Нежданов качнул головой утвердительно, а Маркелов опять принялся за папироску.

- Тут между всей этой дворовой челядью есть один малый дельный, - начал он снова, - не слуга ваш Иван... это - рыба какая-то; а другой... ему имя Кирилл, он при буфете. (Кирилл этот был известен как горький пьяница.) Вы обратите на него внимание. Забубенная голова... да ведь нам деликатничать не приходится. А что об моей сестре скажете? - прибавил он, внезапно подняв голову и уставив свои желтые глаза на Нежданова. - Эта еще похитрее будет, чем мой зятек. Как вы об ней полагаете?

- Я полагаю, что она очень приятная и любезная дама... И к тому же она очень красива.

- Гм! Как это вы, господа, в Петербурге тонко выражаетесь ... Удивляюсь! Ну... а насчет... - начал было он, но вдруг насупился, потемнел в лице и не докончил начатой фразы. - Нам, я вижу, надо с вами хорошенько потолковать, заговорил он опять. - Здесь невозможно. Черт их знает! Под дверьми, пожалуй, подслушивают. Знаете ли, что я вам предлагаю? Сегодня суббота; завтра вы, чай, моему племяннику уроков не даете?.. Не правда ли?

- У меня завтра с ним репетиция в три часа.

- Репетиция! Точно в театре. Это, должно быть, моя сестрица такие слова выдумывает. Ну, все равно. Хотите? Поедемте сейчас ко мне. Моя деревня отсюда в десяти верстах. Лошади у меня хорошие: сомчат духом, вы у меня переночуете, проведете утро, а завтра к трем часам я вас обратно доставлю. Согласны.

- Извольте, - промолвил Нежданов. С самого прихода Маркелова он находился в возбужденном и стесненном состоянии. Внезапное сближение с ним его смущало, и в то же время его влекло к нему. Он чувствовал, он понимал, что перед ним существо, вероятно, тупое, но, несомненно, честное - и сильное. К тому же эта странная встреча в роще, это неожиданное объяснение Марианны...

- Ну и прекрасно! - воскликнул Маркелов. - Вы пока приготовьтесь; а я пойду, велю заложить тарантас. Ведь вам, я надеюсь, нечего спрашиваться у здешних хозяев?

- Я их предуведомлю. Без этого, я полагаю, мне отлучиться нельзя.

- Я им скажу, - подхватил Маркелов. - Вы не беспокойтесь. Они теперь дуются в карты - и не заметят вашего отсутствия. Мой зять все в государственные люди метит, а только за ним и есть, что в карты отлично играет. Ну, и то сказать: через этот фортель многие выходят!.. Так будьте готовы. Я сейчас распоряжусь.

Маркелов удалился; а час спустя Нежданов сидел рядом с ним на большой кожаной подушке, в широком, развалистом, очень старом и очень покойном тарантасе; приземистый кучерок на облучке непрестанно свистал каким-то удивительно приятным, птичьим свистом; тройка пегих лошадок с заплетенными черными гривами и хвостами быстро неслась по ровной дороге; и уже застланные первою ночною тенью (в минуту отъезда пробило десять часов) плавно проносились - иные взад, другие вперед, смотря по отдалению, - отдельные деревья, кусты, поля, луга и овраги.

Небольшая деревенька Маркелова (в ней было всего двести десятин, и приносила она около 700 рублей дохода - звали ее Борзенково) находилась в трех верстах от губернского города, от которого имение Сипягина отстояло в семи верстах. Чтобы попасть в Борзенково, надо было проехать через город. Не успели новые знакомцы обменяться и полусотней слов, как уже замелькали перед ними дрянные подгородные мещанские домишки с продавленными тесовыми крышами, с тусклыми пятнами света в перекривленных окошках; а там загремели под колесами камни губернской мостовой, тарантас запрыгал, заметался из стороны в сторону... и, подпрыгивая при каждом толчке, поплыли мимо глупые каменные двухэтажные купеческие дома с фронтонами, церкви с колоннами, трактирные заведения...

Дело было под воскресенье; на улицах уже не было прохожих, но в кабаках еще толпился народ. Хриплые голоса вырывались оттуда, пьяные песни, гнусливые звуки гармоник; из внезапно раскрытых дверей било грязным теплом, едким запахом спирта, красным отблеском ночников. Почти перед каждым кабаком стояли крестьянские тележонки, запряженные мохнатыми, пузатыми клячами; покорно понурив кудластые головы, они, казалось, спали; растерзанный, распоясанный мужик в пухлой зимней шапке, свесившейся мешком на затылок, выходил из кабака и, прислонившись грудью к оглоблям, пребывал недвижим, что-то слабо ощупывая и разводя и шаря руками; или худощавый фабричный в картузе набекрень, с выпущенной китайчатой рубахой и босой - сапоги-то остались в заведении - делал несколько нерешительных шагов, останавливался, чесал спину - и, внезапно ахнув, возвращался вспять...

- Одолевает вино русского человека! - сумрачно заметил Маркелов.

- С горя, батюшка Сергей Михайлович! - промолвил, не оборачиваясь, кучер, который перед каждым кабаком переставал свистать и словно в себя углублялся. Пошел! пошел! - ответил Маркелов, с сердцем потрясая воротником шинели. Тарантас перебрался через обширную базарную площадь, всю провонявшую капустой и рогожей, миновал губернаторский дом с пестрыми будками у ворот, частный дом с башней, бульвар с только что посаженными и уже умиравшими деревцами, гостиный двор, наполненный собачьим лаем и лязгом цепей, и, понемногу выбравшись за заставу, обогнав длинный, длинный обоз, выступивший в путь по холодку, снова очутился в вольном загородном воздухе, на большой, вербами обсаженной дороге - и снова покатил шибче и ровней.

Маркелов - надо же сказать о нем несколько слов - был шестью годами старше своей сестры, Сипягиной. Воспитывался он в артиллерийском училище, откуда вышел офицером; но уже в чине поручика он подал в отставку, по неприятности с командиром - немцем. С тех пор он возненавидел немцев, особенно русских немцев. Отставка рассорила его с отцом, с которым он так и не виделся до самой его смерти, а унаследовав от него деревеньку, поселился в ней. В Петербурге он часто сходился с разными умными, передовыми людьми, перед которыми благоговел; они окончательно определили его образ мыслей. Читал Маркелов немного - и больше все книги, идущие к делу, Герцена в особенности. Он сохранил военную выправку, жил спартанцем и монахом. Несколько лет тому назад он страстно влюбился в одну девушку, но та изменила ему самым бесцеремонным манером и вышла за адъютанта - тоже из немцев. Маркелов возненавидел также и адъютантов. Он пробовал писать специальные статьи о недостатках нашей артиллерии, но у него не было никакого таланта изложения: ни одной статьи он не мог даже довести до конца - и все-таки продолжал исписывать большие листы серой бумаги своим крупным, неуклюжим, истинно детским почерком.

Маркелов был человек упрямый, неустрашимый до отчаянности, не умевший ни прощать, ни забывать, постоянно оскорбляемый за себя, за всех угнетенных, - и на все готовый.

Его ограниченный ум бил в одну и ту же точку: чего он не понимал, то для него не существовало; но презирал он и ненавидел фальшь и ложь. С людьми высшего полета, с "реаками", как он выражался, он был крут и даже груб; с народом - прост; с мужиком обходителен, как с своим братом.

Хозяин он был - посредственный: у него в голове вертелись разные социалистические планы, которые он так же не мог осуществить, как не умел закончить начатых статей о недостатках артиллерии. Ему вообще не везло никогда и ни в чем; в корпусе он носил название "неудачника". Человек искренний, прямой, натура страстная и несчастная, он мог в данном случае оказаться безжалостным, кровожадным, заслужить название изверга - и мог также пожертвовать собою, без колебания и без возврата. Тарантас, на третьей версте от города, внезапно въехал в мягкий мрак осиновой рощи, с шорохом и трепетанием незримых листьев, с свежей горечью лесного запаха, с неясными просветами вверху, с перепутанными тенями внизу. Луна уже встала на небосклоне, красная и широкая, как медный щит. Вынырнув из-под деревьев, тарантас очутился перед небольшой помещичьей усадьбой. Три освещенных окна яркими четырехугольниками выступали на переднем фасе низенького дома, заслонившего собою диск луны; настежь раскрытые ворота, казалось, не запирались никогда. На дворе, в полумраке, виднелась высокая кибитка с привязанными сзади к балчуку двумя белыми ямскими лошадьми; два щенка, тоже белых, выскочили откуда-то и залились пронзительным, но не злобным лаем. В доме зашевелились люди, тарантас подкатил к крыльцу, и, с трудом вылезая и отыскивая ногою железную подножку, проделанную, как водится, доморощенным кузнецом на самом неудобном месте, Маркелов сказал Нежданову:

- Вот мы и дома - и вы найдете здесь гостей, которых знаете хорошо, но никак не ожидаете встретить. Пожалуйте!

ХI

Этими гостями оказались наши старинные знакомые, Остродумов и Машурина. Оба сидели в небольшой, крайне плохо убранной гостиной маркеловского дома и при свете керосиновой лампы пили пиво и курили табак. Они не удивились прибытию Нежданова; они знали, что Маркелов намеревался привезти его с собой, но Нежданов очень удивился им. Когда он вошел, Остродумов промолвил: "Здравствуй, брат!" - и только; Машурина сперва побагровела вся, потом протянула руку. Маркелов объяснил Нежданову, что Остродумов и Машурина присланы по "общему делу", которое теперь скоро должно осуществиться; что они с неделю тому назад выехали из Петербурга; что Остродумов остается в С...й губернии для пропаганды, а Машурина едет в К. для свидания с одним человеком.

Маркелов внезапно раздражился, хотя никто ему не противоречил; сверкая глазами, кусая усы, он начал говорить взволнованным, глухим, но отчетливым голосом о совершаемых безобразиях, о необходимости безотлагательного действия, о том, что, в сущности, все готово - и мешкать могут одни трусы; что некоторая насильственность необходима, как удар ланцета по нарыву, как бы зрел этот нарыв ни был!

Он несколько раз повторил это сравнение с ланцетом: оно ему, очевидно, нравилось, он его не придумал, а вычитал где-то. Казалось, что, потеряв всякую надежду на взаимность со стороны Марианны, он уже ничего не жалел, а только думал о том, как бы приняться поскорей "за дело". Он говорил, точно топором рубил, безо всякой хитрости, резко, просто и злобно: слова однообразно и веско выскакивали одно за другим из побледневших его губ, напоминая отрывистый лай строгой и старой дворовой собаки. Он говорил о том, что хорошо знает окрестных мужиков, фабричных - и что есть между ними дельные люди, - как, например, голоплецкий Еремей, - которые сию минуту пойдут на что угодно. Этот голоплецкий Еремей, Еремей из деревни Голоплек, беспрестанно приходил ему на язык. Через каждые десять слов он ударял правой рукою - не ладонью, а ребром руки - по столу, а левой тыкал в воздух, отделив указательный палец. Эти волосатые, сухие руки, этот палец, этот гудевший голос, эти пылавшие глаза производили впечатление сильное. В течение дороги Маркелов с Неждановым говорил мало; в нем желчь накоплялась... но тут его прорвало. Машурина и Остродумов одобряли его улыбкой, взором, иногда коротким восклицанием; а с Неждановым произошло нечто странное. Сперва он пытался возражать; упомянул о вреде поспешности, преждевременных необдуманных поступков; главное - он дивился тому, что как это уж так все решено - и сомнений нет, и не для чего ни справляться с обстоятельствами, ни даже стараться узнать, чего, собственно, хочет народ?..

Но потом все нервы его натянулись как струны, затрепетали - и он с каким-то отчаянием, чуть не со слезами ярости на глазах, с прорывавшимся криком в голосе принялся говорить в том же духе, как и Маркелов, пошел даже дальше, чем тот. Что побудило его к этому - сказать трудно: раскаяние ли в том, что он как будто ослабел в последнее время, досада ли на себя и на других, потребность ли заглушить какой-то внутренний червь, желание ли, наконец, показать себя перед новоприбывшими эмиссарами ... или слова Маркелова, точно, подействовали на него, зажгли в нем кровь? До самой зари продолжалась беседа; Остродумов и Машурина не вставали с своих стульев, а Маркелов и Нежданов не садились. Маркелов стоял на одном и том же месте, ни дать ни взять часовой; а Нежданов все расхаживал по комнате - неровными шагами, то медленно, то торопливо. Говорили о предстоявших мерах и средствах, о роли, которую каждый должен был взять на себя, разбирали и связывали в пачки разные книжонки и отдельные листы; упомянули о купце из раскольников, некоем Голушкине, весьма надежном, хотя и необразованном человеке, о молодом пропагандисте Кислякове, который очень, мол, знающ, но уже чересчур юрок и слишком высокого мнения о собственных талантах; произнесли также имя Соломина...

- Это тот, что бумагопрядильной фабрикой заведывает ? - спросил Нежданов, вспомнив сказанное о нем за столом у Сипягиных.

- Он самый и есть, - промолвил Маркелов, - надо вам с ним познакомиться; мы его еще не раскусили, но дельный, дельный человек.

Еремей из Голоплек опять явился на сцену. К нему присоединился сипягинский Кирилло и еще какой-то Менделей, по прозвищу Дутик; только на этого Дутика положиться было трудно: в трезвом виде храбр, а в пьяном труслив; и почти всегда пьян бывает.

- Ну, а собственно из ваших людей, - спросил Нежданов Маркелова, - есть на кого положиться? Маркелов отвечал, что есть; однако ни одного из них не назвал по имени и пустился толковать о городских мещанах и семинаристах, которые были, впрочем, более полезны тем, что очень крепки телесной силой и уж как примутся действовать кулаками - так уж ну! Нежданов полюбопытствовал насчет дворян. Маркелов отвечал ему, что есть человек пять-шесть из молодых, один из них даже немец - и самый радикальный; только известное дело: на немца рассчитывать нечего... как раз надует или продаст! Да вот надо подождать, какие сведения доставит Кисляков. Нежданов полюбопытствовал также насчет военных. Тут Маркелов запнулся, подергал свои длинные бакенбарды и объявил наконец, что ничего - пока - решительного нет... вот разве что Кисляков откроет.

- Да кто такой этот Кисляков? - нетерпеливо воскликнул Нежданов.

Маркелов значительно усмехнулся и сказал, что это человек ... такой человек...

- Я его, впрочем, знаю мало, - прибавил он, - всего два раза с ним виделся; но какие письма этот человек пишет, какие письмам Я вам покажу... Вы удивитесь! просто - огонь! И какая деятельность! Раз пять или шесть всю Россию вдоль и поперек проскакал... и с каждой станции письмо в десять - двенадцать страниц!!

Нежданов вопросительно посмотрел на Остродумова; но тот сидел как истукан и даже бровью не шевельнул; а Машурина сложила губы в горькую усмешку и тоже хоть бы гукнула! Нежданов вздумал было порасспросить Маркелова насчет его преобразований в социальном духе, по хозяйству...но тут Остродумов вмешался.

- К чему об этом толковать теперь? - заметил он,- все равно надо будет все потом переделать.

Разговор возвратился опять на политическую почву. Тайный внутренний червь продолжал точить и грызть Нежданова; но чем эта грызь была сильней, тем громче и бесповоротнее говорил он. Он выпил всего один стакан пива; но ему от времени до времени казалось, что он совсем опьянел - и голова его кружилась, и сердце стучало с болезненной потяготой. Когда же, наконец, в четвертом часу ночи прения прекратились и собеседники, минуя спавшего в передней казачка, разбрелись по своим углам, Нежданов, прежде чем лег в постель, долго стоял неподвижно вперив глаза перед собою в пол. Ему чудился постоянный, горестный, душу щемивший звук во всем, что произносил Маркелов: самолюбие этого человека не могло не быть оскорбленным, он должен был страдать, его надежды на личное счастие рушились - и, однако, как он себя забывал, как отдавался тому, что признавал за истину! Ограниченный субъект, думалось Нежданову... Но не во сто ли раз лучше быть таким ограниченным субъектом, чем таким... таким, каким я, например, чувствую себя?!

Но тут он возмутился против собственного уничижения.

"Почему же так? Разве я тоже не сумею собой пожертвоватъ? Погодите, господа... И ты, Паклин, убедишься со временем, что я, хоть и эстетик, хоть и пишу стихи..."

Он сердито вскинул волосы рукою, скрипнул зубами и, торопливо сдернув с себя одежду, бросился в холодную и сырую постель.

- Спокойной ночи! - раздался за дверью голос Машуриной, - я - ваша соседка.

- Прощайте, - отвечал Нежданов и тут же вспомнил, что она в течение вечера не спускала с него глаз.

- Чего ей нужно? - шепнул он про себя, и стыдно ему стало. "Ах, хоть бы поскорее заснуть!"

Но с нервами сладить трудно... и солнце стояло уже довольно высоко на небе, когда он наконец заснул тяжелым и безотрадным сном.

На другое утро он встал поздно, с головною болью. Он оделся, подошел к окну мезонина, в котором находилась его комната, и увидал, что у Маркелова, собственно, и усадьбы не было никакой: флигелек его стоял на юру, недалеко от рощи. Амбарчик, конюшня, погребок, избушка с полуобвалившейся соломенной крышей - с одной стороны; с другой - крохотный пруд, огородец, конопляник и другая избушка с такою же крышей; вдали рига, молотильный сарайчик и пустое гумно - вот и вся "благодать", представлявшаяся взорам. Все казалось бедным, утлым, и не то чтобы заброшенным или одичалым, а так-таки никогда не расцветшим, как плохо принявшееся деревцо.

Нежданов сошел вниз. Машурина сидела в столовой за самоваром и, по-видимому, его дожидалась. Он узнал от нее, что Остродумов уехал по делу и раньше двух недель не вернется, а хозяин пошел возиться с батраками. Так как май уже близился к концу и спешных работ никаких не было, то Маркелов вздумал собственными средствами свести небольшую березовую рощу - и отправился туда с утра.

Нежданов чувствовал странную усталость на душе. Накануне так много было говорено о невозможности долее медлить, о том, что оставалось только "приступить". Но как приступить, к чему - да еще безотлагательно? У Машуриной нечего было спрашивать: она не ведала колебаний; она не сомневалась в том, что ей нужно было делать, а именно: ехать в К. Дальше она не заглядывала.

Нежданов не знал, что сказать ей, и, напившись чаю, надел шапку и пошел по направлению березовой рощи. На дороге ему попались мужики, ехавшие с навозницы, бывшие крестьяне Маркелова. Он заговорил с ними... толку большого он от них не добился.

Они тоже казались усталыми - но физической, обыкновенной усталостью, нисколько не похожею на то чувство, которое испытывал он. Прежний их помещик, по их словам, был барин простой, только чудаковатый; они пророчили ему разорение - потому порядков не знает и все на свой салтык норовит, не так, как отцы. И мудрен тоже бывает - не поймешь его, хоть ты что! - а добре добр! Нежданов отправился дальше и наткнулся на самого Маркелова.

Он шел, окруженный целой толпою работников; издали можно было видеть, как он им что-то пояснял, толковал, а потом махнул рукой... значит: бросил! Рядом с ним выступал его приказчик, малый молодой и подслеповатый, безо всякой представительности в осанке. Приказчик этот беспрестанно повторял: "Это как будет вам угодно-с",- к великой досаде его начальника, который ожидал от него больше самостоятельности. Нежданов подошел к Маркелову - и увидал на лице его выражение такой же душевной усталости, какую ощущал он сам. Они поздоровались; Маркелов тотчас заговорил - правда, вкратце - о вчерашних "вопросах", о близости переворота; но выражение усталости не покидало его лица.

Он был весь в пыли, в поту; древесные стружки, зеленые нити моху прицепились к его платью, голос его охрип... Окружавшие его люди помалчивали: они не то трусили, не то посмеивались ...

Нежданов глядел на Маркелова - и слова Остродумова снова зазвучали в его голове: "К чему это? Все равно надо будет потом все переделать!" Один провинившийся работник начал упрашивать Маркелова, чтобы тот снял с него штраф... Маркелов сначала рассердился и закричал неистово, а потом простил... "Все равно надо будет потом все переделать..." Нежданов попросил у него лошадей и экипажа, чтобы вернуться домой; Маркелов словно удивился его желанию, однако отвечал, что все тотчас будет готово.

Он вернулся домой вместе с Неждановым... Он на ходу шатался от изнеможения.

- Что с вами? - спросил Нежданов.

- Измучился!! - свирепо проговорил Маркелов. - Как ты с этими людьми ни толкуй, сообразить они ничего не могут - и приказаний не исполняют... Даже по-русски не понимают. Слово: "участок" им хорошо известно... а "участие" ... Что такое участие? Не понимают! А ведь тоже русское слово, черт возьми! Воображают, что я хочу им участок дать! (Маркелов вздумал разъяснить крестьянам принцип ассоциации и ввести ее у себя, а они упирались. Один из них даже сказал по этому поводу: "Была яма глубока... а теперь и дна не видать...", а все прочие крестьяне испустили глубокий, дружный вздох, что совсем уничтожило Маркелова.)

Вошедши в дом, он отпустил свою свиту и стал распоряжаться насчет экипажа и лошадей и насчет завтрака. Прислуга его состояла из казачка, кухарки, кучера и какого-то очень древнего старика с заросшими ушами, в длиннополом мухояровом кафтане, бывшего камердинера его деда. Этот старик постоянно, с глубокой унылостью глядел на своего барина, а впрочем, ничего не делал и вряд ли был в состоянии сделать что-нибудь; но присутствовал неотлучно, прикорнув на сундучке.

Позавтракавши яйцами вкрутую, кильками и окрошкой (горчицу подал казачок в старой помадной банке, соус в одеколонной склянке), Нежданов сел в тот же самый тарантас, в котором приехал накануне; но вместо трех лошадей ему заложили только двух: третью заковали - и она охромела. В течение завтрака Маркелов говорил мало, ничего не ел и дышал усиленно... Произнес два-три горьких слова о своем хозяйстве - и опять махнул рукой... "Все равно надо будет потом все переделать". Машурина попросила Нежданова довезти ее до города: ей понадобилось съездить туда для некоторых покупок; "а вернуться из города я могу пешком - а не то к обратному мужичку на телегу подсяду". Провожая их обоих до крыльца, Маркелов упомянул о том, что вскорости опять пришлет за Неждановым - и тогда... тогда (он встрепенулся и опять приободрился) надо будет окончательно условиться; что Соломин тоже тогда приедет; что он, Маркелов, ждет только известия от Василья Николаевича - и тогда останется одно: немедленно "приступить", так как народ (тот самый народ, который не понимает слова "участие") дольше ждать не согласен!

- А что же, вы хотели показать мне письма этого... как бишь его? Кислякова? - спросил Нежданов.

- После... после, - поспешно проговорил Маркелов. - Тогда уже все - разом.

Тарантас тронулся.

- Будьте готовы! - раздался в последний раз голос Маркелова. Он стоял на крыльце, а рядом с ним с тою же неизменной унылостью во взгляде, вытянув сгорбленный стан, заложив обе руки за спину, распространяя запах ржаного хлеба и мухояра и ничего не слыша, стоял "из слуг слуга", дряхлый дедовский камердинер.

До самого города Машурина молчала, только покуривала папиросу. Приближаясь к заставе, она вдруг громко вздохнула.

- Жаль мне Сергея Михайловича, - промолвила она, и лицо ее омрачилось.

- Захлопотался он совсем, - заметил Нежданов, - мне кажется, хозяйство его идет плохо.

- Мне не оттого его жаль.

- Отчего же?

- Несчастный он человек, неудачливый!.. Уж на что лучше его... ан нет! Не годится!

Нежданов посмотрел на свою спутницу.

- Да вам разве что-нибудь известно?

- Ничего мне не известно... а всякий это чувствует по себе. Прощайте, Алексей Дмитрич.

Машурина вылезла из тарантаса - а час спустя Нежданов - уже въезжал на двор сипягинского дома. Не очень хорошо он себя чувствовал... Ночь он провел без сна... и потом все эти словопрения... эти толки...

Красивое лицо выглянуло из окна и дружелюбно ему улыбнулось... Это Сипягина приветствовала его возвращение .

"Какие у ней глаза!" - подумалось ему.

ХII

К обеду наехало много народу, а после обеда Нежданов, воспользовавшись общей суетой, ускользнул к себе в комнату. Ему хотелось остаться наедине с самим собою, хотя бы для того только, чтобы привести в порядок впечатления, вынесенные им из его поездки. За столом Валентина Михайловна несколько раз внимательно посмотрела на него, но, по-видимому, не имела возможности заговорить с ним; а Марианна, после той неожиданной выходки, столь его удивившей, как будто совестилась и избегала его.

Нежданов взял было перо в руки; ему захотелось побеседовать на бумаге с своим другом Силиным; но он не нашел, что сказать даже другу; или, быть может, так много противоположных мыслей и ощущений столпилось у него в голове, что он не попытался их распутатъ и отложил все до другого дня. В числе обедавших был также г. Калломейцев; никогда он не выказывал более высокомерия и джентльменской презрительности; но его развязные речи нисколько не действовали на Нежданова: он не замечал их. Его окружало какое-то облако; полутусклой завесой стояло оно между ним и остальным миром, и - странное дело! - сквозь эту завесу виднелись ему только три лица, и все три женских, и все три упорно устремляли на него свои глаза. Это были: Сипягина, Машурина и Марианна.

Что это значило? И почему именно эти три лица? Что между ними общего? И что хотят они. Он лег спать рано, но заснуть не мог. Его посетили не то что печальные, а темные мысли... мысли о неизбежном конце, о смерти. Они были ему знакомы. Долго он переворачивал их и так и сяк, то содрогаясь перед вероятностью ничтожества, то приветствуя ее, почти радуясь ей.

Он почувствовал наконец особенное, ему знакомое волнение... Он встал, сел за письменный стол и, немного подумав, почти без поправки, вписал следующее стихотворение в свою заветную тетрадку:

Милый друг, когда я буду

Умирать - вот мой приказ.

Всех моих писаний груду

Истреби ты в тот же час!

Окружи меня цветами.

Солнце в комнату впусти,

За раскрытыми дверями

Музыкантов помести.

Запрети им плач печальный!

Пусть, как будто в час пиров,

Резко взвизгнет вальс нахальный

Под ударами смычков!

Слухом гаснущем внимая

Замираниям струны.

Сам замру я, засыпая...

И, предсмертной тишины

Не смутив напрасным стоном,

Перейду я в мир иной,

Убаюкан легким звоном

Легкой радости земной!

Когда он писал слово "друг", он думал о том же Силине. Он продекламировал вполголоса свое стихотворение - и сам удивился тому, что у него вышло из-под пера. Этот скептицизм, это равнодушие, это легкомысленное безверие - как согласовалось все это с его принципами? с тем, что он говорил у Маркелова? Он бросил тетрадку в ящик стола и вернулся к своей постели. Но заснул он перед самым утром, когда уже первые жаворонки зазвенели в побелевшем небе.

На другой день - он только что кончил урок и сидел в биллиардной Сипягина вошла, оглянулась и, с улыбкой подойдя к нему, позвала его к себе в кабинет. На ней было легкое барежевое платье, очень простенькое и очень миленькое: обшитые рюшами рукава доходили только до локтей, широкая лента охватывала ее стан, волосы падали густыми космами на шею. Все в ней дышало приветом и лаской, бережной, ободряющей лаской,- все: и упрощенный блеск полузакрытых глаз, и мягкая леность голоса, движений, самой походки. Сипягина привела Нежданова в свой кабинет, уютный, приятный, весь пропитанный запахом цветов и духов, чистой свежестью женских одежд, постоянного женского пребывания; посадила его на кресло, села сама возле него и начала его расспрашивать об его поездке, о житье-бытье Маркелова - и так осторожно, кротко, хорошо!

Она выказала искреннее участие к судьбе брата, о котором до тех пор - при Нежданове - не упоминала ни разу; из иных ее слов можно было понять, что от ее внимания не ускользнуло чувство, внушенное ему Марианной; она слегка погрустила... о том ли, что со стороны Марианны не проявилось взаимности, о том ли, что выбор брата пал на девушку, в сущности ему чуждую, - это осталось неразъясненным. Но главное: она явно старалась приручить Нежданова, возбудить в нем доверие к ней, заставить его перестать дичиться. Валентина Михайловна даже немножко попеняла на него за то, что он имеет о ней ложное понятие.

Нежданов слушал ее, глядел ей на руки, на плечи, изредка бросал взор на ее розовые губы, на чуть-чуть колебавшиеся пряди волос. Сперва он отвечал очень кратко; он ощущал некоторое стеснение в горле и в груди... но мало-помалу ощущение это сменилось другим, все еще неспокойным, но не лишенным некоторой сладости; он никак не ожидал, что такая важная и красивая барыня, такая аристократка в состоянии заинтересоваться им, простым студентом; а она не только им интересовалась - она как будто немножко кокетничала с ним.

Нежданов спрашивал себя: для чего она это все делает? - и не находил ответа; да, правду сказать, он и не нуждался в нем. Г-жа Сипягина заговорила о Коле; она даже начала уверять Нежданова, что, собственно, для того только и пожелала с ним сблизиться, чтобы серьезно побеседовать о своем сыне, - вообще чтобы узнать его мысли насчет воспитания русских детей. Несколько странною могла показаться внезапность, с которою возникло в ней это желание. Но дело было вовсе не в том, что именно говорила Валентина Михайловна, а в том, что на нее набежало нечто вроде чувственной струи; явилась потребность покорить, нагнуть к ногам своим эту непокорную голову.

Но здесь приходится вернуться несколько назад. Валентина Михайловна была дочь очень ограниченного и не бойкого генерала, с одной звездой и пряжкой за пятидесятилетнюю службу, и очень пронырливой и хитрой малоросски, одаренной, как многие ее соотечественницы, крайне простодушной и даже глуповатой наружностью, из которой она умела извлечь всю возможную пользу. Родители Валентины Михайловны были люди небогатые; однако она попала в Смольный монастырь, где хотя и считалась республиканкой, но была на виду и на хорошем счету, потому что прилежно училась и примерно вела себя.

По выходе из Смольного она поселилась вместе с матерью (брат уехал в деревню, отец, генерал со звездою и пряжкою, уже умер) в опрятной, но очень холодной квартире: когда в этой квартире говорили, можно было видеть пар, выходивший из уст; Валентина Михайловна смеялась и уверяла, что это - "как в церкви". Она храбро переносила все неудобства бедного, стесненного житья: у ней был удивительный ровный нрав.

С помощью матери ей удалось поддержать и приобрести знакомства и связи: о ней говорили все, даже в высших сферах, как о девушке очень милой, очень образованной - и очень приличной. У Валентины Михайловны было несколько женихов; из всех из них она выбрала Сипягина - и влюбила его в себя очень просто, быстро и ловко...

Впрочем, он и сам скоро понял, что ему лучше жены не найти. Она была умна, не зла... скорей добра, в сущности холодна и равнодушна... и не допускала мысли, чтобы кто-нибудь мог остаться равнодушным к ней. Валентина Михайловна была проникнута той особенной грацией, которая свойственна "милым" эгоистам; в этой грации нет ни поэзии, ни истинной чувствительности, но есть мягкость, есть симпатия, есть даже нежность.

Только перечить этим прелестным эгоистам не следует: они властолюбивы и не выносят чужой самостоятельности. Женщины, подобные Сипягиной, возбуждают и волнуют людей неопытных и страстных; сами они любят правильность и тишину жизни. Добродетель им легко дается - они невозмутимы; но постоянное желание повелевать, привлекать и нравиться придает им подвижность и блеск: воля у них крепкая - и самое их обаяние частью зависит от этой крепкой воли... Трудно устоять человеку, когда по такому ясному, нетронутому существу забегают огоньки как бы невольной тайной неги; он так и ждет, что вот-вот наступит час - и лед растает; но светлый лед только играет лучами и не растаять и не помутиться ему никогда! Кокетничать немногого стоило Сипягиной: она очень хорошо знала, что опасности для нее нет и не может быть.

А между тем заставить чужие глаза то померкнуть, то заблистать, чужие щеки разгореться желанием и страхом, чужой голос задрожать и оборваться, смутить чужую душу - о, как это было сладко ее душе! Как весело было вспоминать поздно вечером, ложась в свое чистое ложе на безмятежный сон,- вспоминать все эти взволнованные слова, и взгляды, и вздохи! С какой довольной улыбкой уходила она тогда вся в себя, в сознательное ощущение своей неприступности, своей недосягаемости - и снисходительно отдавалась законным ласкам благовоспитанного супруга! Это было так приятно, что она даже умилялась подчас и готова была сделать доброе дело, помочь ближнему ... Она однажды основала маленькую богадельню после того, как один до безумия в нее влюбленный секретарь посольства попытался зарезаться! Она искренно молилась за него, хотя религиозное чувство с самых ранних лет в ней было слабо.

Итак, она беседовала с Неждановым и всячески старалась покорить его себе "под нози". Она допускала его до себя, она как бы раскрывалась перед ним - и с милым любопытством, с полуматеринской нежностью смотрела, как этот очень недурной и интересный и суровый радикал тихонько и неловко шел ей навстречу. День, час, минуту спустя все это исчезнет без следа, но пока ей весело, ей немножко смешно, немножко жутко - и немножко даже грустно. Позабыв его происхождение и зная, как подобное внимание ценится одинокими, отчужденными людьми, Валентина Михайловна начала было расспрашивать Нежданова об его молодости, об его семье...

Но мгновенно догадавшись по его смущенным и резким отзывам, что попала впросак, Валентина Михайловна постаралась загладить свою ошибку и распустилась еще немножко больше перед ним... Так в томный жар летнего полудня расцветшая роза распускает свои душистые лепестки, которые вскоре снова сожмет и свернет крепительная прохлада ночи. Вполне загладить свою ошибку ей, однако, не удалось.

Затронутый за больное место, Нежданов уже не мог довериться по-прежнему. То горькое, что он всегда носил, всегда ощущал на дне души, - шевельнулось опять; проснулись демократические подозрения и укоризны. "Не для этого приехал я сюда", - подумалось ему; вспомнились ему насмешливые наставления Паклина... и он воспользовался первой минутой молчания, встал, поклонился коротким поклоном - и вышел "очень глупо", как он невольно шепнул самому себе. Его смущение не ускользнуло от Валентины Михайловны... но, судя по улыбочке, с которой она проводила его взором, она растолковала это смущение выгодным для себя образом.

В биллиардной Нежданову попалась Марианна. Она стояла спиной к окну, недалеко от двери кабинета, тесно скрестив руки. Лицо ее находилось в почти черной тени; но так вопросительно, так настойчиво глядели на Нежданова ее смелые глаза, такое презрение, такую обидную жалость выражали ее сжатые губы, что он остановился в недоумении...

- Вы хотите мне что-то сказать? - невольно проговорил он.

Марианна не тотчас ответила.

- Нет... или да; хочу. Только не теперь.

- Когда же?

- А вот погодите. Может быть, завтра; может быть - никогда. Я ведь очень мало знаю, кто вы собственно такой.

- Однако, - начал Нежданов, - мне иногда казалось... что между нами...

- А вы меня совсем не знаете, - перебила Марианна. - Да вот погодите. Завтра, может быть. Теперь мне надо идти к моей...госпоже. До завтра. Нежданов ступил раза два - но вдруг вернулся.

- Ах да! Марианна Викентьевна... я все хотел вас спросить: не позволите ли вы мне пойти с вами в школу, посмотреть, как вы там занимаетесь, пока ее не закрыли.

- Извольте... Только я не о школе хотела с вами говорить.

- А о чем же?

- До завтра, - повторила Марианна. Но она не дождалась завтрашнего дня - и разговор между ею и Неждановым произошел в тот же вечер - в одной из липовых аллей, начинавшихся недалеко от террасы.

ХIII

Она сама первая приблизилась к нему.

- Господин Нежданов, - начала она торопливым голосом, - вы, кажется, совершенно очарованы Валентиной Михайловной?

Она повернулась, не дождавшись ответа, и пошла вдоль аллеи; и он пошел с ней рядом.

- Почему вы это думаете? - спросил он погодя немного.

- А разве нет? В таком случае она дурно распорядилась сегодня. Воображаю, как она хлопотала, как расставляла свои маленькие сети!

Нежданов ни слова не промолвил и только сбоку посмотрел на свою странную собеседницу.

- Послушайте, - продолжала она, - я не стану притворяться: я не люблю Валентины Михайловны - и вы это очень хорошо знаете. Я могу вам показаться несправедливой... но вы сперва подумайте...

Голос пресекся у Марианны. Она краснела, она волновалась ... Волнение у ней всегда принимало такой вид, как будто она злится.

Вы, вероятно, спрашиваете себя, - начала она снова, - зачем эта барышня мне все это рассказывает? Вы, должно быть, то же самое подумали, когда я вам сообщила известие...насчет господина Маркелова.

Она вдруг нагнулась, сорвала небольшой грибок, переломила его пополам и отбросила в сторону.

- Вы ошибаетесь, Марианна Викентьевна, - промолвил Нежданов, - я, напротив, подумал, что я внушаю вам доверие, и эта мысль мне была очень приятна.

Нежданов сказал не полную правду: эта мысль только теперь пришла ему в голову.

Марианна мгновенно глянула на него. До тех пор она все отворачивалась.

- Вы не то чтобы внушали мне доверие, - проговорила она, как бы размышляя, - вы ведь мне совсем чужой.

Но ваше положение и мое - очень схожи. Мы оба одинаково несчастливы; вот что нас связывает.

- Вы несчастливы? - спросил Нежданов.

- А вы - нет? - отвечала Марианна.

Он ничего не сказал.

- Вам известна моя история? - заговорила она с живостью, - история моего отца? его ссылка? Нет? Ну, так знайте же, что он был взят под суд, найден виноватым, лишен чинов... и всего - и сослан в Сибирь. Потом он умер... мать моя тоже умерла. Дядя мой, господин Сипягин, брат моей матери, призрел меня я у него на хлебах, он мой благодетель, и Валентина Михайловна моя благодетельница, - а я им плачу черной неблагодарностью, потому что у меня, должно быть, сердце черствое - и чужой хлеб горек - и я не умею переносить снисходительных оскорблений - и покровительства не терплю... и не умею скрывать - и когда меня беспрестанно колют булавками, я только оттого не кричу, что я очень горда.

Произнося эти отрывочные речи, Марианна шла все быстрей и быстрей.

Она вдруг остановилась.

- Знаете ли, что моя тетка, чтобы только сбыть меня с рук, прочит меня... за этого гадкого Калломейцева? Ведь ей известны мои убежденья, ведь я в глазах ее нигилистка - а он! Я, конечно, ему не нравлюсь, я ведь некрасива, но продать меня можно. Ведь это тоже благодеяние!

- Зачем же вы... - начал было Нежданов и запнулся.

Марианна опять мгновенно глянула на него.

- Зачем я не приняла предложение господина Маркелова, хотите вы сказать? Не так ли? Да; но что же делать? Он хороший человек. Но я не виновата, я не люблю его.

Марианна снова пошла вперед, как бы желая избавить своего собеседника от обязанности чем-нибудь отозваться на это нежданное признание. Они оба достигли конца аллеи. Марианна проворно свернула на узкую дорожку, проложенную сквозь сплошной ельник, и пошла по ней. Нежданов отправился за Марианной. Он ощущал двойное недоумение: чудно ему казалось, каким образом эта дикая девушка вдруг так откровенничает с ним, и еще больше дивился тому, что откровенность эта его нисколько не поражает, что он находит ее естественной.

Марианна вдруг обернулась и стала посреди, дорожки, так что ее лицо пришлось на расстоянии аршина от лица Нежданова, - и глаза ее вонзились прямо в его глаза.

- Алексей Дмитрич, - заговорила она, - не думайте, что моя тетка зла... Нет! она вся - ложь, она комедиантка, она позерка - она хочет, чтобы все ее обожали как красавицу и благоговели перед нею, как перед святою! Она придумает задушевное слово, скажет его одному, а потом повторяет это же слово другому и третьему - и все с таким видом, как будто она сейчас это слово придумала, и тут же кстати играет своими чудесными глазами! Она самое себя очень хорошо знает - она знает, что похожа на мадонну, и никого не любит! Притворяется, что все возится с Колей, а только всего и делает, что говорит о нем с умными людьми. Сама она никому зла не желает... Она вся - благоволение! Но пускай вам в ее присутствии все кости в теле переломают... ей ничего! Она пальцем не пошевельнет, чтобы вас избавить; а если ей это нужно или выгодно... тогда... о, тогда!

Марианна умолкла. Желчь душила ее, она решилась дать ей волю, она не могла удержаться - но речь ее невольно обрывалась. Марианна принадлежала к особенному разряду несчастных существ - (в России они стали попадаться довольно часто)... Справедливость удовлетворяет, но не радует их, а несправедливость, на которую они страшно чутки, возмущает их до дна души. Пока она говорила, Нежданов глядел на нее внимательно; ее покрасневшее лицо, с слегка разбросанными короткими волосами, с трепетным подергиваньем тонких губ, показалось ему и угрожающим, и значительным - и красивым. Солнечный свет, перехваченный частой сеткой ветвей, лежал у ней на лбу золотым косым пятном и этот огненный язык шел к возбужденному выражению всего ее лица, к широко раскрытым, недвижным и блестящим глазам, к горячему звуку ее голоса.

- Скажите, - спросил ее наконец Нежданов, - отчего вы меня назвали несчастливым? Разве вам известно мое прошедшее?

Марианна кивнула головою.

- Да.

- То есть... как же так известно? Вам кто-нибудь говорил обо мне?

- Мне известно... ваше происхождение.

- Вам известно...Кто же вам сказал?

- Да все та же - та же Валентина Михайловна, которою вы так очарованы. Она не преминула заметить при мне, по обыкновенью вскользь, но внятно - не с сожаленьем, а как либералка, которая выше всяких предрассудков, - что вот, мол, какая существует случайность в жизни вашего нового учителя! Не удивляйтесь, пожалуйста: Валентина Михайловна точно так же вскользь и с сожаленьем чуть не всякому посетителю сообщает, что вот, мол, в жизни моей племянницы какая существует... случайность: ее отца за взятки сослали в Сибирь. Какою аристократкой она себя ни воображай - она просто сплетница и позерка, эта ваша рафаэлевская Мадонна!

- Позвольте, - заметил Нежданов, - почему же она "моя"?

Марианна отвернулась и пошла опять по дорожке.

- У вас с нею был такой большой разговор, - произнесла она глухо.

- Я почти ни одного слова не вымолвил, - ответил Нежданов, - она одна все время говорила.

Марианна шла вперед молча. Но вот дорожка повернула в сторону - ельник словно расступился, и открылась впереди небольшая поляна с дуплистой плакучей березой посредине и круглой скамьей, охватывавшей ствол старого дерева. Марианна села на эту скамью; Нежданов поместился рядом. Над головами обоих тихонько покачивались длинные пачки висячих веток, покрытых мелкими зелеными листочками. Кругом в жидкой траве белели ландыши, и от всей поляны поднимался свежий запах молодой травы, приятно облегчавший грудь, все еще стесненную смолистыми испарениями елей.

- Вы хотите пойти со мной посмотреть здешнюю школу, - начала Марианна, что ж? пойдемте. Только... я не знаю. Удовольствия вам будет мало. Вы слышали: наш главный учитель - диакон. Он человек добрый, но вы не можете себе представить, о чем он беседует с учениками! Меж ними есть мальчик... его зовут Гарасей - он сирота, девяти лет, - и, представьте! он учится лучше всех! Переменив внезапно предмет разговора, Марианна сама как будто изменилась: она побледнела, утихла - и лицо ее выразило смущение, словно ей совестно стало всего, что она наговорила. Ей, видимо, хотелось навести Нежданова на какой-нибудь "вопрос" - школьный, крестьянский - лишь бы только не продолжать в прежнем тоне. Но ему в эту минуту было не до "вопросов".

- Марианна Викентьевна, - начал он, - скажу вам откровенно: я никак не ожидал всего того... что теперь произошло между нами. (При слове "произошло" она слегка насторожилась.) Мне кажется, мы вдруг - очень... очень сблизились. Да оно так и следовало. Мы давно подходим друг к другу; только голосу не подавали. А потому я буду с вами говорить без утайки. Вам тяжело и тошно в здешнем доме; но дядя ваш - он хотя ограниченный, однако, насколько я могу судить, гуманный человек? - разве он не понимает вашего положения, не становится на вашу сторону?

- Мой дядя? Во-первых - он вовсе не человек; он чиновник - сенатор или министр... я уж не знаю. А во-вторых... я не хочу напрасно жаловаться и клеветать: мне вовсе не тошно и не тяжело здесь, то есть меня здесь не притесняют; маленькие шпильки моей тетки, в сущности, для меня ничто... Я совершенно свободна.

Нежданов с изумлением глянул на Марианну.

- В таком случае... все, что вы мне сейчас говорили...

- Вы вольны смеяться надо мною, - подхватила она, - но если я несчастна, то не своим несчастьем. Мне кажется иногда, что я страдаю за всех притесненных, бедных, жалких на Руси... нет, не страдаю - а негодую за них, возмущаюсь ... что я за них готова... голову сложить. Я несчастна тем, что я барышня, приживалка, что я ничего, ничего не могу и не умею! когда мой отец был в Сибири, а я с матушкой оставалась в Москве - ах, как я рвалась к нему!

И не то чтобы я очень его любила или уважала - но мне так хотелось изведать самой, посмотреть собственными глазами, как живут ссыльные, загнанные... И как мне было досадно на себя и на всех этих спокойных, зажиточных; сытых!.. А потом, когда он вернулся, надломанный, разбитый, и начал унижаться, хлопотать и заискивать... ах, как это было тяжело! Как хорошо он сделал, что умер... и матушка тоже! Но вот я осталась в живых...

К чему?

Чтобы чувствовать, что у меня дурной нрав, что я неблагодарна, что со мной ладу нет - и что я ничего, ничего не могу ни для чего, ни для кого!

Марианна отклонилась в сторону, - рука ее скользнула на скамью. Нежданову стало очень жаль ее; он прикоснулся к этой повисшей руке... но Марианна тотчас ее отдернула, не потому, чтобы движение Нежданова показалось ей неуместным, а чтобы он - сохрани бог - не подумал, что она напрашивается на участие.

Сквозь ветки ельника мелькнуло вдали женское платье.

- Марианна выпрямилась.

- Посмотрите, ваша мадонна выслала свою шпионку.

Эта горничная должна наблюдать за мною и доносить своей барыне, где я бываю и с кем! Тетка, вероятно, сообразила, что я с вами, и находит, что это неприлично, особенно после сентиментальной сцены, которую она перед вами разыграла. Да и в самом деле - пора вернуться. Пойдемте.

Марианна встала; Нежданов тоже поднялся с своего места. Она глянула на него через плечо, и вдруг по ее лицу мелькнуло выражение почти детское, миловидное, немного смущенное.

- Вы ведь не сердитесь на меня? Вы не думаете, что порисовалась перед вами? Нет, вы этого не подумаете, - продолжала она, прежде чем Нежданов ей что-нибудь ответил. - Вы ведь такой же, как я - несчастный, - и нрав у вас тоже... дурной, как у меня. А завтра мы пойдем вместе в школу, потому что мы ведь теперь хорошие приятели.

Когда Марианна и Нежданов приблизились к дому, Валентина Михайловна посмотрела на них в лорнетку с высоты балкона - и с своей обычной кроткой улыбкой тихонько покачала головою; а возвращаясь через раскрытую стеклянную дверь в гостиную, в которой Сипягин уже сидел за преферансом с завернувшим на чаек беззубым соседом, промолвила громко и протяжно, отставляя слог от слога:

- Как сыро на воздухе! Это нездорово!

Марианна переглянулась с Неждановым; а Сипягин, который только что обремизил своего партнера, бросил на жену истинно министерский взор вбок и вверх через щеку - и потом перевел тот же сонливо-холодный, но проницательный взор на входившую из темного сада молодую чету.

XIV

Минуло еще две недели. Все шло своим порядком. Сипягин распределял ежедневные занятия если не как министр, то уже наверное как директор департамента, и держался по-прежнему - высоко, гуманно и несколько брезгливо; Коля брал уроки, Анна Захаровна терзалась постоянной, угнетенной злобой, гости наезжали, разговаривали, сражались в карты - и, по-видимому, не скучали; Валентина Михайловна продолжала заигрывать с Неждановым, хотя к ее любезности стало примешиваться нечто вроде добродушной иронии.

С Марианной Нежданов окончательно сблизился - и, к удивлению своему, нашел, что у ней характер довольно ровный и что с ней можно говорить обо всем, не натыкаясь на слишком резкие противоречия.

Вместе с нею он раза два посетил школу, но с первого же посещения убедился, что ему тут делать нечего. Отец диакон завладел ею вдоль и поперек, с разрешения Сипягина и по его воле. Отец диакон учил грамоте недурно, хотя по старинному способу - но на экзаменах предлагал вопросы довольно несообразные; например, он спросил однажды Гарасю, как, мол, он объясняет выражение: "Темна вода во облацех"? - на что Гарася должен был, по указанию самого отца диакона, ответствовать: "Сие есть необъяснимо". Впрочем, школа скоро и так закрылась, по случаю летнего времени, до осени. Памятуя наставления Паклина и других, Нежданов старался также сближаться с крестьянами, но вскорости заметил, что он просто изучает их, насколько хватало наблюдательности, а вовсе не пропагандирует! Он почти всю свою жизнь провел в городе - и между ним и деревенским людом существовал овраг или ров, через который он никак не мог перескочить.

Нежданову пришлось обменяться несколькими словами с пьяницей Кириллой и даже с Менделеем Дутиком, но - странное дело! - он словно робел перед ними, и, кроме очень общей и очень короткой ругани, он от них ничего не услышал. Другой мужик - звали его Фитюевым - просто в тупик его поставил. Лицо у этого мужика было необычайно энергическое, чуть не разбойничье... "Ну, этот, наверное, надежный!" - думалось Нежданову... И что же? Фитюев оказался бобылем; у него мир отобрал землю, потому что он - человек здоровый и даже сильный - не мог работать. "Не могу! - всхлипывал Фитюев сам, с глубоким, внутренним стоном, и протяжно вздыхал. - Не могу я работать! Убейте меня! А то я на себя руки наложу!" И кончал тем, что просил милостыньки - грошика на хлебушко ...

А лицо - как у Ринальдо Ринальдини! Фабричный народ - так тот совсем не дался Нежданову все эти ребята были либо ужасно бойкие, либо ужасно мрачные... и у Нежданова с ними тоже не вышло ничего. Он по этому поводу написал другу своему Силину большое письмо, в котором горько жаловался на свою неумелость и приписывал ее своему скверному воспитанию и пакостной эстетической натуре! Он вдруг вообразил, что его призвание - в деле пропаганды - действовать не живым, устным словом, а письменным; но задуманные им брошюры не клеились. Все, что он пытался выводить на бумаге, производило на него самого впечатление чего-то фальшивого, натянутого, неверного в тоне, в языке - и он раза два - о ужас! невольно сворачивал на стихи или на скептические личные излияния.

Он даже решился (важный признак доверия и сближения!) говорить об этой своей неудаче с Марианной... и опять-таки, к удивлению своему, нашел в ней сочувствие - разумеется, не к своей беллетристике, а к той нравственной болезни, которой он страдал и которая не была ей чужда. Марианна не хуже его восставала на эстетику; а собственно, потому и не полюбила Маркелова, и не пошла за него, что в нем не существовало и следа той самой эстетики! Марианна, конечно, в этом даже себе самой не смела сознаться; но ведь только то и сильно в нас, что остается для нас самих полуподозренной тайной.

Так шли дни - туго, неровно, но не скучно.

Нечто странное происходило с Неждановым. Он был недоволен собою, своей деятельностью, то есть своим бездействием; речи его почти постоянно отзывались желчью и едкостью самобичевания; а на душе у него - где-то там, очень далеко внутри - было недурно; он испытывал даже некоторое успокоение. Было ли то следствием деревенского затишья, воздуха, лета, вкусной пищи, удобного житья, происходило ли оно оттого, что ему в первый раз отроду случилось изведать сладость соприкосновения с женскою душою, - сказать трудно; но ему, в сущности, было даже легко, хотя он и жаловался - искренно жаловался - другу своему, Силину.

Впрочем, это настроение Нежданова было внезапно и насильственно прервано в один день.

Утром того дня он получил записку от Василия Николаевича, в которой предписывалось ему вместе с Маркеловым - в ожидании дальнейших инструкций немедленно познакомиться и сговориться с уже поименованным Соломиным и некоторым купцом Голушкиным, старообрядцем, проживавшим в С. Записка эта перетревожила Нежданова; упрек его бездействию послышался ему в ней. Горечь, которая все это время кипела у него на одних словах, теперь снова поднялась со дна его души.

К обеду приехал Калломейцев, расстроенный и раздраженный.

- Представьте,- закричал он почти слезливым голосом, - какой ужас я сейчас вычитал в газете: моего друга, моего милого Михаила, сербского князя, какие-то злодеи убили в Белграде! До чего, наконец, дойдут эти якобинцы и революционеры, если им не положат твердый предел!

Сипягин "позволил себе заметить", что это гнусное убийство, вероятно, совершено не якобинцами - "коих в Сербии не предполагается", - а людьми партии Карагеоргиевичей, врагами Обреновичей... Но Калломейцев ничего слышать не хотел и тем же слезливым голосом начал снова рассказывать, как покойный князь его любил и какое ему подарил ружье!..

Понемногу расходившись и придя в азарт, Калломейцев от заграничных якобинцев обратился к доморощенным нигилистам и социалистам - и разразился наконец целой филиппикой. Обхватив, по-модному, большой белый хлеб обеими руками и переламывая его пополам над тарелкой супа, как это делают завзятые парижане в "Cafe Riche", он изъявлял желание раздробить, превратить в прах всех тех, которые сопротивляются - чему бы и кому бы то ни было!! Он именно так выразился. "Пора! пора!" - твердил он, занося себе ложку в рот. "Пора! пора!" - повторял он, подставляя рюмку слуге, разливавшему херес. С благоговеньем упомянул он о великих московских публицистах - и Ladislas, notre bon et cher Ladislas, не сходил у него с языка.

И при этом он то и дело устремлял взор на Нежданова, словно тыкал его им. "Вот мол тебе! Получай загвоздку! Это я на твой счет! А вот еще!" Тот не вытерпел, наконец, и начал возражать - немного, правда, трепетным (конечно, не от робости) и хриповатым голосом; начал защищать надежды, принципы, идеалы молодежи. Калломейцев немедленно запищал - негодование в нем всегда выражалось фальцетом - и стал грубить. Сипягин величественно принял сторону Нежданова; Валентина Михайловна тоже соглашалась с мужем; Анна Захаровна старалась отвлечь внимание Коли и бросала куда ни попало яростные взгляды из-под нависшего чепца; Марианна не шевелилась, словно окаменела.

Но вдруг, услышав в двадцатый раз произнесенное имя Ladislas'a, Нежданов вспыхнул весь и, ударив ладонью по столу, воскликнул:

- Вот нашли авторитет! Как будто мы не знаем, что такое этот Ladislas! Он - прирожденный клеврет, и больше ничего!

- А... а... а... во... вот как... вот ку... куда! - простонал Калломейцев, заикаясь от бешенства... - Вы вот как позволяете себе отзываться о человеке, которого уважают такие особы, как граф Блазенкрампф (пословно - судорога мочевого пузыря - нем.) и князь Коврижкин!

Нежданов пожал плечами.

- Хороша рекомендация: князь Коврижкин, этот лакей-энтузиаст...

- Ladislas - мой друг! - закричал Калломейцев. - Он мой товарищ - и я...

- Тем хуже для вас, - перебил Нежданов, - значит, вы разделяете его образ мыслей и мои слова относятся также к вам.

Калломейцев помертвел от злости.

- Ка... как? Что? Как вы смеете? На... надобно вас... сейчас...

- Что вам угодно сделать со мною сейчас? - вторично, с иронической вежливостью перебил Нежданов.

Бог ведает, чем бы разрешилась эта схватка между двумя врагами, если бы Сипягин не прекратил ее в самом начале. Возвысив голос и приняв осанку, в которой неизвестно что преобладало: важность ли государственного человека или же достоинство хозяина дома - он с спокойной твердостью объявил, что не желает слышать более у себя за столом подобные неумеренные выражения; что он давно поставил себе правилом (он поправился: священным правилом) уважать всякого рода убеждения, но только с тем (тут он поднял указательный палец, украшенный гербовым кольцом), чтобы они удерживались в известных границах благопристойности и благоприличия; что если он, с одной стороны, не может не осудить в г-не Нежданове некоторую невоздержность языка, извиняемую, впрочем, молодостью его лет, то, с другой стороны, не может также одобрить в г-не Калломейцеве ожесточение его нападок на людей противного лагеря - ожесточение, объясняемое, впрочем, его рвением к общему благу.

- Под моим кровом, - так кончил он, - под кровом Сипягиных, нет ни якобинцев, ни клевретов, а есть только добросовестные люди, которые, однажды поняв друг друга, непременно кончат тем, что подадут друг другу руки!

Нежданов и Калломейцев умолкли оба - однако руки друг другу не подали; видно, час взаимного понимания не наступил для них. Напротив: они никогда еще не чувствовали такой сильной взаимной ненависти. Обед кончился в неприятном и неловком молчании; Сипягин попытался рассказать какой-то дипломатический анекдот, но так и бросил его на полпути. Марианна упорно глядела в свою тарелку. Ей не хотелось выказать сочувствия, возбужденного в ней речами Нежданова, не из трусости - о, нет! но надо было прежде всего не выдать себя Сипягиной. Она чувствовала на себе ее проницательный, пристальный взор.

И действительно, Сипягина не спускала с нее глаз - с нее и с Нежданова. Его неожиданная вспышка сперва поразила умную барыню, а потом ее как будто что озарило - да так, что она невольно шепнула: - А!.. Она вдруг догадалась, что Нежданов отвернулся от нее, тот самый Нежданов, который еще недавно шел к ней в руки. "Тут что-то произошло... Уж не Марианна ли? Да, наверное, Марианна ... Он ей нравится... да и он..."

"Надо принять меры", - так заключила она свои рассуждения, а между тем Калломейцев задыхался от негодования. Даже играя в преферанс, часа два спустя, он произносил слова: "Пас!" или "Покупаю!" - с наболевшим сердцем, и в голосе его слышалось глухое тремоло обиды, хотя он и показывал вид, что "презирает"! Один Сипягин был, собственно, даже очень доволен всей этой сценой. Ему пришлось выказать силу своего красноречия, усмирить начинавшуюся бурю... Он знал латинский язык, и вергилиевское: Quos ego! (Я вас!) - не было ему чуждым. Сознательно он не сравнивал себя с Нептуном, но как-то сочувственно вспомнил о нем.

ХV

Как только оказалось возможным, Нежданов отправился к себе в комнату и заперся. Ему не хотелось ни с кем видеться - ни с кем, кроме Марианны. Ее комната находилась на самом конце длинного коридора, пересекавшего весь верхний этаж. Нежданов только раз - и то на несколько минут - заходил туда; но ему казалось, что она не рассердится, если он к ней постучится, что она даже желает переговорить с ним. Было уже довольно поздно, часов около десяти; хозяева, после сцены за обедом, не считали нужным его тревожить и продолжали играть в карты с Калломейцевым. Валентина Михайловна раза два наведалась о Марианне, так как она тоже исчезла скоро после стола. - Где же Марианна Викентьевна? - спросила она сперва по-русски, потом по-французски, не обращаясь ни к кому в особенности, а более к стенам, как это обыкновенно делают очень удивленные люди; впрочем, она вскоре сама занялась игрой.

Нежданов прошелся несколько раз по своей комнате, потом отправился по коридору до Марианниной двери - и тихонько постучался. Ответа не было. Он постучался еще раз - попытался отворить дверь... Она оказалась запертою. Но не успел он вернуться к себе, сесть на стул, как его собственная дверь слабо скрипнула и послышался голос Марианны:

- Алексей Дмитрич, это вы приходили ко мне?

Он тотчас вскочил и бросился в коридор; Марианна стояла перед дверью, со свечой в руке, бледная и неподвижная.

- Да... я... - шепнул он.

- Пойдемте, - отвечала она и пошла по коридору; но, не дойдя до конца, остановилась и толкнула рукою низкую дверь. Нежданов увидал небольшую, почти пустую комнату. - Войдемте лучше сюда, Алексей Дмитрич, здесь нам никто не помешает. - Нежданов повиновался. Марианна поставила свечку на подоконник и обернулась к Нежданову .

- Я понимаю, почему вам именно меня хотелось видеть, - начала она, - вам очень тяжело жить в этом доме, и мне тоже.

- Да; я хотел вас видеть, Марианна Викентьевна,- отвечал Нежданов, - но мне не тяжело здесь с тех пор, как я сблизился с вами.

Марианна улыбнулась задумчиво.

- Спасибо, Алексей Дмитрич, - но скажите, неужели вы намерены остаться здесь после всех этих безобразий?

- Я думаю, меня здесь не оставят - мне откажут! - отвечал Нежданов.

- А сами вы не откажетесь?

- Сам... Нет.

- Почему?

- Вы хотите знать правду? Потому что вы здесь.

Марианна наклонила голову и отошла немного в глубь комнаты.

- И к тому же, - продолжал Нежданов, - я обязан остаться здесь. Вы ничего не знаете, но я хочу, я чувствую, что должен вам все сказать. - Он подступил к Марианне и схватил ее за руку. Она ее не приняла - и только посмотрела ему в лицо. - Послушайте! - воскликнул он с внезапным, сильным порывом. - Послушайте меня! - И тотчас же, не садясь ни на одно из двух-трех стульев, находившихся в комнате, продолжая стоять перед Марианной и держать ее руку, Нежданов с увлечением, с жаром, с неожиданным для него самого красноречием сообщил Марианне свои планы, намерения, причину, заставившую его принять предложение Сипягина, - все свои связи, знакомства, свое прошедшее, все, что он скрывал, что никому не высказывал! Он упомянул о полученных письмах, о Василии Николаевиче, обо всем - даже о Силине! Он говорил торопливо, без запинки, без малейшего колебанья - словно он упрекал себя в том, что до сих пор не посвятил Марианны во все свои тайны, словно извинялся перед нею. Она его слушала внимательно, жадно; на первых порах она изумилась...

Но это чувство тотчас исчезло. Благодарностъ, гордость, преданность, решимость - вот чем переполнялась ее душа. Ее лицо, ее глаза засияли; она положила другую свою руку на руку Нежданова - ее губы раскрылись восторженно... Она вдруг страшно похорошела!

Он остановился наконец - глянул на нее и как будто впервые увидал это лицо, которое в то же время так было и дорого ему, и так знакомо.

Он вздохнул сильно, глубоко

- Ах, как я хорошо сделал, что вам все сказал! едва могли шепнуть его губы.

- Да, хорошо... хорошо! - повторила она тоже шепотом. Она невольно подражала ему, да и голос ее угас.- И значит, вы знаете, - продолжала она, что я в вашем распоряжении, что я хочу быть тоже полезной вашему делу, что я готова сделать все, что будет нужно, пойти куда прикажут, что я всегда, всею душою, желала того же, что и вы...

Она тоже умолкла. Еще одно слово - и у ней брызнули бы слезы умиления. Все ее крепкое существо стало внезапно мягко как воск. Жажда деятельности, жертвы, жертвы немедленной - вот чем она томилась.

Чьи-то шаги послышались за дверью - осторожные, быстрые, легкие шаги.

Марианна вдруг выпрямилась, освободила свои руки - и вся тотчас переменилась и повеселела. Что-то презрительное, что-то удалое мелькнуло по ее лицу.

- Я знаю, кто нас подслушивает в эту минуту, - проговорила она так громко, что в коридоре явственным отзвучием раздавалось каждое ее слово, - госпожа Сипягина подслушивает нас... но мне это совершенно все равно.

Шорох шагов прекратился.

- Так как же? - обратилась Марианна к Нежданову, - что же мне делать? как помочь вам? Говорите... говорите скорей! Что делать?

- Что? - промолвил Нежданов. - Я еще не знаю... Я получил от Маркелова записку...

- Когда? Когда?

- Сегодня вечером. Надо мне ехать завтра с ним к Соломину на завод.

- Да... да... Вот еще славный человек - Маркелов! Вот настоящий друг!

- Такой же, как я?

Марианна глянула прямо в лицо Нежданову.

- Нет - не такой же.

- Как?

Она вдруг отвернулась.

- Ах! да разве вы не знаете, чем вы для меня стали и что я чувствую в эту минуту...

Сердце Нежданова сильно забилось, и взор опустился невольно. Эта девушка, которая полюбила его - его, бездомного горемыку, - которая ему доверяется, которая готова идти за ним, вместе с ним, к одной и той же цели, - эта чудесная девушка - Марианна - в это мгновенье стала для Нежданова воплощением всего хорошего, правдивого на земле, воплощением не испытанной им семейной, сестриной, женской любви, - воплощением родины, счастья, борьбы, свободы!

Он поднял голову - и увидал ее глаза, снова на него обращенные...

О, как проникал их светлый, славный взгляд в самую глубь его души!

- Итак, - начал он неверным голосом, - я еду завтра... И когда я вернусь оттуда, я скажу... вам... (ему вдруг стало неловко говорить Марианне "вы"), скажу вам, что узнаю, что будет решено. Отныне все, что я буду делать, все, что я буду думать, - все, все сперва узнаешь... ты.

- О мой друг! - воскликнула Марианна и опять схватила его руку. - Я то же самое обещаю тебе!

Это "тебе" вышло у ней так легко и просто, как будто иначе и нельзя было как будто это было товарищеское "ты".

- А письмо можно видеть?

- Вот оно, вот.

Марианна пробежала письмо и чуть не с благоговением подняла на него взор.

- На тебя возлагают такие важные поручения?

Он улыбнулся ей в ответ и спрятал письмо в карман.

- Странно, - промолвил он, - ведь мы объяснились друг другу в любви - мы любим друг друга, - а ни слова об этом между нами не было.

- К чему? - шепнула Марианна и вдруг бросилась к нему на шею, притиснула свою голову к его плечу... Но они даже не поцеловались - это было бы пошло и почему-то жутко, так, по крайней мере, чувствовали они оба, - и тотчас же разошлись, крепко-крепко стиснув друг другу руку.

Марианна вернулась за свечой, которую оставила на подоконнике пустой комнаты, - и только тут нашло на нее нечто вроде недоумения. Она погасила ее и в глубокой темноте, быстро скользнув по коридору, вернулась в свою комнату, разделась и легла в той же для нее почему-то отрадной темноте.

XVI

На другое утро, когда Нежданов проснулся, он не только не почувствовал никакого смущения при воспоминании о том, что произошло накануне, но напротив: он исполнился какой-то хорошей и трезвой радостью, точно он совершил дело, которое, по-настоящему, давно следовало совершить. Отпросившись на два дня у Сипягина, который согласился на его отлучку немедленно, но строго, Нежданов уехал к Маркелову. Перед отъездом он успел свидеться с Марианной. Она тоже нисколько не стыдилась и не смущалась, глядела спокойно и решительно, и спокойно говорила ему "ты". Волновалась она только о том, что он узнает у Маркелова, и просила сообщить ей все.

- Это само собою разумеется, - отвечал Нежданов.

"И в самом деле, - думалось ему, - чего нам тревожиться? В нашем сближении личное чувство играло роль... второстепенную - а соединились мы безвозвратно. Во имя дела? Да, во имя дела!"

Так думалось Нежданову, и он сам не подозревал, сколько было правды - и неправды - в его думах.

Он застал Маркелова в том же усталом и суровом настроении духа. Пообедавши кое-как и кое-чем, они отправились в известном уже нам тарантасе (вторую пристяжную, очень молодую и не бывавшую еще в упряжке лошадь, взяли напрокат у мужика - маркеловская еще хромала) на большую бумагопрядильную фабрику купца Фалеева, где жил Соломин. Любопытство Нежданова было возбуждено: ему очень хотелось поближе познакомиться с человеком, о котором в последнее время он слышал так много. Соломин был предупрежден; как только оба путешественника остановились у ворот фабрики и назвались их немедленно провели в невзрачный флигелек, занимаемый "механиком-управляющим". Сам он находился в главном фабричном корпусе; пока один из рабочих бегал за ним, Нежданов и Маркелов успели подойти к окну и осмотреться. Фабрика, очевидно, была в полном расцветании и завалена работой; отовсюду несся бойкий гам и гул непрестанной деятельности: машины пыхтели и стучали, скрыпели станки, колеса жужжали, хлюпали ремни, катились и исчезали тачки, бочки, нагруженные тележки; раздавались повелительные крики, звонки, свистки; торопливо пробегали мастеровые в подпоясанных рубахах, с волосами, прихваченными ремешком, рабочие девки в ситцах; двигались запряженные лошади... Людская тысячеголовая сила гудела вокруг, натянутая как струна.

Все шло правильно, разумно, полным махом; но не только щегольства или аккуратности, даже опрятности не было заметно нигде и ни в чем; напротив всюду поражала небрежность, грязь, копоть; там стекло в окне разбито, там облупилась штукатурка, доски вывалились, зевает настежь растворенная дверь; большая лужа, черная, с радужным отливом гнили, стоит посреди главного двора; дальше торчат груды разбросанных кирпичей; валяются остатки рогож, циновок, ящиков, обрывки веревок; шершавые собаки ходят с подтянутыми животами и даже не лают; в уголку под забором сидит мальчик лет четырех, с огромным животом и взъерошенной головой, весь выпачканный в саже, - сидит и безнадежно плачет, словно оставленный целым миром рядом с ним, замаранная той же сажей, свинья, окруженная пестрыми поросятами, пожирает капустные кочерыжки; дырявое белье болтается на протянутой веревке - а какой смрад, какая духота всюду! Русская фабрика - как есть; не немецкая и не французская мануфактура.

Нежданов глянул на Маркелова.

- Мне столько натолковали об отменных способностях Соломина, - начал он, что, признаюсь, меня весь этот беспорядок удивляет; я этого не ожидал.

- Беспорядка тут нет, - отвечал угрюмо Маркелов, - а неряшливость русская. Все-таки миллионное дело! А ему приспособляться приходится: и к старым обычаям, и к делам, и к самому хозяину. Вы имеете ли понятие о Фалееве ?

- Никакого.

- Первый по Москве алтынник. Буржуй - одно слово!

В эту минуту Соломин вошел в комнату. Нежданову пришлось разочароваться в нем так же, как и в фабрике. На первый взгляд Соломин производил впечатление чухонца или, скорее, шведа. Он был высокого роста, белобрыс, сухопар, плечист; лицо имел длинное, желтое, нос короткий и широкий, глаза очень небольшие, зеленоватые, взгляд спокойный, губы крупные и выдвинутые вперед; зубы белые, тоже крупные, и раздвоенный подбородок, чуть-чуть обросший пухом. Одет он был ремесленником, кочегаром: на туловище старый пиджак с отвислыми карманами, на голове клеенчатый помятый картуз, на шее шерстяной шарф, на ногах дегтярные сапоги. Его сопровождал человек лет сорока, в простой чуйке, с чрезвычайно подвижным цыганским лицом и черными как смоль, пронзительными глазами, которыми он, как только вошел, так разом и окинул Нежданова... Маркелова он уже знал. Звали его Павлом; он слыл фактотумом Соломина.

Соломин подошел не спеша к обоим посетителям, даванул молча руку каждого из них своей мозолистой, костлявой рукой, вынул из стола запечатанный пакет и передал его, тоже молча, Павлу, который тотчас и вышел вон из комнаты. Потом он потянулся, крякнул; сбросив картуз с затылка долой одним взмахом руки, присел на деревянный крашеный стульчик и, указав Маркелову и Нежданову на такой же диван, промолвил:

- Прошу!

Маркелов сперва познакомил Соломина с Неждановым; тот ему снова даванул руку. Потом Маркелов начал говорить о "деле", упомянул о письме Василия Николаевича. Нежданов подал это письмо Соломину. Пока он читал внимательно и не торопясь, переводя глаза со строки на строку, Нежданов глядел на него. Соломин сидел близ окна; уже низкое солнце ярко освещало его загорелое, слегка вспотевшее лицо, его белокурые запыленные волосы, зажигая в них множество золотистых точек. Его ноздри подрыгивали и раздувались во время чтения и губы шевелились, как бы произнося каждое слово; он держал письмо крепко и высоко обеими руками. Все это, бог ведает почему, нравилось Нежданову. Соломин возвратил письмо Нежданову, улыбнулся ему и опять принялся слушать Маркелова. Тот говорил, говорил - и умолк наконец.

- Знаете ли что, - начал Соломин, и голос его, немного сиплый, но молодой и сильный, тоже понравился Нежданову, - у меня здесь не совсем удобно; поедемте-ка к вам - до вас всего семь верст. Ведь вы в тарантасе приехали ?

- Да.

- Ну... место мне будет. Через час у меня работы кончаются, и я свободен. Мы и потолкуем. Вы тоже свободны ? - обратился он к Нежданову.

- До послезавтра.

- И прекрасно. Мы вот заночуем у них. Можно будет, Сергей Михайлович?

- Что за вопрос! Конечно, можно.

- Ну - я сейчас. Дайте только пообчиститься немного.

- А как у вас по фабрике? - значительно спросил Маркелов.

Соломин глянул в сторону.

- Мы потолкуем, - промолвил он вторично. - Погодите-ка... я сейчас... Я кое-что забыл. Он вышел. Если бы не хорошее впечатление, которое он произвел на Нежданова, тот бы, пожалуй, подумал и даже, быть может, спросил бы у Маркелова: "Уж не отлынивает ли он?" Но ему ничего подобного в голову не пришло.

Час спустя, в то время, когда из всех этажей громадного здания по всем лестницам спускалась и во все двери выливалась шумная фабричная толпа, тарантас, в котором сидели Маркелов, Нежданов и Соломин, выезжал из ворот на дорогу.

- Василий Федотыч! Действовать? - закричал Соломину напоследях Павел, проводивший его до ворот.

- Попридержи... - отвечал Соломин. - Это насчет одной ночной операции, пояснил он своим товарищам.

Приехали они в Борзенково, поужинали - больше приличия ради, - а там запылали сигары и начались разговоры, те ночные, неутомимые русские разговоры, которые в таких размерах и в таком виде едва ли свойственны другому какому народу. Впрочем, и тут Соломин не оправдал ожиданий Нежданова. Он говорил замечательно мало... так мало, что почти, можно сказать, постоянно молчал; но слушал пристально, и если произносил какое-либо суждение или замечание, то оно было и дельно, и веско, и очень коротко. Оказалось, что Соломин не верил в близость революции в России; но, не желая навязывать свое мнение другим, не мешал им попытаться и посматривал на них - не издали, а сбоку. Он хорошо знал петербургских революционеров и до некоторой степени сочувствовал им, ибо был сам из народа; но он понимал невольное отсутствие этого самого народа, без которого "ничего ты не поделаешь" и которого долго готовить надо - да и не так и не тому, как те. Вот он и держался в стороне - не как хитрец и виляка, а как малый со смыслом, который не хочет даром губить не себя ни других. А послушать... отчего не послушать - и даже поучиться, если так придется. Соломин был единственный сын дьячка: у него было пять сестер - все замужем за попами и дьяконами; но он с согласия отца, степенного и трезвого человека, бросил семинарию, стал заниматься математикой и особенно пристрастился к механике; попал на завод к англичанину, который полюбил его как сына и дал ему средства съездить в Манчестер, где он пробыл два года и выучился английскому языку.

На фабрику московского купца он попал недавно и хотя с подчиненных взыскивал, - потому что в Англии на эти порядки насмотрелся, - но пользовался их расположением: свой, дескать, человек! Отец им был очень доволен, называл его "обстоятельным" и только жалел о том, что сын жениться не желает.

В течение ночного разговора у Маркелова Соломин, как мы уже сказали, почти все молчал; но когда Маркелов принялся толковать о надеждах, возлагаемых им на фабричных, Соломин, по своему обыкновению, лаконически заметил, что у нас на Руси фабричные не то, что за границей, - самый тихоня народ.

- А мужики? - спросил Маркелов.

- Мужики? Кулаков меж ними уже теперь завелось довольно и с каждым годом больше будет, а кулаки только свою выгоду знают; остальные - овцы, темнота.

- Так где же искать?

Соломин улыбнулся.

- Ищите и обрящете.

Он почти постоянно улыбался, и улыбка его была тоже какая-то бесхитростная - но не безотчетная, как и весь он. С Неждановым он обходился особенным образом: молодой студент возбуждал в нем участие, почти нежность. В течение того же ночного разговора Нежданов вдруг разгорячился и пришел в азарт; Соломин тихонько встал и, перейдя своей развалистой походкой через всю комнату, запер открывшееся за головой Нежданова окошко...

- Как бы вы не простудились, - добродушно промолвил он в ответ на изумленный взгляд оратора. Нежданов стал расспрашивать его о том, какие социальные идеи он пытается провести во вверенной ему фабрике и намерен ли он устроить дело так, чтобы работники участвовали в барыше?

- Душа моя! - отвечал Соломин, мы школу завели и больницу маленькую - да и то патрон упирался, как медведь!

Раз только Соломин рассердился не на шутку и так ударил своим могучим кулаком по столу, что все на нем подпрыгнуло, не исключая пудовой гирьки, приютившейся возле чернильницы. Ему рассказали о какой-то несправедливости на суде, о притеснении рабочей артели...

Когда же Нежданов и Маркелов принимались говорить, как "приступить", как привести план в действие, Соломин продолжал слушать с любопытством, даже с уважением - но сам уже не произносил ни слова. До четырех часов длилась эта их беседа. И о чем, о чем они не перетолковали! Маркелов между прочим таинственно намекнул на неутомимого путешественника Кислякова, на его письма, которые становятся все интереснее да интереснее, он обещал показать Нежданову некоторые из них и даже дать их ему на дом, так как они очень пространны и писаны не совсем разборчивым почерком; да и сверх того, в них много учености и даже стихи попадаются - но не какие-нибудь легкомысленные, а с социалистическим направлением! От Кислякова Маркелов перешел к солдатам, к адъютантам, к немцам - договорился наконец до своих артиллерийских статей; Нежданов упомянул об антагонизме Гейне и Берне, о Прудоне, о реализме в искусстве, а Соломин слушал, слушал, вникал, покуривал - и, не переставая улыбаться, не сказав ни одного остроумного слова, казалось, лучше всех понимал, в чем состояла, собственно, вся суть.

Пробило четыре часа... Нежданов и Маркелов едва держались на ногах от усталости, а Соломон хоть бы в одном глазе!

Приятели разошлись; но прежде было сообща положено: на следующий день отправиться в город к староверу купцу Голушкину, для пропаганды: сам Голушкин был очень ретив - да и обещал прозелитов! Соломин высказал было сомнение: стоит ли посещать Голушкина? Однако потом согласился, что стоит.

XVII

Гости Маркелова еще спали, когда к нему явился посланец с письмом от его сестры, г-жи Сипягиной. В этом письме Валентина Михайловна говорила ему о каких-то хозяйственных пустячках, просила его послать ей взятую им книгу - да кстати в постскриптуме сообщала ему "забавную" новость: его бывшая пассия, Марианна, влюбилась в учителя Нежданова, а учитель в нее; и это она, Валентина Михайловна, не сплетни передает, а видела все собственными глазами и слышала собственными ушами. Лицо Маркелова стало темнее ночи... но он и слова не промолвил: велел отдать посланцу книгу - и, увидевши сошедшего сверху Нежданова, обычным образом с ним поздоровался, даже передал ему обещанную пачку кисляковских посланий, но не остался с ним, а ушел "по-хозяйству."

Нежданов вернулся к себе в комнату и пробежал отданные ему письма. Молодой пропагандист в них толковал постоянно о себе, о своей судорожной деятельности по его словам, он в последний месяц обскакал одиннадцать уездов, был в девяти городах, двадцати девяти селах, пятидесяти трех деревнях, одном хуторе и восьми заводах; шестнадцать ночей провел в сенных сараях, одну в конюшне, одну даже в коровьем хлеве (тут он заметил в скобках с нотабене, что блоха его не берет); лазил по землянкам, по казармам рабочих, везде поучал, наставлял, книжки раздавал и на лету собирал сведения; иные записывал на месте, другие заносил себе в память, по новейшим приемам мнемоники; написал четырнадцать больших писем, двадцать восемь малых и восемнадцать записок (из коих четыре карандашом, одну кровью, одну сажей, разведенной на воде); и все это он успевал сделать, потому что научился систематически распределять время, принимая в руководство Квинтина Джонсона, Сверлицкого, Каррелиуса и других публицистов и статистиков. Потом он говорил опять-таки о себе, о своей звезде, о том, как и в чем именно он дополнил теорию страстей Фуриэ; уверял, что он первый отыскал наконец "почву", что он "не пройдет над миром безо всякого следа", что он сам удивляется тому, как это он, двадцатидвухлетний юноша, уже решил все вопросы жизни и науки - и что он перевернет Россию, даже "встряхнет" ее! Dixi!!- приписывал он в строку. Это слово: Dixi - попадалось часто у Кислякова и всегда с двумя восклицательными знаками. В одном из писем находилось и социалистическое стихотворение, обращенное к одной девушке и начинавшееся словами:

Люби не меня - но идею!

Нежданов внутренно подивился не столько самохвальству г-на Кислякова, сколько честному добродушию Маркелова ... но тут же подумал: "Побоку эстетика! и господин Кисляков может быть полезен".

К чаю все три приятеля сошлись в столовой; но вчерашнее словопрение между ними не возобновилось.

Никому из них не хотелось говорить - но один Соломин молчал спокойно; и Нежданов и Маркелов казались внутренно взволнованными.

После чаю они отправились в город; старый слуга Маркелова, сидя на рундучке, сопровождал своего бывшего барина обычным унылым взором. [лдн-книги2]

Купец Голушкин, с которым предстояло познакомиться Нежданову, был сын разбогатевшего торговца москательным товаром - из староверов-федосеевцев. Сам он не увеличил отцовского состояния, ибо был, как говорится, жуир, эпикуреец на русский лад - и никакой в торговых делах сообразительности не имел. Это был человек лет сорока, довольно тучный и некрасивый, рябой, с небольшими свиными глазками; говорил он очень поспешно и как бы путаясь в словах; размахивал руками, ногами семенил, похохатывал ... вообще производил впечатление парня дурковатого, избалованного и крайне самолюбивого. Сам он почитал себя человеком образованным, потому что одевался по-немецки и жил хотя грязненько, да открыто, знался с людьми богатыми - и в театр ездил, и протежировал каскадных актрис, с которыми изъяснялся на каком-то необычайном, якобы французском языке. Жажда популярности была его главною страстью: греми, мол, Голушкин, по всему свету!

То Суворов или Потемкин - а то Капитон Голушкин! Эта же самая страсть, победившая в нем прирожденную скупость, бросила его, как он не без самодовольства выражался, в оппозицию (прежде он говорил просто "в позицию", но потом его научили) - свела его с нигилистами: он высказывал самые крайние мнения, трунил над собственным староверством, ел в пост скоромное, играл в карты, а шампанское пил, как воду. И все сходило ему с рук; потому, говорил он, у меня всякое, где следует, начальство закуплено, всякая прореха зашита, все рты заткнуты, все уши завешены. Он был вдов, бездетен; сыновья его сестры с подобострастным трепетом вились около него... но он обзывал их непросвещенными олухами, варварами и едва пускал их к себе на глаза. Жил он в большом каменном, довольно неряшливо содержанном доме; в иных комнатах мебель была заграничная, а в иных ничего не было, кроме крашеных стульев да клеенчатого дивана. Картины висели везде - и везде прескверные: рыжие ландшафты, лиловые морские виды, "Поцелуй" Моллера, толстые голые женщины с красными коленками и локтями. Хоть у Голушкина и не было семьи но много разной челяди и приживальщиков ютилось под его кровлей: не из щедрости принимал он их, а опять-таки из популярничанья - да чтоб было над кем командовать и ломаться. "Мои клиенты", - говорил он, когда желал пыль пустить в глаза; книг он не читал, а ученые выражения запоминал отлично.

Молодые люди застали Голушкина в его кабинете. Облеченный в долгополое пальто, с сигарой во рту, он притворялся, что читает газету. При виде их он тотчас вскочил, заметался, покраснел, закричал, чтобы скорей подавали закуску, что-то спросил, чему-то засмеялся - и все это разом. Маркелова и Соломона он знал; Нежданов был для него новое лицо. Услышав, что он студент, Голушкин опять засмеялся, пожал ему вторично руку и промолвил:

- Славно! славно! нашего полку прибыло... Учение свет, неучение тьма - я сам на медные гроши учен, но понимаю, потому достиг!

Нежданову показалось, что г-н Голушкин робеет и конфузится... да оно действительно и было так. "Смотри, брат Капитон! не ударь лицом в грязь!" было его первой мыслью при виде каждого нового лица. Он, однако.. скоро оправился и тем же торопливо-шепелявым, спутанным языком начал говорить о Василии Николаевиче, об его характере, о необходимости про... па... ганды (он это слово хорошо знал, но выговаривал медленно); о том, что у него, Голушкина, открылся новый молодец, пренадежный; что, кажется, время теперь уже близко, назрело для... для ланцета (при этом он глянул на Маркелова, который, однако, даже бровью не повел); потом, обратясь к Нежданову, он принялся расписывать самого себя, не хуже чем сам великий корреспондент Кисляков. Что он, мол, из самодуров вышел давно, что он хорошо знает права пролетариев (и это слово он помнил твердо), что хотя он собственно торговлю бросил и занимается банковыми операциями - для наращения капитала, - но это только для того, чтобы капитал сей в данную минуту мог послужить в пользу... в пользу общему движению, в пользу, так сказать, народу; а что он, Голушкин, в сущности презирает капитал! Тут вошел человек с закуской, и Голушкин значительно крякнул и попросил: не угодно ли пройтись по рюмочке? - и сам первый "хлопнул" внушительную чарочку перцовки.

Гости принялись за закуску. Голушкин запихивал себе в рот громадные куски паюсной икры и пил исправно, приговаривая: "Пожалуйте, господа, пожалуйте, хороший макончик!" Снова обратившись к Нежданову, он спросил его, откуда он прибыл, надолго ли и где обретается; а узнав, что он живет у Сипягина, воскликнул:

- Знаю я этого барина! Пустой! - И тут же начал бранить всех землевладельцев С...ой губернии за то, что в них не только нет ничего гражданственного, но даже собственных интересов они не чувствуют... Только чудное дело! - сам бранится, а глаза бегают и видно в них беспокойство. Нежданов не мог себе хорошенько отдать отчета, что это за человек и зачем он им нужен.

Соломин, по обыкновению, помалчивал; а Маркелов принял такой сумрачный вид, что Нежданов спросил его наконец: что с ним? - На что Маркелов отвечал, что с ним - ничего, но таким тоном, каким обыкновенно отвечают люди, когда хотят дать понять, что есть, мол, что-то, да не про тебя. Голушкин опять принялся сперва бранить кого-то, а потом хвалить молодежь: какие, дескать, теперь умницы пошли! У-умницы! У! Соломин перебил его вопросом: кто, мол, тот молодец надежный, о котором он говорил, и где он его отыскал? Голушкин расхохотался, повторил раза два: а вот увидите, увидите - и начал расспрашивать его об его фабрике и об ее "плуте"-владельце, на что Соломин отвечал весьма односложно. Тогда Голушкин налил всем шампанского и, наклонясь к уху Нежданова, шепнул: - За республику! - и выпил бокал залпом. Нежданов пригубил.

Соломин заметил, что он вина утром не пьет; Маркелов злобно и решительно выпил свой бокал до дна. Казалось, нетерпенье грызло его: вот, мол, мы все прохлаждаемся, а к настоящему разговору не приступаем... Он ударил по столу, сурово промолвил: - Господа! - и собрался было говорить...

Но в это мгновенье вошел в комнату прилизанный человечек с кувшинным рыльцем и чахоточный на вид, в купеческом нанковом кафтанчике, обе руки на отлет. Поклонившись всей компании, человек доложил что-то вполголоса Голушкину.

- Сейчас, сейчас, - отвечал тот торопливо. - Господа, - прибавил он, - я должен просить извинения... Мне Вася вот, мой приказчик, одну таку "вещию" сказал (Голушкин выразился так нарочно, шутки ради), что мне беспременно предстоит на время отлучиться; но надеюсь, господа, что вы согласитесь у меня сегодня откушать - в три часа; и гораздо тогда нам будет свободнее!

Ни Соломин, ни Нежданов не знали, что ответить; но Маркелов тотчас промолвил, с той же суровостью на лице и в голосе:

- Конечно, будем; а то что же это за комедия?

- Благодарим покорно, - подхватил Голушкин и, нагнувшись к Маркелову, присовокупил: - "Тыщу" рублев во всяком случае на дело жертвую... в этом не сомневайся!

И при этом он раза три двинул правой рукой с оттопыренными мизинцем и большим пальцем: "верно, значит!"

Он проводил гостей до двери и, стоя на пороге, крикнул:

- Буду ждать в три часа!

- Жди! - отвечал один Маркелов.

- Господа! - промолвил Соломин, как только все трое очутились на улице. Я возьму извозчика - и поеду на фабрику. Что мы будем делать до обеда? Бить баклуши? Да и купец наш...мне кажется, от него, как от козла, - ни шерсти, ни молока.

- Ну, шерсть-то будет, - заметил угрюмо Маркелов. - Он вот деньги обещает. Или вы им брезгаете? Нам во все входить нельзя. Мы - не разборчивые невесты.

- Стану я брезгать! - спокойно проговорил Соломин. - Я только себя спрашиваю, какую пользу мое присутствие может принести. А впрочем, - прибавил он, глянув на Нежданова и улыбнувшись, - извольте, останусь. На людях и смерть красна.

Маркелов поднял голову.

- Пойдем пока в городской сад; погода хорошая. На людей посмотрим.

- Пойдем.

Они пошли - Маркелов и Соломин впереди, Нежданов за ними.

XVIII

Странное было состояние его души. В последние два дня сколько новых ощущений, новых лиц... Он в первый раз в жизни сошелся с девушкой, которую по всей вероятности - полюбил; он присутствовал при начинаниях дела, которому - по всей вероятности - посвятил все свои силы... И что же? Радовался он? Нет. Колебался он? Трусил? Смущался? О, конечно нет. Так чувствовал ли он, по крайней мере, то напряжение всего существа, то стремление вперед, в первые ряды бойцов, которое вызывается близостью борьбы? тоже нет. Да верит ли он, наконец, в это дело? Верит ли он в свою любовь? - О, эстетик проклятый! Скептик! - беззвучно шептали его губы. - Отчего эта усталость, это нежелание даже говорить, как только он не кричит и не беснуется? Какой внутренний голос желает он заглушить в себе этим криком?

Но Марианна, этот славный, верный товарищ, эта чистая, страстная душа, эта чудесная девушка, разве она его не любит? Не великое разве это счастье, что он встретился с нею, что он заслужил ее дружбу, ее любовь?

И эти два существа, которые теперь идут перед ним, этот Маркелов, этот Соломин, которого он знал еще мало, но к которому чувствует такое влечение, разве они не отличные образчики русской сути, русской жизни - и знакомство, близость с ними не есть ли также счастье? Так отчего же это неопределенное, смутное, ноющее чувство? К чему, зачем эта грусть? - Коли ты рефлектер и меланхолик, - снова шептали его губы, - какой же ты к черту революционер? Ты пиши стишки, да кисни, да возись с собственными мыслишками и ощущеньицами, да копайся в разных психологических соображеньицах и тонкостях, а главное - не принимай твоих болезненных, нервических раздражений и капризов за мужественное негодование, за честную злобу убежденного человека! О Гамлет, Гамлет, датский принц, как выйти из твоей тени? Как перестать подражать тебе во всем, даже в позорном наслаждении самобичевания?

- Алексис! Друг! Российский Гамлет! - раздался вдруг, как бы в отзвучие всем этим размышлениям, знакомый писклявый голос. - Тебя ли я вижу?!

Нежданов поднял глаза - и с изумлением увидел перед собою Паклина! Паклина в образе пастушка, облеченного в летнюю одежду бланжевого цвету, без галстука на шее, в большой соломенной шляпе, обвязанной голубой лентой и надвинутой на самый затылок, и в лаковых башмачках!

Он тотчас подковылял к Нежданову и ухватился за его руки.

- Во-первых, - начал он, - хотя мы в публичном саду, надо, по старинному обычаю, обняться... и поцеловаться... Раз! два! три! Во-вторых, ты знай, что, если бы я тебя не встретил сегодня, ты бы, наверное, завтра улицезрел меня, ибо мне известно твое местопребывание и я даже нарочно прибыл в сей город... каким манером - об этом после. В-третьих, познакомь меня с твоими товарищами. Скажи мне вкратце, кто они, а им - кто я, и будем наслаждаться жизнью!

Нежданов исполнил желание своего друга, назвал его, Маркелова, Соломина и сказал о каждом из них, кто он такой, где живет, что делает и т.п.

- Прекрасно! - воскликнул Паклин, - а теперь позвольте мне отвести вас всех вдаль от толпы, которой, впрочем, нет, на уединенную скамейку, сидя на которой я в часы мечтаний наслаждаюсь природой. Удивительный там вид: губернаторский дом, две полосатых будки, три жандарма и ни одной собаки! Не удивляйтесь, однако, слишком моим речам, которыми я столь тщетно стараюсь рассмешить вас! Я, по мнению моих друзей, представляю русское остроумие... оттого-то, вероятно, я и хромаю.

Паклин повел приятелей к "уединенной скамейке" и усадил их на ней, предварительно согнав с нее двух салопниц. Молодые люди "обменялись мыслями"... занятие большей частью довольно скучное - особенно на первых порах - и необыкновенно бесплодное.

- Стой! - воскликнул вдруг Паклин, обернувшись к Нежданову, - надо тебе объяснить, почему я здесь. Ты знаешь, я свою сестру каждое лето увожу куда-нибудь; когда я узнал, что ты отправляешься в соседство здешнего города, я и вспомнил, что в самом этом городе живут два удивительнейших субъекта: муж и жена, которые нам доводятся сродни... по матери.

Мой отец был мещанин (Нежданов это знал, но Паклин сказал это для тех двух), а она - дворянка. И давным-давно они нас к себе зазывают! - Стой! думаю я... Это мне на руку. Люди они добрейшие, сестре у них будет - лафа; чего же больше? Вот мы и прикатили. И уж точно! Так нам здесь хорошо...сказать нельзя! Но что за субъекты! Что за субъекты! Вам непременно надо с ними познакомиться! - Что вы здесь делаете? Где вы обедаете? И зачем вы, собственно, сюда приехали?

- Мы обедаем сегодня у одного Голушкина... Здесь есть такой купец, отвечал Нежданов.

- В котором часу?

- В три часа.

- И вы видитесь с ним насчет... насчет... - Паклин обвел взором Соломина, который улыбался, и Маркелова, который все темнел да темнел...

- Да ты им, Алеша, скажи... сделай какой-нибудь фармазонский знак, право... скажи, что со мной ведь чиниться нечего... Ведь я ваш... вашего общества...

- Голушкин тоже наш, - заметил Нежданов.

- Ну вот и чудесно! До трех часов еще времени много. Послушайтесь меня пойдемте к моим родственникам!

- Да ты с ума сошел! Как же можно так...

- Об этом ты не беспокойся! уж это я на себя беру. Представь: оазис! Ни политика, ни литература, ни что современное туда и не заглядывает. Домик какой-то пузатенький каких теперь и не видать нигде; запах в нем - антик; люди - антик; воздух - антик... за что ни возьмись - антик, Екатерина Вторая, пудра, фижмы, восемнадцатый век!

Хозяева... представь: муж и жена, оба старенькие-престаренькие, однолетки - и без морщин; кругленькие, пухленькие, опрятненькие, настоящие попугайчики-переклитки; а добры до глупости, до святости, бесконечно! Мне скажут, "бесконечная" доброта часто бывает сопряжена с отсутствием нравственного чувства...

Но я в эти тонкости не вхожу и знаю только, что мои старички-добрячки. И детей никогда не имели. Блаженные! Их так в городе блаженными и зовут. Одеты оба одинаково, в какие-то полосатые капоты - и материя такая добротная: такой тоже теперь нигде не сыщешь. Похожи друг на друга ужасно, только вот что у одной на голове чепец, а у другого колпак - и с такими же рюшами, как на чепце; только без банта. Не будь этого банта - так и не узнаешь, кто - кто; к тому ж и муж-то безбородый.

И зовут их: одного - Фомушка, а другую - Фимушка. Я тебе говорю - деньги следовало бы платить, чтоб только посмотреть на них. Любят друг друга до невозможности; а посетит их кто - милости просим! И такие податливые: сейчас все свои штучки покажут. Только одно: курить у них нельзя; не то чтобы они были раскольники - но уж очень им табак мерзит... Да ведь в их времена кто же и курил? Зато и канареек они не держат, потому что птица эта тоже мало была тогда распространена... И это великое счастие - согласитесь! Ну что ж? идете вы?

- Я, право же, не знаю, - начал Нежданов.

- Стой: я еще не все сообщил. Голоса у них одинаковые: закрой глаза, так и не знаешь, кто говорит.

Только у Фомушки речь как будто почувствительней. Вот вы, господа, собираетесь теперь на великое дело, быть может на страшную борьбу... Что бы вам, прежде чем бросится в эти бурные волны, окунуться...

- В стоячую воду? - перебил Маркелов.

- А хоть бы и так? Стоячая она, точно; только не гнилая. Такие есть степные прудки; они хоть и не проточные, а никогда не зацветают, потому что на дне у них есть ключи. И у моих старичков есть ключи - там, на дне сердца, чистые-пречистые. Уж одно то: хотите вы узнать, как жили сто, полтораста лет тому назад? Так спешите, идите за мною. А то придет вдруг день и час - один и тот же час непременно для обоих, - и свалятся мои переклитки со своих жердочек, и всякий антик тотчас с ними прекратится, и пузатенький дом пропадет - и вырастет на его месте то, что, по словам моей бабушки, всегда вырастает на месте, где была "человечина", а именно: крапива, репейник, осот, полынь и конский щавель; самой улицы не будет - и придут люди, и ничего уже больше такого не найдут во веки веков!..

- А что? - воскликнул Нежданов, - и впрямь пойти?

- Я с великим даже удовольствием готов, - промолвил Соломин, - не по моей это части, а все-таки любопытно, и коли господин Паклин точно может поручиться, что мы своим приходом никого не обеспокоим, то... почему же...

- Да уж не сомневайтесь! - воскликнул в свою очередь Паклин, - восторг произведете - и больше ничего. Какие тут церемонии! Говорят вам: они блаженные, мы их петь заставим. А вы, господин Маркелов, согласны?

Маркелов сердито повел плечами.

- Не оставаться же мне тут одному! Извольте вести.

Молодые люди поднялись со скамейки.

- Какой это у тебя барин грозный, - шепнул Паклин Нежданову, указывая на Маркелова, - ни дать ни взять Иоанн Предтеча, наевшийся акрид... одних акрид, без меда! А тот, - прибавил он, кивнув головой на Соломина, - чудесный! Как это он славно улыбается! Я заметил, так улыбаются только такие люди, которые выше других, а сами этого не знают.

- Разве бывают такие люди? - спросил Нежданов.

- Редко; но бывают, - отвечал Паклин.

XIX

Фомушка и Фимушка - Фома Лаврентьевич и Евфимия Павловна Субочевы принадлежали оба к одному и тому же коренному русскому дворянскому роду и считались чуть ли не самыми старинными обитателями города С.

Они вступили в брак очень рано - и очень давно тому назад поселились в дедовском деревянном доме на краю города, никогда оттуда не выезжали и ни в чем никогда не изменили ни своего образа жизни, ни своих привычек. Время, казалось, остановилось для них; никакое "новшевство" не проникало за границу их "оазиса".

Состояние у них было небольшое; но мужички их по-прежнему привозили им по нескольку раз в год домашнюю живность и провизию; староста в указанный срок являлся с оброчными деньгами и парой рябчиков, будто бы застреленных в господских лесных, в действительности давно исчезнувших, дачах; его поили чаем на пороге гостиной, дарили ему баранью шапку, пару зеленых замшевых рукавиц и отпускали с богом.

Дворовые люди по-прежнему наполняли субочевский дом. Старый слуга Каллиопыч, облеченный в камзол из необычайно толстого сукна с стоячим воротником и маленькими стальными пуговицами, по-прежнему докладывал нараспев, что "кушанье на столе", и засыпал, стоя за креслом барыни. Буфет был у него на руках; он заведовал "разной бакалией, кардамонами и лимонами", а на вопрос: не слыхал ли он, что для всех крепостных вышла воля, всякий раз отвечал, что мало ли кто какие мелет враки; это, мол, у турков бывает воля, а его, слава богу, она миновала. Девка Пуфка из карлиц держалась для развлечения, а старая няня Васильевна во время обеда входила с большим темным платком на голове и рассказывала шамкавшим голосом про всякие новости: про Наполеона, двенадцатый год, про антихриста и белых арапов; а не то, подперши рукою подбородок, словно горюя, сообщала, какой она видела сон и что он означал, и что у ней на картах вышло.

Самый дом Субочевых отличался от всех других домов в городе: он был весь построен из дуба и окна имел в виде равносторонних четырехугольников; двойные рамы никогда не вынимались! И были в нем всевозможные сенцы, и горенки, и светлицы, и хороминки, и рундучки с перильцами, и голубцы на точеных столбиках, и всякие задние переходцы и каморки. Спереди находился палисадник, а сзади сад; а в саду - что клетушек, пушек, амбарчиков, погребков, ледничков... - как есть гнездо! И не то чтобы во всех этих помещениях сохранялось много добра - иные уже и завалились; да заведено все это было исстари - ну, и держалось. Лошадей у Субочевых было только две, древние, седлистые, косматые; по одной от старости даже белые пятна выступили; звали ее Недвигой. Закладывались они - много-много раз в месяц - в необычайный, всему городу известный экипаж, представлявший подобие земного глобуса с вырезанной спереди четвертою частью и обитый снутри заграничной желтой материей, сплошь усеянной крупными пупырушками в виде бородавок. Последний аршин этой материи был выткан в Утрехте или Лионе еще во времена императрицы Елизаветы!

И кучер у Субочевых был чрезвычайно древний, пропитанный запахом ворвани и дегтя старик; борода начиналась у него близ самых глаз - а брови падали маленьким каскадом на бороду. Он до того был медлителен во всех своих движениях, что употреблял целых пять минут на понюшку табаку, две минуты на то, чтобы заткнуть кнут за пояс, и два часа с лишком на то, чтобы заложить одну Недвигу. А звали его Перфишкой. Если Субочевым случалось выехать и экипажу приходилось хоть чуточку подниматься в гору, то они непременно пугались (спускаясь с горы, они, впрочем, тоже пугались), цеплялись за каретные ремни и твердили оба вслух: "Коням - коням... сила Самуила; а мы - а мы легче пуха, легче духа!!"

Субочевых все в городе С. считали за чудаков, чуть не за сумасшедших; да они сами сознавали, что не подходят к настоящим порядкам... но не больно об этом печалились: в каком быту родились они, выросли и сочетались браком, в том и остались. Одна только особенность того быта к ним не пристала: отроду они никогда никого не наказали, не взыскали ни с кого.

Коли слуга у них оказывался отъявленным пьяницей или вором, они сперва долго терпели и переносили - вот как переносят дурную погоду; а наконец старались отделаться от него, спустить его другим господам: пускай же, дескать, и те помаются маленько! Только эта беда случалась с ними редко, - до того редко, что становилась в их жизни эпохой - и они говаривали, например: "Этому очень давно; это приключилось тогда, когда у нас проживал Алдошка озорник"; или: "когда у нас украли меховую дедушкину шапку с лисьим хвостом..." У Субочевых еще водились такие шапки. Другая, впрочем, отличительная черта старинного быта в них также не замечалась: ни Фимушка, ни Фомушка не были слишком религиозными людьми. Фомушка так даже придерживался вольтерианских правил; а Фимушка смертельно боялась духовных лиц; у них, по ее приметам, глаз был дурной. "Поп у меня посидит говаривала она, - глядь! ин сливки-то и скислись". В церковь они выезжали редко и постились по-католически, то есть употребляли яйца, масло и молоко. В городе это знали и, конечно, это не поправляло их репутации. Но доброта их все побеждала; и над чудаками Субочевыми хоть и смеялись, хоть и считали их юродивыми и блаженными, а все-таки, в сущности, уважали их.

Да; их уважали... но ездить к ним никто не ездил. Впрочем, они об этом также не тужили. Вместе они никогда не скучали, а потому не разлучались никогда и никакого другого общества не желали. Ни Фомушка, ни Фимушка ни разу не болели; а если с одним из них и приключалась какая легкая немощь, то они оба пили настой липового цвету, натирались теплым маслом по пояснице или капали горячим салом на подошвы - и вскорости все проходило. День они проводили всегда одинаково. Вставали поздно, кушали утром шоколад из крошечных чашек в виде ступок; "чай, - уверяли они, - уж после нас в моду-то вошел"; садились друг перед другом - и либо беседовали (и всегда находили о чем!), либо читали из "Приятного препровождения времени", "Зеркала света" или "Аонид", либо просматривали старенький альбом, переплетенный в красный сафьян с золотою каемкой, принадлежавший некогда, как гласила надпись, одной M-me Barbe de Kabyline. Как и когда попал этот альбом к ним в руки - они сами не знали. В нем находилось несколько французских и много русских стихотворений и прозаических статей, вроде, например, следующего "краткого" размышления о "Цецероне":

"В каковом расположении Цецерон вступил в чин квестора, объявляет он следующее. Засвидетельствовавши богами чистосердие своих чувственностей во всех чинах, коими дотоле почтен был, мнил себя обязанна самыми священными узами к достойному оных исполнению и в сем намерении не попускался он. Цицерон, не токмо в сладости законопреступные, но и убегал от таковых увеселений, кои кажутся быть всеконечно необходимы". Внизу стояло: "Записано в Сибири, в гладе и хламе". Хорошо было также стихотворение, озаглавленное "Тирсис", где встречались такие строфы:

Покой вселенной управляет,

Роса с приятностью блестит.

Природу нежит, прохлаждает,

Ей нову жизнь собой дарит!

Один Тирсис с душой унылой

Страдает, мучится, грустит...

Когда с ним нет Анеты милой

Его ничто не веселите!

и экспромт проезжего капитана в 1790 году, "Маия в шестый день":

Никогда я не забуду!

Тебя, любезное село!

И вечно помнить буду!

Приятно время как текло!

Которое имел я честь!

У владелицы твоей!

Пять лучших в жизни дней!

В почтеннейшем кругу провесть!

Среди множества дам и девиц!

И прочих антересных лиц!

На последней странице альбома стояли - вместо стихов - рецепты от желудка, спазмов и - увы! - даже от глистов. Субочевы обедали ровно в двенадцать часов и ели все старинные кушанья: сырники, пигусы, солянки, рассольники, саламаты, кокурки, кисели, взвары, верченую курятину с шафраном.. оладьи с медом; после обеда отдыхали - часик, не больше; просыпались, опять садились, друг перед другом и пили брусничную водицу, а иногда и шипучку, прозванную "сорокоумом", которая, однако, почти всякий раз вылетала вся вон из бутылки и причиняла много смеху господам, а Каллиопычу много досады: надо было подтирать "всюду" и он долго ворчал на ключницу и на повара, которые будто бы выдумали этот напиток...

"И какое в нем удовольствие? Только небель портит!" Потом супруги Субочевы опять что-нибудь читали, или пересмеивались с карлицей Пуфкой, или пели вдвоем старинные романсы (голоса у них были совершенно одинакие, высокие, слабые, несколько дрожащие и хриплые - особенно после сна, - но не лишенные приятности), или, наконец, играли в карты, но тоже все в старинные игры: в кребс.. в ламуш или даже в бостон сампрандер! Потом появлялся самовар; по вечерам они пили чай... Эту уступку духу времени они сделали; однако всякий раз находили, что это баловство и что народ от "оной китайской травки" становится нарочито слабее. Вообще же они удерживались от порицаний нового времени и от восхвалений старого: иначе они отроду не живали, но что другие люди могли жить другим манером - и даже лучше, - это они допускали; лишь бы их не заставляли меняться! Часам к восьми Каллиопыч подавал ужин с неизбежной окрошкой, а в девять часов полосатые высокие пуховики уже принимали в свои рыхлые объятия утучненные тела Фомушки и Фимушки и безмятежный сон не медлил спуститься на их вежды. И все утихало в стареньком доме: лампадка теплилась, пахло выхухолью, мелиссой, сверчок трюкал - и спала добрая, смешная, невинная чета.

Вот к этим-то юродивым, или, как он выражался, переклиткам, приютившим его сестру, и привел Паклин своих знакомых.

Сестра его была девушка умная и недурная лицом - глаза у ней были удивительные; но несчастный ее горб сокрушал ее, отнимал всякую самонадеянность и веселость, сделал ее недоверчивой и чуть не злою. И имя ей попалось премудреное: Снандулия! Паклин хотел было перекрестить ее в Софию; но она упорно держалась своего странного имени, говоря, что горбатой так и следует называться Снандулией. Она была хорошая музыкантша и порядочно играла на фортепиано - "по милости моих длинных пальцев, - замечала она не без горечи, - у горбатых они всегда такие бывают".

Гости застали Фомушку и Фимушку в самую ту минуту, когда они просыпались от послеобеденного сна и пили водицу.

- Вступаем в восемнадцатый век! - воскликнул Паклин, как только перешагнул порог субочевского дома.

И действительно: XVIII век встретил гостей уже в передней, в виде низеньких синеньких ширмочек, оклеенных вырезанными черными силуэтками напудренных дам и кавалеров . С легкой руки Лафатера силуэтки были в большой моде в России в 80-х годах прошлого столетия. Внезапное появление такого большого числа посетителей - целых четыре! - произвело волнение в редко посещаемом доме. Послышался топот обутых и босых ног, несколько женских лиц мгновенно высунулось и исчезло - кого-то где-то приперли, кто-то охнул, кто-то фыркнул, кто-то судорожно прошептал: - Ну вас!

Наконец появился Каллиопыч в своем шершавом камзоле и, растворив дверь в "зало", громогласно воскликнул:

- Государь, этта будет Сила Самсоныч с другими господами !

Хозяева гораздо меньше перетревожились, чем их прислуга. Вторжение четырех взрослых мужчин в их довольно, впрочем, просторную гостиную несколько, правда, изумило их; но Паклин немедленно их успокоил, представив им поочередно, с разными прибауточками, Нежданова, Соломина и Маркелова как людей смирных и не "коронных". Фомушка и Фимушка особенно не жаловали коронных, то есть чиновных людей.

Появившаяся на призыв брата Снандулия гораздо больше волновалась и чинилась, чем старички Субочевы. Они попросили - оба вместе и в одних и тех же выражениях - гостей сесть и пожелали узнать, чем их потчевать: чаем, шоколадом или шипучей водицей с вареньем? Когда же узнали, что гостям ничего не требуется, так как они незадолго перед тем завтракали у купца Голушкина и скоро будут там обедать, то перестали угощать их и, сложив одинаковым образом ручки на брюшке, приступили к беседе.

Сперва она шла немного вяло, но скоро оживилась. Паклин чрезвычайно рассмешил старичков известным гоголевским анекдотом о городничем, проникнувшем в набитую битком церковь, и о пироге, который оказался тем же городничим; хохотали они до слез. Смеялись они тоже одинаковым образом: очень визгливо, кончая кашлем и краснотой да испариной по всему лицу. Паклин вообще заметил, что на людей вроде Субочевых цитаты из Гоголя действуют весьма сильно и как-то порывисто; но так-как ему не столько хотелось их потешать самих сколько показать их своим знакомым, то он переменил батареи и повел дело так, что старички вскоре совсем раскуражились.

Фомушка достал и показал гостям свою любимую деревянную резную табакерку, на которой когда-то можно было счесть тридцать шесть человеческих фигур в разных положениях: все они давно стерлись, но Фомушка их видел, видел до сих пор, и перечесть их мог и указывал на них.

"Смотрите, - говорил он, - вон один из окошка глядит, смотрите: он голову высунул..." А то место, на которое указывал его пухленький палец с приподнятым ноготком, так же было гладко, как и вся остальная крыша табакерки . Потом он обратил внимание посетителей на висевшую над его головой картину, писанную масляными красками.

Она изображала охотника в профиль, скачущего во весь дух на буланой лошади - тоже в профиль - по снежной равнине. На охотнике была высокая белая баранья шапка с голубым языком, черкеска из верблюжьей шерсти с бархатной оторочкой, перетянутая кованым золоченым поясом; расшитая шелком рукавица была заткнута за тот пояс; кинжал в серебряной оправе с чернью висел на нем.

Загрузка...