не разбиваться. Отдельных драк не затевать! Придем на место, так команду слушать. Да зарядите пищали!

Спустя несколько минут рейтарский полк числом 400 человек плотною массой двигался по кривым улицам, спешно направляясь к домам Теряева и Куракина.

Петр вел их и замирал от страха.

Что он увидит? Что застанет? Может, уже обгоревшие стены и обугленные трупы.

Он бледнел и вздрагивал при одной этой мысли.

— Скорее, скорее! — торопил он. Им навстречу попадались кучки пьяного народа, при виде силы поспешно разбегавшегося в разные стороны.

Наконец, широкою лентою сверкнула Москва-река. Петр увидел небольшой холмик, на котором стояли дорогие ему усадьбы, взглянул на них и замер.

Словно муравьями, они были облеплены кругом бунтовщиками.

— Ломи! ломи! — доносились среди гула отдельные возгласы.

— Огня бы!

— Смерть им, окаянным!

— Покажем им, как наши за царя правят!

— Налегай!

— Эй, ухнем! Рраз!

— Тащи, братцы, смолы да пакли!

Петр остановил полк, подозвал Клинке и еще двух офицеров и стал с ними советоваться. Потом они разделили полк на три части. Одна осталась на месте ожидать сигнала для помощи или бить беглецов, другая пошла низом по берегу реки в обход к дому князя Куракина, а третья, с Петром во главе, пошла прямиком на холм.

Князю Теряеву и Куракину приходилось плохо. Чернь разломала ворота и волною хлынула на дворы. Забор был разметан, и оба дома соединились в один. Часть толпы побежала в погреба, часть бросилась к домам, где встретила отпор, но недолговременный. Силы были слишком неравны. Слуги Куракина в смятении бросились наверх в терем.

— Переряжайтесь, голубушки! — кричала растерявшаяся мамка. — Одевайтесь сенными девушками! Авось от них, нахальников, нашу пташку спасем!

Княжна лежала почти без чувств, пораженная ужасом. Княгиня выла на весь терем. А внизу ревела буйная толпа. Вдруг по всему двору пронесся крик, почуялось смятение. Раздались выстрелы. Послышались боевые крики.

Мамка бросилась к окошку, заглянула в него и закричала.

— Спасены! спасены! И опять наш голубчик тут!

— Кто? — спросила княгиня.

— Да все он, Петруша, князь Теряев! — И, смотря в окошко, она продолжала рассказывать:

— Ишь, как мечется на коне, словно молния! Так и бегут от него разбойники. Вон теперь метнулся на отцовский двор!

Княжна очнулась от слов своей мамки и жадно вслушивалась в ее слова. Сердце ее трепетало и билось, лицо раскраснелось, и она вполголоса говорила:

— Он, мой сокол! он, мой голубчик. Это ему Мать Царица Небесная на сердце послала!

Князь Петр поспел в самое время. Едва хлынула толпа во дворы, он ворвался следом за нею и клином врезался в нее со своими рейтарами. Раздался залп из пищалей, и полупьяная безоружная толпа с воплями ужаса заметалась по двору. Рейтары били направо и налево; княжеские слуги выскочили из засады дома и стали вязать веревками попадавшихся им. Пораженные отчаянием бунтовщики бросились прочь из дому, но там по дороге их перехватили оставшиеся в засаде отряды. Князь Теряев, мысленно обрекший себя на погибель, со слезами радости обнял сына:

— Петруша, — сказал он, — и жизнь ты мою, и честь спас!

Петр освободился из его объятий и торопливо промолвил:

— Постой, батюшка, я к соседям наведаюсь!

С этими словами он бросился на двор Куракиных и на полдороге столкнулся с самим князем. Тот обнял его и горячо сказал:

— Как отблагодарить тебя, добрый молодец, и сам не знаю. Допреж жену мою и дочку спас от разбойников, а теперь нас всех от смерти неминучей избавил. Чем отблагодарить тебя, не ведаю!

Петр вспыхнул и, запинаясь, проговорил:

— Скажи князь, что с княжною? Перепугалась, поди!

Князь широко улыбнулся и, взяв Петра за руку, сказал:

— Пойдем вместе, посмотрим, что с ними сталось. Мне, признаться, не до них было, а теперь и самому посмотреть охота!

Петр, замирая от радости, пошел следом за князем. Они прошли сени, миновали ряд покоев, поднялись по узкой деревянной лестнице и вошли в терем.

— Ну, как вы тут? — произнес весело князь Куракин.

Княжна оглянулась, увидала Петра и, не в силах сдержать своей радости, бросилась к нему с криком:

— Петруша ты мой!..

Но тут же застыдилась, закрыла лицо руками и убежала в свою светелку. Петр поднял было руки, но тотчас опустил их и смущенно потупился.

— Ахти, срам какой! — воскликнула, всплеснув руками, княгиня, а князь громко засмеялся и, потрепав Петра по плечу, сказал:

— Вот ты молодец какой, выходит! И сватов засылать не надо. Сами про себя сговоры устроили. Ну-ну, что тут? Дело молодое! Пойдем к отцу пока что!

Петр порывисто поцеловал его в плечо, а он, обняв Петра, повел его из терема, говоря по дороге:

— Добро, что ты вернулся. Мы, признаться, с князем проморгали беду-то! Все: авось да небось, а беда тут как тут. Пойдем теперь, покалякаем, что делать нам.

Они вошли в дом князя Теряева, и Куракин издали закричал:

— Ну, князь Михайло Терентьевич, не будь сына твоего, пропадать бы нам!

— Что ж, — с тихою улыбкой ответил князь, — он свое дело делал.

Они вошли в горницу и сели за стол, на котором стояла уже еда, и начали разговаривать о текущих событиях.

XVI. Крутая расправа

Мирон с Панфилом, едва только начались беспорядки, прямо двинулись ко двору боярина Матюшкина. Их сопровождала огромная толпа гультяев.

Не доходя до двора Матюшкина, Мирон остановился и сказал:

— Братцы, тут нас для этого пса много. Пущай половина идет на разбойный приказ да колодников выпустит, а я тем временем боярина пощупаю, а добро делить потом приходите!

Толпа с гулом разделилась на две части, и одна двинулась на разбойный приказ, это ненавистное всем, проклятое место, а другие, во главе с Мироном, на двор Матюшкина.

Боярин, ничего не подозревая, медленно прохлаждался за обедом и тянул вторую ендову меда, когда в горницу вбежал испуганный отрок.

— Боярин, — закричал он, — ты тут сидишь, а в Москве бунт. Народ, вишь, к тебе валит. Беда!

Боярин даже поперхнулся медом и вскочил с лавки. Босой, распоясанный, бросился он в терем, прямо к жене, и закричал:

— Матушка, Лукерьюшка, спасай меня от воров! — и с этими словами лег на кровать, прикрывшись перинами, но перина вздулась горою, и за версту можно было догадаться, что здесь спрятался человек. Он соскочил с постели и полез под кровать.

— Закидай меня какой рухлядью, — прохрипел он оттуда.

Лукерья Даниловна заметалась по тесной горнице.

А двор уже заняли гультяи. Мирон и Панфил с несколькими молодцами ворвались в хоромы и яростно шарили по всем углам, ищи боярина.

— И куда ему деться, собачьему сыну? — рычал Мирон, перебегая из горницы в горницу.

— Пройдем наверх, — предложил Панфил, и они бросились по лестнице в терем.

— Куда вам? Чего вам? — закричала, загораживая им дорогу, толстая баба в повойнике.

— Пусти, Лукерья Даниловна, — сказал ей Панфил и шепнул Мирону:

— Беспременно тут.

Мирон рванулся вперед. Боярыня вцепилась в его бороду. Мирон с яростью толкнул ее в грудь, и она отлетела от него, сделала несколько скачков, грузно упала, ударилась виском об угол железного сундука и обмерла, заливая пол кровью. Мирон бросился к постели, сорвал полог, сбросил перины и, не найдя боярина, стал смотреть по углам. В это время Панфил заглянул под кровать и радостно закричал:

— Здесь он! здесь!

Мирон нагнулся тоже и увидел ничком лежавшего боярина.

— Эй, ты, волчья сыть, — закричал он, — вылезай честью! — Боярин не шевелился. Мирон повторил оклик и потом сказал Панфилу:

— Тащи его!

Панфил тотчас нагнулся и ухватил боярина за ноги.

— Егор Саввич, — заговорил он насмешливо, — вылезай, пожалуйста. Девки тебя давно уж ждут! — И он потянул боярина за ноги, но боярин ухватился за ножки тяжелой кровати, и она потащилась вместе с ним.

— Ишь, песий сын! — проговорил Панфил. — И тут кочевряжится. А ну, я ж тебя! — И он освободил одну руку, уперся ею в дубовую кровать, а другою с такой силой рванул боярина за ногу, что тот до половины выкатился из-под кровати. Лицо его ударилось о ножку и окровавилось.

— Не хотел честью, пес! — сказал Панфил с укоризною.

Боярин лежал недвижим.

— Вали его на себя, — сказал Мирон, — и тащи к девкам.

Взвалить семипудовую тушу боярина себе на плечи для Панфила не представляло никакого затруднения. Он ухватил его за руку и за ногу, крякнул, вскинул себе на плечо, как мешок, и поволок вниз по лестнице. Мирон пошел за ним следом, а Лукерья Даниловна, не приходя в сознание, лежала на полу с проломленной головой.

Тем временем гультяи, ворвавшись в погреб, с жадностью пили мед и пиво и пьяные выбегали на двор снова. Мирон с Панфилом перешли двор, сад и подошли к одинокой бане, где когда-то томилась Акулька. Сильным ударом чекана [27] Мирон сбил замок и, распахнув дверь, вошел в просторную горницу. Четыре девушки при их входе испуганно забились в угол.

— Уф! — сказал Панфил, опуская на землю боярина.

Мирон обратился к девушкам и сказал:

— Не бойтесь, милые! Не обидчики мы вам! Принесли мы вам в подарочек боярина, чтобы с ним за ваши слезы рассчитаться!

— А вы сами кто? — спросила одна из девушек.

— А мы вольные люди; тоже счет с боярином имеем. Так вот и привели его сюда, чтобы со всяким посчитаться можно было.

Девушки оправились и вышли из угла, пугливо смотря на огромную тушу недвижно лежащего боярина.

— Сбегай-ка, Панфил, за водою, — сказал Мирон, — да заодно достань прутьев с батогами, угольев, ежели найдешь, а то просто веников пару!

Панфил ушел, а Мирон остановился над боярином и со злобной радостью смотрел на него.

— Сократился, — прошептала одна из девушек, — довольно насильничал над нами, срамник!

— Давно вы у него? — спросил Мирон.

— Шестой месяц! — ответила одна.

— Четвертый месяц! — ответила другая.

— А я уж год, как мучаюсь! — Сказала третья, а четвертая только пронзительно завыла от обиды и горя.

И полились их жалобные рассказы. У всех у них была одна история с Акулиной. Так же их взяли в застенок, а из застенка перевели сюда.

— Не сдается которая, ту секут. Вона одну, рассказывают, насмерть засек, разбойник!

Мирон вздрогнул и сказал:

— Это была моя полюбовница!

— Горемычный ты! — воскликнула одна из несчастных.

Мирон усмехнулся:

— Теперь он горемычный! — и ткнул боярина ногою в бок.

Тот давно очнулся, но нарочно не двигался и сдерживал дыханье, слушая эти разговоры и думая о своей горькой участи. От толчка в бок он простонал. Мирен обрадовался и нагнулся.

— А, боярин, прочухался?

В это время вошел Панфил с пучком розог, несколькими плетьми и пачкой веников. За ним следом вошло несколько холопов.

— На боярскую расправу поглядеть! — сказали они просительно.

— Что же, можно! — усмехнулся Мирон и снова толкнул боярина. — Ну-ка, поворачивайся, что ли! Братцы, — сказал он холопам, — скиньте-ка с него рубашку!

Холопы бросились и в один миг сдернули с него рубаху. Мирон роздал девушкам кому плеть, кому розгу и сказал: — Считайтесь с ним, а я опосля!

Девушки пришли в неистовство. Они вспоминали лихому боярину все свои обиды и хлестали его нещадно под прибаутки холопов, а Мирон тем временем разжигал веники.

— А это тебе за Акульку! — сказал он, когда девушки устали хлестать, и начал водить пылающим веником по истерзанной спине боярина. Тот лишился чувств, но от этой адской боли очнулся, закричал не своим голосом и снова лишился чувств.

— Не нравится! — усмехнулся Мирон.

— Пусти-ка и меня! — сказал Панфил и, ухватив ус боярина, вырвал его с мясом.

Девушки побледнели от ужаса и с криком выбежали из бани. Холопы оторопели, и только Панфил с Мироном продолжали свою дикую расправу, радуясь каждому стону, вырывающемуся из полурастерзанного тела боярина.

Когда они оставили его, тело Матюшкина представляло кровавую обугленную гору, в которой не было даже признака человеческого.

Панфил и Мирон вышли мрачные, торжественные и, миновав двор с бушующими гультяями, вышли на улицу.

Им навстречу бежала толпа; среди всякого сброда виднелись то тут, то там страшные лица колодников.

Несколько человек, составлявших ядро толпы, высоко поднимали на палке отрубленную голову и кричали:

— Со всеми так будет! Ладно, поиграли нами, пошутим и мы!

— Берегись, спесь боярская!

Мирон взглянул на отрубленную голову и узнал в ней голову дьяка.

— Всем один конец, это верно! — произнес он злобно.

— Эй, вы! Куда ж теперь идти хотите? — закричал он толпе.

Толпа остановилась. Многие узнали в нем своего вожака и закричали:

— Куда поведешь нас! Мы за тобою!

— Тогда к Шорину!

— К Шорину! к Шорину!

— Гайда, ребята!

В это время со стороны города подбежала ватага.

— Братцы! — закричали они. — Бежим на площадь! Там от царя гонец!

— На площадь!

— От царя гонец!

Голова Травкина, сброшенная с палки, полетела на землю и глухо ударилась.

Толпа ринулась по улицам, давя и толкая друг друга, прямо на Красную площадь.

Мирон с Панфилом медленно шли позади.

— Не улестил бы народ он только, — озабоченно говорил Мирон.

По дороге встречались отдельные ватаги; они присоединялись к толпе и текли на площадь, как лавина.

XVII. Безумие

Хованский на взмыленном коне стоял посреди Красной площади и надрывался от крика. Кругом его, куда ни глянь, виднелись головы, лица и шапки, и только огромная любовь москвичей к Хованскому разрешала ему такую безумную отвагу.

Он не думал об опасности и кричал, надрываясь:

— Православные! Народ московский! Что вы затеяли? Очнитесь! Царь-батюшка милостив и ваши вины пока что отпустит. Не одумаетесь, поздно будет! Ни за что пропадете. У царя немало войска и верных слуг!

— Мы не на царя, а на слуг его! — закричали из толпы.

— Мы тебе зла не желаем! Оставь нас!

— Православные, люди добрые! — надрывался Хованский. — Успокойтесь! Царь за мною в Москву будет. Все рассудит!

— Пусть бояр-изменников выдаст! Пусть собаку Милославского нам отдаст!

— Оставь, Хованский, ты человек добрый, в наше дело не вмешивайся.

— Братцы! — раздался зычный голос Мирона. — Да чего ждать? Идем на Шорина!

— К Шорину! к Шорину!

— Хованский, уходи!

— Прочь с дороги!

И, как вспененное непогодой море, толпа вдруг заволновалась, метнулась направо, налево и потекла.

— К Шорину? — раздались крики.

Хованский направил коня к дому Теряева и стал медленно пробираться в толпе.

Князь Теряев с сыном Петром и князем Куракиным держали совет, когда приехал Хованский.

Он слез с коня и неслышно вошел в горницу. Строгие до внешнего этикета московские бояре теперь и не подумали о нем.

— Что, упарился? — спросил его Куракин, зная от Петра об его приезде. — Уговорил?

Хованский только качнул головою.

— Дай испить, — попросил он Теряева, — всю глотку надорвал!

Теряев хлопнул в ладоши и велел подать меду и кубок.

— Тяжелые времена переживаем! — сказал он. — Беда отовсюду! И война, и голод, и дома нелады.

— И не скажи! — Хованский махнул рукою. — Слышь, выдай им Милославского. Теперь на Шорина пошли. Хорошо, коли убежит!

— Не грех и Милославского трепануть, — сказал Куракин.

Хованский усмехнулся и погрозил пальцем. Потом сказал:

— Ну, я сейчас и назад к царю! А вы что делать будете?

— Мы-то? Да вот наш воин, — князь Куракин указал на Петра, — берется стрельцов собрать да свой полк, и по малости укрощать будем. Где можно. Дворец побережем, казну…

— Ну, ин! — сказал Хованский. — Я еду. Князь, нет ли коня у тебя? Мой угнался!

— Бери любого, — ответил Теряев и приказал приготовить коня.

Мятежники бросились к дому гостя Шорина, разбили его, разграбили, искали самого Шорина и не нашли его. Вместо него они схватили его пятнадцатилетнего сына.

— Где отец? — кричали они, встряхивая его.

— Он еще на неделе уехал!

— Куда?

— А не знаю.

— А, щенок! падаль! врать еще! Говори, что в Польшу уехал, с письмами от бояр, чтобы царю изменить!

— Не знаю!

— Говори, как наказываем; не то живьем сожгем!

Мальчик заплакал.

— Ну, куда твой отец уехал?

— К полякам с боярскими письмами, чтобы царя извести! — ответил он, дрожа от страха.

— Го-го-го! — загудела толпа.

— Братцы, к царю его! В Коломенское! Пусть на бояр докажет!

— К царю! к царю!

— Всех бояр-изменщиков на виселицу!

— В Коломенское! — И, подхватив мальчика Шорина, толпа хлынула из Москвы.

Хованский выехал от Теряева, увидел движение толпы и вернулся.

— Все бегут из города, — сказал он, — вероятно, в Коломенское. Вы, как они уйдут, ворота заприте, а потом следом войско пустите!

— Хорошо! — согласились градоправители и сделали так, как сказал Хованский.

Ворота заперли, едва вышла толпа.

Петр поручил немцу Клинке ловить со стрельцами оставшихся воров, а сам, собрав свой полк и прихватив еще стрелецкий, три часа спустя двинулся в тыл бунтующим и шел за ними следом, готовя им поражение.


— Не иначе как на Москву ехать! — решил государь со своими боярами, поднимаясь с кресла.

Милославский робко заметил ему: — Боязно, государь!

Царь взглянул на него и вспыхнул как порох. Глаза его сверкнули.

— Мне боязно? — воскликнул он. — Царю боязно идти к своему народу? Отцу к детям? Да в уме ли ты, боярин? Тебе надо хорониться нонче, — добавил он спокойно. — А цари от народа никогда не прятались!

В это время, забыв придворный обиход, дворянские дети вбежали в палату и закричали:

— Идут, идут! Берегитесь!

Бояре заметались. Милославский бросился в покои царицы и там забился в дальний угол. Вспомнил он, как в 1648 году разъяренный народ шарил Морозова, как расправился с искупительной жертвою, Плещеевым. Вспомнил и затрепетал от ужаса и позора.

Вспомнили это и бояре и бросились кто куда. Царь оглянулся и увидел подле себя только князя Терентия Теряева да дворянских детей.

Он горько усмехнулся и сказал:

— Знает кошка, чье мясо съела. Пойдем, князь! — и твердым шагом пошел к выходу.

Тысячная толпа бежала с гамом и криком, неистово махая руками.

Увидев государя, она бросилась к нему и вмиг окружила его со всех сторон.

Дворцовая стража только ахнула и не решилась, за своей малочисленностью, идти к царю для охраны.

Царь, тихий, улыбающийся, совершенно спокойный, в сознании правоты своей, стоял среди возбужденного народа.

Из толпы раздались отдельные крики, которые вскоре слились в протяжный гул.

Царь поднял руку.

— Ничего не слышу! — сказал он. — Говорите выборные!

— Отдай нам Милославского! Он вор и всем ворам потатчик! — раздался отдельный возглас.

Наиболее смелые выдвинулись к царю.

— Царь-батюшка, — заговорили они, — житья не стало. Окружили тебя псы бояре, и не слышишь ты стона нашего, не видишь слез! Сперва десятой, а теперь уж и пятой деньгой обложили, за все берут! За воз берут, прорубное берут, посошное, на правеже забивают! Жить нельзя!

— Ямчужные, городовые, подможные, приказные — все плати! — закричали другие голоса.

— На завод селитряный дрова вози!

— Серебром давай, а откуда оно, коли его все к рукам прибрали!

— Воеводы ходят да кричат: кого хочу, того в тюрьме сгною!

— Смилуйся, государь!

— Теперь тесть твой да собака Матюшкин людей в приказ берут да с дыбы казны добиваются от них!

— Выдай нам Милославского!

Толпа волновалась и, тесня царя, хватала его за руки, за подол платья, за пуговицы.

Царь стоял недвижим. Лицо его то принимало выражение страдания, то вспыхивало стыдом за своих бояр.

— Ну-ну! — заговорил он наконец, совладав с собою. — Успокойтесь, детушки! Теперь вы до меня дошли. Я все узнал! Вот сейчас на Москву поеду и сам сыск учиню.

— Выдай нам бояр твоих!

— Выдай Милославского!

— Не могу! Сами судите, кто над всеми старшой? Я, милостью Божьей! Мой и суд, моя и расправа! Коли сыщу вины на них, никого не помилую!

— Чему нам верить?

— Мне верить, царскому слову моему! — гордо ответил царь и выпрямился с величественным жестом. — А теперь идите с миром назад, в Москву! Я туда сегодня же выеду. Там и суд будет! Выберите от себя челобитчиков!

— А в чем зарок?

— Богом клянусь вам и своим царским словом!

Из толпы выдвинулся здоровенный детина и протянул царю свою огромную руку.

— Бей, государь, по правде рукою! — сказал он.

Царь вспыхнул, потом засмеялся.

— Ну, ин быть по-твоему! По рукам! Вы в Москву, я за вами! — И он опустил свою руку в широкую лапу мятежника.

Тот в неистовом восторге обернулся к толпе и, показывая всем свою правую руку, закричал:

— Бил государь по рукам! Теперь верно! Домой, братцы!

— Назад! в Москву!

— Многие лета государю-батюшке!

— Здравствовать тебе на радость нам!

— Слава царю!

Толпа с криками ликованья двинулась назад, и до царя доносились возгласы:

— Теперь добились правды! Слава царю!

Царь долго смотрел вслед удаляющейся толпе. Потом обернулся к Терентию и с тихою улыбкою сказал:

— Что дети!

— Да, что дети! — ответил Терентий и сурово прибавил: — А обидеть их — что детей обидеть. Одна защита у них — это ты!..

Царь кивнул головою и тихо пошел во дворец.

XVIII. Сила и правда

— Завтра в утро на Москву сбираться, — сурово отдал приказ царь, входя в палаты.

Бояре видели всю сцену царя с народом и теперь, успокоенные, повылезли из щелей и окружили царя. Он чувствовал себя героем и развеселился.

— Эй, вы! — шутил и смеялся он над их страхом. — Царские слуги!

— Ну а где ж твой силач? — обратился он к Ртищеву.

Ртищев низко поклонился царю и быстро выбежал из палаты, все оживились и повеселели. Царь снова пошел в сад и там смотрел на кулачный бой, а после всенощной остаток вечера провел у царицы. Идя на покой, он сказал Теряеву:

— Ну, князь, хоть и не спальник ты нонче, а думный боярин, все ж с тобою мне побыть хочется. Идем ко мне в опочивальню!

Терентий молча поклонился царю, а все с завистью поглядели на князя. Царь отпустил бояр и пошел в опочивальню. Отпустив спальника, он разделся с помощью Терентия и лег в постель, отпахнув полог кровати.

— Не буду спать нонче, — проговорил он, — взволновали меня дела эти! Тяжко, князь, царем быть! Немила эта корона самая! Подчас иному сокольничему завидуешь: нет у него ни тревог, ни забот; нет ответа перед Богом такого страшного!

— Господом помазан на царство; Господь и силу даст, — тихо промолвил Терентий.

— Эй! силу, силу, — вздохнул государь. — Да коли она вся на бояр идет? Вот хоть бы теперь? Тестюшко мой, знаю, народ грабит, а что поделаю? Другой, может, хуже, будет. Были Морозовы, согнал их, поставил Милославского — и того хуже. Его прогонишь и Бог весть на кого наткнешься. Нету ни царских, ни Божьих слуг; всяк только о себе думает, а я за всех! — Он вздохнул и замолчал. На душе его было горько.

Он ли не отец для народа своего? Он ли не молельщик? На церкви жертвует, нищую братию оделяет щедро, принимает и сирого, и убогого. Не гнушается ни больным, ни колодником, а Господь словно отворачивается от него. Голод, мор, войны, пожары, бунты! Всего вдоволь — и нет только мира да спокойствия.

— Господи! — тихо прошептал он. — Вразуми, но не оставь милостию!

Его кроткая душа скорбела. Ему было больно видеть оскудение своего народа, и в то же время он не знал, чем помочь своему горю.

Князья Теряевы, Ордын-Нащокин, Шереметев да Матвеев, Артамон Сергеевич, — вот и все! — перебрал в уме царь своих слуг, в честность которых он мог поверить.

— А остальные? — И царь горько усмехнулся.

Терентий лежал на широкой лавке и думал свою думу.

Вот оно! Начинает сказываться! Не проходит даром отступничество! Господь видит и карает. Все стали слугами антихриста — на всех печать его, а устами говорят: «Господи, Господи». Никонианцы презренные! И ему вспомнилась моленная Морозовой, Аввакум с его горячею речью, юродивые с их жаждою пострадать за веру, и сама Морозова, презирающая всю суету.

Любовь смешивалась с благоговением, и Терентий с умилением думал: «Скоро увижусь с нею».

Ночь прошла спокойно. Рано, чуть свет, стали сбираться в дорогу: выкатывали колымаги, запрягали лошадей, выстраивались вершники и скороходы.

Тем временем толпа, идущая из Коломенского, встретилась с бегущими из Москвы.

— Назад! — закричали первые. — Государь-батюшка сам на Москву приедет сыск делать!

— Нет! — закричали из встречной толпы, — мы государю языка ведем: на бояр доказывать!

— Что на бояр?

— А то, что они с Польшею дружат! Батюшке-царю измену готовят!..

— Вешать их! Топить!..

— За тем и к государю идем! Поворачивайтесь за нами! Государь нам их сейчас головой отдаст!

— Назад! Назад! — закричали в толпе, и все, соединившись вместе, двинулись снова в Коломенское, таща с собою и малолетнего Шорина.

Мальчик был ни жив ни мертв. От страха он плакал и просил отпустить его, а мятежники говорили:

— Ужо, ужо! Сперва царю правду докажи!

В чем была правда, они не понимали и сами. Слишком была велика ненависть, накопившаяся за много лет, против бояр, и теперь она вылилась в такой безобразной форме. Царь вышел на крыльцо, собираясь ехать в Москву, когда ему с испугом доложили о приближавшейся грозе.

Царь нахмурился.

— Опять! — грозно воскликнул он. — Чего ж им от меня надо? Неужто не поверили?! — И прежде, чем могли опомниться бояре, он вскочил на своего коня и поскакал прямо на несметную толпу.

Толпа увеличилась почти в два раза. Она занимала всю ширину дороги и черною тучею тянулась на добрых полверсты. Царь осадил коня и тотчас был окружен шумящей толпою. Он был один. Позади него из бояр находился только Терентий. Все оружие царя составлял поясной нож, но он и не подумал о том. Подняв шелковую плеть, он грозно закричал на толпу:

— Что ж вы, крамольники, опять вернулись? Мало вам моего царского слева? Чего вам надобно?

— Милости, царь! Правды! — закричали в толпе. — Не мы, а бояре твои — крамольники! Выдай их нам на расправу!

— Слышь, государь, они полякам прямят!..

— На тебя зелье готовят!..

— Мы за тебя заступники!..

Царь смутился.

— Что еще? С чего вы брешете?

— А вот, изволь сам допросить пащенка этого!

Толпа всколыхнулась, раздался крик, и к царю приволокли и перед ним поставили мальчика, сына Шорина. Кафтан его был изорван, синяя шелковая рубашка разорвана тоже, волосы растрепаны, из рассеченной, распухшей губы сочилась кровь, и по лицу лежали грязные полосы от слез, смешанных с пылью. Царь с состраданием взглянул на него и спросил у толпы:

— Что вам от него надобно? Али он в чем провинился?

Из толпы выделился чернобородый посадский и ответил:

— Он тебе все на бояр докажет!

— Что он знает? — спросил царь.

Посадский толкнул мальчика, а другой стоявший тут же встряхнул его за плечи.

— Говори, сучий сын!

Мальчик всхлипнул и начал несвязно рассказывать. В страхе он плел на отца и на всех знакомых ему бояр разные небылицы. Отец-де уехал в Польшу, а потом в Швецию, повез письма от бояр, что они-де Москву без бою отдадут.

— Куда ж поехал отец твой, — спросил царь, — в Польшу или в Швецию?

— В Рязань! — ответил мальчик, всхлипывая.

— Врешь, в Польшу! — закричал на него посадский.

— В Польшу! — поправился несчастный мальчик.

Царь невольно улыбнулся, но тотчас нахмурился и поднял голову:

— Ну ну! — сказал он. — Этого мальчика под стражу возьмем. Идите теперь домой, а за вами и я в Москву, сыск сделаю, его спрошу!

— Подавай нам бояр! — заревели в толпе.

— Там видно будет! — ответил царь.

Толпа забушевала.

— Подавай добром, не то силой возьмем, по обычаю!

И толпа надвинулась на царя и стиснула его с конем.

Царь растерянно оглянулся и вдруг позади толпы, на пригорке, увидел стройные ряды войска. То был князь Петр Теряев со своими рейтарами и стрельцами. Глаза царя вспыхнули гневом. Он выпрямился на коне и взмахнул плетью.

— Добро, — сказал он, — не хотели честью, так ничего вам не будет! — и закричал громовым голосом: — Бить их, мятежников!

В тот же миг раздался военный клич; в воздухе загремели выстрелы, и на безоружную толпу с остервенением бросились солдаты. Мятежники дрогнули, завыли от страха и бросились врассыпную.

— Бей, лови! — кричал царь в исступлении и, сидя на коне, мял и топтал бегущих.

Из двора выскочили бояре и дворцовая стража, и началось кровавое побоище. Безоружных, перепуганных бунтовщиков давили и топтали конями, били мечами и секирами, топили в реке и частью забирали в полон и вязали веревками. Только немногие успели спастись бегством.

Царь подъехал к Петру и горячо обнял его, не сходя с лошади.

— Спасибо! — сказал он ему. — Жалую тебя вотчиной, выбирай любую! Проси чего хочешь, для тебя ничего не жалко!

Петр спешился и поклонился царю в землю.

— Рад за царя живот положить, и твое ласковое слово выше всякой награды! — сказал он.

— Добро! — ответил царь, улыбаясь. — Я твоей услуги не забуду, а теперь на Москву.

Лицо его грозно нахмурилось.

— Князь Милославский, — сказал он, — с бунтовщиками расправься! Не знай к ним жалости! Всех их перевешай, да здесь, вкруг Коломенского, им виселиц нагороди, чтобы всем памятно было!

И с этими словами он повернул коня и медленно въехал на Москву чинить суд скорый и немилостивый. Недавно мягкое сердце теперь трепетало от гнева. Князь Милославский остался в Коломенском и стал спешно готовить для бунтовщиков лютую казнь.

XIX. Суд и расправа

Царь вернулся в Москву. Немногие оставшиеся из народа встретили его далеко за городом на коленях, моля о пощаде.

Царь молча проехал мимо преклоненных рядов и, подъехав к воротам, спешился. Патриарх Иосиф с духовенством, иконами и хоругвями встретил его у Иверских ворот.

Царь распростерся перед иконами ниц, потом принял благословение и вошел в Москву. Здесь его встретили князья Теряев и Куракин.

Царь милостиво поздоровался с ними и сказал Теряеву:

— Жалую тебя своим столом, князь! Жалую за то, что взрастил сыновей таких! Соколы они у тебя!

Князь поклонился царю в ноги.

— И я, и дети мои со своими животами слуги твои верные!

— Ну, а что без меня сделали?

Они вошли в палаты. Царь прошел в моленную и помолился с умилением, потом, переодевшись, вернулся.

— Ну говорите, — сказал он, садясь в своей деловой палате в кресло.

Князь Куракин повел свой рассказ, не забыв упомянуть о подвиге Петра. Царь улыбнулся.

— Сокол, сокол! — повторил он, и лицо Куракина просияло.

— Ну, а что ж мятежники?

— С два ста изловили и до твоего повеления по приказам рассадили. Что скажешь делать с ними?

Царь грозно ударил ладонью по налокотнику кресла.

— Никому пощады! — сказал он. — Вы и вершите! Ни суда, ни сыска не надо. Всем виселица!

Князья молча поклонились и вышли из покоев, чтобы отдать по приказам распоряжения.

В тот же день ввечеру по всей Москве застучали топоры, сооружая страшные виселицы. Делались они и «глаголем», и «покоем» [28]; и для одного, и на двоих, и на троих. Ставились они длинными рядами на Красной площади, на Козьем болоте, на базарных площадях и у каждых ворот по нескольку. Чтобы в другой раз помнили холопы, как бунтовать против бояр. Хитрые бояре говорили «против царя», но у русского народа никогда и в помышлениях не было подымать руку на Божьего помазанника.

На другое утро начались казни.

Со скрипом растворились ворота приказа тайных дел, и, окруженные стрельцами, вышли недавние бунтовщики толпою человек в сорок.

Жалок и убог был их внешний вид. Босые, в рваных кафтанах и рубахах, с выкрученными назад руками, бледные и окровавленные, они шли понурив буйные головы, тупо смотря в землю потухшими глазами, эти недавние победители, дикие герой трех дней, теперь беспомощные и слабые.

Спасшиеся от поимки их товарищи смотрели на них со страхом и состраданием.

Они шли унылою толпою, а сзади них, весело гуторя и пересмеиваясь, шло человек десять палачей с пучками веревок через плечо.

Их провели всех на Красную площадь и остановили на Лобном месте. Дьяк вышел к ним и громко прочел им их вины, что, дескать, «царю докучали, разбой и грабеж чинили, крестное целованье нарушали. А за то Ивашку Степанова, Клима Беспалого, Семена Гвоздыря, — он перечел все имена, — отрубив правую руку, повесить»…

Толпа вздрогнула и загудела. Слишком жесток показался ей этот приговор, но палачи уже приступили к делу.

Они быстро хватали преступников и тащили их к плахе. Двое держали несчастного, третий вытягивал над плахою его руку, а четвертый одним взмахом отделяя ее в локтевом суставе.

Раздавался нечеловеческий вопль, в ответ тяжко охала толпа, а полубесчувственного казнимого двое других молодцов уже волокли к виселице, накидывали ему на шею петлю, вздергивали и, натянув веревку, ловко обматывали конец ее вокруг столба.

Преступник корчился, вздрагивал, а из обрубленной руки его струею лилась алая кровь, напитывая собою сухую землю.

И час времени спустя сорок трупов на страх народу качались на виселицах, и вороны уже с зловещим карканьем кружились над ними, ожидая темной ночи.

Была широкая масленица, и наступил великий пост.

В день казнили по сорок, по пятьдесят человек, и таких ужасных дней, казалось, бесконечное количество. Более недели вешали и казнили бунтовщиков. Стон стоял над Москвою, земля площадей пропиталась кровью, и воздух был заражен запахом гниющих на виселицах трупов. Куда ни глянь-везде торчали они, эти виселицы!

Так было в Москве, а Милославский такое же устроил вкруг Коломенсного. Более ста пятидесяти виселиц понастроил он красивым узором, и на каждой качались два, три, а то и четыре трупа.

— Будете помнить, как буянить, волчья сыть, — говорил он со злорадством и бил мятежников плетьми, прежде чем их повесить.

Смута кончилась. Бояре успокоились и стали устраивать свои хоромы, даже не подумав чем-нибудь облегчить народную тяжесть.


Мирон и Панфил быстро шагали по дороге к Новгороду, и Мирон говорил Панфилу:

— Нет! С сильным не борись, не осилишь, брат! Бери его из-под тиха, бери в одиночку! Вот мы с тобой выйдем на Волгу, доберемся до Астрахани, а там — гуляй, душа! Кто подвернется, над тем потешимся. Там у меня приятелей сколько хошь. Еще от того времени, как царь Михаил помер!

Панфил кивал головою и говорил:

— Ни одному боярину не спущу! Во!

Все их товарищи качались на виселицах, и только они вдвоем успели спастись от общей участи.


Петр ликовал. Царь обласкал его, сделал своим ближним и наградил его и вотчиной, и шубой, и перстнем, и даже давал воеводство, но Петр отказался, сказав:

— Государь, дозволь мне только при твоей милости бессменно быть!

— Ну, добро! — сказал ему царь. — Женись, и я тебя ближним боярином сделаю!

Петр упал царю в ноги. Царь засмеялся.

— Али уж приглядел кого?

— Есть, государь!

— Кто же?

— Княжна Катерина Куракина, дочь князя Василия!

— Что ж, совет да любовь. Правь свадьбу, мы у тебя пировать будем!

Петр еще раз поклонился в ноги и поднялся сияющий счастьем и радостью.

Нечего и говорить, что Теряев не противился такому браку, а Куракин уже ранее благословил Петра и дочь свою.

Свадьбу решено было праздновать после Петрова дня, а до того времени, что ни день, у Куракиных в терему справлялись девичники. Сбирались знакомые девушки-подруги и пели подблюдные и иные песни. Заезжал на эти девичники и Петр, щедро одаривая девушек и деньгами, и сластями, и лентами.

За версту по его сияющему лицу можно было узнать в нем счастливого жениха, и когда с ним встретился князь Тугаев, он невольно спросил его:

— Что с тобою?

И князь Петр рассказал и про свои успехи в укрощении мятежа, и про награды, и про близкую свадьбу.

Лицо Тугаева омрачилось, но он крепко обнял Петра и расцеловал его.

— Стой, — сказал ему Петр, — а отчего у тебя лицо такое хмурое? Да еще: где пропадал ты?

Тугаев усмехнулся.

— На вотчине был, — ответил он, — делишки завязались там малые. Теперь часто ездить буду туда!

— А хмур отчего?

Тугаев вздрогнул, потом пристально посмотрел на Петра и сказал:

— Сам знаешь! Мог бы и я быть таким же счастливым, как и ты, да не судил мне Бог этого! На постылой женат… Ну и завидки берут!..

Петр сочувственно вздохнул.

— Э, не все и не всем счастье. Гляди, и у нас в доме. Вон сестра пропала: следов ее нету…

Тугаев опять вздрогнул.

— Брат Терентий ходит туча тучей. С женой у него нелады. Нигде, друг Павлуша, счастья нет!..

Тугаев только кивнул головою. Он вернулся домой и был мрачнее ночи. Некрасивая жена его осторожно сошла к нему и ласково сказала:

— Друг Павел, супруг мой, скажи, где ты был? Все я очи свои проплакала, на дорогу глядючи, тебя поджидаючи!

Князь взглянул на нее с ненавистью и ответил:

— Уйди, супруга моя любезная, Бога для, пока я плети со стены не снял.

Княгиня заломила руки, жалобно завыла и ушла к себе.

— Эх, горькая жизнь! Постылая жизнь! Было бы и счастье, и радость, и покой, и довольство, а теперь?… — И он с ужасом думал о своем положении.

Устроил он Аннушку, как птичку в гнезде, у себя на вотчине, а все ж она тоскует, голубка, что птичка в клетке.

Еще спасибо, что девка Дашка к ней перебежала. Все ей теперь легче будет. А как любит, как любит его, окаянного!..

Князь закрыл голову руками и заплакал.

А сверху до него доносился вой ненавистной ему жены.

Вой этот наконец достиг его слуха. Он вскочил, и глаза его вспыхнули сухим блеском.

— О, будь же ты проклята!

Он поднял кверху сжатый кулак, и в это мгновение в голове его мелькнула мысль о порошке, что дал ему Еремейка.

Лицо ere стало белее полотна.

— Нет мне спасенья, — пробормотал он, — погибать у сатаны все едино!.. Ну так уж я…

Он не договорил своей мысли и судорожно засмеялся.

В голове его созрело адское решение.

Пусть сделается так, как он порешил. Не будет ему счастья, но ей, Анночке, оно будет. Поженится он на ней, вымолят они прощение, а то и обманет он всех, коли она тоже на обман пойдет, а с этой?… И он презрительно махнул рукою.

XX. Скорбные духом

Благоговейное молчание в моленной Морозовой. Сидит Аввакум, лицо скорбное, грозное. Невдалеке сидит сама Морозова с ликом преблагой девы; смотрит на нее не насмотрится князь Терентий, а юродивый Федор, в одной рубахе, с веригами под нею, стоит неистов и рассказывает по приказу Аввакума о своих претерпенных страданиях.

Был он за свое упорное староверство отдан под начало рязанскому архиепископу Иллариону и бежал оттуда, не перенесши мучений…

— …И зело он, Илларион сей, мучил меня, — хрипло рассказывал Федор, — редкий день, коль плетьми не бьет, и скована в железах держал, принуждая к новому антихристову таинству. И я уже изнемог…

У Морозовой лицо выражало благоговейный трепет: она уже знала, что будет дальше, а Терентий весь замер.

«Господи! — думал он. — Истинно твои подвижники! За что бы инако их мучили так и гнали! В Писании сказано: за Меня претерпите, будут гнать вас и мучить за имя Мое, — и вот сбывается!»

А Федор продолжал монотонным, хриплым голосом:

— …В ночи моляся, плачу, говорю: «Господи! Аще не избавишь меня, осквернят меня и погибну. Что тогда мне сотворишь?…» И вдруг, милостивцы и госпожа моя, железа все грянули с меня, и дверь отперлась и отворилась сама. Я, Богу поклонясь, встал и пошел. К воротам пришел, и отворены, и стражник спит. Я по большой дороге и в Москву!..

«Чудо! Чудо Господнее въявь!»— думал в умилении Терентий и изумленными глазами смотрел на юродивого, а Морозова тихо плакала и крестилась.

Аввакум говорил:

— Видит Господь наш, у кого правда, и указует нам пути ко спасению!

«Видит Господь», — думал Терентий. А Аввакум продолжал:

— Вот теперь бунт этот! Поднялись на бояр, на царя с дубьем и дрекольем. Како не знаменье? И что ж! Не вняли! Я в те поры ходил и взывал, а ноне меня взашей из дворца прогнали, а патриарх этот (тьфу! антихристово отродье) наказал беречься. Инако и в железа закуют и опять сошлют. А мне что? Я за Бога моего! Мне и мучиться лестно!

«А я малодушен, — думал с огорчением Терентий, — познаю их мерзость, а сам у них в церкви стою, их пение слушаю, на пяти просфорах обедню служу вместе с ними и иногда троеперстно крещусь!»

Эти мысли терзали его, мучили.

Мысль об общей греховности охватила его с неудержимою силою.

В последнем бунте он видел карающую руку Господню и ужасался, что дальше будет.

В семье Господень гнев разразился пропажею сестры.

Кругом голод, мор, оскудение, а царь и бояре не видят и видеть не хотят. В душе над его речами смеются…

Он делался все мрачнее. Отец с тревогою смотрел на него и думал: «Гибнет, и гибели его не пойму». Молодая жена с ненавистью смотрела на мужа и жаловалась брату:

— Нешто муж? Не прибьет, не приласкает. Глядит зверь-зверем и не видит, в горнице есть я или нет. Хоть с холопом слюбись, ему не горюшко!

Князь Василий Голицын пробовал было намекнуть Терентию, но тот только грозно посмотрел на него и ответил:

— В дому у себя муж голова. А что сестра твоя на меня жалобилась, так ее за это учить надо, да ин не охоч я до бабьего крика!

— Черт какой, прости, Господи, — пробормотал Голицын, отходя от него.

И жизнерадостный, любвеобильный царь стал сторониться мрачного Терентия и не звал его уже к себе так часто. Молодой Петр был ему милее.

Радостный и счастливый Петр не мог выносить мрачного вида своего брата и однажды сказал ему:

— Брат мой, Терентий Михайлович, поделись ты со мною своей думушкой! Что с тобою? От самого похода, как мы вернулись, ты совсем иной стал. Помнишь, бывало, мы вместе на охоту езживали. Ты меня добру поучал, а ныне словно чужие мы. Ты даже моей радости не рад.

Слова брата тронули Терентия. Он горячо обнял его и ответил:

— Не то, Петр! Брат ты мне любезный, как и был ранее. А только дороги наши разные! Я познал свет истины, а ты во тьме и все наши, и скорблю я о том и не знаю выхода!

Он вздохнул и провел рукою по побледневшему лицу.

— Почему мы во тьме? — тихо спросил Петр.

Терентий ответил:

— Никонианцы вы! Душу антихристу продали!

Петр вздрогнул.

— Как?

— Говорю, душу антихристу продали!

И Терентий с жаром начал передавать поучения Аввакума, рассказывать про виденное у Морозовой, говорить о знаменьях, что свидетельствуют о гневе Божьем.

Петр слушал, ничего не понимая из его слов, а потом беспечно ответил:

— Про то знают царь, патриарх да наши духовники! А мне в это дело не мешаться. Слышь, для того собор был. Греческий и антиохийский патриархи были. Им ли не знать?

Терентий гневно топнул ногою.

— Им что? Их прельстил тогда Никон, они и согласились. У себя, небось, «Исус» с одним «и» пишут, и аллилуйя поют как надобно, и все прочее, а мы — погибаем! Им на радость, что антихриста нам оставили…

Петр покачал головою.

— Мудрено все это! Мое дело саблю знать, да своих соколов, да Катюшу!

— То-то и есть, — с укором ответил Терентий, — что дороги у нас разные. Ты по одной, а у меня другая. Не о хлебе едином жив будет человек, а вы все только о хлебе!..

Петр вздрогнул и отошел от Терентия. Действительно, дороги их были разные. Князья Голицыны — вот это приятели ему. Тугаев только стал что-то больно уж мрачен да пасмурен.

Неделю здесь, неделю на усадьбе где-то, а дома у него жена какою-то немочью больна. Сказывают, и доктора, и ворожеи, и знахарки были — нет от них помощи! Лежит да охает!

Понятно, после того не до радостей Тугаеву.

Тугаеву и впрямь было не до радостей.

Ехал он в вотчину к себе, видел Анну, миловался с нею и не мог забыться даже подле любимой девушки. Мысль о своем окаянстве уже начала мучить его с того момента, как, целуя жену, он напоил ее медом, после чего с ней приключилась немочь.

Вернется он домой, слышит ее тяжкие вздохи, иногда стон, и нет сил ему побороть свои мученья. Схватится он за волосы, выбежит в сад, упадет ничком на траву и рвет ее руками и колотится головою о землю.

А иногда велит подать вина заморского и пьет его чару за чарой, пока в бесчувствии не упадет под лавку.

Анна, в тишине и одиночестве, не раз говорила с Дашей:

— Ах, девонька, не в радость нам окаянство наше! Гляди, прежде веселый был Павел, а каким нонче стал? Узнать нельзя. Гляди, то меня как безумный целует, то бормочет что-то об аде такое страшное, то вдруг плакать начнет!

— В закон с тобой вступить хочет, а нельзя, моя ясная княжна. С того и печалится! — объясняла Даша.

— Ох, и чем это кончится, — вздыхала княжна, — и люб он мне, и за себя страшно! Коли отец проклянет, не видать мне ни покоя, ни счастья!..

— Не проклянет, драгоценная! Коли по началу не проклял, теперь и подавно. Они все думают, что тебя силою увезли. По сю пору ищут!

— А вдруг найдут?

— Тут-то? — Даша качала головою. — Кому и в ум взбредет у князя Тугаева на вотчине искать? Нет! Тут покойно!

Но не была покойна духом Анна. Над нею постоянно висел страх проклятия и мысль о своем безумном поступке.

Случилось раз, поздно ввечеру приехал на вотчину князь Тугаев.

Анна вышла ему навстречу, взглянула на него и вскрикнула: — Что случилось?

— Анна, рыбочка моя, — прохрипел князь, — жена побывчилась! Волен я, как сокол!

— Упокой, Господи, ее душу! — прошептала Анна, набожно крестясь, а князь Тугаев обнял ее, стал целовать и заговорил, как безумный:

— Ну ее! Теперь ты моя! Я скажу на Москве, что нашел тебя и за себя возьму! Ох, ласточка! И мучилась она! Ой, ой! Корчило ее всю. Померла черная-черная… Ох, нет нам с тобой радости!..

Загрузка...