— Все? — вопросительно взглянула Ведмениха на старушку. Та раздраженно отмахнулась.

— Тогда наливай! — скомандовал старик и поставил свой стакан на середину стола: — Мне — полный!

Я хотел разлить всем поровну, но не удержался и наполнил подставленный стакан до краев. Как нежного трепетного птенчика обхватил он его пригоршней узловатых пальцев, желая общего внимания, забормотал несуразицу, заохал, стал макать пальцы и брызгать вокруг себя, увлекаясь и входя в раж, как актер на сцене. Едва сбросил сапог, чтобы проделать то же самое ногами — я громко кашлянул. От кашля звякнула пустая посуда.

— На болотах всегда так! — оправдался старик.

— На болотах и пей… С сучком в дупле, с лягушкой за щекой… — прохрипел я, сдерживая брань, и скрежеща зубами. — А здесь по-людски надо!

Как птица на взлете выстрелом старик был сбит с праздничного вдохновения. Без удовольствия поглядывая на стакан, стал тыкать вилкой в соленый рыбий хвост и ждать команды пить. Лесник хмурился. Ведмениха ерзала на стуле. Домовой недовольно водил влажным носом. Хромой пытался что-то сказать.

— Помянем нашу Марфу, что ли? — вздохнула старушка и, брезгливо коснувшись своего стакана губами, запила его запах квасом.

Старик влил в себя водку, закрыл глаза, благостно ощущая, как она катится по пищеводу. Лесник хмуро высосал налитое, подобрев, стал закусывать. Молодая чета, опорожнив стаканы, молча и с намеком отставила их: дескать, между первой и второй — перерывчик небольшой! Домничиха огорченно оглядев собравшихся, пошуршала сигаретной пачкой, побряцала спичками, сорвалась с места, выскочила на крыльцо и жадно задымила. Молчание становилось неловким и тягостным.

Ведмениха, обращаясь к Леснику, попыталась завести культурную беседу. Тот понимающе покивав, вытащил из кармана причудливый сучок, похожий на детородный орган, отшлифованный и усовершенствованный до удивительного сходства. Женщина густо покраснела, но, боясь прослыть рутинисткой, восхищенно всплеснула руками. Ездившие в город рассказывали, что там стены домов обклеены картинами голых баб и мужиков, а на работу и в общественный транспорт пускают, будто, только в презервативах.

У старика клокотало в горле. Душа просила веселья, а жесткие правила трапезы вызывали громкое урчание живота. Он ерзал на скамейке и таращил глаза в облупившийся потолок. Вошла жена Домового, обдав застолье табачным смрадом. Села и покосилась на пустой стакан. Домовой стал еще угрюмей.

Я посмотрел на старушку, сидящую против меня. Голова ее подрагивала, кожа на шее висела складками, руки были грубы. Как ни ведьмач, а возраст не скроешь. Ничего похожего на конопатую нерпу в ней не было.

Домничиха еще пару раз сбегала покурить. Это ей надоело, а дымить за столом я не позволял. Домовому наше застолье и вовсе стало в тягость.

— Ты вот что, — сказал, вставая. — Займи бутылку — мы со стариком сами Марфу помянем. Гулять, так гулять, — добавил с возмущением: — Что время тратить попусту — по хозяйству дел много…

Я взглянул на старушку. Она тоже не знала, как поступить. Пожав плечами, протянул через стол нераспечатанную бутылку. Прокуренная бабенка ухмыльнулась, показав черные корешки зубов. Лицо старика просияло. Он сорвался с лавки, на ходу засовывая в карман стакан и пряник.

Трое жителей хлопнули дверью и прошли под окном в обнимку, распевая:

— А мы жить будем, а мы гулять будем,

Ну а смерть придет — умирать будем!

Хромой посидел с грозным видом, не притрагиваясь к водке, попил кваску, поковырял ложкой в закуси, поднялся с красным лицом. Невысказанные слова клокотали в горле. Помучавшись с непослушным языком, он глубоко вздохнул и выпалил без запинки:

— Так-то вот!

В голосах увлеченно беседующих о современной мировой культуре появились спорные нотки. Мы со старушкой взглянули друг на друга. Я с ходу выпил три стакана квасу, икнул и запил их киселем.

Ведмениха с Лесником сдержанно скандалили, выясняя, кто кому и что когда-то сказал и как был понят.

— Пойду я, однако! — поднялась старушка. — Земля пухом и Царствие Небесное моей подружке. — Ее хоть сын похоронил, а мне и надеяться не на кого: разве ты не бросишь, — взглянула на меня с намеком. — Недавно один запойный удавился, рядом с Петькой жил. Так наши мужики, из петли его не вынув, поминать стали. Ладно, я картошку продала, туристов наняла, закопали бедного — уж засмердил, было, на веревке.

Лесник, уверенной рукой налив в стакан, выпил, вытер губы рукавом, пристально и хмуро взглянул на Ведмениху, в чем-то ее уличив. Она, не зная как ответить, желчно насупилась, злорадно усмехнулась:

— Портянки два месяца не стираны… Философ. А я сижу, терплю!

Теперь налился краской лесник, бросил на соседку испепеляющий взгляд. Та вскочила, торжествуя, метнулась к двери. Лесник грозно поднялся и пошел следом.

Я сгреб со стола недоеденную рыбу и бросил коту, неторопливо и чинно пирующему за печкой.

— Пойду! — снова сказала старушка. — Помогла бы со стола убрать, да тут и убирать-то нечего.

«Без надобности!» — проурчал кот, косясь на почти не тронутую сметану.

Я оставил ему все, что было. Не стал брать и ружья: как был, в болотниках, в рубахе, так зашел за куст черемухи и углубился в лес. Унялась дрожь в груди, невысказанная обида как-то сама собой прошла.


Папаша был занят все тем же. Обернулся удивленно, будто соображал, уходил ли нежданный гость.

— Один вопрос, — взмолился я. — Один-единственный… Ты, говорил, что против людей воюет вся нечистая рать, а те этого в толк не возьмут. Растолкуй мне, ублюдку, с засушенными и пропитыми мозгами, как на войне без ненависти и ярости? Не преступно ли внушать солдату любить его врагов, всех ненавидящих и убивающих его?

Видно вопрос мой был для отца и неожиданным, и долгожданным, как пуля для воина. Он вздрогнул всем телом, упал на колени перед старой, раскрытой книгой, мучительно сжал голову потрескавшимися пальцами.

— Все оболгано и вывернуто! — застонал, скрежеща зубами. — Но, в этой книге каждое слово осталось на своем месте… «любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас…» Так и написано!

Предки наши читали эти самые слова и убивали врагов без жалости. Мы же знаем, что они пролили реки крови не только своей, но и вражьей. При том, молились, множились, дороги и города строили! — завыл отец, в отчаянии взывая то к чистому небу, то ударяясь лбом в старинную книгу. — Что-то они знали, что само собой разумелось вдобавок к писаному… Я простой охотник. Я знаю, как добычу превратить в приманку. Понимаю, что приманка нужна для капкана, а капкан для истребления… Старый, подлый пьяница. Нет мне прощения, — забился лбом о землю. — Так много говорил и так мало слушал мать, деда и прадеда.

Теперь одна надежда на Отца Небесного, последнего, кто любит нас. Молитвой хочу выпросить откровение и получить забытое от Него самого…

— Не могу я тебе ответить, сынок, и помочь не могу, — поднялся отец с колен и вытер слезы. — Прости!

И тут я заметил, что он уже стар.


Я еще не вышел из лесу, как услышал, что по морю идет волна с запада и бьет в берег, будто хлещет по щекам: «Вот тебе! Вот тебе!»

Из деревни доносились крики и вопли. Домовой опять разводился. В ярости он перебил гусей, удавил кошку и грозил застрелить свинью. Домничиха бегала по шпалам, прикладывая к губам то одну, то другую руку с пучками сигарет меж пальцев. Дым над ней клубился будто над поездом. При том, она еще топала ногами и кричала, что дохлый гусь вдвое дешевле живого, требовала возмещения за нанесенное бесчестье.

Домовой выскочил из свинарника с истошно визжащим поросенком, которого волок за задние ноги. Размахнулся им в слепой ярости, швырнул в недавнюю жену. Та, в обнимку с истошно визжавшей свиньей полетела под откос. И тут он увидел меня, выходящего из леса, кинулся навстречу, глядя ласково и дружески:

— Водка есть? Нельзя терпеть, надо выпить!

Я стряхнул мокрую траву с болотников, вошел в дом, не прибранный после застолья.

Кот почистил посуду и теперь отдыхал, лежа кверху брюхом. Водки он не пил. Она так и стояла, разлитая по стаканам. Домовой слил ее в кружку. Выпил, задумался, подобрел.

— Чуть дом не спалила, стерва! — сказал без злости. — Уронила на матрац окурок. Просыпаюсь — горим! А ей что? Дымом дышит — не чихнет даже… Где бы некурящую найти? Да чтобы водки не пила и детей бы рожала? — вскинул посмирневшие глаза. — С другой стороны — баба работящая и с гусями.

Он помолчал, поглядывая через окно на насыпь, где на рельсе сидела изгнанная жена. У ее ног шевелился мешок с подсвинком.

— Может, помириться? — спросил виновато. — Гуся-то не твой кот загрыз, а лесниковский пес. Бабкина внучка видела. Это ведь он… Не то, чтобы на твоего кота наговорил, но намекнул.

Виниться за учиненную мне и моему коту обиду Домовой не собирался. Здесь, как на болоте, это было не принято. Своим видом он показывал, что больше не сердится, об остальном, по его соображению, я должен был догадаться сам. Но я молчал, не желая заводить разговор и от того Домовому было неловко.

— Лесник с Ведменихой написали донос, что ты — бомж, живешь без прописки в чужом доме: пьешь, дерешься, торгуешь водкой, грозишь туристам противоестественными актами через ноздри и уши… Старику налили полстакана — и он ту бумагу подписал. Меня уговаривали, но я никаких бумаг не подписываю… И гуся не твой кот задрал… Теперь Лесник с меня долги получит: накось выкуси, — ткнул дулей в сторону его дома.

Он посидел еще, поглядывая в окно, встал и, смущенно улыбаясь, пошел мириться с женой. Дул устойчивый ветер с запада. В воздухе висела гарь далекого города. Вся деревня была зла и скандальна. Но больше всех был зол я, и каждый удар волны о берег распалял во мне ярость. Глядя вокруг помутневшими глазами, скрежеща зубами, я прохрипел:

— До Ерофеина дня буду батрачить, но вы узнаете, чем болота воняют! Вызнаю, где старый колокол, повешу посреди деревни… И устрою перезвон…

Опечалив кота, я выволок стол с объедками на улицу, стал прибирать в доме и вычистил его, как никогда прежде. Затем сложил остатки продуктов в туес и спрятал в лесу вместе с ружьем и удочкой. После этого вернулся и повесил на дверь огромный ржавый замок, чтобы видели — в доме есть хозяин.

Кот все понял, стал ходить за мной по пятам и громко мяукать, призывая отказаться от неразумных поступков и смиренно терпеть невзгоды дня. Ему в голову не приходило идти со мной в лес, хотя он знал, что впереди не лучшие времена. У него был дом. В нем, даже в пустом и холодном, он будет ждать и надеяться на лучшее. Хорошо быть котом!

Я же снова вошел в лес, срубил сухой, звенящий как железо кедр, выволок его на середину деревни и стал тесать брус. Ведмениха бросала в мою сторону любопытные взгляды. Лесник то и дело высовывался из-за заборов и крапивных кустов. Помирившийся с женой Домовой, оставил дела и вышел из своих ворот. Домниха сзывала кур. Один уголок ее рта был занят сигаретой и плотно сжат. Другим, перекошенным, она шепеляво выкрикивала: «Пыпа-пыпа-пыпа!»

Звенел мой топор, отзываясь от дальних скал, и все другие деревенские звуки стихли. Старушка пасла курочек и украдкой поглядывала, что выйдет из затеянного мной. Выполз старик. Он опять был в обычном недопитии и от желания добавить скрежетал зубами. Хромой остановился на железнодорожной линии, пристально наблюдая всех. На стук топора приползли даже туристы с берега. Все возбужденно переглядывались и посмеивались, ожидая развязки.

Но я знал, что делаю. Не знал только смогу ли довести все до конца. Может быть, кто-то уже начал догадываться о затее, потому что Хромой вдруг расхохотался и крикнул без запинки:

— «Не здоровые имеют нужду во враче, но больные!»

Едва я стал соединять крестовину, защипало руки, стало сводить пальцы. И вот уже тупая боль выворачивала суставы. Пересиливая ее, я все же сложил воедино концы кедровых брусьев. И меня затрясло. Но то, что накипело внутри, было сильней. И вот, отшвырнув топор в сторону, я поднял над головой самый древний из всех и самый ненавидимый нечистью крест. Волосы мои встали дыбом, душно пахло паленым. Нос тлел и обугливался, рук я уже не чувствовал. И когда стало совсем невмоготу, закричал: «Ненавижу!»

И полегчало.

— Фашист! — тонко и надрывно запищала Ведмениха. Ее полные груди гулко зашлепали по животу.

Лесник выпучил глаза, выворотил челюсть, завыл по песьи, упал на четвереньки и стал рыть ногтями землю. Старик зарыдал, шлепая себя скрюченными ладонями по ляжкам и по лысине, закричал слезно:

— Соседа кондрашка хватил! А прикидывался малопьющим!

Домниха, как на угольях заскакала в похабной заморской тряске. Лицо Домна с вытаращенными глазами становилось то белым, как рыбье брюхо, то красным как пламя. Сожалея о том, что вышел со двора, он на четвереньках пытался ползти к своим воротам.

Туристы молча и сосредоточенно выплясывали джигу.

Лесник, изогнувшись колесом, высунул голову из-под ягодиц и проверещал:

— Нет уже людей в чистом виде, одна помесь!

— А я кто? — заливаясь слезами, выскочила из какой-то подворотни конопатая девка. В ней я узнал ночную пловчиху.

Это была поддержка. И тогда я поставил непосильный для меня груз на землю, прямо посередине деревни.

Изможденные пляской туристы попадали, тяжело дыша и отдуваясь, стали оправдываться:

— Мы тоже люди! Только нынче об этом не принято говорить.

Хромец захохотал еще громче, изо всех сил захлестал костылем по рельсе и тот разлетелся в щепки, а он сам беспомощно упал на шпалы. Рыдая и вздрагивая всем телом, борясь с судорогами, к нему подползла Ведмениха, помогла встать, и они заковыляли к дому.

На подгибавшихся ногах и я поплелся к лесу. В чащобе уже хихикал и потирал корявые руки зеленобородый старикашка. Что спорить — он выиграл вчистую и мне пора было заплатить за проигрыш. От устроенного переполоха легче не стало, может быть, даже хуже — вид двух несчастных супругов, удалявшихся к дому, будто присолил свежие раны ожогов.

Пловчиха, выгребая из карманов окурки, шла следом за мной, кот жалобно мяукал у крыльца, да светлая старушка, не знавшаяся ни с Богом, ни с нечистью, вздыхала вслед:

— Взвалил ты на себя крест! По силам ли?

Мне мстительно хотелось сказать всем им про колокол, но я понимал уже, что нечисти в деревне нет — одни уроды, ублюдки да замороченные городом холуи.

Дуло с запада. Не мне заказывать ветра на море. День придет, и он переменится: рано или поздно опять задует с севера. И я вернусь. Вернусь, хотя бы потому, что кроме как сюда, мне возвращаться некуда! А может быть, я вернусь не один, и станет нас почти полдеревни. И жить будем по-людски, и умирать по-человечьи, как встарь.

— Тебя как зовут? — обернулся я к конопатой, старухиной внучке: заспанной, опухшей, ленивой, прокуренной, и все же не такой поганой, как я сам. И тут же испугался встречного вопроса. Ведь у меня еще не было имени.

Загрузка...