-- Если нету хлеба, я и маслом наемся, -- утешил его художник, продолжая возиться со своими карандашами и мелками.

-- Его Величество, -- сказал император, почтительно выпрямившись и немного приподнявшись со стула, -- за такую редкую работу наверняка окажет вам всяческую милость и благосклонность.

-- И задолжает кучу денег, -- возразил художник. -- Как Мизерони, императорскому гофдинеру и камнерезу, у которого теперь в доме не осталось ничего, что он бы мог назвать своим. Нет, у Его Величества кошелек можно взять только вместе с рукой.

-- Как ты сме... -- вспыхнул император, но тут же подавил гнев и продолжил голосом, в котором слышалось невольное сознание своей вины: -- Две недели тому назад он же заплатил Мизерони двенадцать золотых гульденов.

-- Двенадцать из ста двадцати, которые задолжал! -- подчеркнул художник.

-- Я думаю, что для бедного портного и двенадцать гульденов -- деньги немалые, -- вставил свое слово старший брат, так и не разобрав, что речь идет не о собрате по профессии, а о резчике по камню(2). -- Что же касается нашего императора и богемского короля, так люди говорят, что всякий, кто хочет его видеть, должен переодеться конюхом или садовником, потому что Его Величество каждый день посещает свои конюшни и увеселительные сады.

-- Возможно, -- сказал император, наморщив лоб, -- он просто избегает людей, от которых изо дня в день слышит одни и те же слова: "Государь, помоги! Дай мне то! Дай мне се! Оправдай! Подари! Сделай меня счастливым! Сделай меня богатым!"

-- И еще толкуют, -- продолжал портной, -- что там, в замке, вместо императора правят страной и предписывают налоги три человека: камердинер, астролог и антиквар.

-- Если завтра в это же время, -- не обращая внимания на портного, обратился император к художнику, -- вы придете в императорский увеселительный сад, то вы сможете встретиться с Его Величеством и принять свою должность.

-- Мою должность? -- удивился живописец.

-- Именно. Если, конечно, вы пожелаете служить Его Величеству своим искусством, -- заверил император.

Синьор Брабанцио собрал свои мелки и карандаши и аккуратно разложил их по подоконнику.

-- Одни только дураки служат королям! -- сказал он. -- Написано ведь: не доверяйтесь князьям земным, ибо нет у них ничего святого. Пане, я не хочу служить ни этому королю, ни любому другому!

-- Вот видите! -- разгорячился портной. -- Говорил же я вам, что он дурак. Ему добрый совет что мертвому горчичник. Я каждый день молю Бога, чтобы Он укротил его: "Господи, сделай его хромым, сделай его горбатым, но дай ему немного рассудка, не то он так и помрет распоследним дураком!"

-- Смотри-ка, опять идет этот жид, -- сказал художник, стоявший у окошка. -- Тот, что с козлиной бородой. Он уже в третий раз приходит. Хотел бы я ему помочь, да вот только не знаю, как.

Евреем с козлиной бородкой, которому Брабанцио никак не мог помочь, был Мордехай Мейзл.

Он ходил сюда ради Эстер, своей покойной жены. Три года минуло с той ночи, когда Мелах Хамовед, ангел Смерти, унес ее с собою. Но время не притупило горе Мордехая. Он постоянно думал о ней. И он хотел иметь ее портрет.

Он слыхал о художниках, которые умели очень достоверно изображать давно ушедших людей: патриархов, Моисея со скрижалями заповедей в руках, жену Иоакима Сусанну, а также римских императоров и богемских королей. В одном графском замке ему даже довелось собственными глазами увидеть изображение юного Авессалома, который плачевным образом повис на своих волосах. А потому ему накрепко втемяшилось в голову, что художник Брабанцио, если только ему правильно описать наружность Эстер, сможет написать ее портрет. Он надеялся наглядно передать словами, какой была в земной жизни та, которую он звал своей голубочкой, сладостью и невинностью.

Правда, в Писании сказано: не сотвори себе кумира. Но ведь глава диаспоры, высокий рабби Лоэв, который был истинным гаоном -- князем среди мудрецов, -- учил его, что эта заповедь не входит в число семи главных, открытых Ною, и что если человек соблюдет хотя бы Ноевы заповеди, то он уже будет иметь свою долю в царствии Божием.

-- Жизнь и благословение Строителя мира, которым дается мир душам! -приветствовал он присутствующих по еврейскому этикету. Он не узнал императора, а император, в свою очередь, тоже не разглядел в госте Мордехая -- так сильно тот изменился за последние дни.

-- Господин, -- обратился к нему художник, пока гость с потерянным и скорбным видом озирался вокруг, -- вы напрасно приходите ко мне. То, чего вы требуете, никто не может сделать. Со слов нельзя нарисовать портрет.

-- Вы сможете, если только захотите! -- воскликнул Мордехай Мейзл. -Не может быть, что это так трудно! Вы должны только лучше вникнуть в описание.

-- Я знаю, -- отозвался художник, -- вы обещали мне восемь золотых гульденов. Но, как видно, мне их никогда не получить, и я так и останусь нищим.

-- Восемь гульденов? -- всполошился портной. -- Ты думаешь, еврей каждый день роняет из рукава такие деньги? Давай-ка принимайся за работу! Да уж постарайся удовлетворить его, а то я получаю от тебя одни только плевки на пол.

И он стал усердно штопать подкладку пальто, словно стараясь увлечь брата своим примером.

Художник подошел к мнимому писарю и, протянув руки к угольям, немного погрел их.

-- Если я рисую портрет человека, -- сказал он скорее для себя, нежели для остальных присутствующих, -- то мне мало даже того, что я вижу его лицо. Человеческое лицо -- вещь изменчивая, и сегодня оно выглядит так, а завтра -- иначе. Я задаю своему натурщику множество вопросов, я не отстаю от него до тех пор, пока не проникну в самое его сердце. Только так я могу сделать нечто стоящее.

-- Этот метод, -- заметил император, -- делает вам честь и, возможно, когда-нибудь принесет вам великую славу.

Синьор Брабанцио презрительно махнул рукой, показывая, что честь и слава были для него лишь горстью праха на ветру.

-- Речь идет о восьми гульденах, -- объяснил он. -- Я должен написать портрет его любимой жены, которая давно умерла. Но я же не Улисс и не могу спуститься в царство мертвых. И я не могу вызывать ее тень, как аэндорская волшебница(3).

Как бы в подтверждение своих слов, он обратился к Мордехаю Мейзлу:

-- Вы говорите, она была очень красива. Какого же рода была ее красота?

-- Она была как серебряный месяц на небе, она была прекрасна и скромна, как Абигайль(4), -- отвечал Мордехай Мейзл, и душа его устремилась к минувшим дням. -- Господь возложил мне на голову этот венец, но во мне было много греха, и я потерял ее. Я больше не могу смеяться со счастливыми; боль и горе напали на меня как злоумышляющие тати...

-- Человек может познать многое из такой изменчивости и непостоянства счастья, -- заметил портной.

-- Но вы должны мне объяснить, какого рода была ее красота, -- напомнил художник.

-- Как жертва Богу была она -- так прекрасна и непорочна! -- заговорил Мейзл. -- Как цветок полевой, радовала она глаза всех, кто видел ее. К тому же она умела писать, читать и делать расчеты; она занималась рукоделием из шелка, а когда мы садились за стол, она ухаживала за мной. Она была так умна, что могла бы говорить с самим императором. Еще у нее была кошка, которую она очень любила и всегда сама наливала ей молоко. Иногда она становилась очень печальной и говорила, что часы ползут так медленно, а ей хочется, чтобы уже наступила ночь.

-- Вычерпай из себя эту беду, -- сказал портной. -- Кто может избежать неизбежного?

-- В тот день мы поужинали, -- продолжал Мордехай, -- и легли в постель. Она сразу же заснула, дыша ровно и спокойно. Среди ночи я вдруг услышал, как она стонет и зовет на помощь -- да, она звала на помощь! Я склонился над ней, и...

Он захлебнулся словами, умолк, и лишь через минуту продолжил едва слышным голосом:

-- Прибежали соседи. Я не знаю, что было дальше. Когда я пришел в себя, то увидел на восточной стене комнаты горящую лампаду, светильник душ. И тогда я понял, что она умерла...

Император тихо произнес слова Экклезиаста:

-- Дети человеков суть вздох, легко поднимаются они на весах, они легче всякого дуновения...

-- Они легче всякого дуновения, -- повторил Мейзл и взглянул на императора, дивясь, что священные слова исходят из уст человека иной веры, который никогда не посещал хедер -- школу еврейских детей.

-- Всевышний, -- продолжал он, -- положил быть так. И что случается, то случается согласно Его воле. Она мертва, и нет мне более радости на земле. День проходит в трудах и мучениях -- это длится до тех пор, пока не приходит ночь и не приносит недолгое забвение, но утром старая боль возвращается.

При этих словах Мордехая император ощутил внутри себя некое странное чувство. Ему показалось, что эти слова произнес он сам, а не еврей. Утром возвращается старая боль -- в этих словах была заключена его собственная судьба. С ним происходило то же самое -- с той самой ночи, когда из его объятий вырвали возлюбленную его снов.

Он неподвижно сидел, погрузившись в свои мысли. Он больше не слушал, о чем говорили между собой еврей и художник. Он позабыл, где находится. Перед его глазами, пробужденный словами Мордехая, восстал облик любимой из снов, он видел ее так ясно и отчетливо, как никогда прежде. В полном самозабвении он выхватил из кармана серебряный карандаш и запечатлел ее черты на листочке бумаги.

Закончив рисунок, он кудрявыми, мелкими, едва различимыми готическими буквами подписал внизу свое "Rudolfus fecit"(5). Потом он вновь поглядел на рисунок, но чем дольше всматривался, тем менее портрет нравился ему. Он вздохнул и покачал головой.

Нет, это все-таки была не она. Это была другая -- очень похожая, но не она. Скорее всего, это была та девочка с огромными испуганными глазами, которую он видел, когда ехал на коне по улицам еврейского города. Но не возлюбленная из блаженных грез...

-- Возможно, -- сказал он себе, -- я чересчур много смотрел на ее облик и мало -- в ее сердце, а потому мне не достичь истины.

Он безучастно обронил листок на пол и поднялся со стула. Его знобило. Только в этот момент он понял, что окончательно утратил се. Навсегда!

Еврей все еще спорил с художником, который не переставал покачивать головой и пожимать плечами. Император бросил последний взгляд на картину с лужицей и терновым кустом и, втянув голову в плечи, быстро вышел. Никто этого не заметил.

Когда он отворял дверь, в мастерскую ворвался сквозной порыв ветра. Он подхватил брошенный императором листок и принес его прямо к ногам художника. Мордехай Мейзл поднял его, подержал несколько секунд в руке, потом взглянул -- и пронзительно закричал.

-- Это она! -- кричал он. -- Почему вы мне не сказали, что уже сделали портрет?! Болтали тут всякую чушь, а о деле ни слова! Да, это она, моя голубка, моя душа!

Художник взял рисунок из рук Мейзла. Он долго рассматривал лицо, а потом, повертев листок в руках и слегка поджав губы, вернул его еврею.

-- Вы и впрямь полагаете, что это она? -- удивленно и недоверчиво спросил он.

-- Да. Благодарю вас, господин. Это она. Такая, какой я вам ее и хотел описать, -- сказал Мейзл и спрятал рисунок под своим меховым кафтаном, словно боялся, что художник отнимет его.

Потом он отсчитал на стол восемь гульденов.

Когда Мордехай Мейзл ушел, художник схватил золотые монеты и принялся позванивать ими, радуясь непривычной его слуху музыке. Сначала он подбросил вверх и поймал два гульдена, потом три, четыре, пять -- и наконец в воздухе заиграли все восемь монет. Он перехватывал их с ловкостью ярмарочного жонглера, а портной смотрел на это диво, раскрыв рот.

Утомясь наконец от этой игры, художник ссыпал гульдены в карман.

-- Да, деньги -- вещь отличная! -- удовлетворенно заявил он. -- Летом они не засыхают, зимой не замерзают. Я не знаю, не могу понять, когда я успел нарисовать портрет, что требовал от меня этот еврей. Загадка какая-то! Она выглядела не так, как я ее стал представлять. Я бы написал ее по-другому.

-- Со мной часто случается подобное, -- заметил портной. -- Я встречаю на улице штаны, которые чинил когда-то, смотрю им вслед, но уже не узнаю. Знаешь, просто все в голове не удержишь.

-- Вот так-то, дорогой, -- закончил рассказывать мой домашний учитель, студент медицины Якоб Мейзл. -- Этих восьми гульденов, которые заплатил за дилетантский портрет, нарисованный Рудольфом Вторым, мой пра-пра-прадедов дядюшка Мордехай, мне и сейчас вчуже жалко. Не из-за себя, можешь мне поверить, -- ведь до меня из всего сказочного богатства Мордехая Мейзла не дошло ни крейцера. Впрочем, ни до кого не дошло -- ты же знаешь, что сталось с имуществом Мордехая. Но эти восемь гульденов повинны в том, что маленькая картина, которая так понравилась императору, не попала в его коллекцию и что имя Брабанцио -- или Брабенца -- не вошло в историю живописи. Ибо получив эти восемь гульденов, Войтех Брабенец-Брабанцио ни дня не задержался в мастерской своего брата; его поманила даль, и он отправился странствовать, забрав с собою все, что у него было. Червенка, придя на другой день, не нашел ни картины, ни художника. Живописец Брабанцио был уже далеко, на пути в Венецию, где его поджидала какая-то чума, от которой он вскоре и умер. Сохранилась всего лишь одна-единственная картина, скорее всего, автопортрет, помеченная знаком "Brabancio fecit". Она висит в одной маленькой частной галере в Милане и изображает мужчину, который сидит в портовой пивнушке в компании прижимающихся к нему двух уродливых баб. Одна из них, думается мне, есть чума, а другая, вся серая, как холст савана, символизирует забвение...

(1)Гофдинер -- придворный слуга.

(2)В немецком языке "резчик" и "портной" передаются одним и тем же словом -- Schneider.

(3)Волшебница из Аэндоры вызвала по просьбе Саула, первого израильского царя, тень пророка Самуила, который предрек Саулу поражение в войне с филистимлянами и гибель вместе с сыновьями (I Цар. xviii; 5-- 19).

(4)Абигайль (в православной традиции Авигея) -- умная и красивая жена жестокого Навала. Оказав помощь Давиду и его людям на горе Кармил, отвратила от своего мужа мщение, уготованное ему Давидом. После смерти Навала стала женой Давида (I Цар., xxv; 1 --35).

(5)Рудольф сделал (лат.).

X. ПОЗАБЫТЫЙ АЛХИМИК

В сердце Мордехая Мейзла, уже многие годы исполненное только болью и печалью, незаметно прокрался новый жилец -- честолюбие. Ему уже было мало денег, имущества и того, что богатство его умножалось изо дня в день. Не довольно было и первенства в еврейском городе. Теперь его влекли к себе свободы, права и привилегии, которые подняли бы его над сословными рамками; кроме того, он хотел иметь соответствующую государеву грамоту. И поэтому он стал действовать заодно с лейб-камердинером Филиппом Лангом, который распоряжался у императора всяческими делами и был за то ненавистен и страшен всем бедным людям -- евреям и христианам в равной мере. Ибо на него возлагали вину за всякое зло, какое творилось в королевстве. Люди говорили, что он был изощрен в злодеяниях и сведущ во всяком обмане и что никто в целом королевстве еще никогда не приносил честным людям столько пакостей, как этот Филипп Ланг. А теперь можно было видеть, как он едет по еврейскому городу, чтобы на несколько часов скрыться в доме Мордехая Мейзла на площади Трех Колодцев.

В те дни римский император пребывал в величайшем стеснении, так как ему все более недоставало денег. Уже нельзя было обеспечить самое необходимое в дворцовом хозяйстве, и финансовая камера двора, проведя проверку накопившихся счетов и обязательств по выплате императорских долгов, не знала ни откуда, ни каким образом добыть деньги. Тогда Штралендорф, Траутсон, Хегельмюллер и несколько других доверенных советников Его Величества собрались, чтобы обдумать пути и средства, которые могли бы помочь в нужде. Было выдвинуто несколько планов, но, по здравом взвешивании всех "за" и "против", их пришлось отвергнуть. В пышных речах и красивых словах не было недостатка, но все они едва ли годились на что-нибудь, разве что -- дуть на горячий суп... В заключение советники Его Величества сошлись на том, что ничего особенного делать не должно, и вынесли резолюцию, в которой заявляли, что в этом деле не может быть ни средства, ни утешения до тех пор, пока император не перестанет лично распоряжаться своими доходами и упорствовать в нежелании жить, действовать и тратить деньги по совету верных слуг.

Когда эту резолюцию донесли императору, он начал метаться в гневе, кричать и топать ногами. Он бегал по коридорам, покоям и залам дворца с рапирой в руке, крича, что если Хегельмюллер попадется ему на глаза, то может проститься с жизнью, и что они с Траутсоном, должно быть, находятся на содержании у братца Матиаса Австрийского. Они хотели его обмануть, но он этого не допустит, несмотря на всех шельм, братьев, ядосмесителей и эрцгерцогов. И так, крича и топая ногами, он ворвался в главную столовую, посшибал со столов посуду и побил в порошок дорогой хрусталь.

Потом ярость его схлынула и уступила место глубокой разбитости. Он принялся жаловался, что ни один христианский государь не ведет столь жалкую жизнь, как он. Его окружают враги, осаждают горести, заботы и тяготы, и нет ему даже временной радости. Он простил Траутсона и Хегельмюллера и даже брата Матиаса, который не по-братски и не по-христиански умышлял на его жизнь. Ломающимся голосом он молил о прощении Бога, а затем обратил рапиру на себя, пытаясь проколоть себе горло. Филипп Ланг, который все время носился вслед за императором, подоспел как раз вовремя, чтобы выбить оружие у него из рук.

Лишь когда в одном из спальных покоев император перешел в более спокойное состояние духа -- скорее, впрочем, похожее на сонливость, -Филипп Ланг попытался с ним заговорить. Момент показался ему удобным для осуществления своего особого плана. Он хотел сделать императора тайным участником многосторонней и широко распространившейся коммерции Мейзла, а также пользователем и единственным наследником этого богатства. Ибо Мейзлу -- это Филипп Ланг знал точно -- оставалось недолго жить, он часто страдал лихорадкой, кашлял и сплевывал кровь в платок. Он должен быть облечен правами и привилегиями и удовлетворен грамотой Его Величества, ограждающей королевской защитой его личность и состояние. Имущество Мейзла должно перейти в карманы императора, а он, Филипп Ланг, должен поучаствовать в этом, и в немалых размерах. От своего царственного господина он не ожидал больших препятствий, ибо тот крайне нуждался в деньгах и ему было все равно, как они достанутся. Однако к делу камердинер приступил со всей подобающей осторожностью.

-- Вашему Величеству не следует так унывать, -- обратился он к императору. -- Дела обстоят не столь скверно, и можно предложить еще один совет. Правда, долги -- вещь гнусная, и не надо умножать их по всему свету. Ведь они подобны укусу змеи: кажется, пустяк, ранка, а человек умирает...

Император застыл в молчании. Долги, как бы велики они ни были, мало его заботили: ими должна заниматься финансовая камера. Что приводило его в гнев и отчаяние, так это отказ его советников в деньгах, потребных ему для оплаты нескольких картин высокой стоимости, которые сторговали для него граф Геррах и граф Хевенхюллер, его комиссары в Мадриде и Риме. Среди них были шедевры Рооса и Пармеджанино, двух мастеров, еще не представленных в его кунсткамере. И мысль, что картины эти могут уплыть в другие руки, не давала императору спать.

-- Ваше Величество возлагали надежды на алхимиков, -- продолжал между тем Филипп Ланг. -- Я видел делателей золота, адептов и посвященных, которые один за другим приезжали с большим почетом, а исчезали с бесчестьем: Эзекиель Райзахер, о котором никто не знает, был ли он мужчиной или скрывающей свой пол женщиной, Джеронимо Скотто (о нем единственном я сохранил доброе воспоминание, потому что он прописал мне лекарства от шума в ушах и слезоточивости), Фаддей Кренфляйш, который был пекарем, пока не стал выдавать себя за английского алхимика Эдуарда Келли...

При этом имени император поджал губы и положил руку на затылок.

-- Да-да, у него еще были огненно-красные волосы, словно уголья в плавильной печке, -- подтвердил Ланг. -- Он навлек на себя немилость Вашего Величества тем, что по ночам пьянствовал с офицерами лейб-гвардии. А потом еще был граф Брагадино, который был никакой не граф, а матрос из Фамагусты. А еще -- Витус Ренатус, который представлялся, будто за недостатком упражнения и ввиду постоянного общения с учеными мужами напрочь забыл родную чешскую речь и умеет изъясняться только по латыни. Шестеро побывало их в замке, и двое были прямо уличены в обмане и казнены.

Император сделал непроизвольное движение, словно желая отмести от себя все эти воспоминания. Но Ланг истолковал его правильно: Его Величество выбился из сил и хочет лечь в постель.

-- Скоро будет уже два года, -- заговорил Филипп Ланг, помогая императору раздеться, -- как Ваше Величество приняли на службу Якоба ван Делле. Он завел себе друга -- дурака истопника Броузу, а больше я о нем ничего не знаю. Но, думаю, он тоже не смог догнать голубя Трисмегиста, под которым, как объяснил мне Броуза, разумеется порошок или эликсир, необходимый для того, чтобы делать чистейшее золото из толстых пластин свинца. Император сердито топнул ногой.

-- Я знаю, Ваше Величество установили ему срок и уже устали ждать, -сказал Филипп Ланг, подавая императору расшитую золотом шелковую рубашку, которую император имел обыкновение надевать на ночь и которая уже заметно поизносилась. -- Как пойдут у него дела -- покажет время, но я думаю, что они пойдут хорошо, -- тут он пожал плечами. -- В королевстве есть только один подлинный делатель золота, и это -- жид Мейзл.

-- Какой жид? -- спросил император. Он подошел к большому, литому из стали распятию и, преклонив колени и опустив голову, принялся креститься и бормотать молитвы.

-- Мордехай Мейзл из еврейского города, -- объяснил Филипп Ланг, как только Рудольф окончил молитву. -- Ему не надо птицы Трисмегиста, которую так отчаянно преследует ван Делле. Все вещи, которые проходят через его руки, становятся золотом. Если бы я по милости Вашего Величества имел сто или пятьдесят гульденов, то я бы не дал их крестьянину, который купит на них плуг и рабочую скотину. Что мы с вами будем от этого иметь? Ежедневный ломоть хлеба с солью, и не более того. Я бы не дал их и портному, который накупит тонкой материи из Мехельна и этой тканью, иголкой и ножницами будет каждый день зарабатывать на жаркое и кружку вина. Я бы дал эту сотню гульденов Мордехаю Мейзлу, и он бы в один миг сделал из нее две. Вот это, Ваше Величество, и есть настоящее искусство делания золота.

-- Этот еврей -- опасный человек, -- возразил император. -- Он находится в тайных отношениях с демонами и злыми духами, которые и доставляют ему золото.

-- Об этом мне ничего не известно, -- поспешил заверить Филипп Ланг. -Это не иначе как придумали против него -- ведь люди ему завидуют, вот и болтают вздор. А у него есть искреннее желание и всеподданнейшая просьба, чтобы ему было позволено содействовать и служить Вашему Величеству всем, что он имеет!

-- Не хочет ли он принять крещение? -- спросил император.

-- Нет, этого он не хочет, -- ответил Ланг и поправил императору подушки. -- В этом пункте он такой же, как все остальные евреи -- этот упрямый, чуждый святости и богопротивный народ, как свидетельствует о них Священное писание и их хроники.

-- Но все же от них, от евреев, произошла наша вера и святыня, -напомнил император.

-- Да, и потому-то к ним, какими бы они ни были, следует относиться с христианским милосердием, -- согласился Ланг. -- Желаю доброго сна Вашему Величеству!

И по кивку императора он задул свечи.

Однако кроме ван Делле в Старом граде был еще один делатель золота -Антон Броуза, человек вовсе неученый, но тем не менее отлично смысливший в искусстве превращать палочные удары в монетное золото. Этот Броуза, человечек с острым подбородком, сплющенным носом и некогда рыжими, а теперь уже седыми щетинистыми усами, был придворным дураком покойного императора Максимилиана. Последний находил столько удовольствия от его простеньких шуток, безыскусных речей и странных манер, что взял со своего сына и наследника Рудольфа II обещание никогда не прогонять Антона со службы и не удалять от себя. Правда, Рудольф назначил Броузу истопником в королевских покоях, но Броуза с этим смирился, ибо, как он прямо заявил императору, под одной крышей негоже жить двум дуракам. При этом он продолжал по своей старой привычке звать императора господинчиком, барчуком и куманьком, а также спорить и браниться с ним. Когда императору казалось, что дело зашло чересчур далеко, истопник получал несколько ударов палкой по спине. Вот тогда-то Броуза становился довольным и затихал, ибо у него появлялась причина выпрашивать у императора деньги или подарки за перенесенные побои. И как только он видел, что императора одолевает гнев, он начинал кричать, скулить и причитать. Он клялся, что пожалуется -- там, на небесах, -покойному государю, что император обращается с ним хуже, чем палач -- со своей жертвой и что во дворце привыкли пытать и мучать людей. Эти упреки, скулеж и жалобы не кончались до тех пор, пока император не успокаивался, а так как он действительно верил, что Броуза может пожаловаться на него покойному отцу, то всякий раз лез в карман и поправлял дело монетками.

В обязанности Броузы входило также ежедневно приносить в мастерскую Якоба ван Делле, который не мог найти себе личного слуги в замке, немалые грузы дров и угля и накалять обе плавильные печи -- большую, называемую "атанор", и малую, прозванную "вихтельменхен". После окончания работы он часто сиживал на корточках в углу мастерской, так как причудливо изогнутые стеклянные трубки, склянки, тигли, фиалы, калильные колбы и реторты алхимика неизменно возбуждали его любопытство. С удивлением и страхом следил он, как пламя, над которым проносилась рука мастера, с непостижимым послушанием резко меняло окраску, становясь то голубым, то шафранно-желтым, а то -зеленым или фиолетовым. Он видел, что пляшущие языки пламени не противятся воле алхимика: он играет ими, укрощает их взглядом, и они подчиняются ему, как самые верные подданные. И еще он видел, как ван Делле выдувал из трубки стеклянные пузыри и как они превращались в его руках в нежные светящиеся фигурки. Эти тонкие, узкие и ловкие руки мастера, равно как и подстриженная по французской моде бородка, его огненный кафтан и белье, седые пряди волос, спадающие из-под шелковой шапочки, зачаровывали его. Чтобы подольше задержаться в мастерской, Броуза старался всячески угодить алхимику: качал стеклодувные меха, перемешивал железным прутом жидкий свинец, растирал в ступе серу и фосфор. Он также приносил ван Делле блюда с кухни, а то и склянку заготовленной на ночь усыпляющей настойки на кореньях.

Ему удалось заслужить доверие ван Делле, который сначала едва замечал его и редко бросал ему хотя бы одно слово. Бескорыстная преданность, которую выказывал Броуза, не могла не быть приятной человеку, который чувствовал себя окруженным всеобщим непониманием, совсем не имел друзей в замке и вообще почти отвык от общения с людьми. Ведь он покидал замок только по воскресеньям, чтобы прослушать мессу в церкви варнавитов, а к нему в мастерскую заходил только один из императорских камергеров, который высокомерно выслушивал его доклад о ходе работы, а потом насмешливо вопрошал, сколь долго еще будет вариться этот его супчик.

Со временем между ван Делле и Броузой образовалось нечто такое, что, конечно, нельзя было назвать дружбой (для дружбы они были слишком разными по образованию, происхождению и общественному положению), но можно было определить как своего рода доброе согласие. Броуза относился к старому ван Делле с безграничной любовью и уважением, мастер же платил ему снисходительным вниманием, какого хозяин удостаивает своего некрасивого, лохматого, но послушного и доброго пса.

Алхимик, вообще скупой на слова, иной раз беседовал с Броузой, а истопник держал свое дурачество и строптивую натуру в строгой узде только в те часы, когда бывал в мастерской. Оба сходились на том мнении, что императорский двор -- самое место для людей, никуда не годных и ничего доброго на уме не имеющих. Броуза пересказывал ван Делле все, что наблюдал и слышал во дворце. Что в дворцовой кухне, в королевской гардеробной, в хранилище столового серебра и даже в придворной капелле деньги и ценности утекают на сторону, а Филипп Ланг знает об этом и молчит, потому что со всего получает свою долю. Что Ева фон Лобковиц, прекрасная юная особа, которая не была допущена на аудиенцию, смело проникла в замок, переодевшись конюхом, и бросилась императору в ноги, умоляя о помиловании своего отца, который содержался под строгим арестом в башне замка Эльбоген. И что император снял перед нею шляпу, назвал ее по имени и титулу, велел встать и обещал исполнить просьбу, о чем даже записал в свою книжечку, но несколько дней спустя вызвал графа Штернберга, обер-шталмейстера, и сурово укорял его за то, что конюхи вдруг возникают на его пути и досаждают просьбами, а потому Штернбергу следует крепче держать своих людей в руках. А один повар -- рассказывал еще Броуза -- выбежал из кухни с вертелом в руках и добрую дюжину раз провертелся волчком, вопя, чтобы ему помогли ради Христа: у него, мол, брюхо со спиной поменялись местами. Его окатили холодной водой, и рассудок вернулся к нему; брюхо снова стало спереди, а спина -- сзади, к полному его удовольствию. Да, во времена почившего короля, говорил Броуза (и слезы катились у него из глаз), он был во дворце единственным дураком среди сотен умных, теперь же он -- один умный среди сотен дураков и один честный среди сотен воров.

Якоб ван Делле рассказывал Броузе, которому мир был известен не дальше, чем до Бероуна, а в другую сторону -- разве что до

Пизека или Ракониц, о своих путешествиях по чужим странам. Как он жил в столице учености Стамбуле и штудировал там прекрасные древние рукописи. Как он встретил там же особенных евреев, отпавших от своего Бога и поклоняющихся некоему, кого они называли Асмодеем, повелителем духов. Как встретил он Вечного Жида, который поведал ему изумительные и весьма тайные сведения о движении миров, но за то потребовал небольших денег на пищу и оплату дороги. И о том, что всем можно видеть скалы Синая, но никто не может на них взобраться, ибо они усыпаны охраняющими их огромными белыми скорпионами. И что он надеется найти способ искусственно получать селитру для пороха, но император ни во что не ценит селитру, а хочет только золота... И как он ездил в Венецию, стараясь напасть на след тайны получения рубинового стекла, которой обладают одни венецианские стекловары. Какие опасности он при этом пережил, и как ему в конечном счете не удалось осуществить свое намерение, и что он все-таки надеется самостоятельно изобрести способ получения рубиново-красных стекол. Еще он говорил, что вся его жизнь проходила в постоянных колебаниях, а Броуза переводил эти слова на свой язык: да, думал он, это-то нам известно, сегодня -- жирное жаркое, завтра -- постный суп. Так было и с ним самим -- с тех пор, как покинул сей мир всемилостивый государь Максимилиан. И едва ему вспоминался его бывший господин, как он начинал плакать, стонать и утирать слезы, и ван Делле приходилось его утешать. Так уж ведется на земле, говорил он, что носитель высочайшей из корон и крестьянский батрак -- одинаково смертны.

Однажды Якоб ван Делле в резких словах возразил императору, который в дурном настроении выразил недоверие к алхимии и назвал всех алхимиков шельмами. Оскорбленный мастер пообещал ко дню святого Венцеля (по-чешски Вацлава), который почитался в Чехии большим праздником, изготовить слиток золота весом в двенадцать фунтов и передать его императору в качестве первой и пока ничтожной пробы тех знаний в искусстве изготовления золота, которыми обладает он, ван Делле. Император насмешливо спросил, не поставит ли мастер в заклад свою голову, и ван Делле ответил: да, он ставит ее в заклад того, что дело должно удасться. Он сказал это потому, что его честь была жестоко уязвлена, и, кроме того, ему казалось, что после стольких лет бесплодных усилий он наконец вышел на верный путь и по-настоящему близок к тому, чтобы превращать неблагородный металл в благородный. Эта уверенность появилась у него благодаря тому, что он предвидел особую констелляцию светил, весьма редкую в прошлой истории, но в высшей степени благоприятную для него и его экспериментов...

Но эта констелляция миновала, враждебный всему новому Сатурн возвратился из недавнего удаления в чешуйчатом хвосте созвездия Змеи в свою старую область неба, а великое таинство превращения элементов не удалось. Тут-то и легло тяжким грузом на его душу неосторожно брошенное императору слово... Он поступил как человек, который бряцает шпорами, не имея коня в конюшне. И чем ближе подходил день святого Вацлава, тем более овладевали алхимиком тревога, страх и уныние. Иногда он набрасывался на работу, словно подгоняемый фуриями. Он начинал то одно, то другое, но ни один опыт не доводил до конца и часами, а то и целыми днями сидел в тоске, тупо уставясь в пол.

Броуза с тревогой и печалью смотрел на перемены, происходившие с его ученым господином; он не умел объяснить их себе. И когда алхимик уже в который раз не притронулся к принесенным ему из кухни блюдам, Броуза встревожился не на шутку и пристал к ван Делле с расспросами.

Ван Делле молчал и угрюмо смотрел перед собой, но Броуза не отставал со своими просьбами и требованиями, и тогда он объяснил, в каком оказался страшном положении. Что его работа не удалась, что он заложил императору голову и теперь должен ее потерять.

-- Мне бы надо бежать, но как я смогу это сделать? -- закончил он свой рассказ. -- Меня стерегут. Ты ведь уже заметил, что несколько недель назад в коридоре, недалеко от моей двери, поставили двух стрелков с арбалетами. И когда я в воскресенье иду к мессе, они следуют за мной по пятам, даже в церкви не спуская с меня глаз. Будь проклята судьба, которая привела меня в этот дом!

Броуза был совершенно потрясен и оглушен тем, что услышал, и вначале не мог выдавить из себя ни слова и только дрожал и клацал зубами -- горловой спазм лишил его дара речи. Потом, когда он обрел силы мыслить и слова, чтобы выражаться, он попросил алхимика еще раз начать опыты. Дело должно ему удасться, ведь раньше все ему удавалось, не надо только упускать надежду...

-- Эта надежда, -- мрачно усмехаясь, отрезал ван Делле, -- тщетна, и кто ее питает, тот печет хлеб из не посеянного зерна... Нет, Броуза, я человек конченный!

-- Так вы должны, -- посоветовал Броуза, -- идти к императору и просить у него милосердия! Алхимик покачал головой.

-- А ты когда-нибудь видел смеющегося императора? -- спросил он.

-- Нет, -- сказал Броуза, -- я часто видал его в гневе, но никогда не мог довести его до смеха...

-- От человека, не умеющего смеяться, нечего ждать и милосердия! -заявил алхимик. -- У циклопов или у зверей в диком лесу можно скорее найти милость, чем у Его Величества императора...

Броуза захотел выяснить, не подразумеваются ли под циклопами углежоги, но у ван Делле не было охоты рассказывать ему об Улиссе и его приключении в пещере Полифема, и он только сказал, что циклопы были не углежогами, а козопасами -- диким и опасным народом свирепых нравов. Потом он повторил, что считает себя погибшим человеком.

-- Ну нет! -- крикнул Броуза, которому пришла в голову новая мысль. -Приготовьте только, что вам надо взять с собой, а об остальном предоставьте заботиться мне. Я незаметно выведу вас в парк "Олений ров", а оттуда -- на свободу. И уж если вы так хотите в лес к циклопам, то я пойду с вами. Я не боюсь козьих пастухов.

Алхимик разъяснил, что ему нет нужды бежать к циклопам, а надо в Баварию, ибо там у него есть друзья, которые могут его принять. Но для этого нужны деньги, а их у него нет и не будет.

В тех случаях, когда речь заходит о деньгах и у одного они есть, а другому их позарез надо, часто может порушиться любая дружба. Но здесь все было иначе.

-- Только деньги? -- подумал вслух Броуза. -- Их-то мы найдем. У меня есть кое-какие сбережения, а сегодня я еще прибавлю к ним несколько гульденов.

Когда Броуза пришел в покои императора, он застал последнего за созерцанием новой картины, оплаченной деньгами Мейзла. Он был в отличном настроении и, увидев Броузу, милостиво кивнул ему.

-- Подойди-ка, -- позвал он, -- и взгляни на эту картину. Что тут изображено?

Картина была кисти Пармеджанино и представляла Господа с учениками за Тайной вечерей. Броуза придвинулся поближе, сморщил нос, сделав его еще более плоским, насупил лоб, выпятил нижнюю губу и сделал мину человека, желающего добраться до самой сути вещей.

-- Это, должно быть, -- заявил он, подумав, -- двенадцать сыновей патриарха Иакова. Я готов поклясться, что они говорят между собою по-древнееврейски!

И несколькими гортанными звуками он изобразил древнееврейскую речь.

-- Но их же тринадцать, а не двенадцать, -- указал ему император.

-- Ну, Иаков да двенадцать его сыновей как раз и будет тринадцать, -предположил Броуза.

-- Ты что, не узнаешь Христа? -- спросил Рудольф, указав пестрым агатовым ножом для разрезания бумаги на фигуру Спасителя.

-- Теперь, когда ты, господинчик, мне показал, я узнаю Его! -- сказал Броуза. -- Тоже мне, Христос! Сидит себе у стола, и все-то у Него хорошо, -прибавил он как бы раздраженно, словно Спаситель, если уж дело касалось Его, должен был все время сгибаться под тяжестью креста.

-- Он говорит с Иудой, который Его продал и предал, -- пояснил император.

-- Но мне-то что в том? Пусть и предал, -- парировал Броуза. -- Я не вмешиваюсь в причуды господ. Я предоставляю каждому делать свое и ни о ком не печалюсь.

Он думал, что за эти слова, звучавшие достаточно кощунственно, император сразу же исполосует ему шкуру палкой. Однако Рудольф ограничился только строгими словами:

-- Ты должен говорить о святых предметах с почтением, ты же христианин!

-- А ты? Ты христианин, а называешь продажу Христа святым предметом? -напал на него Броуза. -- Ну да, ты ведь тоже занимаешься христопродавством!

-- Я занимаюсь христопродавством? -- искренне поразился император.

Броуза держал себе так, словно требовал от императора отчета:

-- Какой Иуда продал тебе вот этого Христа и сколько ты за него заплатил?

-- Не Иуда, а маркиз Гранвелла, племянник кардинала, продал мне эту прекрасную картину, и обошлась она мне в сорок дукатов. А теперь убирайся отсюда и оставь меня в покое! -- приказал император.

-- Сорок дукатов! -- заорал Броуза. -- Видишь, мой господинчик, я же тебе давно говорил, что ты ведешь свое хозяйство как самый настоящий дурак! Ты заплатил сорок дукатов за нарисованного Христа, а Он и живой-то был оценен всего в тридцать грошей!

-- Так ты назвал меня дураком?! Подожди, я научу тебя добронравию и уважению! -- крикнул император, лишь теперь выходя из терпения, и Броуза понял, что еще одна небольшая шпилька -- и он добьется своей порции палок. Он сделал вид, будто пытается пристыдить императора.

-- Что ты кричишь? Почему злишься? -- невинно произнес он. -- Не забывай о том, что мы с тобой здесь не одни. К тому же до царя Ирода тебе все равно далеко...

Этого оказалось даже больше, чем требовалось. Гнев одурманил императора. Плосконосое, туповатое лицо Броузы расплылось перед его глазами в дьявольскую маску. Он бросил в голову истопника первое, что попало под руку, -- агатовый ножичек. За ним последовала тарелка с вишнями, а уж потом император напал на Броузу с палкой.

Броуза принимал удары, как иссохшее летом поле принимает дождь. И когда обессиленный, шумно дышащий император опустился на вращающийся стул и гнев его утих, для Броузы настало время поскулить и пожаловаться.

-- Боже, помоги! -- стонал он, растирая спину. -- Что за адскую пытку ты мне устроил, мой господинчик! Я и не верил, что в твоем доме надо мной могут сотворить такое! Но погоди -- все это непеременно узнает твой блаженной памяти отец, когда я однажды вернусь на его высочайшую службу. Я расскажу ему, как ты хотел побить меня камнями!

И он показал на разбитую тарелку, на вишни, рассыпанные на полу, и на агатовый ножик, слегка оцарапавший ему лоб.

Император протянул ему свой платочек, чтобы вытереть капли крови со лба. Затем он попросил Броузу из христианского милосердия простить его за необузданный гнев, ибо сделанное огорчает его самого. Но Броуза принялся кричать и твердить, что гнев -- это смертный грех, и словами на сей раз его не искупить, слишком уж велико было мучение. В конце концов он потребовал семь гульденов за перенесенные побои и еще один -- за бросок ножом, который едва не лишил его глаз света.

-- Восемь гульденов, -- сказал император, -- это слишком много, столько я не могу дать.

Броуза позволил себя уговорить, ибо прекрасно знал, как обстоит у императора дело с карманными деньгами.

-- Ну, заплати поменьше, господинчик, -- предложил он. -- Дай три гульдена сразу, а за остальное дай залог.

Три гульдена он получил, но когда запросил в залог за остальные пять картину Пармеджанино, император вновь рассвирепел и схватился за палку. И Броуза, которому на самом деле порядочно досталось, удовольствовался тремя монетами и выскользнул в дверь.

В спальне графа Коллоредо, который ведал императорской застольной прислугой, Броуза нашел шелковую веревочную лестницу. Она когда-то служила Коллоредо для любовных приключений, местом которых обычно были окрестности Старого Града. Но он уже давно стал излишне разжиревшим и страдающим одышкой пожилым господином, и теперь для него превыше всего был комфорт, а прелести малостранских и градчанских дочек он порешил оставить молодым. Несмотря на свой почтенный возраст, веревочная лестница была в хорошем состоянии. Броуза принес ее в мастерскую алхимика в своей заплечной корзине, спрятав под щепками для растопки и углем.

Тут она пролежала три недели, потому что момент побега пришлось несколько раз откладывать. Сперва ван Делле заболел ангиной с высокой температурой. Потом установилась плохая погода, и два дня и две ночи с неба потоками лил дождь. Возникшая вслед за тем констелляция светил, показавшаяся алхимику слишком неблагоприятной для такого рискованного дела, обусловила следующую задержку. Наконец они назначили для исполнения своего плана ночь накануне дня святого Вацлава, ибо дальнейшая проволочка была уже невозможна и теперь решился даже ван Делле, до того смотревший на затею Броузы со страхом и тревогой.

Вечером накануне дня святого Вацлава Броуза принес алхимику тарелку мясного бульона, кусок куриного паштета, вареных яиц, сыру, ломоть медовой коврижки, пирожное и кувшин вина.

-- Подкрепляйтесь, пане! -- сказал он. -- Насыщайтесь как следует! Мы не знаем, когда нам завтра удастся поесть и попить...

Кроме того, он посоветовал отдохнуть пару часов перед выходом.

-- Вам понадобятся все ваши силы, -- подчеркнул он. -- Завтра, когда рассветет, мы должны быть уже за полдюжины миль отсюда!

Ван Делле поел с малым аппетитом. Он печально говорил о своих гордых ожиданиях, с которыми он прибыл ко двору императора.

-- В своей работе я слишком опирался на гипотезы, -- жаловался он. -Простые наблюдаемые факты меня не интересовали. Вот и дошло до того, что я с бесславием и срамом должен покидать дворец -- как вор, под покровом ночи и тумана!

-- Будет ли туман -- это еще вопрос, -- возразил Броуза. -- Легкий туман, не густой, нам бы не повредил, но в жизни все выглядит иначе, нежели бы нам хотелось. Но я думаю, мы хорошо проведем дело и без тумана. К тому же сейчас новолуние.

-- В моем сердце, -- жаловался алхимик, -- сейчас перемешались страх и надежда. Но это так только сейчас, а ведь поэт Петрарка сказал, что в жизни человека чаще сбывается страх, нежели надежды. Что же нам еще остается, как не подставлять ударам судьбы свой твердый лоб?

С тяжелым сердцем решился он оставить свои книги. Их у него была целая высокая стопка, но в карман своего красного кафтана он сунул лишь трактат Сенеки "De tranquillitate vitae", то есть "О спокойствии жизни", который хотел иметь при себе в столь опасном пути.

-- Такое дело, как наше, -- заметил Броуза, -- не совершается без усилий и опасностей. Но у вас есть преимущество -- я в жизни еще не помогал бежать ни одному человеку.

-- Разве это преимущество? -- удивился алхимик.

-- Конечно! -- пояснил Броуза, на мгновение впадая в свое привычное дурачество. -- Потому что, как говорят, поп никогда не служит так хорошо, как свою первую мессу. Приободритесь. Увидите, здесь, как на молитве по четкам, вам споют в конце "Gloria"(1).

Когда пробило час ночи, Броуза закрепил шелковую лестницу на двух железных крючьях, которые перед тем вбил меж кирпичей под окном эркера и закрепил деревянными клиньями. Потом он показал дрожавшему от волнения ван Делле, как следует ею пользоваться. Он перебрался через подоконник и спустился вниз, а затем вернулся в окно, взял узелок с вещами алхимика и свой ранец и сказал:

-- Это нетрудно, и никакой опасности нет. Только смотрите вверх, а не вниз. Спускайтесь шаг за шагом, не спешите. Если будут слышны шаги или голоса -- замрите и не двигайтесь. Когда я буду на земле, я вам свистну.

Когда ван Делле встал на лестницу, внизу начал рычать лев, сидевший в клетке посреди парка, а следом ночную тишину прорезал меланхолический крик орла, прикованного цепью к железной штанге. Но эти звуки не смутили ван Делле. Голоса львов и орлов были не опасны ему. Но когда у самых его глаз пронеслась летучая мышь, он не удержался от легкого вскрика.

Пока он спускался по веревочным ступенькам, страх его проходил. Спускаться было легко, и опасности не предвиделось. Внизу громко шелестели деревья. Потревоженные во сне птицы вскрикивали и хлопали крыльями. Над головой сияли дружественные созвездия: Возничий, Большая Медведица, Ворон, Голова Быка, Венец Ариадны и Пояс Ориона.

Уже почти достигнув земли, он так заспешил, что дело кончилось падением. Высота была небольшая, но, приземляясь, алхимик споткнулся и упал.

Броуза наклонился над ним.

-- Вставайте, пане, скорей! Все идет хорошо, но нам нельзя терять ни минуты!

Ван Делле попробовал встать, цепляясь за Броузу, но ничего не вышло. Со стоном он опустился на землю. Нога была явно повреждена.

О дальнейшем передвижении нельзя было и думать, но Броуза не потерял головы. Он нес, толкал и волок алхимика до маленькой хижины, косо прислонившейся к наружной стене в отдаленной части парка "Олений ров", словно пьяный к дверному косяку. Там он уложил стонущего ван Делле на перину, высек огонь и засветил масляную лампу. Потом заботливо снял с алхимика башмаки и подал ему пару мягких турецких туфель, сильно поношенных, но сделанных из прекрасной газельей кожи.

-- Где мы? -- спросил алхимик.

-- В моем домике, -- объяснил Броуза, -- и все здесь -- в вашем распоряжении. Здесь вас искать не станут, будьте уверены. Пусть они шарят по всем сельским дорогам вокруг Праги! Этот домик, две яблони и огородик, где я выращиваю зелень, мне подарил покойный государь.

Он смахнул с глаз слезу.

-- Видишь, -- глухо проговорил алхимик, -- каким опасностям подвержена наша бедная жизнь и как счастье опять выказывает мне свою неверность.

-- Вы слишком положились на содействие Бога, -- предположил Броуза, -когда прыгнули с лестницы. Могло быть куда хуже...

Алхимик показал на висящий на гвозде кнут с короткой ручкой и длинным кожаным плетивом.

-- А это зачем? Ты держишь собаку?

-- Нет, -- отвечал Броуза, -- этой штукой покойный государь порол меня, когда я ему не угождал словами. Это называется реликвией. У меня есть и еще реликвии из его рук. Он мне пожаловал два сундука, медный таз для стирки, чулки, рубашки, шейные платки, молитвенник, кольцо с голубым камнем, кровососную банку и еще много чего. И туфли, что на вас, тоже от него. Только подумайте, пане, у вас на ногах -- священная реликвия. Да, не будет больше в мире такого доброго господина, как мой император.

Казалось, он был готов опять залиться слезами при воспоминании о покойном императоре. Но время не терпело. Он сказал, что сейчас же побежит уничтожить веревочную лестницу и поискать где-нибудь в пригороде хирурга или фельдшера, который не страдал бы излишним любопытством. Потом достал ключ от калитки в стене парка. Уходя, он рекомендовал ван Делле не поддаваться боязни, а терпеливо ждать и зря не беспокоить ногу.

Через час он привел сельского коновала, который одновременно был костоправом и хвалился, что знает и умеет вправлять шестьдесят два вида переломов костей, а также лечить ожоги. Этот коновал нашелся на постоялом дворе в деревушке Либен -- достаточно далеко от замка, чтобы туда не доходили дворцовые слухи.

Лекарь, от которого слегка попахивало винцом, ощупал ногу и сказал, что дело не очень плохо, только господину придется немного потерпеть боль.

-- Чтобы выздороветь, -- сказал алхимик, -- нужно пройти через море боли, как саламандре сквозь огонь!

Однако в следующий момент он заорал так пронзительно, что Броузе даже пришлось закрыть ему рот рукой. Резким рывком лекарь выпрямил и соединил ему кость. Дальше дела было немного. Лекарь потребовал две дощечки, чтобы наложить шины. С зашинированной ногой, объяснил он, господину надо будет полежать дней десять-двенадцать, а потом осторожно вставать, и только после этого можно пробовать ходить. Он назначил холодные компрессы, а потом спросил у ван Делле, как с ним приключилось несчастье.

Алхимик высокопарно объяснил, что в несчастье виноват не он сам, а особая квадратура высочайших планет.

-- Ну, пане! -- вскричал лекарь. -- Не хотите ли вы меня убедить в том, что это планеты устроили так, чтобы вы вывернули себе голеностопный сустав?

-- Да, ибо они приносят нам и добро, и зло, -- поучал его алхимик. -- И мы больше зависим от их взаимных положений, чем вы можете себе представить. Но если вы с этим не согласны, -- добавил он, -- то я и не буду распространяться об этом далее.

Лекарь был согласен. Опыт научил его, что не стоит раздражать противоречием людей, когда они лежат в жару или мучаются от боли; но, конечно, он остался при своем мнении. Между тем Броуза извлек из одного из священных сундуков оловянную фляжку водки и подал ее лекарю -- за труды и на дорожку. Лекарь отведал водки. Его лицо ненадолго прояснилось, но тут же на нем появилась озабоченность.

-- Большое спасибо, -- сказал он. -- Я к вашим услугам, если только понадоблюсь. Не забывайте, если у кого случится ожог! Но вот как бы мне сделать, чтобы хитрый черт не воровал у меня водку?

-- У вас черт ворует водку? -- улыбнулся ван Делле.

-- Да, и вино тоже, и медовуху, и пиво -- короче говоря, все хмельное! -- объявил лекарь.

-- И он вам показывается на глаза? -- осведомился ван Делле.

-- Конечно, не только ночью, но и днем! -- ответил лекарь.

-- Так он зарится на вашу водку? -- спросил алхимик.

-- Ну, нет, -- засмеялся лекарь. -- У каждого человека свой черт, мой же такого сорта, что ложится со мною в постель!

Он сделал еще один добрый глоток из фляги, а потом позволил Броузе вывести себя из парка через калитку в стене.

Когда солнце поднялось высоко, Броуза поднялся с пола и стер сон со своих глаз. Ван Делле не спал. Боль в ноге, непривычная обстановка, а главное -- страх перед наступившим Вацлавовым днем не давали ему покоя. Истопник притащил в медном тазу воды и дал алхимику умыться. Потом он принес хлеба с сыром и подал его ван Делле, приговаривая совсем как в прежние дни:

-- Ешьте, пане! Хлеба у вас будет сколько захотите, а сыра -- сколько пожелаете!

Он заменил компресс и попросил у ван Делле разрешения уйти: ему хотелось зайти в замок и поглядеть, как там складываются дела.

-- Поднимется адский шум, когда они заметят, что вы улизнули! -предсказывал он. -- Те, кто сообщат об этом императору, будут ходить в шишках и кровавых рубцах, а может, и похуже будет. Он впадает в бешенство и бросает людям в голову чем попало: подсвечниками, блюдами, тарелками, ножами, коробками, статуями из дерева, камня и тяжелого металла; они у него и понаставлены-то везде только для того, чтобы он швырял их людям в голову; а то может шпагу выхватить... Мне он раз саданул книгой с картинками о страстях Христовых. Потом, правда, покаялся и лил горькие слезы, но не из-за меня, а из-за оскорбления Спасителя.

-- Да, но что будет дальше? -- с тревогой спросил ван Делле. -- Ведь подсвечниками и блюдами дело не кончится.

-- Конечно, нет, -- подтвердил Броуза. -- Император вызовет господина обер-гофмаршала и господина обер-бургграфа и обрушится на них, будет топать ногами, кричать, что они помогли вам бежать, а значит, оба состоят на содержании у герцога Матиаса. У господина обер-гофмаршала шея и голова нальются кровью, но обер-бургграф будет успокаивать императора. Он пообещает разыскать вас и привезти обратно, и недели две вас действительно будут искать, а потом все это вылетит у императора из головы, потому что у него все человеческие чувства -- гнев, раскаяние, досада, надежда и доверие -быстро оборачиваются в свои противоположности.

-- А здесь меня искать не станут? -- спросил ван Делле.

-- Только не здесь. Можете быть спокойны, -- утешил его Броуза. -Вероятно, даже в том, что вы так неловко прыгнули с лестницы и не можете идти дальше, проявилась Божья к вам милость. Я теперь закрою вас и пойду. К вечеру вернусь. Вы уж как-нибудь скоротайте тут время.

-- Я употреблю его на то, чтобы поразмыслить о многих превратностях моей жизни, -- сказал алхимик. -- И еще я почитаю мою книгу -- она послужит мне утешением в сегодняшней печали.

И он достал томик Сенеки из кармана. Но он не нашел покоя после ухода Броузы и не мог сосредоточиться на какой-либо мысли. Приключения и превратности его жизни, из череды и разрешения которых он хотел бы почерпнуть смысл сегодняшней ситуации, беспорядочно теснились у него в сознании и растекались в ничто. Он попытался отвлечься чтением Сенеки, но слова мелькали у него перед глазами. Он читал и тут же забывал прочитанное. Он устал, но не мог уснуть. Время не хотело двигаться, и тогда он нашел средство перехитрить его. Он стал напрягать ногу и двигать ею, отчего по ней разливалась боль. Когда она становилась невыносимой, он оставлял сустав в покое. Боль утихала, и так понемногу утекало время. Его взор застрял на низком подоконнике: ему казалось, что это -- часы проклятого дня, которые так и застыли в оцепенении.

После полудня он все-таки заснул. Это был недолгий и неспокойный сон, и все же он почувствовал себя лучше -- ему даже казалось, будто он проспал много часов. Еще раз он попытался читать Сенеку, но скоро отложил книгу, решив, что день уже близок к вечеру, скоро стемнеет, и читать будет трудно. А было еще далеко до сумерек...

И все-таки остаток дня прошел немного скорее, потому что в ближнем монастыре капуцины начали службу с хоровым пением, органом и колокольчиками. Когда около девяти часов вернулся Броуза, он нашел своего гостя более спокойным, чем ожидал. Ван Делле попробовал привстать и хотел сразу же пуститься в расспросы, но Броуза прижал палец к губам.

-- Тихо, пане, тихо! -- сказал он. -- Там, снаружи, двое помощников садовника. Они совсем близко, могут услышать!

Ван Делле шепотом спросил, что делается наверху, большой ли там шум, ищут ли его на дорогах и по гостиницам.

Броуза поставил свою корзину на пол, вытер пот со лба, высек огонь и зажег свечу.

-- Шума не было вовсе! -- сообщил он. -- Они даже еще не знают, что вы исчезли.

-- Так, значит, император не требовал меня к себе? -- воскликнул ван Делле.

Броуза выглянул в дверь: оба парня исчезли из виду. Чуть погодя их голоса послышались откуда-то издалека.

-- Ушли, -- сказал он. -- Нет, император о вас, видимо, и не спрашивал.

-- И не посылал ко мне Пальфи или Маласпина?

-- Нет, никто из камергеров сегодня не ходил в мастерскую, -

заверил Броуза.

-- Не могу понять этого! Разве сегодня не Вацлавов день? -- вскричал ван Делле.

-- Может быть, именно поэтому император сегодня не нашел времени заняться вами, -- предположил Броуза. -- Ведь день святого Вацлава для него очень тягостен. Он должен со свечой в руке пройти в процессии, показаться народу, а он этого не любит. А потом приемы, аудиенции. Господин архиепископ и епископ из Ольмуца оба являются к нему и убеждают его в том, что зрелища и церковные церемонии просто необходимы в такое время, когда ультраквисты повсюду подымают свои мятежные головы, и что его отец, блаженнопамятный и почивающий в бозе император Максимилиан II, никогда не пренебрегал участием в процессии в день святого Венцеля, как они его именуют...

Он привычно провел рукой по глазам. Потом из корзины появилась жареная рыба, вареные яйца, хлеб, фрукты, сыр и кувшин вина.

-- Завтра, -- сказал он, словно утешая этим ван Делле, -- Его Величество наверняка вспомнит, что вы проспорили ему свою голову.

Но семнадцать дней скрывался ван Делле в домике Броузы, а в замке ничего не происходило; казалось, император начисто забыл про алхимика. Вначале ему было тяжело проводить дни в напряженной неподвижности и мечтаниях, но потом он нашел средство коротать время. Он наблюдал за муравьями, среди которых различались два вида или народца: рыжие и темные. Они очень походили на людей тем, что не хотели мирно жить между собой, а постоянно обменивались разбойными нападениями. Он наблюдал за работой паука и за тем, как мелкие мошки застревали в паутине, а крупные осы легко пробивали ее, и это тоже было образом и подобием времени и дел человеческих. Он установил, что пока он трижды прочитывал по четкам "Верую", проходило розно восемь минут. Он стал упражняться в ходьбе, а ночью даже выходил из хижины и рассматривал звездное небо.

С Броузой, который и днем часто прибегал в хижину, поскольку большой осторожности ему не требовалось, ван Делле вел долгие беседы о человеческой природе и о том, как скудно счастье даже богатых и могущественных, если измерять его по ненасытности их желаний. О великих силах, заключенных в благородных камнях и металлах, в крови некоторых зверей и в растениях, которые собирают в полнолуние. Рассказал ему о морской рыбе, именуемой учеными ураноскопом, у которой всего один глаз, но она постоянно смотрит им на небо, тогда как люди, одаренные двумя глазами, делают это редко. Он указал Броузе два созвездия, движущиеся на восточной стороне неба, одно из которых, казалось, преследовало другое. Это знамение, утверждал он, означает смерть государей, предательство служащих, изменения в религии и образе правления многих стран. Одним словом, большие бедствия. Астролог легко может предвидеть такие события, но не предотвратить их. Ибо высочайшая мудрость, какая еще достижима, заключается в словах: да будет воля Твоя, яко на небеси, и на земли.

Броуза со своей стороны сообщал ван Делле, что император весьма раздражался на архиепископа Праги, епископа Ольмюцского и даже на святого Вацлава, потому что на процессии подпалил себе бороду пламенем свечи. Еще он отпустил дворцовой кухне два дуката, чтобы золотить клыки диких свиней, которых подают на пиршественный стол императора. И что мясники из еврейского города, которые поставляют мясо для кормления содержащихся в парке диких зверей, направили обер-гофмейстеру письмо, открывающееся благопожеланиями и призыванием имени Бога, написанными еврейским шрифтом, и буквы там подобны крючьям, кочергам, печным трубам и совкам для муки.

На восемнадцатый день Броуза прибежал необычно рано, еще до обеда, и запыхавшись.

-- Пане! -- крикнул он, едва затворив за собою дверь. -- Я чуть дышу, так я спешил к вам!

-- И что за весть ты принес? -- спросил алхимик.

-- Наилучшую из тех, что вы только могли бы пожелать! -- ответил Броуза и сообщил, что два арбалетчика, охранявшие вход в мастерскую, сняты с поста после того, как доложили своему лейтенанту, что ван Делле уже две недели не появлялся в мастерской и даже не ходил в воскресенье к мессе. Лейтенант рапортовал коменданту замка и добавил, что двери заперты, а на стук никто не отвечал. Комендант передал сообщение обер-гофмаршалу, и тот велел взломать двери.

-- Но это значит, -- перебил его ван Делле, -- что уже сейчас начался розыск...

-- Да нет же! -- сказал Броуза. -- Слушайте дальше. Когда передали императору, что вы исчезли, он едва взглянул на докладчика. Он приложил ладонь ко лбу, потом к уху, словно желая показать, что не желает ничего видеть и слышать. Потом он продолжил возиться с часовым механизмом, которым занимался все утро. Но Филипп Ланг, который был рядом, заявил, что не надо беспокоить Его Величество мелочами. Его Величеству вы больше не нужны, потому что у него на службе теперь другой делатель золота, который знает это искусство лучше вас и всех остальных философов, алхимиков, чернокнижников и цыган...

-- Другой делатель золота? -- вскрикнул глубоко пораженный ван Делле. -- Как его зовут? Откуда он? Где он теперь находится?

-- Этого я не знаю, -- объяснил Броуза. -- Филипп Ланг этого не захотел говорить, и я думаю, он делает из этого большой секрет. Но он, похоже, сказал правду, потому что за последние недели у императора карманы полны золота и он раздает его так, что, видно, ожидает иметь еще больше. Во всяком случае, он больше не прячет его во все щели и трещины. Только вчера он выдал пятнадцать дукатов за образ Христа во славе, а у него их уже дюжина, но ему все мало. Я говорю, дураку не надо покупать, как слепому -- бегать. Если я ему завтра принесу грубый булыжник и скажу, что это тот самый камень, на котором сидел патриарх Иаков, когда увидел лестницу до неба, -- я готов с вами поспорить, он купит.

Ван Делле молчал и тупо глядел перед собой. Через некоторое время он словно пробудился от сна. Он просил Броузу оставить его одного -- ему надо разобраться, что делать дальше. Он схватил руку Броузы, пожал ее и страстно поблагодарил за все, что тот сделал для него, и особенно за то, что Броуза был готов отдать ради его спасения свою жизнь.

-- Господи помилуй, да за что же так благодарить? -- изумленно возражал Броуза. -- Вы знаете, как я почитаю вас. Для вас я стал бы и рабом в цепях...

Когда же ван Делле остался один, на него нахлынула смертельная горечь. С непреодолимой болью осознавал он, что вся его жизнь утратила смысл и ценность. Ему не удалось найти "великий магистериум" -- эссенцию, превращающую свинец в золото, которую еще называли красным львом, пятым элементом, голубем Трисмегиста; но вот другому это оказалось возможным... Стремясь к ней и постоянно разочаровываясь, он за всеми своими усилиями незаметно состарился. Что осталось ему в жизни? Какие надежды? Какая цель? Он преклонился в душе перед неведомым и таинственным великим алхимиком, который оказался счастливее его. И еще раз оглянулся на свою потерянную жизнь. Она предстала ему ничтожной. Карманным ножом он перерезал себе вены на руках.

Когда Броуза нашел его, он без сознания лежал в луже крови. Истопник закричал и хотел было бежать за помощью, но спохватился и, разорвав на полосы одну из шелковых рубашек покойного императора, перевязал запястья ван Делле. Остановив таким образом кровь, он побежал за врачом.

Врач пришел, но к тому времени из тела ван Делле ускользнула последняя искра жизни.

Когда в тот же вечер его вынесли, чтобы похоронить в неосвященной земле, Броуза шел за трупом, рыдал, выл, безотчетно жестикулировал и злился на себя -- словом, вел себя точь-в-точь как в день погребения своего старого господина, императора Максимилиана, которого с великими почестями пронесли к собору Святого Витта и положили в усыпальнице королей.

(1)Gloria in excelsis Deo (лат.) -- "Слава в вышних Богу!", славословие, возглашаемое ангелами при рождении Иисуса Христа.

XI. КРУЖКА ЯБЛОЧНОЙ ВОДКИ

Говорят, что в одну из ночей на неделе между Новым годом и праздником примирения, именуемой еще неделей покаяния, когда в небе встает бледный серпик новой луны, на еврейском кладбище Праги поднимаются из могил все умершие в прошлые годы, чтобы восславить Бога. Для них, как перед тем для живых, устраивается новогодний праздник, и они справляют его в Альтнойшуле, древней синагоге, наполовину вросшей в землю. И всякий раз, как они споют "Овину малькену" -- "Наш отец и царь" -- и трижды обойдут альменор, они начинают взывать к чтению Торы. Те, кого они вызывают по имени, еще обретаются в царстве живых, но должны услышать зов и примкнуть к собранию мертвых, прежде чем минует наступивший год, ибо смерть их уже решена на небесах.

В эту самую ночь два знакомых нам свадебных музыканта и шута, Екеле-дурачок и Коппель-Медведь, которые к тому времени превратились в двух усталых от жизни стариков, брели по улицам еврейского города, споря и пререкаясь друг с другом. Они играли за четверть гульдена на одной свадьбе в Старом Граде. Екеле изрядно потрудился на скрипке, а Коппель аккомпанировал ему на губной гармонике. Дело в том, что еврейских музыкантов, если только они знали мелодии модных танцев, хорошо принимали и христиане. Но после полуночи среди гостей, многие из которых перебрали крепкого пива да поверх него -- яблочной водки, завязалась потасовка. Едва лишь первый пивной кувшин просвистел в воздухе, наши музыканты со своими инструментами пустились наутек, ибо сказано: когда Исав пьет, синяки достаются Якову... Воспользовавшись общим замешательством, Коппель-Медведь прихватил с собой кружечку яблочной водки, и вот из-за нее-то приятели и начали пререкаться. Не то чтобы Екеле отказывался от глотка водки, умыкнутой со свадебного стола, но Коппелю были противопоказаны крепкие напитки, потому что за год до того у него был удар, и он много недель пролежал в параличе, да и теперь еще подволакивал левую ногу. При этом он наотрез отказывался соблюдать запрет докторов, а только смеялся и говорил, что хилых собак смерть долго не трогает. Но Екеле-дурачок от заботы за жизнь и здоровье друга сделался самым настоящим ипохондриком.

-- Ты дрянной ворюга! Мне стыдно за тебя! -- кричал он. -- Ничего-то не утаишь от твоих вороватых лап. Ты бы мог, когда никто не видит, украсть пять книг Торы у самого Моисея, да еще прихватить восьмую заповедь впридачу. По крайней мере, стащил бы что-нибудь стоящее. Там на столе были пампушки с медом и толченым маком. Так вот, они достойны королевского стола, а у нас в субботу ничего не будет в доме, кроме миски бобов да куска рыбы. Нет же, ты взял водку! Зачем нам водка? Тебе ее нельзя, а мне противно!

-- Уж тебе-то водка так же противна, как медведю -- мед! -- смеялся Коппель-Медведь. -- Ты же знаешь поговорку: водочка к рыбке рождает улыбки. Рыбку нам Бог послал, а водочку задолжал. Я сделал доброе и похвальное дело, когда взял со стола Исава то, что положено Якову. Видно, сам Бог хочет, чтобы эту субботу мы провели в веселье.

-- Но не за счет ворованной водки! -- возмущенно воскликнул Екеле.

-- По правде говоря, я и не воровал эту водку, -- заявил Коппель-Медведь. -- Я и не знал, что в кружке что-то есть. Я просто убрал ее подальше, чтобы кто-нибудь из этих хулиганов не разбил ее о чью-нибудь голову. Так что, схватив кружку, я уберег кого-то от большой беды и сохранил человеку здоровье, а может быть, даже и жизнь. Ты, Екеле-дурень, можешь называть это как хочешь, а я сделал достойное дело. И сверх того у нас есть водка!

-- Да чтоб она у тебя в глотке застряла! -- зло и презрительно сказал Екеле.

-- Боже упаси! -- вскричал Коппель. -- Ты хочешь, чтобы я захлебнулся, чтобы Бог удушил меня? Заметь, Екеле, сейчас как раз первые часы после полуночи. Петух еще стоит на одной ноге, и его гребень не красный, а белый, как волчье молоко. Ты же знаешь, Екеле, что это часы Самаила(1), когда все злые желания исполняются!

-- Так я желаю, -- отвечал Екеле-дурень, -- чтобы ты со своей водкой пошел к палачу, а по дороге еще сломал себе ногу и шею и больше не попадался мне на глаза.

-- Так я и пойду, -- плаксивым голосом проворчал Коппель. -- И больше не вернусь. Ты видишь меня в последний раз в жизни.

Он сунул кружку под полу плаща и сделал такое движение, словно собрался уходить.

-- Постой! -- крикнул Екеле. -- Куда же ты пойдешь в такую темень?

-- Ты ничего не делаешь путем, -- пожаловался Коппель. -- Я с тобой -ты посылаешь меня к палачу. Собираюсь пойти -- ты кричишь: останься, куда ты? Стоит мне присесть, ты говоришь, что я даром трачу время, стоит побежать -- вопишь, что без толку рву башмаки. Когда молчу, ты спрашиваешь, не онемел ли я, скажу что-нибудь, а ты мне -- снова пустился заливать! Принесу кость -- тебе надо винограда гроздь, принесу пивка -- подавай тебе молока; сварю мяса, а тебе подай кваса, я весел -- ты нос повесил. Печку нагрею, кричишь...

-- Замолчи! -- перебил его Екеле. -- Ты ничего не видишь? И не слышишь?

-- ...Я потею, -- закончил Коппель свое рифмованное присловье, а потом только остановился и прислушался.

К тому времени они уже пересекли Широкую, миновали Белелес и теперь стояли около завалившейся, почерневшей от времени стены синагоги Альтнойшуле. Из-за стены доносилось тихое пение и гудение голосов, а из узких окошек Божьего дома пробивался слабый свет.

-- Никогда бы не подумал, что в такой поздний час там могут быть люди, -- прошептал Коппель-Медведь.

-- Они поют "Овину малькену", будто все еще Новый год, -- тоже шепотом удивился Екеле-дурачок.

-- Зажгли свечи и поют, -- сказал Коппель. -- Пойду-ка посмотрю, что это за люди. Интересно...

-- Идем, идем отсюда! Мне это совсем не нравится! -- ответил Екеле. -Что ты там хочешь увидеть, что такое узнать?! Пойдем скорее, сдается мне, тут не чисто...

Но Коппель не послушался его и побрел через улочку прямо к окну, из которого пробивался свет.

Екеле последовал за ним на подкашивающихся ногах. Как ни силен был его страх, он не мог оставить своего друга и спутника многих лет -- только покрепче прижал к себе завернутую в кусок черного полотна скрипку.

-- Я думаю, там происходит нечто любопытное, -- сказал Коппель, заглянув в окошко. -- Я вижу свечи, слышу голоса и всякие звуки, а людей ни одной живой души не видать... А вот кто-то кашляет -- точь-в-точь как покойный пекарь Нефтель Гутман, которого вынесли в прошлом году на кладбище...

-- Да помянет он нас добром! -- дрожа всем телом, шепнул Екеле. -Значит, он и там, в вечной жизни, кашляет. А разрешают ли ему там печь пирожные? И, если да, то кто же их там ест? Коппель-Медведь, мне страшно. Говорю тебе, уйдем отсюда, здесь человеку нечего делать. Почему ты не хочешь меня слушать? У них тут свой праздник -- зачем им мешать? Пойдем скорее! Становится холодно, и глоток водки из твоей кружки, будь она краденая или некраденая, пойдет нам обоим на пользу -- согреемся перед тем как лечь в постель.

-- Я остаюсь, -- возразил Коппель-Медведь, -- хочу видеть, что из всего этого выйдет! Если боишься, иди один.

-- Да ведь я за тебя боюсь! -- застонал Екеле. -- Я хочу, чтоб ты жил сотню лет, но ты же знаешь, что говорил врач и как у тебя со здоровьем. Вдруг они тебя позовут...

-- За меня не трусь! -- усмехнулся Коппель-Медведь. -- Старый черепок иной раз живет дольше нового горшка. Да и что плохого в том, что я наконец освобожусь от тесноты и избавлюсь от нужды?

-- Опять ты за свое! -- испуганно и возмущенно вскричал Екеле. -- Ты-то освободишься и избавишься, а что будет со мной, если я вдруг останусь без тебя, да еще надолго? Об этом ты подумал? Хороший же пример верности и братской любви ты мне показываешь!

-- Тихо! -- крикнул Коппель. -- Они перестали петь. "Овину малькену" кончилось...

-- Сейчас, -- замирающим голосом пролепетал Екеле, -- они начнут читать Тору... по вызову раввина...

И как только он сказал это, внизу, посреди невидимого собрания, прогремел голос:

-- Шмайе, сын Симона! Вызываю тебя, Мясник.

-- Тот, что держит мясную лавку на Иоахимовской, -- поясняя, прозвучал другой, более высокий голос, словно затем, чтобы предостеречь вызываемых от путаницы.

-- Шмайе, сын Симона! Ведь это же мясник Носек. Я его знаю, и ты тоже, -- сказал Коппель-Медведь. -- Он немного косоглазый, но очень честно торгует. Всегда точно отвешивает мясо, и у него ни разу не врали весы...

-- Пойдем же отсюда! Я не хочу больше слышать ни одного имени! -взмолился Екеле.

-- Сейчас он лежит в постели у себя в комнате, -- раздумывал вслух Коппель. -- Спит, наверно, и знать не знает, что о нем уже все решено и что он во власти ангела смерти. Завтра утром он встанет как ни в чем не бывало и займется своей работой. Пыль мы, дети человеческие, ангел Божий дунет -- и нас уже нет. Как ты думаешь, мы должны сказать Шмайе Носеку, что мы тут услыхали, чтобы он был готов перейти из временного бытия в вечное?

-- Нет, -- решил Екеле, -- этого нам нельзя, мы не уполномочены приносить такие вести. Да он бы нам и не поверил -- сказал бы, что мы ослышались или что обманываем, хотим запугать его. Ведь человек устроен так, что и в худшей беде хочет обресть искру надежды. Пойдем же, Коппель, ведь я не перенесу, если они позовут тебя.

-- Мендла, сына Исхиэля, вызываю я. Ювелира, -- прогремел в это мгновение голос неведомого, который призывал к Торе.

-- Который также покупает и продает жемчуга, поштучно и унциями, -уточнил другой голос. -- У которого дом и магазинчик на Черной улице.

-- Мендл, сын Исхиэля! Ты призван! -- еще раз раздался первый голос.

-- Это Мендл Раудниц, -- сказал, едва все стихло, Коппель-Медведь. -- О нем-то не будет много печали. Жена у него умерла, а с детьми он давно не в ладу. Он очень строгий и суровый человек, и когда по праздникам сидит на своем месте в синагоге, то избегает тех, кто находится рядом. Он никому в жизни не сделал ничего хорошего, да и себе тоже. Может, ему бы и надо сказать, что он призван, пока у него еще есть время помириться с сыновьями.

-- Нет, -- опять возразил Екеле-дурачок. -- Худо ты знаешь людей, Коппель. Он скажет, что все это неправда, что мы это придумали из злобы и для того, чтобы попугать его. Он все равно никогда не поверит, что это правда, а найдет какую-нибудь ложь и ею утешится. Уж ему-то особенно неохота расставаться ни с этим миром, ни с золотом и серебром в своей лавке. Только к чему ему будет это золото в день или в ночь, когда смерть заберет его прочь?..

Коппель-Медведь недовольно покачал головой. Рифмотворчество было по его части, а работой Екеле-дурачка было придумывать шутки для свадебных забав.

-- Почему только в день или в ночь? Ангел смерти может забрать его и на рассвете, и на закате, и все равно -- из дома или из лавки...

-- Тут ты прав, -- согласился Екеле. -- А если так: серебро и золото придется отдать, когда смерть прибудет его взять?..

-- "Прибудет взять" -- тоже плохо. Слово "прибудет" тут совсем ни к чему, -- заявил Коппель-Медведь. -- Вот послушай: злато ему не покажется ценным в день, когда Бог швырнет Мендла в геенну. Правда, лучше звучит?

-- "...Когда Бог швырнет Мендла в геенну". Да, это хорошо и справедливо сказано, -- похвалил Екеле. -- Но мне говорили, что он собирается жениться во второй раз, этот Мендл Раудниц. Что ж, если мне случится играть на его свадьбе, то, зная, что ему почти не осталось жить, а пора отправляться в геенну, я смогу весьма неплохо пошутить...

-- На ком же он собрался жениться? -- поинтересовался Коппель-Медведь.

-- Не помню, говорили мне это или нет, -- отвечал Екеле. -- Но даже если и говорили, так я забыл.

-- Ничего-то ты не можешь удержать в голове! -- рассердился Коппель. -Ты же вечно таскаешься по улицам и слышишь много всякой всячины. Если бы ты захотел, ты бы мог знать все про всех, неважно, касается это тебя или нет. Ты же вместо этого все забываешь и, кажется, скоро не будешь помнить кто ты есть и как тебя зовут!

-- Яков, сын Иуды, которого зовут еще Екеле-дурнем! -- камнем в металл ударил знакомый голос. -- Тебя призываю я!

-- Который всю свою жизнь кормится игрой на скрипке и шутками. Который также в святую субботу играет в синагоге во славу и честь Бога, доставляя каждому радость! -- уточнил второй голос, будто в еврейском гетто был еще один Екеле-дурачок, чем-то отличный от этого.

-- Яков, сын Иуды! Ты призван! -- закончил первый голос. Наступило исполненное ужаса молчание. Наконец, все еще глубоко испуганный, но уже вполне овладевший собой, Екеле заговорил:

-- Слава Тебе, вечный и праведный Боже! Деяния Твои беспорочны!

-- Всемогущий! -- закричал, очнувшись от оцепенения, Коппель. -Правильно ли услышал я? Что же будет с тобой, мой Екеле?! Чего они хотят от тебя?!!

-- Всеблагий! Подари мне на время ложь! -- взмолился к Богу Екеле, но так и не нашел ничего, чем бы он мог обмануть и утешить Коппеля. И тогда он сказал, стараясь придать своему голосу равнодушный тон:

-- Что будет? Это неважно. Ты же слышал, как они говорили, что каждому было в радость, когда я играл по субботам в синагоге. Это же великая честь! Разве ты не пожелал бы ее мне?

-- Конечно, я желаю тебе чести! И еще я желаю, чтобы ты был жив и здоров! А они тебя призвали! Или ты этого не слышал? -- всхлипывал Коппель-Медведь.

-- Конечно, слышал, я же не глухой, -- возразил Екеле-дурачок. -- Не знаю, как сказать, но только в тот миг на душе у меня стало так, словно я уже принадлежу иному миру и чувствую себя совсем бодрым и молодым. Но вот тебе мое слово, Коппель, -- что-то мне не очень верится в это! Может, это ошибка или какой-то обман? А тебе не показалось, что мы уже слышали эти голоса?

Но эта ложь, до которой он наконец додумался, мало чем помогла -- плачу и жалобам Коппеля не было конца. И тогда Екеле испробовал другое средство.

-- Знаешь что, Коппель-Медведь? -- начал он. -- Разве сегодня за свадебным столом ты не слышал, как люди пели песню: "Пока в карманах деньги есть, мы будем славно пить и есть"? Так вот, знай же, что денег нам хватит надолго. Я давно хочу тебе сказать, да все время забываю: у меня отложено кое-какое накопление -- два с половиной гульдена. Так вот, на эти деньги мы устроим себе легкую и приятную жизнь. Ты видел всех этих кур, куропаток, уток и гусей, что были на свадебном столе. Мы-то с тобой не ели, потому что это было мясо из нечистых, христианских рук. Но завтра ты пойдешь со мной на рынок, и мы купим там кошерного каплуна или гуся на субботу и узнаем, сколь бывает вкусен добрый кусок жаркого.

-- Ох, помолчи об этом, я и слушать не хочу! Для меня больше не будет хороших дней, -- стонал Коппель. -- Со мной будет как в Писании: прахом станет моя пища, и со слезами смешаю я питье мое. Как подумаю, что они выносят тебя, завернув в ветхий холст, так все внутри и переворачивается...

Екеле твердо ответил:

-- Не придавай лишнего значения холсту -- какая разница, ветхий он или новый! Ты же знаешь, что если речь идет о похоронах бедняка, похоронное братство платит за локоть ткани три крейцера -- и ни гроша больше! Какой тебе еще дадут холст за три крейцера, кроме серого и порванного! За такие деньги ты ничего другого и не можешь требовать! Вот был бы я Мордехаем Мейзлом! Того когда-нибудь понесут в камке двойного плетения по полгульдена или даже по гульдену за локоть!

-- Мордехая, сына Самуила, призываю я! Того, кто еще именует себя Маркусом! -- громыхнул голос.

-- Который стал бедным человеком, -- зазвенел второй, -- и у кого в доме не наберется и полгульдена. Кто все отдал, ничем не владеет и ничто не называет своим!

-- Мордехай, сын Самуила! Ты призван.

-- Ты слышал, Екеле? -- воскликнул Коппель-Медведь. -- Мордехай Мейзл! Великий хозяин всех торговых дел! И его призвали тоже...

-- Да, и его, -- подтвердил Екеле, и вдруг начал тихо смеяться себе под нос. -- Слышал, он теперь бедный человек, который ничего не называет своим! Что ты обо всем этом думаешь? Или ты опять прохлопал ушами, Коппеле?

-- Да, это странно. Я ничего не понимаю. Что бы это могло значить? -потрясенно забормотал Коппель-Медведь. -- Что он... что ты...

-- Что там, внизу, сидят двое умников, которые сыграли с нами славную шутку, да еще какую соленую! -- заявил Екеле-дурачок. -- А теперь они нарочно повели несуразные речи. Разве не нелепо заявлять, что Мордехай Мейзл -- бедный человек, и у него в доме не наберется полгульдена? Мордехай Мейзл, к которому золото притекает изо всех стран, -- бедняк? Да там собрались двое шутов, которые болтают что им в голову взбредет. Странно только, что я не узнал эти голоса с самого начала.

-- Так ты их узнал? -- вскричал Коппель и, как мотылек к огню, потянулся за искоркой надежды.

-- Один из них -- Либман Гирш, золотошвей, -- сказал Екеле-дурачок. -Такой бас ни с кем не спутаешь. Да ты знаешь его! Он получил заказ обновить шитье на парчовом знамени, которое висит внизу, в синагоге. Он очень спешит и работает по ночам, а чтобы не скучать за работой, он и прихватил с собой своего двоюродного братца, Хашеля Зелича (ты его тоже знаешь -- пуговичник), с которым они там и развлекаются!

-- Думается мне, ты прав, -- с глубоким вздохом облегчения отвечал Коппель-Медведь.

-- Ну, конечно, они услыхали нас, -- продолжал Екеле. -- Ведь мы говорили довольно громко, -- с каждой минутой Екеле, кажется, все больше верил в свою выдумку и оттого веселел на глазах. -- Вот они и придумали этот розыгрыш, чтобы сделать из нас посмешище!

-- Как им не стыдно! -- вскричал Коппель. -- Взрослые мужчины, мастера, а все одни дурачества в голове!

-- Может, позвать их и сказать, что мы их узнали? Пусть тогда постыдятся своих детских штучек! -- спросил Екеле, который уже не сомневался, что голоса принадлежали мастеру золотого шитья и пуговичнику, сидевшим внизу за работой.

-- А, брось ты их, не стоит из-за них утруждаться! -- сказал Коппель, которого счастливая перспектива остаться вместе со своим другом и неизменным спутником сделала готовым к всепрощению. -- Ведь написано: не презирай глупцов и не отвечай на их глупости!

-- Так я же с самого начала говорил, что нам нечего тут оставаться, а надо идти домой, чтобы на покое с радостью распить нашу яблочную водочку! -заявил Екеле-дурачок. -- Ты кусочек, я кусочек, глядь...

-- ...Прикончим пирожочек! -- подхватил Коппель-Медведь, чуть только его товарищ споткнулся, не сумев закончить строку.

-- Какой еще пирожочек? -- удивился Екеле. -- У нас ведь водка, и мы будем ее пить, а не есть!

-- Но это же ты зачем-то заговорил о кусочках! -- возразил Коппель. -Если хочешь, будет так: я глотну, да ты глотнешь -- скоро в кружке дно найдешь... Ну как?

-- Отлично! И сердцу станет веселей, -- сказал Екеле, согласно кивая головой.

-- Да, но где же кружка? Ее нигде нет, -- жалобно произнес Коппель-Медведь. -- Я, должно быть, со страху выронил ее, когда гам, внизу, назвали твое имя!

Екеле-дурачок встал на четвереньки и принялся ощупывать землю. Вскоре он натолкнулся на кружку. Она оказалась целой и невредимой, и ни капли водки не просочилось сквозь крышку.

-- На, держи! -- сказал он, протягивая ее Коппелю. -- Да покрепче, а то у меня аж сердце остановилось! Слава Богу, что Он уберег нас от потери. Я-то уж подумал, она у нас разбилась...

(1)Самаил (Самаэль) -- в иудейской демонологии злой дух, демон, часто отождествляемый с сатаной.

XII. ВЕРНЫЕ ЛЮДИ РУДОЛЬФА II

Вечером 11 июня 1621 года, через девять лет после кончины императора Рудольфа, старый Антон Броуза, бывший когда-то шутом, потом -- истопником в пражском Старом Граде, а теперь именующий себя "доверенным слугой и другом почившего императора", направлялся привычной дорогой, которая вела по извилистым лестницам на подъемах, через арки ворот, крытые проходы и крутые улочки от его квартала на Градчанах к одной из малостранских гостиничек, в которой он имел обыкновение сиживать, рассказывая свои истории, отпуская шуточки и ужиная за счет других, поскольку своих денег ему вечно не хватало. На этот раз его выбор пал на трактир "У серебряной щуки", расположенный на островке Кампа, -- здесь он не появлялся уже несколько недель, а кроме того, хозяин "Щуки", который в шестнадцатилетнем возрасте служил в пражском замке кухонным мальчиком, оказывал большое уважение истопнику императора.

Со дня битвы у Белой Горы, в которой решилась судьба Чехии, минуло полгода, и за этот отрезок времени свершилось много разного зла. Богемские сословия утратили свои древние права и свободы. Фридрих Пфальцский, последний чешский ставленник на троне Богемии, прозванный Зимним Королем, бежал, и в Старом Граде сидел императорский комиссар. О церковном имуществе, отнятом у протестантов и моравских братьев, теперь спорили ордена иезуитов, доминиканцев и августинцев. Протестантские священники были изгнаны из страны. Все, кто участвовал в национальном восстании 1618 года или же подозревался в сочувствии и помощи мятежникам, были брошены в тюрьмы, а после того, как их разлучили с жизнью, все их имущество забрала казна императора Фердинанда. Так погибли и обнищали многие знатные семьи, и самые их имена исчезли из истории империи.

Другие имена заслуженно сохранились в памяти чешского народа. То были имена двадцати семи персон владетельного, рыцарского и купеческого сословий, которых того же 11 июня 1621 года казнили на староградской Круглой площади как государственных изменников. Среди них были не только чехи, но и немец, вождь протестантской партии и глава моравских братьев граф фон Шлик, и пан Вацлав Будовиц, вернувшийся в Чехию из своего бранденбургского убежища, чтобы, как он сказал, не покинуть свою родину на острие меча, и доктор Есениус, знаменитый врач и анатом, первым в империи начавший делать вскрытия трупов, и президент богемской придворной палаты Кристоф Хорант, похлицевский пан, объездивший в молодости все страны Ближнего Востока и издавший на чешском языке двухтомный труд о своих впечатлениях от Палестины, Египта и Аравии. Страх, скованность и горькое чувство поражения читались на лицах людей, которых встречал на своем пути Броуза. Но это скорее умножало, чем ослабляло его надежду разжиться дармовым ужином. Он знал людей и понимал, что в такой день никому не хочется оставаться наедине с собой. Одним хотелось послушать мнение людей, лучше осведомленных о событиях, другим было необходимо проверить свои суждения, и каждый ждал друг от друга хотя бы крупицу сочувствия, ободрения и поддержки. А потому в тот день многие люди собрались в гостиницах.

Правда, времена настали скверные. Война тянулась уже три года, и о близком мире никто даже не помышлял. Торговля и транспорт затормозились, рынки пустовали, а цены росли день ото дня. Уже за два гульдена нельзя было купить того, что при Рудольфе II стоило полгульдена. Люди спрашивали себя, к чему все это приведет. Но Броузе порою доводилось сводить концы с концами даже легче, нежели прежде: он добывал себе суп и хлеб с маслом тем, что рассказывал подлинные или выдуманные истории о Рудольфе II, его дворе и приближенных. Дело в том, что пражане особенно любили вспоминать о прошлом теперь, когда время текущее стало столь мрачным, а будущее -- столь пугающим.

Когда Броуза пришел в трактир "У серебряной щуки", там только и было разговоров, что о казни, свершившейся минувшим утром. Служитель суда Ян Кокрда, всю ночь прождавший на Круглой площади, чтобы закрепить за собой место в первых рядах зрителей, переживал свой звездный час. Не давая сбить себя возгласами и вопросами, он по порядку излагал все, что слышал и видел. Ночь напролет при свете факелов строили эшафот, и солнце взошло при устрашающем стуке молотков и топоров. Эшафот насчитывал четыре локтя высотой, двадцать локтей в поперечнике и сверху донизу, включая и судейское место, был затянут черным полотном. Триста алебардистов и четыреста вооруженных пиками рейтар из полков генерала фон Вальдштейна, или же иначе Валленштейна, поддерживали порядок на площади. Разносчики подавали всем, кто пожелает, бутерброды с колбасой, сыр, пиво и водку. Потом под гром барабанов вывели приговоренных -- одного за другим, по рангу и значимости в делах прошлых лет. Первым, как ему и подобало, шел граф фон Шлик. Он был одет в черный траурный бархат, держал в руках Евангелие и сохранял сурово-отрешенное выражение лица. Когда его голова слетела с плеч, какая-то дама в толпе крикнула: "Святой мученик!" Она повторяла это выкрик до тех пор, пока ее не услышали на трибунах, и тогда всадники Валленштейна бросились ловить ее. Они покалечили много людей, а один был поднят из-под копыт мертвым, но женщину толпа уберегла. Когда была восстановлена тишина, на эшафот вступил пан Будовиц. При нем не было священника, так как в утешении и напутствии протестантского пастора ему было отказано, а напутствие католического он с презрением отверг. Прощаясь с народом, он приветливо помахал рукой и бросил в толпу кошелек с деньгами. И люди снизу кричали ему: "Прощай, пан Вацлав! Пусть тебе на небе будет благо -- от и до!" Это было его любимым присловьем, и люди частенько слыхали, как он говаривал: "Евангелие соблюдать от и до!", "Противостоять римскому дьяволу от и до!". Третьим был пан Дионис Чернин из Худенице. Когда он начал подыматься по ступеням эшафота, его брат Герман, сидевший посреди знатных зрителей, покинул трибуну. При этом он зажмурился или, может быть, только опустил глаза долу. Ян Кокрда сидел далеко от трибуны и мог определенно сказать лишь то, что на брата Герман не смотрел.

Всего этого Броуза не слушал -- не затем он пришел сюда. Он жадно тянул носом запахи еды. Его взгляд упал на блюда с кровяной колбасой, тушеной капустой, зеленью и кнедликами, которые как раз поставили на стол одному из посетителей. Привлеченный дразнящими запахами, он подошел к столу и узнал в посетителе седельщика Вотрубу, своего старого приятеля и компаньона по гостинице.

-- О, так это вы! Приятного вам аппетита! -- приветствовал он Вотрубу с некоторой снисходительностью, которую, как бывший придворный служитель, почитал своим долгом выказывать простолюдинам. -- Не каждому в наши времена живется славно, а нам так и подавно, как говаривал Адам Штернберг, обер-штальмейстер покойного величества.

Вотруба только что набил рот колбасой и не мог говорить, а потому сделал Броузе рукою знак помолчать и указал на Кокрду, приглашая послушать, что тот говорит. А Кокрда как раз живописал, как один из осужденных, а именно пан Петр Заруба из Здара, пытался молить о жизни, которую ему ранее обещали сохранить, и как сразу вслед за этим принял такую же мученическую смерть, как и все остальные.

-- Смотрите не подавитесь! -- сказал между тем Броуза Вотру-6е. -Кровяной колбасой с капустой и кнедликом, случалось, давились, и я не могу сказать, хорошая ли это была смерть. Когда этот кусок выйдет обратно у вас из горла, скажите-ка мне, кто в нашей стране раньше всех замечает дождь? Этот вопрос я однажды задал Его Величеству покойному императору, и мой добрый господин не смог на него ответить. Пришлось ему мне заплатить два талера. Напрягите-ка свой рассудок -- может, у вас получится. А не получится, так я с вас возьму дешевле. Поставите мне кувшинчик пива. Ну как, идет?

Вотруба напряженно раздумывал над тем, какая ему была выгода от такого пари. Он нашел ее в той щекочущей самолюбие мысли, что ему поставлен тот же самый вопрос-загадка, что и Его Императорскому Величеству. Тем временем Кокрда закончил свой рассказ. Пообещав вскоре заглянуть сюда еще раз, он попрощался и отправился в другую гостиницу, чтобы и там собрать вокруг себя слушателей.

-- Ну как? -- напомнил Броуза Вотрубе. -- Пойдет сделка? Жду вашего ответа и резолюции, как обычно говорил покойный государь своему тайному советнику пану Хегельмюллеру.

-- Хегельмюллер? Кто это тут говорит о Хегельмюллере? -- раздался голос за соседним столиком. -- А, клянусь моей душой, да это же Броуза! Дай глянуть на тебя, человече! Сколько уж лет я не видал твою воровскую плосконосую рожу!

-- Пане! -- с достоинством обратился Броуза к человеку за соседним столом. -- Выбирайте слова поосторожнее! Я вас не знаю.

-- Как это? -- удивленно и весело вскричал сосед. -- Ты не помнишь Сватека? Да ты меня бог весть сколько раз видел, когда я отворял кровь Его Величеству, завивал ему волосы и стриг бороду. И ты, глотатель угольной пыли, говоришь, что не знаешь Сватека?

-- Сватек? Цирюльник? -- переспросил Броуза, и невыразимая нотка презрения прозвучала в его голосе, так как в своих воспоминаниях, которые он предлагал вниманию кабацкой публики, он имел дело исключительно с высокими персонами пражского замка вроде обер-гофмейстера, обер-камергера, обер-егермейстера и тайных советников.

-- Бритый поп, вот кто первым замечает дождь! -- сказал Вотруба, все это время напряженно перебиравший в уме возможные ответы. Но на него никто не обратил внимания.

-- Так ты забыл Сватека, ты, старая кочерга? -- крикнул цирюльник покойного императора. -- Того Сватека, который частенько растирал мазью твою спину, когда Его Величество, наш всемилостивый государь, находил нужным выпороть тебя тростью?

-- Что?! Его Величество покойный государь император собственноручно... вот этого... -- послышался замирающий от удивления голос Вотрубы.

-- Это клевета! -- в благородном негодовании запротестовал Броуза. -Его Величество, мой всемилостивый господин, во всякое время относился ко мне с уважением, часто выказывал мне свою благосклонность и умел ценить мои заслуги.

-- С уважением -- к тебе? Твои -- как ты сказал -- заслуги?! -- хохотал цирюльник. -- Держите меня, а то упаду со смеху!

-- У меня есть на то свидетельства! -- заявил Броуза.

-- Конечно. На горбине! -- заверил цирюльник.

Тут Броуза решил, что пора кончать этот диалог, который вряд ли пошел на пользу его репутации у малостранских бюргеров, а лучше позаботиться о кувшине пива, которое он еще надеялся выспорить у седельного мастера.

-- Двое всегда стоят вместе, но друг другу -- враги насмерть, -обратился он к Вотрубе, словно перестав замечать Сватека. -- Кто эти двое, можете мне сказать?

-- Это палка и твоя спина! Чего уж тут непонятного! -- бросил ему в ответ цирюльник, не давая Вотрубе рта открыть.

-- Убирайтесь прочь! -- в бешенстве напустился на него Броуза. -- Я с вами ничего общего не имею. Якшайтесь с подобными вам, а меня оставьте в покое!

-- Ну, ну, Броуза, не злись так сразу! -- примирительно засмеялся цирюльник. -- Сегодня вечером тебе еще покажется приятным мое общество. Или ты не затем пришел, чтобы повидать старого Червенку?

-- Я? Червенку? Какого Червенку? -- удивился Броуза.

-- Нашего Червенку, -- отвечал цирюльник. -- Разве он не известил тебя, что сегодня вечером приедет в "Серебряную щуку"? Он, видимо, немного запоздал. АН нет, вот и он!

В столовую вошли двое мужчин, и, несмотря на то, что с момента их последней встречи минуло девять лет, Броуза сразу узнал обоих. Первый, опирающийся на трость и немного сгорбленный старый господин со спадающими на лоб седыми прядями, был Червенка, второй камердинер покойного Рудольфа II. Другой же, с крючковатым носом, немного старомодно одетый, был музыкант Каспарек, много лет прослуживший у императора лютнистом. Броуза встал, чтобы поприветствовать их. Но он не забыл и о желанном кувшинчике пива.

-- Так подумайте быстро, -- не спеша отойти, обратился он к седельному мастеру. -- Двое стоят рядом, но друг другу -- враги насмерть. Кем они могут быть?

-- Клянусь душой, не знаю, -- заверил его Вотруба, которому больше не хотелось играть в загадки. -- Здесь, в "Щуке", я таких не видал. Но спросите у хозяина -- может быть, он их знает. Недаром же он танцует на цыпочках вокруг всякого люда!

-- Ну вот я и с вами! -- сказал старый Червенка, прихлебывая суп, который поставил перед ним хозяин. -- Но, скажу вам откровенно, мне нелегко было сюда добраться. Моя дочка, у которой я живу, и ее муж Франта вовсе не хотели меня отпускать -- вбили себе в голову, что со мной может что-то случиться в пути. "Оставайся, старый, где ты есть! -- говорят. -- Разъезжать по свету в наше время -- занятие не для тебя. Не думай больше о прошлом -что было, то было! Лучше подумай о том, что ты нам нужен в саду. Прочтешь здешним хозяевам доклад о сортах капусты -- или, может быть, тебе его напечатать?" Ну, дал я им поговорить вволю, назначил день для доклада, и вот я здесь. Правда, поездка от Бенешова до Праги получилась утомительная, тем более что его сиятельство граф Ностиц, к которому я почтительнейше обратился, не предоставил мне местечка в верхней части трибуны, а ведь он должен был это сделать хотя бы в память о временах, когда мы с ним ежедневно встречались наверху, в замке, -- я ему: "Целую руки вашей милости", а он мне: "Доброе утро, герр Червенка". Короче говоря, место на трибуне я все же достал и своими собственными глазами увидел голову доктора Есениуса в руках палача, как то и предсказывал в свои последние часы мой всемилостивый государь Рудольф.

Тут он повернулся к хозяину, который стоял за его стулом и жадно вслушивался в каждое слово.

-- Запомни: после супа подашь оломоуцский сыр, соленую редьку, ломтик поджаренного хлеба и полкувшина согретого пива!

-- Это правда, что Его Величество покойный государь император, -- начал хозяин, слегка задыхаясь от волнения, -- предсказывал вам будущее по руке, как это делают цыгане на ярмарках?

-- Ломтик хлеба, сказал я, к нему редьки, сыру и полкувшина теплого пива! Это все, а теперь иди! -- одернул его бывший камердинер императора.

-- Пан Червенка не узнает меня? -- обиженно спросил хозяин. -- Я же Вондра!

-- Какой еще такой Вондра? -- спросил экс-камердинер.

-- Тот самый Вондра, что толок на кухне перец, -- объяснил хозяин, -- и крутил вертел, когда туши зажаривали целиком. Я часто видел пана Червенку, когда вы приходили к поварам проверить, точно ли по рецепту приготовлены суп и жаркое для государя императора, -- он с трудом перевел дыхание. -- Чаще всего это был куриный бульон.

-- Ага. Значит, ты и есть тот самый Вондра, -- согласился Червенка. -Хорошо, что и ты с нами. А здесь тебе тоже полагается толочь перец и крутить вертел?

Хозяин отступил на шаг и описал рукой широкую дугу, показывая, что теперь его владения велики и что он распоряжается большим и малым залами, садом, кухней, кладовой, амбарами, винными погребами и комнатами для приезжих.

-- Здесь, -- заявил он гордо и взволнованно, -- я делаю все. В прошлом году я унаследовал "Щуку" от моего отца.

-- Ну, раз ты здесь делаешь все, так принеси то, что я заказал, -отрезал Червенка, который по-прежнему видел в малостранском бюргере юного кухонного слугу. -- Да поживее, а то тебе враз приделают ноги!

-- Беги, беги! -- послал вдогонку спешившему хозяину Броуза. -- Уж я-то его знаю. Он не терпит, чтобы его заставляли ждать!

-- Дара пророчества я за Его Величеством никогда не замечал, -высказался цирюльник Сватек, который тем временем прокручивал эту тему в голове, -- а вот погадать да помечтать он любил. Когда же это он сказал тебе, что случится с головой доктора Есениуса? Это было до или после того, как нам троим, здесь сидящим, довелось заниматься секретными делами королевства?

Люди за соседними столами, услышав эти слова, зашептались, поворачивая головы к говорившему и обмениваясь многозначительными взглядами. Лютнист Каспарек насупился.

-- Ты бы лучше держал язык за зубами, -- хмуро оборвал он цирюльника. -- Знаешь ведь, что я не люблю слышать такие вещи. Тем более сейчас, когда у тех, кто когда-то имел значение и власть, головы плохо держатся на плечах.

-- Точно! Я так всегда и говорил, -- встрял в разговор Броуза и провел ладонью вокруг шеи, словно не был уверен в том, что его голова все еще сидит на месте.

-- Он сказал это, когда все уже было позади, -- погружаясь в воспоминания, медленно заговорил Червенка. -- Ты, Каспарек, тогда уже был в немилости. Это случилось, когда мой всемилостивый государь потерял королевство и тайное сокровище и утратил все свое величие и власть. Он лежал тогда в своей последней болезни. Силы его совсем иссякли, ибо этот доктор Есениус, о котором болтали, будто он владеет всеми тайными знаниями Парацельса, четыре дня морил императора строгой диетой.

-- Стало быть, -- объяснил цирюльник, -- он следовал предписанию Галена, которое гласит, что при сильном жаре нельзя удовлетворять желания больного в отношении пищи и питья.

Камердинер порезал принесенную хозяином редьку на тонкие ломтики.

-- Его Величество, -- продолжал он, -- был против такой бесчеловечной строгости. Я ничего не знаю об этом Галене и не смыслю во врачебном искусстве, но одно я знаю твердо: если бы императору раз в день давали немного мясного бульона да утром, днем и вечером по ложке хорошей малаги, то этого хватило бы, чтобы поддержать его силы.

-- Когда у меня случается жар, я ем одну только уху да вареную речную рыбу. Это хорошо помогает, -- заметил вернувшийся к столу хозяин.

Камердинер императора взглянул на него недовольно, даже зло:

-- Тебя никто не спрашивает. Что это тебе взбрело в голову сравнивать свою похмельную лихорадку с недугом Его Величества? Вы, парни с кухни, воображаете, будто вам от каждого жаркого причитается кусочек.

Он повернулся к Сватеку.

-- Ты, Сватек, был со мной в той комнате, где лежал император перед смертью, и должен знать. Помнишь тот день, когда Есениус пришел и раскричался, чтобы вымели прочь вредное зелье?

-- Да, помню, как если бы это было вчера, -- сообщил цирюльник. -- Его Величество ни днем, ни ночью не находил сна, все время ворочался в постели и стонал. С позволения его милости обер-бургграфа я принес из аптечного огорода свежие листья паслена и белены и раскидал их по полу, поскольку известно, что производимый ими аромат кружит голову и наводит сон. Еще я положил на лоб Его Величеству платочек, смоченный кошачьей кровью, -- это тоже усыпляет, и таким образом можно немного облегчить страдания больного. И в тот момент, когда дыхание Его Величества стало спокойнее и больше не слышно было хрипов и всхлипов, явился доктор Есениус...

-- Да, -- перебил его Червенка, -- так оно и было. Врач открыл оба окна и закричал, что воздуха надо больше, а дурное зелье следует немедля вынести вон. Я хотел было возразить ему, но он как заорет: я, мол, должен молчать в тряпочку, ибо он и так знает все на свете! При этом он даже не захотел слушать, на что жалуется Его Величество. А жаловался он на жажду, жар, головные боли и боли в конечностях, дрожь, беспричинный страх, усталость от бессонницы и слабость. Потом он подошел к постели больного и велел Его Величеству подняться, но государь этого уже не мог. И тогда он осмелился...

Он смолк, на миг погрузившись в себя, а потом покачал головой, словно и сейчас не веря, что такое могло случиться наяву.

-- Тогда Есениус осмелился, -- продолжал он, -- схватить моего всемилостивого государя за плечи и за голову и поднять его силой! Мой высочайший господин взглянул на него, вздохнул и с горечью в голосе произнес: "Помоги вам Бог, вы наложили на меня руки. Я бы хотел, чтобы вы избежали своей судьбы, но это случится непременно: когда-нибудь палач наложит на вас руки и поднимет вашу голову высоко над землей, и ты, Красноголовик, увидишь это..." Он всегда звал меня Красноголовиком, хотя мои волосы тогда уже были кладбищенского серого цвета.

И он пригладил свои пушистые седые волосы.

Некоторые из гостей придвинули свои стулья поближе к столу, чтобы лучше слышать, а один из них, сняв шляпу и поклонившись, задал вопрос, в тот момент вертевшийся у всех на языке:

-- Если вы позволите, как принял господин Есениус пророчество Его Величества?

Старый камердинер бросил на него испытующий взгляд и, подумав, удостоил его ответом:

-- Он коротко засмеялся, но было видно, что ему стало не по себе. Он сказал, что лихорадка вывела из равновесия жизненный дух в теле Его Величества. И что природа этой лихорадки темна и скрытна, и ей не следует противодействовать, а нужно употребить все старания на то, чтобы ускорить ее развитие и окончание. Сказав это, он вышел из комнаты, и лишь сегодня, на староградской Круглой площади, я, по милости Божией, увидел его вновь.

Он перекрестился, сделал глоток пива и положил на хлеб ломтик сыра с маленьким кусочком редьки.

-- Это хорошая история. Скажу перед Богом и Его святыми, что такую историю не каждый день услышишь, -- сказал себе Броуза, у которого при воспоминании об умершем господине покатились по щекам слезы; правда, ему было досадно, что люди в "Щуке" слушали рассказ, не предлагая ему поужинать. Он давно уже чувствовал голод, но сегодня ни один из гостей и не подумал поднести ему что-нибудь из того, что было на столах. От Червенки тоже ждать было нечего -- он всю жизнь был скрягой и счетчиком пфеннигов. Хотя бы по редьке и сыру можно было судить, что он продолжает отказывать себе во вкусном кусочке.

-- А вы, часом, не мастер слесарных работ, что держит мастерскую за церковью Мадонны Лорето? -- спросил лютнист Каспарек человека, подошедшего к столу с вежливым "если позволите".

-- Да, это я, Иржи Ярош, императорский придворный слесарь, к вашим услугам! Я тоже шел за гробом покойного государя Рудольфа вместе со стеклодувами, резчиками по дереву и камню, медальерами и паркетчиками -словом, со всеми, кому за их искусство была оказана честь и похвала Его Величества, но досталось очень мало денег.

-- Так это вы, -- уважительно продолжил лютнист, -- тот человек, что изготовил прекрасную фигурную решетку, ограждающую каменную статую Иржи Подебрада в соборе святого Витта?

-- Эх, вот какого короля нам бы надо теперь! -- воскликнул один из сидящих за соседним столом. -- Такого же чеха, как Иржи Подебрад, должны мы иметь во главе страны! Только тогда настанут лучшие времена.

Старый камердинер печально покачал головой.

-- Нет, -- сказал он. -- Не надейтесь на лучшие времена. Вы что, забыли, что Его Величество, мой всемилостивый государь, перед смертью проклял свой неверный город Прагу и призвал на него гнев Господень? А то, что Бог его услышал, показал сегодняшний день. О, Иезус Мария, сколько крови! Господи, будь милостив к бедным грешникам! Нет, лучшие дни для нас больше не настанут, и никогда мы не увидим богемского короля из чехов!

-- Вот и я это всегда говорил, -- обратился Броуза к слушателям и подчеркнул свои слова значительным кивком.

-- О, Иезус, да замолчите вы оба! -- раздался испуганный голос седельщика Вотрубы из дальнего угла столовой.

-- Известно, -- заметил кто-то с соседнего столика, -- что покойный император не любил чехов, а больше уважал все итальянское или уж вовсе чужестранное.

-- Будь даже это правда, что он проклял Прагу, -- предположил другой, -- так он сделал это в помрачении духа.

-- Нет, говорю вам, он был в здравом рассудке, а кому же знать его лучше меня, столько раз пускавшего ему кровь из вен, -- заявил цирюльник. -Я и сейчас вижу, как он стоит у окна и смотрит на город, и весь-то он бледный, дрожит, а на глазах у него слезы. Это было в тот день, когда протестантские представители сословий заблокировали его в замке. "Прага не подала мне никакой помощи, -- сказал он пану Зденко фон Лобковицу, своему канцлеру, который пришел испросить у него отставки. -- Она оставила меня в беде и ничего не сделала для меня. Да-да, ни одного коня они не оседлали для того, чтобы помочь мне". А потом мой царственный господин, обуреваемый гневом и печалью, так бросил об пол свою шляпу, что большой карбункул, которым крепилось на шляпе перо, отскочил и закатился неведомо куда, и сколько его ни искали потом, так и не смогли найти.

-- Что это вы на меня смотрите? -- взвился Броуза. -- Если вы этим хотите сказать, что я нашел камень и тайком сбыл его, то это голимое вранье! Каждый знает, что многочисленные труды по должности, в которой я служил Его Величеству римскому императору, не оставляли мне времени заниматься такими пустяками, как поиски какого-то дурацкого камня!

И, разобидевшись на всех присутствующих, он сделал большой глоток из пивной кружки своего соседа Яроша.

-- Кабы только нашему высочайшему господину, -- взял слово лютнист Каспарек, -- давали лучшие советы! Если бы он только осознавал опасность, не тратил времени зря и не завязывал слишком туго свой кошелек! Большая игра требует больших ставок. Имел бы я тогда доступ и возможность поговорить с моим всемилостивейшим господином, он наверняка открыл бы мне свои уши, ибо всегда глубоко чувствовал музыку. Но нет, я уже был в опале и не смел появляться на глаза императору -- и все из-за Диоклетиана, будь он проклят!

-- Да он и так проклят, твой Диоклетиан, чем ты и можешь утешиться, -сказал камердинер. -- Он же был закоснелым язычником и к тому же преследовал святую церковь.

-- Известно, что Его Величество был большим любителем древних римских монет, -- объяснил цирюльник слесарю и остальным собравшимся вокруг стола. -- Он составил из них прекрасную коллекцию и называл их не иначе как "мои языческие головки". Со всего света к нему ездили ученые и антиквары осматривать его собрание. Он не пренебрегал даже плохоньким медяком, а Каспарек взял да и поднес ему большую серебряную монету с портретом римского императора Диоклетиана...

-- Это была редкая штука! -- подхватил Каспарек -- И Его Величество должен бы только радоваться ей, да, на мою беду, Диоклетиан в свое время отрекся от престола. Вот и пришла нашему царственному господину в голову фантастическая мысль, будто я подарил ему эту монету с целью склонить его поступить так же, как Диоклетиан. А значит, я служу его брату Матиасу Австрийскому!

-- При каждом княжеском дворе живет демон, имя которому подозрительность, -- заметил придворный слесарь, когда Каспарек умолк, сокрушенный своими горестными воспоминаниями.

-- Да, это верно, но я все же надеялся на лучшую память о моей верной службе, -- горько возразил Каспарек. -- Я уже был в немилости у императора, когда вспыхнул мятеж в Новом Граде. Вы все вспомните, как мятежные протестантские сословия собрались и во главе с графом Шликом и паном Будовецом заняли новоградскую ратушу, как они выбрали доктора Есениуса верховным дефенсором(1), а Вацлав Кинский ходил по городу и говорил всем, кто хотел его слушать, что этот король не годится и что мы должны поставить другого. Кончилось тем, что в деревушке Либен пошли переговоры с герцогом Матиасом. Но дело Его Величества еще не было проиграно -- в то время в Праге было полно уволенных и обиженных солдат; они шумели на улицах, искали дела и только и ждали, чтобы император принял их на службу. Если бы только мой высочайший господин не поскупился и запустил руку в свой кошелек, если бы сколотил войско...

-- Если бы да кабы! -- перебил его Червенка. -- Денег-то ведь не было! Ни разу недостало денег на самые неотложные расходы. "Мой делатель золота умер, -- жаловался император. -- Он унес свою тайну в могилу, и мне из его золота не досталось и пол-унции".

-- Кто же был столь несвоевременно умершим делателем золота у Его Величества? -- поинтересовался слесарь.

-- Об этом бы вам спросить, -- отозвался Червенка, -- у Филиппа Ланга, пока тот еще не ускользнул в преисподнюю с петлей на шее. Он был доверенным Его Величества в этом деле. Я же ничего не знаю.

-- Его Величество держал в замке множество всяческих делателей золота и адептов тайной науки, но чего-нибудь путного не достиг ни один из них, -возразил лютнист императора. -- Что же касается этого последнего золотоделателя, о котором столько болтали, так мне кажется, что его вовсе не было! Кто видел его в лицо? Никто! Это был только призрак, сотворенный фантазией нашего высочайшего господина, образ из его сновидений...

-- Нет! -- убежденно сказал Броуза. -- Этот делатель золота не был ни призраком, ни сном. Я знаю, кто был делателем золота у императора. Да, знаю, и не смотрите на меня так. Я, Броуза, узнал этот секрет. И если бы я назвал вам его имя, вы все были бы страшно удивлены и уж немало покачали бы головами!

-- Ты знаешь, кто это был? -- спросил камердинер таким тоном, что можно было предположить, что и он знает эту тайну.

Загрузка...