И в сентябре 2001 года в Нью-Йорке[16].

Багдад весной.

Нормандия летом.

Нью-Йорк осенью.

Сталинград зимой.

Я знаю все четыре времени года всех битв в мире.

Иногда у меня складывается впечатление, что я сам принимал в них участие, что сам макал во всей той крови пальцы. Может ты и скажешь: "Чушь, такое невозможно" Но человечество – это всего лишь один огромный воин. Быть может, ты тоже там был.

Чушь? Ты говоришь, что это чушь?

Так я тебя спрашиваю: "Ты бывал уже когда-нибудь у нас здесь, в лесу"?

Ты видел те деревья, как они вылезают из земли, снова и снова?

Видел те тысячелетние, страшные дубы?

Пробовал под ними заснуть?

Не получается, так?

А видел в нашем лесу самое красивое дерево?

Тот старый вяз?

Единственный вяз во всей округе, стоит аккурат посреди нашего леса, словно какие-то врата в иной мир.

И говорю тебе – это не случайность.

Ты знаешь, что вяз – это дерево смерти?

Знаешь, что птицы строят гнезда на любых деревьях, но никогда на вязах? Что птицы облетают вязы стороной?

А знаешь, что под корой вяза никогда не найти древоточца?

А знаешь, если сделаешь крепкий отвар из листьев вяза, то улетишь в космос?

А знаешь, что когда воины германцев находили в лесу вяз, то всегда складывали под ним жертву?

А знаешь, что когда в Тевтобургском Лесу германцы вырезали римлян, то под своим священным вязом они сложили жертву из всех их женщин и детей?

А знаешь, что они без всякого вырубали и сжигали все деревья, но вот вязы оставляли в покое?

Врата в мир иной.

Вот как они их называли.

Помнишь те страшные сны о войне, которые мне рассказывал?

А помнишь, как потом у тебя все в голове кружило?

Все это ты найдешь и почувствуешь под тем вязом.

А видел ты те огромные камни, сложенные под вязом в круг, на которых садились древние воины? А заметил, что двух из них не хватает? Только это уже другая история.

Ты лучше вот что скажи: видел болото в средине?

Видел те тучи комаров, которые в нем ежедневно рождаются и умирают, и кусают, и умирают, и снова родятся?

Видел их?

А зверей в лесу видел?

Тех лис и кабанов?

Волков видел?

И что на это скажешь, а?

Все это одна большая история.

Моя история. Твоя история. Наша история.

Ты парень чувствительный. Вижу. И это хорошо. Это в тебе от меня. А у меня это – от моего старика. У него же это – от его старика. Старик был чувствительный и сентиментальный. И я чувствительный, но не чрезмерно. Как только мужик делается излишне чувствительным, то ни всеобщая история, ни какая-либо баба уважать его не станет. Бабы сегодня могут болтать себе, что им только захочется, могут изображать из себя ужасно самостоятельных и крутых, но я же знаю, что, в конце концов, каждая желает, чтобы ее так хорошенько залапать и прижать. Она желает, чтобы ты с ней битву провел. И чтобы выиграл. Как только проиграешь – ты для нее уже не достаточно хороший и сильный, и решительный цельный мужик, а всего лишь мягкий и поддающийся полумужик. И уважать она тебя не станет.

У тебя какая-нибудь девица уже имеется?

Можешь не отвечать.

У мужика должны быть свои тайны.

Хочу лишь сказать тебе, что от того, что сегодня происходит, можешь, самое большее, в дурку попасть, если только начнешь во все верить.

Это касается баб, политики и мира. Верить ты должен только себе. Ты должен доверять только лишь своим инстинктам. Ты должен пахать на самого себя, потому что никто тебе этого на шару не даст.

Ты должен драться.

Мир – это всего лишь перерыв между войнами.

Запомни это!

Иногда он короткий, иногда подлиннее.

Но всегда это только перерыв.

Следовательно – тренируйся.

Паши.

Отжимайся.

Бегай.

Не катайся на лифте, всегда забегай наверх по лестнице.

Перескакивай через ступеньку, и до самой цели на верху.

А когда это тебе уже надоест, сбеги вниз и забеги наверх по-новой.

А потом еще разик.

Не бо, переживешь.

Не катайся городским транспортом, ходи пешком.

Качай пресс.

Боксируй.

Двигайся!

Попросту – тренируйся.

Паши!

Но еще и много читай. Книги – они ведь не для придурков.

А ты у нас парень с понятием. Читай о войнах, о битвах, о великих знаменитых воинах. Читай как я.

Тренируйся и читай, и паши, и читай, и тренируйся, чтобы всегда быть в готовности, как только все пойдет псу под хвост.

Потому что: пока толстый похудеет, худой сдохнет.



IV


Меня называют Вандамом.

Живу я тут, на жилмассиве. Того, что тут видишь, когда-то не было. Когда-то здесь был только лес и болота, и волки, и и болота, и лес. Отсюда и комары. В последнее время их становится все больше. Это нужно себе представить. Потому что я иногда просто чувствую, как лес и болота снова все это забирают, как сыреют подвалы, как постепенно просачивается в них вода, как между асфальтом и бетоном снова прут наверх деревья, как они растут кверху и разбивают бетон с асфальтом и разлагают все, что мой старик, а твой дед, вывалили в космос. Потому что это он все тут строил. Он и ему подобные старики вырвали этот массив у леса и природы.

Э-э, не смейся над ними. По крайней мере, что-то они да сделали. Просто попробовали. И здесь много таких, которые радуются, что могут здесь жить. И они даже гордятся этим местом.

Ну, я и сам им горжусь.

Они все тут построили. Все панельные дома. И кинотеатр, и дом культуры, и эту охотничью пивную, что называется "Северянка"[17], и все мужики с массива ходили в нее после работы. Они проложили трамвайные рельсы, и трамвайную концевую, и трамвайное депо, и игровую площадку, и парки, и ясли, в которых потом работала моя мама, и детский сад, и начальную школу, а еще спецшколу и ПТУ, и техникум, и лицей, торговый дом, который все называют "Байконуром", и поликлинику и родильный дом, а так же кладбище и полицейскую комендатуру, куда меня пару раз таскали, но не всегда по собственной вине.

А еще выстроили гостиницу "Спутник", в которой я никогда не был и в котором сейчас проживают одни студенты, потому что туристы – туристы к нам сюда так и не приехали. Вниз, в город – это да. А вот к нам, наверх – так нет. Ну и хорошо. Это наш мир. Наш космос. Здесь нет места для чужих.

Не, погоди, я серьезно никакой не нацик.

Я люблю людей.

Люди мне нравятся.

Людей я уважаю.

Я не говорю, будто бы что-то имею к иностранцам, иммигрантам, студентам! Или будто бы для них здесь нет места. Что они забирают у нас работу. Нет, лично я ничего к ним не имею. Это ведь тоже европейцы. Они скромные, тихие, сплошные тебе инженеры, доктора и учителя. Они пашут на стройке, и иногда у меня складывается впечатление, что уж больно они позволяют срать себе на головы, а вот этого человек делать не должен. Я ничего к ним не имею, пока они сами не начинают гадить. Пока они тихие, как пинпонги в их продуктовых лавках из старых повозок. Я к ним ничего не имею, хотя они и не до конца европейцы, но что тут поделать, человек ко всему привыкает. Они же даже стараются, и есть где вечером купить пиво, и хлеб, и курево, лично у меня серьезно с этим проблем нет. Я спокоен, когда они не срут в этих старых вагончиках. И если сверху не несет этим их супом из пакетика.

А как только они гадят, как слышен их супчик из пакета, тогда у меня с ними появляется небольшая проблема, я иду к ним, что мне от всей их жратвы рыгать хочется, и чтобы они выключили печку. И они, как правило, ее выключают. Достаточно им сказать. Это не моя вина, что я этого не сдерживаю, что мне рыгать хочется. Наверное – какая-то аллергия или чего.

А вот Мразаку[18] все это никак не мешает. Все перечисленное он нормально лопает на завтрак, и говорит, что нет ничего лучше на похмелье, как смешать вкусы: креветка, утка и говядина. А на блевоту его тянет от других вещей. Но это уже другая история.

Каждому от чего-то хочется рыгать.

Ни у кого нет железного желудка.

Ни у кого нет стальных нервов.

Каждый обязан преодолевать какой-то страх в себе.

И у каждого есть какая-то своя рана.

Нет, серьезно, никакой я не нацик.

Всех я меряю одной меркой.

Мне не мешают бродяги, пока не гадят.

Мне не мешают цыгане, пока не гадят.

Мне не мешают панкушники, пока не гадят.

Мне не мешают студенты, пока не гадят.

Мне не мешают наркеши, пока не гадят.

Мне не мешают голозадые, пока не гадят.

Мне не мешают поляки, пока не гадят.

Мне не мешают немцы, пока не гадят.

Мне не мешают словаки, пока не гадят.

Мне не мешают австрияки, пока не гадят.

Мне не мешают чехи, пока не гадят.

Мне не мешает ни единый человек, пока он не гадит.

У меня с ними нет проблем.

Но как только они начинают гадить, у меня с ними возникает небольшая проблема.

И я иду им об этом сказать.

Я люблю культуру и порядок.

Порядок должен быть.

Так уже говорил мой дед, а он во время войны был на принудительных работах. Пахал на заводе "тигров" в Эссене и рассказывал, что когда английские летчики в первый раз бомбардировали Эссен, то с неба летели не бомбы, а обломки, собранные по английским городам, которые перед тем бомбардировало Люфтваффе. Приветы издалека. Вы нам эдак, так мы сейчас вам так.

Спокуха.

Спокуха.

Ну и поначалу, когда этот мусор летел с неба, так немцы выходили на улицы и кричали "ура". Им казалось, что у англичан так поехала крыша, что вместо бомб они сбрасывают на них камни из развалин. Они думали, что война скоро кончится, и что они выиграют. Им казалось, что у англичан закончились бомбы.

Только все всегда меняется.

И следующей ночью англичане сбросили уже настоящие бомбы.

И немцы в Эссене уже не орали "ура" и не заметали, потому что нечего было…

Только это уже другая история.

Порядок должен быть.

Порядок и культура.

Хорошие межчеловеческие отношения.

Ведь каждый нормальный человек культурен и любит порядок, разве нет? Разве не это каждому порядочному человеку его старик с мамой вбивают в башку? Вести себя культурно, разве нет? Твоя свобода заканчивается там, где начинается моя, или как там это говорят.

Мой старик это здесь построил.

А я теперь об этих домах забочусь. Я ненавидел это место, только каждый в жизни делает разворот на сто восемьдесят градусов. На какое-то время я выезжал, побывал там, немного еще где-то, но потом вернулся. Сейчас мне тут нравится, и я сражаюсь за это место, потому как если хочешь чего-то изменить, должен начинать с себя.

Точно так же, когда тебе нужно что-то сохранить.

Я – патриот.



Патриот из Северного Города[19].

Последний воин.

Последний римлянин.

Последний чех.



V


Меня называют Вандамом.

Меня называют Вандамом, потому что ежедневно я делаю двести отжиманий.

Я делаю их две сотни, точно так же, как Ван Дамм, тот самый, настоящий. Что из кино. Тот самый кикбоксинговый снайпер из тех времен, когда я ходил глядеть на него в кинотеатр, который назывался "Космос", но сейчас он так уже не называется, потому что сейчас там казино, которое зовется "Лас Вегас". Но больше всего Вандама и ему подобных охотнее всего я смотрел на видео, нормальная классика VHS еще при коммуняках, на кассетах, которые дублировал и поставлял на рынок мой слишком умный братан.

Он научился шпрехать и надублировал себе дом и жену, а потом второй дом и вторую жену и трех сыновей. Мой братан – победный ребенок одной революции. Ну да, он умный. Но у меня с ним небольшая проблема. У него со мной – тоже.

Только это уже другая история.

Все выиграть не могут.

Зато все могут проиграть.

Я ему не завидую.

Я вообще никому не завидую.

Он сам себе выбрал свою дорогу, а я выбрал свою.

Ван Дамм научил меня, как надо драться, для него заработал первые бабки. Обоим нам он дал жизненный урок.

Меня называют Вандамом, потому что я такой же, как он.

Кикбоксер.

Черный орел.

Киборг.

Уличный боец.

Патрульный времени.

Львиное Сердце[20].

Мститель[21].

Легионер.

Трудная мишень.

Страж Границы[22].

Внезапная смерть.

Универсальный солдат.

Вплоть до смерти.



VI


Слышишь эту тишину?

Чувствуешь это?

Нежную тишину этого леса?

Видишь вон те тени в кустах? Это мои воины.

Они уже подходят. Садятся на камнях под вязом.

Подвинься. И подбрось дерева в костер. И налей им.

Мне тоже. Себе тоже налей. От всего сердца, чтобы стать стальным цельным мужиком, а не пластиковым наполовину мужчинкой.

Ночь будет долгой и холодной.

Нам будут рассказывать старинные истории, которые не такие уже и древние, как могло бы показаться. Это все время те же самые истории. Это наши истории.

Никаких огней.

Никакого города.

Нет уже ничего.

Совершенно ничего.

Только этот вот лес.

Этот вот вяз.

Это вот болото.



VII


Но ты уже тоже тренируешься.

Нет, тихо.

Тихо, черт подери, сказали тебе!

Можешь ничего мне не говорить. Я с десяти метров вижу, парень тренируется или предпочитает хуем груши околачивать перед теликом, перескакивая по спортивным каналам, пока не попадет на прогноз погоды с блондиночкой, после чего натужно размышляет: а бреет ли она у себя между ногами.

Сейчас бабы бреют. Бабы сегодня хотят быть как дети. Точно так же и парни, которые там бреют. Полубабы и полумужики. Все это размягчение ни к чему хорошему не приведет . Только это уже совсем другая история.

Сколько отжиманий ты желаешь в сутки?

Тридцать?

Ежедневно?

А не пиздишь?

Спокуха!

Ладно!

Вижу, что не пиздишь.

Я ведь сразу вижу, сколько мужик делает отжиманий в сутки.

Только ты делай три раза по тридцать. А через месяц, самое большее, через два, можешь выбрать себе чувака, которого побьешь, что бы знать: как это оно, кого-то побить. Чтобы почувствовать свою силу. Чтобы познать то чувство, когда ты победишь в славе, а кто-то проиграет в бесславии. Чтобы научиться этому, ведь об этом уже как-то забылось. Точно так же, как и о том, что в начале всяческой человеческой деятельности стоит что?

Старый добрый ручной труд.

И нехрен лыбиться как дебил.

Вскоре это тебе пригодится.

Ты еще меня вспомнишь, вот увидишь.

Ведь я же знаю, что именно так, а не иначе дело обстоит на войне и в свете, и в жизни, и в любви. Всегда ты выступаешь против кого-то. Но выиграть всегда может только один. Именно так, а не иначе действует мир, и если попробуешь кого-нибудь побить, то сам поймешь, как оно работает, и тебе уже не нужно будет искать дальше и в этом всем копаться.

Дашь кому-нибудь урок по жизни, и сам чему-нибудь научишься.

Это моя истина.

Все чисто, жестоко и чертовски просто.

Проиграть могут все.

Выиграть может только один.

Ты когда-нибудь дрался?

Что, даже в школе нет?

Серьезно, даже стычки не было?

Даже по причине какой-нибудь девчонки?

Я ебу. Только ведь никогда не поздно начать.

Зайдешь в пивную, оглядишься. Это может быть и бар, и дискотека, можешь спокойно попробовать в театре или в кино. Просто я чаще всего хожу в пивную, у нас, в "Северянку", куда перед тем ходил мой старик, прежде чем начал выблевывать кишки. Сидел он на том же самом месте, где теперь всегда сижу я. И там, где когда-нибудь станешь сидеть ты.

Обещай мне это!

Короче, заходишь – и сразу же видишь.

Веди себя как исследователь. Вот ту лысую машину смерти можешь оставить в покое. Эти двое могут представлять проблему, они в куртках, ты не видишь их рук, только накаченные, бычьи шеи. Этот вот пиздюк, классический полумужик, нечего на него тратить время: только вяккнешь на него, и он разлетится. А вот эти трое – эти уже могли бы быть честными противниками и на подобном уровне. Люблю, когда шансы выровнены.

Именно это бабы и называют эмансипацией, разве не так? Одинаковые шансы для всех.

Но сначала спокойно.

Пиво и ром, сигаретка, и палочки, и еще одна кружка пива, но вот если где-то в этом массиве закидываешь глаз на баб, то в таких пивных, как "Северянка" их никогда много не сидит. Единственная, на которую можно рассчитывать, это наша Сильва за барной стойкой. Она новая, строит из себя крутую, но ведь сейчас все это делают, это я тебе говорю: они хотят тебя только раздразнить и спровоцировать, чтобы ты сделался еще круче. Чтобы их победил. Только тогда они тебя полюбят. Никакая девица не желает, чтобы ее парень был мягким и миленьким, хотя так и говорят. Милый, значит дурной. Запомни это. Сильва - баба хорошая. Никакая не полубаба, а женщина из леса. Все у нее на своем месте. Крашеные белокурые волосы. Точеная попка. Ноги худощавые. Груди в самый раз, чтобы схватить в горсть. Немного морщин и тени под глазами, но у кого из них из-за нас их нет. На запястьях у нее два шрама. У каждого здесь имеется какой-нибудь шрам. Каждый здесь когда-нибудь хоть разок летал в яму или прошел сквозь стеклянную дверь. Каждый здесь падал рожей вниз и какое-то время кусал землю. Самое главное, не плакаться над собой.

Сильва переняла "Северянку" после своей мамы. Под конец с той было очень быстро и очень печально, рак или чего-то подобное, самое настоящее свинство, мы все были на похоронах. Только это совсем другая история.

Печальная история.

Но все равно – спокуха.

Здесь пьют пиво и водку рюмашками.

Кто-то заказывает утопленника, и Сильва вылавливает из большой банки толстую, бледную сосиску.

Кто-то закуривает.

Другой к нему присоединяется.

И Сильва тоже закуривает. После чего начинает кашлять.

В углу блестит автомат.

Время от времени в него бросали какие-то копейки, но ты свой урок уже имел: знаешь, что это бессмысленно.

И тут кто-то говорит: "Серьезно, как меня эта политика достала".

А я говорю: "Везде одно и то же".

И кто-то еще говорит: "Бабы тоже когда-то были лучше, до того, как из них сделались феминобиоэкологини".

И еще кто-то говорит: ""Вот не знаю, почему это моя старуха все время со мной хочет драться. И почему не желает со мной спать?".

А ему говорю: "Найди себе молодую".

И кто-то там говорит: "Молодая еще больше будет хотеть драться".

И еще кто-то говорит: "Ну почему, черт подери, она меня так мучает?".

И кто-то там говорит: "А может тебе нравится, когда она тебя мучает".

И еще кто-то говорит: "Что ха херня".

И Морозильник говорит то, что говорит обычно: "Мир состоит из херни".

И сам же над этим смеется.

А я говорю: "Всегда все меняется".

И кто-то там говорит: "Оно уже и на старух переносится. Моя старуха желает, чтобы я сидел, когда ссу".

А кто-то еще говорит: "Так ты садишься, когда ссышь?".

Я на это говорю: "Я и сам сажусь".

И кто-то спрашивает: "Ты тоже, Вандам?".

Я же начинаю хохотать.

И говорю: "В жизни не присаживался, чтобы поссать. Мужик – это мужик. Баба – это баба. Баба, когда ссыт, стоять не может. Если бы могла, так стояла бы. Так, Сильва?".

А Сильва на это: "Я умею стоя".

И все мужики в шоке.

И кто-то говорит: "Покажи".

А Сильва: "Еще чего. Ты поосторожней, а то я тебе покажу".

Сильва умеет показать коготки.

Мне это нравится.

Сильва – никакая тебе искусственная полубаба.

Сильва – это баба.

А потом она немного улыбается.

И я тоже улыбаюсь.

И кто-то говорит: "Что-то в этом есть".

А я говорю: "Все всегда изменяется. Достаточно интересоваться войнами и историей. Вечно все изменяется. И сыплется. Эффект домино".

А потом какое-то время мы еще говорим о том, что нас задолбал весь мир и политики, а более всего – бабы, которые, как раз у нас имеются, или которых у нас не имеется, все зависит от обстоятельств; в конце концов – это один черт. Похоже, что более всего на нервы действуют бабы, которые могли бы с тобой быть или даже какой-то миг с тобой были, но тут же они уже с кем-то другим, и ты не знаешь, почему не вышло, почему все разосралось и чья это вина.

Просто – прошлое.

Потом разговор снова сворачивает на политику, а ты чувствуешь, что уже несколько напряжен, что в тебе деликатно чего-то дрожит, потому что если кто сегодня и должен получить урок по жизни, так это политики. Только они в "Северянку" не ходят.

И ты это чувствуешь.

Ты чувствуешь, как оно близится.

И довольно приятно чувствуешь, как побежали мурашки. Не в кулаках, где-то на периферии твоего тела. В кровеносных сосудах. И в жилах. Где-то глубоко-глубоко в кратере твоего вулкана.

И вдруг ты чувствуешь, как оно вылезает на поверхность.

И вот при этом ты рассматриваешься еще разок.

Разглядываешься и всегда находишь.

Находишь кого-то, кто желает драться.

Кто устраивает проблемы.

Кто желает получить урок по жизни.

Ведь лучше всего набуцать такому, кто этого заслуживает.

Такому, кто просто желает, чтобы ему набуцали.

Наказать его.

И дать урок.

Небольшой такой урок по жизни.

Как это случилось однажды, когда в "Северянку" пришел тот тип, по роже – из Моравии, такой он весь был чистосердечный и веселый, и остроумный, и добродушный, и с ямочками на щеках. Я прекрасно видел, как с первого года жизни в него запихивали зельц сверху, а сало – снизу, сам можешь представить, весил он сто двадцать кило. Средней величины танчик.

И уже от самой двери он орал: "Ну, и чего, и кто тут желает пизды получить?".

И хрупкая тишина.

Представляешь?

Ни серьезная, ни мелкая, а только хрупкая такая зловещая тишина.

А он не переставал: "Так как, кто тут желает получить пизды?".

Первой на него глянула Сильва, а не следовало этого делать.

Поначалу он вылил ей на стойку пиво.

Потом спросил: "Это твой бордель?".

После чего поглядел на нас своими маленькими, поросячьими глазками.

И обратился к нам: "А это твои шлюхи?".

Сильва глядела на него и молчала.

Сильва знала, что случится.

Морозильник поднялся, как обычно, первый, но ребята его усадили. За последний раз он на условном, а перед тем уже сидел за вооруженное нападение, но, как мне кажется, в тот раз его в дело впутали. Только это уже совсем другая история.

Морозильник встал во второй раз и вырвался от ребят.

Действует он как придурок, сразу же во весь рост, сразу же желает правды и любви, сразу же желает послать бандюг в морозильную камеру нашего морга. Ну тогда и я встал.

Схватил его за плеч и говорю: "Хей…".

А он мне в ответ: "Тут никто не будет выпендриваться!".

А я ему говорю: "Хей, Морозильник…".

А он мне на это: "Никто!".

А я говорю: "Спокуха, выпей рюмочку".

Я же знаю, что Морозильник поступил бы точно так же. Он тоже бы поднялся, если бы это я был на условном. И как-то раз он уже так и сделал, потому что у меня было условное, когда на матче вытянул руку в римском приветственном жесте, а мусора сразу: что я делал "хайль". И даже не позволили им объяснить, что я никакой ни "хайль" делал, а просто-напросто я последний римлянин. Европеец. Ну, временно подшофе.

Не исключено, правда, что перед тем уже был какой-то опыт.

Толкушки, драки, тыцки в лоб. Чешский юмор.

Но это уже совсем другая история.

Короче, Морозильник встал, а я его посадил и поднялся вместо него.

Только ведь встал я не ради Морозильника, я поднялся, потому что должен был встать, потому что все во мне хотело подняться. Должно было подняться. Потому что все во мне дрожало, как тогда, когда я впервые в начальной школе я подрался с Пепиком Циной. Я всегда вспоминаю первую в своей жизни драку. Первую свою бабу можно забыть, даже имя, а вот первую приличную драку забыть невозможно.

Вот увидишь, что так оно и будет.

Ага, подхожу я к этому из Моравии.

И говорю: "Добрый вечер".

Хорошо быть вежливым.

А потом говорю: "Какие-то проблемы?".

Всегда хорошо спросить.

А он мне в ответ: "Кто желает получить пизды?".

А я ему на это говорю: "Мне нравится".

А он мне: "Что нравится?".

Вот хорошо так установить контакт и наблюдать за тем, как он убегает глазами. И по этому ты видишь, как оно с ним. Чего можно от него ожидать. По глазам все можно увидеть.

А я говорю: "Что говоришь "пизды". Никогда такого не слышал. У нас так не говорят.

А он не знает, в чем тут дело, и спрашивает: "А как у вас говорят? Пиздей?"

Я же говорю: "Пиздюлей. Через "ю". Так и говорят: пиз-дю-лей. Повтори. Устроим маленькую телепередачку, посвященную родной речи".

А он говорит: "Выебываешься, а?".

Я ему на это: "Вот попробуй сказать: Пиз-дю-лей".

А он на это: "Хочешь получить пизды?".

Я на это: "Молодой… спокойно".

А он: "Выебываешься или чего?".

А я говорю: "Спокойно. Двери вон там. Тебе уже хватит. Уйди".

Это хорошо дать последний шанс.

Вся "Северянка" пялится на тебя. Это же гораздо интереснее, чем сериал в телике в углу.

Сильва тоже глядит. И хорошо, что глядит.

А он говорит: "Похоже, ты и вправду хочешь получить пизды, как мне кажется".

А я говорю: "Как мне кажется? Где это ты так научился говорить: как мне кажется".

А он: "Хочешь получить? Хочешь получить?".

А я: "У тебя у самого пизда между ногами, пиздюк".

А он: "Что-то мне кажется, что ты меня, хуй, чуток сильно достаешь".

А я: "Чуток сильно достаешь, тоже ничего. Так где ты научился этому "как мне кажется"?".

А он: "Говорю, что достаешь".

А я: "Ну, думаю, что так. Думаю, что достаю, потому что ты достаешь меня. Не можешь себя вести, село".

И он: "Сам ты село".

А я: "Ты чего, хуй деревенский, еще не врубился, что в столицу приехал? Так что веди себя, как в столице, село".

И он: "Ты чего ко мне приебываешься?".

А я: "Вот тут ты совершенно прав. Я к тебе приебываюсь. И не перестану. Мне кажется, что тебе следует дать урок. Урок по жизни".

И он: "Так ты пизды хочешь, а? Мне кажется, что так".

Короче, своей пизды он получил.

Konzentration, Junge.

Вот это самое главное.

Концентрация.

Я гляжу на Сильву.

Сильва глядит на меня.

Мне нравится, когда она глядит на меня.

Konzentration, Junge.

И… Работаем!

Никогда сразу не можешь жахнуть с правой.

Каждый этого ожидает, даже такой жирный сельской горе-боец.

Ты должен уметь застать врасплох. Приличным левым хуком ты поставишь его во фрунт и передвинешь в центр собственной вселенной. Оно даже и не совсем хук, а такой вроде как боковой. А потом включаешь правый. И даже не включаешь, а посылаешь. И даже не посылаешь, а это он сам вышлется. Это как небесное прикосновение. Молния, бьющая в громоотвод. Першинг прямиком в его румпель. В самый центр его вселенной, который в этот самый миг западает в кровавую черную дыру, из которой, возможно, он когда-то возник. Большой взрыв, как говорил по ящику Грыгар[23], когда я был малой и пялился с братаном и стариком на Окна Вселенной раскрыты настежь, а мама вязала на спицах шерстяные шапки и перчатки, а еще бесконечные шарфики, в которые можно было закутать весь этот Северный Город. Закутать или всех на них повесить.

Только это уже совсем другая история.

Короче, высылаешь этот вроде как левый боковой и запускаешь правый. Это не ты его запускаешь. Он запускается сам, потому что правая рука почувствовала, что левый удар был не совсем удар, а так… Что лизнул. Кусочек торта, перед тем, как приступишь к нему по-настоящему. Прежде, чем им натешишься. Прежде чем сам, лично, заново запустишь в движение затхлую историю. Такая вот теперь в тебе сила. То есть, как только пошлешь правый удар ему в нос, потом уже только приглядываешься. Приглядываешься к тому, как этот горе-боец на миг застывает, и все в нем в течение секунды замедляется. Тебе кажется, что он задумался. И ему есть над чем.

А потом это и происходит: финал этого печального экшна. Горе-боец поначалу совершенно незаметно колышется и вдруг падает на землю как те два небоскреба в Нью-Йорке. И под ним разливается темное и густое красное море.

Спокуха.

Спокуха.

Старая добрая ручная работа.

Горе-боец лежит на полу и ничего не понимает. Он прикасается к собственному носу. Касается той красной лужи. И снова касается носа. И так по кругу. Нос. Лужа. Нос. Лужа.

Начало истории. Конец истории. И где-то между ними – его жизнь. И в этот самый момент ты знаешь, что нос у него сломан, и что он никогда уже не почувствует так, как чувствовал раньше. Ты знаешь, что свой урок по жизни он получил.

А я прекрасно знаю, как он себя чувствует. И каков вкус крови, что вытекает наружу, потому что мне два раза ломали нос. Вкус такой крови совершенно не такой. Эта кровь густая, соленая и одновременно сладкая.

Соленый мармелад.

Ты мельком глядишь на Сильву. Она немного перепугана, но в то же самое время знает, что правда и любовь как раз победили ложь и ненависть. И что горе-боец не вел в отношении нее наилучшим образом. Теперь-то ты становишься мужиком-защитником. И как бы оно сегодня было с бабами, как бы у них не мутилось в голове от всей их эмансипации, эти вещи все еще действуют, все бабы этого желают, даже когда размахивают вокруг себя самостоятельностью. Только это уже совсем другая история.

А у тебя теперь две возможности. Продолжить, отпинать его и додолбать его до конца. Либо плюнуть и чувствовать свою силу, зная, что мог бы и дальше, что ты его победил, но сейчас даришь ему нечто такое, как жизнь, которая и так пойдет псу под хвост, но, в конце концов, не он один. Прежде чем передумать, ты вначале оттираешь мужиком красное море, чтобы у Сильвы не было дополнительной работы.

И Сильва говорит: "Спасибо".

А потом ты даришь ему жизнь. Просто-напросто хватаю его и выставляю за дверь "Северянки" на мороз, чтобы чуточку остыл.

И вот там уже я его спрашиваю: "Ты откуда?".

А он говорит: "Из Брно".

А я говорю: "Из Брно?".

А он говорит: "Собственно говоря, из Хрлиц".

А я говорю: "И где же это?".

А он говорит: "В околицах Брно".

И я говорю: "А тут что делаешь?".

А он говорит: "На экскурсию приехал".

А я говорю: "Так сюда же на экскурсии не ездят. Возможно, вниз, в город". Но только не сюда. Сюда никто не приезжает".

А он говорит: "Я, наверное, ошибся".

А ему говорю: "Я бы и сам, блин, сказал, что ошибся. У вас там, в окрестностях Брно, наверное хорошо".

А он говорит: "Промзона".

А я говорю: "И чего ты там делаешь?".

А он говорит: "Работаю в крематории".

А я говорю: "В крематории?".

А он говорит: "В крематории для животных. В единственном в стране".

А я говорю: "Что, сжигатель трупов[24]?"

А он говорит: "Ну".

А я говорю: "А каких животных сжигаешь, домашних или диких, ну таких, из леса?".

А он говорит: "Ну, в основном, домашних. Собак, котов. А сейчас еще и морских свинок. Мода, люди их сейчас держат дома. А я потом сжигаю".

Я не могу сдержать усмешку.

Мода? Морские свинки? Сжигаю?

А он говорит: "А еще маленьких таких домашних кроликов".

Продолжаю усмехаться.

А он говорит: : "Но еже я сжигал волка". Кто-то застрелил его в лесу".

А я говорю: "Волка?".

Он же кивает.

А потом уже ничего не говорит, немного плачет и вытирает свой красный нос. Вот только уже нечем. Тогда я вытаскиваю гигиеническую салфетку, потом еще одну, а под конец даю ему целую пачку.

И говорю потом: "Не реви. Все хорошо. Не реви, блин. В следующий раз не дерись. Не строй из себя героя[25]. Сейчас ты уже получил урок по жизни. Все будет хорошо. Передавай от меня привет Брно. И в следующий раз, когда приедешь в столицу, оставайся внизу, в городе, среди исторических памятников и туристов, ладно? Там с тобой ничего не случится.

После чего бахнул ему в голову. Но осторожно. Как сам получал от училки в школе, когда пялился в окно на наш лес, вместо того, чтобы слушать урок.

Потом оглядываюсь по сторонам, по массиву. Набираю в легкие этот ледяной воздух. И мне хорошо.

Я вижу высокие панельные дома. Высокую боевую повозку[26]. Эту нашу бетонную крепость. Замок, являющийся моим домом, и который я защищаю. Вижу перекресток, на котором мигают светофоры. Именно там я как-то раз видел волка. На самой средине пустого перекрестка. Можешь мне и не верить. Но я его там видел, а он видел меня. Только это уже другая история.

А потом я говорю этому типу из Моравии: "Ты тоже иногда чувствуешь себя маленьким? Обожаю чувствовать себя маленьким. Возвращение в детство".

И еще раз делаю глубокий вдох, втягиваю в себя замерзший, холодный воздух массива.

И мне хорошо. Чертовски хорошо.

Окна Вселенной распахнуты настежь.



VIII


А потом я возвращаюсь вовнутрь. Стряхиваю с себя холод, и вся "Северянка" моя.

Парни хлопают меня по спине. Правая рука несколько чувствуется, я ее разминаю под столешницей. Но мне хорошо.

А Морозильник говорит: "Что, больно? Ну конечно же, будет болеть".

В я отвечаю: "Не больно".

А кто-то другой говорит: "Да ну, Вандам, только не пизди, что не больно, ясно же, что больно".

А я ему: "Отвали…".

И улыбаюсь.

И они тоже улыбаются.

Понятное дело, что немного больно. Должно болеть. Руку дергает, и, вполне возможно, что утром она сменит цвет на не самый приятный глазу багровый цвет.

Как-то раз именно таким образом на таком вот горе-бойце я сломал себе большой палец. Когда сжимаешь кулак, большого пальца совать вовнутрь нельзя, не забывай об этом.

Но все будет полный порядок.

Вот я и говорю: "Спокуха, спокуха, спокуха. Не приставайте, я вам не дедок трухлявый, отъебитесь от меня, все клево!".

И Морозильник говорит: "Сильва, а принеси нам охотничьей. И выпей с нами".

И Сильва приносит зеленую бутылку старой охотничьей настойки с картинкой охотника на этикетке.

И Морозильник берет рюмку в руку и говорит: "Спиртное с человеческим лицом"[27].

А потом все мы чокаемся рюмашками.

Спокуха.

Спокуха.

И Морозильник встает и говорит то, что обычно, что все давным-давно уже знают: "Мой старик научил меня это пить, он был охотником. Все эти трофеи в этой пивной – это он добыл. Все – он один. Все – мой старик! Вы же помните или нет? Мама Сильвы жарила кабана. Помните или нет? Котлеты из серны. Помните или нет? Было просто замечательно. Все было просто волшебно. Это все мой старик. Помните или нет?

А я говорю: "Конечно же знаем, Морозильник. Помним".

И Морозильник снова садится.

И это правда. Отец Морозильника был охотником нашего массива, где раньше были лес и болота, серны и лисы, кабаны и зайцы, ты видишь их, когда возвращаешься из "Северянки", как они приблуживаются сюда из леса. Но вот волка, волка видел только я. Ни старик Морозильника, ни мой собственный старик, никакой другой старик – волка здесь не видел никто и никогда. Только я тогда, на перекрестке. Никто мне не верит, но я его видел.

А знаешь, если германские воины встречали в лесу волка-одиночку, они останавливались и дальше уже не шли?

И знаешь, что в том направлении, в котором исчезал волк, они высылали разведчиков, потому что чувствовали: именно оттуда может появиться угроза?

И знаешь, что потом все воины опускались на колени?

Я тогда тоже опустился на колени. А после того уселся на земле и глядел на волка, а он глядел на меня.

Он – с одной стороны перекрестка. Я – по другой стороне перекрестка. А потом он начал ходить вокруг меня. Все ближе и ближе. Светофоры мигали, а так было тихо.

Тишина на тонкой нитке.

Я лег на спину и пялился на Северную звезду, на Полярную. И волк подошел ко мне и меня обнюхал.

И полизал.

И вдруг исчез.

Я пошел за ним. И знаешь, куда я дошел?

Снова в пивную. В "Северянку".

Может, ты скажешь, что все это чушь, что такого произойти не могло, что нет здесь волков. Но я тебе говорю, что со мной именно такое вот приключилось. Я его видел. Но это уже другая история.

Отец Морозильника был хорошим охотником. В лес он всегда шел ща несколько дней до полнолуния или через несколько дней после него, когда в лесу светло, но никогда он не ходил в лес в само полнолуние, потому что тогда в лесу слишком светло, и звери чувствуют, что на них кто-то охотится, что кто-то идет их убить, и ведут себя осторожно. Звери они не дураки. Люди – да, потому что у них уже нет старого инстинкта, а у зверей он все время с ними. Старик Морозильника замечательно за ними охотился. Пока его самого не заловил другой охотник. Среди охотников такое случается. И вовсе не обязательно, чтобы оба были пьяные.

Мы сидим в "Северянке", нам хорошо, и мы пьем очередную рюмочку охотничьей.

А потом время вдруг останавливается и отступает, и делается тихо, а я, ни с того, ни с сего, вдруг вспоминаю, как мы раз просидели в "Северянке" все Рождество. А потом время перескочило, и я увидел Рождество у нас дома. Наш старик тоже любил "охотничью" и говорил: "Она как виски, на вкус то же самое. Чехословацкий виски. Гораждо лучше настоящего".

А потом время снова перескакивает, и я вижу еще другое Рождество. Все были дома, торчали перед телевизорами, но мы, из "Северянки", сидели здесь, точно так же, как сегодня, я, Морозильник и тогда еще мама Сильвы. И тоже пили охотничью, и Морозильник в полночь мотнулся домой, принес старое отцовское ружье и стрелял в воздух вместо фейерверков.

И орал во всю глотку: "За моего старика! За твоего старика! За всех стариков!".

Спокуха.

Спокуха.

Спокуха.

Вот то ружье, что висит над барной стойкой – это его.

Уголок охотника.

Старик Морозильника вытащил его под пальто с оружейной фабрики, на которой работал. Много наших стариков работало тогда на оружейной фабрике. И стариков наших стариков. Чехия – в качестве оружейная фабрика Европы. В Чехии уют, кнедлики, мир и покой. А в мире – война, жестокость, чешское оружие и вой сирен.

Чешский юмор.

Сегодня уже никто не работает руками. Один я.

Все сидят в офисах, управляют миром или хотя бы автомобилем.

Но я до сих пор работаю руками. И буду ними работать.

Старый, добрый ручной труд.

И вдруг я снова в другом месте, вижу другое Рождество – у нас дома.

Понятия не имею, почему чаще всего я вижу Рождество.

Может – это по причине этой хрупкой тишины.

Весь город отупевший, оглохший и выкрашенный в серо-белый цвет, все радуются и переживают стрессы.

Наш старик вечно говорит: "Все праздники будем друг к другу милыми. Не будем ссориться. Будем друг к другу вежливыми. Обещайте".

И потом тут же давал в торец, потому что я спросил, а почему я должен ему это обещать, и почему мы не милы один в отношении другого в течение года. И брату тоже дал по голове, хотя тот ничего не сказал. А потом заелся с мамой относительно картофельного салата. Всегда он его хотел с зельцем и с майонезом. Он хотел его таким, как делал бабушка. Поэтому мама всегда готовила два картофельных салата. Для старика и для нас, потому что мы зельца есть не хотели.

И вот сейчас я вижу один из таких праздников.

Мы сидим за столом: я, мой слишком умный братан, мама и старик, который уже паршиво себя чувствует и вертится на стуле, а карп стоит целый, салат с зельцем и майонезом тоже не начат.

Хрупкая тишина.

Ты понимаешь, что я имею в виду.

И мама говорит старику: "Хочешь таблетку?".

И старик давит в себе боль.

А мама не считает себя в проигрыше: "Принести тебе?".

А я говорю: "Папа, тебе плохо?".

А братан ничего не говорит и клюет словно птичка, потому что его всего трясет.

А старик вдруг глядит на меня. Он хочет мне что-то сказать, глядит и выпучивает глаза, одной рукой держится за желудок, так его скрутило.

Но он говорит только: "Молодой…".

А потом снова: "Молодой… Молодой…".

А мама говорит: "Так я принесу тебе, хорошо? Или, лучше, сразу две?".

И старик вдруг встает, подходит к холодильнику, вытаскивает бутылку охотничьей и делает глоток. И тут же кричит от боли и хватается за желудок, там, где хворь пожирала его изнутри. И мама плачет, и я знаю, что она предпочла бы, чтобы старик смылся в "Северянку" дня на три, где гонялся бы за бабами, как иногда делал, чтобы проиграл все деньги, как временами делал, и пришел оборванный и избитый, потому что с кем-то сцепился, как частенько бывало. Все это мама хотела бы, лишь бы отец не лежал такой исхудавший и не давил пальцами живот.

Только старик никуда не идет, а только тихонечко ложится на лежанке под елкой и начинает плакать.

Мама желает его утешить и тоже плачет.

Какое-то время они гладят друг друга.

До сих пор это вижу.

Вижу, как неожиданно начали друг друга гладить. Как мама к нему прижимается. И как старик прижимается к маме.

Отец рыдает.

Мама рыдает.

Братан рыдает.

И я тоже рыдаю.

Но вдруг старик неожиданно встает и вырывается из маминых объятий. Стаскивает рубашку и водной майке – как обычно – идет курить на балкон. Именно так я и вижу его сейчас. Старик в майке курит на балконе. Падает снег, а он пялится вдаль.

С того момента я и не люблю Рождества. А когда пью "охотничью", просто обязан думать об отце на балконе.

А потом я снова переношусь во времени, снова я в "Северянке", и вдруг Морозильник кричит: "Здоровье твое старика, Вандам! Это был хороший свойский, настоящий мужик!".

Мы чокаемся рюмками.

А после того я снова тону во времени и вижу, как мама идет за отцом на балкон.

И я слышу, как старик говорит ей: "Столкни меня. Пожалуйста, столкни меня".

А потом мама, свернувшись в клубок, рыдает перед телевизором, и мой слишком умный брат тоже рыдает, я и сам рыдаю, один отец уже не рыдает и желает идти лечь.

В его животе гудит Сталинград, а он выблевывает кишки, но не хочет, чтобы мы вызывали врача. Потом стоит на балконе и шмалит, в руке бутылка. Старик хлещет "охотничью", а на дворе падает снег. Он глядит на лес, но через этот снегопад леса не видно.

И вдруг старика на балконе нет.

И ничего не было слыхать.

Он лежал девятью этажами ниже, на крыше нашей красной "шкоды", которая вмялась лишь чуть-чуть. Мы потом ездили на ней еще три года с этой вмятой крышей, и мне казалось, что мы повсюду возим старика с собой.

Было тихо.

Люди тогда так сильно не орали.

Сбежались вниз у машине, все в праздничном, словно ради сочельника под елочкой, словно на свадьбу, словно на похороны или в костёл, которого, как раз, на массиве у нас и нет, вот только я не сильно уверен, не хватало ли его кому-нибудь или не хватает сейчас.

Хрупкая тишина.

Падал снег.

Люди сбежались и встали вокруг "шкоды", на которой лежал мой старик, который строил этот вот массив, который я теперь защищаю, и который когда-нибудь станешь защищать ты.

Люди стояли там, и кто-то сказал: "Хороший человек был".

А кто-то другой сказал: "Так испортить Рождество…"

А кто-то вытащил бутылку и отпил.

И передал ее дальше.

Следовательно: тренируйся.

Ты обязан тренироваться.

Ты обязан быть сильным.

Не тридцать, но три раза по тридцать отжиманий ты обязан делать, и через месяц уже сможешь дать кому-нибудь урок по жизни, да и сам чему-то выучишься. Будешь знать, что самое главное: никогда не плакаться по себе, а если кто плачется, так ему хана.

Обещай мне, что ты никогда не будешь плакаться над собой.

Обещай, что никогда уже ты не будешь волноваться.

Обещай мне это.

Но иногда можешь и взволноваться. Через несколько дней после того, как старик перелетел через ограду, я пошел в наш лес и вырвал под вязом один из тех камней, на которых садились древние воины. И я притащил его к нашему дому и поставил перед нашим подъездом.

Рядом с тем местом, где отец упал. И ежегодно я зажигаю там свечку для старика. Ежегодно я ставлю там бутылку "охотничьей". А когда потом не стало мамы, я отправился в лес за вторым камнем.

Этот массив соединил их. Этот массив стал их могилой.

То есть: тренируйся.

Паши.

Чтобы когда-нибудь ты тоже был в состоянии вырвать из земли такой камень.

Поднять его, перенести и положить.

А "охотничья" всякий раз до утра с камня исчезает.

Но это уже другая история.




И потом время снова перескакивает, и снова я в "Северянке", то есть здесь и сейчас.

И гулянка продолжается.

А Морозильник говорит: "Вандам, мой старик всегда говорил, что твой старик всегда мог поддерживать здесь порядок".

Я же ничего не говорю, отпиваю глоточек пива.

А Морозильник мне говорит: "А вот немного странно, разве нет? Когда ты говнюк, так своего старика ненавидишь. А с возрастом все больше делаешься таким же, как он. И, в конце концов, человек становится таким же скотом, как и он. Жизнь – это сплошные космические загадки, или нет?".

Только я ничего уже не хочу разговаривать и иду отлить.

А в сортире опираю лоб на ледяных кафельных плитках.

Это меня всегда успокаивает.

И выпрямляет.

А по возвращению чувствую, как над столом поднимается табачный дым и достава, и что снова клубятся тучи.

Начинается всегда невинно. Все всегда начинается с маленькой чешской войнушки. К примеру, что лучше: горчица обычная или сарептская. И что лучше: Будвайзер или Пильзнер? АК Спарта Прага или СК Славия Прага? И могли ли мы защищаться в 1938 году? А потом колеса идут в ход.

1111.

6666.

1010.

И Морозильник говорит: "Блин, Вандам, а нехреновое дерьмо ты выборол на этом Народном[28]

И если бы это не был Морозильник, он уже валялся бы на полу.

И Морозильник говорит: "Вот не ожидал же ты такого, а? Что все пойдет псу под хвост?".

А потом кто-то еще спрашивает: "Погоди, на каком еще Народном?".

И Морозильник ему отвечает: "Ну так ведь Вандам там начал".

А этот другой спрашивает: "Где-где?".

И Морозильник говорит: "Ну там, внизу, в городе, на Народном проспекте. Тогда, в ноябре".

А этот другой начинает ржать: "Так мы же все там были, или нет? Все начали".

А Морозильник говорит: "Может оно и все, но Вандам там был наверняка. Вандам все это начал".

Ну а тот другой, которого раньше я здесь как-то и не видел, говорит: "А чего там такого сталось?".

И в этот момент я уже не выдерживаю, снова у меня дергается рука, снова колотится сердце, снова я чувствую, как оно все во мне скопилось и желает вырваться наружу, что снова все мое тело трясется.

Но я успокаиваюсь.

И говорю: "Блин! Да успокойся, не хочу я уже к этому возвращаться, ясно? Что было, то было. А сегодня – это уже теперь. Все, ничего не хочу больше говорить. Хочу развлекаться. Сильва, а поставь чего-нибудь…"

И Сильва чего-то поставила.

Кантри.

А я говорю: "Сильва, поставь чего-нибудь другое. Не такое дохлое".

И Сильва включает телевизор, в котором как раз говорит инженер профессор президент[29]. Мужики какое-то время пялятся на него с бычками во ртах и ничего не говорят, после чего Сильва выключает телик и снова врубает радио.

Рок.

А я говорю: "И принеси мне пиво, а?".

И Сильва приносит мне пиво и улыбается. А я ей тоже улыбаюсь.

И кто-то говорит: "Сильва – она все сделает. Наверняка берет в рот".

А я ему говорю: "Хавальник закрой".

А этот кто-то говорит: "Да я только хотел сказать, что новые девицы не берут".

А я ему говорю: "Оставь Сильву в покое, ясно?".

А он говорит: "Ясно".

А Морозильник говорит: "Наш Вандам – национальный герой".

А я ему говорю: "Морозильник, душа моя, я тебя люблю, но ты тоже заткнись, а?".

Но тот другой желает услышать мою историю.

Но я ему говорю: "Это личное".

И гляжу на Сильву, а она глядит на меня и улыбается, но в глазах у нее какие-то вопросительные знаки. И я себе это так объясняю, что, может быть, сегодня мы вскочим один на другого, что вцепимся зубами в шею.

Ей не хватает мужика. Так я чувствую. А мне не хватает бабы.

И она тоже это чувствует.

А потом говорю: "Серьезно, что-то не хочется сегодня рассказывать. В другой раз".

А Сильва выставляет очередные рюмки и говорит: "За хорошее настроение".

А этот другой говорит: "За свободу".

И Морозильник говорит: "Ясное дело, за ноябрьское хорошее настроение".

И кто-то еще говорит: "За ноябрьскую революцию".

А потом мы чокаемся рюмками.

И кто-то там еще говорит: "За Гавела!".

И еще кто-то там еще говорит: "За правду и любовь, которые победили ложь и ненависть!".

А Морозильник говорит: "За Вандама, национального героя с Народного проспекта".

А я ему говорю: "Заткнись!".

И кто-то говорит: "Понятное дело, я тоже там был".

А Морозильник говорит: "Ну, ессно, ты прав, мы ведь все были на Народном, разве нет?".

И кто-то еще там говорит: "А какие лозунги там кричали?".

И Морозильник говорит: "У нас пустые руки!".

А кто-то еще говорит: "У нас кирпич[30] в руке!".

И кто-то еще говорит: "Только народ".

И Морозильник говорит: "Ясное дело, только народ".

И тут все поднимаются с мест и начинают орать:

Только народ!

Только народ!!

Только народ!!!

А потом кто-то вытягивает руку в нацистском "хайль!".

И кто-то ему говорит: "Блин, а вот это у же нет, с этим пиздуй отсюда".

А я говорю: "Блин, это же чешский юмор[31], разве нет? Весь мир обожает чешское пиво и чешский юмор.

Мы были жертвами нацистов и русских, мы имеем право гад всем насмехаться. Мы всегда были жертвами. 1938. 1968. Не слишком бери на ум, это римский жест. Не нацистский. Римский! Это насмешка, или нет? Я – римлянин. Никакой я не нацик. Так почему, блин, в Европе нельзя делать римские жесты? Европа ведь стоит на римских фундаментах.

Я – европеец. А вы – нет?

И Морозильник говорит: "Ясен перец, все мы европейцы".

И вдруг все вытягивают руки: хайль!

Только народ!

Долой черномазых.

Долой студентов.

Долой босоту.

Долой люмпенов.

Долой цыган.

Долой дармоедов.

Долой панкушников.

Долой желтков.

Долой мафиози.

Долой педиков.

Долой боссов.

Долой 1111.

Долой сверхчехов.

Долой наркеш.

Долой болельщиков Славии.

Долой 6666.

Долой болельщиков Спарты.

Долой боссов всех боссов.

Долой свиней наверху.

Долой 1010.

Долой свиней внизу.

Долой всех свиней.

Долой всех, которые пудрят мозги и достают.

Долой всех, кто к нам приебывается.

Долой все, что забирает у нас работу.

Долой иностранцев.

Долой австрияков..

Долой поляков.

Долой немцев.

Долой словаков.

Долой чехов.

Долой! Долой! Долой!

Только народ.

Долой всех баб, которые не желают с нами трахаться.

Долой всех баб, которые не берут в рот.

Долой всех баб.

Все долой!

И все скалятся.

Ясный перец, самое главное – это хорошенько постебаться, или нет?

Чехия для чехов.

Брно для брнов.

Чешский юмор.

Чешское пиво.

Ведь мы же никогда и никому.

Весь мир состоит из херни.

Но тут неожиданно все эти смешки мне осточертели, и я говорю: "Хватит, понятно? Или вы хотите меня достать?".

Но я же знаю, что Морозильник совсем не хочет меня доставать, что это дружбан и вообще классный мужик. Он же прекрасно знает, где я был во время бархатной революции, потому что я и вправду стоял на Народном проспекте. Это я там их пиздил.

Я был на самой передовой. Это я нанес первый удар. Это я все начал. Кто-то ведь должен был это сделать.

Нет, никакой медали я себе не хочу.

Не хочу я никаких дурацких отличий.

Я только лишь хочу сказать, что в самом начале может быть только один. Один единственный. И что этим одним-единственным тогда был я.

Снова иду отлить. Мельком гляжу на улицу. Мужика из Моравии уже нет. Наверняка подался в свои Хрлицы под Брно. Мне кажется, что на штукатурке возле двери остался след кров, но, возможно, это всего лишь тех придурков, что малюют граффити, которым тоже следовало бы преподать небольшой урок по жизни.

И я медленно делаю вдох и втягиваю в легкие шмат зимы и массива, и мне кажется, будто бы чувствую и запах леса. Гляжу в небо. Оно меня всегда успокаивает.

Делаю глубокий вдох.

Окна вселенной распахнуты настежь.

А потом возвращаюсь вовнутрь.

Отливаю и снова опираюсь лбом о холодную кафельную плитку.

А потом уже ночь, и из леса надвигается туман, проглатывая улицы, машины и целые дома.

Сильва закрывает "Северянку".

А потом спрашивает: "Идем ко мне или к тебе?".

А я говорю: "Можем и ко мне. Ближе, а оно холодно".

Мы закуриваем. Сильва кашляет.

А потом спрашивает: "Ты серьезно был на Народном?".

А я говорю: "Ну".

А она говорит: "Я тоже там была".

А я говорю: "Где?".

А она говорит: "Ну, там, на Народном".

А я говорю: "В смысле: тогда?".

И Сильва говорит: "Ну, тогда".

А я гляжу на нее, а она глядит на меня.



Шрамы


Вместе они садятся в лифт. Она спрашивает, какой этаж, а он говорит, что на самый верх. Нажимает кнопку. Лифт всегда чуточку проваливается, прежде чем тронуться вверх. Лампа дневного света жужжит и мигает. Они глядят друг на друга. Он напирает на нее своим телом и целует ее. Она позволяет себя целовать. И это именно она где-то на половине высоты ночного подъезда нажимает на кнопку остановки. Лифт покачивается и останавливается.

Он расстегивает ей брюки. Она позволяет расстегнуть себе брюки. Расстегивает брюки ему. Делает ему это рукой. Он ее поворачивает. Напирает на нее сзади. Напирает на нее и прижимает ее к стене лифта. Потом напирает еще сильнее. Лифт трясется.

Она стонет. Кусает его руку. Ему приходит в голову, что она уж слишком быстрая. Нажимает на кнопку, и лифт едет наверх.

Она кончила. Нажимает на кнопку, и лифт снова едет вниз. Она опускается на колени и берет в рот. Теперь уже он нажимает кнопку. Ему приходит в голову, что она хороша, хотя разменяла пятый десяток. А может она хороша именно потому, что уже разменяла пятый десяток. Молодые девицы трахаться не умеют. Ему приходит в голову, что молодые девицы так никогда и не получили урока относительно траха. Лифт едет наверх. Он кончил.

А потом они лежат в кровати, и ему хочется, чтобы она снова взяла в рот. Ей приходит в голову, что все мужики этого хотят. И еще, что все мужики охотнее всего только бы и совали кому-нибудь в рот, если бы только было кому. У нее появляется страшное желание секса как раз в тот момент, когда он кончает. А когда она ему говорит, что она хочет секса, он ей отвечает, что все ясно, через минутку. И ей приходит в голову, что так говорят все мужики, когда уже не могут.

А потом они только лишь лежат рядом друг с другом на кровати. А он на мгновение засыпает. Ей приходит в голову, что все мужики после того на миг засыпают.

Она идет в туалет. Но на унитаз не садится. На полу валяются газеты. На стенке жужжит электросчетчик.

Потом осматривает его небольшую квартиру. В кухне урчит старый русский холодильник. Внутри колбаса, огурцы, пиво и обычная горчица. Она берет кусочек колбасы, макает ее в горчице.

В комнате стоит большой книжный шкаф. Она берет несколько книжек в руки. Войны, сражения, командиры. Швейк и Библия. Сама она уже не может и вспомнить, когда читала какую-либо книгу.

Чтение никогда ее не увлекало, предпочитала ходить в кино и танцевать. Рядом висит старый киношный плакат.

Полуголый Жан-Клод Ван Дамм в боевой позе, с поднятыми вверх кулаками. Ну так, думает она.

Она страшно удивлена тем, что везде чисто, и что посуда вымыта. Сама она терпеть не может убирать и мыть посуду. Ненавидит притворный порядок, за которым кроется еще больший бардак.

Подходит к окну. Видит только мертвый, спящий массив. А еще туман, пустой перекресток.

Светится лишь в нескольких окнах.

А потом возвращается к нему в кровать, прижимается и гладит ему руку.

Тот просыпается.

- Я спал?

- Немного.

Он обнимает ее. Она к нему прильнула и гладит короткий, жирый и багровый шрам на запястье.

- Обжегся о духовку?

- У меня нет духовки.

- Об электропечку?

- Это от моей бывшей.

- Она тебя порезала?

- Нет.

- Дрались?

- Прижимались.

- От этого шрамов не бывает.

- Нет, мы друг друга не резали. И шрам, серьезно, после того, как мы прижимались. Я ее обнял и порезалс о ее поясок. Или об что-то такое. Даже не знаю, как оно точно случилось. Даже кровь не шла. Но я знаю, что на второй день мы уже не были парой.

- Вы вместе жили?

- Ну. Я всегда начинал проживать со своими бабами.

Она показывает ему свои два тонких шрама на запястьях.

- Гляди.

- Как это случилось?

- Об духовку.

- Об духовку?

- Об духовку.

- Фильм поглядим?

- Хммм…

- Я всегда перед сном запускаю какой-нибудь фильм, иначе не могу заснуть.

- А когда ты читаешь все эти свои книжки?

- До того, как включить кино. Или когда просыпаюсь ночью и не могу потом заснуть.

- Я тоже потом не могу спать.

Он поднимается, включает телевизор. Нажимает кнопку на видеомагнитофоне, сует в него старую кассету.

- У тебя еще есть видик?

- Ну. Классика VHS.

- Сегодня уже ни у кого нет видиков.

- А у меня есть. Я люблю такие вещи, которых можно коснуться.

Он возвращается к ней в кровать, щипает ее за попку. Женщина позволяет щипаться.

На экране появляется картинка.

- Что это будет?

- Романтика.

Вместе они глядят на двух соперников, дерущихся на матах. И куча других участников соревнований вокруг них, подбадривающих соперников во время боя.

- Это уже почти что концовка. Перемотать на начало?

- Да нет, пускай остается.

- Это Вандам. Кровавый спорт, 1988 года.

Самая классика.

Она смеется. Он смеется. Она прижимается к нему. Пожилой мужик с лавки кричит: Konzentration, Junge!

- Konzentration, Junge! Слышала? Знаешь, что это значит?

- Соберись, парень.

- Ты откуда знаешь?

- Это не так уже и трудно.

- Что, знаешь немецкий?

- Немецкий я немного знаю, как и каждые чех с чешкой.

Женщина устала. Она зевает. Ей хочется спать.

- Konzentration, Junge! Как мне кажется, все это именно об этом.

- Но я немецкий язык ненавижу. Чертовы фрицы.

- Он бельгиец… Гляди, гляди. Это грандиозный финал их истории. Это чистейшей воды Вандам. Старая добрая ручная работа.

- Как по мне, все это немного по-детски.

- Ну… О'кей. Возможно это и немного по-детски. Может оно и так. Может ты и права. Я понимаю.

- Неважно.

Он выключает видик. Выключает телевизор. Гасит свет. Но в комнате и так светло. В квартиру проникает свет целого массива.

Женщина замечает, что нет занавесок.

- Ты злишься.

- Не злюсь.

- Нет, немного все-таки злишься.

- Говорю же, что нет.

- Sorry, я ужасно устала.

- Надеюсь, после этого лифта…

Женщине не нравятся мужики которые через силу стараются быть забавными.

- Поцелуй меня в плечо.

Она чувствует, что он вспотел. Это у мужиков ей нравится.

Он целует ее.

- Все нормально. Оно и не должно тебе нравиться. Кровавый спорт – он не для всех. Я знаю.

Он целует ее еще раз.

- Почему у тебя такие черные пальцы?

- Это краска.

- А похоже на засохшую кровь.

- Это краска. Ведь кровь я бы смыл, разве не так?

Она пытается сцарапать краску с кончиков его пальцев.

- Нет смысла тратить силы. Этого нельзя смыть. Или, точнее, нет смысла смывать.

- Ты красишь даже зимой?

- Если нет дождя или снега, то крашу.

- Ну а когда идет снег или дождь?

- Тогда ожидаю, когда перестанет, потом крашу. Или крашу чего-нибудь в средине. Всегда есть что покрасить.

- А почему ты не займешься чем-нибудь другим?

- Что это за вопрос? А ты почему не займешься чем-нибудь другим?

- Потому что у меня долги, а кроме "Северянки" у меня ничего нет.

- Долги?

- Ну… долги.

- Я не знал.

- И как это случилось?

- Не хочу об этом говорить.

- Ясно. Понимаю. У меня долгов нет.

- Ну и радуйся.

- И исполнитель тебя достает?

- Немного.

- А сколько ты должна?

- Я же сказала, что не желаю об этом говорить.

- Возможно, я могу как-то помочь.

- Не можешь. Просто я должна все это выплатить.

- А если не выплатишь?

- Тогда придется переезжать.

- Куда?

- Не знаю.

- Блин…

- Спокойно. Я справлюсь. Выплачу… А чем занималась твоя мама?

- В яслях работала. Но потом ясли закрыли.

- И что она потом делала?

- Присматривала за детьми богачей, пока не исчезла в лесу.

- В лесу?

- В лесу. Не знаю… Понятно, что тут сразу и не понять. Просто, ее не было – и все. После того, как отец спрыгнул вниз, она начала говорить, что ее преследуют тени?

- Как еще тени?

- Нормально, тени. У нее начало все крутиться в голове, она стала забывать. Сначала принимала таблетки, а потом начала ездить в город. Целый день ездила трамваями, автобусами, метро. По кругу. А после того начались акции. И она ездила на все акции. Например, раз она купила тридцать цыплят, можешь представить? Не было где их хранить. Не было ни малейшего шанса, чтобы все их съесть. Или… покупала по двадцать кило сахара или муки, потому что было дешево. И в квартире повсюду были листовки из супермаркетов. В некоторых местах – до самого потолка. Квартира была словно лабиринт. Когда я к ней приходил, то не мог ее найти. И мне приходилось ездить с ней по всем этим акциям, потому что я за нее боялся.

- А брат?

- У брата были другие проблемы. Он занимался только собой, а маму оставил мне. Только все было спокуха. Неожиданно мама начала говорить, что твоя бабка. Говорила, что как начнется война, все это пригодится. Что, прежде чем толстый похудеет, худой сдохнет. А все это из-за ее теней, которые нашептывали ей, что будет конец света.

- А потом?

- Ничего. Птом вдруг мамы уже не было. Поехала и уже не вернулась, просто-напросто исчезла, ну… В квартире все осталось, как будто бы она хотела вернуться, повсюду эти кучи листовок. Но она не вернулась. Последний раз ее видели на трамвайной остановке. И тогда я сказал себе, что, возможно, она заблудилась в этом нашем лесу.

- В каком еще нашем лесу?

- Этот наш массив, ведь раньше тут был лес, не знала? Болота и глубокий, громадный лес. Вся Чехия – ведь это одно громадное болото. Вся Европа. Громадное болото и громадный лес. Мы родились из этого болота, в нем мы и исчезнем. А между этими моментами еще наделаем с ребятами в "Северянке" немного шуму. Последнее мероприятие человечества.

Они вместе смеются над его словами.

- Ага, а мне потом за вами убирать?

- Ну да.

Он смеется над этим.

Она тоже смеется.

- Никогда бы не сказала о тебе, что ты веришь в подобные вещи. Болота, в которых все исчезнет.

- Я не говорю, будто бы в это верю. Но и не говорю, будто бы не верю… Иногда тебе ничего не остается, как только вера в такие невероятные вещи. Вот во что веришь ты?

- Ни во что.

- Вообще ни во что?

- Вообще.

- Странно.

- Ну, не знаю.

- Ты серьезно там была, внизу, на Народном проспекте? Или просто так болтала?

- Я там была. А ты там был? Или только болтал?

- Почему я должен был бы болтать?

- Там я была по совершенно дурацкому, самому дурацкому, идиотскому случаю. Втюрилась я тогда в одного психа. Вроде бы он даже учился в каком-то институте. Теперь уже и не знаю. Знаю только то, что это он меня туда забрал, а я все время пялилась на него – глупая и влюбленная дурочка. Но помню, что все это было возбуждающим, все эти люди, и вообще. Мой все время пиздел о политике. А я, прежде всего, хотела быть с ним, ужасно хотела ходить с ним. Политика тогда меня не интересовала, и сейчас тоже не интересует. Как по мне, оно все время одно и то же.

- Ясен перец.

- Но мне нравилось на него смотреть, какой он был возбужденный, как он желал все изменить, меня это заводило. Так что я пошла с ним и несла ему те дурацкие свечки.

- Свечки?

- Ну, там же потом зажигали свечки.

- Ааа, ну да…

- Я так и не смогла потом отстирать джинсы от воска.

- Свечки должны стоять на могилах.

Он смеется. Она тоже.

- Ну да.

- И что, происходило что-нибудь?

- Как только мы развернулись, нас замели. Его перед тем очень даже сильно побили, я и сама немного получила. Мы сидели рядом в участке, на лавке. Ждали допроса, мы были на самом конце. Сами мусора были уже как в тумане, ужасно уставшие. Наверное, они должны были уже знать, что это конец, разве нет? Иногда я размышляю, а где они на самом деле закончили свою деятельность, в том смысле, а где они сейчас…

- В заднице.

- Надеюсь на это.

- Или в политике.

- Они хотели, чтобы я подписала заявление, только я ничего не подписала, и мне просто разрешили уйти. Он меня ожидал и провел меня домой: вроде как что-то будет, но ничего и не было. А потом мы уже никогда не встречались, впрочем, мне на это глубоко плевать.

- И что было дальше? Что ты делала дальше?

- Все и ничего. Я выехала на ферму во Франции, там у нас тетка. Я занималась короедами. А их папам-мамам рассказывала, что у нас и вправду имеются холодильники, что мы на самом деле, что такое стиральная машина, что мы честное слово смотрим цветное телевидение. И показывала им на карте, где находится Прага, что это на самом деле в Европе, а не где-то в Сибири. Ну а потом я возвратилась сюда. И все уже было по-другому. А потом на одном мероприятии я познакомилась с сукиным сыном своей жизни, с которым провела лето своей жизни в дачном домике в Карконошах во вроде как коммуне, и оттуда у меня остался ребенок моей жизни, которого я люблю, и который иногда меня ужасно достает, потому что он делает, что хочет.

- Блииин, так ты была в коммуне?

- Да это просто были выезды из города, тогда так делали. Новая жизнь. У нас были овцы, поле, все общее, такие вроде как священные службы, медитации. Кельтские ритуалы. Все чехи тогда хотели быть кельтами.

- Кельты были неплохими воинами. Только я сам всегда хотел быть римлянином.

- Ну и, конечно, мы курили там много травки.

- А водяра?

- Нет, алкоголь был запрещен.

- А курить, выходит, было можно.

- Ну.

- И трахались вы все вместе?

- Ну, это тоже.

- Серьезно? Блин, класс!

- Ну, не знаю.

- Я никогда не трахался больше, чем с одной бабой за раз. Как это оно?

- Я не хочу об этом говорить.

- Ясно. Понимаю. А откуда ты знаешь, что это его ребенок?

- На все сто я не знаю.

- А вы там еще и дрались, или только трахались, курили травку, медитировали и игрались в кельтов?

- Ну, да, еще и дрались.

- Как?

- Не знаю, просто дрались. Это невозможно было выдержать, это хорошая энергия.

- Идеалы в порядке.

- Все идеалы в задницу.

- Успокойся. Ясно.

Я осматриваю ее. Целую в плечо. Но ей уже не хочется.

- Я это уже пережила.

- То есть, ты уже тоже получила урок по жизни.

- Не знаю.

- Самое главное, не плакаться над собой. Концентрация – да, а плакаться над собой – нет. Как только кто-то плачется над собой – это конец. Ты серьезно умеешь это стоя, в смысле, писать?

- Вас в бабах интересуют только такие глупости?

Она смеется. Он смеется.

- Ну так мне…

- Знаешь что, отвали.

- Ладно. Ясно. Спокуха. Sorry. Я тебя понимаю. Сам я тоже уже получил урок по жизни.

- Что?

- Урок по жизни. У меня тоже есть ребенок, но, говоря по правде, его у меня нет. Женщина моей жизни говорит, что я плохо бы влиял на малого, что я неудачник, но я все равно с ним встречаюсь. Мы перехитрили ее, ее и ту старую идиотку, которая запретила мне с ним встречаться, потому что я как будто несколько проблематичный. А я ведь, блин, совсем не проблематичный. А? Или проблематичный?

- Не знаю.

- Ей не нравились все те мелкие стычки, драки и тому подобное.

- Ну так не дерись.

- Это не моя вина. Я не дерусь. Я только хочу справедливости. И хорошего воспитания.

- А что делает твой сын?

- Ему уже семнадцать лет.

- И моей тоже.

- Блин, а вдруг они как-нибудь встретятся и…

- Надеюсь, что они никогда не встретятся.

- Он ходит в ПТУ, иногда мы вместе идем на пиво, он берет меня с собой. Я учу его жизни, потому что его мать о настоящей жизни нихрена не знает.

- И что ты ему говоришь?

- Чтобы он делал отжимания.

- Отжимания?

- И чтобы качал пресс.

- Это и есть твои советы?

- Пускай тренируется. В противном случае, из него будет не мужик, а полумужик.

- И он тренируется?

- Собственно говоря, нет. Он ужасно толстый!

- И моя доця тоже. У нее такие жировые валики, как у меня стали только сейчас.

- Нет у тебя никаких валиков. Это такие миленькие любовные захваты…

- Валики!...

- А мой пацан еще ни разу нормально не дрался! Я в его возрасте давно уже дрался.

- Верю.

- Свое место в жизни мне нужно было выбороть. Они же сейчас все получают задаром. И я уже давно трахал девиц.

- Хммм.

- И концентрироваться он тоже не умеет

- Ну, ведь что-то он ведь умеет, или нет? Ты же ужасно им гордишься.

- Ну, он быстро пишет эсэмэски. Это он умеет.

- Моя тоже.

- И очень быстро что надо найти в телефоне. Что угодно. Я ему говорю: битва под Белой Горой. А он находит это в телефоне. Но потом сразу же и забывает. Лично я предпочитаю прочесть об этом в книге. А он мне говорит: "Папа, ты мертвый, ты аналоговый".

- Аналоговый Вандам.

- В смысле, старый.

- Как этот твой видик.

Он смеется. Она смеется.

- Ну, наверное так. Мы же, вроде как, аналоговое поколение. Он это так видит. И он ужасно рассеянный. Я ему постоянно говорю: Konzertation, Junge. Konzentration. Так ничего. Я с ним разговариваю, а он пялится в телефон и пишет эсэмэску.

- И моя тоже. Ну а помимо того?

- А помимо того – спокуха. Мне пришло в голову, что я мог бы открыть качалку. Там бы я мог воспитывать парней, тренироваться с ними, готовить их к выходу в открытый мир. Потому что может казаться, что все они получают задаром, но это временно. Все вокруг – временно. И все это изменится. И он мог бы там когда-нибудь работать.

- Качалка… Но ведь это уже passé, качалка, разве нет? Точно так же, как прокат видео-кассет и эта твоя классика VHS. Все это уже сдохло.

- Но ко мне бы люди приходили. Я знаю, как работает тело. Я занимался бы курсами самозащиты. Никогда не известно, когда оно придет. В смысле, какой-то удар. А он придет. Ты должна быть готовой. По мне, мир – это всего лишь перерыв между войнами, и выиграют только сильные и приготовленные. Ты тоже должна тренироваться.

Он смеется. Она не смеется.

- Ты что имеешь в виду?

- Ну, что когда-нибудь тебе бы это могло приготовиться.

- Хочешь сказать, что я толстуха?

- Нет… мне нравится.

- То есть, у меня валики?

- Любовные захваты. Все нормалек. Ты в полном порядке.

- Слушай, мне не нужно, чтобы кто-то начал мне советовать, ОК? Чтобы кто-то мне комплименты выписывал.

Она отодвигается от него. Закуривает.

Потом начинает кашлять.

- Я понимаю, sorry. Может, мне не следует столько курить.

- Ты ведь тоже шмалишь.

- Но не кашляю, как ты.

- И что это должно быть? Отвяжись от меня! Может я хочу покашлять.

- Ну ладно. Спокуха. Если хочешь – кашляй себе.

- Ну почему, блин, все сразу хотят давать мне советы? Сами себе советуйте.

- Господи, да успокойся же, я не это имел в виду. Понятно? Ты не толстая. Ты красивая баба, если учесть, что тебе уже больше сорока.

- Ну спасибо…

- Ты и правда красивая бабв. И трахаться умеешь. Блин, я бы хотел все время трахаться и трахаться.

- Если ты думаешь, что я толстая, в следующий раз возьми себе какую-нибудь худую. Не стану я тренироваться. Хватит мне тех упражнений, что у меня каждый день с вами в пивной. И курить я стану столько, сколько захочу.

- Ну понятно, понятно, sorry, я не это имел в виду. У тебя хорошая фигура.

Он ее обнимает. Она желает вырваться. Но обнять себя позволяет. Он целует ее в плечо.

- Ну а ты, ты где был тогда? Спереди или сзади?

- Спереди. С одной девушкой. Звали ее Хана. Или Дана. Или Яна… Как-то так. Нет. Зузанна. То была Зузанна. А вот она была по-настоящему толстая. После того я тоже ее никогда уже не видел. К счастью. Студентка было. Как только запахло жареным, она потерялась в толпе.

- А ты откуда там взялся?

- Брат меня забрал с собой, он как-то крутился возле политики. Меня он взял затем, чтобы я его прикрывал. А эта девица была его одноклассницей. Я отбил ее у него, хотя и был моложе. Брат вечно был тупой, когда речь заходила о бабах.

- Но это же ты нанес первый удар, так? Не он?

- Ясен перец. Блин, мой братан не умеет драться, как по мне, он вообще никогда не дрался. Слушай, между нами есть одна проблема, он стыдится того, откуда он родом, а еще стыдится того, что занимался переводами вилеофильмов.

- Каких еще фильмов?

- Ну, всей классики. Даже и той, что с настоящим Вандамом. Это привозили из Германии, а он знал немецкий, так что делал перевод и продавал жучкам, и теперь этого стыдится. Еще ему стыдно за то, что наш старик бухал, а еще того, что дрался, и что мама была стукнутая, и что она потерялась. Он стыдится того, что у него такой брат как я, который иногда дерется. Но это не моя вина. Он не понимает того, что для меня важнее всего справедливость. Вечно он только об этом и говорил. Вечно он меня стыдился. Вечно он мне талдычил, что он самый умный.

- Мне очень жаль.

- Да ничего.

- А он действительно самый умный.

- И что это должен быть за вопрос? Ну да, он умнее, это точно. Опять же, у него имеются бабки, и так далее. Сначала для себя учредил переводческую фирму, сейчас у него какое-то европейское агентство. Он знает, как за это взяться, устраивает гранты, все устраивает, все в порядке, у него такая хорошая, приличная жизнь, еще он занимался политикой, но драться не умеет. Как мне кажется, сейчас он трясется, как и вся Европа. Он трясется за свое бабло. Еще ни разу я не встречал нафаршированного типа, который был бы счастлив.

- Нафаршированный типы в "Северянку" не ходят.

- Зато счастливые туда приходят. К тебе.

- Я была бы счастлива, если бы у меня были бабки.

- Вовсе нет.

- Была бы, была. Выплатила бы долг, забрала бы доцю и умотала бы отсюда.

- А "Северянка"?

- Думаю, что с Морозильником вы бы там справилась. Я с радостью вам ее оставлю.

- Мы бы скучали по тебе. Ты бы тоже скучала по нам.

- Думаю, что нет.

- Я бы скучал.

- Знаешь что, может и не надо так говорить.

Они смеются.

Он целует ее в плечо. А потом еще раз.

- Моя ты лесная женщина.

- Ведь "Сильва" означает "лес". Это по латыни.

- Не знала.

- Вот видишь, теперь знаешь.

Он целует ее в плечо…

- Я серьезно говорю. Мне бы тебя там не хватало.

- Ну, не знаю. А с братом ты видишься?

- Я же говорил, что наш контакт проблематичен.

- Я со своей сестрой тоже не вижусь. Собственно говоря, я ни с кем не вижусь. Родственники всегда желали мне только добрые советы давать.

- Он живет по другой стороне леса, там, где построили новые дома с бассейнами.

- Похоже, у него там все полный вперед.

- Я никогда там не был.

- А я – да. Я бы могла там жить, если бы кто-нибудь купил мне там дом.

- После переезда он сразу же развелся. Там никто не может долго быть счастливым..

Она глядит на него.

- Первый удар нанесла полиция. Я видела, так как была спереди. И как по мне, вообще трудно сказать, кто был первый. Ведь там был ужасный хаос.

- Это я нанес первый удар. Ясно?!

- Ну хорошо, хорошо.

- Это я приложил тому мусору. Левый хук, правый хук. Спокуха, спокуха. Прямо в центр его вселенной. У меня до сих перед глазами та его сплющенная собачья морда, западающая в черную дыру; и я знаю, что эта морда никогда уже не будет скалиться.

- Но ведь у них были шлемы.

- У этого шлема не было.

- Вообще-то, это все равно, кто нанес первый удар.

- Погоди… Но ведь это же не все равно, разве не так?

- Для меня – все равно.

- Это я нанес первый удар. Может это и смешно, но я чувствую себя ответственным за то, что случилось.

- Так я что, должна тебя еще и поблагодарить, а?

- Не должна, но это я сделал.

- Тогда, похоже, я тебя там видела.

- Наверное.

- Раз уж ты нанес этот удар, тогда ты должен был стоять спереди, как и я.

- Я уже говорил, что я там был и что его нанес. Кто-то должен был это сделать. Меня уже начинало доставать, вся та мирная, хипповская демонстрация. У нас пустые руки. Мой брат этого бы не сделал. Мой брат вечно чем-то занимался. Вечно где-то чего-то наклеивал, успокаивал ситуацию вокруг себя: не поднимайтесь, продолжайте сидеть, никакого насилия, не провоцируйте – слышал я его. Но еще я знал, что это не имеет смысла, в том смысле, что постоянно уступать, что, раз они – эти две отрицательные энергии – так близко, тогда нужно быстро выбить один другого, и будет спокуха, и можно будет идти дальше. Это как тучи во время грозы. Плюс. Минус. И молния. Спокуха! Действие – штука необходимая. Окопная война – это никакое не решение, это же известно еще с Первой мировой, разве нет?

- Не знаю.- А я знаю. Так что я нанес первый удар и запустил историю в ход.

- Тебя избили?

- С тех пор мне известно, каков на вкус сломанный нос.

- И как?

- Словно соленый мармелад.

- И что ты делал потом?

- Ты имеешь в виду: по жизни? Или после той демонстрации?

- По жизни.

- Самые разные вещи. Например, кровь сдавал, у меня нулевая, так что я спасаю всех. Какое-то время был гориллой-охранником, это была спокуха, в свое время люди больше боялись горилл, чем полицейских. Продавал газеты и книжки, только люди как-то быстро перестали желать читать что-нибудь приличное. Еще ездил на большегрузе. Бывал во Франции. Там тоже могли бы встретиться! Туда я возил польских цыплят, а французских возил в Польщу через Чехию. Охранял завод, чтобы не кто не разворовывал снаружи, но, в конце концов, ее разворовали изнутри, как и все остальное. Неожиданно оказалось, что мы охраняли совершенно пустой завод, в котором – кроме рабочих – не было ничего, даже каких-либо станков. И никому в голову не пришло, каким же чудом все там пропало. И где-то в это же время я встретил женщину своей жизни, довольно-таки сложную. Над ней издевался кто угодно, она работала в конторе того завода. Я сказал, что спасу ее, и с ней даже окольцевался, сделал ей бэби и развелся. Вообще-то я с ней еще поездил, это так. Потом еще пробовал разные занятия, как-то на мне это отразилось…

- Кололся?

- Нет.

- Кололся. Или колеса принимал. Потому она тебя и бросила. И, наверняка, другие девицы тоже.

- Откуда знаешь?

Он садится в кровати, закуривает. Глядит на нее.

Она продолжает лежать. Тоже закуривает, кашляет.

- Просто знаю. Знаю еще и то, что ты не только сам принимал, но и производил.

- И что это должно значить?

- Ничего. Просто я говорю, что знаю.

- Если когда-нибудь чего-то и сделал, то исключительно для собственного употребления. Это все. И это мое дело. И вообще, откуда ты знаешь?

- Возможно, наш жилмассив и большой, но не такой уже он и большой.

- Возможно, немного я в этом всем и торчал. Но сейчас уже все в порядке.

- То есть, сейчас уже ты только бухаешь.

- Я не бухаю.

- Бухаешь, бухаешь. Я же тебя каждый день вижу.

- И что это все должно значить? И с чего, блин, ты бы жила, если бы я не бухал? Если бы мы все не бухал?

- Успокойся. Это ничего страшного. Парень всей моей жизни тоже принимал и бухал, потому-то потом вся наша коммуна и разосралась. Он пустил на свои наркотики все бабки из нашей общей кассы.

- Вовсе не ничего! Я же говорю, что немного во всем этом торчал. Но немного, понимаешь? Немного, это значит немного. Немного – не означает много. Мой брат тоже немного принимал. Ты ведь тоже покуривала травку, или нет?

- Ну, курить травку – это не колоться.

- Блин, Сильва, ведь тогда все немного принимали. Это просто были такие послереволюционные времена. Кто хотел, тот бухал, кололся, устраивал чего-нибудь и ходил на концерты. Кто-то больше, кто-то меньше. В этом и была та самая эйфория. В этом и была вся эта революция. Так что я не был каким-то придурочным наркешей. У меня все было под контролем. Я сам вышел из всего этого. И сейчас со мной все в порядке, я чистый. Я в порядке.

- Из этого ты вышел в тюряге.

- Блин, и что это должно быть?

- И в психушке.

- Бли-и-ин…

Морозильник говорил.

- Морозильник нихрена не знает. Морозильник должен держать хавало на замке. Он и сам был в тюряге.

- Так и ты тоже был.

- Так что с того? Меня засыпали. Слушай, я просто хотел поучаствовать в одной забаве, немного подработать, покрепче встать на ноги, но вот откуда взять бабки, или как? Так что как-то раз сунул под водительское кресло немного травки и привез из Югославии сюда. И что? Кто знает, может это вообще не наркотики были. Я был мелкой рыбкой. Козлом отпущения. Меня задержали на границе, и в тот же момент проехало три большегруза, набитых травкой. Вот как оно бывает. Ты, блин, не имеешь об этом ни малейшего понятия. Свое я отсидел. И теперь я чист. Получил урок по жизни, и как вижу наркешу, который выпрашивает у меня десятку на билет домой, так я сразу же, своими руками, даю ему урок.

- Раз уж сам плучил урок, так теперь и не нервничай.

- Я и не нервничаю. Но меня достает, что ты приебываешься.

- Я не приебываюсь.

- Блин, ведь пребываешься же.

- Просто, меня это интересует.

- Послушай, у меня имеется работа. Я крашу крыши. У меня есть своя жизнь. У меня есть свое жилище. Я плачу налоги. Плачу в пенсионный фонд. Алименты плачу. Никакой идиотской ипотеки на мне нет. И долгов на мне нет, как на некоторых.

- Ну спасибо тебе.

- Я давным-давно уже со всем этим справился, понятно? Я доволен жизнью и не желаю, чтобы кто-нибудь совал в нее жизнь, точно так же, как ты не хочешь, чтобы ктьо-то совал нос в твои дела. И я не хочу, чтобы кто-нибудь ко мне приебывался, точно так же, как и ты сама. Ясно?

- Ясно.

- Ну и хорошо. Я рад, что мы, наконец, понимаем один другого.

- Ну.

- Супер.

- Знаешь, чего я думаю?

- И что?

- Что тебя там тогда вообще не было.

- Слушай, я не обязан тебе ничего доказывать. И никому не должен. Я там был. Это что – допрос?

- Нет.

- Тогда, блин, что это?

- Да ничего. Мне все равно. Я устала. И хочу спать.

- Ты во что задумала?

- А ты что задумал?

- Я был там. И точка.

- Ты всего лишь обычным малым трусливым обманщиком.

Она встает с кровати и одевается.

- Что случилось? Ты же говорила, что хочешь спать…

- Да, но не здесь.

- Останься…

- Только не говори мне, где мне следует быть.

- Чего у тебя: заскок?

- Все вы трусы. Все только пиздите. Хвастаетесь. Все хотите засрать мне жизнь…

- Тогда зачем ты пришла со мной?

- А ты как считаешь?

- Это все, что хочешь мне сказать?

- Да.

Она собирает свои вещи и идет к выходу.

- Konzentration, Junge.

Он резко спрыгивает с кровати и хватает ее за руку.

- Блин, со мной ты так разговаривать не будешь.

- Разговаривать с тобой, трус, я буду так, как не захочется. Ты мифоман… Ты наркеша… Ты нищий…

Он ударил ее по щеке.

А потом еще.

И еще раз.

В доме тишина.

Хрупкая тишина.

Они глядят друг на друга.

- Слушай, sorry… Я серьезно, извини…

Она влепила ему пощечину.

И еще раз.

И начала молотить его кулачками.

Он хватает ее и прижимает к себе.

- Sorry. Блин, sorry. Я немного перепил. И потому раздраженный…

Она защищается и молотит его кулаками.

- Отпусти меня!

Он прижимает ее еще крепче.

- Сильва, sorry…

- Отпусти меня, дебил. Отпусти!

Она кусает его. Плачет. Кричит.

- Оставь меня.

Ей удается вырваться.

- Ненавижу тебя!

- Так я же сказал: sorry.

- Ненавижу!

- Сильва…

- Ты что думаешь? Ты, кретин, идиот, дебил. Засранный последний римлянин играется в солдатики. Ради защиты человечества. Мне не нужен защитник. Ты, блин, за кого себя считаешь?

- Сильва, ну извини…

- Идиот!... Ненавижу тебя.

- Блин, а я тебя люблю.

Она уходит. При этом громко хлопает дверью.

Он сам в своей квартире. Ему приходит в голову, что так и должно быть. Идет к холодильнику, вытаскивает пиво. Ему приходит в голову, что все бабы одинаковы. Он открывает бутылку о край столешницы. Немного пены стекает на пол. Он пьет.

Потом вытирает пену с пола.

Во всем панельном доме тишина.

Хрупкая тишина.

Она стоит в коридоре. Вызывает лифт. Ей в голову приходит мысль, что все мужики одинаковы. Все мужики – просто идиоты.

Она заходит в кабину и нажимает на кнопку. Глядит в зеркало, не осталось ли следов на щеках. Лифт съезжает вниз. Она плачет.

Внизу, уже на тротуаре, она закуривает.

Кашляет. Как всегда. Глядит на темное небо над жилмассивом. Туман.

Она идет домой.

Она вызывает лифт, но, в конце концов, поднимается на четвертый этаж по лестнице.

Он лежит на кровати и не может заснуть. Читает и пялится в потолок. И снова читает. А потом встает и делает отжимания. Тридцать. Пятьдесят. Сто. Двести. После этого идет принять душ. Осматривает свои шрамы. Открывает пиво. Ложится в постель и наконец-то засыпает.

Она в это же самое время долго сидит на краю ванны. Курит и кашляет. Глядит на себя в зеркале и считает морщины. Затем глядит на два своих шрама. Открывает пиво.

Наполняет ванну, позволив теплой воде капать.

Засыпает.

А потом в двери стучит ее дочка, потому что уже половина седьмого. Спрашивает, все ли в пордке.

Она усмехается.

Вода в ванне абсолютно холодная.



XI


Подкинь-ка в костер еще.

И подкури мне сигаретку. Подай.

Да, так хорошо.

А знаешь, что вяз – это единственное дерево, которое не сгори, даже когда весь лес сгорит?

Древние воины делали из него первые доспехи для себя.

Настолько твердо и крепко это дерево.

А знаешь, что если заснуть под вязом, можешь никогда уже не проснуться?

Врата в мир иной, вот как его называли.

Это хорошо, что такие врата существуют.

Они были здесь пред нами. И после нас будут здесь.

Мне холодно. Подложи-ка в огонь. И дай мне выпить.

И воинам подлей.

Себе тоже налей. Ты уже большой. Уже можешь.

Делай, что я тебе говорю. Возьми и хорошо себе налей.

И послушай меня.

Мои пальцы смочены в краске.

Их пальцы в крови.

Только не такая уже это и разница.

Хорошенько зачистить.

Перемешать.

Развести.

И красить.

Краска на краску.

Слой на слой.

Скрывать.

Всеобщая история – это ничто иное как история войн.

Всеобщая история – это ничто иное как прикрытие, очищение, разведение и покраска. И с бабами точно так же. Запомни это.

Слой за слоем. Битва за битвой. Рассказ за рассказом.

Дождь начинается. Нужно быть поближе к огню. Подкинь-ка еще.

И налей мне. Позволь мне хорошенько выпить. И сам тоже выпей. Да, так хорошо.

Если ничего не действует, все можно пропить. Ты должен научиться все пропивать.



XII


Тебе пудрят мозги, что ты не должен бояться.

Тебе пудрят мозги, что это никакой не кризис.

Тебе пудрят мозги, что наша Европа уже вылезала и из худших ям.

Тебе пудрят мозги, что наша Европа выдержит.

Тебе пудрят мозги, что наша Европа будет существовать вечно, что ничего не распадется.

Тебе пудрят мозги, что все в порядке.

Тебе пудрят мозги, что у них все под контролем. Только им нужно оттуда выслать сегодня немного денег, а завтра отослать их назад. А послезавтра: оттуда сюда, а потом снова оттуда куда-то еще.

Тебе пудрят мозги, что все мы в Европе желаем добра, что все мы совместно на него работаем.

Тебе пудрят мозги, что и ты тоже обязан на это работать.

Это называют солидарностью.

Не "Только народ", но "Только Европа"!

Тебе пудрят мозги, что, что они знают, что делают.

Тебе пудрят мозги, что они ответственны.

Тебе пудрят мозги, что всегда найдется кто-то, кто за это заплатит.

Но я знаю – как оно на самом деле.

Я знаю, что происходит.

Я чувствую, как наша Европа дрожит.

Как все устало.

Как все тает, словно ледники.

Как все горит, словно Амазония.

Как у всех свербят руки.

Как уже готовятся новые битвы.

Кризисный сценарий – это ничто иное, как план сражения.

То есть: тренируйся.

Паши.

Только так выживешь.

Мир – это всего лишь перерыв между войнами.

Тренируйся.

Ты обязан тренироваться.

Обещай мне это.

Обещай мне, блин, это!

Не тридцать отжиманий, а только три раза по тридцать. Ты должен быть сильным.

Ты обязан в себя верить. Запряги свое тело в троичную серию, потому что все в мире хорошего – это тройки.

Третий бокал пива самый вкусный. Третья баба самая лучшая. Годы между тридцатью и сорока – наиболее ценные, потому что ты уже не молодой и дурной, но еще и не слишком старый, заумный и побитый, и скользкий, потому что бабы этого не ценят. Опять же, у тебя еще стоит, а бабы это ценят. И можешь наносить удары, а если даже один и пропустишь, то от него не усрешься.

Самое главное – концентрация. И убежденность.

Ты должен ментально стартовать с позиции победителя, как командир во время битвы. Решительность – это половина успеха.

Тебе не кажется, что те, которые нами правят, именно этого и не имеют? Этой вот решительности?

Вместо того, они запудривают тебе мозги какой-то своей чушью.

Но, кроме того, они ничего не выдумают.

Самое большее, то, что когда нет бабок, то печатают новые. Они делают точно то же, что и я. Тоже закрашивают старую, поцарапанную краску новой.

Тебе пудрят мозги, что ты обязан быть спокойным.

Тебе пудрят мозги, что ты обязан быть вежливым.

Тебе пудрят мозги, что ты обязан быть солидарным, терпеливым и демократичным.

Но я говорю: действие. Нам нужно действие.

Мне кажется, что политикам пригодился бы приличный урок по жизни.

Хорошо действовать неожиданно. Идти в первом ряду.

Спокуха.

И проблемы уже нет.

Но иногда можешь попробовать и по-другому. В смысле, выбрать другую тактику. Можешь выждать. Словно чехи во время Первой мировой. Мы тогда повели себя умно. Сражались за Австрию, а в легионах[32] – против Австрии.

Ведь один должен был выиграть, и из чувства чистой радости и счастья, приложить кабаком[33] под конец войны и победить его.

Спокуха.

Чех победил чеха.

Спокуха.

Не в первый и не в последний раз.

Чехи – люди умные.

Я не говорю, будто бы все они умники, а только умные.

И так по кругу. Мы разорваны наполовину. Мы – европейцы. Мы – антиевропейцы. Нас ужасно достали. Мы скалим ся. Мы – озлобленные патриоты. Мы – леваки. Мы не ходим в церковь. Но верим в святого Миколая. Всегда мы где-то лишь до половины.

Всегда мы обязаны выиграть или отступить. Мы охотники, которые охотятся исключительно из засады, и глядят, в какую же сторону пойдет мир. Потому что как-нибудь да всегда пойдет. И в этот момент нужно быстро очутиться на нужной стороне. Только это уже другая история.

А знаешь, как приложить кабаком?

Кабачок требует впечатлительности. Чистейшей воды людской впечатлительности.

Это проявление человеческой любви и поцелуй людской близости.

Как в последний раз здесь, перед школой, недалеко за "Северянкой".

У меня совершенно нет проблем с тем, если кто-то быстро ездит.

Но если кто-то быстро ездит там, где имеются знаки, тогда у меня с ним возникает проблема.

А если кто-то быстро ездит там, где вдобавок имеется переход для пешеходов, и где шастает детвора, тогда у меня с ним возникает проблема чуть побольше.

Я хочу, чтобы основы уважались. Ни более, ни менее.

А этот чувак ехал чертовски быстро в своем мега-танке, выглядящем словно накачанный супержук.

Я как раз был на переходе, все выглядело так, что еще миг – и он меня собьет. Он надеялся, что я подбегу, просто рассчитывал на это. Но я остановился. И глядел ему прямо в рожу.

В конце концов, он нажал на тормоз.

Хрупкая тишина.

Я вытащил его из машины, он не успел забаррикадироваться. Типичный Суперчех. Лысый, коренастый, толстый загривок, в белой пидорской облегающей футболке с коротким рукавом, но вместо мышц, скорее, сало. Марка "классик", номер 1111, на носу огромные солнцезащитные очки, на шее золотой крест. Рядом с ним имелась блондинка, замученная и задолбанная вечным похуданием, которая трясется при мысли, что очень скоро он отправит ее пинком в задницу и поменяет на блондиночку помоложе, а на заднем сидении – клюшки для гольфа.

И толстый загривок говорит: "Что, шарики за ролики заехали? Чего тебе надо?".

А я говорю: "Это я слепой или ты?".

А он снова: "Блин, да о чем это ты?".

В руке у него позолоченный телефон. Но ведь телефон – это не нож и не волына.

И толстый загривок говорит: "Пиздуй отсюда, дебил, а то увидишь. Нечего останавливать на перекрестке".

Но я совершенно спокоен и говорю: "Чего я увижу? А ты, не видишь, что здесь школа? Что знак: сорок в час? А ты сколько гнал?

Ну а он не спокоен, и говорит: "Сегодня же суббота, разве нет? Сегодня школа не работает".

А я говорю: "Тут еще и переход для пешеходов".

А он говорит: "Так я же притормозил".

А я: "Тут дело в принципе, разве не так? Я вижу знак, вижу переход, вижу школу, едуу медленно, все равно, понедельник сегодня, суббота или День Божьего Суда.

А он: "Какой еще День Божьего Суда? Что ты имеешь в виду?

А я говорю: "Что я имею в виду?".

А он на меня смотрит и ничего не понимает.

Тогда я ему и показываю, что я имею в виду.

Я его целую, легкий такой поцелуй.

Прикладываю кабаком. Ну это так, как вроде с ним разговариваешь, что вроде как все спокуха, выглядит все так, как будто ты желал ему сказать: что было, то было, мы же дружбаны, я тебя понимаю, ты меня понимаешь, мы оба чуточку прибацанные, разве нет?

Идешь к нему открыто, улыбаешься, кажется, что желаешь его обнять, и тут ты его резко бьешь лбом прямо в нос.

В его нос.

Где-то так бьет и панцерфауст. Ты даешь ему урок по жизни, а он валится вниз, как те два небоскреба в Нью-Йорке. А белая футболка уже и не белая, и солнцезащитных очков у него на носу уже нет, и он лишь держит в руке тот позолоченный телефон, но он по нему никуда уже не дозвонится, потому что ты выбиваешь его у него из руки и втаптываешь в асфальт.

А потом ты идешь себе и краем глаза видишь, как блондинка выбегает из машины и кричит: "Роман, Роман, Ромечек", но загривок одной рукой ее отгоняет, а второй держится за нос, в котором как раз произошел прорыв знаменитого Атлантического Вала[34], ничто уже не удержит багрового наводнения. Роман только что проиграл свою войну.

Соленый мармелад.

А ты знаешь, что с этого момента загривок будет осторожничать на всех переходах для пешеходов.

А тебе хорошо.

И по этой причине ты всем ставишь по рюмочке.

И тебе хорошо, поскольку ты знаешь, что правда и любовь снова одержали победу над ложью и ненавистью.

И тебе настолько хорошо, что ты снова выставляешь всем по рюмочке.

И думаешь о том, что тактики сражения имеются различные.

Иногда, к примеру, можешь завлечь неприятеля в ловушку. Можешь отступать на заранее подготовленные позиции. Как русские с Наполеоном. Точно так же, как впоследствии они то же самое повторили с Гитлером. Как это сделали знаменитые германские воины с знаменитыми римскими воинами в знаменитом Тевтобургском Лесу. Их завлекли в ловушку, и спокуха.

Ты обязан уметь отступать. Ты должен уметь позволить неприятелю так растянуться, что он начнет слабеть на широко фронте громадных территорий, что не сможет справляться со снабжением, что он натянется словно тонкая струна и, в конце концов, лопнет. Потому что потом хватит одного-единственного маленького контрудара, и затхлая история вновь тронется вперед.

Но по очереди: Тактика сожженной земли. Постоянное отступление и отступление. Ты делаешь вид, будто боишься.

Именно таким вот образом, видишь?

Гляди.

Боец замахивается кулаком.

Ты уклоняешься и крепко стоишь на ногах. Ты чувствуешь силу боевой машины собственного тела.

Его удар пролетит в воздухе впустую.

Снова замах.

Ты опять уклоняешься. Ты словно Жижка на Виткове[35].

Этому я научился от него.

Удар снова несется в воздухе впустую.

А ты знаешь, сколько стоят такие удары, что не попали в цель.

И боец в третий раз делает замах.

И вновь он попадает в пустоту, а ты в третий раз уклоняешься и еще чуточку, буквально на миллиметр, уступаешь.

А потом приходит тот самый момент.

Konzentration, Junge!

И… Пошел!

Боевая машина быстро открывается. И появляется гуситский танк контратаки всех объединенных сил твоего тела. НАТО и Варшавский Договор. Гуситы и крестоносцы. Желтки и янки. Евреи и арабузы. РАФ[36] и Люфтваффе. Европейцы и анти-европейцы. Патриоты и леваки. Все вы неожиданно становитесь единым целым.

А гуртом легче и батька бить.

Левый крюк.

Правый крюк.

Спокуха.

Левая рука – это сердце и любовь.

Спокуха.

Правая рука – это сила и правда.

Думай об этом.

Старая добрая ручная работа.

А потом ты опять почувствуешь, что твоя правая рука продвинула историю. Что это именно ты все раскрутил. Ты чувствуешь, какая в тебе сила. Чувствуешь ту расходящуюся энергию, которую никто не может остановить.

А потом уже ты только глядишь на то, как профессиональный боец аплится на землю, словно те два дома в Нью-Йорке.

Понимаешь?

Я только хочу сказать, что имеются различные способы того, как выйти из кризиса.

Но здесь нужно одно: Konzentration, Junge.

И… Пошел!



XIII


Мой старик работал на строительстве массива, а когда не работал, то сидел тут, в "Северянке". А когда не сидел в "Северянке", то опирался об ограждение на балконе и шмалил одну папиросу за другой. Он стоял там, летом и зимой, в одних трусах и майке, и никогда не простыл.

Никогда. Он глядел в даль, шмалил, иногда мы таскали ему пиво.

Как-то раз я его спросил: "Папа, что ты там видишь?".

А он сказал: "Лес".

А потом он молчал, и я тоже молчал. Глядел на лес, начинающийся за последним домом, после чего начал перечислять все деревья, которые в этом лесу росли. Елки и сосны, буки и березы, ясени и лиственницы, осины и дубы.

А в самом конце сказал: "Вяз".

И я спросил у него: "Вяз?".

А он сказал: "Вяз".

И я тоже научился глядеть на тот лес. Лес, в который все мы боялись идти. Лес, в который старик ходил постоянно, довольно часто: в воскресенье, после десяти вечера, когда запирали "Северянку". А когда все было в нем напряжено и натянуто, он в адрес мамы выкрикивал все, что его заставляло нервничать, пока та не начинала плакать. А он хватал веревку для белья, будто собирался вешаться. И мы с мамой искали его потом в лесу в тумане, перепуганные, освещали деревья фонарем, в ожидании ветки, на которой его увидим.

Но всегда мы находили его сидящего под одним и тем же старым вязом, на одном мз камней, с веревкой на шее и с бутылкой охотничьей" на коленях. Алкоголь с человеческим лицом.

А мой отец сказал мне тогда, на балконе: "Вижу лес".

И снова мы молчали.

После чего закурил очередную сигарету и сказал: "Малой…

Никогда и никому не верь. Никогда никому не верь. Верь только себе. А прежде всего, ты никогда не можешь кому-либо позволить срать себе на голову, понимаешь? Обещай мне это".

Ну, я ему и пообещал.

И ты тоже должен мне обещать.

Обещай мне, что будешь сильным. И добрым. И справедливым.

Чувствующим, но не излишне чувствительным. И что никому не будешь верить. Только себе. Нет, это вовсе не перечит тому, как работает весь мир.

А потом старик погладил меня по голове и вновь засмотрелся в глубину леса, из которого, вместе с остальными стариками, он вырвал этот жилмассив.

И сказал: "Найди себе такую работу, где о тебе станут заботиться. Чтобы в жизни у тебя было что-то надежное".

И еще сказал: "Никогда не занимай никаких денег.

И никогда не позволяй, чтобы у тебя были какие-либо долги".

А потом сказал еще вот что: "Если изменишь своей бабе, никогда ей не говори. Мужик не должен дома что-либо выдавать, потому что это больно".

Даже не знаю, изменял ли он когда-либо маме.

А потом еще такое: "Время от времени, покупай бабе цветы. Ей будет приятно".

Из того, что мне известно, он покупал маме розы.

И еще сказал: "Иногда, купи ей чего-нибудь из одежды. Ей тоже будет приятно".

Из того, что я знаю, как-то раз он купил ей шубу. Понятия не имею, откуда он взял деньги.

И еще сказал: "Время от времени, бери ее куда-нибудь с собой А когда она пожелает взять тебя за руку, разреши, пускай схватится, даже если тебе все это покажется детским и смешным".

Из того, что мне известно, один раз он повел ее в китайский ресторан внизу, в городе. Тогда это был единственный у нас ресторан подобного типа.

И еще сказал: "Будь к ней добр. Тогда и она будет добра к тебе. И все тебе простит".

Из того, что я знаю, он всего дважды ударил ее по щеке.

Из того, что я знаю, мама всегда ему прощала.

Из того, что я знаю, мама и сама всего дважды влепила ему пощечину, когда он приперся из "Северянки" совершенно пьяный и притащил с собой дружков, к примеру, старика нашего Морозильника.

Из того, что мне известно, мама хотела с ним развестись. Из того, что сне известно, как-то раз она даже собрала вещи, заявив, что будет жить не здесь.

Из того, что мне известно, через неделю она уже вернулась.

Из того, что мне известно, тогда он купил ей розы и обещал, что больше не будет бухать.

Но бухать он не перестал.

Из того, что я знаю, мама и так его любила.

Из того, что я знаю, он ее – тоже.

И те его советы – это еще и мои советы.

Обещай, что будешь о них помнить.

Обещай мне это.

Ну а кроме этого, слишком много старик и не говорил.

Чаще всего используемое им слово было "кнедлик".

Он садился обедать и говорил: "Кнедлик".

И мама вставала и приносила ему кнедлик.

Или же он говорил: "Пиво".

И мама вставала и приносила пиво.

Или он говорил6 "Капуста".

И мама вставала и приносила капусту.

Или говорил: "Котлета".

А иногда он говорил: "Знаменитое чешское четвероборье".

Кнедлик – капуста – котлета – пиво.

И сам над эти смеялся.

Чешский юмор.

И мама тоже над этим смеялась.

И мы тоже над этим смеялись.

А после того старик растягивался на диване, и у него крутил желудок. В его кишках начсалась небольшая, но жестокая чешско – чешская война между капустой, котлетой, кнедликом и пиво. Война, в которой нет победителя.

Все мы слышали, как все это там в нем взрывается, как желает вырваться наружу.

А старик хватался за живот и всякий раз говорил:

Сталинград.

И сам же над этим смеялся.

И мама тоже над этим смеялась.

А потом он поднимался, шел в туалет, а мы слышали бомбардировку русских и немецких дивизий.

Мы слышали не кончающуюся канонаду.

А мама включала радио и говорила: "Ну так".

И глядела на нас, и улыбалась.

И мы тоже улыбались.

Я радовался, когда мама улыбалась. Мне вообще нравится, когда бабы улыбаются. И я скажу тебе: сделать так, чтобы баба улыбалась, означает больше, чем хорошенько ее оттрахать.

Но вот потом, когда старик начал выблевывать внутренности, в дом уже никто не улыбался.



XIV


И теперь я уже знаю, на что глядел тогда мой старик.

Я уже тоже умею так глядеть. Он видел в том лесу, что было раньше. И видел то, что будет. Как в этом самом лесу и болоте, из которых вышли, заново постепенно пропадем. Мы, и весь Северный Город.

И я все имею от него, и тоже никогда не простужусь. Никогда, хотя целый день нахожусь на дворе и смешиваю краски, и крашу крыши панельных домов.

По кругу.

Зачистить.

Перемешать.

Развести.

И красить.

Краска по краске.

Слой на слой.

История на историю.

А когда уже закончу, начинаю по-новой с другой стороны, потому что краска, это такая зараза, которая хорошенько никогда не продержится.

Зачистить.

Перемешать.

Развести.

И красить.

Краска по краске.

Слой на слой.

История на историю.

Прикрыть.

Ты обязан быть сильным.

Ты обязан уметь преодолевать слабые моменты.

А они придут.

Иногда, когда я стою на краю крыши и гляжу вдаль, и снова вниз и вдаль, и снова на лес, и когда дует ветер, а у меня в руке кисть, а в другой – сигарета, я размышляю над тем: как бы оно было упасть вниз. Как бы оно было, сверзиться на какую-то машину внизу. Перевалиться через ограждение, как мой старик, и в абсолютной тишине сверзиться вниз. Позволить втащить себя в могилу земли. Стать удобрением для тех растущих деревец, которые когда-то вновь поглотят этот жилмассив. И когда я касаюсь края крыши, клянусь, чувствую вибрацию. Я чувствую, как все постепенно, совершенно незаметно снова сползает в топь.

Я не мгу дождаться этого исчезновения.

Это вот исчезновение и есть моей целью.

Лишь когда исчезнет нечто старое, нечто новое способно появиться.

И в такие моменты там, наверху, я размышляю над тем, как бы это было: не быть, не существовать. Не иметь беспокойств и волнений. Не драться. Но через мгновение я говорю себя: Вандам, ты придурок, ты чего пиздишь? Жизнь прекрасна, и нефег плакаться над собой, да, может несколько вещей тебе и не удалось, но ведь, блин, оно у каждого так бывает. Все сразу выиграть не могут, а плакаться над собой – это конец.

Об этом знал Наполеон. Об этом знал Цезарь. Гавел в тюрьме тоже знал.

Ты должен сражаться, сдаваться не можешь.

Тебе некуда убегать.

Ты должен сражаться.

Ты должен делать отжимания.

Ты не можешь быть трусом.

Ты обязан.

Ты обязан.

Ты обязан.

Пока можно.

Konzentration, Junge.

И… Пошел!

Зачистить.

Перемешать.

Развести.

И красить.

Краска по краске.

Слой на слой.

История на историю.

Прикрыть.

Потому-то мои руки и пальцы в черной краске, которую не удается смыть. В один прекрасный день я буду весь черным от этой краски, буду весь черным словно негр, который мне никак не мешает, если только он не гадит. Один такой ходил со мной в начальную школу, кубинец или, точнее, наполовину кубинец. Его старик был электриком, с нашего массива, а его матерью была кубинка, он сделал ей короеда в Гаване. Мы называли его Фиделем. Хороший был парень. Тоже умел драться, но потом в армии его переехало танком.

Но это уже другая история.

Прежде всего, ты должен чувствовать вибрацию. Только, все равно, нельзя иметь уверенности, что у тебя в жизни выйдет. А случиться может все. У каждого есть право на ошибку. А самое главное, не обосраться.


XV


Подкинь-ка дров в костер.

И дай мне выпить.

А ты знаешь, что кора вяза лечит?

Отвар из листьев может тебя убить, а кора способна тебя спасти.

Ее прикладывают к ожогам. Ее же прикладывают и к кровоточащим ранам. Старая добрая дезинфекция. Возьми нож, отрежь приличный шмат. И еще один. Да, так. Нет. Это не кровь. Это всего лишь краска. Так, приложи мне на лицо. Вокруг носа. На лоб. На горло. На живот. На руки. На ноги.

И дай мне выпить.

Что там говорят воины?

Сколько их здесь?

Я ничего не слышу.

Но это хорошо, что они здесь.

Мне холодно.

Нет, все нормально. Это всего лишь краска.

Прикури мне сигаретку. Дай-ка.



XVI


И снова я перескакиваю во времени.

Я сижу в "Северянке".

Здесь и сейчас.

На баре в вазоне бедствуют цветы. Розы. Я купил их Сильве в рамках извинений. Хотя мне и казалось, что ничего плохого я ек делал. Но так уж в мире бывает, что это мужик должен перед бабой извиняться. Это тоже запомни.

Не могу сказать, чтобы ее это как-то тронуло. Но цветы взяла.

Мужики спрашивали: и что все это должно значить. Ну я и сказал им, что у нее были именины, а что? И мужики спрашивали, а когда? Тогда я им ответил, что, ясен перец, на Сильву, раз уж ее зовут Сильвой. И они на это купились.

Ну а потом мы снова выпиваем и жалуемся на целый свет.

На политиков, на Суперчехов и на баб, и на всех, которые нас когда-либо не понимали.

День идет к концу, и уже вечер. А потом почти что ночь.

И вдруг в дверях появляется один такой тип, что просто мечтает получить урок по жизни. Это такой, кто хвастается и пиздит, и приебывается к Сильве.

И мне не нравится, что он приебывается к Сильве.

Морозильник, как всегда, поднимается первым, но мужики снова его усаживают на место. Но он поднимается второй раз и вырывается от них, как всегда, он действует, словно перец, сразу же выпрямленный, сразу же требует правды и любви, побеждающей ложь и ненависть. Тогда уже поднимаюсь я и хватаю его за плечо.

И говорю: "Послушай…".

А он говорит: "Никто не будет тут пиздеть".

А я говорю: "Ну, ясное дело, Морозильник".

А он говорит: "Никто не будет тут о нас пиздеть".

А я говорю: "Ну, ясен перец, выпей".

Вот так, просто, как обычно.

И иду.

Гляжу на Сильву, глядит ли та на меня.

А она глядит.

Думаю, а что еще она обо мне знает.

Думаю, не злится ли она все еще на меня.

Думаю, не случится ли у нас повторить это.

Еще миг мы глядим друг на друга. Продолжается это всего секунду.

Ну, ведь все это я делаю для нее. И вовсе не хочу хвастаться.

Не хочу извиняться. Не за что. Не хочу о чем-либо договариваться. Но желаю сыграть для нее в таком маленьком театрике правды и любви, чтобы она знала: я не трус. Мне не хочется просто драться. Мне хочется показать ей сейчас, что я дерусь ради справедливости на этом свете, который нуждается в действии, в противном случае – утонет в болоте. Я хочу показать ей, что умею сражаться, что способен защитить свою женщину из леса.

А тот боец не выступает. А только переключается на Сильву.

Покупает ей рюмку.

А я не хочу, чтобы он ей чего-то покупал.

Потом хватает ее за руку и притягивает ее к себе.

А я не хочу, чтобы он к ней прижимался.

Ни он, ни кто-либо другой.

Сильва – не моя баба. Но она и не чужая баба. Я хочу, чтобы она была моей.

Он же жмется к Сильве. Подхожу и вижу, что он втискивает ей в ладонь какую-то бумажку.

Слышу, как он говорит: "Я судебный исполнитель. Я тебя понимаю. Но если не заплатишь, выматываешься их своей квартиры и этой пивной".

И Сильва говорит: "Но у меня же ребенок. И я одна".

А он говорит: "У всех нас дети. И все мы одиноки".

И Сильва говорит: "И что мне теперь делать?".

А он говорит: "Это от тебя зависит".

И в этот самый момент я налетаю на него.

Пролетаю с половину "Северянки".

Беру ту бумажку с бара и читаю, сколько бабок он желает с Сильвы. А немало. Тогда я рву эту бумажку на кусочки.

И эти кусочки падают на пол, словно снег.

И говорю: "Это наша пивная, ясно? Нечего тебе здесь делать. А это моя женщина, ясно?

Гляжу на Сильву.

Сильва глядит на меня.

И Морозильник говорит: "Покажи ему, Вандам".

Исполнитель поднимается и вроде как немного скалится.

А я говорю: "Двери вон с той стороны".

А он говорит: "Ясно".

И продолжает вроде как скалиться.

А потом говорит: "Что, пан спаситель?".

А я говорю: "Ну, спаситель".

А он говорит: "Что, хвастаешься?".

А я ничего не отвечаю. Мы стоим друг напротив друга в круге света.

Я слежу за его глазами.

Он следит за моими глазами.

Ты всегда должен следить за глазами.

Мы ходим один вокруг другого, словно бешенные псы.

Ходим по кругу.

А потом тот тип говорит: "Тебе следовало бы помыть руки. Они все черные".

Обязательно кто-то должен показать свое остроумие.

Я тоже способен блеснуть остроумием.

Вот и говорю: "Я их сую в задницы таким, как ты, типам. Потому они и такие грязные".

А он только усмехается.

А я говорю: "Хочешь их полизать?".

А он говорит: "Ты первый".

Я же потом говорю: "Похоже, ты желаешь получить урок по жизни".

А он говорит: "Погоди, я тебя помню… Так и знал, что откуда-то тебя знаю. Ты – тот самый самый знаменитый местный наркеша, который всем желает дать урок по жизни. Тот самый убогий с крыши".

Не следовало ему этого говорить.

Я вижу Сильву.

Вижу остальных.

Кто-то по-дурацки смеется.

Не нужно было ему этого говорить

Я не наркеша.

И я не убогий.

Я – нет.

Konzentration, Junge.

И… Пошел.

Левый хук.

Ставлю его по центру.

Правый.

И – спокойненько так – прямо в центр его засранной, умничающей, надутой вселенной.

И еще один хук.

Спокуха.

И еще один.

Спокойно.

Я глушу в него, словно гвоздь в стену забиваю. Гвоздь ведь одним ударом не забьешь. Так я с ним сейчас играюсь. Таким образом я даю ему урок по жизни.

И еще один.

Спокойно.

Запущенная в ход история.

Старая, добрая, ручная работа.

А я чувствую, что это может быть тот самый принципиальный, исторический удар. Мой вклад в развитие Европы. Я чувствую, как моя энергия пролетает в пространстве, как отражается от сиен "Северянки", как вылетает сквозь двери, отражается от крупнопанельных домов, и с каждый очередным ударом делается все сильнее. Как она летит все дальше и перемалывает все кризисы и проблемы, и неожиданно все уже по-другому.

Загрузка...