Евгений БОЛОТИН • “Какой-то крестьянин Опекушин...” (Наш современник N6 2004)

Евгений БОЛОТИН

“Какой-то крестьянин Опекушин…”

Очерк жизни великого русского скульптора

Памятник А. С. Пушкину

Александр Михайлович Опекушин увлеченно работал над грандиозной скульптурой Нестора-летописца, когда объявили конкурс на памятник А. С. Пушкину, который решено было установить на родине поэта — в Москве. Нет, Опекушин не мог упустить такой шанс. Он потерял покой и сон. Желаю­щим принять участие в конкурсе отводилось лишь 8 месяцев. Это были месяцы напряженной работы мысли, своеобразные университеты эстети­ческого обогащения, гражданского совершенствования. Опекушин прочитал и пере­читал всего Пушкина. Никогда ранее не пытавшийся сочинять, он вдруг начал заговаривать стихами. К тому периоду относится сохранившийся в архивах единственный поэтический автограф Опекушина.

Я ехал утром в Храм искусства,

И возмутительною сценой душа была поражена:

На морозе лежала женщина полуобнажена.

Окровавленная, но очень недурная,

Была пьяна без чувств.

С их благородьем в авангарде,

Что было видно по кокарде,

Толпа стояла

И над падшей хохотала.

Явился страж порядка и

“Ваньку” из-за ворот привлек.

Я ему заметил...

“Не ваше дело!” — мне ответил

И, точно хлам какой, повлек.

Коса роскошная свисала

И след кровавый заметала.

Мне эта сцена сердце надрывала.

Толпа все так же хохотала.

И думал я: “О, правый Боже,

Отчего же Ты не взглянешь

На бессердечную толпу

И громче ужаса не грянешь?!” (1)

При всей литературной беспомощности, это стихотворение довольно зримо передает уличную сценку Петербурга 70-х годов XIX столетия. Но что главнее для нас — характеризует нравственный облик скульптора, его душев­ный настрой в период работы над образом поэта.

Он изучает весь изобразительный материал, связанный с Пушкиным, прижизненные портреты, выполненные О. Кипренским и В. Тропининым. Посмер­т­ную маску, снятую скульптором С. Гальбергом, и его же работы бюст Пушкина, а также бюст, созданный в 1837 году выдающимся скульптором И. Витали.

Несколько альбомов были заполнены зарисовками, эскизами, вариантами, прежде чем скульптор взялся за моделирование будущего памятника.

Работа была лихорадочная, изнурительная вплоть до самого начала конкурса. Не все скульпторы выдержали эту гонку, многие не успели к сроку представить свои работы.

В зале Петербургского Опекунского совета было выставлено 15 проектов памятника. Увы, ни одна модель не удовлетворила жюри конкурса, а некото­рые из них дали повод петербургским журналистам вдосталь позлословить. В № 14 журнала “Гражданин”, который тогда редактировал Ф. М. Достоевский, помещено было сразу два обзора конкурсных работ.

“Плохо выполненная, — читаем в одном обзоре, — безвкусно задрапи­рованная и притом выпачканная фигурка поэта имеет необыкновенно жалкий вид”. “...Много крыльев и много голов, поднятых вверх, — читаем в другом, — много книг и еще больше черепицы — аляповатая модель копилки из Гостиного Двора...”. “Художнику, — злословит первый автор, — неизвестно почему, взду­малось нарядить бедного поэта чуть не в шубу и теплые сапоги. Очевидно, такой костюм очень стесняет поэта, и он решительно не знает, что ему делать с увесистой лирой, которой снабдил его на всякий случай художник...”. “...Множество карнизов с двумя почти летящими фигурами, — издевается второй, — спереди без движения музы, сзади таковым же Борисом, а с боков — двумя барельефами, а над всем этим утверждена статуя самого Пушкина в сюртуке, завернувшегося в тогу”.

Не вызвали насмешек только две модели — № 13 и 15. “...Фигуры, — писал “Гражданин”, — отличаются превосходной лепкой , красивым рисунком и замечательной экспрессией”. Когда жюри конкурса вскрыло конверты, то выяснилось, что эти модели сделаны Опекушиным. Оно отнес­лось более терпимо к работам скульпторов, чем петербургская пресса. Хотя и решено было не присуждать первой премии, пять скульпторов были удос­тоены поощрительных премий, и среди них первым назван А. М. Опекушин.

Конкурс решено было продолжить, увеличив его срок до года. Выставка моделей, устроенная в марте 1874 года в залах Академии наук, на этот раз вызвала интерес не только прессы, но и широкой публики. Залы ни дня не пустовали. Этот интерес подогревался горячими баталиями в газетах и журналах. Досталось всем, в том числе самым знаменитым скульпторам, кроме... Опекушина. Все тот же “Гражданин” выделил лишь три модели под № 2, 18, 19 и под девизом “Скульптор”. Обозревателя “Гражданина” особенно привлекла модель № 18. Она была выполнена без всяких излишеств и украшательств и отвечала как условиям конкурса, так и тем скромным финансовым средствам, которые были собраны по всенародной подписке. “...Если Комитет, — писал “Гражданин”, — будет поставлен в необходимость отказаться от мысли воспроизвести 2-й или 19-й № — за неимением средств, то, по нашему крайнему убеждению, ему решительно не на чем будет остановиться, кроме этой, хотя и весьма скромной композиции, но, во всяком случае, стоящей неизмеримо выше работ других соискателей конкурсной премии. Из остальных виденных нами проектов все (безусловно, все!) далеко ниже посредственности, а некоторые поражают даже таким абсолютным отсутствием не только того, что известно под именем искры вдохновения или хотя бы малейшего художественного такта, но даже изобличают в авторах их полное незнакомство как с деятельностью Пушкина, так и вообще с историей русской литературы...”.

Наряду с тем, что Пушкин оказался крепким орешком для скульпторов того времени, эти два конкурса выявили полную несостоятельность академи­ческой школы ваяния. Памятник Пушкину должен принадлежать народу, а значит, он и должен отвечать его глубоко народным, реалистическим пред­став­лениям о первом поэте России. Завитушки и финтифлюшки, украшавшие жизнь тогдашней знати, здесь были неуместны. Символично, что первым это понял именно Опекушин, плоть от плоти, кровь от крови своего народа.

И второй конкурс завершился лишь присуждением поощрительных премий Опекушину, Забелло и Боку. Была предпринята последняя, третья попытка испытать творческие силы русских скульпторов. Причем посчитали разумным провести это соревнование лишь между двумя скульпторами — А. М. Опе­кушиным и П. П. Забелло. Чтобы облегчить решение задачи, им было предло­жено изготовить в увеличенном размере по одной новой модели, исправив прежние по указанию небольшой комиссии экспертов в составе профессора архитектуры Д. И. Гримма, скульптора Лаврецкого и живописцев Келлера и Крамского.

В назначенный срок А. М. Опекушин представил... шесть проектов, П. П. За­белло — два. Однако к двум соревнующимся скульпторам неожиданно, с разрешения Комитета по сооружению памятника А. С. Пушкину, присоеди­нились академики И. Н. Шредер и М. М. Антокольский. Маститый Шредер, который в свое время безуспешно пытался учить технике лепки Микешина, не представлял собой серьезного конкурента. Он уже не в состоянии был преодолеть рутину старой академической школы.

Но вот М. М. Антокольский... Его талант скульптора-новатора набирал силу, уже был высоко оценен в Европе, его признали художественные салоны Рима и Парижа, Лондона и Вены, его “Царь Иван Грозный” и “Император Петр I” по Высочайшему повелению украшали императорский Эрмитаж. Александр Михайлович с интересом и сочувствием следил за творчеством Антокольского, ему нравилось его стремление передать душевное состояние образа, натуралистичность своих героев, если даже они были царями. У Антокольского было чему учиться. И все же Опекушин первым подметил “камерность” Антокольского, он был хорош для пристального разглядывания композиции на подиуме в салоне или в музее, но никак не на открытом пространстве улиц и площадей. Интуиция не обманула Опекушина.

Вероятно, в тот период своей жизни, когда А. М. Опекушин батрачил на удачливого Микешина, он познакомился и с Мордухом Антокольским. Это могло случиться на “четвергах” Артели художников на квартире их лидера Ивана Крамского. В те годы крутой ломки вековечного уклада русской жизни судьба будущих выдающихся художников России была во многом схожей.

Чаще всего попадали в столицу из деревни или провинциальных городов, мыкались по чужим углам, отчаянно бедствовали. Все это прошел и М. М. Анто­кольский, приехавший из Вильно. Позади была беспросветная жизнь в многодетной еврейской семье, задавленной постоянной нуждой. “Я справлял в семье должность рабочей лошади”, — вспомнит он много лет спустя в автобиографии. Вместе со своим недюжинным талантом резчика по дереву и кости, рекомендательным письмом жены виленского генерал-губернатора А. А. Назимовой к своей приятельнице баронессе Раден, неумением читать и писать по-русски, он приехал в Петербург также с грузом нравов еврейского квартала, чуждых русской среде. Можно представить себе, как нелегко было ему освоиться среди слушателей Академии художеств и учеников рисовальной школы, куда он был определен одновременно. Материально его поддерживал банкир Гинцбург, установивший ему ежемесячную стипендию — 10 руб. серебром (для сравнения: в годы ученичества Саша Опекушин получал от отца 5 руб.).

Взяли верх талант, прилежание и воловье трудолюбие Антокольского. Знаменитый скульптор Н. С. Пименов, в студию которого он попал, сразу же выделил талантливого юношу среди шести других своих учеников. Вскоре о молодом резчике из Вильно заговорили в Академии художеств, с ним познакомился В. В. Стасов, а затем и И. С. Тургенев. Эти два русских гиганта всю жизнь опекали Антокольского, держали его сторону, зачастую в ущерб тем русским скульпторам, которые вступали с ним в творческое единоборство. Вот как оценивался Антокольский в “Истории русского искусства” И. Э. Грабаря:

“Антокольский занимает отдельное место в истории скульптуры. Он один среди евреев ярко выразил расовые черты своей нации, придав всем сюжетам, им затронутым, оттенок совсем особого миропонимания. Анто­кольский — еврей в своем понимании природы, во взглядах на искусство и дейст­вительность, еврей по образу мыслей и выражению их. “Среди евреев я мог бы быть еврейским скульптором в смысле внешности, отличительности, — пишет он, — я потомок тех евреев, на которых Моисей жаловался, что они “народ упрямый, не сгибающий шеи, хотя бы перед судьбой”. Антокольский до конца жизни остался верен своей нации, горячо любя только то, что было связано с нею. Во всей жизни Антокольского, в его скульптурах: “Скупой еврей” (1865 г.), “Инквизиция над евреями в Испании” (1868 г.), “Еврей-порт­ной” (1874 г.), даже в его переписке, изданной и обработанной до неузна­вае­мости В. Стасовым, красной нитью проходит эта национальная черта” (2).

Какой “обработке” подвергались письма Антокольского, можно судить по следующему примеру из письма к художнику Н. Ге: “Петр, действительно, обхватывает меня; он работается потому не чуть должен бить хуже Ивана а напротив а между тем средство этого ужасно как мало и оттого то я работаю его только одним духом ибо дух только должен выражит Петря, должен потому что для него ничего не жалею даже самаго себе” (3).

Иногда не надо тратить многих усилий, чтобы понять, о чем идет речь, что волнует Антокольского. Из письма С. Боткину совершенно ясно, что агрес­сив­ность Антокольского имеет чисто еврейское происхождение. “Я, как храб­рый воин, — пишет он, — закрывши глаза, махаю шаблем по воздуху” (4). Или: “Вы видите я говорю одно, а делаю совершенно другое” (5).

В середине 70-х годов в три тура проходил конкурс на памятник Пушкину для Москвы. В первых двух турах Антокольский не участвовал, живя в Риме, но с помощью переписки с Тургеневым, Стасовым и Крамским внимательно следил за творческим состязанием скульпторов в Петербурге. А когда пришло время третьего, решающего, он вдруг представил свою модель, разумеется, учтя прежние промахи конкурсантов. Расчет был простой: скульпторы, про­шед­шие изнурительный многолетний марафон, сдадут на финише, и победа достанется ему. Так он поступал не раз.

В. В. Стасов и И. С. Тургенев, очарованные талантом Антокольского и помогавшие ему советами, заранее расхвалили его модель, не скупясь на эпитеты: “превосходная”, “оригинальная”, “впервые в мировом искусстве” и т. п. Но когда выставка конкурсных проектов была открыта для всеобщего обозрения, в столичной и московской прессе развернулось настоящее сражение. Мало кто разделил мнение В. В. Стасова и И. С. Тургенева. Даже И. Н. Крамской, благоволивший к М. М. Антокольскому, назвал его модель “памятником не Пушкину, а самому себе”, имея в виду авторское честолюбие. Представленная на третий конкурс модель Антокольского разочаровала самых горячих поклонников его таланта. Не исключая такого исхода, скульптор вывесил перед своей моделью аншлаг: “Я покорно прошу не смотреть на мою работу как на модель памятника, а лишь как на первоначальный эскиз, которого я, к сожалению, не мог довести до желаемых результатов, принужденный обстоятельствами уехать в Рим к семейству. Много в моем проекте недостает, даже целых фигур, которых я не успел сделать, например фигуры Русалки внизу у воды, под фигурой Мельника. Также я имел в виду изменить форму скалы и скамейки, на которой сидит Пушкин, так как первоначально предполагались вместо скалы архитектурные формы. Кругом подножия скалы я думал устроить со всех сторон бассейн с водой”. Как уже догадался читатель, Антокольский представил многофигурную композицию с персонажами из произведений А. С. Пушкина. Некое застывшее в бронзе театральное действо. На вершину скалы, где в задумчивой позе сидит поэт, вереницей поднимаются герои его поэм: вот неверным шагом ступает Мазепа, опираясь рукой о скалу, перед ним Пугачев со скрученными за спиной руками, выше Моцарт беззаботно ступает по камням, читая ноты, а за его спиной заговорщически прижимается к стене Сальери. Еще выше летописец Пимен устремил свой взгляд в спину Царя Бориса Годунова, который прикрылся рукой от тени отрока Царевича Дмитрия, и его качнуло к краю пропасти и т. д. Трудно представить себе нечто более несуразное на Пушкинской (б. Страст­ной) площади среди снующей толпы и рядом с бесконечным потоком транс­порта на главной магистрали Москвы.

Антокольский, хотя и находившийся с 1868 года вдали от России, конечно, знал, что мысль сопроводить основную скульптуру памятника персонажами из произведений Пушкина уже приходила в голову другим скульпторам, в том числе Опекушину, и была дружно отвергнута как прессой, так и комитетом по сооружению памятника. Но он решил эту идею воплотить по-своему — в подчеркнуто реалистической, или, скорее, натуралистической форме, как бы в пику псевдоклассическим аллегориям, навязываемым академической школой.

Как бы то ни было, его композиция вызвала буквально шквал разноре­чи­вых отзывов в газетах и журналах. Спорили, что называется, до хрипоты, причем не какие-то падкие на сенсации фельетонисты, а маститые, первой величины писатели, критики и художники.

Безоговорочно и до конца на стороне Антокольского выступил выдаю­щийся художественный критик В. В. Стасов. Он писал в “Голосе”: “На мои глаза, памятник, созданный г. Антокольским, до того оригинален, нов и талант­лив, что оставляет далеко позади все проекты, деланные до сих пор у нас... И у нас, и за границей немало есть памятников великим людям, где хотели создать вместе и выставить одним разом все главные действующие лица, созданные поэтом или игравшие большую роль в жизни исторического деятеля. Но как это до сих пор плохо удавалось скульпторам! Везде вы увидите собрание личностей, ходящих или стоящих вокруг круглого или четырех­угольного камня и приклеенных к нему спинами. Как это было все печально. Поневоле, бывало, подумаешь, глядя на такой монумент: “Да, все это очень хорошо, и что все эти господа тут собраны — это прекрасно; только зачем же они спинами-то своими приклеены к подкладке, к камню? Неладно, неладно”. Но г. Антокольский одним талантливым взмахом рассек узел и сделал то, что никому не удавалось, чего никому не пришло в голову. У него все фигуры свободны от головы до ног; как живые люди, они представляют с разных сторон сто разнообразных точек зрения, поминутно меняющихся и прибав­ляющих новую красоту грандиозному ансамблю; но, с тем вместе, они заняты не разговорами друг с дружкой, не пустыми театральными жестами — печаль­ная, неизбежная необходимость прежней системы, — они идут вверх к своему творцу, к своему создателю, Пушкину, и несут ему, каждый в одиночку, свое чувство, свое выражение, главное движение своей души. Пушкин, накло­нив голову, глубокими глазами смотрит со своей вышины, и перед ним совершается процессия, идет живьем целая картина, с которою он связан, где он тоже играет роль — и какую роль! Такую, какой никогда еще никто не играл в скульптурных памятниках”.

Надо отдать должное Ивану Сергеевичу Тургеневу. Он нашел в себе мужество изменить свою оценку А. М. Опекушина и стал даже одним из главных организаторов грандиозных торжеств в начале июня 1880 года по случаю открытия памятника в Москве. Прием, который так горячо отстаивал известный критик, увы, был уже давно не новым как в русской, так и, в особенности, мировой скульптуре. На что справедливо указали Стасову его многочисленные оппоненты. Спор между В. В. Стасовым и И. С. Тургеневым дошел, по выражению последнего, “до изнеможения”. Все, в том числе и Стасов, знали, с каким вниманием следил Тургенев за творчеством Антокольского, считал его чуть ли не первым среди скульпторов России. Но его многофигурный памятник Пушкину поверг писателя в недоумение: “Нигде в Европе таких не делают, — писал Тургенев. — Что за шествие типов! Ха-ха-ха-ха!” Иван Сергеевич писал Стасову из Буживаля (Франция), что считает вопрос об этом неудачном памятнике “Мизерабельным, дрянной схоластикой эпигонов — словом, не стоящим того, чтобы на нем останавли­вались больше минуты. Сделай хорошую статую, а то — ничтожнейшие пустяки”.

В практическом плане гораздо важнее мнения Тургенева была оценка лидера передвижников Крамского, входившего в группу экспертов третьего конкурса. В письме к И. Е. Репину от 16 мая 1875 года он так оценил эту работу Антокольского: “Детская лепка, но присутствие таланта большое, исключая Пушкина, фигура которого не годится никуда, что я ему и сказал. Он говорит, что он хотел его представить ц а р е м... Ну, хорошо, говорю, положим так. Только я, к сожалению, стою на другой точке зрения, и скажу, что если это будет исполнено, и исполнено превосходно, я не сомневаюсь, что это памятник Антокольскому, а уж никак не Пушкину. “Это почему?” Да потому, что здесь больше проглядывает ваше личное воззрение на Пушкина. И чем вы руководствовались, изображая этих лиц, а не других. Почему, например, Борис Годунов занимает первое место? Потому ли, что он, по вашему, — самое великое создание Пушкина или потому, что он вам дает возможность выказывать свой драматический талант? Словом, вопросов бездна, и их чем дальше, будет все больше и больше. А недаром греки и римляне оставили нам указания в известном смысле. Они своих великих людей воспроизводили в живых портретах, и вот прошло 2000 лет, а Софокл нисколько не смешон и теперь. Тогда как самые остроумные комбинации для сегодняшнего дня не переживают и 50 лет, а становятся свидетельством наивности современников... Даже гениальный “Петр” Фальконетта — и тот теперь возбуждает сожаление, почему он Римский Император, а не такой, каким все его видели в действительности. И потому, я говорю, вы на меня смотрите как на человека, для которого невозможна ваша точка зрения. Я понимаю, что это талантливо, чрезвычайно может быть интересно где-нибудь в парке, при фантастическом освещении (как он хотел), но решительно невозможно на улице, на площади, где снуют тысячи народа, солнце во все глаза, пыль, шум... и вдруг — видение... Мистицизм и спиритизм в Москве, днем на Тверской площади?!”.

Это так отзывались о модели Антокольского его друзья и доброжелатели, а что уж говорить о профессиональных критиках, которых хлебом не корми, дай только позлословить. Фельетонист “Биржевых ведомостей” привязался к тропинке в скале, которая напоминала ему винтовую лестницу в книжном магазине Маврикия Осиповича Вольфа. Эта “винтовая лестница более приспо­соблена к хождению прикащиков вверх к своему зиждителю, Вольфу! Советую Мардохаю Матысовичу (т. е. Антокольскому) сходить к Маврикию Осиповичу и изучить основательно его винтовую лестницу”. Небезызвестный А. С. Суво­рин в “С.-Петербургских ведомостях” назвал памятник Антокольского “затей­ливым, но вовсе не замечательным”. “Если вы слева посмотрите на статую Пушкина, — злословит будущий миллионер и владелец книгоиздательских и театральных заведений, — то увидите перед собой ковенского еврея в длиннополом сюртуке, соображающего о том, какой бы это большой “бульк” вышел, если бы из всех озер сделать одно озеро, из всех дубов один дуб, из всех топоров один топор, и этим топором повалить этот дуб в это озеро. Нелепее памятника великому поэту, — заключает Суворин, — выдумать трудно”.

Крепко досталось от газетчиков и другим соискателям, особенно И. Н. Шредеру. Каково было читать маститому скульптору о своей модели, скажем, в “Биржевых ведомостях”: “Фигура Пушкина ни на что так не походит, как на какого-то сумасшедшего конькобежца”. Более безобидными были колкости в адрес Забелло и Опекушина.

Комитет вместе с экспертами остановился на двух проектах этих скульп­торов. В историческом очерке сооружения первого памятника великому русскому поэту академик Л. К. Грот писал, что комитет находил достоинства в обеих моделях, но, ввиду необходимости решить в пользу одной из них, отдал предпочтение модели А. М. Опекушина, “как соединившей в себе с простотою, непринужденностью и спокойствием позы — тип, наиболее подхо­дящий к характеру и наружности поэта”.

Почти пятьдесят лет спустя после этих волнующих событий А. М. Опеку­шин вспоминал: “...В течение ряда лет ночи не спались как следует. Были три лихорадочных конкурса. В двух из них участвовали все скульпторы того времени. Ах, какая жара была! Ах, какая суматоха! Сколько зависти было друг к другу!.. Газеты кричали наперебой. Одна из них предлагала кончить конкурировать и отложить дело на двадцать-тридцать лет, вернее, ждать свежих художественных сил. Другая доказывала обратное: что никто не может гарантировать приход более талантливых художников, а третья выдвинула такое предложение: устроить последний “петушиный бой”, пригласив на него только тех скульпторов, которые на предыдущих конкурсах получили премии; если, дескать, они не сумеют создать что-либо достойное Пушкина, тогда в силу обстоятельств отложить дело на неопределенный срок...”.

Хотя радость победы была притуплена четырехлетней изнурительной борьбой, материальными невзгодами, шумными газетными баталиями, Александр Михайлович надеялся, что все его беды позади и можно с новыми силами браться за осуществление своего проекта. Предстояло вылепить из глины статую высотой в 6 аршин (четыре с лишним метра). Точно такого же размера стояла в его мастерской готовая статуя Нестора-летописца — плод почти двухлетней работы. “Ничего, — думал Александр Михайлович, — Нестор еще немного подождет, думаю, старик не обидится”. Он не ведал, что ему пред­стоит пережить первую в его жизни творческую трагедию.

Уже когда начали стихать газетные страсти вокруг Пушкинского конкурса, на страницах воинствующе-либеральной газеты “Голос”, где задавал тон Стасов, появилась неожиданно злобная статья, в которой были такие строки: “Чему же учат в Академии художеств, когда на Пушкинском конкурсе всех академиков “заткнул за пояс” какой-то крестьянин Опекушин ?!” Куда только подевался либерализм “Голоса”, претендовавшего на роль чуть ли не единст­венного выразителя мнения самого Русского Народа. При чем тут социальное происхождение Опекушина?! Разве классовая принадлежность определяет степень таланта?! Наконец, Опекушин тоже был академиком, хотя ему и не пришлось учиться в Академии художеств. Злобный выкрик “Голоса”, разу­меет­ся, обидел Опекушина, лишний раз напомнил ему о том, что просто­людину лучше “не высовываться”. Но, в конце концов, не истеричный “Голос” решает, чей Пушкин будет стоять посреди России!

Однако скульптор не ведал о том, что статья в грязной газетенке станет той последней каплей, которая переполнит чашу терпения руководства заскорузлой Академии художеств. Буквально на следующий же после выхода статьи день Опекушин был вызван к ректору отделения живописи и ваяния Академии Иордану. Престарелый ректор, забывший о своем “низком” происхождении и некогда либеральных взглядах (его учеником был Тарас Шевченко), жестко спросил Опекушина:

— Ваш проект памятника Пушкину в Москве, как мы слышали, утвержден жюри конкурса?

— Да, это так, — ответил Опекушин.

— По вашему проекту будет изготовлен памятник, вы получите теперь крупный заказ. Но заказ этот частный, не связанный с Академией, — ректор сделал паузу. Потом категорично закончил: — Поэтому, господин Опекушин, я буду вас просить немедленно, в течение трех дней очистить помещение академической мастерской...

Опекушина охватил ужас. Там же фигура Нестора, другие работы в глине. Их невозможно перевезти, не повредив. Это катастрофа! Александр Михайлович стал умолять Иордана отменить решение или хотя бы отсрочить его исполнение.

— Нам нет никакого дела до ваших забот! — склеротическая голова ректора тряслась в гневе. — Устраивайтесь, как знаете...

Это был смертный приговор Нестору-летописцу. До конца дней своих не мог забыть Александр Михайлович свою лучшую, как он считал, скульптуру, мечту своей юности.

Спустя много времени Опекушин все-таки “вычислил” подлинную причину безжалостного гнева Иордана. Дело было не в нем, Опекушине, а в Адриане Викторовиче Прахове, профессоре той же Академии. Известный историк искусства давно ополчился на руководство Академии. Он воевал против бесталанных ретроградов-иностранцев, оккупировавших Академию, досталось от него и престарелому Иордану, который в силу своего возраста не мог и не хотел отказаться от безнадежно устаревших методов обучения в Российской Академии художеств. Его бесила близость А. В. Прахова к “передвижникам” — этой “банде”, возглавляемой И. Н. Крамским. А именно Крамской и особенно Прахов горячо отстаивали на конкурсе модели Опекушина в ущерб хранителю академической школы И. Н. Шредеру.

Александр Михайлович долго не мог разобраться в “правилах игры”, принятых среди не самой талантливой части художников, что им помогало процветать и безбедно существовать. Опекушин никогда не хитрил и не юлил, всю жизнь страдал от своей наивной прямоты. Об этом качестве его натуры у нас еще будет повод поговорить.

С трудом отыскав подходящее помещение для мастерской, Опекушин тотчас приступил к лепке скульптуры из глины заданной величины. Дома на Каменноостровском он почти не бывал, порой ночевал в мастерской. Неделями не видел детей, которых у него уже было четверо — три дочери, Зоя, Ольга и Мария, и сын Владимир. Жена Евдокия все время болела, престарелая мать, Александра Евстафьевна, едва управлялась с хозяйством. Опорой был брат Костя. День он просиживал в своей лавке на Фонарном переулке, а вечером частенько наведывался в дом брата на Каменноостровском проспекте, привозил продукты, помогал матери по хозяйству, играл с маленьким Володей. Мальчик привязался к своему дяде, любил его не меньше, чем отца. И эта любовь сохранилась у него на всю жизнь. Став взрослым и переехав в Москву, где он служил в канцелярии генерал-губернатора, он чаще писал письма не отцу, а своему любимому дяде, делился с ним горестями и радостями, а когда дядя Костя вернулся на родину в Свечкино, каждое лето гостил с семьей на берегу Волги.

Александр Михайлович горячо любил своего старшего брата и был благодарен ему за помощь и участие.

Почти два года работал Опекушин над скульптурой Пушкина. Он многое изменил и улучшил по сравнению с той моделью № 7, которая была одобрена Пушкинским комитетом. Прорабатывались каждая деталь, каждый штрих. Прежде всего должны быть точно переданы черты лица. Как известно, при жизни Пушкина не было сделано его скульптурного изображения. В известном письме от 1 мая 1836 года поэт сообщал жене, что в Москве хотели лепить его бюст, но он отказался, не желая, чтобы “арапское его безобразие пере­дано было бессмертию во всей своей мертвой неподвижности”.

Вскоре после смерти поэта появились статуэтки работы А. И. Теребенева, бюсты знаменитого скульптора И. П. Витали и любителя-художника П. А. Сте­панова. Как нетрудно убедиться, сравнивая эти работы с прижизненными портретами поэта, они были далеки от подлинного облика Пушкина.

Но сохранились посмертная маска, снятая скульптором С. И. Гальбергом, и его же работы бюст. По утверждению современников Пушкина, бюст Галь­берга “останется для потомства превосходнейшим изображением великого поэта” (6).

Для Опекушина достоверность черт лица Пушкина была одним из обяза­тельных, но не единственным условием в работе над образом. Сверхзадача состояла в том, чтобы предать поэта бессмертию, избежав “мертвой непо­движ­ности”. Передать живость черт в застывшей бронзе мог лишь истинно талантливый ваятель. И это в полной мере удалось осуществить Опекушину. Сохранилась терракотовая голова поэта в натуральную величину скульптуры. Если рассматривать ее вблизи, то бросаются в глаза искаженные черты лица, голова “уродливо” деформирована. Какой надо было обладать точностью видения, чтобы за счет деформации, игры света и тени достичь подлинной живости лица при взгляде на скульптуру снизу вверх, в зрительской перспек­тиве. Он так же точно рассчитал размеры фигуры и пьедестала, используя законы “золотого сечения”. Так что не только талант и природная интуиция, но и знание трудов великого художника и ученого Леонардо да Винчи, “Начал” Евклида, “Божественной пропорции” Л. Пачоли помогали Опекушину в создании памятника Пушкину.

Беспардонные рассуждения Н. Н. Врангеля о “плохом технике” А. М. Опе­ку­шине, к сожалению, подхваченные некоторыми безответственными совет­скими искусствоведами, не выдерживают никакой критики, когда углубленно знакомишься с творчеством замечательного русского скульптора. Эти рассуж­дения сродни приведенному уже нами злобному выкрику “Голоса” и преследо­вали те же цели — принизить русского человека. Дескать, на что он может быть способен, если он — русский?

По Петербургу ходили слухи, что Россия вот-вот должна вступить в шестую по счету русско-турецкую войну. На этот раз ее главными мотивами было стремление поддержать освободительное движение народов Балкан против османского ига. Поговаривали, что Император Александр II сам возглавит Русскую Армию. В этой предвоенной обстановке для Опекушина было полной неожиданностью уведомление о том, что его мастерскую намеревается посе­тить сам Государь.

Ну что ж, он готов показать своего Пушкина. Скульптура в глине была уже полностью готова. Как будто предвидя такой случай, Александр Михайлович сделал несколько моделей скульптуры самого Императора Александра — на коне, а также восседающим на троне. В назначенный день он облачился в тот самый фрак, который был куплен на деньги Микешина. Он не собирался ломать комедии, подобно той, какую отмочил его бывший патрон. В мастер­скую приехали его жена Евдокия Ивановна и брат Константин Михайлович, а также автор постамента — архитектор, академик Иван Семенович Богомолов. Брат держался молодцом, а Евдокия Ивановна то бледнела, то на лице ее выступали красные пятна. Александр Михайлович успокаивал жену, показывая, что он нисколько не волнуется.

Это было не так. Он любил Царя, верил в его искреннее стремление облегчить участь народа, встреча с ним была для него величайшей честью.

Все оказалось проще, чем ожидал Опекушин. Войдя в мастерскую в сопровождении принца П. Г. Ольденбургского и вице-президента Академии художеств графа Толстого, Император Александр кивнул стоящим в стороне жене и брату Опекушина, посмотрел пристально на Александра Михайловича и сказал:

— А я узнал тебя, хотя ты тогда был без этой роскошной бороды. Микешин решил тогда провести меня. А мне все заранее рассказали, кто на самом деле работал над памятником матушке Екатерине. Так и передай Микешину, что Государя не проведешь... Ну-ну, показывай нашего великого поэта...

Опекушин поспешно поднялся по лестнице и с помощью брата сдернул холстину, наполовину прикрывавшую скульптуру. Спускаясь с лестницы, он вдруг подумал, что даже подобающе не поприветствовал Царя и его свиту. Но уже было поздно исправлять оплошность.

Император Александр обошел четырехметровую модель, помолчал, а потом сказал:

— Отменно, отменно... Наш тезка Пушкин должен поднять национальный дух России, помочь сплотить русский народ на битву с басурманами за осво­бождение братьев-славян.

Опекушин из первых уст услышал, что война неизбежна.

— Ваше Величество, я попытался сделать несколько моделей вашей скульп­туры.

Александр встрепенулся:

— Показывай. Но хорошая ли, братец, это примета? Когда победим врага, тогда уж...

Царю понравились модели. Он сказал:

— Решай с Его Высочеством принцем Петром Георгиевичем. Но лучше — после победы...

На прощание Царь подал руку Опекушину, слегка кивнул остальным и поспешил к выходу.

Опекушин ликовал, еще больше радовался его брат Костя, впервые увидевший близко Царя, да не из толпы, а вот так — запросто, почти в семейной обстановке. Евдокия Ивановна утирала платочком слезы умиления. Насколько помнил Опекушин, Царь не пожимал руки Микешина, когда тот, послав его и Чижова за фраками, предстал перед Александром в роли единст­венного творца памятника Императрице Екатерине Великой. И дело не в том, что тогда Михаил Осипович перепачкал свои холеные персты в глине. Царь был в перчатках и мог бы выбросить их, покинув мастерскую. Еще до того Микешин явно переусердствовал в выражении своих верноподданни­ческих чувств, когда в Петербурге было получено сообщение из Парижа о второй попытке покушения на жизнь Государя Императора. Власти считали ненужным раздувать этот второй случай, считая, что публичная казнь студента Дмитрия Каракозова на Смоленской площади в сентябре 1866 года отнюдь не способствовала престижу Царя ни в России, ни тем более в Европе. Гораздо выгоднее было представить дело так, что поляк Березовский, вероят­но, стрелял не в Русского Царя, а в находящегося рядом с ним Наполеона III. Не уловив этих тонкостей, Микешин бегал по Петербургу, уговаривая всякого рода влиятельных особ послать от имени русского народа телеграмму Царю, чтобы тот поспешно вернулся в надежные объятья своей державы.

Тогдашний министр внутренних дел П. А. Валуев записал в дневнике: “Еще вчера в соборе затеяли послать к Государю телеграфическую просьбу от его “народа” на тот конец, чтобы он изволил вернуться восвояси. Мне говорил об этом, между прочим, художник Микешин, один из faiseurs (устроителей) по разным демонстрациям. Я отклонил эту идею давать Государю советы от имени миллионноголовой няньки”. Далее Валуев развивает мысль о том, что чрезмерно шумные публичные выражения чувств к Царю отнюдь не отражают действительного отношения к нему широкой публики. Он считает, что только история вправе судить о достоинствах и недостатках самодержцев.

Конечно, Александра Михайловича в тот счастливый для него день не занимали такие мысли. Главное — получено высочайшее одобрение отлить из бронзы его Пушкина. Не мешкая, Опекушин связался с бронзолитейным заводом “Константин Николе и Вильям Плинке”. Под этой маркой некогда действовал купец Р. Я. Кохун, у которого долгие годы трудился отец скульптора — Михаил Евдокимович.

Предполагалось, что памятник А. С. Пушкину в Москве будет установлен в год 80-летия со дня рождения поэта. Однако по разного рода обстоя­тельствам открытие памятника затягивалось. Хотя наблюдение за работами принял на себя живущий в Москве бывший лицеист 6-го выпуска П. И. Миллер, в Москву наезжали А. М. Опекушин и архитектор И. С. Богомолов. Они помогали подрядчику А. А. Баринову в устранении всякого рода неувязок. Так, например, при установке пьедестала один из гранитных монолитов раскололся. Надо было искать ему замену. Не найдя ее, пришлось разрешить заменить монолит двумя частями, соединенными вместе.

За годы работы над памятником Опекушин изрядно поиздержался. Дошло до того, что нечем было платить за обучение детей в гимназии. Сохранилось письмо, адресованное брату:

“Милый Костя!

Бога ради, если есть какая-нибудь возможность, выведи меня из очень скверного положения. Дело в том, я по сих пор не мог заплатить за детей в гимназию 105 руб., рассчитывал, что числу к 15—17 возвратится Шрейберг из-за границы и тогда взять и уплатить. Но, к несчастью, он возвратится не ранее, как 1 апреля, а между тем Зон (или Зол. — Ред. ) сказал, чтобы завтра были внесены деньги или не приходить в гимназию. Бога ради, дорогой Костя, если у тебя таких денег нет, то перехвати до приезда Шрейберга, возвращу с благодарностью, только устрой это сегодня же, ибо завтра я уже не могу детей послать в гимназию. Я пришлю Александра вечером часов в 8 за ответом. Ты понимаешь мое положение в настоящем случае и надеюсь, не оставишь без поддержки.

Твой А. Опекушин”.

Упомянутый в письме Шрейберг, видимо, имел какое-то отношение к изготовлению бронзовых и гипсовых копий памятника и бюста Пушкина, о чем оповестил Опекушин публику через “Новое время”. Они продавались непосредственно в мастерской Опекушина.

К тому времени относятся два письма И. С. Тургенева, посланных Опеку­шину. 5 марта 1880 года Тургенев писал:

“Милостивый государь Александр Михайлович!

А. В. Головнин передал мне Ваше намерение почтить меня подарком экземп­ляра Вашей Пушкинской статуи, за что прошу Вас принять мою искрен­нюю благодарность. Очень буду рад лично познакомиться с Вами и иметь случай выразить Вам все мое уважение к Вашему таланту.

Примите уверения в моем сочувствии и искреннем почтении.

Ваш покорный слуга

Ив. Тургенев”.

Читаем второе письмо от 20 марта того же года:

“Милостивый государь,

с живейшим удовольствием узнал я из Вашего письма, что экземпляр статуи Пушкина, который Вам угодно мне назначить, готов. Все эти дни, начиная с субботы, я до часу дома и буду ожидать Вашу любезную присылку.

Примите уверения в совершенном уважении Вашего покорнейшего слуги

Ив. Тургенев”.

Ко времени открытия памятника статуэтки и бюсты Пушкина работы Опекушина широко разошлись в Петербурге и Москве, давая, видимо, какой-то заработок скульптору. Самая большая копия памятника, высотой почти в 2,5 метра, была сделана для Русского клуба в Варшаве.

* * *

В связи с историей сооружения памятника Пушкину ходили легенды поэтического, и не только поэтического, свойства. Одна из них вошла в Энцик­ло­педию Брокгауза и Ефрона. Суть ее сводилась к тому, что будто во время похорон Анны Керн (1879 г.) гроб ее повстречался с памятником Пушкину, который тогда якобы ввозили в Москву. Свидетели похорон отвергают эту версию, но все же утверждают, что, действительно, года за два до смерти красавицы, подарившей поэту счастливые минуты вдохновения, мимо окон ее дома на Тверской-Ямской медленно проследовала, наделав много шума, колесная платформа с гранитной глыбой для пьедестала памятника Пушкину. Встревоженная гиком возниц и криками собравшихся на улице зевак, уже тогда тяжело больная Анна Петровна стала расспрашивать домочадцев о причинах шума. Ей объяснили, в чем дело. Как писал артист Малого театра О. А. Правдин, “она успокоилась, облегченно вздохнула и сказала с блаженной улыбкой: — А, наконец-то! Ну, слава Богу, давно пора!”.

Пушкинские торжества

Пять лет ушло на все работы по сооружению памятника. К началу 1880 года он был готов. Его можно было открыть ко дню гибели Пушкина — 29 января. Но эта дата прежде всего воскресила бы в памяти народной пушкинскую трагедию. Решили отложить торжество до 26 мая.

Задолго до знаменательного дня в Москву начали съезжаться делегации из разных городов страны и даже из-за рубежа. Печатались и рассылались приглашения, готовились транспаранты, знамена, гирлянды и венки, наводился последний лоск на прилегающие к Тверскому бульвару улицы и площади.

А 22 мая умерла супруга Государя Императрица Мария Александровна. Пушкинским торжествам поначалу был дан отбой. В столице и в Москве с досадой говорили, что и 43 года спустя после смерти над поэтом продолжает витать злой рок. Император объявил о полугодовом трауре.

И все же открытие памятника, в конце концов, решили особенно не откла­дывать, правда, провести его надлежало с соблюдением “норм приличия”, без участия членов Царствующего Дома, исключая председателя Пушкинского комитета принца Ольденбургского.

Отмена сформированного специального поезда из Петербурга помешала многим желающим прибыть на торжества.

И вот наступил долгожданный день — 6 июня 1880 года. Вероятно, не было такой газеты и журнала в России, которые не описали бы праздника открытия первого памятника великому русскому поэту. В этом же году вышла книга “Венок на памятник Пушкину”, в которой отражены Пушкинские дни в Москве, Петербурге и провинции, опубликованы адреса, телеграммы, приветствия, речи, стихи по случаю открытия памятника, отзывы о значении пушкинских торжеств. Так что сейчас, спустя более 100 лет, мы без труда, во всех деталях можем представить себе, как чествовала Россия своего великого сына.

...К 10 часам утра назначен был съезд в Страстной монастырь. К этому времени Тверскую площадь закрыли, и только по специальным билетам можно было подъехать к монастырю. Небо покрывали тучи, накрапывал дождь. Московское духовенство подготовилось к торжествам, словно к великому престольному празднику. Широкая дорога, ведущая к двухэтажному соборному храму, была усыпана зеленью и цветами. Обедню служил знаменитый церковный златоуст — Митрополит Московский и Коломенский Макарий в сослужении епископов Дмитровского Амвросия (Ключарева), Ревельского Николая (Касаткина) (7) и множества духовенства.

Авторитет владыки Макария, Митрополита Московского, был высок не только среди церковных иерархов и верующих, но и в научном мире. Акаде­мик, автор 12-томной “Истории Русской Церкви”. Его ставили наравне с такими выдающимися русскими историками, как Татищев, Карамзин, Соловьев, Ключевский. Владыка Макарий (в миру Михаил Петрович Булгаков) еще в молодости отличался склонностью к самостоятельному мышлению, независимости суждений и небоязни авторитетов. Будучи преподавателем Киевской Духовной академии, он публично не побоялся пойти против ставшей “канонической” в светской историографии версии о причастности Бориса Годунова к убийству Царевича Димитрия. Известно, что именно после утверж­дений М. П. Булгакова некоторые историки вновь занялись детальным изучением этой загадки русской истории.

После литургии и панихиды по рабу Божию Александру владыка Макарий обратился с проникновенным призывом к братской любви и примирению пред памятью великого поэта. Московский златоуст, любивший и хорошо понимавший поэзию, своей миротворческой речью стремился задать духовный тон всем дальнейшим торжествам.

“Все, кому дорого родное слово и родная поэзия, — гулко звучало под сво­дами древнего Алексеевского храма, — на всех пространствах России, без сомнения, участвуют сердцем в настоящем торжестве... А тебе, Москва, град первопрестольный, естественно ликовать ныне более всех: ты была родиной нашего славного поэта, на одной из твоих возвышенностей воздвиг­нут в честь его достойный памятник, и под твоим гостеприимным кровом совершается ныне сынами России, стекшимися к тебе со всех сторон, настоя­щее торжество.

Мы чествуем человека-избранника, которого Сам Творец отличил и возвысил посреди нас необыкновенными талантами и коему указал этими самыми талантами на особенное призвание в области русской поэзии. ...Он поста­вил ее на такую высоту, на которой она никогда не стояла и над которой не поднялась и доселе...

Сыны России! Посвящая ныне памятник знаменитейшему из поэтов... можем ли мы удержаться, чтоб не вознести живейшей всенародной благодар­ности к Тому, Кто даровал нам такого поэта, Кто наделил его такими талан­тами, Кто помог ему исполнить свое призвание? Можем ли не соединиться в теплой молитве от лица всей Земли Русской, да посылает ей Господь ещё и ещё гениальных людей и великих деятелей не только на литературном, но и на всех поприщах общественного и государственного служения. Да украсится она, наша родная, во всех краях своих достойными памятниками в честь достойнейших сынов своих. Аминь (8).

Более двух часов продолжалась литургия и панихида по убиенном поэте, а тем временем десятки тысяч толпы народа, не вместившиеся под своды монастырского Алексеевского собора, заполняли Страстную площадь. Погода прояснилась. К памятнику, где были устроены эстрады для почетных лиц и трибуны для публики, допускались только приглашенные, а собственно народ теснился за оградительными канатами, многие расположились на балконах, крышах домов, на деревьях.

Когда почетные лица, между которыми находились и члены семьи Пуш­кина, разместились на эстраде, бывший лицеист, статс-секретарь Ф. П. Корнилов зачитал акт о передаче Пушкинским комитетом городу Москве памятника. Акт был вручен городскому голове С. М. Третьякову, брату основателя худо­жественной галереи, который в благодарственной речи дал торжественное обещание свято хранить памятник. В 12 часов 20 минут по знаку московского генерал-губернатора В. А. Долгорукова было снято полотно, покрывавшее памятник, и взору многотысячной толпы впервые открылся образ поэта, изваянный в бронзе. Крики “ура!” заглушили звон колоколов, звуки оркестра и пение хора, которыми дирижировал Н. Г. Рубинштейн. У одного из сыновей поэта, заметили дотошные газетчики, “в три ручья лились слезы”, слезы блестели на глазах у многих.

Началась церемония возложения венков. Длинной вереницей шли делегации учреждений, учебных заведений, обществ, городских цехов со значками ремесел, дети. Всеми было замечено, как И. С. Тургенев поднялся по скользким откосам пьедестала, поддерживаемый молодыми людьми, и прикрепил свой венок к одному из украшений памятника. Вскоре гора венков закрыла весь низ пьедестала. Почетные гости, члены пушкинской семьи напоследок обошли памятник. Начался разъезд. Экипажи направились в сторону Московского университета.

Поднимаются канаты, и на площадь устремляется бурная волна народа. Как писал репортер журнала “Будильник”, “начинается неприглядная, хотя и неизбежная, часть всех открытий и торжеств. Только что поднесенные венки рвутся на части, и лишь некоторые из них удается спасти. Массивная чугунная цепь вокруг памятника, представляющая свитые лавры, прорывается... Но... всё понемногу приходит в порядок... Народ покупает у торговцев ландышей и фиалок и закидывает ими пьедестал памятника...”.

Три дня длились пушкинские торжества. В 2 часа 6 июня они продолжи­лись собранием в Московском университете. В этот же день Городская Дума дала обед в честь прибывших на праздник депутаций, затем был литературный вечер в Благородном Дворянском Собрании и народные чтения в Политехническом музее. 7 июня состоялось заседание Общества любителей российской словесности, 8 июня оно продолжилось. Неизменно почетными гостями торжеств были дочери поэта Мария Александровна Гартунг, Наталия Александровна Меренберг, сыновья Александр и Григорий Пушкины с детьми. На обеде, устроенном московским городским обществом, командир Нарвского гусарского полка флигель-адъютант А. А. Пушкин от имени всех потомков поэта выразил признательность Москве за гостеприимство и радушие.

В Дворянском Собрании открылась Пушкинская выставка, на которой были представлены гравюры проектов памятника великому поэту скульпторов Забелло, Антокольского, Шредера, Иванова, Микешина и Опекушина. Здесь же были выставлены скульптурные и живописные портреты поэта, автографы его произведений и некоторые реликвии: фамильная гербовая печать, табакерка, сабля, знаки масонской ложи, перстни... Стояли на полках прекрасные издания пушкинских сочинений на французском, немецком, итальянском и многих славянских языках. Выставка знакомила посетителей с пушкинскими местами, с его родственниками и друзьями. К сожалению, многое из того, что было на этой первой Пушкинской выставке, мы уже не увидим никогда...

Одновременно с Москвой пушкинские торжества состоялись в Петербурге, Киеве, Варшаве, Риге, Тифлисе, Одессе, Пскове, Орле, Туле, Самаре, в Царском Селе, у могилы поэта в Святогорском монастыре...

Долго еще газеты и журналы откликались на небывалое в русской жизни событие, печатали речи и статьи видных ученых, писателей, общественных деятелей — И. С. Тургенева, Ф. М. Достоевского, И. А. Гончарова, И. С. Аксакова, П. В. Анненкова, П. И. Бартенева, академиков Я. К. Грота, М. И. Сухом­линова, профессора истории В. О. Ключевского и многих, многих других. Казалось, сама Россия пыталась осмыслить не только своего великого сына, но и самое себя.

Глеб Успенский в замечательной публицистической статье в “Отечест­венных записках” подчеркивал необычность и неофициальность только что свершившегося. “Когда это видывали мы, когда видывала это Москва, — отмечал писатель, — чтобы народные торжества проходили не в честь спаси­теля Отечества, не в честь полководца с саблей в руке, а в честь человека, который только и знаменит тем, что писал стихи, славен только работой своей мысли. ...Для народа, — продолжал он, — который непременно будет узнавать, за что и почему воздвигнут этот памятник, кто этот человек... если не сейчас, то впереди, статуя Пушкина будет иметь значение, — без преувеличения, огромное”.

Видный юрист А. Ф. Кони дал весьма смелую характеристику случив­шемуся: “В затхлой атмосфере застоя, где все начало покрываться ржавчиной отсталости, вдруг пронеслись свежие струи чистого воздуха — и всё... стало оживать”.

Консервативные органы печати, приближенные к царскому правительству деятели пытались использовать пушкинский праздник в целях “примирения партий”, представить Пушкина стоящим на такой высоте, которая имеет якобы свойства соединять различные взгляды. С таких позиций выступил известный консерватор, редактор “Московских ведомостей” М. Н. Катков на обеде в честь депутаций. Он выразил надежду, что его искреннее слово под сенью памятника Пушкину будет принято дружелюбно всеми без исключения. “Кто бы мы ни были, — говорил он, — и откуда бы ни пришли, и как бы мы ни разнились во всем прочем, но в этот день, на этом торжестве мы все, я надеюсь, единомышленники и союзники. Кто знает, быть может, это минутное сближение послужит залогом более прочного сближения в будущем и поведет к замирению, по крайней мере, к смягчению вражды между враждующими”. Закончив речь словами Пушкина: “Да здравствует солнце, да скроется тьма!” — он стал чокаться направо и налево и протянул через стол свой бокал к И. С. Тур­геневу, которого он только что на страницах своей газеты клеймил за денежную помощь известному революционеру Бакунину.

Тургенев своего бокала не протянул. Катков сел и во второй раз протянул руку с бокалом к Тургеневу. Но тот холодно посмотрел на него и накрыл ладонью свой бокал. После обеда поэт Майков упрекнул Тургенева: “Эх, Иван Сергеевич, ну, зачем вы не ответили на примирительное движение Каткова?.. В такой день можно всё забыть!” “Ну, нет, — живо ответил Тургенев, — я старый воробей, меня на шампанском не обманешь!”.

На обеде в помещении русского Купеческого собрания в Петербурге его распорядитель Г. К. Градовский произнес довольно острую речь. Он, в частности, сказал: “...литературная деятельность Пушкина, эта плодо­творная, неоценимая деятельность, составляющая славу и гордость Русского Народа, встречала очень часто неодолимые препятствия. Они заключались в известных печальных условиях русской печати. Слова “литература” и “печать” часто смешиваются. При нормальном положении так и должно быть. Форма и содержание тут вполне сливаются. Но, к сожалению, не так у нас. В России литература может быть сама по себе, а печать сама по себе. Наша печать, как известно, доставляет даже примеры вовсе не литературных яв­лений. Напротив, работа мысли, даже уже вылившиеся на бумагу литературные произведения далеко не всегда находят себе исход, не получают соответст­венного выражения в печати. Мы все пришли бы в ужас и негодование, если бы в нашем присутствии какой-нибудь безумец или варвар разбил драго­ценную вазу или статую, вышедшую из-под резца первостепенного худож­ника. Такой вандализм немыслим для сколько-нибудь просвещенных людей. Придемте же, господа, в ужас при одной мысли о том, каких богатств лишилась русская литература благодаря только тому заблуждению, которое приостанавливало мыслительную работу Пушкина... Наша литература и печать находятся в искусственно наложенных на них узах, находятся до сих пор, как было при Пушкине... Пора же признать заслуги русской литературы и уважать ее представителей не только после смерти литераторов, но и при их жизни...”.

На этом же обеде литератор Н. П. Столпянский сказал: “Нынешний праздник считается народным праздником, но “невежества позор”, о котором скорбел поэт душою, еще не сгладился с лица земли: из ста человек почти девяносто читать не умеют!”.

Так что много не только возвышенных, но и горьких слов было высказано в связи с открытием первого памятника Пушкину. И он стоял теперь, потупив очи долу, символом национальной гордости и в то же время укором русскому обществу в том, что только один из десяти русских людей, владея грамотой, может прикоснуться к животворному источнику поэзии.

Не было в России газеты или журнала, которые не откликнулись бы на это событие.

Тифлисский “Обзор” попытался по горячим следам суммировать и проана­ли­зировать выступления печати о пушкинском празднике. Автора статьи в “Обзоре” огорчили, с одной стороны, многочисленные перепечатки в перио­дических изданиях бессодержательных фраз из учебников риторики о великом значении Пушкина, а с другой — попытки воспользоваться удобным случаем, чтобы возобновить нападки на прогрессивную часть русской литературы, на революционных демократов Белинского, Чернышевского и Добролюбова, ссылаясь на крайние оценки творчества Пушкина в нашумевшей в свое время статье Д. И. Писарева “Пушкин и Белинский” (1865 г.). Было и такое, но мне кажется, “Обзор” сгустил краски, несправедливо снизил общий высокий уровень публикаций о творчестве и значении Пушкина. Не так уж и много было попыток консервативного лагеря открыто присвоить себе право на Пушкина. Его представители избрали другой путь — путь примирения сторон, сближения позиций с тем, чтобы в дальнейшем если не одержать верх в борьбе за Пушкина, то, по крайней мере, не потерпеть окончательного поражения.

“Мы все склонны думать, — рассуждает автор “Обзора”, — будто знаем Пушкина, будто Россия увидела полный расцвет сил и способностей своего несравненного поэта. Какое заблуждение!.. Действительных размеров силы великана нельзя достигнуть, пока видишь его играющим в мячик. Тут вы можете только угадывать, что это не первый встречный... Давно пора понять, что “роль великих людей” в жизни их Отечества определяется далеко не одною лишь талантливостью данной личности, а условиями, в которые она постав­лена, и тою обстановкою, которую создает ему современное ему общество... Если современные ему условия не дали ему почвы, необходимой для полного расцвета сил и способностей, если великие силы своего ума и таланта он принужден был расходовать на мелочи, ничтожество которых еще рельефнее обрисовывается по сравнению с громадностью его гения, то упрек в этом не на симпатическую личность поэта, а на всю Русь, на всё ее тогдашнее положение... Что же касается до Пушкина, то он прекрасно определил свою точку зрения на этот вопрос, когда писал:

Беда стране, где раб и льстец

Одни приближены к престолу,

А небом избранный певец

Молчит, потупя очи долу!

И он стоит теперь посреди Москвы, потупив очи долу, символом национальной гордости и в то же время горького укора российскому обществу, которое не защитило его, живого, от пакостных интриг светской черни. Цена тому — великая тайна, которую он унес с собой в небытие...”.

Небывалым был тот праздник в июне 1880 года. Это был праздник духовного обновления России, пробуждения каких-то неясных, но непременно светлых надежд, ожидания чуда. Молва из уст в уста передавала наиболее значительные слова о Пушкине, сказанные Митрополитом Макарием, акаде­миком Н. С. Тихонравовым, бывшим лицеистом академиком Я. К. Гротом, уже тогда знаменитым историком В. О. Ключевским, Преосвященным Амвро­сием, И. С. Тургеневым, посланцем Франции Луи Лежером, первым биогра­фом Пушкина П. В. Анненковым, академиком М. И. Сухомлиновым, крестья­нином Желнобобовым, М. Н. Катковым. Заучивались и читались новые стихи Я. Полонского, А. Майкова, А. Плещеева, Н. Курочкина, В. Сологуба, передавалось содержание телеграммы, посланной Виктором Гюго, и письма И. А. Гончарова о влиянии Пушкина на него... Казалось, уже все были пере­пол­нены информацией, умственно и эмоционально насытились. И все равно, если не вся Россия, то во всяком случае Москва, возбужденная трехдневным непрерывным пушкинским праздником, словно еще чего-то ждала, ждала явления пророка.

Ф. М. Достоевский с заранее заготовленной речью выступил под занавес торжеств. И получилось более чем удачно. Уже порядком наэлектризованная публика, собравшаяся в зале Благородного Собрания на последнее заседание Общества любителей российской словесности, встретила появление на трибуне автора только что изданных “Братьев Карамазовых” восторженными приветствиями.

Мы-то теперь знаем цену этой речи одного русского пророка о другом вели­ком пророке, оставившей неизгладимый след в истории не только рус­ской, но и всемирной культуры. А тогда? Из уст самого Достоевского, так сказать, в авторском исполнении, впервые прозвучало слово о великом пред­назна­чении России, угаданном им в феномене Пушкина. Однако дадим слово очевидцу:

“На трибуне появился Ф. М. Достоевский. Взрыв рукоплесканий встретил знаменитого художника и троекратно прокатился по зале. Передать речь Достоевского невозможно: глубже и блистательнее ее нельзя себе ничего представить; форма в ней так слита с содержанием, что никакой отчет не дает и приблизительного понятия об ее силе. К тому же она и произнесена была неподражательно хорошо. Когда Достоевский кончил, вся зала духовно была у ног его. Он победил, растрогал, увлек, примирил. Он доставил минуту счастия и наслаждения душе и эстетике. За эту-то минуту и не знали, как благодарить его. У мужчин были слезы на глазах, дамы рыдали от волнения, стон и гром оглашали воздух, группа словесников обнимала высокодаровитого писателя, а несколько молодых девушек спешили к нему с лавровым венком и увенчали его тут же, на эстраде, среди дошедших до своего апогея оваций. Было, между прочим, и то, что какой-то молодой человек из слушателей стре­мительно ринулся из залы, выбежал в боковую комнату и там упал в обморок. Человеческое слово не может претендовать на большую силу!”.

Естественно, что после такой речи заседание было прервано.

Нет ничего удивительного в том, что сам Достоевский был потрясен собственной речью. Он ведь впервые проверил на людях плод своих сорокалетних, как всегда и во всем мучительных размышлений, в данном случае о творчестве Пушкина, о его предназначении. Едва приехав из Благородного Собрания к себе в номер гостиницы, он сел за письмо к жене.

“Дорогая моя Аня, я сегодня послал тебе вчерашнее письмо от 7-го, но теперь не могу не послать тебе и этих немногих срок, хоть ужасно измучен, нравственно и физически... Утром сегодня было чтение моей речи в Любителях...”.

Далее следует подробное описание того, о чем мы уже знаем, а если бы не знали, то усомнились бы в достоверности свидетельства Достоевского, сочтя это за эпатаж, за его природную склонность к гиперболизации, за крайне вольную игру писательского воображения. Я воздерживаюсь дальше цитировать это сугубо личное, интимное письмо Достоевского к своей жене, вовсе не предназначавшееся для чужих глаз, но почему-то размноженное в миллионах экземпляров. Ведь будущие хулители творчества Достоевского воспользовались и этим письмом, обвиняя его в пропаганде мистицизма, мракобесия, в нескромности, саморекламе и даже в мелком лукавстве по отношению к И. С. Тургеневу.

Что касается “лукавства”, то критики Достоевского, наверное, были недалеки от истины, утверждая несостоятельность сопоставления образа тургеневской Лизы в “Дворянском гнезде” с образом пушкинской Татьяны. Но, вероятно, можно простить эту всеми понятую “маленькую хитрость” Достоевского, который попытался хотя бы таким образом отблагодарить И. С. Тургенева за его огромный вклад в организацию грандиозных торжеств по случаю открытия первого в России памятника великому поэту, а также за то, что на этих торжествах слава Достоевского несколько притеснила славу Тургенева.

Но нет и не может быть уступок хулителям речи Достоевского о Пушкине (можно только сожалеть, что среди них оказались Г. Успенский и М. Горький), которая одна стоила всех торжеств, предшествовавших ей. С годами изгладились из памяти очевидцев всякого рода эффектные детали праздника, а речь Ф. М. Достоевского даже спустя сто с лишним лет продолжает будо­ражить умы людей и чем дальше, тем больше убеждает их в исторической, нет, не побоимся сказать, — пророческой правоте автора.

Объясняя нравственный поступок пушкинской Татьяны, отказавшейся от своего “счастья”, Достоевский видит в ее образе самую суть русского характера — “какое же может быть счастье, если оно основано на чужом несчастии!” “Повсюду у Пушкина, — говорит Достоевский, — слышится вера в русский характер, в его духовную мощь, а коль вера, стало быть, и надежда, великая надежда за русского человека...”.

Всеотзывчивость русского характера, та самая “тайна русской души”, привела Достоевского через анализ творчества Пушкина к мысли о том, что сила духа русской народности заключена в стремлении “в конечных целях своих ко всемирности и ко всечеловечности”.

Где же здесь мистицизм и реакционность Достоевского, на которые так напирали его хулители? Не об этом ли сейчас идет речь, когда нависла реальная угроза гибели всего человечества?!

Поистине провидчески прозвучали слова Ф. М. Достоевского об особом предназначении России, о том, что “будущие грядущие русские люди поймут уже все до единого, что стать настоящим русским и будет именно значить: стремиться внести примирение в европейские противоречия уже оконча­тельно, указать исход европейской тоске в своей русской душе, всечелове­ческой и всесоединяющей, вместить в нее с братской любовью всех наших братьев, а в конце концов, может быть, и изречь окончательное слово великой, общей гармонии, братского окончательного согласия племен...”.

Когда произносились эти слова, мало было указаний на то, что Россия 80-х годов XIX столетия способна изречь слово гармонии, слово братского согласия всех народов. Но, как сказал Ф. М. Достоевский, он не раскаивается, что произнес эти слова, как ни покажутся они восторженными, преувели­ченными и фантастическими. Для нас же знаменательно, что они были произнесены на открытии первого памятника нашему великому поэту.

* * *

А. М. Опекушин, как ни готов он был к пышным торжествам в Москве, не ожидал такого триумфа. Конечно, чествовали не его, а А. С. Пушкина. Далеко не в каждой речи вспоминали о нем, а то и оттирали его в задние ряды на три­буне в день открытия памятника или в президиумах торжественных собраний. Но и той малой доли почестей, которая все же ему досталась, тот луч от пушкинской славы, осиявший создателя первого и пока не превзойден­ного скульптурного образа великого поэта, ему хватит на всю оставшуюся жизнь.

Пушкинский Комитет обратился с ходатайством на Высочайшее Имя:

“Академик Опекушин положил много настойчивого и усиленного труда и забот, чтобы тщательно изучить все характерные черты наружности Пушкина и выработать с полным успехом задуманный им проект памятника. По сему, в виду несомненного высокого художественного таланта академика Опекушина, вполне удовлетворительного исполнения им заслуживающей всеобщее одобрение колоссальной статуи Пушкина, Комитет признал справедливым всеподданнейше ходатайствовать о Всемилостивейшем награждении Опекушина высшим знаком отличия” (9).

В Указе Государя Императора извещалась Высочайшая воля:

“В воздание отличного усердия и особых трудов академика Импера­торской Академии художеств Александра Опекушина Всемилостивейше пожаловали Мы его Кавалером Императорского и Царского Ордена Нашего Святого Станислава второй степени. В следствие чего Повелеваем Капитулу выдать сему Кавалеру Орденские знаки и Грамоту на оные” (10).

Конечно, А. М. Опекушин тогда не знал, что прожита лишь меньшая половина жизни и впереди его ожидает поистине каторжный труд одного из самых даровитых в России скульпторов-монументалистов. Это потом ему не найдется места в многотомной “Истории русского искусства” И. Э. Грабаря и в подобных советских изданиях. А тогда...

Мы помним, что власти охотно согласились с предложением соорудить памятник Пушкину в Москве, а не в Петербурге. Дескать, в столице, и так богатой памятниками царям и полководцам, не осталось достойного места для монумента великому поэту. Но пушкинские триумфальные торжества в Москве, всколыхнувшие всю читающую Россию, задели самолюбие столичной общественности. Вдруг все заговорили, что Петербург не может оставаться без памятника Пушкину, ему не пристало отставать от Москвы.

Вспомнили об эскизе М. О. Микешина, помещенном во “Всемирной иллюстрации” еще в 1875 году. В свое время знаменитый художник хотел представить его на пушкинский конкурс под псевдонимом “Макар Без­дарный”, но не представил, видимо, не найдя скульптора, который согла­сился бы по его эскизу вылепить модель. Сам, как мы помним, он так и не овладел техникой лепки. Проект поражал воображение грандиозностью усеченной пирамиды из цветного гранита, увенчанной колоссальным брон­зовым бюстом. Может быть, он и смотрелся бы на большой площади или на горе, но где таковые было найти в Петербурге? А стоимость? Не объявлять же второй подписки по России.

Выбрали одну из конкурсных моделей Опекушина. 10 тысяч рублей, выделенных Городской Думой, едва хватило на скромный памятник, который и по сей день украшает сквер на выходе улицы Пушкина к Невскому проспекту.

И еще один опекушинский Пушкин был установлен в 80-е годы прошлого столетия. На этот раз в далекой провинции — городском саду Кишинева, где юный поэт провел в изгнании четыре бесконечных года.

Проклятый город Кишинев,

Тебя бранить язык устанет!

Когда-нибудь на грешный кров

Твоих загрязненных домов

Небесный гром, конечно, грянет...

Так постепенно складывалась опекушинская Пушкиниана. Образ поэта, созданный этим скульптором, вошел в наше воображение. Мы представляем Пушкина именно таким, каким увидел его Александр Михайлович Опекушин, и мы должны быть за это ему признательны.

На мой взгляд, самым совершенным скульптурным портретом Пушкина является изваянный Опекушиным бронзовый барельеф, тонко и точно пере­дающий в профиль одухотворенный лик поэта.

После цареубийства

Убийство “народовольцами” всероссийского Государя Императора Александра II Освободителя 1 марта 1881 года потрясло Опекушина. Ни ему, ни большинству русских людей не понятны были мотивы этого убийства.

Бывший крепостной, выкупивший себя из неволи еще до освобождения, знал о пореформенных бедах русского крестьянина не понаслышке, а из первых уст. Его брат Костя часто наведывался в родную деревню, как умел, он поддерживал отчий дом, все чаще поговаривал о возвращении в Свечкино на постоянное жительство. При всех затруднениях жить русскому человеку стало свободнее. А школьная реформа? Не только сын, но и три его дочери получили доступ в гимназию. Вселяла надежды энергичная реформаторская политика нового министра внутренних дел Лорис-Меликова...

Александру Михайловичу до слез было жаль Царя-Освободителя, и он считал окаянным злодейством его убийство. Скульптор решил вернуться к работе над моделями памятника Императору Александру II. И позже он осуществит задуманное. Памятники Государю Александру II, выполненные А. М. Опекушиным, будут открыты в Астрахани (1884), Кишиневе (1886), Пскове (1886), Ченстохове (1889), в Московском Кремле (открыт 16 августа 1898), Бутурлиновке (1912) (11), Владимире (1913), Рыбинске (1914), в других городах России и даже в селах, установленные по заказу и на собственные средства бывших крепостных крестьян, хранивших благодарную память о Царе-Освободителе. К сожалению, сведения о ряде памятников Императору Александру II работы А. М. Опекушина, сверх перечисленных восьми, ещё не введены в современный литературный оборот, некоторые знатоки утверждают, что всего их было около двадцати, и потому и требуются дополнительные изыскания.

А тогда, в 1881 году, его отвлек от задуманного международный конкурс на сооружение памятника академику Петербургской Академии наук знаме­нитому ученому и путешественнику, основателю эмбриологии, антропологу и географу Карлу Эрнсту Максимовичу фон Бэру (1792—1876). Памятник предполагалось установить в Юрьеве (Дерпте, ныне Тарту). Предстояло сразиться с двумя российскими скульпторами, а также с иностранцами.

Может быть, Опекушин и не стал бы принимать участия в этом конкурсе. Но когда узнал, что свои модели хочет представить Антокольский, то твердо решил опять потягаться с ним. Он не мог забыть и простить знаменитому скульп­тору пренебрежительные отзывы и обидные колкости во время пушкинского конкурса и даже после него.

Не имея такого широкого доступа к печати и такой поддержки критиков и журналистов, какую имел М. М. Антокольский, А. М. Опекушин искал случая для сатисфакции. И забегая вперед, скажу, что в этом творческом соревно­вании, в том числе и в кoнкypcaх на памятники царям, победу одержал Опекушин.

Честолюбие, стремление одержать верх над соперником, видно, играют не последнюю роль в становлении художника. Помимо таланта за плечами сорокалетнего Опекушина были школа отца, Рисовальные классы общества поощрения художников, фабрика Йенсена, где он не чурался выполнять самую черновую работу, наконец, труд “негра” у бессовестного эксплуататора, но замечательного рисовальщика М. Микешина, у которого, чего греха таить, он усвоил уроки композиции.

Как и в период трех пушкинских конкурсов, он собрал огромный иконо­графический материал о Карле Бэре, изучил его биографию, пытался вникать в труды по эмбриологии и по-настоящему увлекся его работами в области антропологии.

Жюри международного конкурса по праву признало модели А. М. Опе­кушина лучшими. Но он принадлежал к той категории людей, с которыми постоянно случаются какие-нибудь нелепые истории. По ошибке жюри конкурса вручило первую премию не ему, а малоизвестному немецкому скульптору Вильбу. Ну, это уже было слишком! Опекушину пришлось прибегнуть к помощи адвоката. Тяжба продолжалась несколько месяцев. Чтобы как-то заглушить этот международный конфликт, немецкая сторона предложила большую денежную компенсацию за понесенный материальный и моральный ущерб. Русский скульптор решительно отказался от такой сделки. И добился своего: авторство A. M. Опекушина было признано публично, с сообщением в печати.

Впоследствии ректор Императорского Дерптского университета свиде­тельствовал перед Императорской Академией художеств о “блестящем выполнении ординарным академиком Александром Опекушиным памятника знаменитому ученому академику К. М. фон Бэру, открытого в Дерпте 16 ноября 1886 года и ходатайствовал “о награждении господина Опекушина орденом Святой Анны 2-й степени” (12). Ходатайство было удовлетворено.

Право на памятник Императору Александру II для Московского Кремля А. М. Опекушин опять же завоевал на конкурсе. Ещё в ходе этого конкурса Опекушин не выдержал очередной хитроумной уловки Антоколь­ского и обратился с письмом в редакцию газеты “Новое Время”. Вот это письмо от 15 мая 1885 года с несущественными сокращениями:

“...В № 125 газеты “Новости” была помещена пространная статья, оза­глав­ленная: “По поводу проекта памятника в Бозе почившему Императору Александру II, работы М. М. Антокольского”, где подробно описывается идея и композиция этого проекта.

Цель моего письма не разбор проекта; он уже разобран комиссией, да при том так, что от него остается очень немногое, и поправляя композицию г. Антокольского, комиссия сочиняет совершенно новый проект. Но ведь г. Антокольский и не признает эту комиссию компетентной, а некоторых членов ее упрекает прямо в пристрастии; немножко смело, грубовато!.. Ну, — да это его дело. Я же позволю себе спросить г. Антокольского, почему он не представлял своего проекта на общий конкурс, где, как и все конкурирующие, подвергся бы суждению публики, широкой критике печати и приговору судей, вполне компетентных, а нашел более удобным идти исключительными путями, к чему он прибегал уже и раньше. Честно ли это по отношению к товарищам по профессии, — вот вопрос.

Ведь понимает же г. Антокольский, как дорого это святое дело для каждого русского художника и какой великий нравственный долг лежит на нас — потрудиться путем честного состязания создать памятник, достойный великого Монарха.

Пусть также г. Антокольский, положа руку на сердце, скажет, что он представил проект оригинальный, свой, а не понадерганный из виденного им на конкурсе. Что проект не нов, легко доказать, если это будет угодно.

Пояснительная же записка г. Антокольского к его проекту — настоящая рек­лама, где столько громких фраз, не оправдывающихся делом, что не­вольно удивляешься, как он сам этого не видит. Чтоб не быть голословным и не утомлять читателя, из множества курьезов я приведу три следующих:

1. г. Антоколький поясняет: “все очертание памятника представляет из себя как бы фигуру с распростертыми руками всех приглашающих к себе”. Ну не фраза ли это или бред больного воображения?

Полукруглая стена, наверху которой поставлены четыре ангела, разде­ляется посередине главным пьедесталом со статуей; может ли это, чита­тель, выражать фигуру с распростертыми руками и зовущую всех к себе? Или

2. следующий курьез: “верхняя часть пьедестала образует из себя четыре обнявшихся креста”, и на эти-то четыре обнявшихся креста он сажает фигуру, которая, выходит, таким образом как бы попирает иx (13). Ну не насмешка ли это художника над чуждой ему религией? Или

3. там же под сиденьем устраивает круглую часовню, наполненную ликами ангелов и освященную неугасимой лампадой. Можно ли так оскорблять религиозное чувство в памятнике, в котором сам же желал провести это чувство? Да и можно ли так противоречить самому себе: говорить, что избегаю холодной аллегории, желаю дать проекту жизненность и реальность, а тут же напихать и внутри, и снаружи памятника столько аллегорий.

Повторяю, цель моего письма нe разбор проекта, а вопрос г. Антоколь­скому: честно ли он поступает по отношению к товарищам, идя помимо конкурса?

А. Опекушин”.

М. М. Антокольский в то время жил в Париже. Он уехал из России сразу же по окончании петербургской Академии художеств и лишь изредка наведы­вался, главным образом, чтобы получить очередной заказ. Ведь в Европе своих скульпторов хватало. За границей он прожил 34 года, там и умер в 1902 году.

27 мая 1885 года он получил письмо от В. В. Стасова и тотчас же ему ответил: “Как жаль, что я не получил статьи самого Опекушина в “Новом времени”. Впрочем, мне достаточно. Чувствуется вонь из тех нескольких слов, которые вы цитируете в своем ответе. Этого достаточно, чтобы знать, что за помойную яму он вылил на меня. Я этому очень рад; надеюсь, что это возмутит каждого порядочного человека, я рад, что это дает мне возможность развить свои силы, высказать все то, что давно возмущает меня. ...Посылаю вам мой ответ на статью Опекушина... Будьте так добры, дорогой Владимир Васильевич, выправьте ее (так в письме. — Ред. ) так, как сделали с моим письмом (в “Новости”. — Ред. ), и, пожалуйста, скорее отошлите ее в редакцию”.

Коротко содержание ответа Антокольского сводилось к тому, что конкурсы собирают самых бездарных художников, лишенных таланта, творческого воображения, людей, не уверенных в себе. Нелепость такой инвективы состояла в том, что сам автор ответа обычно не пропускал ни одного конкурса в Петербурге. Другое дело, что он представлял свои модели в самый последний момент, предварительно познакомившись с работами своих соперников. И ни разу его уловка не удалась. В пяти конкурсах он проиграл Опекушину, в одном — Микешину (“Ермак”).

Не хочется особенно придираться ни к действительно прекрасному скульптору-станковисту М. М. Антокольскому, ни к великому русскому критику В. В. Стасову, но тот, кто внимательно читал их обширную переписку, издан­ную в 1905 году, не мог не обратить внимания на какие-то странные отношения между ними, подозрительно напоминающие соподчиненное отношение “вольных каменщиков”. Сравнительно молодой скульптор настырно обращается к человеку, что называется, пенсионного возраста (за 60 лет) с многочисленными просьбами выполнить за него всякого рода черновую работу, а то и покрикивает на него, угрожает порвать отношения и т. п.

Посланный В. В. Стасову ответ на публикацию в “Новом времени” был настолько слабо аргументированным, пропитанным желчью, что Стасов посчитал за благо не посылать его в газету, о чем он сообщил своему париж­скому адресату. Не раз еще М. М. Антокольский в переписке со Стасовым, Мамонтовым и другими своими корреспондентами в России будет возвра­щаться к открытому письму А. М. Опекушина, понося его и тех, кто, по его мне­нию, стоял за его спиной — Микешина, Баринова, Чижова и других патриотов, “размахивающих картонным мечом pour la patrie”.

Конечно, не публикация письма в “Новом времени” повлияла на решение жюри о присуждении первого места А. М. Опекушину в конкурсе на проект памятника Императору Александру II. Это была заслуженная победа лучшего в России скульптора-монументалиста. Памятник был поставлен на том самом месте в московском Кремле, где сейчас стоит памятник Ленину (14).

Но почитатели М. М. Антокольского не могли простить А. М. Опекушину очередного триумфа. Жалкие пакостники пустили малограмотную эпиграмму:

Неумному строителю

Пришел неумный план:

Царю-освободителю

Построить кегельбан.

“Кегельбан” (балюстрада в виде точеных столбиков) был придуман не Опекушиным, а навязан ему камергером П. В. Жуковским и архитектором Н. В. Султановым. Скульптор постоянно жаловался на вмешательство в творческий процесс со стороны придворных сановников: “Они мучили меня своими визитами и стесняли всевозможными нелепыми указаниями”.

За свою долгую жизнь А. М. Опекушин привык к мелочным нападкам газетчиков, добровольных и наемных критиков и обычно не отвечал на их колкости. Десятки его памятников установлены на площадях и улицах больших и малых городов необъятной России — от Тарту и Ченстохова на Западе до Хабаровска на Дальнем Востоке. Чего не скажешь о памятниках М. М. Анто­кольского. Он не то что переоценил свой талант, он его не понял. Ему не было дано родиться монументалистом. Он силен был в станковой и мемориальной пластике, где требуются тщательная проработка деталей, изящество линий, сохранение естественных пропорций. Его работы надо было пристально рассматривать, лучше всего в помещении — в музее, на выставке или же на кладбище среди других надгробий. Его знаменитая статуя Императора Петра I, наделавшая много шума в печати, все-таки была шедевром станковой, а не монументальной скульптуры. Поставленный на постамент в Таганроге и в Архан­гельске бронзовый Император Петр Великий выглядит оловянным солдатиком.

И еще: М. М. Антокольский все-таки больше еврейский национальный художник. Он с детства впитал в себя нравы, обычаи, привычки обитателей еврейского квартала, изучил психологию ремесленников, мелких лавочников, доморощенных философов-талмудистов. Поэтому так впечатляют его ранние работы: “Еврей-портной”, “Скупой еврей”, “Мальчик, крадущий яблоки”, “Спор о Талмуде”.

Ко времени приезда М. М. Антокольского на учебу в Петербургскую Академию художеств он лучше владел французским языком, чем русским. Сносно читать и неграмотно писать по-русски он научился лишь в 22 года. Уехав сразу же по окончании учебы за границу, он большую часть жизни провел в Париже, наведывался в Россию лишь для получения почетных званий, заказов и участия в конкурсах. Русский язык он не знал, и поэтому объяснимо его неприязненное отношение к тем, кто исповедовал российский патриотизм. Этим же, вероятно, объясняется его широкий разброс в выборе тем и героев своих произведений. То это Барух Спиноза, то Сократ, то Мефистофель, а то вдруг Нестор-летописец или Ермак.

Всю творческую жизнь — с 1868 года по год смерти — 1902-й — М. М. Анто­кольский упорно трудился над горельефом “Нападение инквизиции на евреев в Испании во время тайного празднования ими Пасхи”. Один из главных героев этого сложного по композиции и исполнению произведения Натан Мудрый, выполненный в нескольких вариантах, безо всякого сомнения, послужил прототипом другого знаменитого создания М. М. Антокольского — русского Царя Ивана Грозного. Схожесть черт лица того и другого очевидна.

Может быть, никто так глубоко не осознавал истинного предназначения ред­кого таланта М. М. Антокольского, как великий русский критик В. В. Стасов. Когда он узнал в 1902 году, что в мастерской скульптора вновь на станке горельеф “Инквизиция...”, он пришел в неописуемый восторг: “Я полон радости! — писал он в Париж. — Вы не меняете ничего коренного, Вы не изменяете прежней своей юношеской и сильной теме. Вы ее не разжижаете, не расслабляете, не калечите — и я в великом восхищении! Vivat, ура-ура-ура! “Инквизиция” остается инквизицией, и Вы не подсовываете никакого “христианства” вместо нее”.

Что бы великому критику и другу Антокольского раньше убедить его глубже разрабатывать тему своего народа, а не вторгаться с такой настырностью в интимные национальные сферы другого народа, у которого есть свои гении и свое видение жизни в искусстве, и, может быть, тогда не было бы острых конфликтов между “демократом” М. М. Антокольским и его покровителями В. В. Стасовым и И. С. Тургеневым, с одной стороны, и “патриотами” (читай антисемитами), русофилами А. М. Опекушиным, М. О. Микешиным, М. А. Чижо­вым, с другой. Выиграли бы обе стороны, и не возникали бы “национальные мотивы” во взаимоотношениях бойкого на язык М. М. Антокольского с молчаливым А. М. Опекушиным. И не было бы категоричного приговора, выне­сенного Опекушину в пятитомнике Игоря Эммануиловича Грабаря: “плохой техник”, “автор одного памятника” (19). И не дотянулся бы через сто лет этот вонючий шлейф аж до нас.

На бумаге в творческом споре вроде бы победил М. М. Антокольский. О нем написаны десятки увесистых томов, выпущены дорогие альбомы, изданы его газетные и журнальные статьи и даже переписка. Его прах покоится на Преобра­женском кладбище в Петербурге под высокой гранитной стелой, на которой высечены названия произведений М. М. Антокольского и религиозные изречения на еврейском языке.

Александр Михайлович Опекушин дожил до глубокой старости, сподо­бился увидеть плоды Октябрьского переворота. Все имущество бывшего крепостного крестьянина, а затем академика-”буржуя” было конфисковано. После ленинского декрета “О снятии памятников, воздвигнутых в честь Царей и их слуг, и выработке проектов памятников Российской социалистической революции” от 12 апреля 1918 года большая часть скульптур работы А. М. Опеку­шина была уничтожена. К счастью, сохранились его памятники Пушкину в Москве, Петербурге и Кишиневе, Лермонтову в Пятигорске, Карлу Бэру в Тарту, скульптуры, барельефы и горельефы, украшающие некоторые здания Петербурга и Москвы, мемориальные работы в Петербурге. Советская власть довела семью А. М. Опекушина до полной нищеты. Чтобы не умереть с голоду, глубокий старик с тремя дочерьми вынужден был бросить дом и уехать из Петрограда в ярославскую деревню Рыбницы, где поселился в чужом доме. Похоронен он на убогом деревенском кладбище. Во всей Советской России нашлась одна-единственная малоформатная газетка “Сельский кооператор”, которая заметила смерть скульптора и напечатала небольшой некролог. За 70 с лишним лет Советской власти о скульпторе А. М. Опекушине было издано три тоненьких брошюрки. Академия художеств СССР, в списках которой он значился, не удосужилась составить и издать хотя бы каталог обширного творческого наследия выдающегося мастера русской монументальной скульптуры. Но вернемся в восьмидесятые годы XIX века.

Памятник М. Ю. Лермонтову

Но, несмотря на неудачи, в которых меньше всего было его вины, творческая судьба скульптора-самородка складывалась счастливо. Признание его таланта в “высшем свете”, высокооплачиваемые царские заказы, награды не вскружили ему голову. При первой возможности он брался за работу, которая была близка его сердцу, увлекала. После памятника Карлу Бэру он с большим желанием принял приглашение участвовать в конкурсе на памятник М. Ю. Лермонтову для Пятигорска. Был ликвидирован еще один пробел в его образовании: с дотошностью исследователя он изучил творчество второго великого поэта Земли Русской, познакомился с воспоминаниями о нем, встречался с людьми, знавшими Лермонтова.

Его изыскания в области иконографии, относящиеся к Лермонтову и его эпохе, схожи с поисками нашего современника Ираклия Луарсабовича Андро­никова. И что удивительно: сам подход к изучаемому предмету и выводы, к кото­рым приходили скульптор XIX века и советский искусствовед, часто совпадали.

“Всматриваясь в изображения Лермонтова, — пишет И. Л. Андроников, — мы понимаем, что художники пытались передать выражение глаз. И чувст­вуем, что взгляд не уловлен. При этом — портреты все разные. Если пушкин­ские как бы дополняют друг друга, то лермонтовские один другому проти­воречит. Правда, А. С. Пушкина писали великолепные портретисты — О. А. Кип­ренский, В. А. Тропинин, П. Ф. Соколов. Пушкина лепил И. П. Витали. Лер­мон­товские портреты принадлежат художникам не столь знаменитым — П. Е. Заболотскому, А. И. Клюндеру, К. А. Горбунову, способным, однако, передать характерные черты, а тем более сходство. Но, несмотря на все их старания, они не сумели схватить жизнь лица, оказались бессильными в передаче духовного облика Лермонтова, ибо в этих изображениях нет главного — нет поэта!.. Дело, видимо, не в портретистах, — заключает советский исследователь, — а в неуловимых чертах поэта”.

За сто лет до написания этих строк с той же самой проблемой столкнулся А. М. Опекушин. Более того, он убедился в том, что наиболее популярный в то время портрет Лермонтова не отражает подлинных черт лица поэта. Это открытие отнюдь не обрадовало скульптора. Общество “привыкло” представ­лять себе именно таким облик Лермонтова, а он, новоявленный художник, хочет восстановить истину, сделать его непохожим на этот портрет. Как тут быть? А. М. Опекушин не мог поступиться истиной, и тогда он решил через газету обратиться к читателям с письмом.

“В № 305 “Голоса”, — писал он, — была помещена заметка биографа Лер­монтова проф. П. А. Висковатого о памятнике Лермонтову, в которой, между прочим, говорится о портретах нашего поэта и о важности решения, какой из них самый схожий.

Самый распространенный — в сюртуке, без эполет, с шашкой и ремнем через плечо — оказывается наименее схожим. Вероятно, того же мнения и издатели сочинений Лермонтова, потому что при новых изданиях Лермонтова прилагается теперь обыкновенно копия с портрета, сделанного художником Клюндером и принадлежащего князю Меньшикову. Поэт изображен здесь в гусарском мундире с эполетами. Гравюра, прилагаемая к сочинениям Лер­мон­това, сделана Брокгаузом в Лейпциге (15).

Недавно мне пришлось быть в Дерпте и видеть у проф. Висковатого довольно большую коллекцию портретов. Сравнивая их со скульптурной точки зрения, я должен был согласиться с тем, что высказано профессором в “Голосе”. Три портрета в анфас заслуживают особого внимания. Они очень схожи между собой и близки к гравированному Брокгаузом.

1-й из этих портретов Лермонтова мальчиком, лет 11.

2-й — в гусарском мундире — сделан в 1837 году художником Заболотским. Поэту было тогда около 23 лет.

3-й портрет рисован самим поэтом акварелью, в бурке и армейском мундире. Это весьма любопытный портрет, должно быть, очень похожий. Выражение глаз, все черты представляют один характер с вышеозначенными, только волосы длиннее и не так правильно зачесаны, как требовало в то время предписание для всех служащих. Портрет рисован на Кавказе, где разрешались некоторые отступления от строгостей формы.

Но самое любопытное и важное для скульптора — это портрет поэта в профиль, сделанный карандашом в 1840 году, во время экспедиции на Кавказе. Тщательно сравнивая его с вышеуказанными, я должен признать в нем большое сходство.

П. А. Висковатый показал его некоторым лицам, близко знавшим поэта: князю И. И. Васильчикову, генерал-адъютанту Потапову и др. Все подтвер­дили сходство. Профильный портрет поэта весьма важен при лепке бюста, так как маски с умершего снято не было.

Ввиду конкурса на памятник Лермонтову, я считаю своей обязанностью поделиться со всеми собратьями этой важной для нас находкою”.

Видно, уроки, которые получил А. М. Опекушин, читая труды Карла Бэра по антропологии и особенно по антропометрии, не пропали даром. Они, несом­ненно, помогли ему при воссоздании подлинного облика М. Ю. Лермон­това. Науч­ные знания и свободный полет художественной фантазии отнюдь не противо­показаны друг другу, как порой утверждалось в недавнем надуман­ном споре между физиками и лириками. Впрочем, это было доказано еще Леонардо да Винчи.

Как и на памятных пушкинских конкурсах, ни одному из 60 проектов не доста­лась первая премия. Еще дважды сходились в поединках скульпторы, и лишь в последнем, третьем, конкурсе определился победитель. Первая премия в 1883 году была присуждена автору проекта памятника под девизом “Порыв”. Художник-монументалист изысканными и вместе с тем реалисти­ческими — простыми, предельно лаконичными изобразительными средствами создал именно лирический, философически-задумчивый образ поэта-роман­тика. Победителем конкурса вновь по праву оказался Александр Михайлович Опекушин, ведь “Порыв” был его девизом. Может повезти один раз, ну, два, но когда скульптор становится неизменным победителем в творческом соревновании, тогда смешно кивать на везение, удачу. Как отмечала пресса того времени, Опекушину не удалось на этот раз подняться выше той отметки, какой он достиг, создав памятник Пушкину в Москве. Трудно оспаривать такую оценку. Но, в конце концов, московского Пушкина создал именно он, а не кто-то другой. Памятниками Пушкину в Петербурге, Кишиневе, Карлу Бэру в Тарту, М. Ю. Лермонтову в Пятигорске, а чуть позднее и генерал-губернатору Восточной Сибири Муравьеву-Амурскому в Хабаровске Опекушин подтвердил свой приоритет и окончательно закрепил победу нового реалистического направления в русском монументальном искусстве над обветшалым академическим классицизмом.

В нужде и безвестности

Возраст и болезни подорвали силы А. М. Опекушина. А потом навалился и голод. Революция причислила его к классу мироедов-эксплуататоров, счет в банке был аннулирован, а сбережения всей жизни конфискованы. Смешно было доказывать, что автор множества памятников царям нажил свое состоя­ние честным трудом. Пушкин, Лермонтов, Карл Бэр тоже вроде бы не принад­лежали к трудовым классам. Чудом удалось избежать конфискации имущества и выселения из квартиры.

Больше с отчаяния, чем от убеждения в “законности” своей просьбы, А. М. Опекушин обратился за помощью к Петроградской секции художников. “Обращаюсь к вам, товарищи художники, — писал он. — Я — автор многих художественных памятников на Руси... Заработанные личным трудом деньги положил на хранение в Государственный банк. Во время Октябрьской рево­люции они были аннулированы, и я, чтобы не умереть с голоду вместе с моей семьей, принужден был продать все, что только возможно, вплоть до носильного белья. Теперь же и этот источник прекращается, и я, 80 лет, больной и слабый, с пороком сердца, с распухшими от недоедания ногами, принужден вместе с тремя дочерьми... медленно умирать с голоду. Доктор требует немедленного отъезда в деревню. Родина же моя Ярославская губерния, берег Волги, куда нам и хотелось бы попасть, но на это нужны средства, а их-то и нет у нас! Мы просим секцию художников помочь нам в этой поездке, так как оставаться здесь, по словам доктора, это голодная смерть... Очень прошу кого-нибудь из товарищей посмотреть, как мы живем-голодаем.

Академик скульптуры, вышедший из народа,

А. М. Опекушин

Ул. Красных зорь, д. 52-24, кв. 3. 3 июля 1919 г.”

Прошу обратить внимание читателя на дату этого письма — 3 июля 1919 года. Потом были письма и документы по поводу оказания помощи, дати­рованные 1920, 1921, 1922 годами. Ему никто не отказывал в просьбе, более того, вопреки опасениям Опекушина, революционная власть высоко оценивала его заслуги перед Родиной, перед русским народом. За него хлопотали А. М. Горький, А. В. Луначарский. Революция, сокрушившая старый мир, оказалась бессильной перед бастионами революционного бюрокра­тизма. Лишь через три года после первого обращения ему была назначена пенсия.

Однако все по порядку. Читаем документ на бланке Комиссариата Народ­ного Просвещения РСФСР, датированный 28 октября 1919 года.

“В Исполком Петроградского Совета.

Известный скульптор академик Александр Михайлович Опекушин обратился с ходатайством об оказании содействия и назначения ему ежемесячного пособия. Во избежание каких-либо колебаний при разрешении вопроса о необходимости назначения А. М. Опекушину пожизненного пособия и определении размеров его, Компрос считает необходимым, хотя бы вкратце, напомнить о жизни и деятельности этого художника, ныне маститого 80-летнего старика, уже почти полстолетия носящего почетное звание акаде­мика скульптуры. Александр Михайлович происходит из русской крестьянской семьи. Побужденный природным талантом, он с малых лет, борясь с нуждою и опираясь исключительно на собственные силы, пробивал себе путь к знанию и свету и шаг за шагом отвоевывал почетное место в ряду художников скульптуры. На 24-м году жизни он получил звание неклассного художника, к 30-ти годам — художника первой степени, а еще через два года возведен в звание академика скульптуры. Многочисленные работы А. М. Опекушина, в виде памятников и бюстов, экспонировались на академических выставках и украшают многие русские города.

...Ввиду изложенного и принимая во внимание безвыходное положение обремененного годами А. М. Опекушина, лишенного трудоспособности и всяких средств к существованию и нуждающегося для ухода за собой в услугах другого лица, Компрос, не имея возможности за отсутствием средств придти на помощь этому престарелому художнику, просит Исполком оказать просимую поддержку, назначив А. М. Опекушину из сумм Исполкома пожизненное пособие в размере 5000 рублей в месяц”.

Письмо подписали заведующий Отделом народного просвещения при Петросовете, заведующий Общим подотделом и заведующий Отделом общих дел. Можно только себе представить, какие мозговые усилия надо было приложить руководству тогдашнего Петросовета, чтобы придумать такое: Общий подотдел и Отдел общих дел. Революция явно испытывала тогда большой дефицит в Гоголе и Салтыкове-Щедрине.

Каким-то образом А. М. Опекушину с двумя из трех дочерей все-таки удалось к осени 1919 года добраться до деревни Рыбницы в Ярославской губернии. Об этом мы узнаём из письма средней дочери, Марии Опекушиной, адресованного Товарищу народного комиссара по просвещению Союза коммун Северной области 3. Гринбергу.

“Умоляю глубокоуважаемого Захария Григорьевича, — писала Мария Александровна, — оказать мне содействие на выезд мой из Петрограда в Ярославскую губернию к больному 80-летнему отцу, русскому скульптору Александру Михайловичу Опекушину, и неотобрание у меня багажа, который я везу с собой, где находятся теплые вещи и зимнее пальто моего отца, сестер и мои”. На письме, датированном 20 октября 1919 года, стоит резо­люция: “Поддерживаю настоящее ходатайство и прошу выдать разрешение. 3. Гринберг”.

Через некоторое время в Ярославский губисполком было направлено письмо следующего содержания:

“Настоящим Отдел ИЗО Наркомата просвещения ввиду крупных заслуг перед искусством престарелого скульптора Опекушина ходатайствует о предоставлении ему в срочном порядке академического пайка.

Нарком Луначарский”.

Наступил 1920 год, и А. М. Опекушин в октябре получает письмо на бланке Наркомата социального обеспечения РСФСР: “В ответ на Ваше заявление, препровожденное из Управления делами Совнаркома, Отдел пенсий сообщает, что копия означенного заявления препровождается в Наркомпрос для подтверждения заслуг Ваших перед РСФСР со стороны т. Луначарского, необходимых для назначения усиленной пенсии”.

Но понадобилось еще полтора года, чтобы в мае 1922 года А. М. Опекушин наконец-то получил сразу два долгожданных ответа. Первый — из Наркомата соцобеспечения. Сообщалось, что согласно постановлению комиссии Наркомсобеса Опекушину назначена усиленная пенсия с частичной натурализацией через Центральную комиссию по улучшению быта ученых. Второй ответ — из Центральной комиссии по улучшению быта ученых при Совнаркоме РСФСР аналогичного содержания с приложением нормы академического пайка.

Три года переписки, в которую был вовлечен помимо Луначарского и А. М. Горький. Пенсионное дело Опекушина плутало где-то совсем рядом с каби­нетом В. И. Ленина в Совнаркоме. Как раз в это время вождь революции активно добивался принятия суровых мер против волокитчиков. 22—28 февраля 1922 года он написал: “Коммунисты стали бюрократами. Если что нас погубит, то это” (16).

А как, на что жил все эти годы старый скульптор? Приезд в деревню не принес семье облегчения. Брат скульптора Константин Михайлович уже умер, а его семья не нашла общего языка с дочерьми Опекушина. Пришлось снимать угол в чужом доме. Продано было последнее. Наступили беспросветные времена, когда бывшим петербургским “барыням” пришлось просить по деревням милостыню, младшая, Ольга, пыталась зарабатывать гаданием на картах, за что арестовывалась.

Понятно, деревня Рыбницы далека от столичных учреждений, но где же были губернские, уездные власти?

Однажды Александр Михайлович получил письмо от студентов Ярослав­ского государственного университета. Они писали:

“Простите нам то, что мы не слышали о Вас, что мы забыли вас... Ведь мог ли кто подумать, что будет такой позор для всего культурного в России, что один из мировых гениев скульптуры, что автор памятника Пушкину, который не сходит с языка многих, известность которого безмерно велика, что автор памятника, у которого плакал И. С. Тургенев, прощаясь с Россией, что этот автор проводит свою старость в глухой деревне, забытый всеми, без куска хлеба, в холодной избе! Нам стыдно за себя... и за тех, имеющих власть людей, которые забывают народных гениев и этим самым оскорбляют народ! ...Положим все силы, чтобы оповестить Россию через “Известия” ВЦИК о том, в каком тяжелом положении находится один из известнейших, но забытых гениев скульптуры XIX века ”.

Назначенная повышенная пенсия и полуторный (“натурализованный”) академический паек облегчили жизнь семьи Опекушина. Ольга иногда подрабатывала гаданием на картах, старшие сестры учили детей и всех желающих грамоте — все-таки гимназическое образование! Но за пять лет беспросветной нужды они так пообносились, что все равно денег не хватало, чтобы мало-мальски прилично одеться.

Появление в Рыбнице молодого шустрого агента потребкооперации Скребкова-Украинского внесло некоторое разнообразие в серые будни семьи Опекушиных. Александр Михайлович оживлялся, когда в их доме появлялся Скребков. Ему нравилось, что молодой агент потребкооперации интересо­вался искусством, в частности его творчеством, записывал эпизоды из жизни старого скульптора. Иногда выпрашивал у Опекушина какой-нибудь эскиз, открытку с изображением памятника его работы, а то и статуэтку. Сестер он обычно одаривал конфетами, выполнял их заказы, доставал “дефицит”. Они благоволили к нему.

На погосте

Недолго прожил Александр Михайлович в относительном достатке. Он умер 4 марта 1923 года на 85-м году жизни. Похороны на кладбище при церкви Всемилостивого Спаса были скромные, в некрашеном тесовом гробу, с участием лишь родных и односельчан. Священник на панихиде сказал добрые слова о заслугах усопшего во славу русского искусства. В единст­венной газете “Крестьянин-кооператор” был напечатан некролог за подписью Скребкова-Украинского.

Скребков продолжал наведываться к осиротевшим престарелым сестрам, они собирались при первой возможности вернуться в Петроград. Все, что осталось после смерти А. М. Опекушина, вплоть до личных писем, было приобретено А. И. Скребковым. Он и после возвращения сестер в Петроград неод­нократно наезжал к ним на улицу Красных зорь, пополняя свою кол­лекцию.

Мы должны быть чрезвычайно признательны Александру Ивановичу Скребкову-Украинскому за то, что он не дал пропасть многим работам знаменитого скульптора, документам и большому количеству писем самого Опекушина и его близких. Он первый и единственный записал со слов скульптора его биографию, был первым пропагандистом творчества этого незаурядного художника.

И все же...

И все же наряду со словами вынужденной благодарности любителю-коллекционеру мы должны выразить сожаление, что учреждения культуры с самого начала проявили полное небрежение к памяти и наследию замеча­тельного скульптора. Первое, что надо было сделать этим учреждениям, так это деятельным вниманием к А. М. Опекушину... оградить его от А. И. Скреб­кова-Украинского. Посещения коллекционера семьи скульптора были отнюдь не бескорыстными. Дело дошло до того, что он однажды, пробравшись на клад­бище, снял с пьедестала бронзовый бюст отца скульптора — Михаила Евдокимовича Опекушина и продал его... Ярославскому художественному музею.

Об этом кощунственном случае мне рассказал летом 1967 года директор рыбницкой школы Николай Владимирович Опекушин — внук скульптора. Вместе с женой Анной Павловной он жил в том же крестьянском доме, что стал последним приютом для его знаменитого деда. Окна смотрят на Волгу, и если выглянуть из окна, то можно увидеть ржавую арматуру луковки заброшенной церкви и кладбищенскую ограду.

Больной и старый — ему шел восьмой десяток, — Николай Владимирович на кладбище со мной не пошел. Но я сразу же нахожу подсказанный им ориентир — поставленные друг на друга два валуна. Значит, здесь же рядом могила скульптора. Но где? Может быть, вот этот едва сохранившийся холмик, через который в высокой траве протоптана тропинка, или, быть может, прямо у меня под ногами?

— Забыли, забыли Опекушина, — сокрушался Николай Владимирович, когда я ему сказал, что могилы не нашел. — Нам со старухой уже не под силу забо­титься о мертвых, дай Бог себя обслужить... Раньше, бывало, хоть Скреб­ков наведывался, все высматривал да выспрашивал, не осталась ли еще какая-нибудь вещица после деда. Иногда на могилы захаживал, видно, совестью терзался...

Слушая ворчливый рассказ Николая Владимировича, я испытывал тоск­ливую душевную раздвоенность. Перед глазами вставала оживленная Пушкин­ская площадь с памятником поэту, ставшим, как предвещал Тургенев, русской поэтической меккой, и заброшенная, исчезнувшая могила на берегу Волги создателя этого памятника. Ну почему у нас, у русских, такая душевная черствость, короткая историческая память.

Позже у памятника Пушкину я опросил десятки вполне интеллигентных людей, знают ли они, кто автор памятника, и большинство из опрошенных ничего не слышали о скульпторе. Случилось мне быть и в гостях у патриарха советских ваятелей Сергея Тимофеевича Коненкова, чья квартира-мастерская находится на той же Пушкинской площади. И Сергей Тимофеевич в беседе со мной признался, что почти ничего не знает об А. М. Опекушине (об этом разговоре было напечатано в “Известиях” еще при жизни С. Т. Коненкова). Он подарил мне свою книгу “Наши заботы”. В ней я обнаружил несколько взволнованных страниц, посвященных равнодушию попечителей искусств к памяти современника и, как мы знаем, соавтора А. М. Опекушина, к памяти Михаила Осиповича Микешина.

“Бывая в Смоленске, — писал С. Т. Коненков, — я всякий раз напоминал местным работникам о их большом долге перед памятью знаменитого скульптора Михаила Осиповича Микешина. Куда ж такое годится: на родине художника — и вдруг ничего нет из богатейшего наследия! Словно не желают земляки считать своей гордостью автора киевского памятника Богдану Хмельницкому, петербургского — Екатерине II, новгородского — “Тысячелетие России”... Вот уже порядочно времени прошло, а я все не могу забыть суетливого равнодушия, сквозившего в каждом жесте, в каждом слове смолен­ского почитателя искусств! В этом равнодушии — одна из серьез­нейших бед жизни искусства. Да только ли искусства! Сказано: служенье муз не терпит суеты. Не терпит невежества и равнодушия, прикрытых пусто­порожней возней”.

В Ярославле на попечителей искусства Александру Михайловичу Опеку­шину повезло чуть больше, чем его коллеге в Смоленске. В замечательном собрании Ярославского художественного музея вы найдете прекрасный терракотовый слепок головы Пушкина в масштабе московского памятника, авторскую модель этого памятника, бронзовую статую Императора Петра I, надгробный бюст отца скульптора — Михаила Евдокимовича Опекушина. И всё. А могло быть значительно больше. После смерти скульптора работники музея не позаботились о приобретении богатейшего наследия своего замечательного земляка. Эти заботы взял на себя тот самый Скребков-Украинский, о котором без раздражения и брезгливости не мог говорить внук скульптора Н. В. Опекушин.

В Ярославский музей попала незначительная часть вещей, приобретенная Скребковым и не оцененная антикварами или не проданная на толкучке люби­телям старинных вещей. В музее мне сказали, что Скребкова хорошо знала Елена Павловна Юдина — заведующая одного из отделов. Я встретился с ней.

— Что вы скажете о Скребкове?

— По-моему, пройдоха, самозваный “краевед” из тех, кто крутится возле музеев, алкаш, — охарактеризовала его Елена Павловна. — Знаете, он у меня ассоциируется с вороном. Бывало, как только услышит, что умер известный худож­ник, он тут как тут. Вотрется в доверие к родственникам, и смотришь, завладел картинами, эскизами, архивом. Он подчистую обобрал родствен­ников наших замечательных ярославских художников А. И. Малыгина и И. П. Батюкова. Часть картин продал нашему музею, а остальное размотал — что куда. Бесследно исчез архив И. П. Батюкова после того, как побывал в руках Скребкова. Как-то встретила его на улице пьяного, пристает к прохожим, навязывает по дешевке акварели Малыгина...

— А что же вы его не за руку?

— Побоялась. А потом, какое у меня право? Попробуй докажи, что он нечест­ным путем добыл акварели. Закон не запрещает частным лицам приобретать произведения искусства и поступать с ними по своему усмот­рению.

Хорошенькое дело, аферист, вымогатель, растранжиривающий нацио­нальное достояние, еще пользуется каким-то правом, защищающим его. Здесь налицо несовершенство нашего законодательства. “Прежде чем подойти к роднику, — писал в книге “Наши заботы” С. Т. Коненков, — нелишне вымостить к нему дорожку, чтобы ненароком не обронить в светлый источник дорожную грязь...”. А если уж в этот источник попала грязь, то не мешает его основательно почистить. Мне кажется, не место имени Скребкова в ката­логах музеев, архивов и библиотек рядом с именами его жертв — А. М. Опеку­шина, И. П. Батюкова, А. И. Малыгина и других художников. “До тех пор, — писал Л. Н. Толстой, — пока не будут высланы торговцы из храма, храм искусства не будет храмом”.

Деятельность Скребкова на поприще искусства не ограничивалась сомни­тельными отношениями с ярославскими радетелями художественных цен­ностей. Он время от времени пописывал статейки в газеты и журналы. Жертвой его малограмотных литературных упражнений опять же был главным образом Александр Михайлович Опекушин. Каких только небылиц он о нем не писал! Однажды в Ярославле, заглянув во двор дома № 41 по улице Свободы (рядом пивная), он обнаружил... Впрочем, все, что он “обнаружил”, было описано в журнале “Огонек” под претенциозным заголовком “Утерянная и найденная”. “Однажды, — писал он, — я увидел на улице Свободы города Ярославля во дворе дома № 41 статую Пушкина, ту самую, о которой говорил мне (!) Опекушин, разыскивая ее десятки лет! На статуе фамилия автора не указана. Однако видно (?), что она отлита в Москве по модели или автори­зованному отливу опекушинской работы, сохранившемуся в бывшей Козловской мастерской. Скульптура войдет в золотой фонд...” и т. д. Вскоре газета “Советская культура” поместила реплику научного сотрудника Инсти­тута русской литературы Академии наук СССР О. Пина, в которой высмеи­вается нелепое утверждение Скребкова и сообщается, что эта скульптура выполнена другим советским скульптором (Альтшулером). Одна из ее отливок в 1956 году была приобретена в Калуге Ярославским заводом синтетического каучука.

На этот раз номер не удался. А сколько небылиц Скребкова об Опекушине, напечатанных в газетах (особенно местных) и журналах, сошли ему с рук. На него, как на большого знатока биографии и творчества скульптора, ссылаются авторы популярных брошюр и даже одной научной монографии об А. М. Опекушине. Кстати, ничтожно мало написано серьезных, подлинно научных работ о жизни и творчестве выдающегося русского скульптора. Загляните в книжные каталоги по искусству, и вы убедитесь, что многим скульпторам, чьи скромные заслуги перед русским искусством не идут ни в какое сравнение с выдающимися заслугами А. М. Опекушина, повезло значительно больше.

Детство А. М. Опекушина прошло недалеко от родового имения отца великого русского поэта Н. А. Некрасова. Просто какая-то случайность развела дороги двух земляков-волжан. Впрочем, кто может утверждать наверняка, что поэт и скульптор не встречались в Петербурге? Но если они и не встречались в жизни, то их пути должны сойтись сейчас на туристических дорожках. Село Грешнево, где рос поэт, и деревня Свечкино, где родился и окончил свои дни скульптор, находятся в одном Некрасовском районе. Каждое лето мимо этих мест проплывают теплоходы с туристами. А почему мимо? Всё лишь по той же причине: ни в Грешнево, ни в Рыбницах равнодушные “попечители искусств” не позаботились о приведении этих исторических мест в порядок. Нельзя больше мириться с душевной вялостью работников Ярославского художественного музея и областного отдела культуры. На могиле Александра Михайловича Опекушина должен стоять памятник, а в заброшенной сельской церкви — лучшего помещения в Рыбницах просто не найти — следует создать мемориальный музей скульптора, в котором могут быть представлены не только его работы, но и работы нескольких поколений его земляков — мастеров художественной лепки, украшавших в XVIII и XIX веках всемирно известные архитектурные ансамбли Петербурга, а также здания в Москве и Ярославле.

Обо всем этом говорилось в моей корреспонденции, опубликованной в “Известиях” в 1967 году. Прошло двенадцать лет, и я вновь приехал в Рыбницы. Николая Владимировича Опекушина я уже не застал в живых, его вдова Анна Павловна переехала в город. Пошел на кладбище. За церковью Всемилостивого Спаса, хлопающей на сквозняке ветхой дверью, пошел по тропинке к знакомым ориентирам — двум валунам, поставленным друг на друга. Еще издали заметил новый памятник. Читаю на весьма скромной плите: “Академик Александр Михайлович Опекушин”. Рядом под металли­ческой пирамидкой могила его внука, директора рыбницкой школы Николая Владимировича.

Подошла ветхая старушка, неподалеку убиравшая с могилы увядшие цветы, назвалась Софьей Сергеевной Шутовой. Спросила: не родственник ли? Нет, не родственник, отвечаю, просто приехал поклониться могиле знаменитого скульптора.

— Надо же, — удивилась старушка. — Значит, и в Москве его знают. Александра Михайловича смутно помню, а его брата Константина Михайло­вича как сейчас вижу. Церковным старостой был, да еще всякие ремесла затевал, школу ремесленную создал для здешних детишек. Говорят, шестьсот целковых серебром еще при царе пожертвовал на это дело, именем своего брата назвал эту школу. А еще нашу церкву Спаса Милостивого содержал в порядке. До чего красива была, когда с того берега или с водицы смотришь! Такой, видно, нигде нету. Пускай закрыли — говорят, мало верующих оста­лось, но зачем же кощунствовать, всяким проходимцам отдавать на разо­рение...

Это что-то новое. В тот давний мой приезд, помню, внутреннее убранство церкви было просто роскошным для сельского храма: цветные витражи, хоро­шей работы иконостас, с узором изразцовые печи, свисающие из-под купола мас­сивные бронзовые паникадила, под ногами также узорные чугунные плиты... А что сейчас?

За Софьей Сергеевной переступил порог церкви. Перешагиваем через битый кирпич, вывороченные чугунные плиты пола. В разбитые витражи с посвистом врывается ветер. Боже ты мой, будто Батый прошел! На месте иконостаса — пустые подрамники. Паникадила с отломанными подсвечни­ками. Чьей-то разбойничьей рукой разбиты изразцы печей — не иначе ломом или киркой.

— Кто же это так?

— А кто их знает, — пожимает плечами Софья Сергеевна. — Кто близко живет, говорят, что будто ночью приехали автомашины, вышли какие-то люди, а наутро — вот так... Каждое лето теперь какие-то городские приез­жают, иконы выспрашивают, Священное Писание, прялку иль еще чего там. Мода, говорят, теперь пошла такая: мы, деревенские, телевизор в красный угол, а городские еще — икону.

Подавленный увиденным, возвращаюсь к могилам Опекушиных. Опи­раюсь рукой о валуны, и вдруг пальцы прощупывают отверстия в камне — одно, второе, третье, четвертое... Да, никак, постамент, а под ним...

— Как же, как же, — говорит Софья Сергеевна, — ихний папаша здесь лежит, Михаил Евдокимович, а сверху голова евонная была из меди. Мария Федоровна, жена Константина Михайловича, продала голову-то какому-то, дай Бог память, Грабельникову или Поскребникову...

— Скребкову?!

— Ему — это точно. Марья Федоровна уже тогда не в себе была, головой, значит, слабая. Вскорости и померла от этого. А он, значит, медную голову в мешок и — в лодку. А потом постоял, подумал, скоро возвернулся и давай отдирать с каменьев медные украшения, табличку с евонным именем-фами­лией. И поплыл к ярославскому берегу...

Объяснил Софье Сергеевне, что бюст М. Е. Опекушина не исчез бес­следно, хранится в Ярославском музее.

Она возрадовалась:

— Надо же! Это хорошо — на людях... А с церквой как же?

Сказал, что поеду выяснять в сельсовет.

Председатель исполкома Боровского сельсовета В. В. Нагорнов спокойно выслушал мой взволнованный рассказ и бесстрастно сказал:

— Знаю. Сторож по штату не положен. Много раз вешали замки — сбивают. А чтобы создать там музей — где деньги взять? Да это и не по нашей части.

Вот так. Возвращаясь в Москву, я перебирал в памяти всякие детали своих впечатлений. И тут память связала фамилию старушки — Шутова — с чем-то полузабытым... Постой-постой, а не дочь ли она того самого Шутова, который должен был встретить посылку Александра Михайловича Опекушина с бюстом отца — Михаила Евдокимовича? Наверняка если не дочка, то какая-то родственница. Выходит, живая память о скульпторе еще не оборвалась, хотя прошло после его смерти много десятилетий. Тонкая теперь эта нить, и скоро и ее не станет. Наша деловая неповоротливость, пресловутая россий­ская расхлябанность укорачивают, прерывают историческую память. Мы бездумно и даже охотно разбрасываем камни, не думая о том, как трудно будет их собирать, как трудно будет склеивать черепки времени.

Пушкинская площадь

Разгар “перестройки”. Сцена у памятника Пушкину в Москве. К девушке интеллигентного вида подошел рыхлый молодой мужчина в кооперативной “варенке” и мешковатых штанах, спросил:

— Вы не скажете, кому этот памятник?

— Как — кому? Пушкину...

— Это который написал “Муму”?

— Ну, знаете, — вспыхнула девушка. — Пушкин и “Муму” — это нелепо...

— А кто же написал “Муму”?

— Каждый школьник знает — Тургенев...

— А-а... Выходит, Тургенев хуже Пушкина?

— Кому как... Но Пушкин никогда бы “Муму” не написал!!

Я отошел подальше, чтобы не слышать и не видеть этого кооперативного дебила. Если даже предположить, что он таким образом шутил или “клеил” девушку, то и в этом случае уровень его шуток выдавал в нем низкопробного пошляка, жертву всеобщего обязательного среднего образования. Как заметил один известный писатель: “Я не хочу, чтобы меня заставляли смеяться столь простым способом”.

“Здравствуй, племя младое, незнакомое!”

Эх, Александр Сергеевич, если б вы знали, к кому вы обращаетесь...

У того же самого памятника я как-то провел экспресс-опрос среди молодых людей: “Кто автор этого памятника?” Ни один из 18—20 опрошенных не дал правильного ответа. Называли Кербеля, Вучетича, Андреева, Меркурова. Двое были близки к верному ответу, назвав Аникушина. Да нет же, нет, мои молодые соотечественники, дорогие москвичи и гости столицы. Фамилия скульптора созвучна фамилии великого поэта и содержит все шесть заветных букв из восьми. ОПЕКУШИН. Автор знаменитого памятника, ставшего одним из символов Москвы.

Пришло время в полный голос говорить о нашем запоздалом долге перед памятью о великом русском скульпторе Александре Михайловиче Опекушине.

Примечания

1. В данном, конечно, любительском поэтическом опыте усматривается явная параллель с сюжетом знаменитого стихотворения “Муза” Н. А. Некрасова — великого земляка А. М. Опекушина.

2. История русского искусства (под редакцией И. Э. Грабаря). Том V, с. 368.

3. Архив Александра Н. Бенуа. Письма Антокольского к Н. Н. Ге. // История русского искусства. Том V, с. 370.

4. Письма Антокольского в собрании С. С. Боткина. // История русского искусства.Том V, с. 374.

5. Архив Александра Н. Бенуа. Письма Антокольского к Н. Н. Ге. // История русского искусства.Том V, с. 374.

6. “Художественная газета”. 1837 г.

7. Здесь речь идет о канонизированном Русской Православной Церковью (1970 г.) в лики святых Равноапостольном Святителе Николае (1836—1912), архиепископе Японии (с 1906 года). В общей росписи епархий и викариатов Российской Православной Церкви отсутствует Ревельский викариат, который недолго и совершенно номинально существовал в рамках Рижско-Митавской епархии, к которой относились Ревель (Таллин) и вся Эстляндская губерния. Это уясняется у С. В. Булгакова в “Настольной книге священно-церковнослужителя” (М., 1993, с. 1394—1418). Там же к началу 80-х годов XIX века указан единственный епископ с именем Николай — хиротонисанный в 1880 году архимандрит Николай (Касаткин Иван Дмитриевич), глава Русской Духовной миссии в Японии с 1860 года. Другие епископы с таким именем в архиерейском звании упоминаются только после 1884 года. Учреждение Японской епархии в 1880 году было по политическим соображениям невозможно, и специально для главы Русской духовной миссии временно был номинально учрежден Ревельский викариат. Из только что увидевшей свет книги Н. А. Сухановой “Цветущая ветка сакуры” можно узнать: “В 1880 году в Санкт-Петербурге, в Троицком соборе Александро-Невской Лавры, он [Архимандрит Николай] был рукоположен во Епископа Ревельского, Викария Рижской епархии. Естественно, это было формально, Епископ возвращался в Японию. Митрополит Новгородский и Санкт-Петербургский Исидор, совершавший хиротонию, сказал при вручении жезла отцу Николаю: “До конца жизни тебе служить взятому на себя делу, и не допусти, чтобы другой обладал твоим венцом!” Слова эти произвели на нового Епископа сильное впечатление, он неоднократно вспоминал их потом... Со 2 апреля по 8 июня Владыка Николай был в Москве, где был 6 июня на дне открытия памятника Пушкину. За месяц до этого на Пушкинский праздник приехал Достоевский. Интересуясь распространением Православия среди других народов, он не упустил возможности встретиться с Владыкой Николаем. В письме к своей жене Анне Григорьевне от 2/3 июня он рассказывал: “Вчера утром заезжал к Архиерею Викарию Алексею и к Николаю (Японскому). Очень приятно было с ними познакомиться... Оба по душе со мной говорили... Сочинения мои читали. Ценят, стало быть, кто стоит за Бога” (Н а к а м у р а К. Достоевский и Николай Японский // Вопросы литературы. 1990, № 11—12, с. 353). Сохранились и впечатления самого Владыки Николая, по которым мы можем судить о его трезвости и наблюдательности: “1 июня 1880 года... У Преосвященного Алексея встретил знаменитого писателя Федора Михайловича Достоевского. Уверения его о нигилистах, что скоро совсем переродятся в религиозных людей и теперь-де “Из пределов экономических вышли на нравственную почву”; о Японии — “Это желтое племя — нет ли особенностей при принятии Христианства?” Лицо — резкое, типичное; глаза горят; хрипота в голосе и кашель (кажется, чахоточный)” (Праведное житие и апостольские труды Святителя Николая, Архиепископа Японского, по его собственноручным записям. СПб., 1996, т. 1, с. 308, 309). (С у х а н о в а Н. А. Цветущая ветка сакуры. История Православной Церкви в Японии. М, 2003, с. 23—25). — Ред.

8. Московские церковные ведомости. 1880, № 24, с. 291.

9. Институт русской литературы и искусства (Пушкинский дом), инвентарный № 540/7/3021; цитируется по: Ч у б у к о в В с е в о л о д В а с и л ь е в и ч. Всенародный памятник Пушкину. М., “Тверская, 13”. 1999, с. 99.

10. Там же.

11. Уточнено по: К л и м а к о в Ю. В. Опекушин Александр Михайлович // Святая Русь. Большая энциклопедия русского народа. Русский патриотизм. Под редакцией О. А. Платонова. М., “Энциклопедия Русской цивилизации”, 2003, с. 517, 518.

12. Российский государственный исторический архив, фонд 789, опись 14, дело 11-“0”, лист 70; цитируется по: Ч у б у к о в В. В. Всенародный памятник Пушкину. М., 1999, с. 101.

13. 73-е правило шестого Вселенского Собора (680 год по Р. Х.) требовало: “Поелику Животворящий Крест явил нам спасение: то подобает нам всякое тщание употребляти, да будет воздаваема подобающая честь тому, чрез что мы спасены от древняго грехопадения. Посему, и мыслию, и словом, и чувством поклонение ему принося, повелеваем: изображения Креста, начертываемыя некоторыми на земли, совсем изглаждати, дабы Знамение Победы нашея не было оскорбляемо попиранием ходящих. И так отныне начертывающих на земли изображение Креста повелеваем отлучати” (Книга правил Святых Апостол, Святых Соборов Вселенских и Поместных, и Святых Отец. Свято-Троицкая Сергиева Лавра. 1992. с. 106—107). На основании этого канона в Православных Церквах сложился устойчивый обычай вообще не изображать Креста, скажем, на одеждах ниже пояса. В описании М. М. Антокольского, конечно, не живой человек, но скульптура Православного Императора попирала бы собою изображения Креста, что, естественно, у православного человека вызывало законное чувство протеста. — Ред.

14. В середине 1990-х годов памятник Ленину, стоявший в сквере на краю Ивановской площади со стороны Москвы-реки, из Кремля был убран. — Ред.

15. История русского искусства (под редакцией И. Э. Грабаря). Т. V, книга вторая, с. 382.

16. Л е н и н В. И. Полное собрание сочинений, т. 54, с. 180.

Слово об отце и его труде

(послесловие редактора)

Мое первое знакомство с гениальным творением А. М. Опекушина — московским памятником А. С. Пушкину — состоялось в июне 1964 года, когда отец привез меня из Средней Азии в Подмосковье подлечиться на русской природе после тяжелой операции и сильнейшего психологического потрясения, связанного с ней. Во время этого отдыха мы не менее трех раз побывали в Москве, в редакции “Известий”, и знаменитый скульптурный образ поэта с той поры навсегда запечатлелся в моей душе. Тогда я, конечно, если и слышал от отца имя великого русского скульптора Опекушина, то не запомнил его.

Но через два года — вскоре после известного землетрясения — мы переехали летом 1966 года из Ташкента в Ярославль. Отец к тому времени уже около года работал собственным корреспондентом “Известий” по верхневолжским областям. Он с поразительным энтузиазмом знакомился с древнерусским краем, его историей, богатейшим архитектурным наследием, обычаями, самобытными культурными традициями. Своими впечатлениями и “открытиями” неизменно делился с нами — домашними, тем самым непроизвольно прививая и развивая любовь к Русской Земле. С той поры от отца я уже знал, что именно в Ярославле была найдена единственная рукопись “Слова о полку Игореве”, что эта земля породила Некрасова, Опекушина, что соседний Костромской край — родина героя Ивана Сусанина.

А с Ипатьевским монастырем нас вообще связывала судьба. Старший брат отца Леонид Михайлович Болотин после фронтового ранения находился на излечении в Ипатьевском монастыре, где в годы Великой Отечественной войны располагался госпиталь. В нашем архиве хранились открытки и письма, присланные им оттуда матери и брату. Это были одни из последних его собственноручных свидетельств о себе. Вскоре после возвращения на Северо-Западный фронт мой дядя Лёка был убит осколком миномётной мины. Поэтому поездки в Кострому вместе с отцом были приобщением не только к российской, но и к семейной, родовой истории.

Среди новых журналистских увлечений отца судьба A. M. Опекушина стала одним из самых постоянных. В 1968 году отца перевели в Москву, но он не оставлял опекушинской темы, мечтая написать книгу о великом русском скульпторе, выходце из крепостных крестьян. Время от времени бывая наездами в Ярославле, отец всегда из этих командировок привозил новые сведения об А. М. Опекушине и делился этими находками с нами. А потом появлялись новые заметки или очерки о русском ваятеле. Таким образом, фамилия Опекушин стала как бы родной в нашем доме, в семье.

Наша классная руководительница в школе была страстной “пушкинист­кой”, она не пропускала ни одного нового отцовского материала об А. М. Опе­кушине и всякий раз высказывала свои впечатления, а порой и замечания. Так, мне запомнилось, что она не поверила результатам отцовского опроса людей возле памятника А. С. Пушкину, когда никто не смог назвать фамилии скульптора, изваявшего этот шедевр. Ей казалось немыслимым, что люди в “самой читающей в мире стране” не знают своих гениальных художников. Впрочем, старой учительнице русского языка и литературы, готовившей из своих воспитанников профессиональных экскурсоводов по пушкинской Москве, это просто невозможно было представить.

Но факт остается фактом: начиная с 1967 года, с перерывами в несколько лет, отец устраивал такие экспресс-опросы на Пушкинской площади: “Кто автор памятника А. С. Пушкину?” Зная отца как добросовестного профессио­нала журналистики, я, конечно, не соглашался со своей учительницей. Действительно, из множества сотен людей только с годами едва ли единицы стали отвечать правильно. Думаю, что в значительной степени в этом есть заслуга и моего отца, который неустанно пропагандировал творчество великого русского скульптора на страницах газет и журналов. Каких-либо определенных выводов из этих опросов отец тогда не делал. Ну не знает народ у нас Опекушина! И что? Хотя догадки у профессионального пропаган­диста были уже тогда: это вполне осознанная “культурная” политика замалчи­вания одного из самобытнейших русских талантов. Только этим можно было объяснить, что до той поры советские искусствоведы не издали ни одной монографии, посвященной творчеству выдающегося русского скульптора, а библиография популярных изданий о нем едва насчитывала пару брошюр, и то посвященных более памятнику А. С. Пушкину, а не собственно жизненному и творческому пути А. М. Опекушина. Конечно, над тем, что это реалии не только информационной советской политики, а самой настоящей скрытой информационной войны против национальной русской культуры, вряд ли мой отец тогда задумывался. К сожалению, в открытую здоровый русский национализм в наших семьях воспитывать было не принято, тем более, что моя бабушка — мать отца, в свое время изгнанная с медицинского факультета Среднеазиатского государственного университета с формули­ровкой “за проявление антисемитизма”, пуще огня остерегалась этой темы в домашних разговорах.

В очередной раз отец основательно подошел к опекушинской теме во второй половине семидесятых, рассчитывая к столетию открытия памятника А. С. Пушкину наконец выпустить хотя бы небольшую книгу. Именно тогда была написана большая часть данного биографического очерка. В ходе его новых изысканий всплыл и пресловутый “еврейский вопрос”, примешавшийся к судьбе Опекушина не только при жизни, но и преследовавший его память и после смерти. Естественно, тогда отец не стал включать открывшиеся ему материалы в канву своей документальной истории.

Перед уходом из “Известий” на работу в Кремль отец вновь отправился в командировку в верхневолжские области. По результатам поездки у него в 1979 году вышла книжка “Право на подвиг”, в которую вошли как старые работы, так и новые очерки. Отец специально не стал включать в книгу опеку­шинские материалы, рассчитывая издать их к юбилею памятника отдельной книгой.

“Опекушинская” рукопись отца пополнилась тогда новыми эпизодами. Я в то время был студентом, уже сам занимался некоторыми архивными изыска­ниями и по просьбе отца во время поездки в Ленинград в Пушкинском доме, в архиве Русского музея, в Государственном историческом архиве, располо­женном в бывшем английском посольстве и здании Сената, отыскал и частично скопировал некоторые документы, связанные с A. M. Опекушиным. Впервые благодаря отцовской просьбе я увидел в подлиннике автографы императоров Александра II, Александра III и Николая II и, возможно, благодаря именно этому по-настоящему проникся темой Русской Монархии. Впрочем, найден­ные мной документы отцу не пригодились. К сожалению, тогда политическая газетная текучка, да и реалии книгоиздательской политики не позволили ему осуществить свой замысел с книгой. К юбилею открытия памятника А. С. Пушкину был напечатан только небольшой его очерк в журнале “Огонек”.

В восьмидесятые годы на несколько лет от опекушинской темы отца отвлекли работа в Монголии и Северной Корее, командировки в Китай, потом с “перестройкой” и “гласностью” наступила особо горячая журналистская страда, которая также не способствовала “академическим” изысканиям на исторические темы. Но к концу восьмидесятых отец вновь вернулся к работе над рукописью, пополнив её фактурой, которая была невозможной для публикации в эпоху “застоя”. Имеется в виду пресловутая “еврейская” тема, связанная в судьбе A. M. Опекушина с деятельностью М. М. Антокольского и его “шаббес-гойского” масонского окружения — “группы поддержки”, возглавляемой Стасовым.

Ряд патриотических изданий того времени начали освещать этот болез­ненный вопрос. По просьбе отца я носил его рукопись в некоторые из этих журнальных редакций, где месяцами рассматривался материал отца. Нет, он не отвергался впрямую, но вопрос о его публикации “спускался на тор­мозах”. Поскольку сам я некоторое время подрабатывал внутренними рецен­зиями, я прекрасно понимал, что прямого отказа с формулировкой “непрофессионализм” быть не могло. Но именно причастность к “шаббес-гойству” виднейших представителей национальной русской культуры смущала даже “патриотов”. В то же время случился один любопытный эпизод, напрямую связанный с оценкой личности А. М. Опекушина.

В декабре 1989 года общество “Радонеж” организовало в Доме актера на Пушкинской площади историко-литературный вечер, посвященный памяти Святого Царя-Мученика Hикoлaя. Это был уже не первый вечер “Радонежа”, посвященный царской теме. Но прежде на подобные мероприятия собирался в основном церковный народ, а на этот раз значительную часть публики составляла весьма демократически настроенная интеллигенция. Поэтому устроитель вечера Е. К. Никифоров умолял нас, участников, не касаться “еврейского вопроса” в связи с ритуальным убийством Царской Семьи.

На том вечере выступал ставший уже знаменитым екатеринбургский гробокопатель и по совместительству милицейский драматург Г. Т. Рябов. Артисты Театра Маяковского Александр Шаврин и, кажется, Евгения Симонова читали переписку Императора и Императрицы. Отец Артемий Владимиров произнес чудную проповедь о царственном достоинстве души каждого христианина. А поводом для вдохновенного слова молодого священника послужил просмотр документального фильма-хроники фирмы “Патэ”: Коро­нация 1896 года, открытие памятника Императору Александру III у храма Христа Спасителя в 1912 году, торжества 300-летия Дома Романовых в 1913 году, Государь Император Николай II на фронтах Первой мировой войны, в Ставке главнокомандующего и др.

Этот фильм я заказывал специально для вечера в Красногорском архиве кинофотодокументов. Поскольку фильм был без фонограммы, вначале для звукового оформления мы дали запись императорских гимнов “Боже, Царя храни!” в старинном исполнении хора храма Христа Спасителя и “Коль славен...” в исполнении девичьего хора одной из первых московских воскрес­ных школ. Словесный комментарий ленты был поручен мне. Когда смолкли ангельские голоса детского хора, как раз демонстрировался эпизод открытия памятника Императору Александру III. Говоря об авторе памятника Царю и отмечая, что он сам находится где-то среди почетных участников торжества, я совершенно без всякой задней мысли назвал А. М. Опекушина гениальным русским скульптором .

И вот тут нецерковная публика, которой так боялся руководитель “Радонежа” Е. К. Никифоров, сама проявила себя вызывающе громкими фырканьями, шиканьями, возмущенными восклицаниями: “Гениальный?!” Короче говоря, на ровном месте подняли самый настоящий еврейский гвалт, который, признаюсь, сбил меня с повествовательной канвы. И это происходило всего в двух шагах от опекушинского памятника Пушкину! И вот тут из темноты зала я услышал грозный и властный окрик моего отца: “Замолчите, варвары!”

Резкая реплика подействовала остужающе на шумную публику и ободряюще на меня. Уже в абсолютной тишине я совершенно спокойно продолжил свой рассказ о Государе. Московские евреи столкнулись с непривычным ещё тогда началом пробуждения русского самосознания... А их Дом актера через несколько дней сгорел. Бог поругаем не бывает.

К сожалению, вскоре случившаяся тяжелая болезнь, приведшая к инвалидности, и переезд в Подмосковье в последующие годы так и не позволили отцу уже на пенсии продолжить работу над книгой об А. М. Опеку­шине в библиотеках и архивах, хотя неоднократно он порывался возобновить свой труд. А я по обстоятельствам православно-монархической деятельности ничем помочь ему в этом не мог, так как мне самому лишь изредка удается попадать в архивы, чтобы пополнить материалы по царской тематике. Наконец, в прошлом году отец попросил меня подготовить рукопись к изданию в том виде, в каком она была им составлена к началу девяностых годов.

В процессе подготовки рукописи к изданию было обнаружено, что после стародавней книжечки И. М. Суслова “А. М. Опекушин: Жизнь и творчество” (Ярославль, 1968) опекушинская тема хотя и получила некоторое развитие, но говорить о том, что русская литература исполнила свой долг перед памятью о гениальном русском скульпторе, нельзя. За эти годы были напечатаны две очень хорошие статьи Ю. В. Климакова о скульпторе (Московский журнал, 1996, № 4 и Библиография, 1999, № 5), а также вышла замечательная книга Всеволода Васильевича Чубукова “Всенародный памятник Пушкину” (“Твер­ская, 13”. М., 1999). С помощью этих источников мной были сделаны некото­рые уточнения в отцовской работе, обозначенные в примечаниях. В. В. Чубуков провел большие архивные изыскания и обнародовал новые сведения о жизни скульптора, об истории создания памятника А. С. Пушкину, об авторе поста­мента к скульптуре поэта — академике Иване Семеновиче Богомолове. Отец высоко оценил эту работу. Конечно, книга В. В. Чубукова восполняет многие пробелы в нашей народной памяти, и за это мы должны быть глубоко благо­дарны её автору, но все же главная её тема — сам А. С. Пушкин и памятник ему, а А. М. Опекушин в этом выдающемся литературно-историческом труде присутствует опосредованно, через своё гениальное творение.

Вопрос об отдельном литературном, искусствоведческом и биографи­ческом памятнике гению русской скульптуры так и остается открытым. Книжка моего отца “Какой-то крестьянин Опекушин...”, к сожалению, не смогла стать исчерпывающей биографией русского ваятеля. Она, на мой взгляд, является своеобразным исследовательским эстафетным жезлом, информа­ционно-политическим вызовом современному русскому самосознанию для новых историко-архивных, искусствоведческих изысканий о жизни А. М. Опе­кушина и его творениях. Содержание этого вызова: до сих пор нет исчерпы­вающей биографии скульптора, нет всеохватного анализа его творчества во всем его объеме и нет полного каталога с изображениями и описаниями его работ, как сохранившихся, так и утраченных.

Любой другой европейский или азиатский народ, не говоря уже об ушлых американцах, имея в своем наследии подобного гиганта творческого духа, каким был крестьянский сын А. М. Опекушин, почитал бы его среди своих национальных “звезд” первейшей величины, устраивал бы выставки и конфе­ренции в честь его памяти, издавал альбомы, рассказывал о нем школь­никам, его именем называл бы городские улицы и площади, художественные училища. Этот факт надо политически осознать и сделать из него подобающий вывод. А поможет нам в этом очерк Евгения Болотина “Какой-то крестьянин Опекушин...”.

Загрузка...