Можно было ожидать, что «философия» эта выяснится с течением времени, в особенности, когда молодой автор перешел от маленьких рассказов к сравнительно большим, которые по старой терминологии следовало бы называть уже не рассказами, а повестями; от портретов разного бродячего люда к картинам, захватывающим взаимные отношения целых разнородных групп. Таковы «Фома Гордеев», «Трое», начало повести «Мужик». К сожалению, эти ожидания не оправдались. Может быть, г. Горький слишком поторопился оставить портретную живопись. Так можно уже думать потому, что он так и не справился с повестью «Мужик» и бросил ее, не кончив {7} . Журнал «Жизнь», в котором она печаталась, объявлял помнится, что она явится в переработанном виде, но вместо этой переработки автор дал повесть с совсем иной фабулой и иными действующими лицами – «Трое». Но и законченные повести г. Горького нельзя назвать шагом вперед ни в художественном отношении, ни в смысле выяснения того, что было неясного в рассказах. В них есть отдельные прекрасные страницы и даже целые эпизоды, но в целом они ужасно растянуты, переполнены длиннейшими рассуждениями действующих лиц, причем в рассуждениях этих повторяются в разных комбинациях все те же мотивы, которые мы уже слышали в прежних рассказах. Повторяются целые сцены. Так, в рассказе «Тоска» есть превосходная, захватывающая сцена хорового пения в трактире. Варьяции на эту тему есть и в «Фоме Гордееве», и в «Троих», но в них уже нет той удивительной силы и красоты, от которых в жутком умилении рыдал мельник в «Тоске», а вместе с ним, пожалуй, и читатель. И невольно досадуешь на автора – зачем он разжижает этими бледными варьяциями раз данное потрясающе сильное впечатление. Центр внимания его все тот же: «законы и силы», обрекающие человека на «будничную» жизнь в той или другой, роскошной или убогой «яме», и люди, рвущиеся из этих ям на волю, на простор, для чего прежде всего нужна сила. Но если и прежде читатель не вполне ориентировался во всегда ярких, но в целом все-таки неясных речах разных босяков и цыган, то теперь, с расширением круга действующих лиц, это стало еще труднее. Так, например, наиболее сильным и действительно сильным человеком в «Фоме Гордееве» является купец Маякин, человек оседлый, никаких «необыкновенных» поступков не совершающий – все в пределах «законов и сил», которыми он ловко умеет пользоваться. Рядом с этим прямо жалкое впечатление производит Фома Гордеев, хотя он и рвется из своей «ямы», и мечется, дерзит направо и налево, дерется, буйствует, рычит грозные и злые слова. Все это не мешает ему быть тряпкой, которую треплет ветром в разные стороны. Любопытно, между прочим, что он очень высоко ценит словесность, красивые слова. Судьба свела его, между прочим, с неким газетчиком Ежовым. Когда тот читал ему свои статьи, то, «не улавливая мысли в творениях товарища, Фома чувствовал их дерзкую смелость, ядовитую насмешку, горячую злобу, и ему было так приятно… точно его в жаркой бане вениками парили… „Ловко! – восклицал он, улавливая какую-нибудь отдельную фразу. – Здорово пущено!“ От Ежова и сам Фома выучился „здорово пущать“». Это характерно…

«Здорово пущают» и все «Трое». А один из них, Илья Лунев, кроме того, и поступки экстренные совершает, буйствует, человека убивает, – и все-таки остается тряпкой, вполне управляемой ненавистными ему «законами и силами». И странное впечатление производит состав пятого тома рассказов г. Горького, в котором, кроме повести «Трое», напечатана только «Песня о Буревестнике». Буревестник так красиво грозно, «черной молнии подобный, как стрела пронзает тучи, пену волн крылом срывает». Это наверху, в облаках и тучах, а на земле, в повести «Трое», только тряпичность, пьянство, бессмысленное буйство да красивая словесность…

Все это, однако, не мешает и не должно мешать успеху г. Горького. Быть может, в числе тех десятков тысяч, которые в несколько месяцев расхватали экземпляры его рассказов, и многие читают его с тем специальным интересом, с каким Варенька Олесова упивается французскими «злодеями». Но есть и иные. Они скажут вместе с незнакомцем в «Читателе»: «Где у него (современного человека) те идеалы, ради которых он пошел бы на подвиг? Вот почему живется так бедно и скучно, вот почему обессилел в человеке дух творчества… Некоторые слепо ищут чего-то, что, окрыляя ум, восстановите бы веру людей в самих себя. Часто идут не в ту строну, где хранится все вечное, объединяющее людей, где живет Бог… Те, которые ошибаются в путях к истине, – погибнут! Пускай, не нужно им мешать, не стоит их жалеть – людей много! Важно стремление, важно желание найти Бога». К этому, кроме выше сделанной оговорки, можно прибавить следующее: людей много, это верно, и между ними много таких, о гибели которых никто не пожалеет. Но людей, ищущих «путей к истине» и желающих «восстановить веру людей в самих себя», вовсе не много. И между ними еще меньше талантливых людей слова…

«Будничная» жизнь, почти не изображаемая г. Горьким, хотя и вызывающая целый поток гневных речей его героев, находит своего бытописателя в г. Чехове. Из огромной тусклой картины ее пошлости, мелочности, лицемерия он без разбора и связи выхватывал то один, то другой эпизод и без печали и гнева предъявлял их читателю. Это был длинный ряд анекдотов, мастерски отделанных вообще и часто написанных так, как рассказывают устные мастера этого дела: сам не улыбнется, а слушатели хохочут. Отношение самого автора к рисуемым им бесчисленным картинкам ничем не обнаруживалось, тем более что и в его выборе сюжетов не было ничего определенного; мало того, самое слово «выбор» тут как будто неуместно было, а одинаково шло в художественную обработку все, что случайно попадалось на глаза. И за г. Чеховым, не имея и малой доли его таланта, пошло по этой дороге множество беллетристов. Они и остались на ней. Г. Чехов не остался. К сожалению, г. Маркс издает сочинения г. Чехова без хронологических дат, и трудно сказать, когда именно наступил перелом в его настроении или, вернее, когда он нажил себе определенное настроение. Конечно, это совершилось не вдруг, но, во всяком случае, между ранними и позднейшими его произведениями – огромная разница. Разница и по внешнему виду: от маленьких картинок в одну, две, три странички он перешел к повестям. И дебюты г. Чехова в этом направлении гораздо удачнее опытов г. Горького. У него нет ярких, кричащих красок, имеющихся в изобилии на палитре г. Горького, но нет и его угловатостей, он гораздо уравновешеннее. В его переходе к рассказам сравнительно большого размера сказалась та же потребность обобщить, объединить случайные осколки жизни, которая выразилась у старого профессора «Скучной истории» тоской по «общей идее» и которая знакома и г. Горькому. Но его не соблазняют ни французские «злодеи», ни какие бы то ни было другие «необыкновенные герои». Он даже как бы боится их и, во всяком случае, относится к ним скептически.

Вогюе в своих двух статьях о гг. Чехове и Горьком предается некоторым недоуменным размышлениям о русской тоске. Он не понимает ее. И ему кажется, что русский гений после Пушкина – Тургенева все более и более удаляется от западного склада ума и чувства, приближаясь к буддизму, – не в смысле религиозной системы, а в смысле настроения. Любопытно объяснение, даваемое французским критиком комедии г. Чехова «Дядя Ваня»: жили-были люди мирно, тихо, спокойно, но в среду их вторгнулись выдающийся ум в лице профессора и выдающаяся красота в лице его жены; это вторжение ума и красоты произвело трагический кавардак, благополучно окончившийся, как только профессор и его жена удалились. Таким образом, с той точки зрения, на которой стоит г. Чехов, лучи ума и красоты не освещают жизни, по крайней мере, русской жизни, а лишь безнужно взбудораживают ее. Это очень остроумное объяснение. Оно было бы, кроме того, и верно, если бы профессор «Дяди Вани» был действительно лучом света, представителем ума, а не надутым и самодовольным педантом. Но в мысли Вогюе есть косвенный намек на истину. С точки зрения г. Чехова, в изображаемой им действительности нет места героям, – их неизбежно захлестнет грязная волна пошлости. Нужна какая-то резкая перемена декораций, чтобы эти отношения изменились. Г. Чехов провидит ее в более или менее отдаленном будущем. В конце повести «Дуэль» фон Корен несколько неожиданно размышляет так: «В поисках за правдой люди делают два шага вперед, шаг назад. Страдания, ошибки и скука жизни бросают их назад, но жажда правды и упрямая воля гонят вперед и вперед. И кто знает: быть может, доплывут до настоящей правды». Большею уверенностью звучат, к сожалению, почти механически приставленные заключительные слова героинь комедий «Дядя Ваня» и «Три сестры»…

Издание сочинений г. Чехова до сих пор не закончено, да и помимо того страшно подводить относительно его итоги, – до них еще далеко…

Загрузка...