— Колокол в церковь сзывает, сам же в церкви не бывает! — неодобрительно сказала хозяйка. Диалект и народные речения у нее всегда служили признаком веселого, благодушного настроения. — Хороши дюссельдорфцы, все четверо вместе взятые! — добавила она. — Один и вовсе не был там, а остальные не удосужились осмотреть внутреннее убранство этой жемчужины среди замков, куда первым делом идет всякий приезжий.

— Вот что, мои милые, — воскликнула Розали. — Пора прекратить это безобразие! Нечего ему потакать! Поехали всем скопом в Хольтергоф, не откладывая прогулки в долгий ящик! Сейчас там славно! И очаровательное время года, и барометр стоит на «ясно». В парке все распускается, весной он, наверно, милее, чем летом, в зной, когда мы были там с Анной. Я истосковалась по черным лебедям, которые — помнишь, Анна? — так высокомерной меланхолично скользили по озеру. У них были красные клювы, и они снисходительно и манерно принимали наши угощения, прожорливые создания!.. На этот раз мы обязательно захватим им белого хлеба. Погодите-ка! Сегодня пятница? Отправимся в воскресенье! Идет? Ведь это самый удобный день для Эдуарда и для мистера Китона тоже. Не правда ли? Хотя в воскресенье туда, наверно, нахлынет тьма народу, но меня это не смущает! Я люблю потолкаться в разряженной толпе. Я наслаждаюсь всем этим не меньше, чем они, и, с восторгом разделяя общее веселье, веселюсь напропалую! А во время народных празднеств в Оберкесселе, когда пахнет пончиками, жаренными в сале, а ребятишки сосут леденцы и возле балаганов теснится пропасть неописуемо вульгарного люда, и все свистят, дудят, кричат! Мне это по душе. Правда, Анна на этот счет иного мнения. Ей от этого не по себе. Не спорь, Анна, ты предпочитаешь изысканную грусть черных лебедей, там, на водной глади… Кстати о воде! Слушайте, детки, давайте поплывем и мы! Скучно ехать за город в трамвае. То ли дело путешествие по реке. Старик Рейн доставит нас на место. Эдуард, будь любезен, загляни в расписание пароходов! Нет, впрочем, погоди! Кутить так кутить! Один разок можно себе это позволить. Наймем моторную лодку и прокатимся по Рейну. Тогда и мы будем в гордом одиночестве на воде, как черные лебеди… Надо только решить: пуститься ли в плаванье до обеда или после?

Решили, что до обеда. Кстати, Эдуард высказал предположение, что замок открыт для посетителей всего несколько часов, по утрам.

Итак, в воскресенье! При энергичном вмешательстве Розали все наладилось быстро и точно. Китону было поручено нанять лодку. Сбор назначили на послезавтра в девять утра, на пристани у ратуши возле футштока.

Все сложилось, как того хотели. Утро выдалось солнечное, слегка ветреное. Предприимчивая публика с детьми и велосипедами запрудила набережную в ожидании белого парохода, курсировавшего по линии Кельн — Дюссельдорф. Для семейства Тюммлеров стояла наготове моторная лодка. Ее хозяин — человек с серьгами в ушах, с выбритой верхней губой и рыжеватой морской бородкой — помог дамам войти в лодку. Не успели гости занять места на корме под натянутым тентом, как лодка уже и отчалила. Она шла, быстро разрезая течение мощной реки, берега которой, впрочем, выглядели достаточно прозаично. Башня старого замка, покосившийся купол Ламбертускирхе, портовые сооружения вскоре остались позади. На смену им, за изгибом реки, снова возникли бараки, лодочные сараи, фабричные здания. Но дальше, за каменным молом, местность стала живописнее и зеленее. Деревушки, старинные рыбачьи селения, — оказалось, что Кен и Эдуард даже знают их, — ютились под защитой плотины, среди заливных лугов плакучих ив и тополей. Сколько река ни извивалась, пейзаж оставался все тем же все полтора часа, до самого конца пути. «Как хорошо, — воскликнула Розали, — что мы предпочли лодку загородному трамваю, на котором бог весть сколько времени тащились бы по отвратительным улицам предместий». Она, очевидно, от всего сердца наслаждалась нехитрой прелестью водной прогулки. Закрыв глаза, она тихонько и радостно напевала навстречу крепчавшему ветру: «О ветер речной, как люблю я тебя! А ты меня любишь, скажи?» Ее осунувшееся узкое лицо было очень миловидно под маленькой фетровой шапочкой, украшенной пером, а весеннее пальто с отложным воротничком из легкой шерстяной ткани в красную и серую клетку замечательно шло к ней. Анна и Эдуард тоже захватили в дорогу пальто, один Кен, сидевший между матерью и дочерью, надел только серый шерстяной свитер под суконную куртку. Носовой платок, словно флаг, свисал у него из нагрудного кармана, и Розали, стремительно повернувшись и широко раскрыв глаза, вдруг засунула его поглубже в карман Кена.

— Скромнее, скромнее, молодой человек! — сказала она, степенно и укоризненно покачав головой.

Он улыбнулся: «Thank you!»[32] — и выразил желание узнать, что за song[33] она напевала сейчас.

— Song? — переспросила она. — Так себе, чирикание, ла-ла-ла, а не песня. — Она снова закрыла глаза и, едва шевеля губами, замурлыкала: «О ветер речной, как люблю я тебя!..»

Ветер все время хотел сорвать шапочку с ее еще густых, вьющихся, поседевших волос, и Розали была вынуждена придерживать ее, не прекращая оживленной болтовни о том, как славно было бы продлить эту прогулку по Рейну, миновать Хольтергоф и уплыть туда, вдаль, к Леверкузену и Кельну, а оттуда еще дальше, через Бонн и Годесберг, в Бад-Хоннеф, что лежит у подножья Семигорья. Говорят, там очень красиво. Нарядный курорт утопает в плодовых садах и виноградниках, и там имеются щелочные источники, которые очень полезны при ревматизме. Анна взглянула на мать. Она знала, что последнее время Розали часто жалуется на боли в пояснице, и эта прерывистая болтовня, эти как бы нечаянно, на ветер брошенные слова о целебных водах заставили Анну заподозрить, что и теперь ее не оставляет эта мучительная, ноющая боль.

Через час они позавтракали хлебцами с ветчиной, запивая их портвейном из маленьких дорожных рюмок. Не было и одиннадцати, когда лодка причалила к маленькой, легкой пристани вблизи парка и замка.

Розали расплатилась с лодочником и отпустила его, так как обратный путь они для удобства все же решили проделать в трамвае. Парк начинался не у самой реки. Им пришлось пересечь довольно топкий луг, прежде чем вступить в старинную княжескую усадьбу, под сень вековых, заботливо ухоженных деревьев. С возвышения, от ротонды, где в нишах из просмоленного тиса стояли скамьи для отдыха, расходились аллеи великолепных деревьев, уже покрытых распустившимися почками. Лишь изредка одинокий и робкий побег продолжал скрываться под защитой коричневой оболочки. Иные аллеи, посыпанные мелким гравием, кое-где были в четыре ряда окаймлены шеренгами дубов, лип, буков, конского каштана и стройных вязов. Разросшиеся ветви образовывали над этими тропами подобие шатра. Были здесь и редкостные деревья, вывезенные из далеких краев. Эти деревья в одиночестве стояли на лужайках — причудливые контефрии, древовидные папоротники, буки и даже старые знакомцы Кена — калифорнийские веллингтонии, дышащие своими мягкими корнями.

Розали оставалась равнодушной к этим причудам. Природа должна быть естественной и скромной, полагала она, чтобы говорить сердцу. Красоты парка ее не волновали. Лишь изредка подымая глаза на гордые деревья, шагала она рядом с Эдуардом, вслед за его молодым наставником и хромающей Анной, которая, впрочем, сумела изменить порядок шествия с помощью маленькой хитрости. Она остановилась и подозвала брата, чтобы спросить его, как называются аллея, по которой они идут, и узенькая тропинка, ее пересекавшая: каждая аллея здесь хранила свое старинное название. Была в парке и «аллея вееров», «аллея охотничьего рога» и прочие в том же роде. Анна продолжала идти рядом с Эдуардом, оставив Розали наедине с Кеном. Он нес пальто, которое сняла Розали. В парке было безветренно и много теплее, чем на реке. Мягко светило весеннее солнце, сквозь высокие ветви роняя на дорогу золотые крапинки, играя скользящими бликами на лицах людей.

В превосходно скроенном коричневом костюме, плотно облегавшем ее девически тонкий стан, госпожа фон Тюммлер шла бок о бок с Кеном, порою бросая загадочно улыбающийся взгляд на пальто, переброшенное через его руку.

— Вот они! — крикнула она, подразумевая черных лебедей.

Птицы важно и неторопливо скользили по водной глади навстречу посетителям.

— Как они хороши! Анна, ты узнаешь их? Где их хлеб? — Кен вытащил из кармана завернутый в газету хлеб и протянул Розали. Хлеб хранил тепло его тела. Розали взяла хлеб и откусила от него кусочек.

— But it is old and hard![34] — крикнул он, делая движение задержать ее.

— У меня хорошие зубы! — возразила она.

Но вот один лебедь, подплыв к самому берегу, распростер свои темные крылья и стал бить ими по воздуху, вытягивая шею вверх и гневно шипя на Розали. Наши друзья посмеялись над его жадной ревностью, правда, не без испуга. Остальные птицы подплыли к своему вожаку. Розали медленно бросала им черствые крошки, и птицы неспешно, с достоинством принимали угощение.

— И все же я опасаюсь, — сказала Анна матери, когда они пошли дальше, — что этот злой лебедь не простил тебе хищения своей пищи. Он все время был подчеркнуто холоден и надменен.

— Нет, почему, — возразила Розали. — Он только на одно мгновение испугался, что я съем весь хлеб. Ему тем более должно было прийтись по вкусу то, что пришлось по вкусу мне.

Они приблизились к замку, к чистому круглому пруду, в котором он отражался. На островке в полном одиночестве стоял тополь. На посыпанной гравием площадке, перед входом в невесомо легкое строение, изысканная соразмерность которого граничила с прихотливой вычурностью, а розовый фасад кое-где — увы! — облупился, несколько людей в ожидании открытия замка коротали время, сверяя с данными карманных справочников геральдические фигуры на фронтоне, ангела с давно остановившимися часами и каменные гирлянды цветов на высоких башнях. Розали и ее спутники примкнули к ним и, подняв головы, тоже принялись рассматривать очаровательные архитектурные украшения феодальных времен, овальные «oeils-de-boeuf»[35] под крышей цветного шифера. Мифологические фигуры — Пан и его нимфы, довольно игриво и легко одетые, стояли на цоколях между окон, такие же ветхие, как те четыре каменных льва, что с угрюмым видом, скрестив лапы, охраняли лестницу и входы.

Кен с головой ушел в историю, и восторгам его не было конца. Он находил все «splendid»[36] и «excitingly continental».[37] О dear, стоит только подумать о его прозаической родине за океаном! Там и в помине нет этой аристократической грации обветшания за неимением курфюрстов и ландграфов, что могли бы себя увековечить, воздав столь роскошную дань культуре.

Это, впрочем, не помешало ему повести себя достаточно дерзко в отношении столь почитаемой им культуры и, к вящему удовольствию ожидающих, усесться верхом на круп сторожевого льва, несмотря на то что лев был снабжен острым шипом, как на игрушечных лошадках, — для того чтобы можно было насадить на них конника. Обеими вытянутыми вперед руками он ухватился за этот шип и с гиканием и возгласами «хи!» и «но-но!» делал вид, что пришпоривает царя зверей, поистине являя в своем юном шаловливом задоре как нельзя более милое зрелище. Анна и Эдуард избегали глядеть на мать.

Но тут заскрипели засовы, и Китон поспешил слезть со своего скакуна, ибо ключник, человек с пустым закатанным рукавом, по всей вероятности унтер-офицер и инвалид войны, в утешение получивший это теплое местечко, распахнул двери центрального портала. Он встал в высоком дверном проеме и, пропуская мимо себя публику, вручал входные билеты и тут же надрывал их, сиплым голосом давая заученные наизусть, сотни раз говоренные пояснения.

— Лепные детали фасада, — говорил он, — изготовлены скульптором, нарочно выписанным для этого из Рима, а парк и замок являются творениями французского архитектора. Посетители видят перед собой один из самых выдающихся образцов позднего рококо, уже переходящий в стиль Людовика Шестнадцатого; в замке имеется пятьдесят пять зал и покоев, и весь он обошелся владельцам в восемьсот тысяч талеров, и так далее, и тому подобное.

В вестибюле на входящих пахнуло затхлым холодом. Выстроенные в ряд, там стояли большие войлочные туфли, похожие на лодки. Посетители залезали в них под визг и хихиканье дам, чтобы не попортить драгоценный паркет, и в самом деле одну из главных достопримечательностей парадных залов, куда все и побрели вслед за без умолку говорящим инвалидом, беспомощно шаркая и скользя ногами. В середине каждого покоя прихотливые и разнообразные узоры паркета складывались в затейливые звезды, цветочные гирлянды. Блестящая поверхность, подобно тихой заводи, отражала тени людей, нарядную гнутую мебель, высокие зеркала между увитых гирляндами золоченых колонн, затканные цветами шелковые шпалеры с золотой кромкой, хрустальные люстры, блеклую нежную роспись потолков и медальонов над дверями, где повторялись охотничьи сцены и эмблемы музыки. Несмотря на местами потускневшую амальгаму, все это создавало странную иллюзию ушедших времен. Всюду струящийся поток жеманных золотых завитков, отражавших неповторимый вкус породившего его времени, говорил о расточительной роскоши и неистребимой жажде наслаждений.

Кен Китон вел госпожу фон Тюммлер, держа ее под локоток. Каждый американец так ведет свою даму по улице. Смешавшись с посторонними посетителями, разлученные с Анной и Эдуардом, они следовали за гидом, который хрипло бубнил свой текст, деревянным книжным языком объясняя людям то, что они видят; видят же они далеко не все, поучительно добавил он, по шаблону переходя на топорно шутливый, многозначительный тон, впрочем, нисколько не отразившийся на кривом и кислом выражении его лица. Не все пятьдесят пять комнат замка открыты для обозрения. Эти господа в старину знали толк в шалостях и веселых забавах. Они не упускали удобного случая для тайных похождений, для чего у них имелись укромные уголки, куда можно было попасть при помощи хитрых механизмов, как, например, вот этот. И он остановился возле зеркала, которое, повинуясь нажатию пружины, отодвинулось в сторону, открыв изумленным взорам узкую винтовую лестницу с перилами тонкой сквозной резьбы. Внизу, на цоколе, стоял безрукий торс мужчины, увенчанный виноградными гроздьями и очень условно прикрытый фиговым листом. Верхняя часть туловища была слегка откинута назад, и под вскинутой козлиной бородкой расплывалась широкая, сластолюбивая улыбка. В охах и ахах не было недостатка. «И тому подобное», — сказал гид, — это было его излюбленное выражение. После чего он водворил зеркало с секретом на место.

— Или вот еще, — сказал он, пройдя немного дальше, и сделал так, что отодвинулась часть шелковых шпалер, оказавшаяся потайной дверью, за которой открывался уводивший в неизвестность узкий коридор. Оттуда пахнуло плесенью. — Вполне в их вкусе, — сказал однорукий, — иные времена, иные нравы! — сентенциозно изрек он и повел посетителей дальше.

Войлочные лодки нелегко было удержать на ногах. Госпожа фон Тюммлер уронила одну из них, и покуда Китон, встав на колени, со смехом ловил ее и снова одевал ей на ногу, посетители успели уйти вперед. Он снова взял ее под локоть, но она, мечтательно улыбаясь, не трогалась с места, глядя вслед исчезавшим в отдаленных покоях людям. По-прежнему опираясь на его руку, она обернулась назад и стала стремительно ощупывать шпалеры там, где они открылись.

— You aren't doing it right, — шепнул он. — Leave it to me't was here.[38] — Он разыскал пружину. Дверь послушно открылась, и затхлый воздух потайного хода поглотил их. Было темно. Со вздохом глубокой безысходной муки Розали охватила руками шею юноши, и он, тоже ликуя, прижал к себе ее трепещущее тело.

— Кен, Кен! — твердила она, уткнувшись лицом в его шею. — Я люблю тебя, я тебя люблю, ты знал об этом, правда? Я не сумела скрыть это от тебя. А ты, ты тоже любишь меня немножко, хоть немножко? Скажи, можешь ли ты любить меня, такой молодой, как по велению природы полюбила тебя я, седая женщина? Да? Твой рот, — о, наконец-то! — твой молодой рот, который меня так мучил, твои губы. Можно поцеловать их? Скажи, можно? Ведь ты пробудил меня вновь, мой любимый! Я все могу, как ты, Кен. Любовь сильна — она чудо, она приходит и делает чудеса. Целуй меня, милый! Меня так мучили твои губы, о, как они меня измучили! Потому что — знаешь ли ты? — плохо приходилось моей бедной голове от разного умничания, от мыслей об отсутствии предрассудков, о том, что распутничать не мой удел, о том, что мне грозит опустошенность и разрушение из-за разлада между образом жизни и прирожденными убеждениями. Ах, Кен, это умничание действительно едва не опустошило, не разрушило меня, а ты… Это ты наконец! Это ты, это твои волосы, твое дыхание, твои руки! Это твои руки обнимают меня, я узнаю их, это тепло твоего тела, от которого я вкусила, а черный лебедь рассердился…

Еще немного, и она упала бы. Он поддерживал ее, увлекал вперед по таинственному ходу. Постепенно их глаза привыкли к темноте. Ступеньки вели вниз, к полукруглой арке-двери, за которой унылый верхний свет падал на альков, обитый шелком с вытканными по нем целующимися голубками. Маленький диванчик стоял там, амур с завязанными глазами держал над ним что-то вроде светильника. Было душно. Они сели.

— Фу! Мертвящий запах тлена! — с содроганием шепнула Розали, прижимаясь к его плечу. — Как печально, Кен любимый, что мы оказались здесь, среди давно ушедших, мертвых… Я мечтала целовать тебя на лоне природы, овеянная ее запахами, сладостным дурманом жасмина и черемухи. Вот где я должна была целовать тебя, а не здесь, в этом гробу. Пусти, оставь меня, гадкий мальчик! Я буду твоей, но не здесь, среди тлена. Завтра я приду к тебе, в твою комнату, завтра утром, а может быть, и сегодня вечером. Я устрою это, я сыграю шутку с моей премудрой Анной!..

Он заставил ее еще раз повторить это обещание. Наконец они решили, что пора вернуться к своим. Неизвестно только было — идти ли обратно или вперед. Кен решил идти вперед. Через другую дверь покинули они мертвую комнату наслаждений. Здесь тоже был темный ход, он петлял, он подымался вверх, пока наконец не привел к заржавленной калитке. Она поддалась могучему напору Кена, но снаружи так густо была опутана вьющимися растениями, что им едва удалось выбраться. Воздух был чист и свеж, журчала вода. За широкими клумбами, где распускались первые цветы весны — желтые нарциссы, били фонтаны. Они вышли в парк с другой стороны. Только что справа показалась группа посетителей уже без гида. Анна и Эдуард шли последними. Наша пара смешалась с шедшими впереди людьми, которые начали разбредаться по парку, любуясь фонтанами. Самым правильным было остановиться, оглядеться, пойти навстречу брату с сестрой. «Где вы были?» — последовал вопрос, и: «Об этом следует спросить вас!» И: «Можно ли так исчезать?» — Анна и Эдуард даже возвращались, чтобы разыскать пропавших, но все было напрасно, «В конце концов не могли же вы исчезнуть с лица земли», — сказала Анна. «Не в большей мере, чем вы», — возразила Розали. Никто не решался смотреть другому в глаза.

Они миновали кусты рододендрона, обогнули замок и вышли обратно к пруду. Трамвайная остановка была почти рядом. Сколь длительно было путешествие на лодке, вдоль изгибов Рейна, столь стремительно совершилось возвращение в шумном трамвае, проносившемся по фабричному району, мимо рабочих окраин. Брат и сестра скупо обменивались словами между собой или с матерью, руку которой Анна держала в своей, заметив, что Розали дрожит мелкой дрожью. В городе, около Королевской аллеи, они распрощались с Китоном.

Госпожа фон Тюммлер не пришла к Кену Китону. Этой ночью она почувствовала себя очень худо и напугала весь дом. То, что недавно сделало Розали столь счастливой, столь гордой, то, что она превозносила как чудо, содеянное природой, как возвышенную победу духа, — сейчас возобновилось самым зловещим образом. У нее еще достало сил позвонить, но когда прибежали дочь и служанка, они нашли ее истекающей кровью, без памяти.

Доктор Оберлоскамф прибыл немедленно. Розали пришла в сознание у него на руках и очень удивилась его присутствию.

— Как, доктор, вы здесь? — сказала она. — Очевидно, Анна побеспокоила вас? Но у меня самое обыкновенное женское недомогание…

— При некоторых обстоятельствах, уважаемая, подобные функции нуждаются в наблюдении, — возразил старик.

Дочери он со всей решительностью заявил, что больную необходимо поместить в гинекологическую клинику.

— Это случай, требующий подробного исследования, которое, впрочем, может показать и полную его безобидность. Вполне возможно, что метрорагии — предыдущая, о которой он сейчас впервые услышал, и эта, всех встревожившая, вторая — вызваны миомой, которую без особых трудностей удастся оперировать и удалить. Под наблюдением директора и первого хирурга клиники, профессора Мутезиуса, вашей уважаемой матушке будет обеспечен надежнейший уход.

Его предписание было выполнено, к немому изумлению Анны, без возражений со стороны госпожи фон Тюммлер. Только глаза у матери были очень большие, отсутствующие.

Бимануальное исследование, предпринятое Мутезиусом, показало не по возрасту увеличенную матку, неравномерное утолщение ткани, а на месте придатка с уже угасающей деятельностью — бесформенную опухоль. При выскабливании были найдены карциноматозные клетки, судя по характеру, частично возникшие в яичниках. Не подлежало сомнению, что и в самой матке наличествует очаг ракового поражения. Все указывало на бурное развитие злокачественной опухоли.

Профессор, человек с двойным подбородком, ярко-красным лицом и водянисто-голубыми глазами, которые легко наполнялись слезами без какой бы то ни было связи с душевными переживаниями, отвернулся от микроскопа.

— Я сказал бы, что очаг поражения предостаточен, — обратился он к своему ассистенту, доктору Кнеппергесу. — Все же оперировать будем, Кнеппергес! Тотальная экстирпация в пределах здоровой ткани малого таза и лимфатических желез, возможно, продлит жизнь.

Но вскрытие брюшной полости при белом, дневном свете дуговых ламп явило врачам и сестрам страшную картину, не оставлявшую надежды даже на временное улучшение. Оказывать помощь было слишком поздно. И брюшная полость — это было видно и невооруженным глазом — подверглась нашествию пораженных клеток. Все лимфатические железы были карциноматозно перерождены; не оставалось сомнения, что очаги рака распространились и в печени.

— Вот те и на! Взгляните-ка на эту картину! — сказал Мутезиус. — Вероятно, это превосходит все ваши ожидания. — О том, что это превзошло и его собственные, он предпочел умолчать. — Нашему благородному искусству, — присовокупил он, между тем как глаза его наполнились слезами, не говорившими ни о чем, — здесь предъявлено слишком непосильное требование. Вырезать все это невозможно! Если вы изволили заметить, что эта штука в виде метастаза проникла уже и в оба мочеточника, вы не ошиблись. Полагаю, уремия не за горами. Я, видите ли, не отрицаю возможности, что матка сама произвела это прожорливое отродье. И все же советую вам прислушаться к моему предположению — вся история берет начало в яичниках. Неиспользованные гранулезные клетки, те, что со дня рождения находятся в полном покое, с наступлением переходного возраста, бог весть, благодаря каким возбудителям, получили пагубное развитие. Тогда, post festum[39] если вам угодно так выразиться, эстрогенные гормоны устремляются на организм — затопляют, захлестывают его, что и приводит к гормональной гиперплазии слизистой оболочки матки и, как правило, сопровождается кровотечениями.

В полупоклоне, которым Кнеппергес, тощий, самонадеянный молодой человек, поблагодарил за поучение, сквозила скрытая ирония.

— Что ж, начали, lit aliquid fieri videatur,[40] — сказал профессор. — Все жизненеобходимое мы ей оставим, как ни парадоксально это звучит в данном случае.

Анна ждала наверху в палате. Мать подняли в лифте, перенесли на носилках и уложили на кровать. Она проснулась после наркоза и невнятно проговорила:

— Анна, детка, он шипел на меня.

— Кто, мамочка?

— Черный лебедь.

И тут же снова уснула. Но в последующие дни Розали не раз еще вспоминала о лебеде, его кроваво-красном клюве и темном биении распластанных крыльев. Вскоре уремическая кома повергла ее в глубокое беспамятство. И когда началось двухстороннее воспаление легких, уставшее сердце больше уже не могло бороться.

Но незадолго до конца ее сознание еще раз прояснилось. Розали подняла глаза на дочь, которая сидела у кровати, сжимая руку матери в своей руке.

— Анна, — сказала она, силясь подвинуть верхнюю часть тела немного ближе к краю кровати и поближе к дочери. — Ты слышишь меня?

— Конечно слышу, мамочка, любимая.

— Анна, никогда не говори о жестокой издевке природы, о том, что она обманывает. Не ропщи на нее. Я не ропщу. Не хочется уходить туда, от вас, от жизни и весны. Но разве без смерти была бы весна? Смерть — великая спутница жизни, и если ко мне она явилась в облике воскресшей молодости и любви, это не было ложью, а было благоволением и милостью.

Еще неуловимое движение, еще поближе к дочери, и замирающий шепот:

— Природа… Я всегда любила ее. И она всегда ко мне благоволила.

Розали скончалась мирно, оплакиваемая всеми, кто ее знал.

Загрузка...