20

Я полулежу на диване, уставившись в телевизор, и вот уже несколько минут безуспешно пытаюсь понять, что происходит на экране. Ручная камера снимает нескольких мужчин, которые носятся по саду. Иногда кто-то забегает в дом, кто-то выбегает. Одни что-то жарят на гриле, гремя посудой и перекрикиваясь, другие играют в крокет. Одежды на них почти нет, один вообще голый и злой, да к тому же пьяный. Может быть, это документальный фильм. Документальный фильм о мужчинах, которые бегают по саду. Звонит телефон, я слышу, как отец выходит из кухни в коридор, чтобы взять трубку.

— Элиас, это тебя.

Мне никогда никто не звонит.

— Здорово, это Густав.

Голос у него усталый, как в конце долгого дня. Как будто он тоже валяется на диване и смотрит ту же программу о мужчинах, бегающих по саду.

— Здрасте.

— Я просто хотел…

Чем-то мне нравятся люди, которые начинают разговор словами «я просто хотел».

— Мы с тобой на днях говорили, и ты не то чтоб горел желанием сыграть на концерте…

Не горел желанием. Хорошее выражение.

— Черт, зря я позвонил. Тот старый шлягер, «Shame, shame, shame»…

— Угу.

Если не знать Густава — как он обычно держится и как говорит, — то можно подумать, что он пьяный, как тот голый мужик в телевизоре.

— Может быть, ты передумал?

Слова звучат так, будто он вовсе и не надеется. Никакого задора в голосе. Мне это нравится.

— Саксофон можно взять у нас.

— Да, вы говорили.

— Точно, говорил.

«Необычайное сиянье моря». Эту песню я играл в актовом зале, в шестом классе, когда Терес смотрела и думала, что я смелый. Разве я был смелым? Помню только, как нервничал.

Мне почему-то нравится, что Густав такой заторможенный. С одной стороны, меня так и подмывает сказать: «Да, я передумал. Конечно, сыграю». С другой стороны, совсем не хочется.

— Это, прямо скажем, не шедевр.

— Что?

— Ну, песня эта. Особенно в оригинале: дамочка, которая ее поет, явно прогуливала занятия по вокалу. Но если подойти творчески, то…

Отец стоит у раковины на кухне и ставит тарелки в буфет. Он смотрит на меня, но как только я поднимаю глаза, тут же отводит взгляд.

— Shame on you, if you can’t dance too![4]

Густав выкрикивает слова в телефонную трубку, а потом коротко, хрипло хохочет. Смех резко обрывается.

— Да уж, черт-те что. Но нам нужен саксофонист.

Вообще мне нравится слушать голос Густава в телефонной трубке. Пусть говорит, хотя зря тратит время: я не соглашусь. Я даже не уверен, что еще умею играть, — может, все забыл. Я, кажется, больше никогда…

— Ничего не выйдет.

Отец быстро оборачивается и смотрит на меня, как будто я говорю с ним. «Ничего не выйдет». Уверен, раньше я таких слов не произносил.

Густав вздыхает. Интересно, а те мужики все еще бегают в телике?

— Ну да, ничего не выйдет.

Он повторяет за мной, констатируя факт: не выйдет, ничего не выйдет.

— Ладно, всего тебе, парень. Пока.

Я кладу трубку.

Что-то у нас на кухне с освещением. Свет какой-то ясный, открытый. И с отцом что-то новое: он ставит тарелки в буфет, и его окружает свет — прохладный, прозрачный, простой. Вечер, озаренный лучами простого света. И какое-то знакомое, мимолетное чувство: не пойму, что это. Может быть, грусть или тоска по чему-то. А может быть, и то и другое. Мне хочется сфотографировать этот свет. Никогда в жизни не хотелось ничего фотографировать, у меня даже фотоаппарата нет. Я все смотрю, смотрю на кухню. Отец, наверное, уже удивляется, глядя на меня. Тарелки убраны.

— Густав — он такой, — произносит отец.

— Да уж, Густав есть Густав, — отвечаю я.

Больше мы об этом не говорим.

Загрузка...