Друг отца

Я чувствовал, что он не удовлетворен результатом продажи. Он старательно пытался убедить меня устроить более статусное погребение: катафалк пошикарней, гроб из более дорогого дерева, количество и качество цветов, транспорт для гостей. Но нет, ни семьи, ни цветов, только базовый вариант: серый автобус-универсал, сосновый гроб, чтобы спрятать результаты жуткой «постановки». «У нас предусмотрен даже специальный бонус, бесплатное объявление о погребении в местной прессе».

Ну и вот. Выписан чек, бесценный чек, позволяющий поставить крест на всей этой истории, сжечь все, чему суждено быть сожженным.

«Послезавтра, двадцать четвертого декабря, вам подходит эта дата? Тогда в одиннадцать часов сбор в крематории. Это наилучшее время». Я так никогда и не понял, что же похоронный агент хотел этим сказать. Неужели действительно существует наилучшее время для того, чтобы останки превратились в пепел? Может, это имеет отношение к процессу горения, к качеству горючего, с утра все лучше воспламеняется и быстрее горит? Или к выбору публики, к наплыву посетителей, люди охотнее приходят до полудня? А может, слезные железы как-то специально хорошо работают в это время, извергают более обильные потоки горя?

В общем, мы договорились отправить отца в печь в наилучшее время по базовому тарифу. Смерть иногда умеет заставить себя уважать.

Вернувшись домой, я раскрыл все окна, невзирая на холод: хотелось очистить комнаты, проветрить их свежим воздухом температуры шести-семи градусов. Ватсон развлекал себя беганьем по деревянной лестнице вверх-вниз и изучением спален и кабинетов наверху. Он нюхал, изучал и составлял мысленный план нового жилища.

Когда я открыл двери гаража, обнаружил, что папин «рено» и «ситроен DS» исчезли. На месте был только кабриолет «триумф». Он был в пыли, капот опущен, аккумулятор разряжен. Как же, подумал я, папа выезжал на свои осмотры без машины?

Дом наш был расположен в квартале Буска, рядом с великолепным Ботаническим садом и в квартале от музея Жоржа Лаби. Это было веселенькое здание в шикарном мавританском стиле, с садом, в котором произрастали пальмы Trachicarpus, гигантские папоротники и великолепный бамбук – там мой дядя Жюль, любитель всяких диковин, с удовольствием любовался «тем, что, по его мнению, представляло лучшее, что могли предложить французские коллекции восточного искусства: шедевры из Японии, Китая, Юго-Восточной Азии, Индии, Тибета, Непала, а также множество великолепных артефактов из Египта». Жюль часто рассказывал нам истории из жизни Жоржа Лаби, богатого путешественника, который долгие годы жил в состоянии раздора и конфликта со своим семейством и умер при обстоятельствах, которые до сих пор не получили официального объяснения. В 1950 году его отец, Антуан, богатый торговец, обладал самым обширным и выгодным торговым пространством в городе, огромным магазином, который скромно назывался «Все для дома». Из Жоржа, родившегося в 1962 году, получился весьма беспомощный управляющий, и тогда семья попыталась лишить юношу дееспособности и оформить над ним опекунство – уж больно у него была беспорядочная жизнь и экстравагантные траты. Но потом отношения вроде как наладились, Жорж вернулся в семью и был реабилитирован в глазах всех остальных Лаби до той степени, что даже был командирован, как официальный представитель города, на похороны царя Александра III. А когда он вернулся, отца озарила гениальная идея: отправить сына официальным представителем магазина, чтобы он, путешествуя по миру в качестве вольного курьера, поставлял со всех концов света раритеты и восточные сокровища для ненасытной утробы магазина «Все для дома». Вот так наш сосед из прошлого века принялся обшаривать Азию и другие экзотические места, чтобы удовлетворять свое любопытство, дивиться разнообразию стран и народов и попутно приобретать всякие расчудесные диковины для своего работодателя. Частенько, покупая произведения искусства, он превышал лимит расходов, но папаша смотрел на это сквозь пальцы, тем более что сын вроде как потихонечку входил в разум. Он даже согласился жениться! Однако буквально за несколько дней до свадьбы судьба исследователя совершила еще один вираж, на этот раз фатальный: под покровом ночи Жорж Лаби был умерщвлен в собственном доме. Обстоятельства, при которых было совершено преступление, как сказал бы Лангелье, так и остались невыясненными, но, по слухам (и по сложившейся впоследствии легенде), его заколол ножом, разрезав post mortem его половой орган на несколько частей, брат некоей ревнивой любовницы, для которой оказалась непереносима идея его будущей женитьбы. Вот так в тридцать семь лет умер в двух шагах от нашего дома отечественный Америго Веспуччи, умер в тот самый момент, когда гипермаркет «Все для дома» доверил ему ключи от всего мира.

Каждый в детстве создает легенды. Мне вот не надо было далеко ходить за материалом для них – только выгляни в окно, и увидишь крыши таинственного дворца в мавританском стиле, по адресу улица Японии, 17, окутанного тайнами Востока и загадками оскопленной судьбы.

Я нашел батарею на семьдесят пять ампер в гараже на улице Сен-Мишель и оттащил ее на руках до дома, чтобы завести кабриолет. Я даже не знал, сколько эта машина простояла в гараже. Она пару-тройку раз чихнула, зафыркала всеми цилиндрами, и лишь тогда шесть камер для горючего начали наполняться содержимым. Запах отработанного бензина и токсические испарения вызвали мучительные ассоциации из прошлого, и я задом отогнал машину в сад, чтобы она проветрилась на свежем воздухе. Я обнаружил недостачу охлаждающей жидкости и масла и, взяв с собой Ватсона, поехал пополнять запасы материалов в автосервис рядом с мостом Демуазель. Оттуда было буквально два шага до Южного канала. Ожидая, когда машина будет готова, мы с собакой отправились бродить по берегам, где были пришвартованы баржи, на которых жили люди – летом они красиво обрамлены зеленью платанов.

Все вещи мертвецов были на месте. Ничто не было сдвинуто. Если бы они вернулись, ничего бы не хватились. В комнате дедушки Спиридона – стопки книг, лежащие на поле, словно хотели вскарабкаться на стены; на столе царил вечный творческий беспорядок. Два симметрично расположенных шкафа вызывающе глядели друг на друга и два весьма потертых кожаных кресла, повернувшись спиной к окнам, абсолютно не реагировали ни на погоду, ни на закат, ни на всяких посетителей вроде меня. Ну и, конечно, надо всем этим царила реликвия, главная вещь в комнате, большевистская святыня в банке формалина, к которой никто не должен был приближаться ближе чем на два шага, – причина этого становилась вскоре понятна – она стояла в центре комнаты, на камине. У Жюля, наоборот, властвовал порядок, аккуратность, кропотливая тщательность в уборке. Везде – и в шкафах, и в ящиках письменного стола, и на полочке для обуви. Чистенький лоток для журналов, книги на полке – в алфавитном порядке. На рабочем столе двое часов Жежер-Лекультр – дядя считал, что у них необыкновенно сложное и точное устройство. Кровать заправлена, все белье словно бы только что отглажено, судя по наволочкам на подушках. Комната матери – родители жили в разных комнатах – не выглядела так презентабельно, так аккуратно, кое-где валялись вещи, не то чтобы беспорядок, но намек на некоторую небрежность, безалаберность. То же самое на столиках при кровати и на письменном столе – бумаги и документы наваливались по мере поступления, а не были разобраны по степени важности. В платяном шкафу еще сохранился ее запах, и еще пахли флакончики ее духов. Все они были в основном золотистого или янтарного цвета и аккуратно расставлены на специальной маленькой этажерке. На связке ключей в двери я заметил ключ от ее магазина.

Комната отца была точно такой же, как он оставил ее в воскресенье. Кровать не убрана.

В каждой из комнат покойных родственников была своя отдельная ванна, только отец с матерью использовали одну на двоих. Такая вот старомодная роскошь. Ну и там тоже – полотенца, зубная паста, зубные щетки, бритвенные приборы, зубные нити, все было на месте, все ожидало воскресения из мертвых.

Эта экскурсия на второй этаж – возвращение в бесплодное лоно семьи – как-то выбила меня из колеи. На первом этаже было попроще, меньше личного, но и здесь ощущался тот же буржуазный комфорт: гостиная, столовая, а справа от входа две смежные комнаты- приемная и кабинет отца, с его мощным и насыщенным запахом хлорки, медицинского спирта и всех остальных подобных веществ, запахи которых незаметно въедаются в атмосферу. Ватсону это место явно не нравилось, он предпочитал ждать меня на пороге и отказывался войти в это логово шприцов и клизм.

Ночь была очень холодной, и утром сад побелел от инея. Я уже почти забыл, что такое зима, когда просыпаешься и вздрагиваешь от холода, просто посмотрев в окно. Я подумал о яхте, покачивающейся на волнах у пристани, об Эпифанио, которому, вероятно, ночью довелось quibar y singar, отходя время от времени за новой порцией вдохновения, спрятанного за экраном телевизора, и о Барбозе, который только и повторял мне с самого утра: «Ух сука, три недели на то, чтобы похоронить отца! Ну везет же вам, французам!»


Приехав в 10:45 на стоянку перед крематорием, я был удивлен количеством припаркованных там автомобилей. Собаку взять с собой я не решился. В большие магазины же их не пускают – и я не знал, имеют ли они право участвовать в погребальной процессии. Небольшая толпа напряженно ожидала у главного входа. Наверно, это разные семьи, каждая из которых ждет, когда вынесут ее покойника. Я пробрался к погребальному агенту, который сухо приветствовал меня загадочной фразой: «Вы должны были предупредить меня, мы бы все организовали совершенно по-другому». Он завел меня в какую-то часовню без признаков присутствия Бога, без креста, только со стульями и скамейками. Большие застекленные двери выходили во дворик, бледное подобие японского сада со смолосемянниками и пиниями. В центре зала на козлах, задрапированных покрывалом, стояла коробка, а внутри нее отец.

Когда ровно в одиннадцать служащий крематория вышел на порог и произнес фамилию Катракилис, вся маленькая толпа начала медленно втягиваться в зал. Люди были совершенно разные и по внешнему виду, и по возрасту, и по национальности, но все были в трауре и с грустными лицами. Понадобилось достаточно много времени и бездна терпения со стороны руководителя церемонии, чтобы упихнуть столько сострадания в такое тесное помещение. «Встаньте сюда, в угол, проходите, проходите, подойдите поближе». Маневры совершались не менее четверти часа и увенчались лишь частичным успехом, поскольку довольно много народу не поместилось в зале и вынуждено было остаться за дверями, вне торжественных речей, в единоборстве с зимой.

То, что я увидел, было совершенно невообразимо! Двести – двести пятьдесят человек явились на кремацию личности, совершенно не участвующей в социальной и светской жизни, нечувствительной к коммуникационным кодам и запросам. Это паломничество резко противоречило всем моим выводам и умозаключениям о характере отца.

Служащий крематория подошел к стойке, установил микрофон на нужную высоту: «Вы все собрались здесь, чтобы отдать последний долг доктору Адриану Катракилису. Думаю, что его сын, присутствующий здесь, захочет вам сказать несколько слов». Он отстранился, указывая мне при этом ладонью на микрофон: так конферансье вызывает на сцену начинающего артиста варьете. У меня появилось ощущение, что в меня ударил электрический разряд и пробежался по всем моим членам. Меня парализовало, приковало к стулу, мне понадобилось бесконечно много времени, сколько и часы оценить не могут, чтобы изобразить едва заметный знак рукой, символизирующий мое сыновнее горе и подавленность.

Язык у меня присох к гортани, мне казалось, что я дышу через соломинку, даже еще более тонкую, чем использовал Нервиозо для своих подзарядок.

И тут мужчина лет шестидесяти, в кожаных перчатках и красивом шерстяном пальто, подошел к микрофону и, положив с двух сторон руки на аналой, сказал хорошо поставленным голосом: «Я хочу рассказать вам об Адриане Катракилисе, замечательном человеке, выдающемся, одаренном враче. Он был еще и моим самым лучшим, самым близким, самым старинным моим другом».

Я вгляделся в этого проповедника, которого видел первый раз в жизни. Он был похож на шведского киноактера Стеллана Скарсгорда. Та же скептическая усмешка, та же усталость в глазах. Я не знал, кто он, из какой галактики он внезапно возник, но я был ему безмерно благодарен за то, что он появился в тот самый момент, когда воздух вдруг перестал поступать в мои легкие. Теперь, когда мне удалось справиться с паникой, я внимательно слушал, как он говорит разные невероятно трогательные и поразительные вещи о замечательном человеке, которого я так хотел бы знать, человеке, явно возлюбившем ближнего более себя самого. Оглядываясь вокруг, я видел взволнованных людей, некоторые так расчувствовались, что не могли удержать слез.

Скарсгорд вполне осознавал, какое впечатление ему удалось произвести на аудиторию. Голос его окреп, и речь стала еще ярче, еще мощнее, отец уже представал пред нами неким Луи Пастером из Буска, с легким оттенком доктора Барнарда и элементами Альберта Швейцера. «Он не считал ни своих часов, ни дней, и его рабочий день длился порой до глубокой ночи, если того требовало состояние пациента. И когда на его собственную семью обрушился водопад несчастий, он все равно стоически продолжал вести прием и оказывать помощь больным. И тот факт, что вас так много пришло, чтобы проводить его в последний путь – суть доказательство, что делал он это не напрасно».

Мне так хотелось бы набраться смелости и встать, подойти к гробу, открыть крышку и, как и подобает сыну, гордящемуся работой отца, представить их взорам его главное произведение, последнюю инсталляцию с этой головой ополоумевшей мумии, полосками окровавленного скотча, обматывающими жалкие очки и челюсть, так и не выпустившую наружу последний крик ужаса. Потому что он кричал, не сомневайтесь, кричал, как кричат все люди, которые падают с восьмого этажа. Его вопль должен был начаться где-нибудь в районе шестого и дальше усиливаться crescendo до того самого момента, как он ударился о мопед. Так всегда происходит. Ужас нарастает по мере того, как приближается земля. И тогда вы наконец поймете, что надо было вам пойти лечиться в другое место. В другое место, а не к этому человеку, который через несколько часов после смерти обожаемой жены, умершей от удушья, пришел на кухню и приготовил телячью печень с жареной картошкой.

«Сейчас мы собрались в последний раз перед тем, как я нажму кнопку, отправляющую тело на кремацию». – Служащий вновь взял руководство церемонией в свои руки, достойно выдержав паузу, чтобы все помолчали, но при этом не забывая, что сейчас прибудет новая семья с новым усопшим.

Из потайной двери появилось четверо рабочих, положили гроб на движущуюся ленту, которая тотчас же пришла в движение, увозя отца вниз, к огню, который поглотит его «в его нынешнем виде».

Толпа встала с мест и, словно в Италии во время похорон видного члена коза ностра, начала аплодировать. Эти овации значили для меня совсем другое. Что все закончилось. It, missa est, как говорят католики. Я должен признать, что в этот момент испытал некое странное чувство. Мгновенную радость, мимолетную, как если бы я выиграл очко во время партии в пелоту в Майами. Очко само по себе ничего не означает, но по правилам нашей игры даже самая маленькая победа, даже самая эфемерная, давала право оставаться в игре до следующего тура.

Печка машины подавала теплый воздух, но он тотчас же охлаждался, поскольку швы на капоте соединялись кое-как. Мне показалось, что зимняя зябкая сырость проникла под одежду, и хотелось только одного: как можно скорее покинуть это кладбище, проехать через этот город и вновь обрести тишь и тепло дома. Я скучал по прошлой жизни. Соревнованиям, ивовой перчатке, яхте, дырявому днищу автомобиля, океану. Я подсчитал, что в этот период общий размер моих активов во Флориде – включая суда и автомобили – не превышал 6 или 7 тысяч долларов. Вскоре в соответствии с законом я унаследую солидную сумму. Я побаивался, что принять это состояние будет для меня более сложной задачей, чем могло бы показаться.

В данный момент я мог только удостовериться, что, будь то в Майами или в Тулузе, сквозняк, ледяной или теплый и влажный, все равно, свободно проникает в машины, которыми мне доводится управлять. Дома время от времени звонил телефон. Это были пациенты, которые хотели явиться на консультацию или вызвать врача на дом. Они нарывались на автоответчик отца, который просил у них оставить имя, адрес и обещал перезвонить как только сможет. Я стер все эти неудовлетворенные просьбы и на девственно-чистой ленте автоответчика оставил короткое сообщение: «Доктор Катракилис скончался в воскресенье, двадцатого декабря. Его кабинет закрыт». Я решил, что это весьма точно составленное и действенное уведомление.

День медленно клонился к вечеру, неспешность заката очень соответствовала моему вялому, измученному состоянию. Кремация положила конец целой серии неудобных ситуаций и мучительных видений. Я не ощущал ничего такого, ни гнева, ни горя, только огромную усталость, которая словно катком прошлась по моему мозгу, сглаживая все неровности. Мне казалось, что все улажено, все завершено. Что сад расчистили, а сухостой и валежник сожгли.

Пепел отца покоился в урне, которую я поставил на книжный шкаф в его кабинете. Я считал, что там ему самое место. Практически за работой. Пес прилег рядом со мной на диване. Тишина дома придавала нашему совместному существованию совершенно исключительный характер. Мы были одни на свете в эту рождественскую ночь.

Последующие дни были еще более холодными. В выходные пошел снег. Крупные хлопья, которые обычно любят показывать в канадских фильмах, одновременно легкие и пухлые, ложащиеся плотным слоем и создающие сугробы, созданные специально для того, чтобы усложнить жизнь людей и навалиться на кровлю. За несколько часов сад побелел и ветви, удивленные такой нагрузкой, согнулись. Сад стал седым и стройным. Пес понял, что у него образовалась новая площадка для игр, бегал туда-сюда, прыгал через разные воображаемые препятствия, а потом, вывалявшись в снегу, превратился в большой ледяной куст. Но в конце концов его подлинная натура взяла верх, и теплолюбивая собака из Флориды, дрожа от холода, прилегла согреваться возле одной из батарей в гостиной.

Кто-то позвонил у садовой двери. Я вообще-то никого не ждал.

«Прости, что вынужден был тебя побеспокоить. Нужно было сначала позвонить, конечно, но я решил сразу прийти. Просто, ну – доктор Зигби, Жан Зигби, друг твоего отца».

Скарсгорд. Человек в шерстяном пальто. Автор легенды Святого Барнарда. Агиограф великого мастера. «Он стоически перенес утрату и продолжал работать…» Этот тип, появившийся не пойми откуда, спас мне жизнь, выйдя к микрофону.

Он показался мне меньше ростом и вообще не таким впечатляющим и внушительным, как на церемонии. Снег украсил его пальто снежными эполетами, несколько комичными, припорошил его волосы (почти такого же цвета), сохраняющие, впрочем, ту же безупречную прическу, как и в день его выступления.

В прихожей он мощно, как крупный зверь, отряхнулся, сбросил пальто и привычным жестом повесил его на вешалку – словно всю жизнь здесь жил. Хозяйским жестом он пригласил меня в гостиную, уселся в явно привычное для него кресло, несколько раз сморгнул и, по-прежнему обращаясь ко мне на «ты», продолжил: «Ты, конечно же, меня не узнаешь. А вот представь, я видел тебя совсем маленьким. Ты только-только родился. Потом, когда тебе было три или четыре года, ты с отцом приходил ко мне довольно часто, почти каждые выходные. Ты обожал играть с моей женой и старшей дочерью. Ты этого не помнишь, ты был слишком маленьким. Сегодня ты живешь собственной жизнью. Ты врач, и я знаю, что ты играешь в баскскую пелоту в Америке. Это, кстати, очень огорчало твоего отца. Но в глубине души, я знаю, он уважал твой выбор. Поэтому-то мне бы, конечно, хотелось, чтобы ты все-таки выступил бы на похоронах. И отец бы этого хотел. Но я увидел, что ты не можешь, просто не в состоянии. И тогда я сделал это за тебя. Слишком уж много народу ожидало, чтобы им сказали вслух, каким замечательным человеком был твой отец».

У меня создалось впечатление, что я снова на кремации. Снова проповедь, снова нагромождение восхвалений. И ведь как расходится этот панегирик с убогой реальностью! Меня буквально пригибали за шею к земле, чтобы я преклонил колени перед распростертым телом, обмотанным клейкой лентой. И в довершение всей ситуации в этот самый момент по радио в гостиной передавали Cantus in Memoriam Benjamin Britten Арво Пярта, одно из самых трагических музыкальных произведений, которые только существуют в природе. Знал ли Скарсгорд эту пьесу, узнал ли ее, пытался ли он использовать эти мучительно прекрасные звуки, чтобы заставить меня склониться и пасть на колени?

«Я знаю, что последнее время ваши отношения были несколько натянутыми, он говорил мне, что вы отдалились друг от друга, и страдал от этого. Особенно после смерти матери. Ее гибель, ты знаешь, совершенно выбила его из колеи».

Телячья печень. Жареная картошка. «Кабриолет хочешь себе оставить?» И наутро – присвоив девиз Раймона Бюссьера из «Золотой каски»: «Терпенье и труд все перетрут» – он открывает в положенное время свой медицинский кабинет.

«Я многое мог бы рассказать о твоем отце. Всякие истории из нашей юности. Мы познакомились в самый первый год, как поступили на медицинский. Он знал все о моей жизни, а я о его. Знаешь, как он меня окрестил? Модильяни. Потому что я любил рисовать лица. Он презирал эстетическую хирургию и не понимал, почему я после десяти лет обучения трачу свое время на надувание грудей, исправление носов и маскировку морщин. Иногда, когда он смотрел мои фотографии „до“ и „после“, он кивал и повторял ту фразу, которая не имела никакого смысла, но я тем не менее ее обожал: „Медицина утратила свою душу после того, как для измерения температуры перестали применять анальный термометр“».

Пес внимательно слушал этот монолог, произносимый на чужом для него языке. Оратор продолжал рассказывать свои истории, аккомпанементом к его словам была завершающая часть сочинения Пярта. Я так и не произнес ни слова. Скарсгорд занимал все свободное место, заполнял все пространство, зачехлял все покровами своей избирательной памяти.

«Во время службы в армии твой отец был военным врачом. Он работал одновременно в двух отделениях госпиталя. Его главным пристрастием была, конечно, общая медицина, он был прирожденный терапевт. Но время от времени ему приходилось еще работать в отделении психиатрии. И в летнее время он проводил прием, одетый только в медицинскую робу и трусы. Пациенты, почти одного с ним возраста, обожали, когда он перед ними фланировал в таком виде, ободряли его свистом и аплодисментами, как стриптизершу. Это было невероятно! И никто никогда ему ни слова против не сказал. Ну, надо сказать, что в эту эпоху врачи осматривали больных, положив зажженную сигарету на край пепельницы.»

Мой отец в качестве психиатра. То есть в течение некоторого времени этот тип совершенно безнаказанно имел право объявлять, кто псих, а кто нет, он рылся, копошился, что-то поправлял в мозгах бедных простофиль, объявленных умалишенными военной комиссией, которые вынуждены были валяться в смирительных рубашках по приказу доктора в трусиках или глотать аминазин и галоперидол, которые были прописаны военным медиком в коротких штанишках, одержимым ртутными градусниками для анального применения.

«Конечно, у него были свои маленькие странности, но надо было видеть, с какой добротой и лаской он лечил этих солдатиков. Какой бы тяжелой ни была рана или болезнь, он всегда был готов сменить повязку или сделать переливание крови. Он часто делал работу за медбрата. Ладно, это все дела давно минувших дней».

Он выдержал паузу, посмотрел на Ватсона и сказал: «Это твоя собака? Ты привез ее с собой из Америки? Надо же, ты, видимо, сильно к ней привязан. Я вот не люблю собак. Никогда все это не любил. А осталось немного виски в баре у твоего отца? Вот здесь, вот в этом шкафу?»

Я секунду простоял, не понимая, что он от меня хочет, пока не понял, что ему нужен всего-навсего стакан виски.

«Ты не пробовал? Он просто превосходен. Послушай, я так рад, что мы можем немного поболтать. Я хотел поговорить с тобой еще тогда, на похоронах, но я решил, что это не время и не место. Скажи мне, ты женился там, в Америке? Ну хоть живешь с кем-нибудь? Потому что я задавался вопросом: не рассматриваешь ли ты вероятность продолжить дело отца? Ты знаешь, это отличная практика, пациенты приходят с утра до вечера. Тебе придется только сменить табличку на двери и сесть за письменный стол. И к тому же я знаю одного человека, который был бы от этого счастлив».

Загрузка...