Глава двенадцатая

— А почему Шекспир не написал ни одной пьесы про Мерлина? — спросила Генриетта.

— Потому что Шекспир и есть Мерлин, — отозвался дядя Тео.

— Я тоже часто задавалась этим вопросом, — сказала Пола. — Почему он ни разу не использовал легенды про короля Артура?

— Я, кажется, знаю, — сказала Мэри.

Все умолкли. Мэри замялась. Она была уверена, что знает, но это вдруг оказалось очень трудно изложить словами.

— Почему же? — спросил ее Джон Дьюкейн с ободряющей улыбкой.

— Шекспир знал, что область магии… Что это опасный предмет, и отношения такого рода — отчасти за гранью реального мира — это просто не для него. Там совершенно особый, специфический дух, который никак ему не подходил…

Мэри осеклась. Это было не совсем то, но она в самом деле знала. Мир Шекспира был чем-то иным, чем-то большим.

— Думаю, я вас понимаю, — сказал Дьюкейн, — абсолютно.

Он снова улыбнулся.

Разговор после этого опять рассыпался на отдельные крупицы, каждый вернулся к болтовне со своим соседом. Воскресный ланч происходил — уже практически завершался — за круглым столом в холле. Вокруг стола сновала Кейси, убирая тарелки, рассуждая вслух сама с собой, как обычно, когда прислуживала за трапезой, наведываясь на кухню, сквозь открытую дверь которой видно было, как Монтроз, в своем продолговатом, а не шарообразном воплощении, вальяжно расположился в плетенке, а рядом, с явными признаками беспокойства, стоит Минго. Пес время от времени предпринимал попытку залезть в плетенку одной лапой, но тут же опасливо отдергивал ее назад. Монтроз, с позиции безмятежного превосходства, и ухом не вел.

— Вот в России — правильное отношение к женщинам, — рассуждала Кейси, принимая со стола тарелки для пудинга. — Я в России могла бы стать машинистом на железной дороге.

— Но вы же не хотите правда стать машинистом? — сказала Мэри.

— В России женщина — действительно человек. Здесь — просто грязь под ногами. Последнее дело быть женщиной.

— Быть вами, допускаю, — последнее, но…

— Ах, да уймитесь вы, Тео!

— А по-моему, чудесно быть женщиной, — сказала Кейт. — Ни за что бы ни с кем не поменялась.

— Слава Богу, прямо камень с души свалился! — сказал Дьюкейн.

— Я уж скорее стала бы машинистом, — ни с того, ни с сего объявила Мэри.

Кейси удалилась на кухню.

Определенного правила, кому где сидеть во время воскресного ланча, не было. Все приходили и рассаживались как попало. В тот день, к примеру, порядок был таков. Мэри сидела рядом с дядей Тео, тот — рядом с Эдвардом, Эдвард — рядом с Пирсом, который сидел рядом с Кейт, Кейт — рядом с Генриеттой, дальше сидел Октавиан, за ним — Пола, рядом с Полой — Барбара, за Барбарой — Дьюкейн и, наконец, за ним — Мэри.

Эдвард сейчас делился с дядей Тео сведениями о птицах, обитающих в джунглях вдоль Амазонки и прозванных «проводниками», — о том, как ловко пристроились эти птицы к медведям и прочему лесному населению: показывают им дорогу к гнездам диких пчел; медведь вскрывает гнездо, добираясь до меда, и птицам тоже перепадает от его добычи. Генриетта меж тем объясняла Кейт, что в пространстве-времени есть замкнутые системы и пустоты, — соответственно, хоть на космическом корабле ты и достигнешь центра галактики за каких-нибудь пятьдесят лет, но здесь, к тому времени как вернешься назад, пройдут тысячелетия. («Вот это мне как-то не совсем понятно», — сказала Кейт.) Октавиан, занятый до того обсуждением с Полой видов на реформы в профсоюзном движении, участливо осведомился у собеседницы, хорошо ли она себя чувствует, поскольку за ланчем практически ничего не ела. Дьюкейн и Барбара игриво переговаривались по-французски, которым Дьюкейн владел превосходно, чем не пропускал случая прихвастнуть.

Мэри, которая не раз во время ланча вставала из-за стола, помогая Кейси, очутилась, как часто бывало, в разговорном вакууме. Она любила эти минуты, оглядывая застолье, щебечущее вокруг, с материнским ощущением собственницы. Кейси подала фрукты и сыр. Октавиан потянулся к графину с кларетом. Вино пили все, кроме двойняшек, которым предназначался «Тайзер»[19], и Полы, которая предпочитала пить воду. Мэри бросилось в глаза лицо сына по ту сторону стола.

Пирс, сидящий между Эдвардом и Кейт, оказался, как и она, без собеседника. С пожирающим вниманием он наблюдал, как любезничают Барбара и Джон Дьюкейн. Надеюсь, это никому больше не заметно, пронеслось в голове у Мэри. Он еле сдерживается, он на себя не похож. Боже, подумала она, сейчас что-то произойдет.

— Quand est ce que tu vas me donner ce petit concert de Mozart?

— Jamais, puisque tu ne le mérites pas!

— Et pourquoi ce, petite égoiste?

— Tu n'y comprends rien à la musique, toi.

— Tu seras docile?

— Mais oui, mon oiseau!

— Et qu'est ce que tu vas me donner en retour?

— Dix baisers.

— C'est pas assez.

— Mille baisers alors![20]

Пирс рывком встал, с шумом отодвинув стул по мощенному плитами полу. Стул с грохотом опрокинулся. Пирс направился к парадной двери и вышел, громко хлопнув ею. Наступила неловкая тишина.

— Ничего себе манеры в элитарных школах! — фыркнула Кейси.

Мэри хотела было подняться, но дядя Тео с одной стороны и Джон Дьюкейн с другой удержали ее. Она села назад. Дядя Тео вновь повернулся к Эдварду:

— Да, так что ты хотел рассказать о дельфинах?

Кейт начала:

— Мэри, ты не волнуйся, дружочек…

Оставаться было невмоготу. Мэри незаметно отлучилась на кухню и оттуда вышла в сад. Сад затих под давящим зноем, кукушка — и та умолкла под напором полуденной жары. Мэри двинулась по галечной дорожке, проводя мимоходом ладонью по пышным кустам вероники. От кустов неслышно струились горячие волны. Мэри вышла за ворота. Она не собиралась идти на поиски Пирса, зная, что в тот же миг, как за ним захлопнулась парадная дверь, он пустился бежать и теперь уже на полпути к кладбищу. Там, даже если б она и последовала за ним, он мог зарыться в плющ и лежать незамеченным. В любом случае ей нечего было сказать сыну, да она уже и не думала о нем. Его душевные муки растравили душу и ей самой — это внезапный груз собственных глухих и смутных терзаний не дал ей усидеть за общим столом.

Совершеннейшей дурью маюсь, думала Мэри, и чем дальше, тем больше. Такое простительно разве что в восемнадцать лет. Нельзя поддаваться этим приливам необъяснимой жалости к своей персоне. И ладно бы еще была конкретная причина. Так ведь нет же…

По глубокому желобу проселка, сквозь аромат разогретого мха, она дошла до рощицы и села на ствол поваленного бука, разворошив себе в увядшей листве место, куда поставить ноги. Возможно, мне нужны каникулы, думала она, обыкновенная передышка. Иногда ощущаешь себя в таком замкнутом пространстве среди всех этих людей, причем у каждого из них есть что-то свое, и лишь у тебя одной — ничего. Обязательно надо попробовать найти себе настоящую работу. Правда, здесь я, пожалуй, нужна, детям — определенно нужна. Но как двойняшки подрастут, пойду на учительские курсы и заживу совсем другой жизнью.

И это все, на что мне остается уповать, чем утешать себя, думала она? Еще несколько лет домоправительницей в чужом доме, а дальше — место школьной учительницы? А если мне этого мало, если я несравненно дальше захожу в своих желаниях? Любви хочу я, всей роскоши, всего неистовства любви, хочу сейчас же, хочу, чтобы и мне принадлежал кто-нибудь! Ах, Вилли, Вилли, Вилли…

Чья-то тень шевельнулась в рассеянном свете. Мэри подняла голову. Это был Джон Дьюкейн. Она в замешательстве встала.

Мэри прекрасно относилась к Дьюкейну, ценила его достоинства, но, как справедливо заметила Кейт, слегка побаивалась его.

— А, Джон…

— Сидите, Мэри, прошу вас. Извините, что пошел следом за вами.

Она опустилась на прежнее место; он сел рядом, пристроясь боком на стволе, чтобы лучше ее видеть.

— Мэри, я так виноват, — чувствую, все это разыгралось из-за меня. Я вел себя глупо и необдуманно. Надеюсь, вы не очень огорчены.

Огорчена… Да я вне себя, думала Мэри. Я изнемогаю, я в отчаянии! Но отвечала она:

— Нет-нет, не беспокойтесь. Боюсь, что Пирс поступил безобразно. Будем надеяться, Барбара не слишком обиделась.

— Нет, она к этому отнеслась вполне разумно, — сказал Дьюкейн. — Жалко, я не сумел разглядеть, как… мм… серьезно обстоят дела. Буду впредь тактичнее. Вы, пожалуйста, не расстраивайтесь. Молодым полагается страдать, мы не в силах избавить их от этого…

При чем тут их страдания, думала Мэри.

— Да, — сказала она. — У них болячки заживают быстро, это правда.

Какая мука, вдруг подумалось ей, сидеть здесь, поддерживать банальный разговор, когда мне так тяжело и горько, что сердце разрывается! И что, с этим ничего нельзя поделать?.. Делать, по-видимому, оставалось лишь одно, к чему она безотлагательно и приступила. А именно — разразилась рыданиями.

— Боги великие! — воскликнул Джон Дьюкейн.

Он вытащил большой чистый носовой платок, развернул его и протянул Мэри, которая тотчас уткнулась в него лицом.

Минуты через две, когда слезы немного унялись и Мэри начала сморкаться в платок, он осторожно тронул ее за плечо — не затем, чтобы погладить, а, скорее, словно бы напоминая о своем присутствии.

— Это вы из-за Пирса?

— Нет, нет, — сказала Мэри. — Пирс меня всерьез не тревожит. Дело во мне.

— А что? Расскажите.

— Это я из-за Вилли.

— С Вилли что-нибудь не так? Вы опасаетесь, как бы он?..

— Нет. Я никогда не думала, что Вилли может покончить с собой. Просто… Ну, я, наверное, люблю его.

Сказанные вслух, слова прозвучали странно для нее самой. В волнующей ее невнятной нежности отсутствовала та жесткая определенность, с которой ей заявляла о себе любовь в других случаях. И все же она все более властно овладевала ее сознанием, являясь, по-видимому, скрытой причиной нежданных приступов тоски и боли.

Дьюкейн принял новость вдумчиво и серьезно, как если б Мэри была клиенткой, излагающей ему суть своей проблемы.

— Могу лишь порадоваться, — сказал он, помолчав, — так как для Вилли это несомненное благо. А он что? Он хоть знает?

— Да знает. А что чувствует… Вы его знаете не хуже моего. Как обнаружить, что он чувствует?

— Я думал, может быть, он с вами… совсем другой?

— Нет, вовсе нет. Мы как-то приноровились друг к другу, но это, по-моему, оттого, что я выставляю напоказ свои чувства. Он ласков со мною, замкнут — и пассивен, абсолютно пассивен.

— Он ничего вам не рассказывал о том, где побывал?

— Он вообще ничего не рассказывал о себе.

— Вы сейчас к нему?

— Нет. Сегодня велел не приходить. Вы же его знаете.

— Знаю, — сказал Дьюкейн, — и согласен, что он не самый удобный объект для любви. Тут надо очень подумать.

В рощице, где они сидели бок о бок, царила тишина; Мэри старательно вытирала платком лицо, Дьюкейн, наклонясь вперед и сосредоточенно нахмурясь, растирал пальцами в труху сухой буковый листок. Пара бабочек-капустниц, кружась, запорхала перед ними. Мэри протянула к ним руку.

— Извините, что втравила вас во все это, — заговорила она. — Нельзя перекладывать свой груз на чужие плечи. Со мной все в порядке, ничего страшного. Не девочка, в конце концов. Пройдет, уляжется.

Вот именно, думала она. Уляжется, войдет в наезженную колею унылого однообразия и скуки. И между тем она знала, что не трагическое острие страсти жалит ее сейчас, что ее взбудораженные нервы — проявление неудовлетворенной женской натуры. Постылая скука уже настигла ее, отсюда и это взвинченное состояние, и слезы. При этой мысли отчаяние подступило к ней снова, опять защипало в глазах.

В эту минуту она увидела, что Дьюкейн встал и стоит перед ней, пристально глядя на нее своими круглыми, вечно удивленными голубыми глазами.

— Знаете, Мэри, к какой мысли я пришел? — сказал он взволнованно. — Что вам нужно выйти за Вилли замуж!

— Замуж? — тупо переспросила она. — Но я же сказала, как он ведет себя по отношению ко мне.

— Значит, это надо переломить. Хватило бы только воли — а так, я уверен. Вы позволяете ему заражать вас пассивностью, подстраиваетесь под его настроение.

Подстраивается, это правда.

— Вы в самом деле считаете, что я могла бы?..

— Вы должны попытаться, попытаться изо всех сил. Вы чересчур тушуетесь перед ним. Часто полезнее бывает обращаться с человеком как с равным, а не как с высшим существом! В любящей женщине — но лишь действительно наделенной волей — заключена громадная духовная мощь. Вы представления не имеется, какой властью обладаете над нами! Я давно знаю, что в случае с Вилли добиться чего-то способны вы одна. Просто не до конца понимал, что вам придется воевать с ним при этом, поражать его, будоражить, — даже причинять ему боль. Мэри, вы обязаны попытаться! Я считаю, — выходите за Вилли замуж и срочно забирайте его отсюда.

В силах ли я, спросила себя Мэри. С первого дня она беспрекословно подчинялась Вилли. И нарочитая «демонстрация чувств» ничего в этом смысле не изменила. Несмотря ни на какие свои жесты, она, по существу, перечеркивала себя в его присутствии, главное было — не трогать его, оставлять в покое. Теперь ей показалось, что это было совершенно неправильно, что эта тактика как раз и разрешилась для них обоих необоримой подавленностью, которую она воспринимала как способ его самозащиты от нее.

— Говорите себе, — сказал Дьюкейн, — что нет ничего невозможного!

Да, думала Мэри, выйти замуж и увезти Вилли отсюда!.. Такое счастье несла с собою мысль об этом, что она поднялась на ноги легко и непроизвольно, словно два ангела поддерживали ее под локотки кончиками пальцев.

— Попробую, — сказала она. — Я попытаюсь.


— Ты, говорят, сегодня возмутительно вел себя за ланчем.

— Кто это вам сказал?

— Двойняшки.

— Ну и что?

— Да ничего. Что ж, поглядим, как у тебя с латинской прозой.

— Вилли… вы извините — мне так плохо…

— Барбара?

— Да.

— А что она?

— Я ее раздражаю, и только.

— Мне тебя нечем утешить, Пирс. Придется страдать. Но постарайся запереть страдание в себе. Подави его, как Одиссей, в своем сердце.

— А правда, что, когда любишь в первый раз, это тяжелей всего?

— Нет.

— Господи! Придется мне, думаю, отсюда уехать, Вилли. Если б она еще не играла на этой проклятой флейте! Пытка какая-то!

— Да, флейта — это мучительно, могу тебя понять.

— Ничего, если я похожу по комнате? Такая адская боль, вы не представляете, — не отпускает ни на секунду.

— Да нет, в общих чертах — представляю.

— Вы сами, Вилли, в кого влюбились первый раз?

— В девушку, друг мой, в девушку…

— Какая она была?

— О, это дело прошлое.

— А хорошо, наверное, выйти уже из того возраста, когда влюбляются…

— Подобно Кефалу из первой книги «Республики»[21].

— Ну да. Я раньше не понимал, в чем там смысл. Завидую вам. Переменится она, как вы считаете?

— Ты, главное, не позволяй себе надеяться.

— Лекарства не существует от этого?

— Искусство, разве что. Или — полюбить еще сильнее.

— Если еще сильнее, я умру.

— Умрешь и возродишься к новой жизни, Пирс.

— Нет, просто умру. Ну вот, разбилось яичко, из тех, что натащили близнецы. Я схожу вымою руки.

Отчего это раздавленное яичко, обломки крапчатой голубенькой скорлупы и ярко-желтые следы содержимого, которые он смывал с кончиков пальцев, так неистово обращали его мыслями к Барбаре? «Имя мне — смерть посреди жизни, и жизнь среди смерти». Любовь, не знающая меры, должна бы, по-настоящему, быть силой во имя жизни, навязывать миру порядок и красоту. Сердце разрывается, когда любовь так огромна — и ничего не может. Не жизни способствует любовь, она пособница смерти, она подталкивает к гулким и гибельным морским пещерам. Или — к бессмыслице вроде разбитого птичьего яичка, чьи останки сейчас смывает прочь вода из крана. Так и Господь возьмет в один прекрасный день, да и раздавит вселенную, как скорлупку, и смоет прочь могучим равнодушным потопом вместе с напрасным и бессильным скопищем ее любви.

— Простите, Вилли. Теперь давайте поглядим на мою прозу.

— Я передумал. Взгляну на твою прозу завтра. А нынче почитаем любовные стихи. Будешь читать мне вслух, и мы поплачем вместе. Вот отсюда:

«Vivamus, mea Lesbia, ataue amemus,

rumoresque senum severiorum

omnes unius aestimemus assis,

soles occidere et redire possunt:

nobis cum semcl occidit brevis lux,

nox est perpetua una dormienda…»[22]

Загрузка...