ГЛАВА 2 ДЕЗЕРТИРСТВО

Объявление мобилизации в июле 1914 года подняло на войну миллионы российских мужчин. В довоенных расчетах предполагалось, что какая-то часть призывников вообще не явятся на сборные пункты. Однако, напротив, в воинские присутствия явились и масса добровольцев. В том числе — и поляки, в отношении которых вообще предполагали, что не явятся до двадцати процентов призывников. Явка на призывные пункты в целом по стране достигла девяноста шести процентов, хотя военное ведомство рассчитывало на показатель не свыше девяноста процентов. Причем во многие пункты являлись добровольцы, в русской терминологии — «охотники».

Военное ведомство должно было учесть какие-то принципы попадания на военную службу для добровольцев, жаждавших сразиться с немцами. В результате уже 18 июля 1914 года, как только выяснилось, что при мобилизации на призывные пункты явились масса добровольцев, начальник Главного управления Генерального штаба, долженствовавший занять пост начальника Штаба Верховного главнокомандующего, ген. Н. Н. Янушкевич сообщил в Главный штаб, отвечавший за учет людских контингентов: «При первом же известии об объявлении у нас мобилизации начали поступать заявления о приеме в армию в качестве добровольцев. Удовлетворение подобных заявлений, дающее выход известным чувствам, представляется весьма желательным… полагаю необходимым установить, что к приему в армию в качестве добровольцев могут быть допускаемы лишь лица, не состоящие ни в запасе, ни в ополчении 1 — го разряда и не подлежащие призыву в текущем году».[273]

Таким образом, во время всеобщей мобилизации 1914 года, кроме запасных (людей, некогда служивших в армии и в возрасте до 43 лет), призыву также подлежали и мужчины 1894 года рождения — новобранцы. Все прочие пока могли быть приняты в Действующую армию либо добровольцами, либо вольноопределяющимися, в возрасте не менее 18 лет. Следует отметить, что причины добровольчества были самыми различными. От искреннего патриотического порыва (большинство) до своеобразного шкурного интереса. Например, известный русский писатель вспоминал: «Доброволец Раков пошел на войну, чтобы лошадь выручить: думал, что, если сам пойдет, лошадь вернут. И еще слышал, что добровольцу возле обоза можно поживиться, и пошел».[274]

В русской терминологии добровольцы назывались охотниками. Возраст принимаемых в войска охотников: 18–43 года. Таким образом, как видим, для добровольцев был установлен тот же верхний возраст, что и для призывников (военное законодательство не допускало призыва в Вооруженные силы мужчин в возрасте более 43 лет), но нижний уменьшился на три года. Соответственно, чтобы не допустить пополнения войск необученными людьми (ведь по мобилизации основная масса призывников состояла из запасных, некогда проходивших военную службу), в Действующую армию предлагалось отправлять только тех, кто уже имел воинский опыт, а всех прочих — в запасные батальоны пехоты для предварительного обучения. Дело ведь в том, что, согласно существующим положениям, охотники могли быть направляемы исключительно в действующие войска и ни в коем случае — не в тыловые службы.

23 июля императором Николаем II были утверждены «Правила о приеме в военное время охотников на службу в сухопутные войска». В соответствии с этим приказ военного министра ген. В. А. Сухомлинова от 23 июля 1914 года о правилах приема охотников (добровольцев) в армию говорил, что «охотниками принимаются:

а) лица, подлежащие воинской повинности, но еще не явившиеся к исполнению таковой;

б) лица, явившиеся к исполнению воинской повинности, но от таковой освобожденные либо получившие по разным причинам отсрочки поступления на службу;

в) лица, состоящие в ополчении 2-го разряда;

г) лица, на коих не распространяется действие Устава о воинской повинности, а также отставные нижние чины…

Не принимаются:

а) имеющие менее восемнадцати и более сорока трех лет от роду;

б) лишенные всех прав состояния или всех особенных прав и преимуществ…

в) состоящие под уголовным судом или следствием;

г) подвергшиеся по судебному приговору наказанию, сопряженному с лишением права поступать на государственную службу и

д) признанные по суду виновными в краже или мошенничестве».[275] Надо сказать, что попытка сохранить армию от уголовных элементов удавалась до середины 1916 года.

Бесспорно, существовали исключения. Согласно повелению императора, в качестве охотников, но исключительно с разрешения Верховного главнокомандующего могли быть принимаемы и женщины. Точно так же, но теперь уже с разрешения самого императора — и лица, чей возраст превысил 43 года либо был ниже 18 лет. Исследователь пишет, что в июле 1915 года «принципиальное разрешение на прием охотниками молодых людей с 17 лет было получено, тем не менее решение в каждом таком случае персонально принималось Высочайше по представляемому начальником Главного штаба списку. Этот возрастной ценз для приема добровольцами устанавливался ввиду того, что ранее достижения означенного возраста молодые люди не могли поступать ни в военные училища, ни в войска вольноопределяющимися».[276]

Существовали и иные лазейки. Так, кроме центральных органов, ориентировавшихся на существующее законодательство, охотниками в войска могли зачислять командования военных округов и командиры отдельных частей, зачислявшие добровольцев в свою часть собственным приказом. Этим способом, например, пользовались мальчишки — предтечи «сынов полка» периода Великой Отечественной войны. Или казаки старших возрастов, не желавшие оставаться дома, на покое.

Одновременно, само собой разумеется, масштабы войны потребовали ликвидации льготных категорий по отношению к воинской службе, которыми перед войной была богата страна, ибо многочисленность призывников превышала необходимые для армии контингента призывников. С началом открытия военных действий, согласно закону от 1 сентября 1914 года, были отменены следующие отсрочки:

— для устройства имущественных дел;

— для вступления в духовное звание;

— для учащихся в иностранных учебных заведениях.

В войсках отношение к добровольцам было разное. В том числе и негативное. Например, М. Алданов вспоминал: «Я слышал от боевых офицеров, что в пору мировой войны самые плохие солдаты выходили из добровольцев. Думаю, что это верно: так оно было (вопреки распространенной легенде) и в период войн Революции и Империи. Дюмурье ненавидел солдат — волонтеров; недоверчиво относился к ним и Бонапарт…»[277] Ясно, что для кадрового офицера рекрут — это предпочтительное состояние нижнего чина. Добровольца просто так не ударишь по лицу. Наконец, и среди добровольцев попадались «шкурники», об одном из них рассказывалось в 1-й главе.

Наверное, сообщение М. Алданова страдает субъективизмом офицерства, которое, конечно, предпочитало иметь дело с покорно-послушной солдатской массой, на которую можно было бы успешно переносить социально-сословное отношение «барин — крестьянин». Наверное, есть здесь и доля правды: имевший ряд льгот по службе охотник (не говоря уже о вольноопределяющихся — первых кандидатах в прапорщики), резко отличаясь по своему вероятному поведению от солдат, мог выступать своеобразным центром оппозиции офицерскому влиянию на массы. Тем более что рядовой охотник воспринимался солдатами как «свой» даже в отличие от унтер-офицеров, которым в большинстве случаев рядовые нижние чины не доверяли.

Точно так же и добровольцы были разные. Напомним, например, что вольноопределяющимся у Шолохова был большевик Бунчук, который пошел на войну только потому, что иначе «все равно бы взяли». А в этом случае простой солдат Бунчук не имел бы ряда некоторых преимуществ, которые имел вольноопределяющийся Бунчук. И пошел он на фронт, чтобы разносить среди солдат пораженческие идеи, которые были взяты на вооружение ленинской партией. Сколько было таких добровольцев, «партией призванных»?

Есть и еще одно. Это — предпочтение охотниками воинского труда крестьянскому труду, который обладал в глазах крестьянства единственно высшей ценностью. Нарушение вековой традиции, согласно которой «рекрутчина» воспринималась как тяжелейшая неизбежная обязанность для некоторых крестьянских парней, еще не была полностью изжита населением российской деревни, несмотря на введение в 1873 году всеобщей воинской повинности. Интересное отношение солдатской массы к добровольцам подметил Ф. Степун: «Добровольцев солдаты презирают, потому что добровольцы пришли в батарею „зря“, потому что они ничего „настоящего“ все равно делать не могут… потому, наконец, что добровольцы эти бежали от того глубоко чтимого солдатами священного, полезного и посильного им домашнего труда, который после их побега остался несовершенным на полях и в хозяйствах».[278]

Основная масса солдат шла на войну покорно, подчиняясь велению высшей власти. Добровольцы же сознательно бросали крестьянствование, разменивая его на «царскую службу», веками отождествлявшуюся с насильственной и вечной рекрутчиной. Данный подход для крестьян был не просто непонятен, но и противоестественен. Неудивительно, что многие охотники рано или поздно становились унтер-офицерами, а то и отправлялись в школы прапорщиков пехоты. С одной стороны, это обусловливалось их психологическими качествами воина, с другой — отношением к военной службе как таковой. Кто-то стремился на войну, а кто-то — домой, к мирному земледельческому труду. Вспомним фразу одного из героев шолоховского «Тихого Дона», Митьки Коршунова: «А по мне, так хоть сто лет воевать. Люблю!»

Конечно, не добровольчество стало «головной болью» русской армии. Напротив, Действующая армия остро нуждалась в таких людях, которых все-таки было немного. Неудивительно: крестьянская масса могла добровольно влиться в ряды Вооруженных сил в том случае, если враг угрожал непосредственно их дому. Пример тому показала Отечественная война 1812 года. Пример Крымской войны 1853–1856 гг. несколько сложнее, так как наплыв добровольцев в ополчение объяснялся намерением выйти из-под удушающего действия крепостного права.

Потому-то массу добровольцев войска увидели в Германии и Великобритании, где население отчетливо сознавало, что мировой конфликт — это схватка за гегемонию именно между этими странами. Здесь было соответствующее отношение к военнослужащим, характеризовавшееся презрением к тем, кто пытался избежать фронта. Примечательно, что в России от фронта уклонялись прежде всего представители того слоя, что пытался в борьбе с царизмом приватизировать идеологию патриотизма в свою пользу. Более всего о патриотизме «распиналась» буржуазия, и именно она же и дала максимум уклонистов — «земгусаров». Именно они вели антиправительственную пропаганду, они составляли костяк противогосударственных сил на местах, они разлагали нижние слои города своим вызывающим поведением «золотой молодежи». Можно вспомнить, что даже и Г. Е. Распутин был убит одним из таких уклонистов (по слабости здоровья, которая, впрочем, не помешала убить человека) — Ф. Ф. Юсуповым и отлынивавшим от фронта гвардейцем, великим князем Дмитрием Павловичем (гвардия тогда стояла в окопах под Ковелем).

В ведущих империалистических державах молодежь действовала под импульсом милитаристской пропаганды. В Германии из добровольцев составляли целые корпуса. Английская армия до начала 1916 года, когда была введена всеобщая воинская повинность, вообще состояла из одних добровольцев — сорок дивизий добровольцев. Поэтому германская и британская армии, как уже говорилось, давали минимум пленных и дезертиров. Шовинистический угар пройдет позже, выразившись в росте антивоенных настроений, что нашло отражение в произведениях, скажем, Э. М. Ремарка и Р. Олдингтона.

Те государства, что были втянуты в Первую мировую войну за чужие интересы — Россия, Австро-Венгрия, Италия наряду с патриотическим подъемом, выразившимся в добровольчестве, показали и противоположные примеры. Об одном из них, сдаче в плен, говорилось в 1-й главе. Здесь речь пойдет о несравненно меньшей по численности в сравнении с пленными, категории военнослужащих — дезертирах.

В ходе войны российские Вооруженные силы, как и армии прочих государств, столкнулись с такой проблемой, как уклонение от исполнения воинской службы чинами Действующей армии, то есть дезертирство. Данное явление, в той или иной степени присущее любому воинскому организму, особенно в массовых войнах, в ходе которых в Вооруженные силы призываются граждане, ранее никогда не проходившие военной службы, обостряется во время неудачной и не популярной в обществе войны, прежде всего в случае ее затягивания.

Неудивительно, что в Российской империи периода Первой мировой войны, где социум являлся традиционным, Большая Европейская война — невиданная по своим масштабам и длительности, а цели войны были малопонятны и не привлекательны для основной массы населения, дезертирство не могло не проявить себя. Дезертирство в ходе войны, равно как и саботаж в мирное время, — это типичное проявление поведения тех социальных групп, которые не поддерживают существующего положения дел, но бессильны изменить его радикальным путем. Джеймс Скотт прекрасно отметил, что такое «обычное оружие относительно бессильных групп», как «волокита, симулирование, дезертирство, притворная угодливость, воровство, мнимое неведение, клевета, поджоги, саботаж», есть формы «повседневного крестьянского сопротивления». Скотт характеризует это сопротивление как «прозаическую, но постоянную борьбу между крестьянством и теми, кто стремится отнять у них труд, еду, содрать с них налоги, ренту и процент».[279] В годы войны данное сопротивление выступает ответом крестьянства в лице своего воюющего меньшинства на тяготы военного времени.

Начало войны вызвало в народных массах не то чтобы энтузиазм, но по меньшей мере готовность к исполнению своего воинского долга. Долг перед Отечеством и пропаганда скоротечной войны сыграли свою роль. Как справедливо отмечается западным ученым, «отчасти секрет успеха военной мобилизации объясняется тем обстоятельством, что в начале войны все были убеждены в ее скором завершении. Каждый был согласен на несколько месяцев пожертвовать повседневной рутиной и семейным уютом во имя достижения победы, казавшейся всем сторонам неминуемой».[280] В России это обстоятельство усиливалось массовой психологией патерналистского типа, а также убеждением в невозможности длительного конфликта вообще. Многолетняя война, которая велась бы не профессиональной армией, а всей нацией, в понимании крестьянства, составлявшего основную часть населения России, была невозможна по определению, так как в этом случае не имела бы видимого и объяснимого смысла.

Крестьяне, оторванные от привычного земледельческого труда, в котором они видят смысл своего земного существования, психологически были готовы решить исход конфликта быстрыми темпами, пусть даже и большой кровью, что неизбежно на войне, после чего вернуться к мирной деятельности, к земле-кормилице. И потому именно этот патриотизм, готовый к неимоверной по своим масштабам кровавой жатве во имя Родины, но пасующий перед длительностью, для которой требуется не порыв, но упорство, в перспективе был опасен для существующего режима.

Тот строй, что не может обеспечить победу в сравнительно короткие сроки, пусть и с любыми большими жертвами, терял легитимацию своего существования в глазах крестьянского социума. Соответственно, банкротство (явное или мнимое — не важно, главное, что банкротство в глазах большей части нации) военной мощи самодержавия, которое оправдывало его властные полномочия, вело к непредсказуемым последствиям. Создавался опасный для государства дуализм восприятия войны в массовом народном сознании: «Волны патриотической лихорадки, вызванные войной, действовали как основной механизм социальной консолидации общества вокруг монархистских и националистических символов. По тем же причинам проигрыш в войне неизменно отбрасывал российское самодержавие к точке, за которой начинались глубочайший кризис и реформы или же его распад».[281]

В ряде мест начало мобилизации, объявленной 18 июля, в разгар сельскохозяйственных работ, вызвало определенного рода волнения. Однако как только стало известно, что государственная власть намерена исполнять взятые на себя, согласно законодательству, обязательства — выплату семьям мобилизованных в Вооруженные силы солдат пайковых сумм («пайков»), волнения прекратились. Солдаты могли быть уверены, что их семьи не пропадут с голоду впредь до возвращения хозяев с фронта. Тем более что пропаганда военного ведомства, вполне искренне заблуждаясь, утверждала, что война окончится через шесть месяцев, максимум — затянется на год.

Домашних запасов на этот период было достаточно. За год не мог разрушиться живой и мертвый инвентарь, а также не могла быть исчерпана капитальная прочность крестьянского хозяйства. К тому же в каждом хозяйстве после первой мобилизации еще оставался хотя бы один мужчина (исключение — выделившиеся молодые семьи, но им помощь была оказана земствами, родственниками и общиной). Поля были обработаны, озимые оставались на попечение остающихся (о том, что спустя год войны будут ставиться под ружье ратники ополчения 2-го разряда, никто не мог и подумать), а весной солдаты должны были вернуться домой. Вот это осознание и стало причиной массовой явки на мобилизационные пункты, активного добровольчества, упорства войск в боях.

Как бы то ни было, невозможно сказать, что каждый мобилизуемый крестьянин, рабочий или мещанин желал воевать. Поэтому помимо определенного процента потенциальных «уклонистов», просто не явившихся на призывные пункты и, как правило, не прогадавших, ибо практически везде часть новобранцев первого призыва была временно распущена по домам в связи со сверхкомплектом, дезертирство немедленно стало достаточно обыденным явлением. Оно началось почти сразу же, уже в ходе мобилизации, еще даже до начала боев — из соединений тех войск, что следовали на фронт, сосредотачиваясь на линии государственной границы. Такие побеги совершались в то время, пока воинские поезда еще находились в глубине страны, чтобы иметь возможность добраться до дома. Например, из Тамбова докладывали, что за 4–6 августа 1914 года были задержаны три дезертира — два армянина и татарин, — бежавшие из эшелона в Козловском уезде Тамбовской губернии.[282]

Помимо дезертирства из войсковых эшелонов, еще, следовательно, до прибытия на фронт, отставание от своих дерущихся с противником подразделений также началось уже в самом начале войны и на фронте. Так, в приказе по 4-й армии от 16 августа 1914 года командарм-4 ген. А. Е. Эверт отмечал: «В течение всех этих дней, к величайшему моему огорчению, убеждался, что нижние чины, преимущественно 16-го корпуса, оставляют ряды и бродят в тылу. Приказываю объявить всем нижним чинам, что такие мерзавцы, забывшие долг перед Царем и Родиной, оставляющие ряды, когда товарищи их самоотверженно дерутся, будут преданы мною полевому суду, карающему смертной казнью оставление рядов своих частей в бою». Сам командарм только-только был назначен на данный пост, сменив неудачливого барона А. Е. Зальца на посту командующего 4-й армией. Тем самым можно видеть, что дезертирство было присуще не только шедшим на фронт из глубины России пополнениям, но и кадровым пехотным дивизиям — лучшим войскам Российской империи. Почему же так получилось? Что говорят эти данные?

16-й армейский корпус ген. П. А. Гейсмана входил в состав наиболее слабой на Юго-Западном фронте 4-й армии, по которой, тем не менее, пришелся главный удар австрийского неприятеля в ходе развернувшейся вдоль австро-русской границы Галицийской битвы августа 1914 года. В направлении на Люблин, обороняемый 4-й русской армией, наступала 1 — я австро-венгерская армия ген. В. фон Данкля (228 000 чел. при 468 орудиях). В то же время 4-я русская армия имела в своих рядах всего лишь 109 000 чел. при 426 орудиях. Превосходство противника в живой силе — двойное. Во встречном сражении 10 августа под Красником был разбит русский 14-й армейский корпус. В сражении под Красником русские потеряли около двадцати тысяч человек — пятая часть армии — и три десятка орудий. Лишь нерешительность австрийского командования и блестящая боевая работа русской артиллерии позволили 4-й армии избежать полного разгрома.

На следующий день потерпели поражение и два других русских корпуса — Гренадерский и 16-й армейский, которые стали отступать на север, к Люблину. Всего в Галицийской битве за двадцать один день боев четыре армии Юго-Западного фронта только пленными потеряли около сорока тысяч человек. Преимущественно — в 4-й армии, на которую в начале операции обрушился главный удар противника. В которой уже в ходе сражения сменилось командование. Которая, наконец, понесла наибольшие потери. Только пленными — почти целый корпус из трех в начале боев. Неудивителен и высокий процент уклонявшихся от окопов солдат, ошеломленных неожиданным для них исходом схватки.

Таким образом, дезертирство из передовых окопов первых дней войны (приказ командарма-4 последовал через шесть дней после начала боев) явилось следствием не уклонения от несения военной службы вообще, а результатом того морального потрясения, что было вызвано поражениями. Как только фронт оборонявшейся 4-й армии с помощью подоспевших резервов был удержан, эти люди немедленно возвратились в строй. Солдаты должны были пережить шок перелома в психике, когда вместо победы как следствие успешного наступления, на деле их ожидала оборона после поражения.

Нельзя не сказать, что и командиры, допустившие разброд в рядах вверенных им частей, не остались безнаказанными. Первым оказался смещен сам командарм-4 ген. А. Е. Зальц, ставший первым русским командармом, уволенным со столь высокого поста. Вторым — комкор-16 ген. П. А. Гейсман. Фактическим начальником 16-го армейского корпуса в Галицийской битве являлся начальник 9-й пехотной дивизии ген. В. Н. Клембовский — будущий начальник штаба Юго-Западного фронта в период Брусиловского прорыва 1916 года и затем командарм-11. Представляется, что генерал Эверт отлично понимал суть уклонения от боя некоторых солдат 4-й армии, поэтому после угроз в приказе вместо непосредственных репрессий последовали четкие организационные мероприятия — командиры корпусов должны были посылать в свои тылы конные разъезды и пешие патрули для задержания уклонистов.

В начале войны дезертирство с фронта еще не получило широкого распространения, так как ближайшие тылы были забиты войсками, линия фронта постоянно смещалась и потому вероятность того, что бежавший с фронта солдат сумеет выйти из районов, подлежащих ведению военной администрации, была мала. Кроме того, масса тех людей, что по различным причинам не желали воевать (откровенная трусость, невозможность преодолеть инстинкт самосохранения, идеологические принципы, моральные постулаты и проч.), еще рассчитывали на скорое окончание войны. Естественно, что после победы, обещаемой властями, слишком уж тяжелого наказания не последовало бы.

Нельзя не учитывать и тот факт, что само по себе нахождение солдата во фронтовом районе, но вне собственной части, позволяло рассчитывать на снисхождение. В связи с этим в первые несколько месяцев войны в православной Галиции, в отношении которой было известно, что по окончании конфликта она будет присоединена к Российской империи, развернулось такое явление, как «приймачество». Солдаты, уклонявшиеся от фронта, оседали в галицийских деревушках, где их в условиях маневренной войны почти невозможно было отыскать усилиями военных властей. В итоге работа по выявлению таких лиц легла на плечи создаваемой в Галиции российской полиции. Ведомство генерал-губернатора завоеванной австрийской территории отчитывалось: «После прохождения армий в Галиции осело значительное количество дезертиров русских и австрийских войск. Проходившие впоследствии в районе Галиции войсковые части и особенно маршевые команды также дали немалое их число. Поимка была возложена на чинов городской и уездной полиции, в чем им деятельное содействие оказывали начальники гарнизонов, наряжая конные и пешие команды».[283]

Разгром армий Северо-Западного фронта в Восточной Пруссии в августе месяце и последовавшие затем тяжелейшие бои в Польше осенью подорвали у ряда нижних чинов веру в скорую победу над врагом. Надо заметить, что осень 1914 года — это период наихудшего снабжения русской Действующей армии продовольствием, что объективно было вызвано высокоманевренными боевыми действиями и задержками в организации тылов. Формирование новых дивизий заметно опережало организацию соответствующих тыловых служб. Достаточно сказать, что второочередные дивизии ввиду нелепостей в интендантстве мирного времени выступили на войну без носимых запасов сухарей. Не хватало ни полевых кухонь, ни лошадей, ни инвентаря. Разорение Польши, в которой всю осень шли тяжелые сражения (Варшавско-Ивангородская наступательная и Лодзинская оборонительная операции), не позволяло войскам питаться за счет местных средств. А. И. Куприн хорошо подметил: «Сапоги, хлеб, шинель и ружье — это все, что нужно воину, кроме убеждения, что война имеет смысл. Голодный, босый, невооруженный солдат — хороший материал лишь для бунта или для дезертирства».[284]

Соответственно, такое явление, как уклонение от боя, получило тенденцию к своему увеличению. В 1914 году это проявилось не столько в дезертирстве — самовольном бегстве с фронта, сколько в самострелах. Иными словами — в нанесении бойцами себе легких ранений, чтобы быть эвакуированными в тыл. Надежда на то, что удастся избежать фронта или на время (впредь до преодоления проблем снабжения), или вообще (если все-таки война закончится в обещанные сроки), преодолевала опасность наказания за такой поступок. Находившийся в 1914 году на Юго-Западном фронте М. М. Пришвин записывал в своем дневнике, что по установившейся терминологии самострелов называли «пальчики»: «От выстрела на близком расстоянии в ладонь получается звезда и… опаление. Фаланга пальца может быть отбита тоже только на близком расстоянии». «Не то страшно, что люди сами в себя стреляют, чтобы избежать неприятельской пули. А то страшно, что правда ли это? Вдруг это неправда — что тогда? А легенда о „пальчиках“, правда или неправда, все равно начинает жить, от нее не спрячешься, и невольно встречаешь каждого с повязанной рукой с унизительным для него недоверием и смотришь в глаза: герой он или преступник?» Количество самострелов в данный период было весьма велико. Например, в Львовский госпиталь в октябре ежедневно поступали по шестьсот таких «пальчиков» — несколько рот.[285]

К сожалению, «пальчики» были не легендой, а реальным фактом. Еще в период Русско-японской войны 1904–1905 гг., после сражения на реке Шахэ, в русской Маньчжурской армии, не умевшей по вине командования одержать победы и потому жаждавшей мира, широко распространились самострелы. Главный начальник тыла указывал: «В госпитали тыла поступило большое число нижних чинов с поранениями пальцев на руках. Из них с пораненными только указательными пальцами — 1200. Отсутствие указательного пальца на правой руке освобождает от военной службы. Поэтому а также принимая во внимание, что пальцы хорошо защищаются при стрельбе ружейной скобкой, есть основание предполагать умышленное членовредительство».[286] То есть массовый перелом в настроении становился причиной самострелов.

Пусть пока это еще была и капля в море, однако военные власти не могли проигнорировать обозначившуюся угрозу. Тем более что постепенно самострелы стали принимать участившийся характер, становясь массовым явлением Действующей армии. Эвакуация людей, самих себя ранивших, ставила комплект в войсках под угрозу. А ведь в это время речь шла о судьбе русской Польши — сначала австро-германцы пытались взять Варшаву, а глубокой осенью, в ноябре, намеревались уничтожить несколько армий Северо-Западного фронта в задуманном немцами «котле» под Лодзью.

Поэтому русская Ставка Верховного главнокомандования реагировала незамедлительно. В приказе от 16 октября 1914 года Верховный главнокомандующий, великий князь Николай Николаевич, указывал: «На время настоящей войны добавить Воинский устав о наказаниях статьей 245/2 в следующей редакции: „За умышленное причинение себе непосредственно или через другое лицо, с целью уклонения от службы или от участия в боевых действиях, огнестрельных или иных ранений, повлекших за собой увечье или повреждение здоровья, виновный подвергается: а) в военное время лишению всех прав состояния и смертной казни или ссылке в каторжные работы от четырех до двадцати лет или без срока; б) в виду неприятеля — лишению всех прав состояния и смертной казни. Так же, наказаниям подвергается и тот, кто с намерением вышеуказанным способом изувечит другого или повредит ему здоровье, или окажет ему в том содействие“». Таким образом, спустя всего лишь три месяца после начала войны практически единственной санкцией за уклонение солдата от несения воинской обязанности стала смертная казнь.

В данном аспекте проблемы следует обратить внимание на тот факт, что самострелы вообще были распространены в первые полгода войны. Причем во всех воюющих армиях. Так, пик самострелов в австро-венгерских Вооруженных силах, по утверждению самих же австрийцев, также пришелся на осень 1914 года. По мнению военных австрийских историков, участников войны, этот факт может быть объяснен «только сильным моральным напряжением, испытывавшимся в эту кампанию».[287] То есть самострелы начала войны имеют под собой основу не поведенческого плана. А следовательно, не реакцию на внешние события со стороны отдельно взятого человека (как, к примеру, трусость или революционный протест), а общее напряжение, вызванное невиданным размахом военных действий.

Никто в июле 1914 года не мог предположить, что Большая Европейская война окажется затяжной, будет вестись фактически без перерыва между операциями, характеризуется громадными человеческими потерями без видимых результатов. За четыре месяца войны, к ноябрю месяцу, еще ничего не было решено — с одной стороны, русский Юго-Западный фронт штурмовал Карпаты и Краков, с другой — немцы удержали русский Северо-Западный фронт в Восточной Пруссии и на линии Средней Вислы, в русской Польше. Сотни тысяч потерь, положенных за это время, не привели к однозначному результату, за которым бы маячил призрак близкого окончания конфликта и возвращения людей к мирному труду.

В то же время маневренный характер войны вынуждал солдат ежедневно нести тяжелую боевую работу, переносить те тяготы, что отсутствовали в обычной мирной жизни. Эти люди в большинстве своем не были воинами по природе. Осенью 1914 года в Действующую армию стали поступать сотни тысяч запасных, давным-давно отвыкших от воинской службы, а война все не кончалась, несмотря на заверения предвоенного периода, и более того — не существовало никаких очевидно видимых предпосылок к ее близкому окончанию.

Сочетание непривычности военного труда (здесь — и сам бой, и подготовка к нему, и повседневный быт на фронте) с разочарованием в скором исходе конфликта стало причиной моральной дезориентации больших солдатских масс в происходящем. Неверное восприятие особенностей крестьянской психологии с современных позиций горожанина советского воспитания позволяет сейчас делать и такие утверждения: «Обвал морали войск привел к немыслимому в войнах первой половины XIX века дезертирству — почти полутора миллиона солдат; к пленению немцами 2 385 441 чел., австрийцами — 1 508 412 чел., турками — 19 795 чел. и даже „братушками“- болгарами — 2452 чел.».[288] Никакого «обвала морали» не было и быть не могло. Двести тысяч штыков даже в войне 1812 года (в начале) и три с половиной миллиона в 1914 году — это слишком разные цифры. Да и цифры пленных завышены, так как считают и «гражданских пленных». Как к ним относится «обвал морали войск»?

Само сравнение некорректно по существу. Войны первой половины девятнадцатого века велись профессионалами, взятыми в армию фактически навечно, и потенциальные дезертиры уничтожались еще на этапе отбора: «Трех рекрутов забей, но одного — выучи!» После рекрутчины солдата ничего с родным селом не связывало. Первая мировая война — это война народов, для русского крестьянина (93 % Вооруженных сил) не понятная потому, что лично ему она ничего не несла. Ни непосредственной выгоды (земли в Галиции не хватало и для собственного населения, а торговли сквозь Черноморские проливы сам крестьянин не вел), ни опасности семье (война велась вне русской территории, и семьи солдат находились в безопасности). Зато невыгоды войны — чрезмерные потери, неумение, неравенство в технике, продовольственный кризис в тылу — вот это крестьянином воспринималось как нечто «свое», «кровное», потому что напрямую затрагивало интересы его лично и его близких.

Что касается пленных, то было бы неплохо уточнить, что РККА в 1941–1945 гг. потеряла еще больше (5,7 млн против 2,5 млн), причем большую часть — в первые полгода войны, в то время как императорская армия — в кампании 1915 года. Почему же не провести параллели и не сказать о еще большем «обвале морали»? Да потому, что этого не было: люди дрались, пока была возможность. А что касается дезертирства, то также следовало бы уточнить, что львиную долю дезертиров дал революционный период 1917 года, когда война не просто представлялась бессмысленной, но фактически и провозглашалась таковой: мир без аннексий и контрибуций.

Представления о некоей особенной, отличной от мирной «морали» войск вообще свойственны профессиональным военнослужащим. Однако автоматический перенос психологии военного профессионала на обычного призывника в корне неверен. Например, кадровый офицер-эмигрант, и военный ученый А. А. Зайцов писал в 1954 году: «Пусть не говорят, что, раз солдат не хочет драться, никакая техника не поможет. Драться никакой солдат (кто служил в пехоте, особенно хорошо знает) вообще не хочет. Драться — приходится. И еще покойный генерал Н. Н. Головин всегда настаивал на том, что у бойца, снабженного более совершенным оружием, мораль, естественно, будет выше, чем у солдата, чувствующего свою техническую слабость. Совершенно отменные качества русского солдата, доказанные военной историей последних столетий, сдали в 1915 году и сказались еще в 1916-м, когда техническая слабость русской армии эту „мораль“ подорвала. Неслыханные в русской военной истории массовые сдачи в плен, достигшие почти 2,5 миллиона, только и можно приписать этому».[289] Даже Зайцов берет термин «мораль» в кавычки, понимая, что не все так просто. Давая цифру — два с половиной миллиона, надо было бы сказать, что это — все русские пленные, среди которых добровольно сдавшиеся составляют меньшую часть. Между тем в тексте цитаты трактовку можно преподнести по-разному. И жаль, что А. А. Зайцов не делает упора на качестве войск и характере войны, проведя сравнительный анализ. Например, сколько сдалось в плен французов в 1940 году? Или немцев — в 1945-м? Или австрийцев — в 1914–1916 гг.? Все познается в сравнении — эту истину нельзя забывать, делая тот или иной характерологический вывод.

Вот одной из форм ответа на непривычную для массовой психологии обстановку и явились самострелы, вызванные не трусостью людей, но в львиной своей доле именно дезориентацией массового сознания как следствием невероятного напряжения всех сил человека на войне. Не следует забывать, что в осенних сражениях активное участие приняли и второочередные дивизии, имевшие слабый кадр, нехватку артиллерии и пулеметов, отсутствие провиантских припасов. Перемешивание соединений в боях (пример — «слоеный пирог» в Лодзинской операции, когда в отдельные периоды было неясно, кто кого окружил) становилось причиной ненамеренного убытия солдат из строя. Чуть отстал от своих — и уже не найти. Такая категория получила название «прифронтовые дезертиры», которые «неделями и месяцами бродили кругом да около, то отставали, то приставали к полкам в поисках своей части, пока, наконец, не попадали в плен».[290]

Новый календарный год принес российскому военному руководству новые разочарования. В декабре 1914 года высшие командиры — до начальников армейских корпусов включительно — получили категорическое распоряжение Ставки об экономии артиллерийских боеприпасов. Запас накопленных перед конфликтом снарядов стал заканчиваться, а с производством их управляющие структуры русской военной машины — военное министерство, Главное управление Генерального штаба, Главное артиллерийское управление — не торопились. Теперь войска имели право тратить только по нескольку снарядов в день на батарею, что предполагало фактическое оставление пехоты без поддержки артиллерии.

Зимой 1914–1915 гг. австро-венгерские и германские войска также испытывали нехватку боеприпасов, но к весне она должна была быть преодолена, так как германская промышленность целиком с началом войны перешла на мобилизованное положение. В Карпатах австро-венгры сумели удержать перевалы и предохранить Венгрию от русского вторжения. В Восточной Пруссии в ходе тяжелых боев под Августовом и Праснышем немцы отодвинули русских к линии государственной границы. В условиях паритета наступательных усилий верх неизбежно получал тот, кто обладал лучшей техникой и боеприпасами к ней. Приняв решение о переносе основных усилий на Восточный фронт в кампании 1915 года, австро-германское военно-политическое руководство создавало себе самые благоприятные условия для успеха ввиду прогрессировавшего в Российской империи кризиса вооружений.

19 апреля 11-я германская армия ген. А. фон Макензена начала Горлицкий прорыв, сразу же показавший ту пропасть в обеспечении сторон военными материалами, что стала следствием нерасторопности русских военных структур. Начался период Великого Отступления русской Действующей армии на Восток. Этот период характеризуется наиболее резким ростом дезертирства и сдач в плен врагу в период существования императорской армии (до Февраля 1917 года). Это был самый тяжелый период для монархического режима Российской империи в годы Первой мировой войны.

Пока противник громил те войска, что были сосредоточены на фронте зимой, русские еще держались, отступая, как правило, исключительно по приказу, после уничтожения большей части обороняющегося соединения артиллерийским огнем неприятеля. Приказ Ставки «Ни шагу назад», посланный в войска Юго-Западного фронта в период Горлицкой оборонительной операции, привел к истреблению кадров, после чего восполнять потери пришлось наспех, необученными и малообученными пополнениями, зачастую являвшими собой людскую массу, пригодную скорее для сдачи в плен, нежели для ведения надлежащего сопротивления.

Соответственно, такое явление, как уклонение от несения воинской службы, дезертирство, в частности, стало отчетливо проявляться в 1915 году, после начавшихся неудач на фронте. Именно таким актом мобилизуемые в Вооруженные силы крестьянские массы ответили на неготовность страны к войне, неумелое руководство войсками, кризис вооружения и тому подобные неувязки между фактическим состоянием дел и декларировавшимися в июле 1914 года намерениями со стороны верховной власти.

Воинская дисциплина есть вещь очень жесткая, а в тяжелые периоды — и просто жестокая, что вызвано особенностями такого ненормального для обычного индивида и мирного социума явления, как война. Поэтому протест простого солдата против неудачно складывавшейся, непопулярной войны мог быть выражен прежде всего прочего именно в уклонении от окопов. Вариантов уклонения было несколько. Например, А. В. Чертищев пишет, что с 1915 года «средний солдат, не решаясь идти на риск сурового наказания из-за бунта, больше был склонен к самострелу, добровольной сдаче в плен, симуляции и дезертирству в тыл…».[291]

Следует сказать, что в той тяжелой обстановке на фронте, что складывалась для русской стороны в кампании 1915 года, уклонение все-таки не приобрело широкого размаха. До последней возможности личный состав стремился соблюсти свой долг, прибегая к указанным вариантам уклонения от службы лишь в крайнем случае. Это могла быть и добровольная сдача в плен отрезанного подразделения, длительное время находившегося под артиллерийскими ударами противника и потерявшего командный состав. Можно ли судить таких солдат? Разве они были виноваты в том, что их выставили с одними винтовками против тяжелых гаубиц, а русская артиллерия молчала, ибо не было снарядов?

Самострелы и симуляция — это также вполне естественная реакция крестьянства на действия властей. Все же война должна быть боем, а не убоем. Характерно, что часть таких «симулянтов» не стремились к уклонению от фронта вообще, но лишь — на период поражений и отступления, когда боевые действия для русских велись вот именно по принципу убоя. Так, раненые старались задержаться в госпиталях, чтобы «пересидеть» самое тяжелое время, так как каждый понимал, что война будет идти еще долго и траншеи «никуда не уйдут». Участник войны вспоминает о госпитализированных солдатах: «…кое-кто, чтобы не попасть опять на фронт, искусственно затягивал выздоровление: сыпал на рану соль или перец, смачивал ее керосином или обкладывал горчицей, что вызывало воспаление. Некоторые получали посылки с коржами, которые приготовлялись на касторовом масле, ели их, а потом жаловались на длительное расстройство желудка, приходили к истощению».[292] О способах военно-врачебной борьбы с симулянтами и ее результатах опять-таки прекрасно повествует Я. Гашек.

Повторимся, что это не дезертирство как таковое. Дезертир — это боец, нарушивший воинскую присягу и потому, безусловно, подлежавший тяжкому наказанию. Стремившиеся задержаться в тылу раненые — это дезориентированные и потрясенные результатами сражений люди, которые пытались несколько оттянуть момент своего возвращения в окопы. Очевидно, что любое «воспаление» или «расстройство желудка» — это не более чем временное явление. Отказа от войны как таковой, выражением чего, собственно, и является дезертирство, в массовом порядке в 1915 году не наблюдалось. Но формальная оценка была иная.

Помимо прочего, одной из главных причин падения боеспособности русских войск в 1915 году стало качество пополнений. В 1914 году, стремясь образовать мощную, максимально подготовленную массу армий вторжения, русское командование сосредоточило в Вооруженных силах всех тех людей, что когда-либо проходили военную службу. На шесть с половиной миллионов солдат, сосредоточенных в Действующей армии и тыловых гарнизонах, пришлись лишь миллион шестьсот тысяч новобранцев и ратников 1 — го разряда, не проходивших действительной воинской службы, — только каждый четвертый.

В 1915 году ввиду исчерпания обученного запаса стали призываться исключительно люди, не проходившие службы. К лету — самой тяжкой поре были призваны два миллиона триста восемьдесят тысяч человек. Летом — еще миллион триста тысяч. Все эти бойцы подлежали обучению с азов, а фронт непрерывно требовал пополнений.

Как раз такие солдаты составляли большую часть людей, сдававшихся в плен и уклонявшихся от воинской повинности. Именно потому, что эти люди никогда ранее не служили в армии, а времени на их подготовку не было. Падение воинской самодисциплины, вызванное развалом воинских подразделений и частей в ходе оборонительных операций и тяжелых отступательных боев, стало основной причиной дезертирства в 1915 году. Кроме того, нельзя забывать, что лето 1915 года — это период формирования дивизий 3-й очереди, из ополченских соединений. Формирование проводилось в период активных боевых действий, а потому у офицеров и солдат не хватало времени для необходимой спайки.

Дезертирство, как массовое явление, характерно для сводных частей, где люди не знают друг друга. Отсюда и сдачи в плен, и самострелы, и прочие проявления нежелания «идти на убой». Нет «чувства плеча»! Новые соединения еще не успевали сложиться в качестве полноценного боевого организма, в них отсутствовали необходимые элементы, превращающие вооружейных людей в отлаженный военный организм. Нехватка офицеров и унтер-офицеров — цементирующего элемента — не позволяла командованию создавать полноценные сводные части, как это удавалось немцам.

Гибель или ранение немногочисленных офицеров и унтер-офицеров приводили к развитию панических настроений, которые в случае нахождения на передовой позиции, под ударами германской тяжелой артиллерии эволюционировали в массовое намерение сдач в плен или дезертирства. Наиболее яркий пример — сдача крепости Новогеоргиевск, где несколько только что сформированных дивизий фактически отказывались выходить на боевые позиции. Как на психологию солдат этих дивизий, лишь буквально накануне собранных вместе, под руководством незнакомых командиров, подействовал обстрел снарядами тяжелой германской 420-мм артиллерии?

Командование прекрасно понимало, что балласт на передовой не нужен. Призывников сосредоточивали в тыловых гарнизонах, где вновь не хватало офицерского и унтер-офицерского состава для их обучения. Кроме того, летом 1915 года в окопах не хватало винтовок для бойцов, и совсем их не было для обучающихся в тылу призывников. Получалось, что отправлять таких солдат на фронт было незачем, а из народного хозяйства их уже вырвали.

Неудивительно, что правительство, занимавшееся преимущественно тыловыми проблемами, негодовало. Например, министр земледелия А. В. Кривошеий, соратник П. А. Столыпина и один из лучших несостоявшихся кандидатов на должность премьер-министра военного времени, во многом справедливо называл существующую систему призывов системой «сплошных поборов». По мнению Кривошеина, проводившиеся призывы людей (военное ведомство, стремясь избежать уничтожения кадров, накапливало резервы «на всякий случай») — это «реквизиции населения России для пополнения бездельничающих в тылу гарнизонов».

В своих выступлениях на заседаниях и совещаниях правительства с представителями военного ведомства министр земледелия отмечал: «Обилие разгуливающих земляков по городам, селам, железным дорогам и вообще по всему лицу земли Русской поражает мой обывательский взгляд. Невольно напрашивается вопрос: зачем изымать из населения последнюю рабочую силу, когда стоит только прибрать к рукам и рассадить по окопам всю эту толпу гуляк, которые своим присутствием еще больше деморализуют тыл?». Таким образом, русское командование оказалось перед дилеммой — либо отправлять малообученную массу на фронт, сохраняя остатки кадров, но рискуя быстрым и непродуктивным уничтожением этой массы, либо, обучая, держать ее в тылу, но тогда уже терять кадры. Разрешением принципиально не решаемой задачи стала объективная нехватка оружия — без него в траншеях делать было нечего.

Это что касается объективных причин. В области же субъективной психологии тенденция к увеличению случаев уклонения от воинской службы проявилась вследствие появления в воинском законодательстве уже основательно подзабытой карательной меры в виде наказания розгами нижних чинов по решению командиров. Именно карательный характер данного вида наказания очевиден. Н. В. Греков пишет: «…каждое массовое вооруженное противоборство характерно проявлениями предательства и дезертирства. Особенно острый характер, как свидетельствуют исторические факты, они приобрели после создания армий, сформированных на принципе всеобщей воинской повинности. От этих видов преступлений непосредственно в военный период полностью избавиться невозможно, поскольку основные элементы психологии вовлеченного в войну человека формируются еще в мирный период, а война только выявляет их. Тем более что в экстремальных условиях, какие и создает война, проявляются и лучшие, и худшие человеческие качества. Активизация последних порождает измену и дезертирство. Поэтому всякий раз низкую результативность воспитательной и профилактической работы в ходе войны приходилось компенсировать карательными мерами».[293] В связи с нежеланием командования широко использовать практику расстрелов и был восстановлен такой паллиатив, как розги.

Эта мера, являвшаяся, несомненно, пережитком феодальной эпохи, воскресившая в массовой памяти времена крепостного права (помещики-офицеры и крестьяне-солдаты), крепко ударила по дисциплине в Действующей армии. Участники войны говорят даже, что после этого появился новый вид «дезертирства», применяемый солдатами, желавшими драться, но не прозябать в издевательской атмосфере тыловых частей. В 1915 году в тыловых подразделениях вводился жесточайший режим, сопровождавшийся поркой розгами, издевательствами офицеров военного времени (особенно прапорщиков, не имевших авторитета), прочими изощренными наказаниями, придуманными не умеющим добиться победы командованием. Поэтому некоторые солдаты бежали не в тыл, а, напротив, на передовую.[294]

Если на фронте наказание розгами было мало распространено, то в тылу оно процветало. Во-первых, фронтовики, невзирая на сословные различия в социальном статусе солдата и офицера, ощущали себя единым целым. Да и командование полков — кадровое офицерство, как правило, не применяло порки, сохраняя и лелея репутацию своего полка. Во-вторых, любой офицер, вздумавший издеваться над солдатами, был бы застрелен в затылок в первом же бою. Эти два обстоятельства, на первый взгляд исключавшие друг друга, но соединившиеся в тяжелой и психологически невыносимой ситуации, делали порку на передовой достаточно редким и, главное, неперспективным мероприятием. Сам факт губителен: по закону любой рядовой стрелок, даже самый лучший солдат полка, мог быть выпорот по приказу прапорщика-интенданта за мнимый проступок вроде неотдания чести в темное время суток.

Однако в периоды затишья на фронте, и особенно после установления позиционного фронта, применение розог активизировалось. С одной стороны, тяжесть окопного быта неизбежно увеличивала количество проступков, а придраться всегда было можно. С другой стороны, боев почти не было, лишь стычки, и безнаказанно отомстить офицеру солдаты не могли. Поэтому с конца осени 1915 года порка стала одной из причин увеличения дезертирства и добровольных сдач в плен. Будущий советский комиссар и писатель записывал в дневнике в феврале 1916 года: «…у нас ведь самое обыкновенное дело — врезать солдату двадцать — тридцать розог за что Бог послал. Уж, кажется, чего проще, растеряться в бою, когда не только соседа не видишь, а и самого себя перестаешь чувствовать и понимать, и отставшие, потерявшие свой полк, возвращаясь к своим частям, получают розги вместо георгиевских крестов… этим уже ясно говорится, что, „раз отставши, — не возвращаются, если не хочешь быть битым“».[295] Иными словами — командиры сами провоцировали своих подчиненных на добровольную сдачу в неприятельский плен.

Спустя год, когда в воздухе, что называется, отчетливо «пахло революцией», пассивное сопротивление солдат начальническому произволу — дезертирство любых видов или добровольная сдача в плен — стало дополняться активными действиями. Исследователем приводится характеристика фронта зимы 1916–1917 гг.: «В солдатских письмах этого периода очень часто сообщается о том, что в ответ на побои „начальству тоже дают, бьют ротных и полковников и сами в плен убегают“».[296] Таким образом, пленение представлялось меньшим злом, нежели быт в своих окопах. Иногда враг казался более выгодным вариантом, чем собственный командир. Сколько было таких полков и таких случаев? Известно, что после войны бывшие офицеры (прежде всего эмигранты) сами же признавали, что основания у солдатского состава были.

В тылах же (как действующих частей, так и в тылах фронтов, так и в гарнизонах внутри страны) указанных обстоятельств вообще не существовало. Кадровые полки дрались с врагом, а в запасных частях, где неизбежно скапливался худший офицерский элемент, о традициях не заботились. Не нюхавшие пороха офицеры (либо эвакуировавшиеся после первых боев и более на фронт не возвращавшиеся) не могли иметь авторитет в глазах солдат. Особенно — эвакуированных, то есть выздоровевших раненых, которые также обучались в тылу, впредь до отправки в действующие войска в составе маршевых рот. Так что такой «авторитет» зачастую приобретался поркой по любому поводу, что было разрешено законодательством военного времени. Следовательно, прежде всего под данные меры наказания попали призывники 1915 года, никогда не служившие в Вооруженных силах. Выходило, что объективно низкие боевые качества этих солдат усугублялись в негатив еще и репрессалиями тылового командования.

Итак, в 1915 году, как свидетельствует, к примеру, ген. А. И. Деникин, «два фактора имели несомненное значение в создании неблагоприятного настроения в войсках… введенное с 1915 года официально дисциплинарное наказание розгами и смертная казнь „палечникам“. Насколько необходимость борьбы с дезертирством путем саморанения не возбуждала ни малейшего сомнения и требовала лишь более тщательного технического обследования для избежания возможных судебных ошибок, настолько же крайне нежелательным и опасным, независимо от этической стороны вопроса, являлось телесное наказание, применяемое властью начальника…». Далее генерал Деникин продолжает: «Судебные уставы не обладают в военное время решительно никакими реальными методами репрессий, кроме смертной казни. Ибо для преступного элемента праволишения не имеют никакого значения, а всякое наказание, сопряженное с уходом из рядов, является только поощрением».[297] Здесь речь идет о той категории солдат, что являлись «штрафованными». Штрафованные по суду солдаты оставались в рядах своих подразделений впредь до окончания войны, с тем чтобы отбывать наказание после ее окончания.

Впрочем, в случае получения георгиевской награды штрафованный солдат автоматически переводился в строй и освобождался от несения наказания. Всего же за годы Первой мировой войны георгиевскими крестами или медалями были награждены более миллиона солдат. Главное же — и нештрафованные и штрафованные бойцы одинаково несли боевую службу. Порка же лишь озлобляла людей, и без того проштрафившихся и оскорбленных.

Еще в ходе Великих реформ второй половины девятнадцатого столетия, в 1863 году, император Александр II отменил телесные наказания, как «оскорбляющие человеческое достоинство». Телесные наказания остались исключительно для «штрафованных» по суду. В 1905 году наказание поркой было отменено окончательно. И вот в 1915 году розги вводят на том основании, что во время войны всякое наказание, связанное с уходом из рядов, являлось только поощрением (жив останется!), а праволишения не оказывали воздействия.

Смертную же казнь командование старалось не применять, а специальных подразделений для «штрафованных» бойцов в царской армии не существовало. Так что, как представляется, в период мировых войн практика фашистского вермахта и РККА в отношении специализированных штрафных батальонов и рот была куда более верным средством. Лишение звания и автоматическое его восстановление по снятии штрафа наряду с выполнением наиболее тяжелых задач, являлось тем «кнутом», что всегда необходим для массовой армии эпохи тотальной войны. Только вот где в 1915 году было взять офицеров для таких частей?

Летом 1915 года, когда отступали уже не только Юго-Западный фронт (три армии), но и восемь армий Северо-Западного фронта, практика применения розог стала расширяться. В Ставку поступали массовые сведения об участившихся случаях избиения солдат офицерами как своеобразное приложение к распоряжению Верховного главнокомандующего по поводу введения в частях Действующей армии телесных наказаний за нарушение дисциплины. Не умевшая организовать надлежащего сопротивления наступающему врагу, Ставка вынужденно закрывала глаза на любой произвол. Раз данная мера дисциплинарного воздействия применялась с разрешения Ставки, то ни к чему было бы исправлять отдельные несправедливости. Поэтому в приказах и указаниях такие заведомо непопулярные меры оправдывались «как мера исключительная… лишь в отношении особо порочных нижних чинов и в случаях, не терпящих отлагательства для примера других».[298]

Конечно, одно дело — оправдание со стороны начальства, и другое — практическое применение. Офицер мог придраться к чему угодно, и по любому поводу. Кадровый офицерский корпус истреблялся в боях, и открывавшиеся вакансии занимались офицерами военного времени — прапорщиками. Никто из них не имел того авторитета, каковым обладал кадровый офицер. Не умея руководить людьми вообще и на войне в частности, вчерашние гимназисты, служащие, студенты, мещане распускали руки, ибо это было самым легким средством.

Уцелевшие кадровики — шесть-семь офицеров на полк — уследить за всем не могли. А предвоенные традиции, замешанные на принадлежности солдат и офицеров к единой полковой семье, еще не могли быть впитаны прапорщиками — это явление отчасти закрепится во время оперативной паузы зимы 1916 года. Если же кадровый офицер также был настроен на применение избиений, издевательств и порки (а солдаты образца 1915 года — это не кадровики 1914 года), то младшие офицеры почти все брали с него пример.

Соответственно, существовавшая социальная рознь в таких случаях лишь усугублялась. Повторимся, что чем дальше в тыл, тем чаще применялись розги, но были такие и боевые полки, где с почина батальонных командиров, а то и самого командира полка, избиения процветали довольно широко. Справедливость ведения борьбы против Германии и ее союзников, и без того далеко неочевидная для простого солдата, в таких условиях превращалась в моральный надлом. Что говорить, если за случайное неотдание чести офицеру в траншее полагалось двадцать пять розог, и солдаты писали домой, «Тогда бы мы знали, что надо защищать, если бы они обращались с нами по-человечески».[299]

Письма солдат с фронта отмечали отчаяние, охватившее даже самых лучших кадровых солдат, над которыми теперь могли безнаказанно измываться офицеры военного времени из вчерашних мещан, интеллигентов, представителей городской «образованщины» вообще. Этим людям при насыщении офицерского состава отдавалось предпочтение перед имевшими боевые заслуги солдатами только потому, что у них было какое-никакое, хотя бы четырехклассное образование. То есть вчерашний лакей или официант с образованием мог издеваться над опытным фронтовиком — крестьянином по происхождению и не имевшим образования. Образовательный ценз вообще сыграл скверную штуку с царским правительством, не сумевшим перед войной провести в стране всеобщее начальное обучение, как того требовала столыпинская модернизация Российской империи.

Если в Германии ближайшим кадровым резервом офицерского корпуса являлись сверхсрочнослужащие унтер-офицеры, то в России предпочитали производить в офицеры вчерашних врагов царизма (представителей так называемого образованного общества), нежели отличившихся в боях унтер-офицеров и солдат. Причина тому — образовательный ценз, недоступный малограмотной крестьянской деревне. Поэтому применение порки розгами и воспринималось в рядовой массе как возвращение к практике эпохи крепостного права. Ведь офицер — это всегда «господин», в то время как солдат — непременно «крестьянин», так как весь образованный слой страны служил в офицерах либо, в самом крайнем случае, являлся вольноопределяющимися. Так что солдаты указывали в письмах:«…здесь занимаются этими штуками, как били помещики крестьян, а здесь солдат бьют». И еще хуже — свидетельство перелома в массовой психологии: «Из освободительной войны она превратилась в разбой».[300]

Действительно, порой тон поведения задавался как раз кадровыми служаками, призванными из запаса. В 1915 году на фронте были образованы новые дивизии — третьей очереди. Составлялись они из ополченских дружин, и командный кадр в них был принципиально слаб. Соответственно, большинство командиров в пехотных дивизиях третьей очереди были не кадровыми офицерами. Никаких полковых традиций новые части не имели, так как были только-только образованы. Следовательно, блюсти «честь мундира» здесь было бы ни к чему. Личный состав этих дивизий — по большей части призывники 1915 года, о качестве которых уже говорилось.

Вот почему здесь применялось розгосечение куда чаще, нежели в старых, кадровых полках. Например, один солдат писал с фронта, что новый полковой командир стал рьяно сечь солдат и по его примеру некоторые офицеры также стали драться: «Лучше смерть, чем переносить весь этот ужас и позор».[301] Можно лишь констатировать, что в тех полках, где командир категорически запрещал «нововведения Ставки», не желая позорить ни солдат, ни славного прошлого полка, практически ни один офицер не смел распускать руки, и именно такие полки, где отношения между солдатами и офицерами основывались на доверии и взаимовыручке, а не на мордобое, и дрались лучше с врагом. Почти не было порки на Кавказском фронте — и он был лучшим.

К сожалению, таких начальников было мало, ведь сам Верховный главнокомандующий разрешил разнуздать самые низменные инстинкты, оправдывающие собственную военную некомпетентность. Требования относительно розог преимущественно выпускались высшими штабами, вынужденными реагировать на приказы Ставки. Очевидно, что комкоры и начдивы прекрасно понимали, что их требования не будут выполняться на уровне полков и бригад надлежащим образом, если того не пожелают их начальники. Чаще всего полковые командиры закрывали глаза на большинство происходивших во вверенных им подразделениях инцидентов, стараясь лишь сами не подавать дурного пример, да пресекать наиболее тяжелые ситуации.

Известно, что в России ненужная строгость законодательства компенсируется необязательностью его исполнения. Данная максима добавляется принципом неизбежности массовых попыток обойти существующие положения закона. Не адекватная ситуации жестокость «сверху» неминуемо влекла за собой порочное хитроумие «снизу». Так, контрразведка Северного фронта доносила своему главнокомандующему, что солдаты стараются наносить себе легкие ранения в «массе», потому что в таком случае якобы можно избежать наказания: всех не накажешь.[302] И действительно, в ситуации отсутствия специальных штрафных частей что можно было бы сделать за массовые выступления? Обыкновенно дело ограничивалось выдачей нескольких зачинщиков и наказанием только их.

В кампании 1915 года находившиеся в окопах солдаты зачастую применяли сознательно-добровольную сдачу в плен или самострелы. Это явление не имело столь широкого распространения, чтобы можно было говорить о сознательном отказе широких солдатских масс от продолжения войны или тем более организованном протесте против нее. Скорее, уклонение от фронта в своих разнообразных формах явилось стремлением избежать тех тягот войны, что Российская империя вынесла в первый год конфликта.

Улучшение положения дел со снабжением войск техническими средствами ведения боя и боеприпасами резко понизит статистику уклонений солдат от борьбы в кампании 1916 года. Качественная же подготовка резервов зимой-весной 1916 года позволит дать Вооруженным силам таких солдат, что, в принципе, не пожелают увеличивать процент сдавшихся в плен. Следовательно, возрастает количество кровавых потерь — убитыми и ранеными.

Участники войны справедливо почитали, что «самострелом называется человек, который стреляет в себя с отчаяния».[303] В условиях, когда германские тяжелые гаубицы сметали русские окопы вместе с их защитниками, оставляя на долю своей пехоты фактически лишь «зачистку» взятых русских окопов, российские солдаты не могли не испытывать отчаяние. В войсках прекрасно знали, что кризис вооружения будет преодолен разве что осенью, а пока следовало вести борьбу в неравных условиях. Можно ли винить солдат, что они вот именно что в отчаянии стремились избежать того ужаса присутствия под артиллерийским огнем посредством сдач в плен или самострелов?

Рассудить можно по-разному. Главное — психика крестьян, ранее вообще не имевших дела с армией, умножаясь коллективной психологией больших солдатских масс, влекла за собой уклонение от несения воинской повинности зачастую под влиянием общего порыва. Это дезертирство — вещь сугубо личностная в отличие от коллективного пленения или распространения самострелов в части.

Дезертирство, за исключением принципиального протеста против войны в силу личных убеждений, есть явление именно крестьянское, так как крестьянин почитает войну не просто за ненормальное состояние человеческого социума, но за такое его состояние, которое выбивает человека из его многовековой включенности в природу как органичной части. Неудивительно, что дезертирство было мало распространено в государствах с высокой урбанизацией или в те периоды военных действий, которые характеризовались внутренним миром и стабильным положением на фронте. Высокое дезертирство (равно как и саботаж, уклонение, симуляция и прочие аналогичные формы, выделенные Д. Скоттом) солдат-славян было в Австро-Венгрии. Это идеологическое нежелание воевать за своих угнетателей. Минимальное — в таких «городских» и характеризовавшихся «внутренним миром» странах, как Великобритания или Германия (большая часть унтер-офицерского состава).

Примеры резкого скачка дезертирства дают тяжелые поражения на фронте. Это Россия лета 1915 года, Сербия последних двух месяцев 1915 года, Австро-Венгрия лета 1916 года, Румыния осени 1916 года, Франция конца весны 1917 года. Осенью 1918 года страны Центрального блока, за исключением Германии, испытали на себе, что такое развал действующих армий, когда целые дивизии и корпуса разбегаются по домам. Например, болгарская армия после прорыва Салоникского фронта вообще вся разошлась домой. Таким образом, дезертирство в период Первой мировой войны — это реакция на обстановку на фронте и характеризуется как явление, присущее крестьянскому социуму.

Как бы то ни было, закон суров, но это закон — гласит древнеримское право, легшее базисом в современную Романо-германскую правовую систему. Справедливо, что уклонение от воинской службы неминуемо должно влечь за собой жестокое наказание. За добровольную сдачу в плен военно-полевые суды выносили заочные смертные приговоры, а семьи добровольно сдавшихся лишались права на получение пособий.

Характерно, что российская бюрократия часто приравнивала семьи солдат, пропавших без вести, к дезертирам именно в отношении выплаты пайковых пособий, выдававшихся государством для поддержания солдатских семей. Отмечается, что «некоторые солдатки и члены их семей во время Первой мировой войны 1914–1918 гг. все же были лишены пособия. Полная неопределенность ожидала солдатку в случае, если ее муж пропадал без вести. В этой ситуации солдатская жена лишалась не только пособия, но и юридической дееспособности. У солдатки отсутствовал и вдовий вид, с которым можно было получать пенсию или обращаться в благотворительные организации. Лишались права на получение продовольственного пособия и семьи запасных нижних чинов, бежавших со службы или добровольно сдавшихся в плен… семьи таких солдат обрекались на нищету и бесправие, а на их страдания власти не обращали никакого внимания».[304]

Другое дело, что определить добровольность сдачи в плен было принципиально невозможно. Да и далеко не каждый военнослужащий в сдававшемся подразделении сдавался в плен по собственной воле. Например, известны случаи, когда сдающиеся солдаты заставляли командиров и унтер-офицеров также бросать оружие. Многие так вообще поддавались общей панике. Поэтому случаи объявления какой-либо группки сдавшимися добровольно были редки, а основные сведения о добровольно сдавшихся черпались из показаний солдат, сумевших бежать из плена. Иное дело — лишение пайка и разнообразных льгот (плата за обучение ребенка, например) семьи дезертира, здесь все было ясно.[305]

За намеренное нанесение себе ранения с целью избежать окопов в качестве наказания по суду следовал расстрел. Существовала альтернатива — каторга на срок от четырех лет до бессрочной. Однако каторга представлялась меньшим злом по сравнению с фронтом, поэтому смертная казнь как приговор выносилась несколько чаще. Каждый такой приговор должен был быть объявлен в войсках, чтобы дурной пример не стал заразительным.

Следует сказать, что данное наказание, в основном, все-таки применялось в отношении дезертиров и мародеров. То есть против сознательного уклонения от фронта, ибо самострел под влиянием минутного отчаяния и бегство в тыл — это вещи различные, что командованием прекрасно сознавалось. Да и количество самострелов вообще было велико. В 1915 году самострелы — солдаты, отстреливавшие себе пальцы — составляли до двадцати процентов всех раненых.

Расстрелять пятую часть Действующей армии было бы невозможно. Поэтому приказами командования было велено делать таким бойцам перевязки и держать в окопах.[306] Участники войны свидетельствуют, что случаи рецидива в таком случае были редки. Это говорит о том, что самострелы по преимуществу являлись следствием массового аффекта либо совершались в тяжелой психологической ситуации.

Переход к позиционной борьбе на Восточном фронте с сентября 1915 года привел к сокращению случаев уклонения солдат от несения воинской обязанности. В сентябре, кроме того, стали призывать ратников 2-го разряда — людей, участие которых в боях вообще не предусматривалось. Поэтому стабилизация положения на фронте позволила руководству избежать обстановки весны-лета, когда окопы наполнялись не подготовленными ни в каком отношении (воинском, физическом, психологическом) людьми. Обучение резервистов стало проводиться целенаправленно и устремленно, сначала в тыловых гарнизонах, а затем в запасных батальонах ближайших войсковых тылов. Да и поступавшее в войска вооружение показывало, что кризис в этом отношении успешно преодолевается отечественной промышленностью и союзными поставками.

В этот период — осень-зима 1915–1916 гг. — дезертирство в основном совершалось либо из тыловых частей Действующей армии, либо из маршевых рот, следовавших на фронт. Фронт стоял надежно и уверенно. О самострелах речи практически не шло. Добровольные сдачи в плен стали прерогативой отдельных солдат, перебегавших к противнику по идеологическим либо пацифистским причинам. Эти случаи стали выдающейся редкостью. В итоге дело борьбы с дезертирством смещалось глубже в тылы, на железнодорожные коммуникации.

Следовательно, теперь военные власти должны были тесно сотрудничать с властями гражданскими, так как зоны ответственности различных структур накладывались друг на друга. Так, в сентябре 1915 года военное ведомство, сообщая в Министерство внутренних дел о побегах, вплоть до того, что «разбегается почти весь эшелон», просило о содействии, указывая, что «военное министерство… без помощи гражданской власти бессильно что-нибудь сделать». Как видим, дезертирство стало коллективным явлением, характерным еще до приближения линии фронта.

Здесь вновь невозможно говорить о полностью осознанной деятельности солдат, разбегавшихся из эшелонов. Ведь часто люди дезертировали при следовании воинских поездов по их родным местам. Рецидивы опять-таки были редким явлением. Но бороться все же было необходимо, и власти старались поставить под контроль ключевые участки инфраструктуры, замкнуть их. Следуя соглашению между ведомствами, для пресечения дезертирства, «бродяжничества» отсталых солдат, мародеров в тылах армий были образованы «особо надежные летучие отряды» военной полиции из «чинов жандармских эскадронов», конных патрулей на узловых объектах военных дорог.[307]

Увеличение случаев дезертирства на железной дороге в конце 1915 года — это скорее выражение желания мобилизованных солдат отправиться на фронт как можно позже, нежели принципиальный отказ от войны. За осень были мобилизованы миллион четыреста тысяч людей, ранее никогда не проходивших военной службы. Вряд ли возможно было ожидать иного от этих крестьян, покидавших эшелоны не где-нибудь, а, как правило, в родных местах. Так, 19 ноября из Владимирской губернии доносили, что по прибытии воинского эшелона в Муром местные жители в количестве четырехсот человек тут же дезертировали. 12 декабря из Курской губернии тридцать два солдата на ходу поезда бежали из эшелона, и задержать никого не удалось. А в Тульской губернии на станции Бобрик-Донской по убегавшим дезертирам открыли огонь, в результате чего один солдат был убит, двое легкораненых уехали с эшелоном, а прочих удалось поймать.[308] Обратим внимание — двое раненых уехали дальше. То есть самими солдатами такие случаи, как именно дезертирство, не воспринимались.

В любом случае, цифры невелики. Тем не менее в конце 1915 года внутри страны стали усиленно распространяться слухи о миллионах дезертиров. Само собой разумеется, что за распространение заведомо лживой информации, подрывавшей моральную обороноспособность государства, никто не нес ответственности, равно как никто не смог бы доказать верность рекламировавшихся сведений. Да и нужды в доказательствах не было, так как все такие мифы распространялись политическими противниками царизма — находившейся в оппозиции либеральной буржуазией и ее многочисленными адептами на местах, называемой образованной интеллигенцией. Бесспорно, империя династии Романовых не являлась идеальным государством, однако же в отличие от правящего режима рвавшаяся к высшей власти буржуазия в своей борьбе не гнушалась никакими провокациями, клеветой и инсинуациями.

Так откуда же все-таки вообще взялись легенды о миллионах дезертиров? Все очень просто — чуть ли не любой солдат, почему-либо находившийся в тылу, ассоциировался с дезертирами, что и пропагандировалось оппозиционной печатью в неимоверно раздутых размерах. В связи с тем, что активная борьба на фронте осенью 1915 года замерла, фронтовики стали постепенно наводнять тыл, ибо только теперь широкие массы нижних чинов смогли воспользоваться своим правом на отпуска. Один из ведущих военачальников так характеризует мотивы легенды о миллионах дезертиров: «…начиная с 1915 года, количество нижних чинов, получивших отпуск, колебалось от двух до пяти процентов списочного состава частей. Следовательно, бывали моменты, когда в отпуске находились по полумиллиону солдат. Если добавить сюда выздоравливающих раненых, получивших разрешение перед возвращением в строй посетить свои деревни, и нижних чинов, посланных по служебным делам во внутренние районы страны, то нет ничего удивительного в том, что огромные массы солдат, временно живущих по домам или двигающихся по железным дорогам, приводили к распространению легенд об огромном количестве дезертиров».[309] Военная машина Российской империи, постепенно приходя в себя после потрясений периода Великого Отступления, давала передышку личному составу.

Вообще же, что называется, «голь на выдумки хитра». Никто не отказался бы продлить свое нахождение в тылу. Поэтому солдаты могли идти на такие действия, которые, с одной стороны, держали их вдали от фронта, а с другой стороны, не влекли бы за собой наиболее тяжкого наказания — в виде пожизненной каторги или расстрела. Все равно дальше фронта послать бойца не могли, а для того, чтобы подпасть под постулаты законодательства о дезертирах, в лояльной к отдельно взятой личности Российской империи надо было еще постараться.

Интересным фактом «законного» (с точки зрения солдат) дезертирства является задержка в своих деревнях отпускников, умышленно уничтожавших свои документы для сокрытия истинности своего положения. Летом 1915 года военный министр ген. А. А. Поливанов просил министра внутренних дел проверять отпускников и передавать их в уезды воинским начальникам. Министерство внутренних дел во исполнение просьбы отдало соответствующие распоряжения губернским властям. «Потеря» документа практически не могла быть доказана как умышленная. В то же время в наиболее тяжелый период на фронтах солдаты задерживались в тылу, рассчитывая на то, что к моменту их обнаружения и возвращения в окопы сражения уже утихнут. То есть — не личная трусость, а нежелание возвращаться на «убой», выжидание более благоприятной ситуации на фронте.

Это лишь один пример хитрости пресловутой «голи». Другой вариант — заведомо ложная информация из дома, якобы требовавшая присутствия там солдата. Так, 18 декабря 1915 года глава контрразведки Минского военного округа обратил внимание начальников главных жандармских управлений тыловых губерний, что многие солдаты стали получать телеграммы с родины с требованиями немедленного приезда домой. Поводы приводились самые разнообразные — смерть близких родственников, раздел имущества в семье, устройство домашних дел вообще. Контрразведка просила проверять справедливость этих сообщений, так как в связи с их массовостью было заподозрено, что не все телеграммы являются правдивыми.[310] Вероятнее всего, так оно и было.

Существовал и третий способ избежать окопов хотя бы на время, являвшийся наиболее «законным» и наименее наказуемым. А именно — присутствие бойца в тыловых структурах Вооруженных сил: «Еще в годы Первой мировой войны в русской армии стал широко известен один весьма примитивный, но трудно поддающийся выявлению в боевых условиях способ дезертирства. Военнослужащие (как правило, нижние чины) умышленно отставали от своих частей, следовавших на фронт, а затем являлись к местному воинскому начальству, которое, чтобы побыстрее избавиться от неорганизованных одиночек, спешно направляло их в ближайшую тыловую часть, где они прочно закреплялись».[311] Таким образом, налицо несомненный факт дезертирства — убытие из маршевых рот. Однако же юридически такие солдаты находились в воинской системе и, следовательно, преследованию не подлежали.

Получалось, что таким способом — весьма законным с точки зрения военного суда — человек вполне мог избежать отправки на фронт; отправка его со следующей маршевой ротой являлась отдаленной перспективой. За это время, теоретически рассуждая, могло случиться все, что угодно, вплоть до заключения сепаратного мира. Главное — задержаться в тылу максимально возможное время. Ясно, что данный вариант уклонения не мог быть массовым, так как в противном случае комплектование маршевых рот не представляло бы особенных трудностей и все усилия уклониста оказывались бы напрасными.

Более того, в связи с распространением в тылу слухов о царившей на фронте обстановке даже тюремное заключение стало представляться меньшим злом. По крайней мере небольшие сроки за нетяжкие преступления, но тем не менее наказуемые в уголовном порядке, воспринимались как лучшая альтернатива. Например, в сентябре 1915 года из Калуги доносили, что несколько калужских мещан, вооружившись ножами, напали на крестьян с целью попасть в тюрьму за вооруженное ограбление и тем самым избежать призыва.[312] Можно ли квалифицировать данные действия иначе, как намеренное уклонение от воинской повинности?

Еще одной из форм уклонения от окопов (но не от нахождения в Действующей армии вообще) являлось искусное использование отдельными солдатами патриотического порыва своих товарищей, их преданности своему подразделению. В период Первой мировой войны только офицеры, эвакуированные по ранению, в обязательном порядке отправлялись обратно в свои полки и батареи. Что касается солдат, то из выздоровевших по выписке из лазарета случайным образом составлялись маршевые роты, которые отправлялись на фронт, согласно требованиям высших штабов. Если новобранцы, запасные или ратники ополчения, в большинстве случаев воспринимали новое назначение как должное, относясь к нему равнодушно в смысле выбора полка, то многие кадровые солдаты, направляемые с маршевыми ротами на фронт, напротив, бежали в свои старые части, что негласно поощрялось командирами всех рангов. Офицер-артиллерист Э. Н. Гиацинтов вспоминает: «Не было случая, чтобы бывший в отпуску или на излечении солдат батареи не вернулся обратно. Даже тогда, когда их из госпиталей назначали в другие части, хотя бы и запасные, они всеми правдами и неправдами добивались возвращения обратно. Иногда приходилось им даже дезертировать из других частей, чтобы вернуться в свою родную батарею. Таких беженцев мы, конечно, всегда принимали и оставляли у себя».[313]

Об этих людях в оставленную ими часть немедленно шло сообщение, чтобы семья такого бойца не была лишена пайка как семья дезертира. Командование закрывало глаза на подобные вещи, ибо справедливо полагало, что преданность родному соединению является залогом боеспособности солдата. Да и то сказать, если боец привыкал к товарищам, командирам, общей бытовой обстановке, то ему не хотелось менять ее на новое, неизвестно как могущее повернуться к нему лично назначение.

Кадровые солдаты вообще были первыми помощниками офицеров в окопах и потому высоко ценились ими. Безусловно, высокие потери в пехоте вывели из строя почти всех кадровиков, но тем выше ценились уцелевшие. В артиллерии и кавалерии, не потерявших за войну и половины кадра (пехота переменила по шесть-семь составов), дело обстояло лучше. Но ведь и боеспособность всего подразделения напрямую зависела от общей обстановки в нем.

Если часть была неплоха, то солдат и бежал туда, оставляя либо маршевую роту, либо новую часть. Так как формально такой побег являлся дезертирством, то командиры различных частей своевременно оповещали друг друга о перемещении старых солдат. Вот этим порывом и пользовались иные уклонисты, желавшие на время переждать сражения в тылу. Видимая законность таких передвижений была налицо, почему выявление дезертирства данного вида вызывало большие затруднения. Гренадерский офицер указывает, что «этим же пользовался и худший элемент для того, чтобы „поболтаться“ якобы в поисках своей части и оттянуть время. А таких случаев были тысячи».[314]

Что же касается непосредственно практических мероприятий по борьбе с дезертирством, то Ставка признала необходимой организацию в тылу практики тщательных осмотров деревень и городов для поиска дезертиров. После занятия императором Николаем II поста Верховного главнокомандующего в августе 1915 года, все структуры империи стали подчиняться Ставке. Приказом начальника Штаба Верховного главнокомандующего ген. М. В. Алексеева от 27 ноября 1915 года во исполнение Высочайшего повеления, предписывалось принять решительные меры «по организации военно-полицейского надзора в тылу армий для прекращения бродяжничества отсталых нижних чинов и для задержания и немедленного осуждения военно-полевым судом мародеров и беглых». Этот приказ предусматривал организацию в тылах корпусов военной полиции из чинов полевых жандармских эскадронов. На усиление таковым частям посылались чины железнодорожной и уездной полиции эвакуированных губерний. Кроме того, полагалось установить патрулирование на военных дорогах летучими конными разъездами, проводить обыски в городах и станциях войскового района, ввести комендантский час для военнослужащих с девяти часов вечера.[315]

Штабы фронтов, которых в августе 1915 года стало уже три, тесно взаимодействовали с гражданскими властями ближайшего тыла. Если учесть, что тылом Северного фронта была столица империи — Петроград, тылом Западного фронта — Москва (историческая столица Российского государства), а тылом Юго-Западного фронта — Киев («мать городов русских»), то легко предположить, что чуть ли не вся Европейская Россия с ее основными жизненными центрами испытывала на себе давление военных властей. В частности, широко развивалась сеть борьбы с дезертирством.

Оперативная пауза зимы 1916 года позволила отладить систему и отдельные ее элементы если не до идеала, то до необходимого уровня. При этом военная власть в вопросах, относившихся к Вооруженным силам, безусловно, доминировала над гражданскими властями. Например, заведующий военно-судной частью штаба главнокомандующего армий Западного фронта от 29 апреля 1916 года сообщал московскому губернатору, что «в целях уменьшения скопления на этапах арестованных нижних чинов, задержанных без достаточных оснований», требуется, чтобы полиция своевременно сообщала информацию этапным комендантам, которым после задержания передавали дезертиров. Информация должна была содержать «точные сведения о том, кем и по каким причинам доставленный подвергся задержанию, за кем он должен числиться содержанием, и препровождать этапному коменданту копию постановления судебного следователя или иного должностного лица об арестовании задержанного».[316]

Командование старалось всеми силами оздоровить обстановку в Вооруженных силах, обескровленных в период Великого Отступления. Оппозиционная пропаганда, распространявшаяся на фронте организациями Земгора и приходившими из тыла резервистами, действовала против властей. Любой неуспех раздувался и гипертрофировался в негативную сторону до неимоверной величины. Так что порой приходилось действовать жестко, а то и жестоко.

Тех солдат, что подпадали под карательные меры военного законодательства в особенно тяжелых статьях, не жалели. По меньшей мере, так следует из приказов Верховного главнокомандования; исполнение же приказов и распоряжений неизбежно было менее жестким на порядок. Так, в конце 1915 года Ставка приказывала: «Беглых и мародеров немедленно предавать военно-полевому суду при ближайшем этапном или штатном городском коменданте или уездном воинском начальнике… Приговоры военно-полевых судов, немедленно приводимые в исполнение, предавать широкой огласке, в особенности в запасных маршевых частях».[317]

Рано или поздно все тайное становится явным. Уловки солдат распознавались, и Ставка выпускала приказы, которые карали бы применение данных уловок в последующем. Переход к позиционной борьбе, позволивший упорядочить организацию тыла и усилить контроль над Действующей армией, также оказался на стороне руководства. В итоге 12 января 1916 года вступил в силу новый закон о дезертирстве, «изменивший юридическую конструкцию понятия побега. По прежнему закону побег являлся формальным преступлением, зависящим исключительно от продолжительности времени самовольного отсутствия, а не от свойства умысла. По новому же закону побегом признается самовольное оставление военнослужащим своей команды или места служения, учиненное с целью уклониться вовсе от военной службы, или от службы в Действующей армии или только от участия, хотя бы и временно, в военных действиях. Самовольное же оставление своей команды, не имевшее ни одной из указанных целей, признается самовольной отлучкой».[318]

Новые указания не могли дать результатов немедленно. Требовалось некоторое время, чтобы распоряжения Ставки дошли до войск, находившихся не только на фронте, но и в тылах, и в гарнизонах. В первую голову — сведения о практическом применении закона о дезертирстве от 12 января. Пока же следовало ждать. Так, 3 февраля 1916 года министр внутренних дел со ссылкой на военного министра сообщил губернаторам, что в последнее время наблюдается «значительное усиление побегов» призывников из эшелонов.[319] К весне инерция была, в основном, преодолена. Новый виток дезертирства в самых разнообразных формах начнется в конце года, уже после остановки Брусиловского прорыва и неудачи Румынского похода.

Возможно было уклоняться от боя и во время самих сражений. Необходимо было только найти повод для того, чтобы остаться в тылу. Неудивительно, что с самого начала войны командование указывало, что легкораненые должны добираться до лазаретов сами, а для выноса с поля боя прочих раненых должны существовать специальные люди — санитары. Все бойцы обязаны участвовать в огневом бою, а потому любое ослабление подразделения на каком-либо участке легко могло привести к тактическому поражению.

Но часть солдат во время боев оставалась в траншеях, мотивируя это любыми средствами. Например, в «Записке по поводу выполнения операций на Юго-Западном фронте в декабре 1915 года и на Северном и Западном фронтах в марте 1916 года» указывалось: «Необходимо обратить больше внимания на выучку, тренировку и особенно на воспитание нижних чинов… в группе генерала Плешкова во время боев были задержаны комендантом группы более четырехсот человек беглых солдат…» Еще в одной из дивизий триста человек скопились у питательного пункта в то время, как дивизия была в бою. Неудачные наступательные операции на Стрыпе и Нарочи не могли не повлиять на рост такого, так сказать «внутреннего дезертирства», при котором солдат находится в расположении своего соединения, но не участвует в сражении. Как видно из «Записки», основной мерой воздействия на нижних чинов должно было стать их соответствующее «воспитание». Одним из методов воспитания являлась упомянутая выше порка розгами.

Таким образом, ввиду широкого распространения таких пагубных явлений, как дезертирство и уклонение от участия в бою, в мае 1916 года были внесены новые изменения определенного характера в Воинский устав о наказаниях. В преддверии решительного наступления на Восточном фронте Верховное главнокомандование стремилось до предела усилить численность боевых группировок предназначенных для удара армий. Теперь за соответствующие действия и призывы к бегству, сдаче или уклонению от боя законодательство, безусловно, предусматривало смертную казнь. Под уклонением от боя отныне понимались и самострелы.

Ив 1916 году явление «палечников», то есть солдат, намеренно наносивших себе легкие ранения, чтобы убыть в тыл хотя бы на время, а еще лучше навсегда, имело сравнительно широкие масштабы. Как говорит участник войны, это обстоятельство «начало принимать в мировую войну настолько грозный характер, что были установлены самые суровые наказания, то есть полевой суд с высшей мерой наказания».[320] Жестокостью репрессалий командованию удалось несколько сбить волну самострелов. По крайней мере таких масштабов, как в 1915 году, «пальчики» уже не имели.

Кроме того, как уже говорилось на примере «Записки по поводу выполнения операций на Юго-Западном фронте в декабре 1915 года и на Северном и Западном фронтах в марте 1916 года», обыкновенно часть солдат уклонялись от боя. Уходя из окопов во время атаки и возвращаясь уже после ее окончания, люди тем самым ослабляли ударную мощь подразделений в самый необходимый момент. Нельзя, конечно, сказать, что это могло существенным образом сказаться на судьбе операций, однако пресекать негатив необходимо в корне. В итоге, командование всех уровней предлагало расстреливать уклоняющихся от боя солдат «на глазах нижних чинов их частей».[321]

Нисколько не оправдывая поведения солдат, можно заметить, что явления подобного рода чаще всего являлись реакцией на реальное ведение боевых действий, на очевидную бесплодность и бессмысленность атак, влекущих за собою бесцельные жертвы. Например, во время атак 7-й и 9-й армий Юго-Западного фронта на Стрыпе практически отсутствовала артиллерийская поддержка наступавшей пехоты. А в Нарочской наступательной операции Северного и Западного фронтов артиллерия была выведена на позиции столь бездарно, что не сумела помочь взявшей передовые окопы противника пехоте. Да и командование часто оставляло желать лучшего. Отсюда и уклонение рядовых от боя — заведомо бесперспективного в тактическом отношении.

Впрочем, расстрелы, невзирая на грозные заявления высших штабов, все-таки применялись достаточно редко. Во-первых, солдат и без того не хватало. Во-вторых, зачастую невозможно было доказать умышленность вины оставшегося в тылу на время боя солдата. Отсюда и требование преимущества «воспитания» перед репрессиями. Решение о смертной казни принималось на самом высоком уровне, в штабах не меньше дивизионного, поэтому начальникам даже и психологически тяжело было принимать подобные резолюции. Все тот же ген. В. И. Гурко пишет, что вынесение смертного приговора бежавшему с поля боя — «это, однако самая крайняя мера, и в обязанности начальника входит использование всех мыслимых способов для предотвращения ситуации, требующей применения смертной казни. Пренебрежение данным правилом может иметь самые прискорбные последствия, и бессмысленное кровопролитие, которое может от этого проистечь, без сомнения, ляжет тяжелым бременем на совесть начальника, который его допустил».[322] Как нелегко сравнивать это высказывание с практикой в РККА в 1941–1945 гг.

В армиях союзников и противников также старались не прибегать к частым расстрелам по суду. Одно дело — застрелить бегущего с поля боя бойца в пылу сражения, и совсем иное — хладнокровно осудить его на расстрел уже по окончании столкновения. Поэтому для такого судебного решения требовались либо яркое и явное выражение вины (дезертирство из Действующей армии глубоко в тыл), либо неоднократное уклонение от боя.

Так, в Германии во время Первой мировой войны смертные приговоры выносились в случае перехода к противнику, оставления осажденной крепости или оставления поста перед наступающим врагом. Осажденных крепостей у Германии не было; единственное исключение — Летценский укрепленный район с центром в форте Бойен в кампании 1914 года. Летцен и не подумал сдаваться, сыграв важную роль в исходе Восточно-Прусской наступательной операции августа 1914 года, выигранной немцами. Случаи перехода к противнику являлись единичными исключениями. Как пишет исследователь, «в итоге к смерти приговаривались только те солдаты, которые пытались повторно дезертировать, но и то это практиковалось далеко не во всех случаях. В итоге за все четыре года Первой мировой войны трибуналы вынесли только сто пятьдесят смертных приговоров немецким солдатам. Но из них казнены были всего лишь сорок восемь человек, все остальные были помилованы, а казнь была заменена тюремным заключением».[323]

Так как на фронте военное командование действовало более-менее успешно, то с мая 1916 года борьба с уклонистами стала переноситься далее в тыл. Следовательно, к делу борьбы с дезертирством подключались и гражданские власти. Ставка и командование военных округов просили губернаторов принять меры по проведению облав усилиями полиции. По задержании дезертиры немедленно доставлялись подлежащему воинскому начальнику, откуда они, как правило, отправлялись обратно на фронт, будучи переведенными в разряд штрафованных. Так, по всей России в июне 1916 года были задержаны 5239 нижних чинов без документов. И в то же время из маршевых рот до пункта назначения могли не доходить порой до двадцати пяти процентов всего состава.[324] В обстановке нараставшего наступления на Юго-Западном фронте эти цифры представлялись достаточно большими. Брусиловский прорыв требовал людей для своего развития, а намечавшееся вступление в войну Румынии — образование дополнительных контингентов для поддержки нового союзника.

Из указанных пяти с лишним тысяч задержанных солдат далеко не все являлись дезертирами, так как статистика была общей и учитывала всех, в том числе отпускников и солдат, направленных в тыл с разнообразными поручениями, от закупки фуража до передачи писем офицерскими денщиками и порученцами. Например, в Московской губернии за вторую половину 1916 года были задержаны не более семисот дезертиров: май — 85, июнь — 89, июль — 66, август — 88, сентябрь — 60, октябрь — 91, ноябрь — 113, декабрь — 99 человек. Тем не менее и эта цифра признавалась весьма грозной. В итоге Ставка требовала увеличения усилий по поиску дезертиров. Телеграмма из штаба Минского военного округа московскому губернатору от 22 ноября 1916 года гласила: «Наштаверх признает крайне необходимым вновь организовать самые тщательные осмотры деревень и городов для сыска и направления в армию всех самовольно отлучившихся и уклоняющихся нижних чинов… Прошу принятия самых широких мер для производства тщательных и частных облав для приведения в исполнение требований наштаверха. О результатах облавы прошу срочно уведомить меня… Начштаб генерал-лейтенант Мориц».[325]

Соответственно, воинские начальники также обязывались сотрудничать с гражданскими властями в деле розыска и поимки уклоняющихся от службы солдат. При всем том инициатива командования не ограничивалась, даже поощрялась. Затухание боевых действий на всех фронтах, кроме Румынского фронта, осенью, позволило удвоить деятельность военных и гражданских властей. Штабы фронтов и армий заваливали подчиненные инстанции соответствующими инструкциями. Например, приказом по Особой армии от 8 октября 1916 года за № 108 предписывалось: «Приказываю командирам частей о всех пропавших без вести нижних чинах доносить по возможности безотлагательно, вслед за их исчезновением, выяснить обстоятельства такого исчезновения назначением по горячим следам дознания, а также непосредственно от себя входить в сношение с подлежащими полицейскими и воинскими начальниками о розыске без вести пропавших нижних чинов на их родине, в месте их приписки или в месте последнего жительства. В случае установления признаков самовольной отлучки или иного преступного деяния безотлагательно сообщать подлежащим губернаторам на распоряжение о лишении семейств отлучившихся казенного пайка».

Окончание активных боев на Юго-Западном фронте позволило в полной мере применить в зоне ответственности главко-юза ген. А. А. Брусилова те же меры, что уже были созданы для бездействовавших с июля месяца Северного и Западного фронтов. Бичом атакующих частей оставалось массовое уклонение отдельных солдат непосредственно от сражения. В масштабах фронта это уклонение исчислялось уже тысячами людей. Непрерывное движение в войсковых тылах резервов, лазаретов, меняющих исходные позиции корпусов, рабочих команд, кавалерии и артиллерии, создавали некий организационный хаос, в котором люди могли достаточно легко затеряться.

Поэтому в ноябре 1916 года и на Юго-Западном фронте были образованы особосборные команды нижних чинов армий фронтов, предназначенные для задержания солдат, бродяжничавших в войсковых районах и районе общего тыла фронтов. Очевидно, что таких «бродяг» насчитывалось значительное количество, раз для их поимки создавались специальные воинские команды. И опять-таки налицо «внутреннее дезертирство», выражающееся в том, что боец находится внутри системы Действующей армии, на фронте. Однако вдали от передовых окопов, а значит, и от личного участия в бою, угрожающем жизни человека.

Разумеется, что эти команды должны были ловить и явных дезертиров. Дабы не перегружать боевые подразделения ненужным элементом, все задержанные солдаты передавались в переменный состав этих команд, а затем — в исправительные роты. Именно здесь уклонистов «перевоспитывали», и наверняка этот процесс являлся болезненным, раз люди находились среди тех солдат, что их, собственно, и задерживали (понятно, что в состав таких особосборных команд входили лишь наиболее испытанные солдаты, верные властям). Наконец, после проведенной с уклонистами и дезертирами соответствующей работы их передавали в запасные батальоны фронта, откуда они уже отправлялись в свои части.[326]

Увеличение масштабов дезертирства в конце 1916 года проходило на фоне усиления контрмероприятий, предпринимаемых военными властями, в связи с упорядочением общей позиционной обстановки. Тем не менее психологическое разочарование итогами кампании 1916 года, оцениваемое не с точки зрения общекоалиционной стратегии истощения противника, а с позиций понесенных армиями Юго-Западного и Румынского фронтов громадных потерь (не менее 1 200 000 чел.), оказалось столь велико, что количество дезертиров возрастает. Дж. Скотт подметил, что существенный рост данной тенденции как обыденной формы классового сопротивления, свидетельствует о переводе такого сопротивления на качественной иной уровень: «Если речь идет о нескольких браконьерах, поджигателях или дезертирах — это, конечно, еще не классовая борьба. Но если такое становится устойчивым стереотипом социального поведения, то очевидно, что подобное явление имеет прямое отношение к классовому конфликту».[327] Вскоре грянет Февральская революция, а за ней и Октябрь — явное выражение классовой борьбы.

Видя усиление масштабов уклонения от воинской службы, войсковое командование также пыталось оказать влияние на понижение дезертирства посредством смычки с тылом. Зимой 1916–1917 гг. взаимодействие между военными и гражданскими властями, при доминировании первых достигло своего максимума. Если же учесть, что Ставка все более и более властно вмешивалась в дела всей страны, то необходимо признать, что милитаризация общества и государства шла по нарастающей. Потому-то «военный коммунизм» Советской республики и диктаторские режимы белых правительств в период Гражданской войны психологически воспринимались легче, нежели это могло бы быть достигнуто без предварительной «подготовки сознания» широких масс российского населения Первой мировой войной.

В начале 1917 года военные власти вновь просили Министерство внутренних дел усилить облавы на дезертиров. В качестве первопричины здесь выступала необходимость пополнения Действующей армии. Так как сил полиции уже не хватало, министр внутренних дел направил письма командующим военными округами о содействии местным полицейским властям в деле проведения облав.[328]

Таким образом, в тылу дезертиров ловили уже совместно полиция и военные команды. С одной стороны, это говорит о масштабах дезертирства. С другой стороны — о нараставшем кризисе царского режима, чья полиция не могла надлежащим образом исполнять свои функции. Но это что касается глубокого тыла, той тыловой зоны, которая, согласно «Положению об управлении войск в военное время», вообще входила в зону ответственности гражданских властей и, следовательно, правительства.

Первые преграды ставились на самом фронте, во фронтовой зоне. Причем, чем активнее велись боевые действия, тем шире был поток дезертиров. На наш взгляд, не потому, что люди боялись передовой, а, скорее, потому, что определенный хаос организации, неизбежно присутствующий в ходе активных боевых действий, облегчал попытку дезертира скрыться и благополучно выбраться в тылы.

Зимой 1917 года бои велись лишь на одном фронте — только что образованном Румынском фронте. Бои здесь были неудачны, в ходе почти всей осени русские и румыны отступали под ударами австро-болгаро-германцев, войсковые тылы кишели перебрасываемыми обозами, эвакуируемыми ранеными, продфуражными транспортами, румынскими беженцами. После падения Бухареста отступление к Бессарабии превратилось уже в кашу, очерчиваемую тонкой линией сражающихся корпусов. Море румынских беженцев (более миллиона человек) захлестнуло русские тылы.

Продовольственные затруднения, вызванные развалом железнодорожной инфраструктуры и переходом морских путей в руки противника, усугубили ситуацию в отношении успеха сопротивления. Соответственно, поток дезертирства здесь мог только расти — Румынский фронт будет упорядочен лишь весной. Служивший в Уссурийской конной дивизии на Румынском фронте один из будущих вождей Белого движения вспоминал: «К концу 1916 года дезертирство из армии приняло такие размеры, что наша дивизия была снята с фронта и направлена в тыл для ловли дезертиров и охраны бессарабских железных дорог. Мы ловили на станции Узловая до тысячи человек в сутки».[329]

Обратим внимание на объемы. Дезертиров ловят уже не специальные команды, а целые дивизии. Тысяча человек в сутки — это обычное явление. Разумеется, что из этих тысяч солдат реальными дезертирами являлись немногие, большинство — это простые уклонисты или, в той терминологии, «бродяжничающие нижние чины». Пример — 8-я армия ген. A. M. Каледина, сыгравшая ключевую роль в Брусиловском прорыве, а в ноябре переброшенная в Румынию. По данным штаба 8-й армии, с начала войны по 15 мая 1917 г. (двадцать девять месяцев) из армии дезертировали 25 946 человек. В том числе за декабрь 1916-го — февраль 1917 г. — 3135 чел — 12 % от общего числа.[330]

Чтобы иметь наглядное представление о царившем на Румынском фронте хаосе, можно посмотреть «Юношеский роман» В. П. Катаева, воевавшего тогда в Румынии. А именно — на страницы, посвященные отступлению от рубежа порта Констанцы и Траянова вала. Ввиду неорганизованного отступления сам будущий выдающийся советский писатель, по сути, превратился в такого «бродяжничающего нижнего чина».

Пытаясь сбить волну дезертирства (зачастую — опять-таки из маршевых команд при следовании на фронт из воинских эшелонов), военное командование предприняло попытку такой операции как широкое распространение соответствующей информации в тылу. Сведения о дезертирах передавались на места его постоянного проживания и довоенной работы. Следовательно, определенная ставка делалась на «сознательность» земляков дезертира, которые могли (и, по мысли властей, должны были) выдать уклониста властям в случае его появления в родных местах.

Так как передача информации в централизованном порядке объективно являлась невозможной, то обязанности в этом плане перекладывались на плечи непосредственных командиров соединений, где служил дезертир. Соответственно, вся ответственность за объявление пропавшего без вести солдата дезертиром должна была лечь на этих низших начальников. Так, приказ командарма-2 ген. В. В. Смирнова по 2-й армии от 16 декабря 1916 года указывал: «Со своей стороны, рекомендую начальникам отдельных частей самим сообщать о совершенном позорном побеге их нижних чинов сельским и городским властям преступника для извещения всех его родных и родственников, а также земляков».[331]

Речь идет о спокойном фронте. Эта 2-я армия входила в состав Западного фронта ген. А. Е. Эверта. Последняя широкомасштабная операция Западного фронта — наступление под Барановичами в конце июня месяца. После того Западный фронт вел лишь позиционную борьбу — изнурительную, но все-таки не влекущую за собой больших человеческих потерь. А. Б. Асташов приводит динамику количества задержанных дезертиров (в неделю) по двум северным военным округам:



Отсюда следует вывод исследователя: «Всего же по Двинскому военному округу с октября 1916 года до 5 марта 1917 года задерживали в среднем по 1504 человека в неделю, а с марта по июль 1917 года — 1410 человек… Динамика дезертирства показывает, что основную роль в развале русской армии сыграла не революция. Причины были глубже, чем революционная пропаганда или подрывная деятельность противника. Главным фактором послужил крестьянский состав русской армии, не выдерживавший тягот современной войны. Как и раньше, солдат подчинялся в своем настроении больше сезонным циклам, нежели гражданскому долгу».[332]

На наш взгляд, верный вывод А. Б. Асташова нуждается в уточнении. Хотя первопричиной бегства с фронта и послужили тяготы войны, но после Февральской революции стало гораздо больше способов для уклонения от воинской службы. Кроме того, карательный меч государства ослаб до невообразимых пределов. Отсюда и распространенное мнение о развале армии в период революции. Невозможность (а то и откровенное нежелание) революционных властей справиться с дезертирством наряду с законотворчеством периода двоевластия и создала ту обстановку, в которой «подчинение» солдата-крестьянина «сезонному циклу» могло быть реализовано в многовариантной и практически не наказуемой атмосфере.

Понимая, что в родных деревнях их уже будут ждать, многие дезертиры скрывались в больших городах, где, кроме прочего, было легче затеряться. В период войны губернские города, не говоря уже о столичных, сильно разрослись в плане населения. Рабочие оборонных предприятий, беженцы, военнопленные, воинские команды — все это создавало массу вариантов для укрытия от полицейского ока. Наиболее привлекательными городами являлись многонаселенные Петроград и Москва. Так, Министерство внутренних дел сообщало в Канцелярию московского генерал-губернатора 16 февраля 1917 года: «При произведенных {полицией}… обходах в декабре 1916 года мест, могущих служить для укрывательства преступных лиц, были задержаны 1030 человек по сомнению в их личности. И в числе их оказались 40 самовольно явившихся в Москву, 90 — скрывающихся от отбытия воинской повинности и 83 — самовольно отлучившихся из своих частей нижних чинов {в январе 1917 года были задержаны 675 человек, в том числе 29, 55 и 33, соответственно}…» И далее… «Кроме того, чинами наружной полиции при ежедневных обходах своих участков задержаны отлучившихся нижних чинов в декабре 1916 года 793 и в январе с. г. 352».[333]

Разочарование войной, усталость страны и народа от ее ведения, усиливавшийся кризис транспорта и, следовательно, снабжения, усугублялись моральным надломом. Антиправительственная пропаганда, обрушившаяся теперь уже непосредственно и на царскую семью, пиком чего стало убийство Г. Е. Распутина высокопоставленными придворными лицами, лишь усиливала антивоенные настроения. Ведь очевидно, что сама по себе Первая мировая война как таковая в массовом сознании была связана прежде всего с царем и его волей и авторитетом.

Каждый солдат видел, что ему лично участие в войне ничего не несет, почему интересы России в целом ассоциировались с интересами каждого солдата-крестьянина и вообще с интересами крестьянства. Либеральная буржуазия, стремившаяся уничтожить если не царизм, то как минимум неподконтрольного ей монарха, каковым и являлся император Николай II, не понимала, что с падением царизма ведение войны для народа будет являться бессмысленным. Привыкнув распоряжаться интересами страны за спиной монархического режима, оппозиция рубила сук, на котором сама же и сидела, все-таки восемьдесят процентов крестьянского населения в сташестидесятимиллионнои стране — это громадная сила традиционно консервативной инерции, чем впоследствии прекрасно воспользовались большевики и сталинское правительство при построении тоталитарного общества в СССР.

Наиболее дальновидные лидеры оппозиции, как П. Н. Милюков и А. И. Гучков, готовили поэтому только дворцовый переворот, но и их убеждение в том, что ситуацию удастся удержать под контролем, было максимально наивным. И, главное, ни один оппозиционный лидер не смог надлежащим образом расценить то простое обстоятельство, что в данный момент в государстве находились двенадцать миллионов вооруженных крестьян, недовольных войной вообще и «господами» в частности. При этом особенной разницы между помещиками и либерал-буржуа в глазах нации не существовало. Военные с тревогой, а потом просто с горечью отмечали влияние данного фактора на жизнь страны и функционирование Действующей армии: «…под впечатлением этой пропаганды и усталости войной в войсках развилось в тревожных размерах дезертирство. Причем дезертиры являлись в деревне лучшими проводниками идей пораженчества, так как надо же им было дома прикрыть свое преступление какими-либо идейными мотивами».[334]

Действительно, именно дезертиры явились самыми лучшими проводниками настроений пораженчества и пессимизма в тылу, что, собственно, и усугублялось оппозиционной печатью. Деревня реагировала на усиленно распространявшиеся слухи наиболее остро, хотя и не выказывая своего бурлившего недовольства затянувшейся войной, на поверхности общественной жизни. Ведь антиправительственные мотивы одновременно являлись и антивоенными. Возможно, еще и — разрешением аграрного вопроса, наилучшим методом чего признавался так называемый «черный передел». Всего этого лидеры оппозиции не понимали и не желали понять.

Тем не менее общее число дезертиров с июля 1914 по февраль 1917 г. вопреки усилиям Думы «раздуть» факты и говорить о двух миллионах человек (например, А. Ф. Керенский и в эмиграции утверждал, что до Февраля дезертировали не менее 1,2 млн чел.) было сравнительно невелико. По различным подсчетам, цифра колеблется в пределах около двухсот тысяч, и в это число, видимо, входят не только беглецы из окопов, но и запасные, оставлявшие воинские эшелоны по пути на фронт.

До Февральской революции, согласно официальной статистике, в среднем уровень дезертирства — не более шести с половиной тысяч человек в месяц. Это достаточно низкий уровень для крестьянской нации, не сознававшей причин и последствий своего участия в мировом конфликте (не говоря уже о принципиально не нужном и неперспективном вмешательстве Российской империи в борьбу между Германией и Западной Антантой). После революции объемы дезертирства возрастают как минимум в пять раз.[335]

Значительный объем дезертиров, причем еще до достижения этими контингентами фронта, дали те категории населения, что ранее были освобождены от военной службы. Намерение русского Генерального штаба выиграть войну в течение относительно короткого времени не предполагало использования для ведения военных действий тех людей, что ранее не проходили воинской службы. Казалось бы, что наличного запаса человеческих резервов — более пяти миллионов человек — будет вполне достаточно для победы, достижение каковой ожидалось примерно через полгода после начала войны.

Тем не менее расчеты не оправдались и для восполнения потерь в Действующей армии пришлось призывать не только новобранцев, но и те категории населения, что ранее не служили в Вооруженных силах и в законодательном порядке призыву вообще не подлежали. Осенью 1915 года, после ужасных потерь Великого Отступления из Польши и Галиции, был проведен первый набор ратников 2-го разряда. Это те люди, что никогда не служили в армии, но подходили для службы в войсках по состоянию здоровья, возрасту и прочим необходимым характеристикам.

Главной проблемой русского военного ведомства стало восполнение потерь в Вооруженных силах. С начала войны по 1 ноября 1915 года русскими армиями были потеряны 4 360 000 чел., в том числе 1 740 000 пленными. Из этих потерь 2 386 000 (54 %) были утрачены в ходе Великого Отступления, с 1 мая по 1 ноября 1915 года.[336] Поэтому во второй половине 1915 года стали выискиваться средства для увеличения численности Действующей армии.

Необходимо упомянуть, что в связи с отсутствием в стране надлежащего количества технических средств в народном хозяйстве рабочие руки заменяли механизмы. Отсюда и невозможность проведения всемерно массового призыва населения в армию, так как промышленность и сельское хозяйство нуждались в рабочих руках, и вероятный призыв белобилетников был признан пока еще ненужной мерой. В связи с этим военное ведомство обратилось к тем категориям, которые вообще не подлежали перед войной призыву на воинскую службу. Сюда относились:

1) русское население Туркестанского края (кроме Семиреченской и Закаспийской областей), Камчатки, Сахалина, крайних северных уездов и округов Енисейской, Томской, Тобольской губерний и Якутской области; русские, родившиеся в Туркестане, освобождались от военной службы;

2) граждане Финляндии (Финляндия вносила за освобождение своих граждан от воинской службы ежегодный денежный налог около 12 000 000 марок);

3) инородческое население Сибири и Туркестанского края;

4) инородческое мусульманское население Кавказа;

5) инородцы Астраханской и Ставропольской губерний;

6) самоеды Мезенского и Печорского уездов Архангельской губернии.

Общая численность лиц мужского пола данных категорий к началу 1914 года — около семи миллионов человек, в том числе сто четырнадцать тысяч русских. Ясно, что большая часть этих людей даже в случае призыва не должны были бы отправляться сразу в окопы, получив оружие. Во-первых, наличного оружия не хватало и для тех солдат, что уже находились в Действующей армии. Во-вторых, военные власти опасались доверять оружие инородцам и финнам. Следовательно, финны должны были заменить часть личного состава располагавшихся в Финляндии русских гарнизонов, а инородцы отправлялись для проведения окопных работ. Иными словами, указанные людские категории (кроме русских) изначально предназначались не для военных действий, а для несения трудовой повинности в ближайшем войсковом тылу. Высвобождаемые же от этого дела русские отправлялись бы в окопы.

Для того чтобы распространить призывную систему и на данные категории, в Главном штабе была составлена докладная записка для Государственной думы с соответствующими обоснованиями необходимости призыва. Эта записка была составлена в ноябре 1915 года — то есть в тот период, когда Восточный фронт уже замирал в позиционной борьбе от Балтики до Карпат. А следовательно — в преддверии кампании 1916 года, в которой союзники по Антанте, согласно принятым на межсоюзном совещании в Шантильи (месторасположение французской Главной квартиры — аналога русской Ставки) решениям, обязывались наступать одновременно и на Западном, и на Восточном фронтах.

Прежде всего требовалось разобраться с наиболее годной для окопов категорией ранее освобожденного от призывов населения. Это относится к 114 000 русских, в свое время заселивших окраины государства. В качестве причин освобождения от службы этих категорий русского населения назывались:

«1) Необходимость поощрить заселение наших азиатских окраин русскими людьми;

2) трудность производства призыва в некоторых, весьма отдаленных местностях, малодоступных, редко населенных и с суровым климатом;

3) существующая ранее в широких размерах ссылка в Сибирь на поселение, при которой некоторые местности были почти сплошь заселены ссыльными, отбывавшими наказание, то есть элементом, совершенно нежелательным для комплектования войск».

Затем в записке Главного штаба разъяснялась позиция военного ведомства в отношении всех прочих людей. Освобождение от службы соответствующих категорий инородческого населения объяснялось:

«а) Причинами политическими, в которых признавалось несвоевременным и опасным проводить через ряды армии инородческое население, на преданность и верность которого общему Отечеству нельзя было положиться. Либо в силу недавнего присоединения этих инородцев к России (инородцы Кавказа и Туркестана), либо вследствие их стремлений к самостоятельному политическому существованию (финляндцы);

б) низким уровнем культуры большинства кочевых инородцев Сибири…

в) полным отсутствием культуры у некоторых бродячих инородцев крайнего севера Европейской и Азиатской России».

Как бы то ни было, но страна нуждалась в солдатах и тружениках тыла. Причем — тружениках возможно ближе к самому фронту, чтобы освободить войска для собственно воинской муштровки, возложив по возможности строительство сплошной системы траншей по 1200 верстам Восточного фронта на инородцев. Главным штабом были приведены следующие доводы для необходимости призыва:

— «Освобождение без действительной необходимости некоторых народностей Империи от натуральной воинской повинности находится в противоречии с основным принципом: „защита Престола и Отечества есть священная обязанность каждого русского подданного“. Не привлекая к этой обязанности ту или иную народность, мы тем самым держим ее на положении отщепенца от общей государственности и тормозим ее слияние ее с коренным населением…

— совершенно несправедливо заставлять население центра государства нести тяжесть воинской повинности за окраины; в результате за счет центра население окраин развивается и богатеет…

— слишком продолжительное освобождение какой-либо народности от воинской повинности крайне вредно еще и потому, что приучает эту народность к мысли о незыблемости такой льготы (здесь прежде всего имелись в виду финны. — Прим. авт.)…

— с расширением железнодорожной сети Российской империи увеличилась связь русского населения с инородцами окраин, вследствие чего культура инородцев поднялась до необходимого для производства призыва уровня;

— волна переселения, предпринятого в ходе столыпинской аграрной реформы, усилила на окраинах русский элемент, благодаря чему „в некоторых местностях создались условия, при которых в дальнейшем поощрении русской колонизации путем полного освобождения от воинской повинности не встречается более надобности“;

— необходимо „озаботиться развитием на окраинах запаса обученных военному делу людей“, так как за последние годы на восточных рубежах России выросла новая великая держава — Япония, а также стал пробуждаться от многовековой мирной изоляции Китай».

После перечисления всех доводов, в Записке Главного Штаба делался намек на то, что, невзирая на ряд определенных невыгод меры введения воинской повинности для перечисленных категорий населения, ранее освобожденного от военной службы, «могут быть обстоятельства, при которых общегосударственная польза, достигаемая временным освобождением какой-либо народности от воинской повинности, превышает невыгоды этой меры». Дабы не оказаться обвиненными Государственной Думой в ненужной спешке, военные рассчитывали на проведение призыва хотя бы части этих людей. Рассматривая многочисленные категории населения, ранее освобожденного от несения воинской обязанности, Главный штаб разделил их на те, которые можно привлечь к повинности, и те, которые пока должны остаться вне ее:



Согласно расчетам Главного штаба, приводимым в записке, к воинской повинности будут привлечены семьдесят восемь процентов ранее освобожденного населения: 5 767 000 мужчин против 1 652 000. А с вычетом финнов — и все девяносто семь процентов. В итоге, помимо единовременного призыва всех тех людей, что уже теперь могут быть взяты в Вооруженные силы, ежегодное количество одних только новобранцев будет составлять тридцать шесть тысяч человек.

Ряд высокопоставленных военных деятелей, впрочем, не был согласен с тем, что финны должны быть оставлены вне пределов воинской повинности. Так, в начале 1916 года, когда стала выясняться нехватка рабочей силы в связи с призывами в армию, в военном ведомстве стали выдвигаться проекты призыва на военную службу финнов, так как Финляндия была освобождена от призыва, восполняя повинность денежными сборами. В то же время масса финских добровольцев (более пяти тысяч человек, что в десять раз больше числа финских добровольцев в русской армии) в годы войны выехали в Германию, чтобы принять участие в войне на стороне немцев. Поэтому военные власти и настаивали на призыве финнов от 18 до 43 лет для отправки их либо в действующие войска, либо в трудовые формирования. В последнем случае военное ведомство было поддержано Советом министров.

С новой силой данный вопрос всплыл в конце 1916 года, когда военный министр ген. Д. С. Шуваев получил окончательные цифры о еще остающемся в тылу человеческом потенциале — не более полутора миллионов человек — и неожиданно для самого себя выяснил, что людские мобилизационные резервы Российской империи близки к своему исчерпанию. Исследователь пишет: «Военный министр заявил, что теперь, когда призываются под ружье представители степных, сибирских и среднеазиатских народов, Финляндия остается единственной частью Империи, не участвующей в ее защите». Тем не менее финляндскому генерал-губернатору удалось отстоять непризыв финнов в Вооруженные силы вплоть до Февральской революции.[337]

Итак, русское военное ведомство планировало провести призыв в Туркестане уже в ноябре 1915 года, когда проект этого представления военного министра поступил в Государственную думу. Правда, еще летом 1915 года Государственная дума и Государственный совет высказывались за привлечение инородческого населения страны, ранее не подлежавшего воинской повинности, к обороне государства. При этом «статус „инородца“, введенный в сословном законодательстве в 1822 году, не заключал в себе ничего унижающего и обидного. Он распространялся на малые народы Сибири, Европейского Севера, Кавказа, калмыков и евреев, впоследствии — на народы Казахстана… все они по своим правам приближались до 1860-х гг. к государственным крестьянам, после — к сельским обывателям и управлялись „по законам и обычаям, каждому племени свойственным“».[338]

Законопроект военного ведомства о призыве инородцев в Вооруженные силы в ноябре был отклонен Советом министров. Точно так ж, против призыва инородцев на военную службу выступило и Министерство внутренних дел. Здесь полагали, что планирующиеся выгоды от такого призыва будут неизбежно переломлены протестным движением в пределах Туркестанского военного округа (Средняя Азия и Казахстан), так как местное население никогда ранее на военную службу не призывалось. В свою очередь, военное ведомство настаивало на своем мнении: относительно вероятного недовольства военные считали, что возможные волнения «должны быть без колебания подавлены».

Борьба в высших кругах, ведшаяся со второй половины 1915 года, разрешилась сама собой — естественным ходом вещей. Летом 1916 года в Ставке выяснилось, что для работ по строительству оборонительных сооружений в прифронтовой полосе нужен миллион пар рабочих рук. В июне 1916 года Ставка в лице своего главы — начальника Штаба Верховного главнокомандующего ген. М. В. Алексеева — потребовала от военного министерства этот самый миллион человек на устройство оборонительных сооружений в прифронтовой полосе.

Успешный порыв наступательной операции Юго-Западного фронта (Брусиловский прорыв) требовал не только восполнения потерь, но и закрепления на занимаемой территории. Главкоюз ген. А. А. Брусилов со своими сотрудниками, поддерживаемый генералом Алексеевым, рассчитывал образованием системы фортификационных сооружений в Галиции не допустить повторения кампании 1915 года, когда отступавшие русские войска могли цепляться только за естественные рубежи, так как создаваемая в войсковом тылу фортификация не учитывала интересов войск.

15 июня на стол Верховному главнокомандующему императору Николаю II лег доклад ген. М. В. Алексеева, посвященный данной проблеме. Генерал Алексеев сообщил императору, что для нужд Вооруженных сил необходимо «применить в широких размерах на заводах, работающих на оборону, а также для добывания топлива и металлов труд тех народностей России, которые не несут воинской повинности, а также труд восточных народов: китайцев, японцев, персиян и проч.». Верховный главнокомандующий одобрил предлагаемые меры. Соответственно, в июне 1916 года подотчетные и заинтересованные ведомства стали обмениваться запросами относительно возможности привлечения к проблеме призыва населения Туркестана. Призыв инородцев должен был состояться после выхода в свет циркуляра Министерства внутренних дел за подписью премьер-министра Б. В. Штюрмера «О привлечении реквизиционным порядком инородцев к строительным работам в районе Действующей армии».

25 июня 1916 года император Николай II подписал указ «О привлечении мужского инородческого населения империи для работ по устройству оборонительных сооружений и военных сообщений в районе Действующей армии, а равно для всяких иных, необходимых для государственной обороны работ». Привлекаться должно было все трудоспособное мужское население от 19 до 40 лет. 27 июня премьер-министр Б. В. Штюрмер предписал мобилизовать население Туркестана «в кратчайший срок».

Рабочие команды из инородцев имели наименование «Реквизированная инородческая партия», и уже в августе они стали поступать в войсковые тылы. Интересно и своеобразно появление инородцев на фронте было преломлено в массовом сознании солдат Действующей армии. Ведь сами факты громадных потерь и нехватка рабочих рук в народном хозяйстве не были секретом для самого последнего рядового. Когда людей из Средней Азии и Казахстана бросили на окопные работы, солдаты говорили: «Кыргызья пригнали сюда, окопы рыть будут… русского народа не хватает больше, некого брать в деревнях, все годы забраты. Ясно, войне конец».[339]

Вследствие злоупотреблений при проведении мобилизационных мероприятий со стороны русской администрации на территории Туркестана, Оренбургского генерал-губернаторства и Северного Кавказа началось национально-освободительное движение. С 7 июля стали получать известия о вооруженных волнениях в Ферганской долине, откуда движение перекинулось дальше, в Среднюю Азию и Казахстан. Дело осложнилось тем, что в данном вопросе проблема призыва оказалась тесно переплетенной с землеустроительной политикой предшествующего периода.

В ходе проведения столыпинской аграрной реформы в пределы Туркестанского военного округа направлялись русские переселенцы. Администрация предоставляла им лучшие участки земли, зачастую насильственно отбирая эту землю у инородцев. То есть своеобразно и исключительно бюрократически понимаемая государственная польза оказалась настолько негативно преломленной в массовом сознании местного инородческого населения, что было достаточно малейшей искры, чтобы приступить к уничтожению европейцев на своей земле. Исследователи правильно пишут, что «мобилизация на окопные работы была лишь непосредственным поводом для восстания. Его действительным содержанием была борьба против колониальной зависимости, которую использовали в своих целях разные силы — от „феодально-байских элементов“ до большевиков».[340]

Характерным для России явлением всегда было тупоумие местного начальства в деле выполнения указаний и директив Центра. Все те недостатки предполагаемой мобилизации инородческого населения, что должны были бы быть сглажены на местах, напротив, оказались еще более усугубленными. Например, выполняя указания, в Туркестанском военном округе стали призывать сразу тринадцать возрастов. При этом ни время года, ни возможности железнодорожной сети не принимались во внимание. Ведь даже военный министр ген. Д. С. Шуваев впоследствии заявил, что такую массу собранных людей даже не смогли бы вовремя вывезти и перевезти на фронт.

Этот призыв явился предвестником совершенно не нужного, бессмысленного и вредного для внутриполитической обстановки массового призыва конца 1916 — начала 1917 года, переполнившего запасные полки внутри империи и ставшего одной из ключевых причин победы Февральской революции. Правда, нельзя не признать, что власти все-таки старались заботиться о мобилизованных на окопные работы инородцах Туркестана. Например, тяжелой зимой 1917 года, когда снабжение фронта продовольствием и фуражом являлось явно недостаточным, Ставка пыталась облегчить участь рабочих. Так, Совещание в Ставке по вопросам продснабжения Действующей армии 15 декабря «признало желательным и возможным заготовку и доставку на фронты специальных продуктов для инородцев, как то: бараньего сала, изюма и прочего. Что же касается пшеничной муки и риса, то таковые постановлено отпускать инородцам в мере возможности, так как этих продуктов недостает даже для передовых войск».[341]

Необходимо отметить, что военные власти даже не позволили собрать урожай, а ведь это обеспечивало семьи призываемых на случай голода. Призыв мусульманского населения на тыловые работы был опубликован в начале июля 1916 года, в разгар полевых работ. Что это означало? Что мужчины от 19 до 43 лет станут копать окопы для русских солдат под неприятельским огнем. А ведь эти люди были перед войной вовсе освобождены от военной службы.

Это значило, что их семьи, вполне возможно, будут голодать зимой, так как урожай еще не был убран. В-третьих, масса злоупотреблений означала, что на фронт будет послана исключительно беднота — не могла же местная знать отправить своих детей рыть окопы. На коррупционность проводимых мер накладывалось еще и хищническое поведение русских поселенцев, что угрожало потерей земель после мобилизации.

Неудивительно, что в итоге после распространения слухов в Туркестане, что на самом деле производится набор людей в войска, а не на тыловые работы, началось восстание, остатки которого продолжались вплоть до падения монархии.[342] При этом восставшие резали всех европейцев вообще. Подавлением восстания руководил смещенный с поста главнокомандующего армиями Северного фронта ген. А. Н. Куропаткин, который 22 июля был назначен туркестанским генерал-губернатором и войсковым наказным атаманом Семиреченского казачьего войска.

Обеспокоенность нехваткой резервов, что вызывалось большими потерями кампаний 1914, 1915 и 1916 гг., а также малыми техническими ресурсами народного хозяйства России, что вынуждало иметь в тылу значительное количество рабочих рук, достигла и общественных сфер. Если ранее военное ведомство просто не обращало внимания на предложения и требования палат российского парламента, то теперь, в преддверии решающей кампании, когда фронт вычерпал практически все, что только возможно было взять из тыла, игнорировать такие предложения было невозможно. Наряду с прочим, предложения затрагивали и использование инородческого населения в непосредственном укреплении обороноспособности страны. Такая мера, по мысли парламентариев, позволила бы отказаться от дальнейшего увеличения численности Действующей армии, что позволяло сохранить для работы в тылу сто пятьдесят тысяч ратников 2-го разряда и шестьсот тысяч переосвидетельствованных белобилетников.

Однако отношение военных к этому мероприятию было скептическим. Так, на призыв Государственной думы и Государственного совета привлечь на военную службу инородцев, ранее освобожденных от нее, временно исполняющий обязанности начальника Штаба Верховного главнокомандующего ген. В. И. Гурко в письме от 9 февраля 1917 года на имя председателя Государственной думы М. В. Родзянко отметил: «Постепенное привлечение к военной службе инородцев, к тому законом ныне не обязанных, представляется желательным. Но принести особо осязательную пользу мероприятие это не может. С одной стороны, потому что не несущие воинской повинности инородцы немногочисленны, а с другой — потому, что большая часть их склонна к конной, а не пехотной службе. Кавалерия же наша по условиям настоящей войны не нуждается в особо значительном развитии. Зачисление же инородцев теперь против желания в пехоту не только не принесет пользы, но может оказаться даже вредным, так как, без сомнения, вызовет среди них большое неудовольствие. Времени же для постепенного приготовления их к военной службе не имеется, и мероприятие это при проведении в жизнь могло бы дать результаты лишь в более или менее отдаленном будущем; между тем солдаты нужны нам теперь. Кроме того, по мнению строевого начальства, большинство инородцев, несмотря на свою воинственность, упорством в бою не отличаются и заменить русских солдат не могут».[343] Таким образом, высший генералитет, справедливо указывая слабые стороны проекта вливания в войска инородческих контингентов, отказывался от их призыва непосредственно в войска. Тем более что кампания 1917 года должна была стать решающей.

К моменту падения царизма уклонение от воинской службы стало основным преступлением внутри страны. Неудивительно — более пятнадцати миллионов мужчин за войну носили военную форму, имели в руках оружие, и притом мало кто из них вообще желал участвовать в войне. Отсюда и превышение дезертирства в общем числе тяжелых преступлений: раз наказанием за дезертирство предусматривалась смертная казнь или пожизненная каторга, то это и есть одно из самых тяжких преступлений, согласно текущему законодательству.

О количестве дезертиров к Февральской революции может свидетельствовать следующий региональный факт. Так, в начале марта 1917 года в Тульскую губернскую каторжную тюрьму были переведены сто десять арестантов, в том числе шестьдесят восемь дезертиров, двенадцать осужденных за уклонение от военной службы, шесть — за проступки против воинской дисциплины, один мародер, один — за побег с военной службы. Все прочие, в количестве двадцати двух человек — уголовники.[344] Четыре пятых арестантов — нарушители военного законодательства.

Резкий рост числа дезертиров происходит уже после Февраля 1917 года. Связано это, разумеется, с политическими изменениями. Резкое ослабление государственных репрессий, популизм новой власти, законотворчество Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов (целиком системы Советов), падение дисциплины и командного авторитета командного корпуса — все это не могло не повлиять на не желавших продолжения войны людей. Углубление революционного процесса, связанное с легализацией отчетливо антивоенной большевистской партии и переходом государственной власти в руки социалистов, с необычайной силой ударило по Действующей армии, как и по Вооруженным силам вообще.

Характерно, что на первых порах дезертирство опять-таки еще имело скрытые формы. Это эвакуация бойцов в тыл под любым надуманным предлогом (как правило — ранение, чаще всего ранение фиктивное, или болезнь), что позволило бы ему более уже не возвращаться обратно. Например, за март — май из Действующей армии были эвакуированы шестьсот двадцать тысяч солдат, из которых только около двухсот тысяч вернулись в окопы.[345]

Такого большого количества действительных раненых при отсутствии активных действий на фронте быть не могло. Ведь противник, не желая вызвать патриотические настроения в России, выжидал полного саморазвала могущественной северовосточной империи. Уровень медицинского обслуживания в период Первой мировой войны был довольно высок, так что и подавляющее число больных не нуждалось в отправке в тыловые госпитали или городские больницы. А тут речь ведь идет почти о полумиллионе солдат, так и оставшихся внутри страны. Понятно, что эти эвакуированные фактически являлись дезертирами, не числясь таковыми официально: по деревне циркулировали слухи, что дезертирам земли не дадут.

Солдаты, не желавшие воевать, когда новая власть дает свободу и землю, весной 1917 года бросились в тыл. Наводнение российского села бывшими фронтовиками послужило катализатором к войне крестьянства против частной земельной собственности — как помещичьей, так и хуторской, и всякой прочей. Ослабление центральной власти способствовало этой войне в максимальной степени. Ведь многие дезертиры к тому же имели при себе какое-либо оружие.

Старая система правоохранительных органов оказалась уничтоженной, а новая — милиция — не могла ничего противопоставить правонарушениям. И вообще в российском селе не стало людей, которые должны были заниматься поисками уклонистов. Кому это было нужно в революционной стране? Д. И. Люкшин верно пишет, что дезертиры в деревне 1917 года — это зачинщики первых крестьянских беспорядков. Дело в том, что в 1917 году одним из первых деяний новой власти стала ликвидация жандармерии и полиции и в итоге «дезертиры, розыском которых ранее занимались жандармы, оказались представлены сами себе. Их число возросло неимоверно».[346] Такая служба, как сельские стражники, еще и до революции испытывавшая кадровый голод, после Февраля была свернута. Новые правоохранители назначались из односельчан дезертиров, и назначения эти производились сельскими комитетами, заинтересованными в углублении революционного процесса.

Закрепление революции ее распространением в село позволило крестьянству приступить к разрешению аграрной проблемы на собственных условиях. И те люди, что активно способствовали такому разрешению, были необходимы селу. Это как раз и были дезертиры — крестьяне, пользовавшиеся определенным авторитетом, повидавшие жизнь и вдобавок впитавшие в себя тот неоценимый опыт, что не мог быть приобретен в мирное время. А Россия образца 1917 года — это не только революция, но и продолжение войны.

Таким образом, во главе аграрного переворота, который в 1917 году только начинался, вставали именно военнослужащие — в большинстве своем весной-летом это были солдаты, уклонявшиеся от несения воинской службы. Многие из них — фронтовики и участники боев. В результате «дезертиры (не желающие воевать и стремившиеся сделать все, чтобы только не попасть на фронт) привнесли в деревню элемент буйной, непредсказуемой девиантности. Как бы это ни показалось странным для русской истории, человек с ружьем, человек в солдатской шинели (о котором только ленивый не говорил как о цементирующей основе общества) разрушал исконные представления о нравственности, правопорядке, внутренней самодисциплине. Ставка делалась исключительно на силу и фактор оружия».[347]

Размах массового дезертирства после Февраля и вплоть до Октября и выхода России из войны постепенно принял характер самодемобилизации российских Вооруженных сил. Два миллиона дезертировавших солдат фронта и тыловых гарнизонов — вот результат деятельности либеральной буржуазии, которая в 1917 году пыталась управлять и руководить революционной и одновременно воюющей страной. В эту цифру входят как непосредственно дезертиры и уклонисты, так и те солдаты тыловых гарнизонов, что не отправились в окопы даже в преддверии Июньского наступления.

Потому цифра так велика, что данные отказники также, по своей сути являлись дезертирами, ибо не пожелали влиться в Действующую армию. Разве трехсоттысячный столичный гарнизон, гарантированный от отправки на фронт, — это не дезертиры? Каждый из них имел возможность отправиться в траншеи на добровольных началах, но ведь кто сделал это? Просто новая форма уклонения от воинской службы.

И совершенно справедливо, что такие дезертиры — не от боязни, а от слияния объявленной революционной властью «свободы» с кардинальной переменой в жизни людей. Впереди отчетливо встал мираж аграрного переворота и окончания никому не нужной войны. В. П. Булдаков пишет: «В любом случае дезертирство и в 1917 году не приобрело ни осознанного антивоенного или пацифистского характера, ни явственного отпечатка трусости. Люди в массе своей тянулись к „воле“ — пусть ценой возможного наказания…»[348]

Следует сказать, что революционная власть жаждала продолжать войну. Слишком велики были обязательства деятелей оппозиции и Государственной думы перед союзниками, оказавшими им моральную и материальную поддержку во имя государственного переворота, чтобы вывести Россию из войны. Да и вообще, чересчур многие надежды буржуазии и социалистов были связаны именно с войной и союзниками по Антанте. Поэтому Временное правительство с первых же минут своего существования пыталось упорядочить деятельность по укреплению обороноспособности государства и мощи Вооруженных сил.

В ряду прочих многочисленных мер и мероприятий своя доля легла и в отношение к процессу уклонения солдат от воинской обязанности. Опираясь на привычную демагогию, власти объявили, что в массовом дезертирстве (а буржуа давали сведения о числе дезертиров в десять раз большие, нежели то было на самом деле) прежде всего повинны действия старой власти. Поэтому ставка была сделана на моральный фактор. 6 марта Временное правительство выпустило постановление об общей политической амнистии. Десятки тысяч бывших заключенных выпускались на свободу, так как в глубинке часто не разбирали уголовников и политических преступников.

В том числе свободу получали и дезертиры. Правда, на определенных условиях. Постановление правительства от 14 марта выносило помилование по преступлениям, предусмотренным военным и военно-морским законодательством. Согласно заверениям властей, погашалась ответственность военнослужащих (как правило — бывших) за:

— кражу, порчу и расхищение казенного имущества;

— уклонение от службы;

— дезертирство (при условии добровольной явки до 1 мая);

— нарушение воинского чинопочитания и принципов подчинения;

— освобождение из разряда штрафных;

— смягчение наказаний за тяжкие преступления.[349] Следует заметить, что громадную роль в амнистировании заключенных военнослужащих сыграли Советы. Армейские массы сознавали, что Советы солдатских депутатов, вероятнее всего, станут на их сторону, если будут выполнены определенные требования, которые способствовали бы погашению собственно самого проступка. Поэтому соглашение между Временным правительством и Петроградским Советом в отношении солдатских масс явилось делом обыденным. А если вспомнить историю Приказа № 1, то очевидно, что Совет зачастую играл первую скрипку в стихийно сложившейся системе двоевластия русской системы управления в 1917 году.

Реакция на постановления властей стала незамедлительной. Казалось, уклонисты только и ждали данного документа, чтобы вернуть себе статус, если можно так выразиться, верноподданного гражданина. Например, письмо от 14 марта 1917 года в Петроградский Совет гласило: «Господину Председателю Совета солдатских и рабочих депутатов. Мы, группа дезертиров города Петрограда, просим вас сделать внеочередной доклад в Совет солдатских и рабочих депутатов, по поводу нашего положения. Находясь на военной службе и видя несправедливость старого правительства, мы бежали из рядов армии с тем, чтобы умереть здесь за свободу народа, а не подчиняться старому режиму. Теперь, когда старый режим пал, настала народная свобода, мы готовы служить Временному правительству и Совету солдатских и рабочих депутатов, но в настоящее время о нас совсем забыли, и мы не знаем, куда обратиться, чтобы служить на пользу свободной России».[350]

Это письмо говорит о многом. Во-первых, вся вина за дезертирство возлагается на царский режим, якобы «несправедливый» по отношению к солдатским массам. Во-вторых, тяга к «воле» была реализована, и настали суровые будни, заключавшиеся в том, что беглецы все равно подлежали репрессалиям со стороны военного законодательства. Объявление своеобразной амнистии давало дезертирам шанс вернуться в состав законопослушного населения. Если помнить, что основная масса дезертиров бежала из Вооруженных сил не под влиянием антивоенных настроений, а скорее, в связи с невыносимыми тяготами военного времени для крестьянина, как о том пишет А. Б. Асташов, то ясно, что многие из них согласились бы вернуться в войска.

В-третьих, легализация и натурализация дезертира все равно первоначально проходили бы в тылу; фронт был не только пока еще далек, но и неочевиден. Ведь и послушно сидевшие в казармах солдаты тыловых гарнизонов отказывались от отправки на передовую. Статус же дезертира не позволял участвовать в переделе земли, так как 1-й Всероссийский съезд Советов крестьянских депутатов поддержал ранее обозначившуюся тенденцию крестьянских организаций на местах, установив, что дезертиры лишаются прирезки к земельному наделу.

Взять даже самих авторов письма — петроградские дезертиры с высочайшей долей вероятности были бы отправлены в состав частей Петроградского гарнизона, а тому за активное участие в Февральской революции власть гарантировала невывод в состав Действующей армии. Так чем же особенно рисковали эти дезертиры? И действительно, в 1917 году, согласно распоряжениям Верховного командования, из беглых солдат-дезертиров, добровольно являющихся и (или) задерживаемых в военных округах, на месте формировались маршевые роты, которые отправлялись в тыловые этапы фронтов.[351]

Сколько проходило времени между формированием маршевой роты и ее отправкой на фронт? Была ли разница в юридическом статусе добровольно явившегося дезертира и дезертира пойманного? И тот, и другой равно отправлялись в окопы. Так надо ли было вообще торопиться с явкой о повинной?

Начало «черного передела» в русской деревне потребовало присутствия домохозяев дома. Фактор аграрной революции накладывался на продовольственные затруднения, что побуждало Временное правительство не только порой закрывать глаза на более-менее «законное» уклонение от окопов, но и принимать меры, которые были немыслимы при царском режиме. Пример — образование рабочих сельскохозяйственных команд из солдат тыловых гарнизонов, роспуск части таких солдат по домам, демобилизация солдат старших сроков службы (40–43 года включительно) — все это было проведено при Временном правительстве. Таким образом, в 1917 году солдаты часто пытались уклоняться от несения службы и сравнительно законными путями. Так, 19 мая начальник гарнизона Костромы докладывал в штаб Московского военного округа, что «…солдаты, рассчитывая на послабления {медицинской комиссии}… усиленно заявляли о болезнях, требуя, чтобы их уволили если не вовсе от службы, то в продолжительный отпуск. Причина тому главным образом, в желании поддержать сельское хозяйство».[352]

Обратим внимание — хотя бы и в «продолжительный отпуск». Фронт стал представляться второстепенным делом по сравнению с тем, что происходило в деревне. Солдаты старались получить возможность уладить все домашние дела, прежде чем снова попасть в Действующую армию. Присутствие фронтовиков на селе подразумевало не просто захват частновладельческой земли, но и силовое отстаивание этого захвата от властей. Результат прост: «Дезертирство с фронта является типично крестьянской формой пассивной борьбы против непосильной войны… появление массы дезертиров в деревнях России меняло политическую атмосферу на селе и объективно превращало многих солдат, покинувших фронт, в активный фактор аграрного брожения».[353]

Также развитие революционного процесса отчетливо показывало, что Россия в любой подходящий момент могла прекратить войну. Налицо было доказательство — фактическое прекращение боевых действий, прерванное на полтора месяца лишь Июньским наступлением. Так что было делать в окопах, раз сражения как таковые отсутствовали? Война в глазах крестьянства теряла свой смысл. Также, объявление «мира без аннексий и контрибуций» принципиально обессмысливало продолжение боевых действий.

Теперь уже не отдельно взятый солдат ничего не получал от войны, но и вся страна в целом. Кроме усиления экономической зависимости от союзников, Россия не могла более ничего не получить. А вот отдельно взятый солдат-крестьянин теперь мог. А именно — землю, полученную в результате «черного передела». Но для этого домохозяину требовалось прибыть домой хотя бы на время. Вот и всплеск дезертирства, как обычного правонарушительного плана, так и «законного», чтобы не оказаться в стороне от процесса земельного дележа.

Поэтому революционная власть, пытаясь воздействовать на дезертиров тыла с помощью агитационных мер амнистирующего характера, не забывала о задаче прекращения дезертирства в Действующей армии в принципе. Весной 1917 года для поимки и возвращения дезертиров на фронт в ближайшем войсковом тылу, а также на узловых станциях железных дорог в ближайших к фронту губерниях располагались кавалерийские части. Сохранившая существенную часть кадрового состава конница (как и артиллерия) была наиболее надежным звеном в общей цепи контроля высшей власти над Вооруженными силами.

Не надо забывать, что и во Франции, где в апреле-мае начались массовые солдатские бунты, вызванные провалом «наступления Нивелля» и втянувшие в себя десятки пехотных дивизий, опорой властей оказалась кавалерия, с помощью которой бунты были подавлены, а Франция осталась в войне. Но в революционной России из этого, по существу, мало что вышло. В. Звегинцов вспоминал: «Несмотря на безупречную работу частей, стоявших на охране железных дорог, все меры, вернее — полумеры, предпринимаемые Временным правительством для прекращения дезертирства, не достигали намеченных целей. Пойманные и возвращенные с таким трудом дезертиры, если им не удавалось под тем или иным предлогом опять покинуть Армию, являлись постоянным разлагающим элементом для своих частей, развращающе действующим на остальную солдатскую массу».[354]

Вдобавок опыт беглецов не пропадал даром. Фактически в условиях всеобщего революционного хаоса конница могла контролировать только ключевую инфраструктуру. Очень скоро дезертиры принялись либо обходить охраняемые железнодорожные узлы своим ходом, пересаживаясь из эшелона в эшелон, либо силой вырывать у своих комитетов и командиров на фронте более-менее «законные» удостоверения, разрешавшие им следовать в тыл. Участники войны в один голос говорят, что по разрешениям комитетов в тыл отправлялись сотни тысяч человек, в том числе и члены этих самых комитетов. И такое убытие из Действующей армии являлось как нельзя более законным и разрешенным.

Кроме того, особенно удобными местами для проведения пораженческих мыслей стали пункты расположения запасных частей, станции железных дорог. Зачастую тем заслонам, что выставляло командование на пути дезертиров, ничего и не удавалось предпринять. Брат известного террориста-эсера и комиссара революционной власти, В. В. Савинков так вспоминает о реалиях 1917 года: «бегство с фронта, в пехоте, во всяком случае, приняло повальный характер. Из-за того, что добровольно возвращавшиеся дезертиры не несли никаких наказаний, возникла особая профессия, появились так называемые летчики… по железнодорожным путям России в это время разъезжали множество солдат, распродававших казенное обмундирование и проедавших зря казенные деньги».[355] Вспомним, что «летчиками» называли солдат, бежавших из неприятельского плена. Теперь этот термин распространяется и на дезертиров.

Основная масса добровольно явившихся и свежепойманных дезертиров была отправлена на фронт в ходе подготовки Июньского наступления. Как известно, это наступление не было надлежащим образом организовано. Оно не требовало своего немедленного и непременного проведения, так как Западный фронт во Франции после разгрома немцами атаки генерала Нивелля в апрел, замер в ожидании и союзники усмиряли собственные войска. Июньское наступление явилось результатом отдачи долга революционной власти своим союзникам, помогавшим оппозиции вырвать государственную власть из рук монархического режима.

Неудивительно, что наступление окончилось провалом, ибо солдатские массы двинулись вперед только после уговоров, а не приказа. Северный и Западный фронты не двинулись с места. На Румынском фронте атаковали почти одни только румыны, не поддававшиеся процессу разложения. Юго-Западный фронт, после первых успехов остановился, а потом и побежал под контрударами противника.

Соответственно, наметился рост дезертирства, который вскоре перехлестнул все предшествовавшие показатели. Солдатам стало ясно, что войну продолжать незачем, и, главное, что власть бессильна навести порядок. Однако страх возможного наказания пока еще брал верх, тем более что заверения нового Верховного главнокомандующего ген. Л. Г. Корнилова относительно введения смертной казни повлияли на многих. Так что в ходе наступления 1917 года, когда войска остановились, масса солдат стали являться на эвакуационные пункты ранеными. Ген. А. И. Деникин пишет: «Процентное соотношение родов ранения показательно: десять процентов тяжело раненных, тридцать процентов — в пальцы и кисть руки, сорок процентов прочих легко раненных, с которых повязок на пунктах не снимали (вероятно, много симулянтов), и двадцать процентов контуженных и больных».[356] Такое явление, как «пальчики», переживало второе рождение.

Бегство войсковых масс армий Юго-Западного фронта от наступавшего противника, показало всю глубину разложения Вооруженных сил Российской империи, еще накануне Февральской революции стоявших в преддверии победы в Первой мировой войне. Парадоксально, но, убедив самих себя и обманутую нацию, что царизм якобы не способен выиграть войну, либеральная оппозиция убедила в этом и многих участников Гражданской войны, и последующую историографию. До сих пор предпочитают опираться на доводы П. Н. Милюкова, а не, скажем, С. С. Ольденбурга. И если в советскую эпоху это было понятно, так как Февраль рассматривался прежде всего как пролог к Октябрю, то в наши дни данный подход, доказывающий неспособность режима императора Николая II выйти победителем из войны, не просто странен, но и регрессивен для науки.

Поражение русской армии в Июньском наступлении обозначило очередной всплеск уклонения от военной службы. Требования генерала Корнилова действовали исключительно в войсковой зоне ответственности, не распространяясь на всю страну, да и то локализуясь при любом удобном случае. Чуть ли не единственным исключением, благоприятным в отношении применения такой меры, как смертная казнь, стал сам период отступления русского Юго-Западного фронта из Галиции.

Впоследствии действия Верховного главнокомандующего сдерживались комиссарами и лично А. Ф. Керенским, не заинтересованным в усилении соперника у высшей власти. Подавление бунта в 46-й пехотной дивизии в июле месяце, где все приговоренные к смертной казни были помилованы, тому очевидное подтверждение. Как же тогда было возможно останавливать дезертирство, если миловались даже бунтовщики? Публицист И. Наживин превосходно описывает состояние Действующей армии летом 1917 года: «И нужно было продолжать уже явно непосильную войну с Германией, то есть прежде всего бороться и победить страшное разложение русских армий, жизнь которых превратилась уже в один сплошной небывалый кошмар: перед самыми окопами противника русские полки митинговали, избивали иногда своих офицеров, распродавали за бутылку коньяку пушки, лошадей, продовольствие, госпитали — все, что попали под руку, и тысячами самовольно неслись домой. Было совершенно ясно, что армии, в сущности, больше уже нет, что если не вся она бросает оружие и бежит, то только потому, что к месту приковывает ее темное сознание, что в таком массовом бегстве миллионов все они погибнут».[357]

Последствия корниловского выступления оказались гибельны для Вооруженных сил. Армия стала стихийно демобилизовываться, командование не пользовалось авторитетом, влияние Временного правительства упало почти до нуля. Никакая Директория, форму которой приняло правительство А. Ф. Керенского, ни объявление России республикой — ничто не могло помочь. В борьбе за власть неизбежно побеждал тот, кто прекращал войну.

Но пока власти обсуждали эту проблему, выпущенные в конце августа из тюрем большевики вели дело к новому государственному перевороту. Иного, впрочем, нельзя было ожидать. К этому времени дезертирство из маршевых эшелонов составляло от пятидесяти до девяноста процентов личного состава маршевых подразделений. В результате «приобретшее катастрофические масштабы дезертирство по пути следования на фронт сводило на нет все усилия по пополнению полевых дивизий. По данным на 25 августа 1917 года, некомплект на всех фронтах возрос в общей сложности до 674 000 человек».[358]

Падение объемов снабжения фронта продовольствием и фуражом, обозначившаяся перспектива новой окопной зимы, вероятный голод в тылу побудили армию заниматься самоснабжением. Нельзя забывать, что продовольственные неурядицы в тылу также стали одной из причин увеличения объемов дезертирства: в ситуации, когда государственная власть не могла накормить своих граждан, граждане вставали на путь самовыживания. Для солдатских семей зачастую единственным кормильцем оставался фронтовик, который, видя развал страны и государства, самовольно отправлялся домой, чтобы спасти свою собственную семью.

Данное явление нормально для страны, находящейся в глубоком внутреннем кризисе, когда власть не может и/или не хочет заботиться о людях. Например, к ноябрю 1918 года в Австро-Венгрии числились около четверти миллиона дезертиров: в преддверии военной катастрофы, которая отчетливо осознавалась всеми военнослужащими, солдаты уходили по домам, где их ждали семьи, терпевшие нужду уже в течение длительного времени. В. В. Миронов указывает: «Анализ мотивов дезертирства показывает, что большинство военнослужащих нарушали присягу, руководствуясь сложившимися семейными обстоятельствами. Системный кризис габсбургской монархии, проявившийся не столько в усилении центробежных тенденций, сколько в болезненно переживавшемся гражданским населением нормировании продуктов питания, превращал военнослужащих в заложников положения своих семей».[359]

Таким образом, люди переходили к самоснабжению как в тылу, так и на фронте. В последнем случае во главе явления самоснабжения встали, разумеется, тоже дезертиры. Причем это были уже не отдельные люди, а целые группы, порой соединявшиеся с войсковыми подразделениями ближайшего тыла и ведшие их за собой. Именно дезертиры в 1917 году стали бичом прифронтовой полосы, испытавшей на себе «прелести» развала многомиллионной армии. Так, телеграмма лифляндского губернатора в Министерство внутренних дел 17 октября показывала: «…доношу вам, господин министр, что грабежи, захваты чужого имущества и прочего насилия в Лифляндской губернии производятся главным образом шайками дезертиров и отдельными войсковыми частями, борьба с которыми со стороны гражданских властей крайне трудна. На мои неоднократные просьбы, обращенные к штабам фронта и армий, только теперь последовало распоряжение командующего 12-й армией о размещении по губернии войск для борьбы с бесчинствами солдат». Но предпринять реальные шаги к урегулированию ситуации такие войска не могли. Вероятнее, они присоединились бы к бесчинствовавшим военнослужащим. Потому-то командарм-12 ген. Я. Д. Юзефович до последнего момента тянул с вопросом отправки в тылы сравнительно надежных частей. Здесь они разложились бы куда быстрее, нежели на позициях, особенно после неудачных августовских боев под оставленной немцам Ригой, которая защищалась как раз 12-й армией.

Действующая армия, чем дальше, тем больше, превращалась в громадный базар. Германцы, уже широко предпринимавшие переброски лучших соединений во Францию и даже Италию, выжидали, пока Восточный фронт рухнет сам собой. Директория намеревалась поставить вопрос о выходе России из войны, что приурочивалось к созыву общесоюзной конференции в Париже. Лишь Октябрь помешал А. Ф. Керенскому нарушить обязательства перед союзниками. Такая ситуация есть неминуемое следствие того государственного переворота, что был предпринят либеральной оппозицией в феврале-марте 1917 года.

Ослепление крупного капитала жаждой власти превзошло все разумные рамки. Недаром Маркс и Энгельс говорили, что во имя перспективы стопроцентной прибыли капитал не остановится ни перед чем. А здесь в руки переходила бы громадная страна — какие уж тут сто процентов? Наш современник может получить примерное представление о том, что ждало бы Россию после 1917 года, опираясь на собственный опыт девяностых годов двадцатого века с межнациональными конфликтами, мгновенным обнищанием львиной доли трудящегося населения, вымиранием десятков тысяч, не сумевших перенести тягот нового режима людей, владычеством криминала и переходом большей части национального богатства в руки узкой группы приближенных к «всенародно избранному президенту» воротил, получивших условное наименование «олигархов». На этом фоне призывы верховной власти к строительству гражданского общества и закреплению в Конституции принципа правового государства являются насмешкой над гражданами нашей страны.

Для многих солдат нахождение их в тылах фронта оказалось более выгодным, нежели немедленное возвращение в родные деревни. В октябре 1917 года ген. А. П. Будберг писал в своем дневнике: «Многие солдаты старых сроков службы, получившие от Керенского право вернуться домой, отказались от пользования этим правом и предпочли остаться на фронте, продолжать получать жалованье, продовольствие и разные недоеды и недодачи. И в то же время ничего не делать, ничем не рисковать и заниматься торговлей, сейчас очень выгодной. Петроград, Москва, Киев, Одесса и главные города тыла переполнены старыми „дядьями“ и молодыми подсосками, торгующими на улицах едой, папиросами, одеждой, награбленным имуществом и т. п.».[360] Но факт пребывания в составе армии был не просто так. Весь смысл этих действий заключался в том, что старые солдаты, продолжая числиться в Вооруженных силах, оставили сами окопы, не подвергая лично себя опасности.

Объединение всех тех юридически продолжавших служить в армии солдат, что намеренно оставили фронт, не имея на то права, и очевидных дезертиров, по мнению современников, является вполне приемлемым. И те, и другие не могли принести никакой пользы агонизировавшим Вооруженным силам. Возможно даже, что те солдаты, о которых сообщает генерал Будберг, легли на государство более тяжелой нагрузкой, нежели солдаты, окончательно оставившие фронт.

Оценивая характер дезертирства в ходе революции, ген. Н. Н. Головин считает: «Мы будем близки к истине, если скажем, что к 1 ноября 1917 года число явных и „скрытых“ дезертиров должно исчисляться цифрой более чем в два миллиона. Таким образом, к концу войны на каждые три чина Действующей армии приходилось не менее одного дезертира».[361] Представляется, что данные цифры еще минимальны.

Правда, официальные данные Ставки говорят о ста семидесяти тысячах дезертиров после революции, но эта цифра — лишь те сведения, что вообще дошли до Верховного главнокомандования. Кроме того, сюда, очевидно, не входят данные за осень, практически переставшие поступать в высшие штабы. Действительно, перепись 25 октября 1917 года показала, что фронт еще считает в себе миллионы штыков (вернее — «едоков»). Но вот велика ли была их реальная боевая ценность? События февраля 1918 года, когда русские дивизии бежали от немецких рот, показывают, что война для России была к середине осени уже окончена.

Размах дезертирства, наряду с нежеланием тех солдат, что еще оставались в окопах, воевать, и бессилием власти изменить ситуацию каким-либо иным путем, помимо немедленного выхода России из войны, стали одной из важнейших причин падения режима Временного правительства. Совокупный эффект таких обыденных форм сопротивления как дезертирство солдат с фронта, отказ деревни передать государству продовольствие, забастовки в городах и на транспорте, придал параличу власти необратимое движение. Временное правительство своей политикой за восемь месяцев приблизило собственный крах, равно как и крах страны.

Октябрьский переворот большевиков был поддержан страной практически без сопротивления, что подтверждает оппозиционность населения существующему режиму. Говорить о том, что страна всецело поддерживала большевиков — неверно, что и показали выборы конца 1917 года в Учредительное собрание, когда большинство голосов было отдано эсерам. Страна не поддерживала Временное правительство. Деяния обыденного сопротивления, по меркам военного времени вполне могущие быть квалифицированные как «мятежные», «не представляли собой восстания, они никем не организовывались и не координировались, тем не менее их кумулятивный эффект был настолько убийствен, что в другой обстановке просто недостижим никаким подстрекательством и организацией».[362] Но неудивительно, что большевиков поддержал именно фронт.

Дезертирство — это одна из наиболее активных форм обыденного сопротивления «слабых» государственному давлению, куда более мощной общественной силе, нежели крестьянство, — воспринимаемому как категорически несправедливое. Горе тому воюющему государству, где такая опасная и неправильная вещь, как дезертирство, воспринимается народными массами в качестве рациональной формы протеста. Достаточно сравнить. В начальный период Великой Отечественной войны 1941–1945 гг. поражения на фронте были гораздо более тяжелыми, нежели в 1914–1917 гг., государственное давление — куда более жестоким, а военный труд — до предела изматывающим. Тем не менее дезертирство исчислялось существенно меньшими цифрами, что говорит о доверии народа режиму, и своей готовности к несению жертв для победы в войне над фашизмом.

Что касается цифр генерала Головина, то двадцать пять процентов от общего количества воинов, что составили, по его данным, дезертиры — это нереальная даже для потенциального уклонения цифра. По крайней мере с точки зрения социологии.

Так, В. В. Серебрянников считает, что воины по призванию составляют три — пять процентов от общего количества населения. Именно люди этой категории составляют шестьдесят — семьдесят процентов кадровых офицеров. Добровольцы, являющиеся в армию при нападении агрессора, — от восьми до двенадцати процентов, призывники — до пятидесяти процентов от общего числа, причем как раз эти люди составляют около восьмидесяти процентов годных к воинской службе.[363] Таким образом, лишь пять, много — девять процентов военнослужащих являются потенциальными дезертирами или отказниками.

Эти данные свидетельствуют, что русское дезертирство 1917 года — это социокультурное явление, напрямую зависевшее от тех политических процессов, что происходили внутри страны. Поэтому правомерны оценки современников о том, что российские Вооруженные силы развалились именно в революционное время. То обстоятельство, что более семи миллионов солдат к моменту большевистского переворота еще находились в окопах, не меняет общей картины, ибо вести вооруженную борьбу с противником эти миллионы были не в состоянии. И не столько ввиду объективных факторов, сколько в силу общей морально-психологической дезориентации страны, потерявшей все национальные ориентиры, которые худо-бедно, но были очерчиваемы монархическим режимом.

Для усиления восприятия значения дезертирства периода Первой мировой войны можно сравнить эти цифры (двести тысяч при царе и два миллиона при Временном правительстве) с официально зарегистрированным количеством дезертиров в Великую Отечественную войну 1941–1945 гг. При этом надо помнить, что в РККА были призваны почти ровно вдвое больше людей, нежели в русскую армию периода Первой мировой войны. Итак: 1941 г. — 30 782 чел., 1942 г. — 111 994, 1943 г. — 82 733, 1944 г. — 32 723, 1945 г. — 6872 человека. Итого — 265 104 чел. Это — не более одного процента. Даже если учитывать, что, несомненно, существовало и скрытое дезертирство, то в любом случае цифры дезертирства при царизме и в период Великой Отечественной войны не превысят тех процентов потенциальных дезертиров и отказников, что приводятся В. В. Серебрянниковым.

Возможно, что «скрытое» дезертирство в 1941 году было велико, но оно сводится на нет последующими годами, когда усилиями государства удалось сбить волну уклонения от военной службы, вызванную потрясениями начального периода войны. А вот цифра дезертиров, относящаяся к 1917 году, — четкий показатель разрушения государственности и всех ее атрибутов, одним из которых являются Вооруженные силы. Причина тому — Февральская революция, совершенная безответственными непрофессионалами, для которых сам факт получения власти и передачи ее крупному капиталу стоял несравнимо выше интересов страны и нации.

Загрузка...