ГЛАВА ПЕРВАЯ

— Фамилия, имя, отчество? — спросил следователь прокуратуры Максимов.

— Марина Владимировна Оскина.

— Профессия?

— Учительница.

— Участкового инспектора Олега Стрепетова именно вы обнаружили вчера вечером, раненного в вашем подъезде?

— Да.

— К кому он мог идти?

— Ко мне.

— Почему вы в этом уверены?

— Днем мой десятиклассник Серегин передал, что Олег просил меня не уходить вечером в библиотеку, ему нужно было со мной поговорить.

— Вы каждый вечер проводите в библиотеке?

— Нет, так получилось, мне надо было познакомиться с материалами биографии Потемкина…

Брови следователя приподнялись.

— Разве теперь в школе проходят так подробно историю?

Оскина покусала губы.

— Меня попросил прочесть дипломную работу мой бывший ученик Ланщиков. Он много лет собирал материалы о князе Потемкине.

— Кажется, именно Ланщиков враждовал со Стрепетовым? Допустим, из-за девушки еще в школе?

— Из-за этого Олег ни с кем не конфликтовал. С Ланщиковым они были просто несовместимы. Олегу Ланщиков был интересен. Ланщиков же завидовал Олегу, хоть и считал «блажным».

— Стрепетов жил по соседству с вами и работал здесь же. Как относились к нему люди?

— Даже в пьяницах и хулиганах он старался видеть человека, каждого хотел поставить на ноги…

— Значит, Стрепетов был из добреньких?

Оскиной не понравилась интонация, с которой был задан вопрос.

— Он был добр к людям. Поэтому ему всегда интересно жилось.

— Что вы можете вспомнить о своих бывших учениках из класса Стрепетова?


Говорят, собаки всегда, а люди изредка способны заранее ощущать стихийные бедствия, болезни, несчастные случаи. Я этой способности лишена. И день покушения на Олега Стрепетова прошел для меня обыденно.

Утром в школе меня встретил Серегин, по прозвищу Гусар, десятиклассник.

— Поговорим, как мужчина с мужчиной, — сказал Серегин. Он наклонил маленькую голову, щелкнул каблуками, точно шпорами. По литературе у него в журнале красовалась унылая вереница двоек. Но держался так, точно эти двойки мне ставил он…

Мы подошли к окну в коридоре. На уровне моих глаз приходились лишь значки, украшавшие его джинсовую куртку. Чтобы увидеть лицо Серегина, я запрокинула голову.

— Вам хочется, Марина Владимировна, чтобы я окончил школу?

— А вам?

— Наши желания совпадают…

Светлые волосы его подстрижены как у средневековых пажей; ровная челка до бровей и длинные на затылке, до воротника куртки. Брови и ресницы будто накрашены, орлиный нос, усики, яркие губы — он производил, говорили в учительской, неотразимое впечатление на девочек. Если не улыбался. Его броскую внешность портили зубы. Слишком крупные. Их казалось вдвое больше нормы.

— Есть вариант… — Серегин усмехнулся. — Вы даете мне одну книгу. Не толстую. Я ее долблю, потом беседуем…

— Вы твердо рассчитываете, что на экзамене я поставлю вам тройку?

— Придется!

Я вздохнула.

— Зачем же вам меня топить, подводить Зою Ивановну?!

К сожалению, он был прав… Зоя Ивановна, директор школы, недавно сказала, как всегда с юмором, о Серегине:

— У парня одна извилина, но могучий инстинкт самосохранения. В общем, нервы на него не трать, он не пропадет, теперь нет второгодников… Такой проживет не переутомляясь.

Серегин внимательно наблюдал за выражением моего лица, потом добавил, выдержав благоразумную паузу:

— Не исключено, что я ничего не смогу ответить по билету. Тогда нам можно будет спастись за счет дополнительного вопроса… По книге, которую я заранее отзубрю…

Наглец!

— У нас все в классе такие умники, что комиссия просто восхитится дураком вроде меня.

Я знала манеру Серегина вести себя. Он называл себя вслух «дураком», «серостью», «дубиной». Рассказывал, какое перенес «трудное» детство — жил с матерью в бараке. Даже воровал у соседей книги, чтобы читать. А его за это били. И отбили навсегда интерес к художественной литературе.

Я терпеливо слушала Серегина и смотрела в окно, ощущая себя верблюдицей, на которую грузят бесконечную поклажу.

Школа стояла в огромном дворе. Со всех сторон ее замыкали монументальные дома с разнообразными архитектурными излишествами. Но «излишества» были лишь на наружных фасадах. Во двор смотрели кирпичные стены, расчерченные в шахматном порядке прямоугольниками окон. Один дом переходил в другой без интервалов. Делили их лишь арки для въезда автомашин…

— Прочтите рассказ Богомолова «Иван».

— А где взять?

— Зайдите ко мне…

— Некогда… я мамашу пришлю…

Я не хотела, чтоб Маруся Серегина снова забегала ко мне в школу. Она обожала рассказывать о специфике своей жизни «одинокой бабы», заведующей «Кулинарией».

— К вам сегодня Стрепетов хотел зайти. Вечером. Будете дома?

Я кивнула, и Серегин удалился танцующей походкой. Маруся очень нервничала из-за сына. Она мечтала его «сунуть» в институт.


После уроков я вернулась домой за рассказом Богомолова «Иван», изданным отдельной книгой. Им я много лет подряд «отмыкала» мальчишеские сердца. Но Серегин — типичный телеакселерат, способный поглощать лишь минимум знаний, да и то по телевизору.

Сегодня в «Кулинарии» работала одна Маруся, заменяя заболевших продавцов. К ней выстроилась огромная очередь. Я стала сзади, решив взять антрекоты, и, задумавшись, отключилась от шума…

Почему Олег Стрепетов так подавлен? Ведь он всегда говорил моей Анюте: «Человек не имеет права портить своим настроением жизнь окружающим». И советовал чаще реветь: «Чем человек реже плачет, тем он злее!»

— А ты? — Она держалась с ним на равных, хотя училась в первом классе, когда он кончал десятый. Пользовалась его любовью к ребятам и зверятам.

— А я каждый вечер рыдаю на улицах и во дворах вместо поливальной машины. По совместительству. Не замечала?!

Олег Стрепетов несколько раз в последние дни ко мне забегал, но я сидела в библиотеке. Ланщиков, который учился с ним в одном классе семь лет назад, принес мне свою дипломную работу. Сказал: «Чтоб попридиралась как в школе».

— Не морочьте мне голову! — я снова услышала лениво-раздраженный голос Маруси. Очередь приблизилась к прилавку. Впереди стояла маленькая старушка.

— Дайте мне вон ту котлетку, нет, ту, а не эту, она пышнее…

Маруся швырнула на бумагу одну котлету за семь копеек.

— Еще что?

— Можно еще одну котлету, милочка?!

— Так бы сразу и говорили!

— А сразу вы бы мне дали верхние, вчерашние…

— Все?

— Еще две капустные котлетки, только берите аккуратнее…

Старушка была похожа на белую мышь.

— Что еще?

— А я и говорю, еще одну манную котлетку и все…

Старушка встала на цыпочки и положила на прилавок рубль.

— Дайте мелочь, нет сдачи.

— А где я возьму, милочка?

— Ох, ну и покупательница!

Маруся царственно качнула белоснежной чалмой-шапочкой на взбитых серебристо-лилового цвета волосах, небрежно смахнула с бумаги отобранные котлеты.

Она подбоченилась, собираясь задираться и дальше… Но тут увидела меня. Лицо ее мгновенно просияло.

— Да берите, берите свои котлетки, горе мое!

Она аккуратно свернула пакетики, отсчитала сдачу, старушка побрела на улицу.

— Все, граждане! — заявила Маруся. — У меня обед. Отпускать буду через час.

Она вышла из-за прилавка и стала всех теснить к двери, выжимая из магазина, потом накинула крючок и повернулась ко мне.

— Фу-у! Избавилась. Вот так дойти до инфаркта можно.

— У вас же была сдача?!

— Ну и что? Ей отдай, а другим?

Она налила томатный сок из большого кувшина, выпила, подмазала ярко накрашенные губы. Характер ее не соответствовал комплекции. Такими экспансивными, нервными, подвижными, как ртуть, бывали обычно худощавые женщины. Но пышная Маруся им не уступала: спорила, огрызалась и слова сыпала горохом, без пауз, задирая свой подбородок в форме лопатки.

— Пусть Миша к экзаменам прочтет… — протянула я ей книгу Богомолова.

Маруся бросилась ко мне с поцелуями. Я отшатнулась.

— Что возьмешь?

— У вас же перерыв.

Она покачала головой.

— Опять ля-ля, — на ее языке это означало «интеллигентские штучки». — Гордячка, прямо фон-баронша!

Наверное, это выглядело глупо, но я не хотела от нее никаких одолжений, даже в мелочах.

Маруся криво усмехнулась и сказала явно невпопад:

— Зря Стрепетов в чужие дела нос засовывает. Так и передай. Я ему по гроб жизни благодарна, он Мишку от глупостей отвлек, к делу пристроил, но ворону в соловья не переделаешь…

Я удивленно посмотрела на нее, пожала плечами и вышла, недоумевая, какое отношение имеет Маруся к участковому инспектору милиции Олегу Стрепетову…


Часов в семь вечера позвонил Ланщиков. По телефону его баритон приобрел особую глубину и бархатистость. Он спросил, прочла ли я его рукопись.

— Понимаете, возникла микролазейка в один журнальчик, а у меня нет свободных экземпляров.

— Опять окольные ходы?

— Ну, Марина Владимировна! Не подмажешь — не поедешь.

— Я еще не читала твою работу. Сначала посидела в библиотеке, чтобы иметь общее представление. Историческая психология — жанр любопытнейший, общими словами ты от меня не отделаешься…

В трубке раздался театральный вздох, Ланщиков всегда кого-то играл, точно ему было скучно оставаться самим собой.

— Сколько дней вам нужно?

Кажется, он жалел, что принес мне рукопись. Ланщикову, видимо, хотелось, чтобы я просто восхитилась ею. Он ненавидел всякую переделку. Так было и в школе. В сочинениях не признавал никогда ни одной стилистической ошибки, мною подчеркнутой, предпочитая убрать фразу, лишь бы не переписывать ее.

— Дней пять. Потерпи. Сегодня начну читать.

Опять очень громкий со стоном вздох. Он хотел что-то сказать, но передумал. Вспомнил, как я «въедлива». Спорить было бесполезно. Ни одно сочинение я не возвращала без подробнейшего анализа.

Его дипломная работа была уже переплетена. Называлась многозначительно: «История взлета и падения великого честолюбца». Я раскрыла ее.

«Я давно мечтал написать о Потемкине. Самой противоречивой в жизни в оценках современников фигуре. О великом честолюбце парадоксальной судьбы. При жизни осуществившем все желания и после смерти наказанном забвением.

Мне хочется измерить его славу, осмыслить способы, которыми она достигнута. Понять, чем платит честолюбец за осуществление желаний. Решить, дорога ли цена, в конечном счете…

Итак, на исторической сцене XVIII века — Он и Она, люди без предрассудков.

В то прозрачное утро императрица решилась на переворот. Орловы привезли ее в Зимний. На площади замер конногвардейский полк. Тишина била в уши. Каждое мгновение приближало ее победу. Или смерть. Она вышла на крыльцо в офицерском мундире. Прическа еле держалась на голове, густейшие каштановые косы пытались сползти на плечи. На императрице — голубая андреевская лента. Остался всего шаг, полшага к вершине… Подвели белоснежную лошадь, она взлетела на нее, выхватила шпагу из ножен. Бледность залила ее щеки. На шпаге не было темляка. Примета?!

— Темляк! Темляк! — закричал истерически гетман Алексей Разумовский…

Он, вахмистр Потемкин, гигантского роста юноша с детским лицом, вылетел из шеренги кавалергардов на золотом жеребце. Поднял коня на дыбы, сорвал темляк с палаша и вручил императрице, впиваясь взглядом в синие ее глаза. Она поблагодарила. Даже в эту секунду она не могла не залюбоваться его могучей фигурой. Он пришпорил коня, отдал честь. Щеки рдели, глаза блестели, точно в горячке.

Так началось для него новое царствование. Он получил имение в 400 душ и 10 тысяч рублей после коронации. Эта подачка распалила костер его честолюбия. Он появлялся во дворце, он изучал императрицу, разглядывал, подчинялся всем капризам и стискивал зубы. Он смешил ее, передразнивая любые голоса приближенных и даже ее собственный голос с немецким акцентом. Глотал книги, о которых она упоминала, за ночь впитывая сотни страниц. Острил, шутил, читал стихи, мечтая, чтобы она велела совершить невозможное. Это была любовь честолюбца, азарт игрока, страсть мужчины, до сих пор не знавшего, во что вложить бешеную душу. Ему было двадцать один год. Ей — на десять лет больше. Он верил в свою звезду, чувствовал, что Орловы не вечны, что между ним и этой царственной женщиной протянулась в то утро тончайшая нить, которую ничто не может оборвать… А Екатерина II, умевшая быть трезвой в самые романтические минуты и романтичной в деловые мгновения, непревзойденная актерка и чаровница, смотрела на азартного молодого честолюбца иронически ласковыми синими глазами и просила его прославиться…

И вот он стоит под пулями на холме в Хотине, веря, что неуязвим для боли и смерти, пока не состоится его волшебная судьба. Потемкин создает отряды легкой конницы, несется в атаках всегда впереди, ежесекундно ставя на карту все, чем одарила его жизнь, отказываясь от мелких и жалких соблазнов во имя прямого пути к вершине. И его письма к императрице, право личной переписки он вымолил перед отъездом, летят, несутся, опережая победные реляции. Как он писал! Горячо и лаконично, образно и ярко. В его строках трепетало бешеное чувство, разожженное честолюбием и азартом. Он отличился при Фокшанах, Ларге, Кагуле, сжег Цыбры, о нем писал фельдмаршал Румянцев императрице, его посылали с победной реляцией в Петербург…

Но воистину счастливым он чувствовал себя, лишь пока жгло его предчувствие счастья, а императрица казалась истинным божеством, дарующим все, во имя чего стоило жить.

Их любовь оказалась трудной и несчастливой. Ей было сорок три года. Она мечтала о блеске своего царства, о мировой славе. Сознавала женскую слабость, трезво искала опору, хватала на лету, как морская чайка рыбок, дерзкие прожекты одноглазого гиганта. Ей хотелось дарить ему все, чем она обладала, восторженно растворяться, подчиняясь его силе, воле, чувствовать себя словно в юности… Расплывались честолюбивые мечты о вечной славе, казались скучными политические интересы страны, исчезало даже чувство собственного достоинства… С ним рядом она могла мечтать, чувствуя, что он понимает ее душу, разделяет не только страсть женщины, но и фантазии правительницы. И больше физического влечения ее покоряли его необузданность, неукротимость, честолюбие. Она бросила ему под ноги империю, но истинная власть оставалась у нее. Он — только фаворит, временщик, полувластелин. На все ему надо было испрашивать согласие, разрешение, одобрение, приходилось хитрить, льстить, интриговать, чувствуя, что в любую секунду золотая змея может ускользнуть.

В отношении Потемкина к ней раньше были благоговение, страсть, может быть и аффектированная, но рыцарственная. Он никогда не мог забыть ее на белой лошади, такую одинокую, замершую на огромной площади… Помнил и ее взгляд, синие, все мгновенно понявшие глаза, коснувшиеся точно самого его сердца… А впоследствии императрица оказалась слезливой и болтливой, была падка на лесть, самую неудержимую и дешевую. Ее интересовали сплетни, она со страстью обсуждала дворцовые приключения. Его раздражала ее рассудочность, педантичность, стремление позировать, играть роль просветительницы, на деле равнодушной ко всему, чем восхищалась. Злила и ее постоянная веселость, возвращающаяся после самых неудержимых слез. Он видел, что ничто глубоко, всерьез надолго не может задеть эту женщину, и даже ее остроты, иногда хлесткие, обычно солдатски грубоватые, все чаще не веселили его. Рассеялось преклонение, начало угасать и чувство.

Он постоянно ощущал раздвоенность. Ее всевластие по праву императрицы. И свое подчинение. В чувстве она была и величественна и человечна, прощая унижение, тщеславие, насмешки. Над женщиной, не над повелительницей. Но она всегда служила лишь своим прихотям. И в этом над ней никто не был властен…

Она так никогда и не поверила, что страсть к ней почти всех фаворитов была корыстной, что только он и любил ее по-настоящему, пока не узнал наяву: актрису, умевшую исполнять сотни женских ролей, ничего не ощущая всерьез.

Императрица сделала Потемкина генерал-адъютантом, генерал-аншефом, кавалером ордена Андрея Первозванного, вице-президентом Военной коллегии, князем римской империи, потом фельдмаршалом и президентом Военной коллегии, даже заключила с ним тайный брак… В общем, он достиг невероятного, стал соправителем, «делом ее рук», но именно это больше всего жгло его, унижало, оскорбляло ежесекундно.

Всего два года они были вместе, а потом, начав как будто привыкать друг к другу, оценив способности, характер и ум, — расстаются почти без боли. Потемкин — с чувством освобождения. Императрица — с благодарностью, он замучил ее перепадами настроений, гневливостью, упрямством. Оба верят, что останутся друзьями, настоящими, на всю жизнь, что никогда между ними не встанет никакая сила, ни женская, ни мужская.

Презрение его нарастало — к ней, к себе, к людям, ничтожным и жалким. Ведь и он был не лучше, не мог отказаться от ее даров, отбросить все блага, ведь и он принимал, желал все новых почестей, драгоценностей и званий.

Вигель, приятель Пушкина, один из самых язвительных и беспощадных умов XIX века, так анализировал феномен личности Потемкина: «Невиданную еще дотоле вельможе силу свою он никогда не употреблял во зло. Он был вовсе не мстителен, не злопамятен, а его все боялись. Он был отважен, властолюбив, иногда ленив до неподвижности, а иногда деятелен до невозможности…

Не одна привязанность к нему императрицы давала ему сие могущество, но полученная им от природы нравственная сила характера и ума ему все покоряла: в нем страшились не того, что он делает, а того, что может делать. Бранных, ругательных слов, кои многие из начальников себе позволяли с подчиненными, от него никто не слыхивал, в нем совсем не было того, что привыкли мы называть спесью. Но в простом его обхождении было нечто особенно обидное: взор его, все телодвижения, казалось, говорили присутствующим: «Вы не стоите моего гнева». Его невзыскательность, снисходительность весьма очевидно проистекали от неистощимого его презрения к людям, а чем можно более оскорбить их самолюбие?»

Потемкин чудил, фанфаронствовал, он признавал талантливую музыку, необычные книги, истинное искусство. Его превосходство вызывало ненависть, а в таких свинцовых облаках злобы, зависти, угодничества жить тяжело, удушливо, смертельно опасно…

Я искал в книгах следы хоть одного человека, который бы не подчинился временщику. Только Суворов. После Измаила. Кого же было ему уважать?!»

Интересно, — задумалась я, — почему он называет документальную повесть дипломной работой?!

Тишина в квартире помогала мне сосредоточиться. Сергей дежурил в клинике, Анюта писала домашнюю работу по биологии, обложившись книгами. Часы пробили десять. Олег так и не зашел. Странно. Он отличался всегда пунктуальностью. Я накинула платок и решила спуститься за вечерними газетами. В подъезде было полутемно. Неприятное ощущение — пустой подъезд. Тем более что квартиры начинались со второго этажа. Я не сразу попала ключом в отверстие почтового ящика. Нет, пусть Сергей достает вечером газеты, я всегда боялась ночной тишины. И тут что-то насторожило. Сердце екнуло. Да, храбростью большой я не отличаюсь. Шорох, шепот?! В темном углу под лестницей. Оглянулась, начала присматриваться. Очертания фигуры на полу. Или это одежда?! Нет, фигура, маленькая, неподвижная… Мне отчаянно захотелось сесть в лифт и нажать кнопку. А вдруг кому-то плохо? Я сделала шаг, другой к сгущенной темноте под лестницей.

Сначала я заметила милицейскую форму на лежащем, потом поняла, что это — Стрепетов. Я бросилась к нему, схватила за плечи, голова его безжизненно качнулась. Начала его приподнимать, встряхнула. Лицо Олега казалось безжизненным. Прижалась ухом к груди: то слабый стук сердца, то тишина. А может, это моя кровь пульсировала в висках?! Обморок? Ударился? Я попробовала его поднять. Не смогла. Опустила его на плитки пола и только тут заметила что-то черное на своих руках. Кровь? Но откуда? Он ранен? Ушанки на нем не было. Я оглядывалась, искала глазами его шапку. Мне хотелось подложить ему под голову что-то мягкое.

Что быстрее? Звонок на «Скорую» от соседей или попробовать поймать машину на набережной? Пока мне откроют, выяснят, кто я, чего хочу…

Я выбежала во двор, молчаливый, безлюдный, потом через арку на улицу. Накатывал и уплывал шум редких машин, никто не останавливался, хотя я пыталась махать рукой. Наверное, надо было крикнуть, но горло точно петлей стянуло.

Наконец я бросилась на середину набережной. Машина с синей вертушкой остановилась.

— На вас напали? У вас руки в крови.

И тут ко мне вернулось дыхание.

— Несчастье… — выговорила я непослушными губами. — С участковым инспектором милиции.

А дальше был осмотр места происшествия, множество машин, фотовспышки, деловые люди в штатском и в форме, оцепившие наш подъезд. Загорелись окна в спящем доме — исчезло чувство времени. Кому-то я отвечала, показывала, как лежал Олег Стрепетов, когда я его нашла, а в ушах стоял звон, сердце вздрагивало, и я время от времени стискивала зубы, чтобы не разреветься…

ГЛАВА ВТОРАЯ

У ворот школы Марину Владимировну остановил молодой худощавый высокий парень в блестящей куртке с множеством «молний». Он оказался работником уголовного розыска Филькиным.

— Я бы хотел с вами побеседовать об одноклассниках Стрепетова. Вы их хорошо помните?

— В общем — семь лет прошло…

— Вы не допускаете, что среди них мог оказаться кто-то, сводивший счеты со Стрепетовым? К примеру, приревновал…

Марина Владимировна против воли усмехнулась.

— Скорее должен был бы ревновать Олег.

Филькин терпеливо вздохнул. Его лицо было серьезно.

— Я со вчерашнего дня знакомлюсь с его одноклассниками. Разрабатываю эту версию, понимаете… Стрепетов был влюблен в Лужину?

— Что вы! Он с пятого класса предан Варе Ветровой.

Глаза Филькина заискрились, его невозмутимость была явно показной, для солидности.

— Я уже беседовал с этой девушкой, она, кажется, фельдшер на «Скорой»?

— Кажется.

— Стрепетов продолжал дружить с мужем Ветровой — Барсовым?

Марина Владимировна кивнула. Да, этот молодой человек много успел за день, фамилии соучеников Стрепетова он произносил так, точно сам учился в их классе.

— А с Лужиной Стрепетов не враждовал?

— Презирал. И даже не скрывал этого.

Она посмотрела на часы, но, несмотря на этот выразительный жест, Филькин продолжал задавать вопросы.

— Некоторые считают, что Стрепетов — не от мира сего. К примеру, Ланщиков. Я с ним недавно разговаривал, они ведь тоже были друзьями?

— Относительными. Но часто общались, когда учились на юрфаке.

— Но ведь Ланщиков кончил историко-архивный.

— Он перевелся туда с третьего курса МГУ.

Филькин закурил.

— Есть сведения, что вчера вечером из вашего дома выбежала высокая модно одетая девушка. А потом мужчина в куртке вроде моей. Вы не знаете, кто это мог быть?

Она пожала плечами и подумала, что единственно запоминающаяся деталь в лице ее собеседника — подбородок с ямочкой.


На следующий день после уроков я поехала к матери Олега, Веронике Станиславовне. Ей не разрешили дежурить возле него в больнице: он лежал в реанимации, состояние оставалось критическим.

Солнце заливало большую комнату, слепило глаза. Огромный старинный книжный шкаф делил ее пополам. Дальняя часть отражала вкус Вероники Станиславовны. Вышивки покрывали и тахту, и заднюю стенку шкафа, и кресла, лежали на полу, на столе, висели в виде занавесок. Вышивки уникальные, цветные, из шерстяных ниток, мельчайшим крестом по старинным образцам.

В уголке у тахты — столик для рукоделия на двух ножках, скрепленных перекладиной. В противоположном углу — дряхлое кресло, над ним — бесчисленное количество фотографий в кожаных и бронзовых рамках и два акварельных портрета в голубых паспарту с золотыми вензелями по углам.

Передняя часть комнаты принадлежала Олегу и сверкала чистотой. Книжные полки, проигрыватель, кресло-кровать. Никаких признаков, что хозяин был в юности мастером спорта — ни грамот, ни вымпелов, ни кубков. Только большая цветная фотография Вари на стене. Коротко стриженная, с челочкой, она смотрела на нас узкими черными глазами и улыбалась простодушно.

Вероника Станиславовна сидела в своем кресле. Глаза казались салатно-серыми. А когда-то меня поразил их яркий изумрудный цвет… Наверное, в молодости она была очень хороша, с пышными волосами, капризными ноздрями и крошечным ярким ртом, который никогда не подкрашивала, воспитанная, равнодушная в высокомерная с людьми не ее круга.

Она очень походила на акварельный портрет, висевший напротив. На нем была изображена дама в роскошном платье, шарфе, с пышно взбитыми волосами. Акварель выгорела от времени, но сходство было явное.

Мы почти не разговаривали, уйдя в свои мысли. Только вздрагивали от любого телефонного звонка. А звонили непрерывно. Друзья, знакомые, подшефные… Взгляд мой механически скользнул по второму акварельному портрету, потом замер. Олег? В старинном мундире с высоким воротом. Те же рыжеватые волосы, стоявшие хохолком на макушке, приподнятая правая бровь, выступающая нижняя губа. Некрасивое, умное лицо и несомненное сходство с портретом прекрасной дамы…

Вероника Станиславовна заговорила светским тоном, путая русские и польские слова. В этом сказалось ее волнение, в обычной жизни только легкий акцент выдавал ее польское происхождение.

— То есть муй прапрадед, пан Ольбрахт Браницкий. Жил крутко. Добрых людей земля не тшима…

Она не сводила глаз с портретов.

— Муй прапрадед в Сибири умер, как сослали его в 30-м годе, после восстания, а то есть его единородная сёстра Эльжбета Браницкая, потом Воронцова, ее ваш Пушкин кохал…

Солнце переползало с места на место, освещая отдельные уголки комнаты, и они вдруг оживали, становились красочными, точно театральные декорации.

Елизавета Ксаверьевна Воронцова! Вот почему мне показалось знакомым ее лицо. А Олег никогда не упоминал об этом родстве. Хотя теперь стало модно находить или придумывать себе предков, родственников поблагороднее…

— Где ваш удивительный стол? — невпопад сорвалось у меня.

— Вы не запамятовали муй стол?

Вероника Станиславовна светски улыбнулась. Что это — умение держать себя в руках? Инстинкт самосохранения? Наркоз от реальности, от неотвязных мыслей о сыне: кто, зачем, за что это сделал?! А может быть, она не верит, что все это произошло… ждет, прислушивается… Вот щелкнет замок, легкие шаги, прозвучит его глуховатый голос…

— Файный стол! Он был завещан князем Потемкиным своей племяннице, Александрин Браницкой, ктура потом жила в Бялой Церкви. Старшой в роде получал, с поколения в поколение, походный стол светлейшего…

Я посмотрела на мать Олега. Потом вгляделась в акварельный портрет Ольбрахта Браницкого.

— Когда он родился?

— То есть тайна. Гетман Ксаверий Браницкий старшего сына не признал за наследника, его свезли в Варшаву. Только фамилию дал…

Да, во всех мемуарах писали о слишком нежной любви дяди к племяннице… Между ними стояло и близкое родство, и тайный его брак с императрицей…


Семь лет назад на этот стол небрежно поставили магнитофон, рассыпали десяток кассет. Мальчишки колдовали с перемоткой. Варя Ветрова, став на колени в своих неизменных зеленых брюках, перешитых из отцовских военных, что-то восторженно разглядывала, Марина Владимировна заглянула вниз. Такого подстолья она никогда не видела. Прямоугольная крышка красного дерева, окантованная гирляндой из золоченой бронзы, опиралась на одну ногу, совершенно ни на что не похожую. В середине что-то вроде тюльпана, сжавшего втугую лепестки. Массивный цветок лежал на восьми рогах, ветвившихся из голов четырех бронзовых сатиров с мушкетерскими бородками и закрученными усиками. Из-под их бородок выдвигались четыре деревянные мощные лапы с загнутыми когтями, державшие чуть сплюснутые бронзовые шары.

Олег стеснительно улыбался, немея, как всегда, в присутствии Вари. Она азартно протирала морды сатиров, выражения которых были разные: одно напыщенно, другое иронично, третье самодовольно, четвертое глуповато, точно портреты живых людей.

Когда Марина Владимировна и Варя вылезли из-под стола, Вероника Станиславовна сказала посмеиваясь:

— То есть приданое Олега!

— Приданое положено невесте, а не жениху! — зазвенел голос Вари. Вероника Станиславовна с опаской глянула на эту высокую тоненькую девочку с круглым лицом, узкими угольно-черными глазами и тонким хвостиком темных волос, схваченных резинкой.

— Мама всю жизнь хвастает нашим столом, — улыбнулся Олег, — она считает, что такой — один на всем белом свете.

— Махнемся? — вдруг раздался голос Ланщикова. — Дам кинокамеру. Японскую…

Вероника Станиславовна подняла руку, точно отстраняясь.

— В нашем доме «не махаются» ни вещами, ни чувствами…

— Подумаешь! — буркнул разочарованно Ланщиков.

Этот невысокий мальчик с длинной шеей и разноцветными глазами славился в классе тем, что не мог пережить, когда у кого-то из одноклассников появлялась вещь, которой не было у него. Может быть, поэтому больше всего на свете Ланщиков обожал меняться, азартно и бестолково, а получив желаемую вещь, к ней остывал и мог тут же подарить дружкам…

— Добавлю магик. Стерео. Японский, — он точно не слышал ее слов. Его уже захватил азарт, у него побелели уши.

— Отстань! — сказал Стрепетов.

— Ну что тебе стоит! Ну, хочешь, еще складной велосипед?

Десятиклассники посмеивались, они привыкли к безудержности Ланщикова.

Олег положил руку на его плечо.

— Ладно, замнем…

Потом Варя рассказала мне, что Олег мог получить даже мотоцикл, так разошелся Ланщиков.


Мы отдали тот стол до комису… — вновь услышал я монотонный серый голос Вероники Станиславовны. — Олесь поведал, как Варя вышла замуж, что не будет у него коханой…

Она закрыла лицо руками…

— Покарала Присвента Дева мать-грешницу…

Неужели она понимала, как мучила Олега последние годы?! Он никогда не жаловался, ничего не рассказывал, но я видела, что Олег волнуется, регулярно звонит домой, чтобы услышать голос матери. Он успевал перед работой сбегать в магазин и что-то приготовить ей на день. Она почти ничего не делала по дому…

И вдруг стала рассказывать напевно, покачивая дрожавшей непрерывно головой.

— Я жила пид Львовом в монастыре. Я там и воспитывалась, на органе играла, вышивала, отец меня не хотел збирать во время войны. И спас тим недостойную. Кеды семью нашу бендеровцы вырезали, навели их поганые люди сказками о великом богатстве. И напрасно кровь пролили, ниц у нас уже не застали…

Она смотрела на свои вышивки, точно на киноэкран, на котором развертывались памятные ей картины.

— А Николая Стрепетова сразу после войны пшислали з милиционерами. Они с бандами воевали, порядок старались навести, землю от крови отмыть, людям души возвертать, страхом изъеденные…

Она чуть улыбнулась, точно увидела своего Николая, и лицо ее молодело и разглаживалось у меня на глазах.

— У Николая теж всех кривних бомбой поубивало на початку войны, а человеку надо кого-то кохать, кого-то жалеть. Забачил меня и взял до себе, хоть и грозили ему муки мученические. Чужая, да еще рода громкого, писали разные вражины, что я с теми бендеровцами проклятыми повензена. Пренебрег коханый. Сказал, что не верит тем наветам дьябльским, что у меня очи добрые… Его далеко отправили без меня, но я пошла за ним пшез всю Россию, я нашла его на Севере, и от тего часу до самой его смерти мы не расставались…

Вязался ряд слов за рядом, монотонно, безучастно, словно она говорила сама с собой.

Солнце погасло, в комнате стало холодно, я застывала от этого рассказа. Даже сейчас она страдала из-за мужа… А как же Олег?

— Но зачем вы сдали фамильный стол в антикварный магазин? — пробилась я своим вопросом через ее монолог.

— Олесь в отпуск обещал меня отвезти на ойчизну… Вот деньги и шукали…

— Когда вы сдали стол?

— Вчера. Олесь сам перевез, он даже не мыслил, скольки денег дадут.

Мне стало тревожно, какая-то мысль мелькнула, но тут же исчезла, спугнутая звонком в дверь. Я открыла. Влетела Варя Ветрова, бросилась к Веронике Станиславовне, обняла, не замечая, что мать Олега вздрогнула и окаменела. Неужели до сих пор не могла простить, что эта девочка не оценила любовь ее сына! Но ведь когда-то она сама сказала, что Варя не подходит Олегу.

Сколько же мы не виделись с Ветровой? Года полтора. Мальчишеская фигура, несмотря на рождение сына. Широкие плечи, узкие бедра, неизменные брюки. В юбке она выглядела неловко, стесняясь тонких, чуть кривоватых ног…


Марина Владимировна вспомнила, каким юным выглядел Олег Стрепетов на выпускном вечере. Вероника Станиславовна переделала ему костюм отца, черный, дорогой, но он не шел к его маленькой гибкой фигуре.

Варя возвышалась над ним. Девочка страдала, что пришлось надеть белое платье вместо любимых брюк. Да еще сшитое из материала для занавесок. Варя всегда придавала большое значение мелочам, они ее ранили, оставаясь надолго в памяти незаживающими царапинами.

Олег протянул ей цветы, но она отмахнулась, точно от шмеля, угловатая, неженственная, с маленькой головкой. И черный хвостик затянутых волос мотнулся, перевязанный голубой ленточкой. Прогресс. Раньше она скручивала волосы аптечной резинкой. Девочка старательно вытягивала шею, чтоб ее увидел длинный Барсов. Подол выпускного платья путался у нее под ногами, и она, кажется, тихонько чертыхалась, раздувая ноздри и порывисто поворачиваясь…

А во взгляде Стрепетова читалась и снисходительность взрослого, и влюбленность подростка, и странная грусть, точно он предчувствовал, что Варя — не для него, и все равно желал ей счастья. Таким его и запомнила Марина Владимировна. Мягкие, цвета сосновой коры волосы, выступающая в минуты задумчивости нижняя губа, множество родинок, точно по лицу рассыпали гречневую крупу, и ранние жесткие складки у рта, примета азартного напористого футболиста…

Варя смешалась лишь на секунду от холодности Вероники Станиславовны, но тут же заговорила тихо, смиряя обычную лихорадочную оживленность. Сказала, что заезжала к Олегу в больницу, надеялась попасть в реанимацию в белом халате, но ее обычная «проникающая способность» не сработала. Но она столько насмотрелась за два года работы на «Скорой», что убеждена — все обойдется, Олег сильный…

Чай был мгновенно согрет, около Вероники Станиславовны поставлена чашка. Я заметила, что Варя была одета модно, как мечтала в школе, споря с одноклассниками, что в таких «тряпках» любая дурнушка становится привлекательной. В те годы она побаивалась, что так и останется гадким утенком, которому не превратиться в лебедя.

Варя накинула на плечи Вероники Станиславовны пуховый платок, который покупала по моему совету вместе с Олегом из его первого заработка, приоткрыла форточку. Она подчеркивала, что своя в этой квартире и такой осталась, несмотря на замужество. Только меня обходила взглядом, точно я могла нарушить атмосферу деловитой чуткости, которую она здесь создала, мгновенно завоевав вновь сердце его матери.

Но мне казалось, что Варя переигрывала… И тут появился Ланщиков. Он был взволнован, у него даже губы дрожали. Я не ожидала встретиться с ним здесь. Они с Олегом Стрепетовым несколько лет не разговаривали. Неужели он лучше, чем я о нем думала?!

— Ну как Олежка? — Голос Ланщикова вибрировал. — Есть надежда?

— Я не врач.

— Ну а что они говорят? Он выкарабкается?

— Будем надеяться.

— Такая травма не отразится на памяти?

Я пристально посмотрела на Ланщикова. Но в его разноцветных глазах ничего нельзя было прочесть. А может быть, подлинное выражение его лица стерли сгустившиеся сумерки? Однако свет зажигать мне не хотелось, полумрак больше располагал к откровенности.

— Марина Владимировна, мне очень нужна моя работа! Прошу прощения за настойчивость…

И снова что-то мелькнуло в моей памяти, та мысль, которую спугнул звонок Вари.

— Ты знал о родстве Стрепетова с князем Потемкиным?

Ланщиков замер на мгновение, и я приготовилась к очередному вранью.

— Знал. — Тон был торжествующий.

— Давно?

— Лет пять, когда Вероника Станиславовна вывесила все портреты и фотографии.

— Ты с ним говорил о своей работе?

— Даже предлагал соавторство в сборе материалов.

Ланщиков усмехнулся, отвечая на мой невысказанный вопрос.

— Отказался наотрез. Сказал, что это не то родство, которым можно гордиться. Что честолюбцы его не интересуют, потому что от них никому не бывает хорошо. Жить надо для других, тогда чувствуешь себя полноценной личностью, главное, чтоб в конце жизни не пришло ощущение, что она прогорела впустую.

Ланщиков смотрел поверх моей головы и произносил все без знаков препинания, словно читал наизусть стихи.

— И еще заявил, что согласен с Ушинским, который якобы говорил, что время, отпущенное нам здесь, на земле, тот невещественный капитал, на который мы покупаем себе вечность.

Да, память у Ланщикова всегда была великолепна, он в школе учился на четверки, только слушая объяснения на уроках, никогда не открывая учебники…

— Так можно мне сегодня зайти к вам за моей работой?

И в это мгновение вспыхнул свет. Я увидела в кухне огромного Барсова. Небритый, в кожаной вытертой куртке, которую ему подарил еще к окончанию школы дядя-геолог, он шагнул к Ланщикову. Голубовато-серые глаза Барсова от бешенства стали прозрачными. Он сжал локоть моего собеседника, отмахиваясь от влетевшей Вари, как от мухи.

— И ты посмел сюда явиться?

— Разве я не вправе узнать о здоровье моего школьного товарища Олега Стрепетова?

— Ты не товарищ! Ни ему, ни мне…

— Может, мне объяснят, что происходит? — спросила я. Варя фальшиво засмеялась, облизывая губы.

— Шутки, обычные дурацкие их шутки. Барс приревновал…

Ланщиков сдул невидимую пылинку с рукава, небрежно поклонился мне и направился к выходу, демонстрируя полное безразличие к Барсову. Зазвонил телефон. Варя побежала в комнату.

— Что ты не поделил с Ланщиковым?

— Я не обязан отчитываться перед вами!

Неужели он ревнует Варю?

А ведь в школе Варя о нем мечтала. Он же влюбился в гордячку Глинскую, Барсов никогда мне раньше не грубил, даже когда я высмеивала довольно болезненно в классе его лень, легкомыслие. Этого юношу спасало чувство юмора и везение. Стрепетов говорил, что, если бросить его в реку, он вынырнет с рыбкой в зубах.

Вошла Варя.

— Звонила Лужина. Днем украли из антикварного магазина стол Стрепетова.

— Ограбили магазин?

— Нет, все на месте, только этот стол исчез, буквально у всех на глазах.

— Да кому надо было его красть?

— В магазине не понимают…

Мне вспомнились слова Ланщикова-девятиклассника: «Разве учителя знают своих учеников? Мы позволяем им думать, что они нас понимают…»

Я услышала иронический холодный голос Вари Ветровой.

— Ну, пошли продолжать нашу безоблачную семейную жизнь, муж мой! Больше на сегодня ты ничего не выкинешь?!

Она старалась не смотреть мне в глаза, точно боялась, что я что-то угадаю по ее лицу, как это бывало в школе. Она тогда не умела врать, притворяться, кокетничать. Ее всегда выдавало лихорадочное нетерпение, с каким она торопилась жить взахлеб, страстно, азартно.

И колокол тревоги забил у меня в висках, как при пожаре, все быстрее, громче, отчаяннее.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Следователь Максимов был в кабинете один. Увидев Оскину, он встал, поздоровался и сел против нее за приставной столик.

— Скажите, Марина Владимировна, — начал он, — какую роль в деле Стрепетова могла бы сыграть Лужина?

— Мне не совсем понятен ваш вопрос.

— Наверное, не вопрос, — заметил Максимов. — Скорее основания для такого вопроса.

Марина Владимировна кивнула.

— Постараюсь объяснить. Филькин утверждает, что приметы Лужиной совпадают с приметами женщины, которая в тот вечер выбежала из подъезда. Фигура, белые сапожки.

— Таких сапожек в Москве тысячи, — пожала плечами Оскина.

— Я и сам так сказал Филькину. Но есть и другие обстоятельства. Она работает в антикварном магазине. Кажется, вы туда ее устроили?

Марина Владимировна кивнула, и следователь продолжал:

— Знакомые у нее там появились разнообразные. Кстати, вы уже слышали, что старинный стол Стрепетова, сданный им на комиссию, был похищен из магазина?

— Ну не Лужина же его вынесла? Я уверена, что в происшествии с Олегом она никакой роли играть не могла.

— И все же Лужина резко изменилась в последнее время. Стала замкнутой, раздражительной, крайне настороженной…

— Разные бывают причины. Может, совпадение…

— Не исключено. Одна из одноклассниц Стрепетова сказала, что в этом столе был тайник. Кто мог еще знать об этом?

— Легенда о тайнике известна была всему классу. Стрепетов сам рассказал на дне рождения…

— Очень странная кража, — сказал следователь.

— Да, странная, — согласилась Марина Владимировна.

— А директора антикварного магазина вы давно знаете?

— Мы с Виталием Павловичем учились в одной школе…


Антикварный магазин находился рядом с ее квартирой, в первом этаже дома на набережной. Переехав в этот район, Марина Владимировна забежала в магазин из любопытства и встретила Виталия Павловича. Двадцать пять лет назад они вместе учились в школе, он был старше на два класса и шел на золотую медаль. Марину Владимировну в юности привлекали только высокие мальчики, и маленький большеголовый Виталий напрасно дарил ей цветы, опустошая клумбы в парке.

Жизнь после школы развела их достаточно далеко. Он поступил в летное училище, потом уехал служить. Она кончила университет, работала в институте, в школе. И когда Марина Владимировна впервые вошла в антикварный магазин, то Виталия, конечно, не узнала.

За канцелярским столом сидел маленький крепенький мужчина, почти лысый. Коричнево-красные щечки торчали, как у бурундучка, тугие и налитые, а темные глаза излучали доброжелательность и приветливость.

Магазин показался ей лавкой старьевщика. Вперемежку стояли и ценные, и малохудожественные вещи, отполированные до зеркального блеска, и обломки, рассыпающиеся в руках, — мебель всех веков и народов, гобелены, вышивки, коробки и коробочки выставлены были в огромном зале с колоннами.

В магазине было темновато, она медленно прохаживалась, любуясь наборными шкафчиками, ширмами, экранами. И тут услышала сзади себя очень знакомый, хоть и забытый голос.

— Мариша? Я не ошибся? Приятная неожиданность!

Давно ее так не называли. Оглянулась. Пожилой мужчина в прекрасном сером костюме качал укоризненно головой.

— Меня не узнать, понимаю…

Она всмотрелась.

— Виталий?! Что ты здесь делаешь? — на лацкане его пиджака сверкнул ромбик военной академии…

— Вообще-то я здесь директор, уже два месяца. — Виталий улыбнулся, умно и многозначительно.

— Шутишь?

— Зачем? У нас, летчиков-реактивщиков, жизнь интенсивнее, чем на гражданке. Я уже заработал свою пенсию, а бездельником жить скучно. Вот и пошел в институт торговли… на вечерний…

Вечером Виталий пришел к ней в гости, попил чаю, осмотрел квартиру и предложил вместо самодельной мебели из деревоплиты, которую делал ее муж, купить и реставрировать старинную.

— Ты с ума сошел! — возмутилась Марина Владимировна, расценив его идею как издевку. — Откуда у нас такие деньги?

— Имея бесплатно руки Сергея…

— Есть руки, но нет финансов.

— Старинная мебель много дешевле современной, когда в неважном состоянии.

Сергей недовольно поморщился, сведя лохматые, всегда растрепанные брови. В предыдущие века он, если верить в переселение души, наверняка был бы стоиком, столпником, схимником. Не зря он считал, что иметь в доме надо самое необходимое: «Простор и воздух дороже барахла».

— В общем, ребятки, у вас здесь хорошо, свободно, хоть на велосипеде катайся…

Да, вот чего у них было в избытке, так это простора! Сергей мебель свел до минимума: тахта, книжные полки, письменный стол, кресло. Носильные вещи держали в кладовке. Анюта в раннем детстве действительно каталась на трехколесном велосипеде по квартире.

Виталий пообещал позвонить, если в магазин поступят поломанные, а потому недорогие, но подлинно старинные вещи. Она купила благодаря ему диван с креслами. Остальную мебель «поймала» сама, забегая в магазин к открытию, когда не было утренних уроков.

Как-то, не увидев Виталия Павловича в торговом зале, она прошла в подсобное помещение, куда ставились наиболее интересные предметы мебели для музейной экспертизы.

Виталий сидел за столом и скучающе перебирал шахматные фигурки, одетые в красочные бисерные чехлы. Да и вся шахматная коробка была расшита бисером.

— Будьте добры, окажите любезность, мне трудно далеко ходить, хоть за сколько-то примите…

Сухонькая старушка стояла перед его столом, одетая в бесформенное пальто и закутанная в порыжелую старинную шаль.

— Понимаете, мамаша, такие вещи мы не принимаем, но для себя возьму, за десятку.

Виталий посмеивался, пока не заметил Марину Владимировну. Молниеносно сгреб коробку с фигурками в ящик письменного стола, потом вскочил, сунул старушке деньги и быстро пошел навстречу подруге юности, тесня ее в зал.

Она вспомнила, как когда-то на комсомольском собрании Виталий страстно говорил, что завидует тем, кто принимал участие в войне, что мы должны всегда помнить о них, поэтому он решил идти в военное летное училище. Маленький, крепкий, он откидывал голову, казавшуюся особенно большой из-за пышных вьющихся волос…

Больше Виталий к ней домой не заглядывал, речей о высокой миссии продавца антиквариата не произносил, при встрече в магазине здоровался сухо, а потом Олег Стрепетов сказал:

— Ваш Виталий Павлович зарывается в своем магазине…

— Откуда ты знаешь?

— Что я, не вижу одних и тех же спекулянтов-перекупщиков утром возле магазина? Или жучков, которые на подхвате у реставраторов? Покупают по дешевке, передают им для работы, а выручку — пополам…

— У него большая пенсия, не считая зарплаты, зачем ему махинации? Не будет он пачкаться…

Стрепетов посмотрел на нее иронически. Иногда ей даже казалось, что Олег в чем-то взрослее. Во всяком случае он возмутился, когда Марина Владимировна выполнила просьбу Вари Ветровой и устроила «судьбу» Лужиной.

— Пустили козла в огород, — сказал Олег Стрепетов, назвав так антипоэтично самую красивую девочку из его бывшего класса.


Кинематографически эффектна была Лужина, а любимый юноша бросил, хотя она последний год в десятом классе рабски прислуживала ему, носила за ним «дипломат», писала домашние контрольные. Он назвал ее «овцой» и ушел работать на завод, а Лужина оделась в черное, как вдова, отказалась поступать в институт и решила выйти замуж за необыкновенного человека, чтобы утереть нос «неверному». Инфантилизм? Марина Владимировна так и расценивала эти идеи. Красота Лужиной давала, видимо, ей ощущение исключительности, ей мерещилось, что где-то впереди ее ждет чудо. Но она влюблялась только в эффектных «фирменных» мальчиков, а те тоже привыкли к обожанию и воспринимали ее красоту как очередной приз жизни.

Характера Лужиной не хватало. Она могла или покоряться, или повелевать. А подруги, не особенно красивые, выйдя замуж за обычных мальчиков, злорадствовали, утверждая, что на ней боятся жениться: слишком красива… Когда же Лужина начала посещать курсы бальных танцев в парке культуры, не всегда ночевать дома, грубить, родители забили тревогу. И Варя Ветрова, больше всех переживавшая за одноклассников, притащила ее к Марине Владимировне «для промывки мозгов».

После душеспасительной беседы выяснилось, что венец мечтаний Лужиной — работа в антикварном магазине. Она слышала, что такие магазины посещают интересные люди: «Главное, для такой, как я, попасть им на глаза».

Марина Владимировна смотрела, слушала ее и думала, что в природе все уравновешено. При такой красоте ум необязателен, а глупая продавщица может работать не хуже умной. Да и впишется она в интерьер антикварного магазина как самый ценный экспонат, в котором ничего не реставрировано, не подделано. Черные волосы вьются без всякой химии, загнутые ресницы доходят почти до бровей. А какие роскошные цвета спелого каштана глаза! Ни единой опечатки не сделала природа: даже рот крошечный с родинкой над верхней пухлой губой. Такие мушки приклеивали кокетки XVIII века, чтобы объявить поклонникам: сердце свободно…

— Ну все ей подарено по высшему разряду! — охала Варя Ветрова.

И Марина Владимировна отвела Лужину в магазин к Виталию Павловичу. Он задекламировал на любимую тему: торговля антикварными изделиями — просвещение народа, спасение ценностей прошлого, гуманность, подвижничество, просветительство…

Лужина нетерпеливо послушала его монолог и стальным голосом спросила:

— Какова будет моя зарплата? Смогу я поступить в институт торговли? Разрешите вы мне два раза в неделю уходить на час раньше с работы?

— Зачем? — Виталий растерялся. Его «фонтан красноречия» явно не сработал. Видно, девушка была прагматиком.

— Я хожу на курсы танцев в парк культуры.

— Зачем? — повторил вопрос Виталий.

— Чтобы стать воспитанным человеком.

Виталий посадил Лужину за свой столик в зале, а сам отошел к окну и взглянул на нее. Вика подколола вьющиеся черные волосы на затылке, оставляя открытыми маленькие розовые уши, локоны падали копной на шею, глаза девушки смотрели задумчиво и загадочно…

А когда через несколько месяцев в магазин зашел Стрепетов, Лужина чрезвычайно вежливо приняла его: цедила слова, смотрела через огромные дымчатые очки, томно слушала комплименты толпившихся рядом молодых людей восточного типа… Виталий Павлович катался горошком по магазину, а она сидела изваянием.

— Представляете, на одном пальце — два бриллиантовых кольца?! — Олег был возмущен, но ироничен. — А ведь в школе была хоть и пустоватая, но с добрыми намерениями девчонка.

— У Лужиной отец — военный, единственная дочь, вот и делает ей дорогие подарки…

— И твой Виталий Павлович ее как дочь лелеет? — бросил Сергей, явно став на сторону Олега.

Марина Владимировна вздохнула. Иногда ей казалось, что ее муж тоскует по неродившемуся сыну и Стрепетов вызывает в нем нереализованные отцовские чувства. Правда, Анюта лезла из кожи, чтобы в ней не было «бабства». По количеству драк, травм она уже выполнила норму за семерых сыновей.

— Виталий интеллигентный человек, много читает… не будет он пачкаться… — сказала Марина Владимировна.

— С каких пор интеллигентность предохраняла от спекуляций? Вот если бы вы сказали, что он порядочный человек…

— С меня он ни копейки не брал…


С Мариной Владимировной Лужина повела себя высокомерно только через год. Видимо, трудно было преодолеть ученический комплекс: три года вставала, когда она входила в класс.

Вика сидела в кресле в торговом зале, а Виталий примостился на подлокотнике, обняв ее за плечи. Не смутившись, он победно воскликнул при виде Марины Владимировны:

— Хороша у меня куколка?

Лужина не шелохнулась, точно его поза была для нее привычна и естественна. Только рукой постукивала по столу. И на пальце вспыхивало синими лучами причудливое кольцо.

— Какое удивительное кольцо! — сказала Марина Владимировна. Девушка неожиданно побагровела, вскочила и крикнула возмущенно:

— Это бабушкино кольцо, я здесь ни единого кольца не приобрела, правда, Виталий Павлович?

Марина Владимировна пожала плечами и пошла по торговому залу, в который теперь заходила очень редко. У Сергея совершенно не оставалось времени и сил на реставрацию. Ее внимание привлекла большая вышитая бисером картина. Кабачок в Голландии. Возле двери сидит толстая веселая женщина. Вяжет. Перед ней девочка дразнит пушистого щенка, ставшего на задние лапы, чтобы получить кусочек сахара. И такое спокойствие, довольство на лицах, тишина…

— Нравится?! — Вика Лужина подошла бесшумно, ступая с пятки на носок. — А мне кажется — грубовата. Я больше уважаю галантные сценки…

Марина Владимировна промолчала.

— Вы не допускаете, что у меня может быть свой вкус, своя коллекция?!

— Тебе нравятся именно бисерные вышивки?

— Конечно, их труднее всего подделать.

В этот момент в магазин вошел высокий элегантный Лисицын в сопровождении двух пожилых, очень сильно накрашенных дам. Марина Владимировна даже не сразу его узнала. От Вари она слышала, что стал Лисицын парикмахером очень модным. Лисицын небрежно кивнул Виталию Павловичу, соскочившему со своего кресла, и прошел прямо в подсобку вместе с возбужденными дамами, и голоса их сразу смолкли.

Лужина бледнела и краснела, переминаясь с ноги на ногу, она мечтала быстрее выставить Марину Владимировну. И тут на ее счастье в зал вбежал какой-то мальчишка. Она понеслась к нему, выкрикивая:

— Вон! Чтоб духа твоего… Паршивец! Хулиган!

Тот мгновенно исчез, и Марина Владимировна решила, что он ей просто померещился…


Я зашла в антикварный вечером после разговора с Вероникой Станиславовной. Лужина плакала, сидя в кресле, а Виталий успокаивал ее. Свет горел тускло, и вид у него был точно у добродушного отца, утешающего нашалившую дочь…

— Сколько лет, сколько зим… — Он вскочил с кресла и бодренько шагнул мне навстречу. Когда Виталий Павлович начинал сыпать подобными поговорками, я знала, что он чувствует неловкость и мечтает провалиться сквозь землю. Или отправить туда собеседника.

— Что за приключение со столом Стрепетова? — спросила я без предисловия.

Он схватился за голову, потер свою лысину.

— Ума не приложу! Среди бела дня! Все цело — и замки и сигнализация, а стол исчез.

— А цена его какая?

Он замялся.

— Две тысячи пятьсот.

— Он не стоил таких денег…

— Конечно, состояние было неважное, но, понимаешь, все-таки наборный, крышка маркетри, много бронзы, да и век восемнадцатый, без подделки. Ну и хотелось сделать приятное Олегу Николаевичу…

Так. Пытались опутать благодарностью? Олег вряд ли знал истинные цены на эти вещи…

— Конечно, мы выплатим его матери деньги, но сколько позора?! — Голос Виталия звучал трагически.

Лужина поднялась.

— Разговоры между коллекционерами — это раз. Ходит милиция в любое время — это два…

Лужина достала большую сумку, побросала в нее книгу, бумаги.

— Я спешу…

И ее точно ветром унесло, даже холодок по магазину пронесся.

— Осуждаешь? — спросил он. — А ты представь… Жизнь уходит, сколько наших уже ту-ту…

В магазине пахло пылью, лежалыми вещами… Люди приходили в мир, уходили из него, а мебель их переживала, получая после реставрации второе, третье, пятое рождение…

— Слышала новость?! Вика замуж выходит, углядел ее какой-то профессор в Доме кино…

— Чего же рыдала?

— Крысы бегут с тонущего корабля…

Виталий во мне искал сочувствия?!

— Кто-нибудь из ваших любимых коллекционеров приценивался к столу Стрепетова? Поглядывал?

— Они не поглядывают, а хватают.

— Не у всех при себе бывают такие деньги.

— Простоял он всего день…

— Вы ни для кого не отложили этот стол?

Я в упор поглядела в его темные глазки, пытаясь поймать расплывающийся взгляд.

— Не в курсе… Лисицын поглядывал, он собирает вещи XVIII века, да и эти историки, фамилию забыл, ее зовут Марией Ивановной, кажется…

— А им зачем, они же увлекаются карельской березой?

— Может быть, как раритет?!

Не верилось, что он случайно сказал именно об этих коллекционерах. Виталий ничего случайно не делал. Лисицына он тоже назвал мельком, вскользь. Подчеркнуто небрежно. А он ведь ревновал к нему Лужину.

Мне стало любопытно, и я решила навестить Лисицына в его салоне на улице Горького.


И вот я в зале, в кресле. Рядом длинный Лисицын, скучающе пощелкивающий ножницами возле моих волос. Он меня словно не узнал.

— Что будем делать?

Лицо вдохновенное, нервное, прищуренные глаза, длинный гоголевский нос, и рот твердый, резко очерченный, на мизинце — толстый перстень-печатка.

Серебристый нейлоновый халат особого покроя делал его еще выше, он не выглядел парикмахером: скорее — спортсмен, манекенщик, начинающий дипломат.

— Так что будем делать? — повторил он.

Огромное обручальное кольцо на полфаланги приковало мое внимание.

— Не тяжело работать с таким кольцом?

— Нормально… — Он скучающе взял мои поредевшие волосы, небрежно пропустил их сквозь пальцы.

— Подстригите…

— Ко мне за этим не садятся…

— Делайте, что хотите… — Я прикрыла глаза.


В школе Лисицын любил всех смешить, коверкая фразы, произнося нелепости, сохраняя серьезный вид. Однажды сдал Марине Владимировне сочинение, написанное от угла страницы до угла, отчего текст выглядел ромбом.

— Смысл этого мероприятия?

— Интереснее. Неужели вам не надоел стандарт?! — Улыбка у него была, как у Щелкунчика, от уха до уха.

Вокруг него всегда стоял хохот, и он купался в нем, как в теплом бассейне. На переменах его пихали, толкали, роняли на пол, он валился как резиновый, но никогда не давал сдачи. Он был смешным без натуги, от незаурядной артистичности и врожденного стремления привлекать к себе внимание любой ценой.

В сочинении «Как представляете вы свое будущее» в десятом классе Лисицын написал, что никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь, но он лично решил пойти в клоуны, без смеха нельзя жить, как и без хлеба.

Марине Владимировне не пришло в голову, что он ее разыгрывает, эта профессия подходила ему со всех мерок. И вскоре, когда в учительскую зашла его мать, она сказала ей, что Лисицын правильную решил избрать профессию. Хотя в цирковом училище большой конкурс, он обязательно попадет, из него выйдет блестящий клоун.

В учительской раздался оглушительный смех, а Лисицын на другой день хихикал, удивляясь доверчивости учительницы литературы.

— Клоунада — не профессия для мужчины… И вообще я стремлюсь к вещественному восхищению.

— Приношу извинения, Лисицын! — сказала она. — Поступайте, куда хотите, только желаю, чтобы в институте вы не исполняли ту же роль, что в классе. Шутами в отличие от клоунов не восхищаются, их презирают, даже когда они умнее толпы.

Лисицын посерел.

— А быть добрым, тонким клоуном, как Юрий Никулин, лучше, чем ремесленником в деле, к которому не лежит душа. Кто смеется добрым смехом, заражает добротой и других. Час смеха — год жизни, говорят врачи…


— Пройдите, пожалуйста, в сушилку! — услышала я голос Лисицына, посмотрела на него и заметила странное выражение на его ухоженном лице, точно на секунду он позволил себе расслабиться, сбросил профессиональное доброжелательство, как маску, и под ней проглянуло такое напряжение, что мне стало холодно.

В сушилке было душно, напротив меня щебетали под колпаками две девицы. Они говорили о Юрочке — чародее, волшебнике, художнике, и я не сразу поняла, что речь идет о Лисицыне.


Однажды в школе Лисицын подошел к Марине Владимировне. Он сворачивал и разворачивал какой-то листок, а потом пояснил, что написал реабилитационное сочинение. Потом тут же его уронил. А поднимая, наступил себе на ногу, отшатнулся и чуть не сбил проходившего Ланщикова.

Она посмотрела его сочинение, переписанное каллиграфически, не похожее на его обычные каракули. Лисицын сообщал, что его ничто в жизни не волнует, в голове ни единой мысли, что иногда побаивается, не стал ли кретином, потому что больше любит слонов, чем людей, всегда ходит к ним в зоопарк, когда ему плохо…

Лицо Лисицина было серьезным, но именно так он выглядел и при розыгрышах.

— Все это романтика для младшего школьного возраста, — заявил Ланщиков, который всегда с ним ходил. — В наш век надо точно знать, что ты хочешь и сколько за это готов заплатить — и все будет тип-топ.

Он не признавал сантименты, и Лисицын тут же начал ему поддакивать, заявив с важным видом:

— Я где-то читал, что пороки входят в состав добродетели, как яд в состав лекарства.


Лисицын появился в сушилке, пощупал мои волосы и сделал мне знак идти в зал.

Я села в кресло перед Лисицыным, и вокруг моей головы замелькали его руки. Он двигался с таким вдохновенным лицом, точно дирижировал симфоническим оркестром.

Судя по обручальному кольцу — женат. А на ком?

— С какой стороны у вас пробор?

Он кончил жужжать феном и взялся делать начес. Он ни о чем не спрашивал. Привык, что женские головы отдавались в его руки бесконтрольно.

— Готово!

И сдернул с меня голубую салфетку.

Я себя не узнала. В зеркале отразилась женщина чуть старше тридцати. Я поймала его взгляд. Гордый, торжествующий. И правда — талант! Лисицын поигрывал ножницами как кастаньетами.

— Спасибо, сколько я должна?..

— Со своих учителей я денег не беру!

Он усмехнулся, получив удовольствие от выражения моего лица.

— Неужели вы думали, что я вас не узнал?!

— Спасибо, но я не могу бесплатно у вас причесываться! — И я оставила пять рублей на столике.

— Ну зачем же так… мелочно, я вам благодарен на всю жизнь, если бы не вы с вашей идеей насчет клоунады…

— Не вижу связи между клоуном и парикмахером…

— Напрасно, артистизм одинаков.

И тут в зеркале мне почудилось лицо Филькина. Он мелькнул на секунду и исчез. Я даже головой потрясла. Просто наваждение.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

— Что общего у Лисицына с Лужиной? — спросил следователь Максимов Марину Владимировну.

— Не знаю. Поймите, среди моих учеников не может быть преступников.

Следователь усмехнулся.

— Стрепетов недавно сказал Лужиной и Лисицыну, чтобы они кончали свои аферы.

— И что же они?

— Согласились.

Он полистал бумаги, и Оскина сказала с усиленной почтительностью:

— Ваш Филькин творит чудеса.

В этот момент высокий оперативник вошел в кабинет и положил перед Максимовым новый рапорт.

— Среди одноклассников Стрепетова разговоры только о нем…

— Ничего удивительного, — вмешалась Марина Владимировна, — его любили в школе. Да и гордились. Вы же знаете, наверное, что он был в те годы известным футболистом, восходящей звездой.

— Еще бы! — и лицо Филькина оживилось. — Я был его болельщиком.

Он даже потер рукой жесткие, стоявшие ежиком светлые волосы.

— Кстати, почему так странно сейчас ведет себя ваша Варя Ветрова? Ссорится все время на людях с мужем, прямо комок нервов, — добавил Филькин…

— Они были очень близкими друзьями, Варя и Олег, вот она и переживает… — ответила Марина Владимировна.

Следователь Максимов отодвинул бумаги, сделал знак Филькину сесть и сказал:

— Вспомните все, что могло бы характеризовать Олега Стрепетова. Сколько о нем ни слышу — а здесь перебывало уже множество людей, — все говорят одно: «Романтик!» Даже странно для работника милиции…


Олега Стрепетова Марина Владимировна узнала в девятом классе, когда начала преподавать у них литературу.

Олег сказал, что не любит болтливых рефлексирующих и бездеятельных людей типа Бельтова у Герцена.

— Есть люди с больной совестью… — начала она, но некрасивый рыжеватый мальчик возмутился.

— Чем ваш Бельтов поступился ради других?

— Он отказался от карьеры в обществе, которое не уважал…

— И только?

— Декабристы были разгромлены, у него не было единомышленников.

— Доктор Гааз нашел способ помогать людям…

Она поняла, что этот мальчик — из романтиков, идеалистов. И удивилась, когда его друг, огромный Барсов, сообщил, что Стрепетов — известный футболист, играющий в команде юниоров страны, и прославился своими знаменитыми ударами головой.

Марина Владимировна в спорте признавала только фигурное катание. Ей казалось, что интеллектуалы не могут много времени и сил отдавать спорту.

— Не любить футбол хуже, чем не любить музыку, вы себя обездолили… — Барсов был категоричен, и его младенчески розовое толстощекое лицо покраснело от возмущения. Он дружил с маленьким Стрепетовым и очень гордился этим. Ей стало смешно слушать его дифирамбы футболу, и она согласилась поехать с ним в воскресенье смотреть игру Олега Стрепетова.

По ярко-зеленому полю забегали маленькие фигурки. Барсов сообщил, что Олег — «седьмой номер», но она долго не могла понять, кто в какой команде и под каким номером.

Наконец, научившись отличать фигуру Стрепетова, она заметила, что он все время оказывался как бы под ногами долговязых мальчиков, перемещаясь с неуловимой верткостью. Барсов объяснил, что он — полузащитник. Казалось, мяч вился возле ног Олега, словно привязанный невидимой бечевкой. Большинство мальчиков пытались отбить этот мяч, а Олег легко, точно танцуя, уходил от них, скользя по траве. Они начинали растерянно оглядываться, и вдруг мяч проносился по воздуху вне пределов досягаемости.

В середине второго тайма Стрепетов забил второй гол, головой.

После игры Стрепетов пришел сияющий, с мокрыми, тщательно зачесанными волосами, только рыжеватый хохолок упрямо торчал на затылке, и сказал шепотом:

— Меня в «Динамо» пригласили сегодня…

Барсов поднял кулак и заорал «ура-а!».

— Тренер приходил, интересовался, как учусь…

— А ты? А он? А когда? — засыпал его вопросами Барсов.

— Много приходится тренироваться? — спросила Марина Владимировна Олега. Для нее даже регулярно заниматься утром гимнастикой было немыслимым подвигом.

— У Олега каждая минута на счету. Утром до школы бегает десять километров, в любую погоду, а летом и весной — с мячом. — Барсов откровенно хвастал своим другом.

— Как это — с мячом?

Олег покраснел, выпятил нижнюю губу.

— Ну, веду мяч, чтоб от ноги не ушел, пасами…

По лицу Марины Владимировны он, видимо, понял, как мизерны ее представления о футболе.

— А вообще вам здесь понравилось? — спросил Олег, точно гостеприимная хозяйка, угощающая пирогом с капустой. Она кивнула, продолжая недоумевать, зачем все-таки этому своеобразному ученику нужно играть в футбол?!

Много лет спустя, когда Стрепетов был вынужден уйти из футбола, она попыталась узнать, почему он увлекся именно этим видом спорта? Он помолчал, тщательно обдумывая ответ.

— Такому мозгляку, каким был я в детстве, необходимо самоутверждение. Непередаваемое ощущение, когда на тебя устремлены сотни глаз, ты как бы в фокусе…

Помолчал.

— Я чувствовал, что даю людям ощущение остроты жизни… На Руси всегда были в чести игрища. Мужчинам необходимо реализовывать избыток энергии… Правда, нынешние болельщики — бич спорта, я бы не мог играть при «фанатах».

Анюта слушала его, приоткрыв рот. Олег был тогда в милицейской форме. С современной «агрессивностью» ему, к сожалению, приходилось сталкиваться по долгу службы довольно часто…


Марина Владимировна сидела с Барсовым на трибуне, когда команда «Динамо» проводила последнюю тренировку перед игрой на кубок. Они зашли за Стрепетовым, собираясь попасть на выставку. Анюта заняла там на всех очередь.

Тренер Олега возмутился, услыхав про его намерение.

— Перед такими соревнованиями… музей! Потом друзья, подружки.

Олег засмеялся.

— Честное слово, только музей. Вот моя бывшая учительница литературы сидит, спросите у нее…

Тренер, грузный, необыкновенно подвижный, неодобрительно посмотрел на нее маленькими, как у медведя, глазами и вздохнул.

— Ну разве что на два часа. А потом ко мне, на базу.

Слепило солнце, вечернее, бледное, размытое, и ни она, ни Барсов не могли предположить, что через минуту Олег столкнется с вратарем и покатится по земле, сжавшись в комок. А когда после секундной заминки попробует приподняться, резко упадет на спину, потеряв сознание. У Олега оказался трехлодыжечный перелом голени…


Олег никогда раньше не болел. Беспомощность его страшно раздражала. Уже через три дня он стал прыгать на одной ноге, держа костыль под мышкой. Стрепетов еще не понимал, что футболистом ему не быть.

Чаще всего его навещала Варя, приносила книги, цветы, выполняла поручения всей палаты. Она смешила Олега, заставляла его ходить, поддерживая под руку или подставляя свое плечо. В те годы она совсем не обращала внимания на свою внешность, не умела пользоваться косметикой, не переживая, что у нее небольшие глаза и большой рот. Негустые черные волосы завязывала чем попало, они болтались на затылке смешным тонким хвостиком, и Олег постоянно следил за ним глазами, худой, желтовато-бледный, осунувшийся. Все посетители спрашивали его, в каком он классе.

После больницы начались у него тренировки. Олег пытался разработать ногу, проделывал многочасовую тяжелейшую гимнастику, поднимал ногами огромный груз. Стрепетов впервые в жизни ожесточился, одержимый упорной мечтой побороть природу.

Когда Олег вышел на стадион впервые после перелома, все заметили, что он сторонится мяча. Олег надеялся отыграться на своих знаменитых ударах головой, но мяч ему перестал подчиняться. Он, видимо, невольно щадил больную ногу, уменьшая силу удара. На стадионе начались свистки, выкрики. Болельщики были безжалостны к недавнему любимцу.

И Стрепетов ушел с поля навсегда.


Почти год Олег не приходил к Марине Владимировне, не отзывался на ее звонки. Но однажды вечером Стрепетов появился. Пьяный. Марина Владимировна загнала Анюту в ее комнату, а Олега провела к себе.

Марина Владимировна не испытывала отвращения, хотя пьяных не выносила, только жалость, щемящую и ноющую, как зубная боль. Он не запил после смерти отца, безропотно возился с больной матерью, он не запил — и после перелома ноги, этот несостоявшийся великий футболист… Что же теперь случилось?

— Варька посмеялась… Сказала — за таких замуж не выходят…

— Поэтому ты и напился?

— Но почему надо смеяться? Разве стать моей женой — оскорбительно?

Она села, взяла его за руку, стараясь поймать взгляд.

— А мать? О ней ты не думаешь?

— Запрещенный удар… — Он попробовал встать, но она удержала.

— Ей только отец был нужен.

Никогда раньше Марина Владимировна не замечала, что Олег — ревнив, неужели копилось годами…

— Но сейчас ты ей необходим, а пока ты нужен хоть одному человеку на земле, обязан жить человеком.

— Варьке-то я не нужен… Футбол для меня — ау!

— Ты всю жизнь собирался играть в футбол? А для чего пошел на юрфак?

— Я хотел, как отец…

— Он ведь не был футболистом.

— Тогда было время другое. Он людей спасал, беспризорников…

— Тебе было бы полезно пойти в милицию.

— Да кто меня возьмет? И кем я пойду? Если бы я оставался футболистом… А так — что я для любого пацана теперь?!

— Создай свою команду. Из трудных подростков…

Его тусклые глаза ожили, заблестели.

Они помолчали. На некрасивом лице Олега смешалось множество выражений.

— Меня не возьмут, я только на третьем курсе юрфака.

— Ты ведь отслужил в армии, твой отец работал в милиции…

— Это детские доводы.

— Обратись в райком комсомола за рекомендацией…

Он горько усмехнулся.

— Поймите, я теперь в ауте. Все, знаменитый футболист испекся… А просить я никогда не просил, вы же знаете…

Она вспылила, сказала, что начинает его презирать за безволие, эгоизм, малодушие. Он молчал, не оправдываясь, не защищаясь. Он уходил в свои переживания, как в вату, упрямо внушая себе, что жизнь кончилась…

И тогда Марина Владимировна пошла в райком комсомола. Дошла до первого секретаря, заявила, что они не имеют права проявлять равнодушие к судьбе Стрепетова, которым недавно так гордились, что нужно подсказать ему цель, во имя которой можно жить. Учительница рассказала, что он любит подростков, умеет находить с ними общий язык, испытывает ответственность за слабых…

— Ему необходимо дать рекомендацию для работы в милиции, — закончила она.

Ее собеседник, аккуратный молодой человек со спокойным лицом, посмотрел на часы и встал.

— Мы дадим рекомендацию. Он сможет поступить в двухгодичную школу милиции, а университет окончить заочно.

И добавил.

— Я видел Стрепетова на поле. Таким нужны перегрузки.

Так со временем Стрепетов стал работать участковым инспектором милиции. Спиртного он больше в рот не взял. Он умел держать слово, данное и себе и другим.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Варя Ветрова позвонила в семь часов.

Я только вернулась из школы после педсовета. Голос ее был возбужденный. Поинтересовалась моим здоровьем, Сергея, Анюты.

— Можно забежать?

Если бы Варя спросила не так небрежно…

— Зачем? Это связано с Олегом?

— Не совсем. Хотя Филькин уже несколько раз со мной беседовал.

— Извини, я только что пришла с работы и устала… Да и вообще нам не о чем говорить.

Не могла я простить этой девочке легкости, с какой она вычеркнула меня из своей жизни…

Поужинав, я села читать дальше рукопись Ланщикова. Скоро надо было ее отдавать, а я все не могла понять, что меня смущало в его работе. Ланщиков сжато выписывал мир, в котором Потемкин жил, интриговал, сибаритствовал и мучился тоской после исполнения всех желаний. Но что привлекало моего бывшего ученика к этой фигуре? Неожиданно обнаружившееся родство со Стрепетовым, какие-то материалы, которых до него не было у историков? Он мечтал о сенсации, но все им написанное встречалось у разных авторов, в мемуарах, архивах.

Раздался звонок в дверь. Голос Анюты:

— Мама, к тебе.

Я вышла в переднюю.

— Ветрова была у вас?

— Ты бы поздоровался.

Лисицын смотрел на меня, точно не видя, и дрожал, как при малярии. Дубленку он не застегнул, губы набрякли — таким я его никогда не видела.

— Ветрова не забегала? — Он явно не слышал меня.

— Два года не забегала.

Губы его затряслись.

— Это вы ей жизнь искалечили, вы ее по себе лепили…

Я удивилась. Примерно эти же слова она мне сказала сама, позвонив через год после свадьбы.

«Если бы не вы с вашими теориями, мне бы жилось легче».

Я точно вновь услышала ее высокий, чуть захлебывающийся голос.

«Сейчас все живут проще, жестче, а мне приходится себя ломать, чтобы совершить здравый поступок…»

Я ее не перебивала. Боль, обида уже отмерли.

— Неужели вы не понимаете, как вы всегда были деспотичны! — Лисицын смотрел на меня с бешенством. — Так где же она? Ее надо искать, срочно искать, не стойте так бесчувственно…

На его возбужденный истерический голос в переднюю вышел Сергей.

— Сходил бы ты к невропатологу… — Мой муж терпел спокойно неожиданные появления моих сегодняшних и бывших учеников, но не выносил дома крика. — Вид у тебя неважный. Или совесть не чиста?

Сергей хотел, видимо, шуткой снять напряжение. Но Лисицын выскочил из квартиры, хлопнув дверью, так, что упал кусок штукатурки.


Что-то заныло в душе. Я решила с утра позвонить Варе, до ухода на работу. Попросить зайти. А вдруг ей нужна помощь? Но какое к ней имеет отношение Лисицын? Она так подсмеивалась над ним в школе, снисходительно, как над младенцем…

От Лисицына мысли мои перекинулись на Ланщикова. Зачем он все-таки забегал к Веронике Станиславовне? Был совершенно не похож на себя. Так же взвинчен, как Лисицын. Неужели он связан с делом Стрепетова? Ради стола Потемкина? Чушь! Интересно, знал ли он, что стол Стрепетова сдан в антикварный магазин? От Лужиной мог услышать, конечно…

Визит Лисицына выбил меня из равновесия.

Я села к столу, раскрыла рукопись Ланщикова и начала читать дальше «Историю взлета и падения великого честолюбца».


«…Что совершил Потемкин, получив власть из рук императрицы? Облегчил участь солдат. Написал приказ против щегольства, «удручающего дело, против педантства иностранных офицеров». «Завиваться, пудриться, плести косу — солдатское ли дело? У них нет камердинеров». Он писал: «Полезнее голову мыть и чесать, нежели отягощать пудрою, салом, мукой, шпильками, косами».

Потемкин запретил жестокие наказания в армии, приказал следить за обогащением солдатских артелей, устраивал лазареты.

Добился права не выдавать беглых крепостных в Новороссийском краю, который отвоевали у турок. 600 тысяч человек стали вольными в его генерал-губернаторстве.

Отменил виселицы в своих польских имениях: «чтобы жители исполняли приказанья господские из должного повиновения, а не из страха казни». Велел все дела там вести на польском языке. Позволил староверам строить свои церкви и молельни, оставил им книги, иконы. Но не признавал масонов, враждовал с ними, считал интриганами и заговорщиками, болтунами и лежебоками, зловредными разрушителями его дел. Помогал, способствовал Ушакову создавать черноморский флот, строить верфи, в Херсоне завел «морской кадетский корпус», «училище штурманское и корабельной архитектуры». При нем был присоединен Крым, ликвидированы вольности Запорожской Сечи, заложен город Екатеринослав с храмом, который должен был стать выше римского.

Потемкин требовал независимости Молдавии у Турции, облегчения судьбы Валахии, уступку Анапы и разрабатывал грандиозный проект взятия Царьграда.

Перед второй турецкой войной предложил просить у Англии и Франции каторжников, чтобы ими заселить пустые астраханские и азовские земли. Считал, что среди преступников много незаурядных людей. Они смогут принести пользу тому государству, которое вернет им человеческие права…

Потемкин посещал чумные госпитали в Херсоне и Кременчуге, несмотря на протесты доктора Самойловича; нарушал общепринятые традиции, сажая сухопутных офицеров на суда и посылая в бой: обезопасил берега Крыма и Приазовья, отвоевал свободный проход русских судов через Черное море, боролся с бездарными адмиралами Мордвиновым и Войновичем, старался помогать великому Ушакову, Ломбарду, который на галере «Десна» самовольно защитил Кинбурн.

По распоряжению Потемкина в Англию были посланы два оружейника и четыре мастера с тульских заводов. Алексей Сурнин прославил русских умельцев, создав станки, опередившие свое время. Потемкин направлял в ученье и мальчиков, способных к живописи, скульптуре, специально приказывая отбирать таланты среди крепостных, называя их своими «воспитанниками».

Список его деяний можно было бы продолжать долго, но, к сожалению, он почти ничего из своих мечтаний и прожектов не довел до конца. Он всегда ощущал себя на краю пропасти, полувластелином. Слишком много уходило сил на интриги. Он хотел потрясти императрицу, организовал сказочное ее путешествие в Крым, оно стоило 12 миллионов рублей. Он мечтал и верил в свои проекты, будучи гениальным фантазером, хотя император Иосиф II назвал все, что встречали в этом путешествии, галлюцинацией.

По приказанию Потемкина строили дороги, гавани, крепости, дворцы на болотах, в пустынях сажали желуди. Он видел будущие леса. Был создан черноморский флот. Екатеринослав существует и доныне, как и бесконечные маленькие местечки в Белоруссии, как и преобразованный Херсон, в котором появились ворота с надписью «Путь на Византию», две тысячи каменных домов и 200 купеческих судов в гавани.

«Баловень счастья» хотел коренным образом преобразовать флот и армию — царица противилась. Любя, покоряясь вначале, она потом осаживала его, все ироничнее, покровительственнее, резче.

Потемкин получает письмо от императрицы. Она упрекает его за долгое молчание, потом добавляет: «Вы теперь, мой дорогой друг, не частное лицо, которое живет, как хочет, и делает, что ему нравится, вы принадлежите государству, вы принадлежите мне».

Императрица его подбадривает, когда он хотел сложить с себя командование: «Ободритесь и будьте уверены, что вы одолеете все, если будете иметь немного терпения, это истинная слабость с вашей стороны (текст по-французски), чтоб, как пишешь ко мне, низложить свои достоинства и скрыться, отчего?» (эта приписка по-русски).

После гибели севастопольского флота во время бури она ему выговаривала: «Сколь буря была вредна нам, авось либо столько же была вредна неприятелю, ни уже что ветер дул лишь на нас? Прошу ободриться и подумать, что бодрый дух и неудачу исправить может: все сие пишу тебе как лучшему другу, воспитаннику моему и ученику, который иногда более еще имеет расположения, нежели я сама, но на сей случай бодрее тебя, понеже ты болен, а я здоровая… (дальше по-французски). Я нахожу, что вы нетерпеливы, как пятилетний ребенок, тогда как дело, порученное вам, требует непоколебимого терпения».

В самый последний год его жизни императрица писала:

«Я люблю доставлять вам удовольствие и не люблю отказывать вам, но я хотела бы, чтобы по поводу назначения на такой ответственный пост все бы говорили: вот прекрасный выбор, а не говорили, вот недостойный выбор человека, не имеющего представления об обязанностях. Заключайте мир, после чего вы приедете сюда и будете тогда развлекаться, сколько вам угодно».

Постепенно меняется характер ее писем, от влюбленных до повелительных. Менялся и облик князя Таврического. На первых картинах — дерзкий гордый красавец с твердым взглядом и крепким подбородком. Он смотрит вдаль, а рукой указывает на море, рот сжат, чуть ироничен, но при всем высокомерии нет ни злобы, ни хитрости… А вот портрет Лампи, видимо, в конце жизни князя… Лицо темное, точно из сырой глины, обрюзгло, лоб стал ниже, губы мятые, не сжимаются, а кривятся в желчной гримасе, щербинка на пухлом подбородке. И главное — из взгляда ушла гордость, вера в себя, ирония. Один глаз — мертво-спокойный, искусственный, другой — зоркий, светлый, горел еще живым огнем. Горький взгляд, все понимающий и не ждущий счастья, а рука прижата к груди, точно он сдерживает боль сердца… Опустошенный человек. Даже брови низко нависают над глазами, не летят ввысь, как на молодом портрете…

Такие же изменения в характере. Самодурство, разгул желаний, огромные деньги швыряются на ветер, по прихоти, блажи, упрямству. Любил играть, проигрывал огромные суммы, прощал иногда проигрыши, но только не ложь, не обман, и мстил изобретательно, остроумно. Он прожигал миллионы. Во время второй русско-турецкой войны ставка его утопала в роскоши. Он принимал посетителей, лежа на шелковом розовом диване, в гетманском платье, босым, но бриллиантовая звезда, андреевская и георгиевская ленты неизменно покоились на его груди и производили странный, почти комический эффект, когда он грыз любимые репки, качая лохматой неприбранной головой, равнодушно-уныло поглядывая на вошедших.

О нем рассказывали анекдоты, фантастические истории, легенды, о его чудачествах, хитрости, мудрости, о его понимании людей.

А рядом — сплетни, клевета, зависть, его называют «выскочкой», «невеждой», «развратителем и погубителем страны».

Современники сравнивали его с Меншиковым. Жадность, страх потерять влияние, власть, головокружение от свершений, убежденность, что все значительное в делах страны будет приниматься потомками за его идеи, мысли. Даже Ушакову сказал об этом, не подозревая, что через века другим начнут приписывать собственные его реляции и проекты…

Трудолюбие его и умение обсуждать дела в течение многих часов без видимого утомления сменялись многодневным бездельем, раздражением.

Усилилось презрение к честным аскетичным людям, помноженное на подозрительность. В результате он стал травить мужественного доктора Самойловича, поверив наветам хапуг, которым врач не давал обворовывать больных. Враждовал с Александром Воронцовым, Новиковым, Нартовым и неплохо сосуществовал с канцлером Безбородко, близким ему по духу, желаниям, жизнелюбию и неукротимости темперамента.

Однако, когда императрица прислала ему книгу Радищева, написал ей: «Я прочитал присланную мне книгу. Не сержусь. Рушением Очаковских стен отвечаю сочинителю. Кажется, матушка, он и на вас возвел какой-то поклеп. Верно, и вы не негодуете. Ваши деяния — ваш Щит».

Он появляется в церкви в халате, не одевается надлежаще и для уездных балов, пренебрегает подношениями. Бесконтрольность порождала беспринципность — только не мстительность, не тупую жестокость. В конце жизни он позволял себе и зависть, и мелочность, и жадность. Все больше, точно саваном, опутывала его скука. В ней гасла его бешеная энергия, работоспособность, он труднее справлялся с хандрой и все чаще, дольше презирал и себя, и весь мир…

Постепенно он начинает понимать, что смысл жизни не в том, чтобы удовлетворить свои желания, а в том, чтобы их иметь… Однажды вспомнил, как приводили к нему монаха, известного лекаря души. Старик с желто-белыми волосами и редкой бороденкой сказал, что для счастья истинного всенепременно надо соблюдать пять условий: не быть ничьим холопом, не позволять себя попирать, не делать долгов, не принимать благодеяний, не становиться льстецом и прихлебателем.

Князь изумился сим не божеским законам, а монах посмотрел на него молодыми острыми глазами и сказал:

— Почаще смотри, сын мой, на звездное небо и тогда возлюбишь и людей, и свою душу…

Поэтому отказался Потемкин писать «Записки», мемуары, диктовать их своему толмачу Роману Цебрикову. Потемкин верил, что потомки его оценят не по словам, а по делам. А его дела шли все хуже. Неудача второй турецкой войны была очевидна. Он так мечтал оттянуть ее хоть на два года, чтобы закончить строительство флота, гаваней, укрепить границы страны. Считал, что лучше отгородиться от беспокойного соседа, нежели его покорять. Потемкин умел смотреть в будущее, подытоживая прошлое. И понимал, что оно — не в его пользу…

С годами он становился все неопрятнее, равнодушнее к себе, презирая не только людей и мир вокруг, но и свое стареющее тело, рыхлое, дряблое, жадное, из которого не вырваться, не вернуться в то сильное, сухое, неприхотливое, каким оно было в двадцать один год, когда он вздернул на дыбы рыжего коня.

Апатия все чаще, гуще окутывала его влажным душным туманом. В ней гасли все желания, страсти, даже честолюбие…»

В комнату тихонько вошла Анюта.

— Мама, случилось несчастье…

Я оглянулась, вскочила. В дверях стоял Барсов, белый, с остекленевшими глазами.

— Варька погибла…

Я не поверила.

— Розыгрыш Лисицына? Он недавно ее здесь искал…

Барсов тупо смотрел на меня и куда-то за мою спину. Я не могла поймать его бегающий взгляд, как у человека в бреду. Слова срывались, скатывались, бессвязно, отрывисто…

— Варька… бросилась… в метро… На моих глазах… улыбалась, и вдруг лежит внизу, на рельсах… И нога вывернута… Я боялся, что она у нее сломалась, а меня отпихивали. Я им говорил, чтоб вправили, а меня отпихивали…

Я села. Анюта прижалась ко мне. Она так долго верила, что Варя стала ей настоящей сестрой.

Барсов закашлял, хрипло давясь рыданиями. И эти звуки усиливали мой ужас, страх, отчаяние…

Казалось, что-то вырвали из моей души и рана болит, раздирая сердце. Самое мучительное чувство вины перед мертвой. Не изменить, не стереть неудачные дни, неправильные поступки. Воспоминания наплывали как волны, и все время мне слышался монотонный рефрен: «Не поговорила, отказала в помощи…»

Сергей отвез Барсова домой, Анюта, наревевшись, легла спать, а я все сидела и смотрела в темное окно, не зажигая света. Улицы были тускло освещены, казались призрачными, пустыми, вымершими. Машины не проезжали, люди не шли, стояла тишина, и я все надеялась, что это сон… Так и не заснула до утра…


Восемь лет назад. Ночь. Вошла Варя. Замерзшая, зареванная, в пальтишке, из-под которого торчали длинные ноги. Поссорилась с матерью.

— Она меня ударила мокрой тряпкой за то, что я отказалась убираться. Заругалась, хоть стой, хоть падай, а мне надо было стенгазету клеить.

На кухню вылезла заспанная маленькая Анюта в ночной рубашке. Она всегда боялась, что без нее дома произойдет что-то очень интересное.

— Ты белым хлебом не корми эту девочку.

— Почему? Мы с папой ели.

— Но ты же не знала, что я его в грязь роняла, когда шла из булочной.

— Предупредила бы…

— А я полой обтерла.

Варя рассмеялась беззаботно, легко. Она долго не могла хандрить. Ей было необыкновенно интересно жить, и любопытство гасило тоску и обиду…

— Иди ко мне, девочка, у меня диван широкий… — Так Анюта взяла Варю в «сестры».


Вечерний чай. Они любили собираться всей семьей. Каждый рассказывал, как прошел день. Варя стала «своей». Притащила три колорийные булочки. Она не умела приходить без подарков. Чаще всего рассказывала о матери. Иногда с восхищением, чаще с обидой.

— Мать осталась без родителей в деревне во время войны с тремя сестрами. Всех подняла, дала образование, а теперь из-за копейки удавится. А получает побольше вашего.

Марина Владимировна пыталась положить ей вторую порцию салата. Отказалась из гордости: «Не хочу вас объедать».

На круглом маленьком лице Вари веселые узкие черные глаза поблескивали, она смеялась, но не высмеивала. Анюта обожала Варю, считая ее вернейшим другом: и с мытьем посуды поможет, и свистит лучше мальчишки.


— Вот хотела купить у Ланщикова джинсы, мать обещала деньги, но велела принести домой, померить, а он мне: «Ни фига без бабок!»

— Неужели никому не верит?

Варя усмехнулась.

Маленькая головка с лакированной челкой, черный тонкий хвост волос, на этот раз стянутый шнурком от ботинок, искрящиеся глаза, большой яркий рот. Красивая и некрасивая. Когда оживлена, привлекает внимание всех, мрачнеет — пустое лицо.

— Моя мать деньги только близким одолжит, под расписку, а сама у отца все отбирает.

Голос легкий, равнодушный, точно не о родителях. А ведь мать о ней заботилась, на джинсы деньги давала…

— Ну, она деньги на меня тратит, чтоб люди не осудили, хочет, чтоб все было, как у дочки полковника, с которым отец служит…

Заботу матери она воспринимала как должное, с некоторой даже иронией, а помогать по дому не хотела, не любила принуждения.


Марина Владимировна впервые приехала домой к Варе. У нее грипп. Квартира сверкала чистотой, хрусталем, полированной мебелью, цветным кафелем. Мать Вари, несмотря на полноту, двигалась легко, точно воздушный шарик, тугие щеки багровели, седина не старила.

Учительницу посадила в кухне, отцу крикнула:

— Эй, старый, похлебай с нами чайку.

Ветров присел на табуретку, жена поставила перед ним миску, соскребла что-то со сковородки, плеснула из кастрюли.

— Он любит все смешивать, чтоб добро не пропадало.

Потом налила ему чай в облупленную кружку.

— Вот его лохань, раньше сервизы бил, как пьяный являлся.

Ветров смутился, покраснел, закашлялся и почти убежал в комнату.

— Такова моя жизнь… — значительно начала мать Ветровой, — попивая чай из блюдца. — Ни вдова, ни жена, сама себе голова, не дай бог дочерям такое сокровище…

Она охала, вздыхала, но легко, беспечно, а в полуоткрытую дверь Марина Владимировна видела отца Вари, самозабвенно уткнувшегося в книгу рядом с дочерью, которая лила слезы над «Тремя товарищами» Ремарка.


И снова Варя у нее. То передразнивала смешливо одноклассников. То с Анютой устраивала генеральную уборку. Все сдвинуто с мест, а они поют, «по колено» в воде, и брызгают друг в друга. А вот Варя вбежала с цветами, первыми, весенними. Мать отбирала у нее зарплату, когда она пошла работать санитаркой, но Варя экономила на обедах…

Очень долго она была связующим центром класса. Все знала обо всех. Кто женился, кто вышел замуж, развелся, родил ребенка. Она бегала в больницы, на свадьбы, на крестины, помогала устраивать на работу, встряхивала лентяев. Она, посмеиваясь, сообщала, кто в кого был влюблен в классе, кого уважали, ненавидели, любили. И чаще всего вкусы — учителей и их учеников — не совпадали…

Конечно, женское и мужское восприятие различно. От Барсова и Стрепетова Марина Владимировна слышала о многом происходившем в классе иначе, чем от нее, но Варины истории всегда поражали иронией, наблюдательностью, артистизмом исполнения. Эта девочка была прирожденным имитатором…

Была ли Варя завистлива? Красивые, обеспеченные девушки ее не волновали. Но она завидовала Барсову и Стрепетову, что им легко дается учеба. Завидовала девочкам «из профессорских семей»: их с детства, по ее представлению, учили музыке, иностранным языкам. Завидовала успехам известных спортсменов. Кидалась часто в спорт, как в омут, восторгалась, шумела, а через месяц восторги таяли, она злилась, что не она любимица, не ее выставляют на соревнования, хотя в плаванье на короткую дистанцию ее время лучше…

Стрепетов возмущался ее легкомыслием, а она кричала, что от хлорированной воды у нее вылезают волосы.

— Вы не видите во мне девушку, я для вас с Барсом — пацан…

И вскоре явилась мелкозавитая, стала похаживать по комнате большими шагами, воображая себя манекенщицей.

— Ведь несправедливо, Марина Владимировна, почему у одних легкая молодость, а я учусь, работаю — и ни грамма счастья?

Барсов, забежавший в это же время, хихикая, поедал оладьи, Варя и Анюта всегда их пекли, когда он приходил: и дешево, и легче всего накормить. Он больше не рос вверх, но плечи раздались, лицо стало четче, суше. Прекрасно они смотрелись рядом, Варя и Барсов. Но он заявлял: «Только безмозглые кретины женятся, не кончив институт…»

Варя скрестила руки на груди и сказала с горькой улыбкой:

— С какой радостью я бы пошла в жены-домработницы, лишь бы меня кормили, одевали, возили отдыхать…

А флегматичный Барсов жевал оладьи, толстокожий, как гиппопотам.


Года через три после окончания школы Варя начала незаметно меняться. Юмор сменился иронией, даже сарказмом. Она страдала из-за того, что учится в медучилище, а многие одноклассники в институте. И эти чувства родители ее усиливали, переживая «непрестижность» профессии дочери, медсестры. Марина Владимировна сказала, что Варя напрасно озлобляется, что нельзя быть несчастливой, когда тебе двадцать лет и ты абсолютно здорова…

Варя хмыкнула, блеснула глазами, растянула в улыбке большой рот и сообщила, что Ланщиков ушел из университета.

— Почему?

История была нелепая. Ланщиков пошел в ресторан, его роскошная норковая шапка пропала в гардеробе, и он решил раздобыть себе другую, на улице. С чужой головы. Товарищ его отговаривал, но Ланщиков вышел, сорвал шапку с прохожего, сунул товарищу, подъехала патрульная машина, их задержали.

— Ланщикова исключили?

— Как же, с его родителями… Оформили переводом в историко-архивный…

— Ты с ним общаешься?

— Он столько анекдотов знает, да и поет прекрасно, под гитару…

И тут же без перехода похвастала, что с ней на улице иногда теперь заигрывают молодые люди.

— Я уже не похожа на тощую ворону? Помните, как меня Барсов дразнил?!

Она задумалась. Ее веселость была какой-то судорожной.

— А знаете, как вчера мы день рождения Олега отмечали? Его мать попала в больницу, в холодильнике даже петух не кукарекал, а я пришла, как человек, прическу сделала в парикмахерской. Эти типы спорили о фантастике, какая лучше — научниками писанная или писателями, а меня в упор не замечали… Пришлось сбегать, купить им антрекоты, нажарить и уйти, хлопнув дверью.

Помолчала и добавила грустно:

— Ухаживают многие, а жениться боятся, говорят — опоздала, долго выбирала, возраст ушел…

— Тебя любит Стрепетов… — начала Марина Владимировна, но Варя подняла руку.

— Нельзя ему портить жизнь. Я ведь со всячинкой. А от него только хорошее видела.


— Ура! Меня распределили в хирургическую клинику! — Варя влетела, сверкая глазами и зубами, и закружилась, раздувая плиссированную юбку.

— Хороший коллектив? — спросил Сергей.

— Не знаю. Не знаю… Но какой шеф!

Она ни о чем не могла говорить, не вспоминая о нем. Нестарый, остроумный, оценил ее руки, на свои операции вызывает, работает на износ, может три операции простоять у стола, только сереет и лоб мокрый. А какая скорость! Ни единого лишнего движения, неуверенного нажима скальпелем. Длинные пальцы безошибочно дотрагивались до тела, там где надо. Виртуозная техника.

— А после работы приглашает с ним кофе пить.

Варя изменилась, ушло мальчишество. Она стала мягче, кокетливее, лицо ее все время двигалось, каждый мускул сокращался, точно она собиралась то плакать, то смеяться. Лихорадочное оживление ее красило, узкие глаза сверкали…

— Ты слишком горячо шефа вспоминаешь… — пошутила Марина Владимировна, но Варя перебила, заговорщически усмехаясь.

— Он меня, правда, часто провожает домой, говорит, ради моциона. Нет, у него третий брак, молодая жена, зачем мне осложнения!

Глаза Вари сияли. Она выдавала себя каждым жестом, словом, ее никто и ничто больше не интересовали…

— Шеф — личность, хоть и циник. Руки волшебные, и поэзию знает, и музыку, и альпинизмом занимался, «для мужского самоутверждения».

— Интересный?

— Он мне сказал, что своим женам обещал все, кроме верности, и признался честно: «Люблю рвать цветы, где вижу, даже с газонов…»

— А не унизительно стать «калифом на час»?

— Я знаю, что ему плевать на меня, как на человека. Но зато теперь я осажу старшую сестру. Вчера он вызвал ее и сказал, что мои опоздания с ним согласованы…

Эту девочку точно уносила от Марины Владимировны льдина, и между ними все ширилась полынья…


Через месяц она приехала ночью. Сказала, что шеф подвез на машине. Отмечали диссертацию.

— Все сестры были приглашены? — поинтересовался Сергей.

Варя хихикала. Она была в модном дорогом платье, сильно надушенная, с подведенными глазами, медленно взмахивала тяжелыми ресницами, точно бабочка крыльями, а глаза блестели торжествующе, и губы подрагивали от ежесекундных улыбок.

— Кстати, Сергей Михайлович, не хотите перейти в нашу клинику? Освобождается место главврача, могу похлопотать.

Сергей нахмурился. Посмотрел на жену и сдержался.

— Спи! — Марина Владимировна пыталась остановить поток хвастовства, уложив ее в комнате Анюты, но Варя трещала о Ланщикове, о Лужиной, она теперь с ними часто видится, одна компания…

— Ланщиков прав, в нашей жизни принципы — ненужная устаревшая роскошь… Шеф сказал, что мединститут мне обеспечен… Его слово — закон… — пробормотала она под конец. Марина Владимировна не поверила. А через три месяца Варя стала студенткой мединститута.

Родители ее потеряли голову от гордости, купили ей золотые часы, кожаное пальто. Но Сергей впрямую сказал, что ею движет не желание изучать науку, приносить пользу людям, а стремление к престижности.

— А если и так, что тут плохого? — Варя высокомерно выпрямилась.

— Осталось выйти замуж… — сказала Марина Владимировна, чтобы разрядить обстановку.

— Уже, — снова победительная улыбка. — Я — невеста.

Стремительность событий всех ошеломила.

— Барсов сделал предложение… Такой дурной. Ланщиков не зря смеялся, что пять лет не, могу прибрать к рукам парня…

— Неужели ты теперь живешь по указке Ланщикова?

— В общем, Марина Владимировна, он современную жизнь знает, будь-будь! И все вышло, как предсказывал. Позвонила я Барсову, сказала, что больна, а когда пришел — поревела, припомнила обиды. Выглядела несчастной, а он слез боится больше, чем я мышей…

— Бедный Барсов!

— Такой младенец! Представляете, до меня у него практически всерьез никого не было. Совершенно не знает женщин. Такой стеснительный, смешной. А ревнивый! К Олежке даже ревновал…

Она была не столько счастлива, сколько упоена собой, но Анюта еще не разбиралась в таких тонкостях.

— Завтра расскажу нашим девчонкам. Оказывается, бывает на свете любовь с первого класса… Не только в книжках…

Варя на секунду сжалась, смешалась и с тоской вдруг воскликнула:

— Ах, Анюта, жалко, что я — не парень! Им можно не выходить замуж, никто старой девой не обзывает…

…Страннее настроение для невесты?!


Перед свадьбой Варя и Барсов заехали к ним за подарками. Варя сказала, что ресторанной свадьбы не будет, только домашний обед для родных, а потом они улетят на неделю в Сочи.

Барсов сиял, старался взять Варю за руку, погладить по плечу, а она была колючая, раздраженная и прятала от всех глаза. Марина Владимировна ушла с ней на кухню.

— Ты счастлива?

Варя нахмурилась.

— Варя, одумайся! Не калечь ему и себе жизнь… Конечно, можно «сходить замуж», на месяц, год, но когда один искренне любит, а другую трясет от отвращения…

Варя, казалось, замерла. Лицо ее леденело на глазах. Марина Владимировна старалась говорить мягко:

— Он тебя тяготит, его внимание раздражает. А разве может быть в тягость человек, когда любишь?

Варя упрямо сжала губы так, что они почти стерлись на лице. Она смотрела мимо учительницы.

— Пойми, самое страшное на земле — одиночество вдвоем.

Девочка перебила, поднимаясь, церемонно и вежливо:

— А просто одиночество — лучше?

И вышла из комнаты к своему сияющему и поглупевшему от радости жениху.


— Олег так удивился, что ни мамы, ни папы моих не было на твоей свадьбе… — Голос Анюты?

Марина Владимировна вошла в квартиру. Дочь ее не видела, держа телефонную трубку.

С кем это она?

— Что? Да, он сказал, что у вас было больше сотни гостей в ресторане… но я не поверила, я хотела от тебя услышать…

Видимо, Варя что-то объясняла, но Анюта опять перебила:

— Как же так, ты мне сестрой была, ты говорила, что моя мама тебе больше, чем мать, ты считала, что папа открыл тебе медицину…

Снова Варя что-то сказала, Анюта слушала долго, молча, потом закричала:

— Но врать-то зачем? Разве мы напрашивались к вам на свадьбу?

Она резко повесила трубку, а Марина Владимировна тихонько вышла из квартиры, чтобы дочь ее не заметила.

Ее жгла обида. Неожиданность? Неблагодарность? Она привязалась к Варе. Ветрова стала своей в ее доме, и он казался холоднее без нее. А особенно горько Марине Владимировне было видеть тоскующие глаза Анюты. Она долго еще ходила под дождем, натыкаясь на прохожих, пытаясь понять Варю, чтобы простить. Но ничего не получалось. Марина Владимировна была из прямолинейных людей, не умеющих прощать ни себе, ни другим.


Года полтора спустя на улице она встретила Варю беременной, подурневшей, в старом, натянутом на животе пальто.

— Зачем ты поспешила… — Это сорвалось невольно при виде ее желтого лица.

— Жизнь — она длинная, быть умной — значит предвидеть, говорит мама… Барсов мечтает о ребенке… Я решила сделать ему подарок…

Раньше улыбки ее красили, теперь старили. Они больше походили на гримасы боли.

— А он возьмется за ум, плюнет на свои походы, камешки…

Чужая женщина, ничего, видно, в ней не осталось от той девочки, которая всем старалась помочь, умела радоваться чужой радостью и страдать из-за чужого горя…

— Ты учишься?

— Я взяла академический, имею же право, наконец, отдохнуть, я вкалывала с семнадцати лет.

— А Барсов?

— Барсов устроился в Министерство геологии. Плюнул, к счастью, на аспирантуру, там гроши… Да и не могу я одна с маленьким…

Ей было совершенно безразлично будущее мужа, его призвание, она даже не старалась это скрывать…

— А что у вас? Как Сергей Михайлович?

— Он в больнице. У него инфаркт.

Она охнула, на лице ее промелькнуло выражение активного сочувствия.

— Где лежит, в какой палате? Мы с Барсом обязательно прибежим. Сегодня или завтра. Что ему можно приносить?..

Она старательно расспрашивала Марину Владимировну, уточняла, предложила любую помощь, даже дежурство. На душе у нее потеплело. В конце концов у этой девочки было в жизни не так много счастья, она от всех временно, видно, отключилась, но теперь она вновь стала сама собой. «Скорой помощью» класса…

Сергей хмыкнул, когда Марина Владимировна рассказала ему о встрече. Он был скептиком и не поверил в осуществление ее благих намерений. Но она ждала, страстно, лихорадочно, так надеясь, что еще сможет любить эту девочку.

Варя не пришла ни сегодня, ни завтра, ни потом. Даже не позвонила. И она решила, что Варя для нее не существует…


Только через полгода по телефону Варя сообщила, что ее сыну исполнилось три месяца.

— Я часто вздрагиваю, когда на улице вижу девочку лет семнадцати, похожую на тебя, — сказала Марина Владимировна. — Я вспоминаю тебя и постарше, когда ты работала санитаркой в клинике, когда бегала со мной на концерты и выставки…

— А дальше? — спросила Варя дрогнувшим голосом.

— А разве не могла моя приемная дочь навсегда уехать, и я бы забыла ее…

И Марина Владимировна повесила трубку.

Она долго стояла в темной комнате у окна, глядя на крыши домов, вечерние, серовато-рыжие, приглушенные краски. Видела себя в стекле, узнавая — не узнавала. На секунду мелькнула девчонка. В полосатом платье, белом с черным, узел волос на затылке. Глуповато-наивное лицо.

Отступила на шаг. Что-то сместилось в стекле. Снова она, только на пятнадцать лет старше. Худое лицо, под глазами чернота: развод, одиночество, поиски судьбы, неудачные встречи, отвращение к компромиссам — утомленное лицо.

Анюта совершенно не похожа на нее. Мягче, душевнее, чаще плачет. А может быть, с тех пор, как у нее кончились слезы, она и очерствела?!

Недавно дочка сказала:

— Ваше поколение, как сухари. Все крошитесь, ломаетесь, а не гнетесь. Разве людей не надо жалеть… прощать?

Она усмехнулась. Дочка судит?! Ну и пусть. Ей не стыдно. Варя предала не ее, себя, она имела право вычеркнуть ее из сердца. Могла. Сделала.

А теперь она увидела в темнеющем стекле постаревшую женщину, морщины, опущенные уголки губ, шероховатая кожа. Неужели и дальше будет также азартно увлекаться работой, людьми, идеями — и гаснуть, отгорев бенгальским огнем?!

— С кем ты говоришь? — спросил Сергей.

— С прошлым… — Она повернулась, и стекло опустело, больше в нем никто не чудился…


Барсов приходил и сидел у нас часами. Глаза казались слепыми, остановившимися. Почему он, бросая маленького сына, избегал своих и Вариных родителей?! Не хотел слов, утешений и не мог утешать сам? Прятался от друзей, сочувствия, злорадства… А может — не сознавал, что делает? Раньше, в школе, он казался ей удивительно легким человеком. Со всеми был хорош, весел, но привязывался к людям поверхностно. Он сам посмеивался, говоря: «Надо жить так: с глаз долой — из сердца вон».

За последние годы он страшно изменился. Очерствел? Огрубел? Стал мрачным, раздраженным, ему казалось, что его все время унижают… Наверное, надломила его неинтересная, нелюбимая работа, он так мечтал еще со школы о работе в поле. А Варя заставила пойти в министерство, «клерком», как он язвил сам над собой.

Марина Владимировна вновь ощущала чувство ответственности за бывшего классного «везунчика». Добро нельзя отдавать в рост, ждать благодарности, восхищения. Все, что она делала для своего любимого класса, делалось ею для себя. Душа ее смягчалась с ними, даже чужие дети, если их любишь, лечат раны сердца.

Однажды вечером он вдруг стал рассказывать жестким голосом, с половины фразы.

— Варька позвонила, велела встретить ее у метро, на Смоленской. Была странная, все посмеивалась, суетилась. Я стал ругать ее, она сына одного бросила, пригрозил, что набью Ланщикову морду, а она погладила меня по лицу, как маленького, и вдруг закричала: «Ой, смотри, не узнаешь?» Я оглянулся, на секунду, а она уже спрыгнула под поезд…

Мы молчали. Он судорожно глотнул воздух.

— Машинист успел затормозить, ее током убило.

Он подошел к окну, уткнулся в него лбом.

— Я давно хотел сказать… Я видел Олега в последний вечер, он вроде кого-то ждал возле нашего дома…

— И ты молчал? Где вы расстались?

— У подъезда, я с ним о Варьке говорил, просил повлиять…

Позвонили во входную дверь.

Я пошла открывать. На пороге стоял Ланщиков, невозмутимый, улыбающийся. Я торопливо прикрыла дверь в кухню, где сидел Барсов.

— Приветствую! Смею вас заверить, Марина Владимировна, ваше дурное мнение обо мне сильно преувеличено…

Тон был небрежный, но скрытое напряжение пробивалось в нем. От Ланщикова сильно пахло приторными духами, меня замутило.

— Я чист, как ландыш, никаких зацепок. Вы же знаете, что уголовный кодекс я никогда не нарушу…

Он точно вчера расстался со мной, этот розовощекий молодой человек. Таким, как сейчас, он будет и через пять, десять лет. Что ему нужно так внезапно? Рукопись?

— Любопытный вы человек, — тон моего бывшего ученика стал предельно ядовитым, — только не от мира сего… Сначала я вами восхищался, потом улыбался… Вы не с Луны, вы с Сатурна свалились: «ах, литература», «нравственность», «порядочность», а где она вокруг, многоуважаемая Марина Владимировна?

Он жадно ждал моей реакции, возмущения, оскорбления, но каменное мое молчание начинало его взвинчивать.

— Смею получить свою злосчастную рукопись? Услышать ваше просвященное мнение? Может быть, вы меня пригласите войти?

Я испытывала сложные чувства. С Барсовым ему сейчас нельзя встречаться, но по его работе я обязана высказаться. Я всегда говорила правду своим ученикам, бескомпромиссно и честно. Мне казалось, что главное в моих отношениях с ними, чтоб мне доверяли, спрашивали обо всем, что интересует, волнует, тревожит…

— Тебе не кажется, что иногда одна жизнь включает в себя несколько биографий разной ценности и разные исследователи интересуются разными ипостасями? Мне хотелось бы понять, что тебя заинтересовало в судьбе Потемкина?

— Он был в жизни игроком.

— Но ты сам доказал, как он проиграл свою жизнь…

— Зато интересно играл… Это стоит вечного блаженства и суда потомков…

— Больше, чем ты сам на себя наговариваешь, позируя, кривляясь, никто из твоих врагов сделать не может…

— Нет, я подонок, но только из любви к искусству. Понимаете, не по необходимости…

Губы его кривились в улыбке. Странно, до чего она ему не шла, старила его лицо. Знал ли он о смерти Вари?

— Подонок вроде меня делает пакости смеху ради. А подонки по необходимости — страшнее. Они всю жизнь делают гадости — ради цели, ради женщин…

Он усмехнулся и своим звучным баритоном прочел стихи Пастернака:

Во всем мне хочется дойти

До самой сути.

В работе, в поисках пути.

В сердечной смуте…

Все время схватывая нить

Судеб, событий.

Жить, думать, чувствовать, любить,

Свершать открытья.

И добавил, вздохнув, ласково и снисходительно:

— Доверчивые люди всегда в проигрыше.

— Это обо мне?

— Я бы не посмел так прямо… Но бывают инфантильные души. Они никогда не взрослеют. И все принимают за чистую монету: любовь, верность, честь. Ну, вы прочли мой жалкий опус? Конечно, понимаю, он вас не потряс, вы не способны лицемерить, за это и уважаю. А мне так хотелось, чтобы именно вы меня оценили, но вы обожали фанатиков вроде Стрепетова.

— Он не фанатик, а донкихот.

— Это хуже, ему больше сочувствуют, а зря… Ладно, мы отвлеклись, могу я забрать свою рукопись?

Я не успела ее дочитать и сказала неожиданно для себя:

— Ее нет дома, я забыла твою папку в школе вместе с сочинениями.

Мое вранье было, конечно, написано у меня на лице, как у нерадивого ученика, который путано объясняет отцу, что дневник он оставил в парте, пытаясь оттянуть расплату за двойку…

Ланщиков все понял, он побелел, тяжело задышал, как рыба, выброшенная из воды. И кажется — испугался. Его разноцветные глаза обшарили мое лицо. И он неожиданно выбежал, не прощаясь.

Я села в комнате… Видимо, ничто не исчезает из памяти, только утихает, дремлет боль, обида, тоска. Ланщиков много мучил меня в школе, но я не понимала, не представляла, что и он мучился сам. Этот мальчик постоянно «выставлялся» в классе, задавал каверзные вопросы, был развязен, бесцеремонен, невоспитан… А я защищалась иронией.

Сергей чинил напольные часы, и они иногда гулко били вне времени. В кухне с Анютой сидел оцепеневший Барсов, и до меня доносилось успокоительное журчание ее голоса.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

— Это моя вина, моя черствость.

Слезы безостановочно катились по лицу учительницы, но она их не замечала.

— Возьмите себя в руки.

Марина Владимировна кусала губы. Следователь Максимов впервые видел ее в таком состоянии.

— Вы так были привязаны к Ветровой?

— Она была мне как дочь…

Его густые черные брови шевельнулись, точно он нахмурился.

— Когда вы узнали обо всем?

— Вчера ночью. К нам прибежал Барсов, ее муж.

— Последнее время вы с ней не встречались?

— Она перестала бывать у меня после свадьбы.

— Вы с этим примирились?

— А как бы вы отнеслись к человеку, в которого вкладывали душу, а потом оказалось, что ты ему не нужна?

Следователь отвел взгляд, он не хотел вспоминать дочь, но знал, что с тех пор, как она вышла замуж, отец — не советчик, не друг, а только воплощение долга. Недавно она забыла об их годовщине. Тридцать три года он прожил с ее матерью, день этот начинался цветами, дочь тоже приносила букетик. Он так надеялся, что она придет одна, без зятя, который презирал сантименты, а она даже не позвонила. Но он знал, что в любую минуту придет ей на помощь, забудет обо всех уколах равнодушия, если ей станет плохо… Эта женщина — не простила, значит, и не любила по-настоящему.

Он показал учительнице смятые записки без подписи. На каждой — одно-два предложения.

«Оставь меня в покое…»

«Все коллекционеры твои — подонки».

«Или в милицию, или в петлю. Больше не могу…»

Варин почерк. Она узнала его. Крупные, круглые буквы, аккуратно сплетенная вязь.

— Кому она писала?

Марина Владимировна еще раз посмотрела на записки. Странно, без обращения, подписи. А Варя так любила шутливо обыгрывать свое имя.

«Барбара идет на войну», «Вар-Вар-Вара», «Вар-Варварюха». Да и Олега она всегда награждала смешными прозвищами: «Маэстро», «Поросенок Оль», «Ваше величество Олесь I». Так писала ему в больницу, когда он повредил ногу…

— Это не самоубийство?

Ее вопрос остался без ответа, повис в воздухе.

— Как вы относитесь к коллекционерам, Марина Владимировна?

Вопрос был неожиданный.

— Я не коллекционер, хотя и люблю старинные вещи.

— Чем же вы отличаетесь от настоящих коллекционеров?

Несколько секунд она думала, а черные пушистые брови следователя прокуратуры сдвигались все теснее, отчего его лоб пересекла вертикальная морщина, похожая на шрам.

— Мне быстро надоедают вещи. Я не завистлива. Не скупа. Потом я больше люблю историю не вещей, а людей.

Максимов усмехнулся.

— А чуть подробнее?

— Понимаете, коллекционер — это вненациональный тип характера. Не очень меняющийся за века.

— Но всегда накопители?

— Частично, хотя для большинства это не главное. Коллекционерами становятся очень активные люди, которые социально не могут себя выразить, коллекции помогают им самоутвердиться. Я не буду говорить о спекулянтах и торгашах, которым лишь бы вложить, сохранить, преумножить капитал. Нет, настоящим коллекционерам необходимо действовать, иногда даже себе в ущерб. Покупать, менять, реставрировать — всегда в поисках чуда, раритета, которого нет ни у кого в мире. В своей области многие оказываются большими специалистами, чем рядовые искусствоведы. Кое-кто ищет в этом наживу. Что-то покупается в антикварном магазине дешево, а через год сдается в музей значительно дороже…

— Любой может купить в магазине хорошую дешевую вещь?

— Если понимает в искусстве — иногда, но чаще — нужен контакт с продавцами, среди них встречаются уникальные специалисты…

— Взятки?

— Форма бывает разная: дружба, билеты в театры, сувениры, книги…

— Откуда вы в этом так разбираетесь? — улыбнулся Максимов.

— Наблюдала, сопоставляла, догадывалась. Я ведь живу рядом с антикварным, вижу постоянных покупателей, различаю в лицо коллекционеров и перекупщиков.

— Стрепетов интересовался покупателями этого магазина?

— Да, в последний год.

— Кто из его одноклассников стал коллекционером?

— Разве это запрещено? Кто-то увлекался бисерными вышивками, другой — старинной мебелью.

— Что для них главное — любовь к искусству или накопление?

— Скорее — самоутверждение. Возьмите Лужину. В магазине она стала значимой. Она обожает называть фамильярно имена, фамилии известных деятелей искусства, театра. Делая им одолжения, поверила, что их отношения на равных. У Лисицына же страсть с детства к накопительству, как болезнь. У него был своеобразный комплекс неполноценности, он не мог понять, для чего живет, кому нужен, а капитал, видимо, для такого человека броня от сложности жизни…

— А что вы стремились воспитать в своих учениках? — неожиданно поинтересовался следователь прокуратуры. Тон был строг. Она вспомнила завуча Александра Александровича из своей юности. Он так же спросил ее, когда она стала вожатой в третьем классе.

— Я мечтала воспитывать не гениев, а порядочных людей, с определенным кодексом чести: не лгать, не подличать, иметь свои убеждения и отстаивать их в деле, дорожить добрым именем.

— Ветрова тоже увлекалась коллекционированием?

— Что вы! Она музеи любила, выставки, собственность в юности ее не интересовала. Она была всегда вызывающе честной, упрямой, но не как взрослый человек, а как ребенок. Наперекор логике и здравому смыслу. Сначала она стыдилась жадности матери… Но это ведь заразно, как чума.

Следователь задумался на секунду, потом спросил:

— А кто же мог украсть, по-вашему, стол Стрепетова?

Она пожала плечами.

— Главное — зачем? Если для коллекции, то спокойнее купить.

Что-то мелькнуло в его глазах, точно искра пробежала.

— Но ведь его оценили дорого.

— После реставрации он стоил бы больших денег, да еще с легендой, что принадлежал князю Потемкину…

Марина Владимировна никак не могла уловить ход его мыслей, смысл разговора.

— Какие качества человека вы считаете самыми подлыми?

— Зависть. Она бесстрашна, потому опаснее подлости.


С этими коллекционерами она познакомилась случайно три года назад у выхода из антикварного магазина. Перебросились парой фраз. Он — маленький, напористый, квадратный, она — высокая, остроносая, белоснежную кожу оттягивали назад густые темно-рыжие волосы, свернутые небрежным узлом. Лицо было бы приятным, если бы не сетка морщин по нему в самых разных направлениях. Изредка она смеялась низким хрипловатым голосом, показывая редкие мелкие зубы. Одета была бедновато: вытертое пальто, мятая юбка, туфли со стоптанными каблуками.

Ее муж сказал:

— Мы собираем «карелку». Можем махнуться… — Тон был бесцеремонный.

— Алик! — басисто остановила его жена, но он покачался на каблуках, пританцовывая в каком-то внутреннем ритме, мгновенно разглядев и оценив ее с ног до головы и выставив явно посредственную оценку…

Марина Владимировна решила, что он или отставной военный, или мастер по ремонту телевизоров. Но он был ученый, историк, азартный любитель искусства. Он его чуял носом, точно специально натасканные собаки запах газа.

Александр Сергеевич и Мария Ивановна жили без детей, людей не замечали, только вещи. Мария Ивановна презирала «дешевку», предпочитая собирать редкости. Она доказывала, что через год цены поднимутся, сравняются с ценой, которую она заплатила, а потом перехлестнут через край.

— В проигрыше не будем. Всегда полезно помнить о завтрашнем дне. О болезнях, старости. Нужно застраховать себя от бедности… Коллекционирование — наука, без специальной литературы не обойтись.

Она напросилась к Марине Владимировне, но ее вещи вызвали у нее снисходительное самодовольство.

— Пустяки! Ширпотребовские вещи начала XX века…

Мария Ивановна никогда не ходила в дома, где вещи были лучше, но не продавались.

— Еще спать потом не буду, сердце займется…

Они стали забегать к Марине Владимировне. Говорили, что все вещи в ее доме дешевые и примитивные, у нее нет никакого коллекционерского чутья. А потом со скромной гордостью рассказывали о своих приобретениях. В покупках они, кажется, больше самоутверждались, чем в научной работе.


Я зашла к ним и рассказала о краже стола Стрепетова. В их квартире было душно. Низкие потолки убивали прекрасную мебель карельской березы, сплющивали ее, и она мстила, высасывая воздух. В кухне, куда меня пригласили, как всегда, «на чашку чая», между самоварами и вышитыми полотенцами висели иконы, яркие, реставрированные. Их было много, они закрывали двери ванной и туалета. Это были первые увлечения хозяев. С икон они начали свое коллекционерство, заражаясь и заражая других страстью к приобретению антикварных редкостей.

Я понимала, что не имею права заниматься «частным сыском», но вопросы о коллекционерах подожгли мое любопытство. Я неожиданно поняла, что перестала, кажется, быть интересной Варе с тех пор, как начала забегать в антикварный магазин. Ведь первые годы нашей дружбы мы с ней никогда не говорили о вещах. Зато не пропускали выставки в музеях, ходили в любимые театры, она читала все книжные новинки, как и я… Стремление к уюту после долгих лет «спартанства», интерес к вещам, его создававшим, точно трясина, начали меня засасывать, и все труднее было отрывать от них глаза, чтобы посмотреть на небо.

Александр Сергеевич присвистнул, услыхав о краже стола Стрепетова.

— Рад, очень рад!

— Алик! — низкий голос жены изобразил возмущение, но она, как всегда, матерински-снисходительно любовалась его пританцовываниями.

— Этим бандитам из магазина придется из своего кармана платить. Жалко, весь магазин не ограбили…

— Алик!

— Все-таки Ланщиков умница, — сказал он жене, — не зря подсказывал обратиться в милицию, в ОБХСС, написать заявление с крепкими фактами об их злоупотреблениях…

— Какой Ланщиков?

— Мой студент. Он писал у меня работу о Потемкине, мы с ним менялись книгами, он собирает по прикладному искусству. Я отдал ему редкую книгу «Секреты в русской мебели XVIII века». А он тут же предложил мне «Записки» Болотова, все три тома, дореволюционное издание. Вы знаете, сколько они стоят по каталогу?!

Фантастика! И Москва считается большим городом…

— Да, Ланщиков такой обязательный, услужливый, он нас с некоторыми стариками знакомил, у которых еще оставалась старинная мебель… — Лицо Марии Ивановны стало мягче, добрее. — А главное, щепетилен Ланщиков до неприличия. Лишней копейки не возьмет.

Они посмотрели на меня с удивлением, потому что я замолчала надолго. От растерянности. Неужели Варя называла коллекционером Ланщикова? И у него оказались ее записки?

Дома я застала неожиданного гостя — Серегина. Он ждал меня довольно давно, и Анюта выбилась из сил, его развлекая. Серегин протянул мне книгу Богомолова, не вставая с места, как некоторые невоспитанные юнцы. Выглядел он странно, в старом свитере с драными локтями и новых вельветовых джинсах с таким количеством наклеек, что они напоминали тумбу для афиш. Перед ним стояла нетронутая чашка чая.

— Мальчик не хотел есть, — сказала Анюта холодно, она расценивала его отказ как пренебрежение к своим способностям гостеприимной хозяйки.

Любопытные глаза Анюты стесняли Серегина, я сделала дочери знак, и она неохотно удалилась, почему-то считая, что мои школьные дела так же касаются ее, как и меня.

— У вас что-то случилось? — спросила я, когда мы остались одни.

Серегин кивнул, не разжимая ярких губ.

— Большие неприятности?

Новый кивок.

— А мама знает?

Новое качанье головы. Он что — собирается со мной объясняться знаками, как глухонемой?!

— Ну?

Глаза Серегина наполнились слезами. Новое дело! Этот десятиклассник славился тем, что ни разу не плакал в школе, с первого класса. От него плакали учителя.

— Ты иногда посещаешь с мамой антикварный? — Этой фразой я выстрелила наугад, до сих пор не понимаю, что меня надоумило…

Серегин посерел, кончик орлиного носа стал красным. Он искоса подозрительно посмотрел на меня и с вызовом, натугой улыбнулся, сказав густым баритоном:

— Ну и что? Думаете, у нас нет денег?

И начал демонстративно пить остывший чай.

События последних дней меня вымотали. Я устала после уроков. Порция ежедневного юмора была мною исчерпана без остатка.

— Или говори, зачем пришел, или уходи! — заявила я резко.

— Не имеете права, — Серегин неторопливо вытер яркие губы, — ученика выгонять.

— Имею. Из своего дома, когда приходят без приглашения. Так в чем дело?

Серегин поднялся, длинный, стройный, золотоволосый.

— Вы не слышали — нашли стол Стрепетова?

Любопытно, откуда он узнал о пропаже? Неужели Марусе сообщили из антикварного магазина? У нее такой тесный контакт с Лужиной?

— Не знаю. Спроси в милиции.

Он усмехнулся, блеснув зубами. Чем-то я его, кажется, обрадовала, но чем? Потом пошел к выходу, и тут у меня сорвалось:

— Ты знаешь Ланщикова?

Он даже пригнулся от неожиданности. И сказал не поворачиваясь:

— Не знаю никакого вашего Ланщикова…

И ушел, почти убежал, будто я собиралась его преследовать…

Серегина задержали через день в середине уроков. Школа загудела, никто ничего не понимал, и я решила зайти к Марусе. Она жила рядом с «Кулинарией».

Маруся оказалась дома, страшно зареванная. Волосы, которые она всегда начесывала в виде копны, были свалянные, брови стерты, лицо распухшее, несчастное, а на полированном столе лежала замасленная бумага с ломтиками чайной колбасы.

Да, Серегин не врал, говоря, что для его мамы финансы — не проблема. Никогда я не видела в одной комнате такого количества ковров. Старинных, ручной работы, они висели на стенах, лежали на полу, на креслах. Только одну стену заслонила черная стенка, резная, с бронзовыми накладками. Четырехзначная цена точно проступала на лаке, хвастливо крича, а Маруся сидела в ампирном кресле и жевала дешевую колбасу неторопливо, равнодушно, точно жвачку.

— Садись: в ногах правды нет… — она свернула пустую бумагу, поплевала и протерла ладонью полированный стол.

— Есть хочешь? Тогда топаем на кухню.

— Чаю я бы выпила…

Мы пошли на кухню, сверкающую операционной чистотой. Еще один гарнитур, красный с белым, кресла, старинные самовары. Довольно много, штук семь, целая коллекция. Она уловила мой взгляд, покачала головой.

— Мишка доставал, сейчас положены коллекции, чтоб людей принять…

Маруся двигалась привычно ловко, быстро, точно проснулась, лицо подобралось, подбородок лопаткой отвердел.

— Какой чай предпочитаешь? Индийский, английский, турецкий? Я очень уважаю жасминный, мне один из-за границы привозит, я ему всегда вырезку оставляю…

— Ты узнавала, почему арестовали Мишу? — Но Маруся меня не слушала.

— Кого подмазать, ума не приложу?! А все из-за Олега. Такой чистюля — не отмоешься.

— При чем тут Олег?

— Он всех приличных людей распугал, дружкам своим милицейским, наверное, заложил… И все одно — начальство не оценило, вот дурак мой решил помочь…

— Ты считаешь Стрепетова несправедливым?

— Хуже. Блажным. Ни себе, ни людям… Ходил мимо магазина, ну и ходи, сигнализацию проверяй! А кто покупает, как покупает, зачем покупает — не его собачье дело…

Она со всхлипом вздохнула.

— Говорю в милиции — парню экзамены скоро сдавать, а они мне — школа может взять на поруки, если ничего похуже не выплывет… А чего случилось — ни бум-бум. Весь день в милиции проторчала…

Она вздохнула, подперла подбородок рукой.

— Думаешь — воровка? Нет, нет, ты глаза не отводи, брезгуешь? А почему? Я умею жить. Кого я обманывала? Тебя, его, тетю, дядю?

Маруся замахала хитро пальцем.

— Не поймаешь… Никого, потому что… Со всеми умею ля-ля, а с твоим Стрепетовым — осечка. Ну, не бери — не надо, а жизнь зачем мне портить? То почему торгуем несвежим мясом? Да я что, свое продаю? То почему грузчики пьяные? Что же мне, самой грузить? И все копал, копал, и под меня, и под Виталия Павловича… Виталий Павлович мне сказал: «Марусенька, завязывай, себе дороже, такой инспектор — амба…»

— Что — амба?

Она снова погрозила мне пальцем.

— А, наплевать и забыть.

— Ланщиков у вас не бывал? — спросила я наугад.

Маруся настороженно посмотрела на меня.

— А вот это не твое дело, учительница дорогая. Или в милиции служишь? Напрасно, ни оттуда, ни отсюда ничего не отколется…

Дальше беседовать было бессмысленно, я пожала плечами, встала, и тут Маруся сказала медленно и внятно:

— Моего-то Парамонов-младший с толку сбил.

— Да он у Миши твоего был на подхвате.

— Не скажи. — Она подняла на меня опухшие глаза, махнула рукой. — Все бы отдала, все ковры, весь хрусталь, лишь бы домой вернулся Мишка, чтоб по-твоему жил, с книжками, даже если меня бы застыдился…

Я вышла от нее смятенная. И на бульваре встретила Филькина. Он был в той же самой куртке, которую облюбовала вся молодежь: холодной, серовато-бесцветной, но с множеством «молний». На голове легкомысленно стояла прямоугольная яркая вязаная шапка. Его можно было принять за спортсмена, студента, только не за оперативного уполномоченного.

— С работы? — Голос его был грустен, тих, точно у постели больного человека.

— Нет. Заходила к Серегиной.

Он кивнул.

— Где вы взяли записки Вари Ветровой? — спросила я с интересом.

— У человека, который их вовремя не выбросил.

— У Ланщикова?

— Нет.

Мы молча шли к моему дому, минут десять. В конце бульвара Филькин неожиданно взял меня под локоть и указал на скамейку.

— Сядем.

И после паузы сказал:

— Пожалуйста, расскажите, что помните о футбольной команде Стрепетова? И о Парамонове-младшем…

— А нельзя поговорить обо всем у меня дома, в тепле?

— Иногда лучше на свежем воздухе, мысли просветляются…

— Парамонов-младший… — повторила я и на секунду задумалась, вспоминая неуклюжего, переваливающегося с ноги на ногу мальчика с косящими глазами. — Главное в нем — простодушие. Что думает, то и говорит, без притворства…

— Я побеседовал с некоторыми подростками из команды Стрепетова. Оригинальные типы, на грани правонарушений…

Я сидела, дышала бензиновым воздухом и морозной землей.

— Из Олега Стрепетова мог бы получиться прекрасный педагог. Наверное, в этом его истинное призвание…


Она не понимала, когда он успевает следить за трудными подростками на своем участке при тех многочисленных обязанностях, которые он выполнял по долгу службы. Борьба с алкоголиками, склочниками, хулиганами, трудоустройство тунеядцев, проверка паспортного режима — это то, о чем он упоминал изредка, что лежало на поверхности.

Стрепетов считал, что, кроме медицинского лечения, алкоголиков надо лечить работой, той, для которой они родились, то есть не по долгу и необходимости, а по склонности. У него была теория, что нет бесталанных людей. Просто не все могут в себе разобраться.

С ним некоторые спорили, доказывая, что больше половины людей занимаются не тем, чем бы хотелось, что призвание — абстракция, что труд — утомительные будни. Но Олег был противником одинаковых рецептов помощи.

А с трудоустройством он обращался к директорам предприятий и в райком комсомола, когда-то порекомендовавший его в милицию. Некоторые инспектора вздыхали, когда он усаживался напротив со своей папкой. Кроме того, Стрепетов создал детскую футбольную команду из трудных подростков на своем участке.

По объявлению о приеме в детскую футбольную команду, подписанному его фамилией, собралось человек сто. Слава футболиста, одного из наиболее перспективных еще недавно мастеров страны, оказалась долговечной.

Тогда же впервые Марина Владимировна и услышала от него рассказ об отце.

— Каждое воскресенье мы шли гулять, хоть на два часа, искали маме цветы, заходили в кафе-мороженое, беседовали о жизни. Дарил мне ко всем важным для меня событиям книги. На каждой дата, пожелание, подпись. Его афоризмы я запомнил на всю жизнь: «Самую большую радость получаешь, доставляя ее другим», «Если несчастливый человек умеет радоваться чужим удачам — хороший человек», «Доброта полезнее для здоровья, чем злость», «Злые самоотравляются», «Главное — не раннее развитие ребенка, а долгое…»

Они сидели в ее маленькой кухне, носившей у некоторых учеников кодовое название «купе». Сергей поставил длинную скамью вдоль стены, напротив плиты и мойки, рядом узкий стол, по другую его сторону — табуретки. Не случайно все гости, являвшиеся с исповедями к Марине Владимировне, всегда принимались в «купе». Анюта прилипала к табуретке, когда приходил Олег.

— А почему ты возишься с хулиганами? — спросила она, ревнуя его к «подшефным». И сожалела откровенно, что никак не может стать трудным подростком, несмотря на частые драки с мальчишками, Она не признавала сверстников, и Олег дразнил ее «кошкой, которая ходит сама по себе».

— Разве милиционеру положено хулиганов учить играть в футбол?

Он усмехнулся.

— Мой отец беспризорных подбирал. А кое-кому из нынешних мальчишек хуже. Они беспризорники при живых родителях…

— Философ! — фыркнул Сергей. — А сколько злобных паразитов появляются в идеальных семьях? Заласканных, забалованных, закормленных.

— Тогда это не идеальная семья.

Сергей засмеялся.

— Один — ноль.

Анюта снова вмешалась.

— А вот я читала, что в древности ребенку внушали веру, надежду, любовь. Ты тоже им это внушаешь?

Олег фыркнул.

— Конечно. И еще кормлю манной кашей.


Изломанные, порой озлобленные мальчишки восторженно относились к Олегу, но чувство благодарности и уважения было нестойким, скорее стихийным, чем осознанным. Во всяком случае, когда он повел подшефных на спортивную базу посмотреть тренировки мастеров «Динамо», кто-то из мальчишек стащил кошелек у вратаря.

Олег выяснил, чья это работа, но не хотел открытого признания. Он боялся, как бы сами подростки не наказали виновного. Чувство унижения, озлобления сломало бы человека…

Он просил совета учительницы, но она была убеждена, что не существует педагогических аксиом. Каждый сам должен находить свой язык с учениками.

Тогда он пригласил на опорный пункт охраны общественного порядка представителей команды «Динамо» и своих подопечных, завел разговор о случаях, когда проверялось мужество людей.

— Нравоучения? — удивилась она, слушая потом пересказ Олега.

— Нет, был мужской разговор. Парамонов заявил, что он взял эти «паршивые деньги» по указке старшего брата.

— А что ты сделал с его старшим братом?

— Написал подробный рапорт и направил в уголовный розыск. Там собирают на него материал, изобличающий в подстрекательстве к преступлению.

— И на этом закончилась твоя работа с Парамоновыми?

— Нет. За младшим Парамоновым я присматриваю. А старшего… Добиваюсь направления в лечебно-трудовой профилакторий. Он пьяница, его лечить надо.


В нашем огромном дворе был старый стадион, заложенный на субботнике много лет назад. С тех пор его использовали только пенсионеры и дошкольники. Старички выходили посидеть на солнышке, а малыши катались на трехколесных велосипедах. Олег с ребятами сделали настоящее спортивное поле.

Как-то Марина Владимировна возвращалась вечером с педсовета. Олег сидел в окружении своих «подшефных» и рассказывал о бразильском футболе.

— Ты сам видел Гарринчу? — спросил Серегин.

— Видел, когда он в Лужниках выступал. И никогда не забуду.

— Черный, здоровый?

— Нет, маленький, светлый, одна нога короче другой, он перекатывался с боку на бок…

Она присела на скамью за деревьями, ей было интересно послушать Олега, не прерывая их беседы.

Было тихо, по-деревенски, хотя сидели они в центре Москвы. Лишь под ветром вдруг начинали шуршать листья.

Будущие футболисты толпились недалеко от фонаря, вокруг вилась мошкара, но мальчишки ничего не замечали, завороженные Стрепетовым.

— Однажды к тренеру привели смеху ради кривоногого парня. Было ему уже двадцать три, а в Бразилии в футбол играют с детства.

Улыбка Олега не просто подкупала, она вызывала в человеке доверие. Что-то из области телепатии, может быть, ведь он не говорил ничего особенного. Пересказать — банальность, но она видела, как они слушали…

— Гарринча, маленький, смешной, кривоногий человечек, похожий на Чарли Чаплина, играл с классными игроками. И вдруг каскад финтов!

Кто-то выругался, от полноты чувств. Мальчишки замерли.

— Сделай сто приседаний, — сказал спокойно Олег. — Еще раз услышу, из команды вылетишь.

Он повернулся к Серегину.

— Курил сегодня?

— Ну, разок…

— Тоже — сто приседаний, потом три раза обежишь двор. Я предупреждал: сигареты, водка, ругань — яд для футболиста…

— Ну, Олег, честное слово…

— Я сказал…

— Да ладно, но бегать буду потом, когда ты закончишь…

Оба штрафника стали осторожно делать приседания, стараясь не шуметь, чтобы не пропустить ни единого слова Олега. Никто не улыбался.

— Гарринча не гнался за карьерой, не делал бизнеса, не думал о будущем, он оставался большим ребенком, веселил, озорничал, поднимал настроение. По артистизму ему не было равных. Представляете, получив мяч — ждет противника.

Стрепетов вскочил и стал на дорожке показывать приемы бразильца.

— Давно мог бы уйти, сделав рывок. Но ему скучно играть только для гола. Он дожидался «опекуна», потом делал такое движение корпусом…

Олег заскользил по дорожке, точно в ногах у него был мяч.

— Потом замирал с мячом под ногами, корпусом имитировал рывок налево или направо, а сам — на месте. Прямо наваждение, как актер, ноги на месте, а корпус в беге… И вдруг срывается с места. «Опекун» от растерянности запаздывал. Манэ посылал мяч, иногда между его ног, снова пас — и мяч в воротах.

— Тоже мне — вратари!

— Гарринча работал так безукоризненно, что мог по заказу поразить любой угол ворот…

Олег сел на место.

— А потом случилась беда. Разрыв мениска, по контракту он должен был играть, и играл на обезболивающих уколах, втянулся в наркотики… его перепродали в другую команду…

— Как это — «перепродали»?

— Просто, подписал контракт — и ты собственность команды, вернее, ее хозяев. На время контракта тебя можно обменять, подарить, занять тем, кто даст больше денег, как раба. За отказ подчиниться контракту Гарринчу дисквалифицировали на два года… А вы представляете, что это для человека, живущего футболом?

Никогда бы она не поверила, что развязные мальчишки, гроза двора и подъездов, могут так по-щенячьи льнуть к Олегу. Наверное, он казался им старшим братом, защитником, другом, о котором мечтал втайне каждый из них…

— Начались болезни, сбережений у него не было, он много пил, раздавал раньше заработки и нуждавшимся и прихлебателям. Его даже не пригласили на юбилей десятилетия победы бразильской сборной.

— И он умер?

— Нет, он сумел еще раз взлететь. Когда окончился срок дисквалификации, он тренировался три месяца, при сорока градусах жары. Бегал, плавал два раза в день по три часа. А дома поднимал ногами на станке сто килограммов по двести раз…

Кто-то присвистнул.

— Он сбросил двенадцать килограммов лишнего веса, и его пригласили на пробный матч. Многие думали, что Гарринча — вчерашний день футбола, но оказалось, что весь Рио-де-Жанейро точно сошел с ума. Все двинулись на стадион «Маракану», образовались чудовищные автомобильные пробки. Билетов отпечатали только тридцать тысяч, их заранее раскупили, теперь начался настоящий штурм стадиона, полиция не справлялась, тогда директор приказал открыть ворота настежь…

Олег замолчал, переводя дыхание.

— Ну, ну?

— Что потом?

— Как он играл? — Мальчишки подпрыгивали на месте, точно у них припекало пятки.

— Так вышел Гарринча на стадион 30 ноября 1968 года, под номером «семь». Громыхали петарды, взлетели ракеты, взвилось полотнище: «Гарринча — радость народа! Бразилия приветствует тебя!»

Мальчишки долго молчали. Парамонов, сидя на корточках, вытер украдкой глаза.

После паузы Стрепетов досказал:

— А потом Гарринча сорвался. Силы кончились, он не мог, не хотел бросить пить, отказаться от наркотиков, опускаясь все ниже…

Несколько секунд Олег молчал.

— Гарринча был малограмотный и презирал образование. Он ничего не знал, кроме футбола, и верил на гребне успеха, что ему все дозволено, что он, как говорят в Индии, оседлал тигра на всю жизнь. Он не понимал, что он для публики — только недолговечная игрушка, нужен как необычайный футболист, и погубил себя… свой феноменальный дар…

— А вот скажи, может алкаш бросить пить? Взаправду? Навсегда? — Парамонов-младший страдал хроническим насморком и говорил обычно в нос.

— Может. Если умный, если волю не пропил.

— Просто — решил, и баста?

— Человек должен понять, во что он превратился, что его ждет.

— А если не может понять?

— Значит, придется заставить, лечить принудительно.

— Поможет?

Олег вздохнул. Он не умел врать. Но с Парамоновым-старшим он чувствовал свое бессилие. Этот человек дважды находился на лечении от алкоголизма, но, вернувшись, начинал все сначала.

— Пора убирать листья, чтоб завтра ноги не скользили.

И Олег пошел на поле дворового стадиона, не оглядываясь. Отстал только Серегин, вынул из кармана пачку сигарет и стал рвать, стараясь раскрошить помельче. Из-за кустов вышла длинная шатающаяся фигура.

— Ко мне!

Серегин оглянулся, сузил глаза. Марина Владимировна увидела при свете фонаря Парамонова-старшего.

— Должок твой милиция отдавать будет?!

Серегин закусил губу, вынул что-то из кармана и швырнул Парамонову в лицо. Деньги разлетелись, а он повернулся и пошел к Олегу, напряженный, нарочито медленный, точно ждал выстрела, но хотел показать, что ничего больше не боится.

Парамонов-старший выругался. Стрепетов услышал его и сделал к нему несколько шагов.

— Смотри, Парамонов, я дважды тебе верил, ради брата, но, кажется, все бесполезно. Ты не понимаешь человеческого отношения… Опять пытался пацанов спаивать?

Парамонов-старший дурашливо закривлялся.

— Да я ни в жисть, я их манной кашкой, как ты, буду кормить… А может, возьмешь в мячик поиграть? Я все в лучшем духе сполню…

Он стал пританцовывать, вихляясь и перебирая ногами…

Очень высокий, худой, с маленькой седеющей головкой и прозрачными глазами, Парамонов-старший казался на первый взгляд интересным. Пока не напивался. Тогда серые глаза становились свинцовыми, на щеках выступали красные пятна, он вызывал и брезгливость и страх… Из шоферов он стал грузчиком при «Кулинарии», разнося заказы по квартирам, постоянно намекая, что может доставать дефицитные продукты. Марина Владимировна старалась у него ничего не покупать. Парамонов явно страдал комплексом неполноценности, переходил сразу же со всеми на «ты», хвастал «незаконченным средним образованием» и постоянно канючил без отдачи трешки под будущие услуги.

— Неужели у тебя совсем не осталось совести, Парамонов? Из-за тебя мучается бабка, брата ты избиваешь…

Олег подошел к нему ближе. Марина Владимировна впервые увидела на лице Стрепетова брезгливость и отвращение. Этот человек даже у Олега не вызывал никаких добрых чувств, перешагнув черту, за которой он еще мог называться человеком.

— Придется ставить вопрос о твоем выселении из Москвы.

Парамонов-старший покачался на носках, пробурчал что-то себе под нос и двинулся к арке, шаркая ногами по-стариковски.


Парамонов-младший был человеком раскованным: он говорил вслух что хотел, не думая ни об окружающих, ни о последствиях.

Увидела Марина Владимировна его впервые в восьмом классе, куда ее послали заменить на воспитательном часе заболевшую классную руководительницу. Тема была определена заранее: «О мужестве».

В этом классе почти все мальчишки увлекались футболом, а девочек было мало, так что «оздоравливающего влияния слабого пола» не получалось. Большинство восьмиклассников играли в школьной футбольной команде, а несколько человек — у Олега. Вот почему она стала рассказывать им о Николае Тищенко, любимом игроке Стрепетова.

Олег говорил, что биографии таких людей, как Николай Тищенко, надо проходить в школах, этот человек стал живой легендой. О нем, к сожалению, в последние годы вспоминали все реже, хотя именно благодаря ему наша сборная футбольная команда в 1956 году стала чемпионом Олимпиады. Единственный раз…

— Тищенко сломали ключицу, — продолжала Марина Владимировна, и такая тишина стояла в этом шумном суматошном классе, что в коридоре, наверное, думали, что он пустой. — Тищенко сделали тугую повязку. Представляете, какая это боль?! Лекарства не помогали. Его перевели с места крайнего защитника в среднюю линию, товарищи пытались страховать, но постепенно в азарте забыли о его состоянии. Счет стал колебаться, сравнялся, наша команда ослабила напряжение. Игроки привыкли ориентироваться на Николая… И тогда Тищенко, стиснув зубы так, что после игры с трудом их расцепил, побелев, перешел в наступление. От него шарахались чужие игроки. И с его передачи был забит решающий гол, победный…

Парамонов-младший постепенно перебирался с последней парты на первую. Он был маленький, круглый, похожий на колобок, но добродушия его лицо не излучало. Он слушал Марину Владимировну подозрительно, кусая и облизывая губы, а маленькие косящие глаза помаргивали.

— А чего он потом делал, когда с поля ушел?

— Был тренером детской футбольной команды. Вырастил несколько классных игроков.

— А пил много? — Губы им облизывались все чаще, взгляд убегал, голос звучал напряженно…

— У спортсменов режим…

— Так он был потом не спортсменом…

Большой рот кривился иронически. Парамонов не мог представить, чтобы человек не пил. Она вспомнила его брата. Да, в такой семье многие понятия смещаются. Счастливым этого мальчика не назовешь…

Прозвенел звонок. Парамонов-младший подошел к столу учительницы и спросил, поглядывая из-под покатого небольшого лба:

— А дома у него пили?

— Не знаю.

Он хмыкнул и пошел из класса, переваливаясь с ноги на ногу, как гусак, а потом она услышала свой рассказ в его исполнении в буфете. Парамонов-младший заглядывал в лицо Серегину и все повторял через фразу:

— И главное — не пьет! Ни капли! Она сказала…

Малоподвижное лицо Серегина оживилось. О футболистах он мог слушать бесконечно…


Первая игра команды Стрепетова и школьной состоялась через семь месяцев после того, как он стал тренировать ребят своего участка. Школьников подготовил учитель физкультуры Михаил Матвеевич, человек без возраста, со странными блеклыми глазами.

В обычной жизни Михаил Матвеевич казался добрейшим человеком. Безропотно нес любые нагрузки, собирал профсоюзные взносы, договаривался с шефами о ремонте школы, подменял учителей продленки, потому что жил один и не спешил возвращаться домой.

Но к футболу он относился фанатично, твердо решив создать такую команду юниоров, чтобы они стали чемпионами страны. Его жгли нереализованные силы, и тренером он был жестким и властным.

На первое соревнование школьной команды и команды Стрепетова пришло много народа, хотя со стороны Стрепетова — только Марина Владимировна.

Перед игрой Олег сказал своим игрокам, заметив их возбужденность:

— Вам хорошо, в отличие от них выходите на поле с форой.

— С какой еще форой? — Серегин сжимал плечи перекрещенными руками, точно пробуя их крепость.

— Ты с Парамоновым обязательно один гол на двоих забьешь…

Мальчишки посмеялись, потом кто-то спросил:

— А если ничья, кому бить пенальти?

Стрепетов развел руками.

— Какие пенальти?! Вы спокойно победите в основное время.

Марина Владимировна следила с недоумением за игроками Стрепетова. Они, казалось, топчутся на месте, особенно маленький Парамонов. Капитан Серегин почти не покидал центра поля. Игра все время оказывалась у ворот школьной команды. Стрепетов только посмеивался.

На пятой минуте игры кругленький Парамонов забил мяч в ворота школьных футболистов. Это было неожиданно, все зрители привстали. Вратарь остолбенел, но мяч, который судья вынул из сетки и отнес к центру поля, сразу попал к Серегину, тот передал его вновь Парамонову, и косолапый маленький паренек забил второй гол в ворота.

Школьники пытались длинными передачами переводить игру с края на край, но финты Парамонова изумляли всех. Михаил Матвеевич хватался за голову, стонал, страсть этого человека была сильнее рассудка. А Парамонов продолжал то навешивать мячи, то давать крученые по земле, а третий гол забил под ногами вратаря, взлетевшего в прыжке.

Постепенно на стадионе двора стал собираться народ. Вышли жильцы, дворники, заглянули завсегдатаи антикварного магазина.

Пионервожатый Коля, будущий социолог, приглашенный Михаилом Матвеевичем в судьи, стал откровенно подсуживать своим. Она думала, что неукротимая вольница Стрепетова взбунтуется. Однако они пренебрегали несправедливостями, поглядывая на своего тренера. А его лицо оставалось безмятежным, только глаза лукаво посмеивались.

Во второй половине игры тактика его воспитанников изменилась. Темп резко возрос. Школьные футболисты еле передвигались. А вратарь Олега взмывал вверх с такой легкостью, точно преодолел земное притяжение, с обезьяньей ловкостью перехватывая мячи.

Счет оказался 3:0 в пользу команды Стрепетова.

— Сколько своих тренировал? — спросил, криво усмехаясь, Михаил Матвеевич.

— Месяцев семь, но они и раньше баловались мячом.

— Беру к себе. Отпустишь?

— Не пойдут.

Михаил Матвеевич презрительно хмыкнул, но мальчики отказались, несмотря на фантастические посулы.

— А в общем, твоя команда незаконная, — возмутился Михаил Матвеевич. — Тебе что — больше делать нечего?

— А если это — моя главная работа? — Тон Стрепетова был странный. Тренер его не понял, но не мог успокоиться.

— Классный у тебя вратарь. Он где играл раньше?

— Нигде.

Марина Владимировна увидела сияющую Марусю Серегину. Она была так счастлива за сына, что обнимала всех подряд. Наконец-то с полным правом она могла хвастать хоть одним его талантом.


И снова передо мной работа Ланщикова. «История взлета и падения великого честолюбца».

Последний приезд светлейшего князя Потемкина в Петербург. Он мчался с болезненным нетерпением, вырвать «зуб», возмущенный нарастающим влиянием Платона Зубова, последнего фаворита императрицы.

Ехал неприбранным, пренебрегая царскими почестями, приемами вельмож, еще думавших, что он влиятелен, поклонами простолюдинов. Отчаянным усилием воли боролся с подступающей тоской, затапливающим душу равнодушием. Думал о странностях памяти. Истекшее время оставалось в ней островками, а наяву — все рушилось, затягивалось пылью. Нравственная пытка не отступала, ныла в сердце, не оставляла ни на мгновение.

Воспаленное тщеславие, ненависть к судьбе, что так зло посмеялась над ним, сознание, что никогда не смирится с тишиной, покоем опалы, как другие фавориты, бесконечные колебания духа застилали дорогу, людей, время. Он видел, что будущее ускользает от него, он предчувствовал скорое забвение не только в сердце царицы, но и потом, через века. Забвение как возмездие — ирония судьбы, которая исполняла при жизни все желания… Его жгли ее слова, переданные доброхотами. «Должно мне теперь весь свет удостоверить, что я, имея к князю неограниченную во всех делах доверенность, в выборе моем не ошиблась». Значит, при опале влачить смрадно и тускло оставшиеся дни, выслушивать злоречения, чувствовать миллионы жал маленьких, ничтожных людишек, которые будут его терзать, как великого Гулливера?!

Ему не хотелось жить, сердце болело все сильнее, и, хотя он привык к этой боли, запретил себе о ней думать, не слушал лекарей, он молился тайком, этот верующий вольнодумец, чтоб хоть на мгновение снова почувствовать себя сильным, дерзким в минуту встречи с ней. В те мгновения, когда он либо вернет ее дружбу-любовь, либо разом потеряет все…

Они встретились и поняли, что стали навсегда чужими. Титан напоминал ей рыцаря Фальстафа, а она, все еще веселая, жизнерадостная, показалась ему жалкой раскрашенной старухой.

Оба пытались скрыть свои чувства. На него посыпались почести и награды, он устроил по случаю взятия Измаила празднество в Таврическом дворце, доказывая всечасно, что в подобном не было и не будет ему равного чародея. Все продумал, все учел, изобрел. И цветы, и фейерверки, и костюмы, и кушанья, и концерт, и хоры на стихи Державина, и свою шляпу, усыпанную бриллиантами, такую тяжелую, что за ним ее носил лакей. Но не смог удержаться от тайной иронии. Посему и позволил поставить в беседке статую императрицы работы Шубина. Он знал ее характер, обидчивость. Она давно уже не позволяла говорить себе правду.

Статуя была совершенной, не хуже работ итальянских мастеров. Лицо прекрасной женщины, фигура величественная. Но в опущенной руке она держала рог изобилия. И сыпала себе с презрением под ноги все, чем дорожили люди, — ордена, медали, регалии, свитки указов… Под ноги, топча небрежно и равнодушно, устав от игры в благодетельницу, в «матушку-царицу», устав от жизни и не понимая еще этого…

Это был конец. Ее взгляд на свое изображение — потом на него. Нить, соединявшая их без малого тридцать лет, натянулась и лопнула.

Потом говорили, что Шубин ввел князя «в превеликий простак»[2], что он не сумел потрафить повелительнице, что «недоброхоты поспешествовали простудной горячке», а светлейший упустил минуту «к предворению сего зла через напоение целебными декоктами», но дело было не в этом. Все стало мерзить[3] князю, и прежде всего — сама жизнь.

Поэтому, отъезжая из Петербурга, он пренебрегал врачами, нарушал их предписания. Он знал, что смерть спасет его от унижения, и ждал ее радостно, как любезного друга.

Перед собой он не криводушничал, понимая, видимо, что жизнь пролетела, прогорела впустую. Были и зависть, и тщеславие, и отбояривался он недолжным образом от некоторых молодцов, ибо характер имел скоросый[4]. Его упрекали в высокомерии, презрении, но когда человек идет по лестнице вверх, не уважает он ступени. Любой их попирает, хотя и не мог бы без них взобраться на вершину…

Только жестоким не был, жизни солдат щадил, не стеснял их без особой нужды, не пугал бездушной строгостью, верил, что порядок достижим и без этого, пуще всего преследовал интендантов, чтоб солдат не обворовывали, чтоб в котлы шло истинное довольствие. Он был прямым без прямолинейности, сохранял человечность к низшим, никогда не доходил до коварной хитрости и жестокости придворных интриганов, шел к цели упрямо, настойчиво, но без мелкой подлинки…

Умер князь Таврический в степи, под звездным небом. Простой солдат дал два пятака, чтоб положили на глаза, графиня Браницкая, приехавшая срочно к нему по просьбе императрицы, чтобы проследить за его бумагами, пыталась оживить это громадное тело, дуя из уст в уста, но беспокойство честолюбца отпустило светлейшего, отлетело от него навсегда. Ей, самой преданной племяннице, кроме огромных богатств, достался походный стол Потемкина, сопровождавший его во всех путешествиях. Бумаги же, из-за которых переживала императрица, церковная запись об их тайном браке, так и не были найдены, как и знаменитый медальон-панагия, преподнесенный ею князю по случаю взятия Очакова. Наследники клялись, что не знали, у кого они схоронены. А бывший секретарь Потемкина Попов подсказал, что надо искать не верных людей, а тайник: князь никому не доверял в конце жизни.

Екатерина II тяжело переживала его смерть, говорила, что он был «великий человек, не выполнивший половины того, что хотел сделать», «его нельзя было купить, меня он не продавал». И в минуту прозрения сказала своему секретарю Храповицкому: «Как можно мне Потемкина заменить… все будет теперь не то. Да и все, как улитки, станут высовывать головы».

Хоронили Потемкина в Херсоне. В лавках скупили весь бархат, шелк и позументы, чтобы украсить дома, мимо которых шла процессия. При внесении гроба в склеп гремел салют из пушек. Державин писал:

…Где слава? Где великолепье?

Где ты, о сильный человек?

Мафусаила долголетье лишь было б сон,

Лишь тень в наш век;

Вся наша жизнь не что иное,

Как лишь мечтание пустое…

Жена Павла I, Мария Федоровна, добавляла: «Ум и способности его были блестящими, громадны, но общее мнение было не расположено в его пользу».

Потемкина не интересовали современники. Их он презирал, но суд потомков пугал его, как страшный сон. Не случайно он писал однажды императрице, когда она, не считаясь с его волей и советами, под влиянием Зубова назначила грубого и тупого князя Прозоровского губернатором Москвы: «Ваше величество выдвинуло из Вашего арсенала самую старую пушку, которая будет непременно стрелять в Вашу цель, потому что своей собственной не имеет. Только берегитесь, чтобы она не запятнала кровью в памяти потомства имя Вашего величества…»

После смерти его начали обвинять в алчности и злоупотреблениях. Иностранные дипломаты писали о расхищении 50 миллионов, о незаконных рекрутских наборах с семьями, когда тысячи солдат были расселены крепостными в имениях светлейшего и его фаворитов. Вспоминали притеснение им достойных людей. «Тиранство» знаменитого врача Д. Самойловича, успешно боровшегося с чумой в Крыму, полководца Репнина, которому не дали звание фельдмаршала, опалу Румянцева-Задунайского, невнимание к гениальному Суворову после взятия Измаила. Светлейший, поговаривали, признавал рядом с собой только посредственности, тех, кто пред ним преклонялся.

О его любви к роскоши злословили родовитые придворные, видя в этом дурной вкус выскочки.

Упрекали его и за привязанность к нечистоплотным людям: секретарю Попову, купцу Фалееву, управляющему Гарнавскому, его именем творившим злоупотребления и мздоимство, но способным на размах, выдумку, чтобы отразить наветы своих и его врагов, всех завистников и жалобщиков.

А потом император Павел приказал переименовать город Григориополь, «чтоб изглажен был так, как бы его никогда не было», возмущенный созданием этого города для армян в память светлейшего, по приказу императрицы. Он его страстно ненавидел. Ведь из-за Потемкина, по словам Растопчина, он годами «без дела и без скуки сидел, сложивши руки». Император Павел повелел разрушить его склеп, завалить землей, зарыть труп в погребе, из собора выбросить плиту с именем Потемкина. Все его начинания уничтожались в армии и флоте… Только при Александре I по завещанию Потемкина в память о браке его с императрицей был построен храм Большого Вознесения в Москве одной из его племянниц и «Дом призрения для престарелых моряков» в Херсоне. Достойный памятник поставили светлейшему князю лишь в 1836 году на общественные деньги, а в 1873 году повесили надгробную доску в храме, по подписке земства… Его племянник Самойлов не постыдился вскрыть гроб через два года после смерти князя, чтобы взять икону «Спасителя», украшенную драгоценными камнями, — подарок императрицы. Князь Таврический умирал, не выпуская ее из рук, но племянник не мог пережить, чтобы такая ценность осталась на груди лежавшего в гробу Потемкина…

Человек никогда не догадывается, когда его биография достигнет кульминации, когда идет под гору. Одни не подозревали, что они — гениальны. И проживали тихую скромную жизнь. Другие мучились от непризнания при жизни, а потомки славили их через века. Трагедия, парадокс Потемкина, великого честолюбца, — в исполнении всех его желаний при жизни.

Отсюда — апатия, пресыщение, мечты о монастыре. Жизнь была растрачена, выжата досуха, как лимон. Честолюбие съело душу, иссушило ум, разорвало сердце… А потом наступило забвение даже имени «баловня судьбы».

Не случайно писал Державин в самом конце жизни:

Река времен в своем теченье

Уносит все дела людей.

И топит в пропасти забвенья

Народы, царства и царей.

Провидческие слова!

Правда, фамилия светлейшего прозвучала еще однажды на всю Россию через сто лет. Ведь именно на броненосце «Светлейший князь Потемкин-Таврический» в 1905 году началось восстание моряков. Взрыв ненависти, свержение власти офицеров. И не случайно, когда броненосец вернулся из Румынии, куда он ушел сдаваться, ему сменили название, оказавшееся ненавистным теперь другому царю. «Князь Потемкин» стал именоваться «Святым Пантелеймоном». Шутка истории!


Я дочитала работу Ланщикова и почувствовала разочарование. Его концепция была достаточно спорна, историческая психология — предмет увлекательный, но не очень доказательный. Ланщиков явно обелял Потемкина, примеряя на себя его честолюбие, оправдывая все поступки теми благами, которые светлейший имел при жизни.

Еще в школе Ланщиков убежденно говорил: «Жить надо сегодняшним днем, потому что ночью на вас может упасть потолок». Но невольно вся его рукопись показывала, как бездарно, бессмысленно загубил свою жизнь талантливый человек, как бесплодно честолюбие эгоистов, безнадежны все попытки таких людей остаться в памяти народной.

Неужели сам Ланщиков это не видел, не понимал?

Я долго сидела в раздумьях. Почему Ланщикову так срочно была нужна его рукопись? Откуда эта повышенная нервозность? Авторское нетерпение? Не похоже, при нашем последнем свидании он даже не выслушал меня, мое мнение.

Неожиданно забежал Филькин и спросил:

— Ланщиков у вас ничего не забывал?

Я изумилась. Филькин стал ходить по комнате из угла в угол, явно пытаясь сформулировать вопрос поточнее.

— Ведь именно из-за диплома Ланщикова вы много времени потратили в библиотеке?

— Да, целую неделю, вечерами…

— А вы ему уже вернули рукопись? Можно взглянуть?

Я показала на письменный стол, где она лежала, и он уселся, вынув свой блокнот и ручку.

— У Ланщикова что-то случилось? — спросила я. Филькин молча листал работу моего бывшего ученика, делая выписки.

— Вот теперь все встало на свои места! — сказал он, перевернув последнюю страницу, и поднялся, явно довольный.

Мучительно тяжело вспоминалась Варя Ветрова. Я поняла, как мелки были мои обиды. Мать бы простила. Ведь девочка долго была не очень счастливой, и, наверное, ей хотелось немного погреться семейным счастьем, испытать все удовольствия долгожданной студенческой жизни… Ну, проявила эгоизм, молодой, нерассуждающий, но потом ведь хотела восстановить отношения, звонила…

Барсов пришел поздно. Двигался, как лунатик. Уголки пухлых губ опустились, со лба не сходили глубокие морщины.

— Вы знали до свадьбы, что она меня не любила? — спросил он без предисловия. — Почему же тогда не сказали открыто, честно? Я вам верил, делился больше, чем с родителями…

— А ты ее любил всерьез?

— Да я голову потерял…

— А сколько до этого унижал?

— С чего вы взяли?

Он широко открыл глаза, точно проснулся.

— Ты помнишь Антонину, Антошку Глинскую?

— Ну?

— Тебе она даже снилась после школы, ты рассказывал нам со смехом, и Варя тебя ревновала… В нее ты был влюблен всерьез…

Он усмехнулся.

— Странные вы существа, женщины, да я после брака ни на кого и не посмотрел, если хотите начистоту…

— Понимаешь, нельзя безнаказанно годами обижать человека, не замечая, не чувствуя его переживаний.

Я смотрела в это осунувшееся лицо и вспоминала слова, слезы Вари, когда она поражалась толстокожестью «везунчика». С первого класса она была рядом, «своим парнем», к ней он прибегал, когда воевал с родителями, когда смертельно обиделся на меня, ей он рассказывал о гордячке Антошке.

— Ты в один прекрасный день вычислил Варю, решил, что лучше жены не найти, будет верная веселая подружка геологу…

— Ну?

— А ей хотелось, чтобы ее любили беззаветно и преданно, как Стрепетов, но чтоб и она преклонялась перед человеком…

— Вот-вот, вы ей внушили всякие фантазии…

Он посмотрел на меня с негодованием…

— Мы ссорились последнее время, она сына бросала одного, стоило позвонить кому-то из их компании или шефу…

Слово «шеф» он произнес с отвращением.

— И ведь старик, больше сорока, а туда же, с молоденькими…

Он курил непрерывно, глубоко затягиваясь, одну сигарету за другой. Я налила ему крепкого чая. Барсов пил, обжигаясь, начинал и обрывал фразы, сумбурно, раздраженно.

— Вот послание, — он, точно решившись, рывком бросил на стол конверт. На нем ничего не было написано. — Нашел в ее учебнике по пропедевтике.

— Чье письмо?

— Да ее, Варькино. Господи, какой же я был идиот!

Огромная рука его дрожала…

— Зато теперь могу тест проводить, — он смотрел поверх моей головы, уставясь в одну точку, — для обороны от баб. Помните, Антошка в девятом классе придумала? Всем претенденткам на роль жены сообщать, что я — отец-одиночка.

Я взяла конверт, вынула письмо. Размашистый Варин почерк, круглые буквы. Написано без спешки, твердой рукой.

«Прощай, Барс! Я запуталась так, что не выбраться, не выплыть. Пять, а то и больше лет мне обеспечено. Кончились у меня силы. Оглянулась — и стало страшно. На что жизнь разменяла? Ничего из Варюхи не вышло. Ни жена, ни мать, ни врач. Надеялась на помощь Олежки. Но после нападения на него надломилось во мне что-то. У кого же будут теплеть глаза при виде меня?

Не надо было мне выходить замуж. Но шеф велел. Ему так было удобнее. Я все отдала ему, даже гордость. Мне казалось, если любишь — все можно. Потому и боялась Марине в глаза смотреть, она меня читала, как открытую книгу…

Много я от него и для него вытерпела, на «Скорую» перешла, когда его главврачом назначили, все делала, что велел, запрещала себе думать, во что превращаюсь. А знаешь, как страшно себя ломать, отказываться от того, что было дорогим?!

Шеф был не скуп, в деньгах не обижал, но мне мои фирменные тряпки казались ворованными…

Недавно неполадками на «Скорой» заинтересовались, начались проверки. Мне приходилось устраивать иногородних по его распоряжению в разные больницы. Я спросила его, что мне делать, как отвечать на допросах, потому что боялась подвести шефа. И вдруг он заявил, что знать ничего не знал, все это — моя инициатива.

Представляешь? Предал, трусливо, небрежно, а я была как рабыня… Ради него в таких делах запуталась…

Ох, если бы можно было посоветоваться с Олегом, Мариной. Но он без сознания, Марина от меня отвернулась… Позвонила Лисицыну. Когда-то был влюблен, звал после армии замуж… Сказала, что пойду с повинной. Как он перепугался!

Последний шанс! Еду на свидание с шефом. А вдруг в нем совесть проснулась? Поэтому письмо не отправляю, кладу в учебник. Если не вернусь — найдешь.

Прости за все. Рыжика жалко, но пусть забудет. Зачем ему такая мать? А ты меня не любил. Вычеркни меня из памяти…»

Я закрыла глаза, и слезы хлынули неудержимо, отчаянно. Ах, Варька! Как же я могла отказать тебе в помощи, как не почувствовала, что ты надломлена, как не заметила твоего смятения?!

— Варьку вижу за каждым углом… — послышался голос Барсова, — бросаюсь, другая… И спать не могу, все беседы с ней веду мысленно, отношения выясняю…

Он сморщил лицо, точно разжевал что-то горькое.

— Я к ее шефу драгоценному ходил сегодня… плюнуть в морду хотел. Но опоздал… Его уже взяли…

— Куда?

— Ну, арестовали, там такая перетряска…

Барсов понурился, сжался. Он привык годами к моей снисходительной иронии, восхищению его способностями, теплу нашего дома. Но в эту минуту его мне не было жаль.

— Ты много зарабатываешь? На какие деньги Варя покупала заграничные вещи?

— Все девчонки выкручиваются…

Он изумленно посмотрел на меня.

— Олег рассказывал, что вы купили машину в прошлом году?

— Да, «Жигуль», Варьке подвалило наследство от бабки…

— У Вари не было в живых ни одной бабушки. А в компанию Лужиной она ходила без тебя?

Я усмехнулась. Скользя по поверхности, жить легче. Барсов всегда ненавидел любые житейские и нравственные трудности.

— Ты просто на все закрывал глаза… Так тебе было спокойнее…

Барсов оскорбился, привстал, но я прикрикнула:

— Сядь! Твой эгоизм с годами стал хронической болезнью…

Он опустил голову и пробормотал:

— Я как все… не мужское дело вязаться в бабские делишки…

— Надо отнести письмо следователю прокуратуры.

— Да вы что! — Он вскочил в ярости. — На посмешище себя выставлять!

Он схватил конверт, хотел его порвать, я повисла на его руке.

— Не дури!

— Да лучше я вслед за ней…

— Тебе не идет истерика!

Я демонстративно оставила письмо на столе и села. Он топтался в нерешительности.

— Они многое знают, зачем же людям лишние хлопоты причинять… Теперь всем ясно, что это — настоящее самоубийство…

— Не скажите! Олег Лужину предупреждал, чтоб спекулянтов гнала…

— Откуда ты знаешь?

— Варька рассказывала. Она возмущалась, что он сует нос не в свое дело, ей казалось, что магазин к нему не относился…

— А ты как реагировал на ее слова?

Он пожал плечами. Жест был выразительный. Как всегда, пропустил мимо ушей… Его не касалось…


На другой день, проходя мимо антикварного магазина по дороге на работу, решила навестить Лужину. В конце концов это мои бывшие ученики, и я имею право узнать, насколько они изменились.

В магазине на подлокотнике пустого кресла сидел Виталий.

— Привет подруге юности моей! А Лужина твоя уволилась. Мадам ожидает наследника, а потому решила не переутомляться…

Кожа на лице его обвисла, щечки опали.

— А я сижу на антикварном посту. И все представляю, что вечером идти домой…

Как странно перемешаны противоречия в одном человеке! У Виталия была больная жена, бывшая военторговская официантка, которую он привез с Севера. Даже ради Лужиной он ее не бросил, и, кажется, это особенно злило его бывшую продавщицу. Он помогал каким-то дальним родственникам, в память о матери. На его шее сидели и собственные дети. Они работали переводчиками, играли в баскетбол. Их было всего двое, но Виталий жаловался, что дешевле было бы содержать целую эскадрилью…

А в юности он страстно мечтал о велосипеде. На такую роскошь в семье без отца не хватало денег. Его мать постоянно кому-то помогала, в доме жили ее фронтовые друзья, и Виталий очень гордился, что она, врач-гинеколог, никогда не имела частных больных и — отказывалась от любых подношений. Мне она запомнилась, крупной, видной женщиной с размашистыми движениями и спартанскими вкусами. Он пошел явно не в нее…

Тоска Виталия окутывала магазин болотным туманом, и даже появление покупателей-иностранцев не пробудило в нем интереса.

Начали бить напольные часы, высокие, узкие, с бронзовым циферблатом. Бой был густой, басовитый. Я повернулась к выходу.

— Нашли стол Стрепетова в чужом незапертом сарае, — сказал небрежно Виталий.

— Цел? — у меня охрип голос.

— Как огурчик. Даже не поцарапан. Сегодня нам анонимку подбросили, сообщили, где он спрятан, текст печатными буквами, фломастером…

Странно устроена память. Сколько меня ни спрашивал Филькин, следователь прокуратуры, — ничего не вспоминалось. А тут — точно фотовспышка. Книга «Секреты в русской мебели XVIII века», которую Ланщиков выменял у профессора истории Александра Сергеевича, коллекционера карельской березы. Его изучение, кропотливое, целевое, последних дней Потемкина. Давний интерес к столу Стрепетова. Неужели он имел отношение к этому делу?

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

В кабинете следователя Максимова было солнечно. Филькин сидел рядом с ним и с улыбкой поглядывал на Марину Владимировну.

Следователь спросил:

— Вы ничего не замечали в своей квартире в последние дни?

Она ожидала других слов и пожала плечами.

— Все книги на месте, бумаги?

— Знаете, у моего мужа мания преследования! Он утверждает, что в нашей квартире кто-то появляется, потому что все его инструменты перепутаны. Сначала нас с дочерью ругал, что перекладываем при уборке, а когда поклялись в невиновности, стал фантазировать…

Они переглянулись, Филькин кивнул головой и жестом фокусника сдернул со стола газету. Под ней лежала золотая табакерка-медальон. На одной стороне — бриллиантовый вензель из двух переплетенных букв Е и Г.

У нее дрогнула рука, когда она прикоснулась к этому предмету, точно боясь его исчезновения. Потом она осторожно перевернула табакерку. На другой стороне был вставлен огромный изумруд — камея с профилем императрицы, — заключенный в оправу из драгоценных камней. Над ним, по золоту, маленькая корона, усыпанная рубинами. Следователь прокуратуры и Филькин с любопытством наблюдали за действиями Марины Владимировны.

Солнце заиграло на камнях. Брызнули радужные лучи.

— Вам знакома эта вещь?

Она кивнула.

— Но я впервые такое чудо искусства в руках держу… Об этом медальоне упоминалось в некоторых мемуарах, а память у меня на всякие диковинки фотографическая…

Она прикрыла глаза и заговорила.

— Когда Потемкин взял Очаков, солдаты подарили ему огромный изумруд, величиной с куриное яйцо. Из трофеев. Редчайшего зеленого цвета без вкрапления. Он послал эту редкость царице. Она ответила по-императорски. После бескровного занятия русскими войсками Аккермана прислала князю Таврическому письмо и эту табакерку-медальон работы Адора, только оправа, камея и корона — работы Позье… Под медальоном еще висели на ушках два бриллианта и рубин величиной с голубиное яйцо в золотом кружеве. А где они, кстати, зачем их сняли?

Марина Владимировна повернулась к Филькину.

— Значит, вы нашли ее в столе Стрепетова? А внутри?

— По нашим данным, там бумаги хранились, но мы их не обнаружили.

— Там была церковная запись о браке Потемкина с Екатериной?

— Предположить можно что угодно…

— Императрица посылала офицера с секретным поручением опечатать его документы, когда Потемкин заболел. Надеялась уничтожить следы прошлого.

— Может быть. Мы консультировались с историками. А сейчас у вас произойдет любопытная встреча. Даже побеседовать можете…

Следователь Максимов нажал кнопку в столе, дверь отворилась, в кабинет ввели Ланщикова. Он осунулся, нос заострился, даже разноцветные глаза поблекли.

— День добрый, Марина Владимировна.

— Табакерка-медальон найдены при обыске у вашего бывшего ученика Ланщикова. Подвески и бумаги отдать отказался. — Голос следователя прозвучал без всякого выражения.

— Не может быть!

— Ланщиков утверждает, что ему подкинули этот предмет несовершеннолетние Парамонов и Серегин.

Она вскочила, сделала к нему шаг, он опустил голову.

— А мальчики признались, что он велел им украсть стол Стрепетова из магазина. Интересно послушать его версию в вашем присутствии.

Марина Владимировна отошла к окну, отвернулась. Ей казалось, что на ее плечи давит груз, поэтому так резко заболела голова. Способный, неглупый, благополучный человек! Любитель истории, книг.

— Вы продолжаете настаивать на своих показаниях, Ланщиков?

Она оперлась на подоконник.

— Как ты мог пойти на это?

Марина Владимировна стала смотреть в окно. По улице шел мальчик, сонный, зевающий, выгуливая черную голую собачонку в жилете, застегнутом на спине. Она была крошечная, на ножках-спичках, крысиный хвостик подметал тротуар, но с какой любовью ее круглые выпуклые глаза поглядывали на хозяина, и уши вставали домиком…

— Все на свете — дело случая, Марина Владимировна, — Ланщиков был задумчив, даже лиричен. Он точно сидел в ее комнате, обсуждая своеобразие характера князя Потемкина. — Не сдай Олег стол в антикварный, не попади тут же в больницу — я бы и не подумал соприкасаться с уголовным кодексом. Преступник не я, а слепой случай…

— До чего оказался тонок твой слой порядочности, оступиться при первом же случае…

— Понимаете, цена за этот раритет была мне недоступна, я нахожусь ныне на дне финансовой пропасти по причине конфликта с дрожайшей родительницей. Мы судимся из-за наследства отца, маман решила выскочить замуж…

— Какое это имеет отношение к делу?

— Самое прямое. Об этом столе я мечтал еще в школе.

— На что ты надеялся, организуя кражу?

— Получалось, что Олегу не выкарабкаться… Стол могли купить, а гоняться потом за ним, как Остап Бендер, было бы смешно.

— Тебе так необходим был этот клад?

— Зарплата архивариуса знаете какая — курам и то грустно. Жениться на дочке директора магазина? Бр-р! У меня уже был печальный опыт в ранней юности, вам известный. А тут никто бы не пострадал. Унесли стол, потом подбросили анонимку с его адресом — шутка. Я бы покопался в нем аккуратно…

— Когда ты узнал, что стол принадлежал Потемкину?

— Сразу после того дня рождения. Олег сам разболтал. Смеялся, что в столе, по легенде, хранятся сокровища, только нельзя найти. Мол, в детстве все шурупы крутил, завитки резьбы…

— И ты поверил в легенду?

— Поверил и посвятил себя истории, как с юрфака поперли. Но как добраться до клада? Не в квартиру же Стрепетова залезать школьному товарищу? Его маман оттуда не выходила. В общем, я — человек действий. Просчитал все варианты и прибегнул, кажется, к самому безболезненному. Только одну глупость совершил — дал вам рукопись…

— А я при чем?

— Разве не вы доложили о ней милиции?

— Зачем же всех мерить по себе? Следователь сам разгадал твой ребус… Но где же подвески к медальону и бумаги, которые в нем хранились?

— Увы! — Ланщиков театрально развел руками.

Его разноцветные глаза смотрели проникновенно, искренне, ясно, как всегда, когда он врал на уроках.

— Значит, никакие угрызения совести тебя не мучают?

— Хныканьем делу не поможешь! Стол цел, я нашел клад. Просто не успел передать его государству, но я собирался это совершить…

Он дурачился, считая, что ему уже нечего терять, губы кривила жалкая болезненная усмешка.

— Мне надо было пробиваться в жизни. Честолюбие — дрожжи цивилизации. Благодетели человечества были всегда честолюбивы. Образ действий подсказывает судьба. Всякий по-своему штурмует мир…

Ланщиков покрутился на стуле и обратился к следователю.

— Простите, вы мне устроили такое потрясение. Марина Владимировна так много для меня значила…

— Что вы искали в ее квартире? — послышался ироничный голос Филькина.

Ланщиков вспыхнул так, что уши стали розовее румяных щек.

— Мне была нужна моя рукопись, срочно…

— Поэтому вы купили отмычку у одного парня возле пивного ларька?

Слова Филькина лишили Ланщикова дара речи.

Следователь протянул ему сигареты, зажигалку и стал разглядывать его с тем любопытством, с каким мальчишка рассматривает инфузорию под микроскопом. Ланщиков больше не рисовался, не позировал. Он явно чувствовал себя высеченным.

Марина Владимировна вспомнила, как много лет назад похвалила его первое сочинение на свободную тему: «Самый счастливый день в моей жизни». За юмор, лаконизм, непринужденность. Он обрадовался, хотя раньше ее не любил, пытался третировать, всячески показывая, что его университетские репетиторы не чета школьным учителям. А тут стал фамильярничать, многозначительно посмеиваться, когда она говорила о других сочинениях, точно они — давние единомышленники.

Его не любили, но всегда окружали одноклассники, позже однокурсники. Он умел нащупывать нужных людей. Анекдотами, пением, добыванием редких лекарств, билетов в театры и книг. Его отец имел броню в театральных кассах и получал книги по списку. При этом «простодушный отзывчивый человек» никогда не брал лишней копейки, оставаясь для многих бескорыстным, щедрым, скромным другом.

— Представляю, как переживает твоя мама…

— Маман? — Интонация Ланщикова была странная, он точно на язык пробовал это слово. — Нет, она, бедненькая, не замарается. Хорошо владеет нужной для нашего времени лексикой. Вот у Олега мать — порода!

— Что вы имеете в виду, Ланщиков? — спросил Филькин заинтересованно.

— Училась со мной в группе Голицына. Портрет — Маня с трудоднями. Но из рода князей. Так она рассказывала, как дед возил ее в Загорск, на могилу Лопухиной, их родственницы, жены Петра I.

В голосе Ланщикова звучала настоящая зависть.

— А кто тебе мешал поехать?

— К кому? В настоящей семье помнят о предках за двести лет, они историю уважают, прошлое из них составлено. Кто храбрым был, кто струсил, кто с каким царем был по корешам, с кем роднились, судились, стыдились… А кого мне уважать, кроме себя? У родителей альбомов с фотографиями не было. Нет, себя они увековечивали, полшкафа слайдов с их личностями, но мне-то зачем? И наяву надоели… О таких, как я, наверное, сказано: «Голый человек на голой земле…»


Много лет назад у нее оказалось трехчасовое «окно» между уроками, и она пошла в кино. Ланщиков заметил ее в фойе и без всякого смущения подошел, как обычно, покачивая на ходу руками и ногами, точно пританцовывал под неслышную музыку. Он прогуливал уроки, но понимал, что она на него жаловаться не будет, ябедничать неэтично…

— Удивительно, — сказала она ему так, точно они продолжали разговор, начатый утром на уроке, посвященном Чехову. — Почему юноша из интеллигентной семьи не читает классиков?

— Ха, интеллигентной! Если вы насчет высшего образования моих предков, то не смешите… Отец как был мужиком, таким и остался. Чуть что, начинает вспоминать, что дед был конокрадом. Конечно, диплом отец высидел, а толку?!

— Вы не уважаете своих родителей?

— Обожаю. Они — типичный пример смычки города и деревни. Мать отца всю жизнь презирает, ни разу к его родичам в деревню не ездила. У нее с детства аллергия на рогатый скот, говорит, а у самой папаша был статистиком, но фанаберии! Типичные плебеи.

От постоянных усмешек на щеках возле рта у него образовались две глубокие морщины, и они это своеобразное лицо делали злым, высокомерным.


— Способный человек и на такое пошел! — вздохнула она.

— Эх, Марина Владимировна, историю у нас изучают по принципу айсберга. Я в восемнадцатый век только заглянул — фантасмагория! Возьмите Потемкина. Чего достиг! Человек должен всего хотеть, чтоб считаться человеком… Были бы деньги! Без них руки связаны у всех.

Он уже очнулся от растерянности, ведя себя в этом кабинете так, точно стоял за кафедрой в зале и читал лекцию первокурсникам.

— И потом, милейшая Марина Владимировна, я — за духовную родовитость. По этой родовитости узнают друг друга все политики, люди искусства, науки, преодолевая пространство и время…

— У Олега были друзья без всякой родовитости.

В кабинете следователя стало сумрачно.

— Вашему Олегу проще. Какие предки! Сам Потемкин! Мне бы такого в генетику… А Олегу предки до лампочки, представляете? Я ездил в Белую Церковь, в Тобольск. Загнал японскую оптику и слетал в прошлом году, весь отпуск ухлопал, искал следы его прапрадеда. А сколько я узнал в архивах о Браницком, коронном гетмане…

Нет, сейчас было не позерство, не рисовка. В голосе Ланщикова звучала страсть исследователя, ученого, первооткрывателя…

— Вы и не подозреваете, что если бы не Браницкий и не Барская конфедерация…

— Меня гетман Браницкий не очень волнует…

Он не уловил ее иронии.

— Мне бы таких предков!

— Зачем? — спросила она. — Отдай себе отчет — зачем? Больше бы уважал родителей?

Лицо Ланщикова посерело, точно его присыпали пылью, губы обесцветились. Он докурил сигарету, повернулся к ней и с силой, хоть и на полушепоте, сказал:

— Я ни о чем не жалею, я уже больше испытал, чем Олег за всю жизнь.

— Ну а Серегина зачем ты привлек? Назло Олегу?

— Подумаешь, пошутил с парнем, вольно ему было всерьез принимать.

— А Варя? Твоей вины нет в ее судьбе? Не боишься, что начнет сниться по ночам, молодой, жизнерадостной, доброй, когда ты превратишься в старика?

— Я здесь ни при чем.

— А кто?

— Какая вам разница? Барс ее зря ко мне ревновал! Подумаешь, пару раз уступил ей свою хату. А в школе была — фу-ты, ну-ты, не тронь меня! К самой неприступной можно ключики подобрать. Главное — результат. В деле, в любви, в карьере. Пример — Григорий Потемкин. — Ланщиков улыбнулся мечтательно, ирония вдруг растаяла, он явно заговорил о сокровенном. — Никто никогда не задумывался, что в русской истории было одно роковое имя — Григорий Отрепьев, Григорий Потемкин, Григорий Распутин.

— И Григорий Ланщиков? — ядовито сказал Филькин, прищурив глаза.

Ланщиков побелел, при всей его браваде напряжение беседы начало сказываться на нем.

— Честолюбив ты, братец, отчаянно, — устало сказал следователь Максимов, точно мудрый учитель бестолковому ученику, — а воли настоящей маловато, мужского характера. Все с наскока хотел, сиюминутно получить.

Потом он поднялся, протянул руку Марине Владимировне.

— Надеюсь, что это наша последняя встреча здесь, хотя если вы меня пригласите в свою школу — приду с удовольствием. Занятно посмотреть на современную молодежь…

— А как же Олег? Кто на него напал?

— Не я, многоуважаемая Марина Владимировна, — ответил Ланщиков. — Так что любопытство ваше остается неудовлетворенным. Сочувствую. Даже ради вас не возьму лишнего греха на душу…

Он нервно хихикал, пока она шла к двери, и его голос сопровождал ее, когда Марина Владимировна побрела домой, поглядывая на воду в Москве-реке.

Река колыхалась в бетонном корыте, ветер гнал скомканные стаканчики из-под мороженого, окурки. Проехала поливочная машина. Она начала соревнование с медленно заигравшим по земле дождем, спеша до него хорошо намочить мостовую и тротуары.


Вечером я разговаривала с Вероникой Станиславовной. Она сказала, что традиции есть гордость рода, надо было им следовать, не рассуждая. Их ветвь была очень бедная. Ссыльный женился в Сибири на дочери попа, родство считалось предосудительным, его поддерживала только сестра. Она помогла дать образование их сыну, добилась, что того приняли в гвардию. Ходили слухи, что у этой ветви рода Браницких хранятся какие-то сокровища, их неоднократно грабили, но они сами ни о чем не догадывались.

— И Олег?

— Он не уважал наше родзенство, считал, что наступило звыроднение.

— Он не интересовался историей предков?

— Ниц. То есть тож кара Матки Боски.

— И никогда никто из Браницких не задумывался, почему князь Потемкин завещал свой стол старшему в семье?

— Не вем, мы з бедных Браницких. До кревных шляхетних родичам не пхались. Меня до Варшавы нигде не возили…

— Как Олег?

Ее голова затряслась. Эта дрожь особенно усилилась в последние дни.

— Не вем.

И беспомощно развела руками.

Я знала, что в реанимацию госпиталя МВД, где лежал Стрепетов, ее не пускали, поэтому она не отходила от телефона, спала не раздеваясь.


Месяцев через шесть после начала его работы участковым инспектором милиции я спросила Олега:

— Тебе не противно иметь дело с преступниками, аморальными личностями, с человеческой грязью?

Он засмеялся, выпятив нижнюю губу.

— Я за день столько людей вижу, в стольких судьбах участвую, что живу взахлеб, тут не до брезгливости. А потом грязь бывает иногда и целебная, вы не думаете?

— Не понимаю.

— Иногда такие светлые личности вырастают в гнусных условиях, что узнаешь их ближе и кажется, что получил подарок от жизни. Возьмите Парамонова-младшего. Добрее, наивнее, чище я не знаю человека. Но из него можно вылепить что угодно. Смотря в какие руки попадет, потому что привязывается он к авторитету без остатка…

Может быть, из-за этой давней беседы со Стрепетовым и последнего разговора с Марусей я и решила зайти к Парамонову-младшему.


Я долго звонила, а попав в квартиру, была ошарашена нищетой и грязью. Входную дверь недавно выбивали. Она держалась на задвижке изнутри. Стекло в кухонной двери было разбито. Обои висели клочьями, паркет в пятнах, о мебель гасили окурки, тахта стояла на трех ножках, а вместо четвертой была поставлена бутылка. И только в центре на стене в большой проходной комнате приковывал взгляд коричневый дагерротип в прекрасной золоченой раме: молодая красивая девушка в огромной шляпе, завязанной бантом под подбородком, кокетливо посматривала на разгром квартиры. Открытые плечи, на них пушисто лежало что-то похожее на боа. Пальцы одной руки красавицы теребили краешек меха, а вторая протягивала кому-то большую розу. Лицо сияло молодостью, надеждой, улыбалось будущему.

Маленькая старушка, много ниже меня, шлепая тапочками и запавшими губами, спросила:

— Что вам угодно?

Я узнала старушку, которая когда-то воевала с Марусей Серегиной в «Кулинарии», выбирая «котлетки попышнее». Значит, это и есть бабушка Парамонова? А где же остальное население квартиры?

— Я учительница из школы вашего младшего внука… — сказала я.

Она заулыбалась, потом подошла к треснувшей вазе, нырнула туда рукой, вытащила челюсти, ловко забросила их в рот, пожевала губами и вполне светски наклонила голову.

— Очень приятно.

— А где родители вашего внука?

Старушка помрачнела.

— В данный момент вся его семья — прабабушка. К счастью.

Кажется, она соскучилась по человеческому голосу… Старушка села. Она выглядела очень опрятно в своем стареньком халатике с кружевным белым воротничком, заштопанным, но заколотым старинной брошью. Правда, гранатов в броши осталось так же мало, как зубов у прабабушки Парамонова, но работа была прекрасная. Такие броши я видела на старинных фотографиях, когда дамы стоят в блузках с высокими воротниками и буфами на рукавах, пышные черные юбки, прически валиком…

— У Степы нет семьи…

Она смотрела на меня испытующе твердо, хотя глаза выцвели от возраста.

— И если бы вам удалось ему помочь — это было бы очень благородно… Степой занимался наш участковый инспектор, такой прекрасный человек!

Белые ее волосы были редкими, сквозь них просвечивала розоватая кожа, но заколола она их ломаным черепаховым гребнем, какой и сегодня на сцене носит Кармен.

— Вы не спешите, вы можете мне пожертовать минуту, две?

Я кивнула.

— Удивительный портрет! — сказала я, невольно глядя на фотографию, и она заулыбалась с некоторой долей кокетства. — Ваша матушка?

— Представьте себе — это я! Да-да, мне ведь девяносто один год… Батюшка велел, когда я кончила гимназию, чтобы меня сфотографировали на память… Он считал, что я никогда не буду свежее и счастливее…

Она вздохнула.

— Вскоре я вышла замуж за офицера. Он погиб в 1915 году, потом мне было трудно устроиться при новой власти, хотя мой батюшка был только директором почты, скромным надворным советником. Это даже меньше, чем сегодня директор бани… Простите, — старушка вскочила, — я не предложила чаю…

Я запротестовала, но она засуетилась, в кухоньке что-то гремело, падало…

Где же спит Степа Парамонов? Диван, на котором я сидела, пел и плакал подо мной при каждом движении. Круглый стол в центре комнаты, два ломаных стула, древний буфет, изрезанный ножиком…

Ни книг, ни тетрадей…

Старушка внесла пластмассовый поднос с чашкой чая. Чашка была старинная, с отбитой ручкой в форме куриного яйца на красноватой ноге…

— Не откажите в любезности откушать…

Я сделала глоток. Чай был заварен крепко, старушка в этом толк понимала…

— А где Степа занимается? — спросила я после вежливой паузы.

— Подождите, иначе я потеряю нить, все-таки я уже даже не третьей молодости…

Она еще могла шутить, героическое создание, жившее бок о бок со старшим Парамоновым.

— Когда началась война, я работала в поликлинике регистраторшей, я не хотела уезжать из Москвы. Зачем перевозить с места на место старые кости?! Дочка же поехала в эвакуацию. И поезд разбомбили. Погибла и она и дети, как мне сообщили. Ну, я написала зятю на фронт, он погоревал, он был хороший человек, но что вы хотите от мужчины?! Он женился и ушел из моей жизни. Такие старухи никому не нужны, не интересны, правда?!

Она улыбнулась.

— А я не верила, я все писала, все искала или дочку, или ее детей. Почти тридцать лет. Я продолжала работать в поликлинике до восьмидесяти, меня ценили, я была полезна. Меня ничто не отвлекало. Я только туризмом увлекалась. Ходила с рюкзаком по разным маршрутам, выносливости у нашего поколения хватало, да и походы укрепляли здоровье.

Подвижность и сохранность ее была удивительной, она почти не присаживалась.

— И вдруг радость — разыскали мою внучку, где-то в Твери… Она попала в детдом после бомбежки, фамилию свою не помнила, ей всего два года было. Ну, я ожила, стала переписываться, начала к разному начальству ходить, я — отличник здравоохранения.

Старушка гордо выпрямилась. До чего она была чистенькая, стерильная, кожа просто блестела.

— И мне позволили ее с семьей прописать в Москве, в порядке исключения, как моих опекунов…

Ее бесцветные глазки выразили такую горечь, что у меня защемило в душе.

— Приехала она и два сына, старшему — двенадцать, младшему — три. И о ужас! Она пила. Представляете, праправнучка надворного советника?!

Меня поразила трагедия этой, видимо, достаточно настрадавшейся женщины.

— Что я ни делала! Ее начали лечить… В семьдесят втором вшили ампулу… через три месяца инфаркт. Сердце оказалось подорвано. Представляете? А я живу, и у меня на руках — двое юношей. А как ими управлять? Степочка хоть слушается, а старший — совершенно дикий. Он кончил пять классов, я так и не выяснила, кто был его отец, хотя внучка моя, кажется, выходила замуж…

Тон ее был такой, точно она со мной советовалась.

— Он тоже пил, еще при матери научился, и Степочку стал подбивать. И тут я, как тигра, заслонила ребенка своей грудью…

Я представила старушку в образе «тигры»… Да, Стрепетов не зря посещал эту квартиру…

— Я пошла к участковому инспектору и сказала: «Надо думать о ребенке…»

Она собиралась рассказывать долго и обстоятельно, но у меня начинались уроки в школе. Пришлось ее перебить.

— Ваш старший правнук очень враждовал со Стрепетовым?

Старушка лукаво улыбнулась, что-то девчоночье промелькнуло среди ее морщин, глаза на секунду ожили…

— Еще бы! Я написала на правнука заявление, уверяю вас, — вполне грамотное, я столько от него испытала, сами видите…

Она широким жестом показала на разрушенную квартиру.

— Тут собирались алкоголики со всего района. Правда, без дам. Моего правнука эта сторона жизни не волновала. Стрепетов отнесся очень чутко к моему заявлению. Ну и правнука отправили лечиться…

— Давно?

— Да уж дней девять мы мирно живем со Степочкой…

Значит, Олег снова определил Парамонова в лечебно-трудовой профилакторий…

Я встала, написала старушке свой домашний телефон, поглядела на портрет и вдруг услышала:

— Пардон, кому я могу передать эту шапочку?

И она достала из буфета прекрасную голубую норковую шапочку. Увидев мое изумление, добавила:

— Боюсь быть некорректной, но ее принес Степочка в тот вечер, когда напали на нашего участкового. Он сунул ее под диван, сказал — нашел, а мне стало жалко портить хорошую вещь, я положила ее в шкаф, все собиралась отнести в милицию, но я зимой мало выхожу, ноги не очень держат меня на улице…

Ее выцветшие глаза смотрели тревожно, она боялась за правнука, но не привыкла лгать и лицемерить…

— Вам надо отнести ее самой, я не имею права, как мне кажется, брать и передавать ее в милицию, чужая вещь…

— Мне трудно стало выходить на улицу, — повторила старушка.

— Я напишу вам телефон одного молодого человека, вы позвоните, все объясните, и дальше они сами вас разыщут…

Она старательно повторяла цифры, пока я записывала, точно учила наизусть, а потом покачала головой…

— Моя жизнь теперь не пуста… — ответила она на мои невысказанные мысли, — я не умру, пока не увижу Степочку пристроенным…

— Вам бы вставить замок…

— У нас нечего брать, только мой портрет, но такие женщины сейчас, кажется, не модны?! Кстати, ваш супруг — врач, вы упомянули, не так ли? Он не может устроить меня на операцию? У меня, видите ли, катаракта на одном глазу. Может появиться и на другом, я стану совершенно беспомощной, а меня не хотят оперировать, ссылаются на преклонный возраст. Но моя матушка умерла, когда ей было сто шесть лет, она даже коллективизацию застала, а родилась за год до восстания декабристов, представляете?

Я пообещала поговорить с мужем, и она гордо добавила:

— Вы передайте ему, что я — человек известный. Я веду библиотеку ДЭЗа на общественных началах, и меня со всеми праздниками поздравляют девочки из собеса. Даже гостинцы приносят. Они все время говорят, что я повышаю им процент долголетия по району, и просят дотянуть до ста лет…

Она лихо тряхнула головой.

— И я доживу обязательно, старые туристы — они выносливей мамонтов, вы со мной согласны?!

Интересно, чья это шапочка и как оказалась у Парамонова-младшего?!


Накануне экзаменов на аттестат зрелости Серегина отпустили. На литературу он пришел совершенно спокойный, принес мне гвоздики, а когда тянул билет, держался невозмутимо.

Серегин вытащил билет с вопросом: «Литература Великой Отечественной войны». К месту стал пересказывать рассказ Богомолова «Иван». Его прекрасно поставленный голос рокотал проникновенно, умело, с паузами. Комиссия его прервала, он немножко поломался, в самую меру, изображая страстное желание еще отвечать, потом удалился с гусарским видом, а инспектор района сказала:

— Прекрасный мальчик, начитанный, воспитанный…

— Удивил! — попалась даже умница Зоя Ивановна. — Оказывается, он все-таки способен хоть что-то прочитать…

Наш директор была великим оптимистом. Их осталось так немного — женщин-летчиц, воевавших на ночных бомбардировщиках. И она с тех пор считала подарком судьбы каждый день, отпущенный ей.


Серегин встретил меня возле подъезда моего дома. Вид был смущенный, неуверенный. В руке — клетка с сине-зеленой птицей.

— Спасибо вам!

— Мать прислала?

— Сам… — Он переступил с ноги на ногу. Я не могла на него смотреть. Столько сил вложил в него Олег! Он почувствовал, интуиция у него была не хуже, чем у Маруси… И что-то его задело, хотя я бы никогда не подумала, что Мишу может тронуть мое отношение. — Ну вот матерью поклянусь или футболом. — Он безжалостно дергал себя за усики… — На пушку купился. Ланщиков сказал, что кража стола будет Олегу полезна, что им недовольны в милиции, слишком добренький, а тут быстро ее раскроет, на своем участке…

Птица в клетке Серегина прыгала с лапки на лапку, крутила черной головой и выразительно разевала рот. Одно крыло ее было сломано и висело криво, как оборванная шторка.

— Что это за птица?

Серегин расплылся в детской улыбке.

— Иволга. Проводник привез один, нашел подраненную.

— И что ты с ней собираешься делать?

— Лечить. Вот иду в ветлечебницу… А может — ваш муж ей крыло починит? Там перелом, и боюсь — давний.

Я никогда не видела лицо Серегина таким детским и человечным одновременно, он всерьез переживал за свою питомицу.

— Я давно мамку просил о собаке, но она боялась грязи, шерсти на коврах. А птица чистая, правда? И поет, говорят… Хоть что-то живое будет в доме, среди этих ковров…

Он просунул палец в клетку. Иволга его клюнула и брезгливо почистила нос о перья: ничего съедобного… Он вытащил из кармана баночку с завинчивающейся крышкой. Там что-то шевелилось.

— Все утро копал, чуть на экзамен не опоздал. Ну и горазда она лопать, по двести червяков может заглотать.

Мы помолчали, глядя, как птица жадно и хищно подскакивала к прутьям, куда он вталкивал червяка. Ей было все равно, что клетка накренялась, качалась, что она еле удерживала равновесие. Бусинки глаз поблескивали, клюв зашлепывался с молниеносной скоростью, и Серегин сказал с тоской:

— Наверное, глупо, но так я хотел Олегу Николаевичу сделать полезное…

— А как вам удалось совершить кражу на глазах у всех?

— Подумаешь — делов! Я этот магазин знаю как облупленный. Когда они лялякают — все вынести можно. Вот я и велел Парамонову крутиться поближе, его они не знали. А как одна бабуся поплелась к Виталию Павловичу в подсобку, я вошел. Вижу, через заднюю дверь гарнитур вносят, в зале начали мебель передвигать. Лужина издали командовала, что куда ставить. Ну, мы стали помогать грузчикам, потом взяли стол Стрепетова и вынесли через центральный вход. Не спеша. Потом отнесли стол в сарай, через три двора. Набросили мамкин халат и позвонили этому хмырю.

— Он вам заплатил?

— Да вы что! Все по дружбе, балбесами сработали.

Серегин подумал и добавил:

— А еще я прочел к экзамену «А зори здесь тихие».

Да, искупал он грехи самоотверженно.

— Зайди ко мне на днях, дам книгу «Я, Пеле».

Серегин присвистнул.

— А сегодня можно?

— Пока не сдашь экзамены…

Он вздохнул, первый раз в жизни этот семнадцатилетний человек вздохнул из-за книги.


Ничего нет тяжелее в жизни учительницы литературы экзамена по ее предмету в десятом классе. Ответы обширные, многотемные, комиссия разнообразная. К концу дня у меня бывало ощущение, что голова распухает, и я плохо понимала, что происходит вокруг. В такой день мои домашние меня не трогали. Я проходила к себе с чашкой кофе и несколько часов отмалчивалась, стараясь переключиться на какой-нибудь штопке.

Но в этот вечер мое уединение прервал Филькин.

Он появился смущенный, в куртке и неизменных джинсах.

— Простите, что я в таком виде, но на меня нельзя купить костюм, седьмой рост, таких не бывает, вот и приходится, когда не в форме, ходить в свитерах и джинсах…

Точно я его пригласила на званый вечер, где все присутствующие в смокингах. Я молча продолжала штопку носков Сергея, ни о чем его не спрашивая.

— Я предполагаю, что к вам сегодня должна зайти Лужина…

— Зачем? Она не была у меня сто лет…

— Утром ей в милиции показывали норковую шапку. Она ее не признала, наверное — решила сначала с кем-нибудь посоветоваться. Или сочинить достоверную историю. А время не ждет, проще всего с покаяниями ей зайти к вам…

— И вы рассчитываете, что ее не смутит ваше присутствие?

— Может быть, ей это даже будет выгоднее…

Он оказался ясновидцем, вернее — прекрасным психологом. Через полчаса появилась Лужина. Она подурнела из-за беременности, одета была скромно, во все темное, никаких бриллиантовых украшений на ней не оказалось, только на пальце обручальное кольцо.

Она безучастно кивнула Филькину, а потом начала рассказывать, что вскоре собирается с мужем в Италию, что будет учиться на искусствоведа в университете…

Я ждала, что Филькин ее прервет, начнет задавать вопросы, но он курил, сидя в кресле в углу, и это начало раздражать Лужину.

— Я должна… вернее хочу… кажется, надо сказать правду…

Тон был нерешительный, интонация, как у капризной девочки. Она взялась расставлять тарелки, потряхивая головой, точно еще носила длинные волосы. Ей можно было дать больше тридцати. Неужели возраст старого мужа так гасит молодость женщины?!

Лужина стала спиной, приподняв плечи, точно ожидая удара.

— Боюсь, это из-за меня… с Олегом…

Воздух в комнате начал стремительно сгущаться. Мне его не хватало. Я тщетно пыталась вдохнуть. Ведь Барсов сказал, что Олег кого-то ждал возле моего дома.

— В общем, в тот вечер я шла из магазина в норковой шапочке. С Виталием поругалась, он не провожал…

Лужина тяжело вздохнула, но я почему-то не верила ни словам ее, ни волнению…

— Захотелось забежать к вам, посоветоваться… Ну, насчет замужества…

Она повернулась ко мне и с этого момента не спускала с меня каштановых глаз, обведенных по векам черным ободком…

— Я не заметила, что за мной шел какой-то парень, вошла во двор, в подъезд. И тут он сдернул с меня шапку. Я оглянулась, а он швырнул мне в лицо соль с перцем…

Глаза ее наполнились слезами.

— Я крикнула, зажмурилась, ко мне бросился Олег, я даже не поняла, откуда он взялся, задержал парня…

Она снова начала переставлять тарелки.

— У меня жгло глаза, Олег велел подняться к вам, чтобы промыть, я вошла в лифт, и тут услышала шум, вроде драки… Я замерла. Вдруг что-то случилось?.. Окажусь свидетельницей, вызовы, допросы.

Нестерпимо фальшивыми были ее интонации, манеры, точно у плохой провинциальной актрисы…

— В общем, поднялась в лифте, постояла, не выходя, минут десять, дождалась тишины, спустилась и выскочила, как настеганная.

Так, а как же обожженные солью и перцем глаза? Как она узнала с закрытыми глазами Олега? По голосу? Из движущейся кабины лифта она не могла слышать шум драки…

— Почему ты так долго молчала?

Она улыбнулась, дернув плечом, как делала всегда на уроках, когда не могла правильно ответить.

— Потому что мой муж говорит: «Жена Цезаря должна быть вне подозрений!» Интерес ко мне милиции его насторожил бы. А теперь мы расписаны, и никто не посмеет спросить, откуда у меня, простой продавщицы, такая дорогая шапка!

Я вспомнила разрушенную квартирку, фотографию на стене, шапочку, которую прабабушка Парамонова вынула из буфета.

— Тебе показывали норковую шапочку в милиции?

— Да…

Врала, все врала сознательно и упрямо. Видимо, знала молодого человека, с которым схватился Стрепетов… Олег — прекрасный самбист, он шутя бы справился с обычным пьяным… Но Лисицын, кажется, служил в десантных войсках, был выше, сильнее… И еще этот перстень-печатка, массивный, литой…

— Лисицын… — сказала я, и глаза Лужиной тревожно замигали. — И встретились вы не случайно, договорились с Олегом заранее о встрече, да?

Лужина бледнела так стремительно, что у нее посинели губы.

— Что сказал Олег? — Я старалась не отпускать взглядом ее мигающие глаза.

— Он потребовал: либо явитесь с повинной, либо я передам материалы по службе… Десять секунд для ответа.

— Лисицын ударил Олега сзади, пока ты отвлекала?

Лужина отступила от меня, слабо взмахивая рукой.

— Что вы, что вы! Не он, нет, не он, никогда в жизни… Это Парамонов-старший, идиот проклятый… Олег его на принудлечение посылал, вот и озлобился…

У меня отнялись ноги… Я села.

— Парамонов тоже был в моем подъезде? Вы договорились заранее?

Лужина неожиданно успокоилась.

— Вы что-то путаете, Марина Владимировна. Я и Лисицын встретились с Олегом днем, во время обеда. Мы втроем пошли в кафе «Маринка»… Ну а когда он мне пригрозил, я сразу сказала, что выхожу из игры. Очень нужен мне этот магазин и махинации вашего Виталия Павловича.

Она достала пудреницу и старательно, неторопливо начала обмахивать лицо пуховкой.

— Лисицын считал, что Олег сует нос не в свое дело, он же не ОБХСС, да и криминала в моих действиях не было, меня адвокат заверил… только служебное злоупотребление.

— Заведомо заниженная цена дорогой вещи и продажа ее «своим» клиентам — это не криминал? — не выдержала я.

— Все могут ошибаться.

— А доплата за дешевую вещь в твой карман?

— Докажите. Никто ведь не подтвердит, — Лужина даже заулыбалась. — И потом — кто будет жалеть коллекционеров? Государство не ограблено… Они как пауки в банке. Насмотрелась. От жадности, зависти готовы друг друга сожрать. А мы при чем? Если же мне и делали подарки, то как женщине. Неужели я не могла пользоваться успехом?! Может быть, мой образ жизни раньше был аморален, но это не криминал.

— Почему же Стрепетов вмешался? — спросила я.

— Блажной. Это его совершенно не касалось!

— Когда вы натравили Парамонова-старшего на Стрепетова?

— Да кто его натравливал?! Вечером пристал ко мне, чтоб дала пятерку, вечно канючил на опохмелку, я и послала его… Он взбесился, я забежала в ваш подъезд, он — за мной, схватил шапку…

Она опустила глаза.

— Ну, я закричала, а тут Олег вмешался…

— Олег не мог справиться с Парамоновым?

Я не верила ей, Олег с его реакцией футболиста?!

— Он споткнулся, там лежали старые батареи, упал и затылком об железо.

— И ты сбежала вместо того, чтоб оказать ему помощь?

Она вызывающе вскинула голову.

— Я его не звала, не просила вмешиваться! А мой муж против всяких дел с милицией, он — выездной.

— А кто довел Варю до самоубийства?

— При чем тут я? Вот уж никаких отношений не имела с ней… Варька сама деньги брала на своей «скорой» за устройство в больницу…

— Откуда ты знаешь?

— Ее шеф втянул, он собирал резную мебель черного дерева, голландскую, итальянскую, а цены на подлинники бешеные. Вот он и убедил ее, что хирургу с такой квалификацией недоплачивают… Слава богу, его арестовали, вскрыли такие делишки…

— Варя вас познакомила?

— Да, и как потом ревновала! — Тень былого злорадства скользнула по ее лицу.

— А почему Лисицын так перепугался, услыхав, что Варя в милицию собирается с повинной?

— А, истерик! Подумаешь, доставал ее шефу западные пластинки и книги! У него клиентура — ого-го-го! Великий парикмахер!

— Но деятельностью Лисицына интересовался и Стрепетов?!

— У Стрепетова и спрашивайте! Лисицын чист. За пустяки делал одолжения. Не подкопаться ни с какого бока. А в случае чего — за него такие дамы вступятся… И Варьку ему не клейте, не надо, сама, дуреха, виновата, не надо было с головкой влюбляться…

Она вспоминала Ветрову так, точно с момента ее самоубийства прошло много лет. Без боли.

— У Варьки оказались просто слабые нервы. Ланщиков всегда говорил, что такие не переносят узды…

— А откуда ты знала Парамонова?

— Здрасте, он грузчиком у нас подрабатывал. Серегина ковры любила, я звонила ей… когда поступали. Интересные, ценные. Это должностное упущение, не уголовное, мне адвокат объяснил…

— При чем тут Серегина?

— Она Парамонова отпускала, когда я просила, чтоб помог некоторым клиентам перевозить мебель, у нас есть машина закрепленная, но без грузчиков. И еще Маруся хотела, чтоб ее сын у меня бывал.

Вот уж чего никогда бы не подумала… Серегина так тряслась над красавчиком сыном…

— Хотела, чтоб манерам научился, чтоб видел приличное общество, к ней же забегали только ханурики…

Приличное общество! Компания Лужиной?!

— Она боялась, что его окрутят уличные девицы, и привлекла меня на помощь… для профилактики…

Лужина говорила очень убежденно.

— Сейчас не модны браки самотеком. Нужно оставаться в «своей сфере». А Гусар мог бы привести мамочке дочь какого-то физика, кому это интересно?!

Она вздохнула и, усмехнувшись, проговорила:

— Поймите, при зарплате в сто двадцать рублей на моем месте трудно оставаться безупречной, я — живой человек, и у меня тоже есть потребности… Жизнь есть жизнь, и она не совсем такая, как нас учили в школе… — Лужина осеклась. Филькин поднялся.

— Знаете, Лужина, мне приятно, что у вас больше нет тайн за душой. Стоило ли юлить на допросах? — сказал он.

Лужина попробовала улыбнуться.

— Кстати, а почему Лисицын сохранил записки Вари? — поинтересовался Филькин.

— Лисицын разводился со второй женой, она сказала, что порвала его бумаги, она была такая скандалистка, истеричка, что он поверил и не проверил…

Мне почудилось злорадство в ее голосе.

— Странно, что Лисицын так испугался, когда Варя сказала, что пойдет в милицию. По вашим словам, он ни в чем не был замешан? Однако к Марине Владимировне он прибегал…

Лужина молчала, лихорадочно перебирая пристойные варианты вранья.

— Он оформляется на загранрейсы, парикмахером туристских пароходов.

— Любопытно! — оживился Филькин. — Этого он на допросах не вспоминал.

Лужина явно испугалась, что проболталась о чем-то важном, успокоенная небрежным тоном Филькина.

— Что же коллекционировал Лисицын?

Лужина покусала губу и стала перечислять:

— Шпалеры ручной работы, мебель черного дерева, резную, с флорентийской мозаикой…

— Да, коллекционер с воображением! — В голосе Филькина прозвучала ирония. — Завтра придете в прокуратуру, надо запротоколировать ваши показания.

Уходила Лужина, ступая тяжело, точно встала после болезни. Я подождала и спросила:

— Ее привлекут к ответственности?

Филькин задумчиво покачал головой и сказал:

— Ну и ученичков вы воспитали.

Я вспыхнула.

— В этом классе было тридцать семь человек. На такое количество трое, нет, четверо оступившихся. Много? И потом, в каждом человеке есть что-то хорошее. И мы, учителя, можем только предполагать, какими наши ученики станут в будущем…

Филькин хотел возразить, но тут зазвонил телефон. Ликующий голос Вероники Станиславовны. Она говорила сбивчиво, путая польские и русские слова, но я уловила главное: Олег пришел в себя.

В комнату всунулась страшно возбужденная Анюта:

— Мам, там мальчик принес птицу…

Я вышла в переднюю и увидела мрачного Серегина. В руке он держал клетку с иволгой.

— Мамка не позволяет держать ее в доме. Возьмите, а?

— Мам, ой, мама, ну, пожалуйста!

— А где я возьму червяков?

— Что мы, всей семьей не накопаем?

— Она и мух ест, и изюм…

Я представила, как придется мне копать червяков, и вздохнула. Анюта так громко и возбужденно говорила, что в переднюю вышел Филькин. Серегин немедленно сделал попытку ретироваться, но не успел. Оперативный уполномоченный взял у него из рук клетку, посмотрел на иволгу и сказал неопределенно:

— Птиц ты жалеешь, а людей?

Серегин покраснел, потупился и неожиданно метнулся к выходу, точно за ним гнались.


Загрузка...