Часть третья Путь наверх

Глава первая Послушник Виктор

В монастыре Леша Швабров познакомился с послушником Виктором, который охотно брался выполнять самые тяжелые и грязные работы, особенно любил уединение и много молился. А спустя некоторое время Швабров подружился с ним.

Виктор рос очень красивым и добрым мальчиком. После окончания школы сразу поступил в университет. На втором курсе его призвали в армию, отправили в десантные войска под Псков, затем — в Чечню. Вместе с Виктором все это время был его друг Сережа. С него, Сережи, все и началось…

Стояла красивая чеченская осень. Удивительно красочная и тихая, это теперь даже Игорь из разведроты по прозвищу Чингисхан может подтвердить. Деревья с разноцветными листьями и кое-где местами уцелевшая, довольно оригинальная архитектура создавали у солдат ощущение праздника. На крыше одного из домов ворковали белые голуби, а небо было тихое и голубое. Кругом не наблюдалось ни людей, ни техники. Служилось легко. Казалось, что все в дальнейшей жизни будет также — легко и картинно красочно.

И вдруг среди этой приятной и почти домашней картины раздается выстрел. Потом второй. Оба «адресованы» Сереже, причем оба в висок.

Шум. Тревога. Автоматные очереди. Виктор Сережу на руки и бегом в медпункт. Пока нес, рубашка полностью кровью пропиталась. Два дня после этого ничего не ел, не мог прийти в себя от шока.

Солдаты «прочистили» все окрестности, но стрелявшего так и не нашли. Да и нереально он выглядел бы на фоне нарядной осени. Если бы не выстрелы и ранение товарища, все бы приняли случившееся за фантом. Но факт, увы, имелся, и он свидетельствовал, что все солдаты как один перед жестокой смертью беззащитны.

Потом хирург через ребят Виктору передал, что чудес, конечно, на свете не бывает, но может случиться так, что Сережа будет жить. Пятьдесят на пятьдесят.

До самого виска, оказывается, полсантиметра не хватило.

Виктор, не помня себя от радости, три банки тушенки за один раз съел, а потом лег и прямо в блиндаже, на сырой земле, уснул как убитый, подложив руку под голову. Он твердо был уверен, что друг выживет, потому что по-другому и быть не могло.

Их связывало слишком многое. К тому же Виктор знал, что у Сережи есть девушка и она ждет его. И он, Виктор, а не кто-нибудь, будет свидетелем на свадьбе, это уже давно решено. Спокойным, безмятежным, здоровым сном солдат отмечал новость о выздоровлении друга.

Тот день запомнили оставшиеся в живых ребята еще тем, что Виктор во сне улыбался совсем как маленький ребенок. Они смеялись над ним, щекотали его подбородок травинкой, а он все равно спал и улыбался. Снова в сердцах поселилось чувство легкости и предвкушения чего-то хорошего.

Домой, на «гражданку» полетели письма, что один боец случайно получил ранение, но будет жить, кормят хорошо и погода замечательная, как на курорте.

Еще через два дня Сережа пришел в сознание, впрочем, лучше бы не приходил. Их месторасположение плотным кольцом окружили «чехи», и нужно было срочно скрываться в горах.

Приказано брать только оружие… кто сколько сможет.

— Товарищ командир, а можно я с собой Дробышева возьму? — спросил Виктор.

— Нет! — последовал резкий как удар ответ.

Виктор склонился над раненым другом.

— Ну давай, держись…

— Слышь, добей, а?.. Я прошу, как человека прошу, слышь?..

— Нет, ты это… совсем того, что ли? Мы же с детства с тобой.

— Ты что, Вить, хочешь, чтобы меня «чехи» поимели, что ли?.. Куда я потом, а? Ты, старик, не оставляй меня. Смотри, я как человека тебя прошу, слышь? Не оставляй! Я же мужик, мужиком родился и мужиком умереть хочу.

Возникла тяжелая тишина, оба понимали, как опасно их положение. И промедление. Изощренные пытки чеченских бандитов были известны исключительно всем солдатам, правда, сибирякам пока только понаслышке.

Но каждый думал про себя одно и то же: меня это не коснется никогда. Каждый втайне надеялся на удачу или… быструю, безболезненную смерть. А попасть в плен означало хуже даже самой долгой и мучительной смерти.

Виктор закурил. Курил долго. И когда уже прогремела команда «Уходим», срывающимся голосом, стараясь не глядеть в глаза, прошептал:

— Ну, Серый, пока, что ли… — Взял нож и аккуратно перерезал горло Сереже.

Резня в ту осень была большая. Цинковых гробов на всех убитых не хватало, потому многих пришлось хоронить прямо на местах боев. Из двадцати одного солдата-срочника, приехавших из-за Урала, осталось в живых лишь семь.

Бандиты старались стрелять русским прямо в пах. А те, все как один, после такого ранения добивали себя сами как могли, ни на секунду не задумываясь, что родственникам они нужны живыми, — пусть и покалеченными, но обязательно живыми. Но так уж, видимо, устроен этот мир, что для большинства мужчин позор хуже смерти. Потому на смерть шли без страха, осознанно, а иногда даже с улыбкой.

Марш-бросок, который совершала группа Виктора сразу после случившегося, оказался затяжным. И хотя боевое задание хранилось в строжайшей тайне, ребят на пути уже поджидали две засады. В предательство тогда никто из солдат не верил, думали о случайных совпадениях.

Виктор вырвался из ада только с двумя бойцами, остальные погибли быстро и нелепо, часть попала в плен. Еще неделю выжившие очумело петляли по незнакомым чеченским болотам, прячась в кустах от каждого шороха и питаясь сырыми лягушками: спички промокли, зажигалки быстро кончились. Начался сезон дождей, и сухая твердая местность стала слякотно-холодной. В то, что солдаты вернутся живыми, не верил, похоже, никто. И когда они пришли в свою часть, комдив здорово удивился:

— Вы выжили? И вышли? Но это же, елки-палки зеленые, нереально! Как?

А про засаду было сказано следующее:

— Не было там никакой засады, мы «чехам» специально коридор открыли, у нас же приказ из центра, все об этом знают…

Виктор тогда первый и последний раз в своей взрослой жизни заплакал. Плакал горько и долго, как плачет нищий, у которого отбирают самое ценное. А потом ушел за казарму и закурил. Курил тоже, как никогда, долго.

С этого дня, казалось, он перестал понимать смысл происходящего. Но если бы только он один. Бойцы были уверены, что их хотят убить только на том основании, что они русские солдаты. Причем, похоже, хотят убить свои. Спрашивается, зачем?

Ответы приходили самые разные, от чего настроение у служивых было подавленное: хотелось все происходящее вокруг забыть раз и навсегда. Кто-то из рязанских придумал в блиндаже гнать самогонку. Идея пошла на «ура». Но самогонка быстро закончилась, а выстоять положенное время другой порции браги бойцы не дали — пили так. От этого в казарме уже больше недели стоял сладковато-пряный запах, причину которого так и не смог выявить никто из комсостава. Солдаты не лыком шиты, они фляги с брагой закапывали в теплую землю до самого основания, а выкапывали, когда уже были уверены в ее готовности.


В столовой — в это трудно поверить — давали сырую нечищеную картошку.

Ситуация непростая. Повариха-чеченка состояла, как принято говорить на суконном армейском языке, в интимных отношениях с некоторыми офицерами, а следовательно, могла себе позволить многое. Попробовал бы кто-нибудь на нее пожаловаться! В армии действуют свои законы, не всегда соответствующие Конституции, как впрочем, и здравому смыслу.

Все разрешилось, когда за очередным трупом приехали убитые горем родители. Мама, души не чаявшая в старшем сыне, зашла в солдатскую столовую посмотреть, чем питался ее ребенок, перед тем как уйти из жизни, попробовала картошку и… бросила ее прямо в лицо поварихе. Та вспыхнула от возмущения, но женщина, которая на чеченской земле лишилась счастья, решила идти до конца. И пошла с сырой картошкой… к комбату.

В общем, он и сам догадывался, что между офицерской и солдатской столовой существует большая разница, но чтобы давать молодым людям сырую картошку?.. Такое ему и в голову не могло прийти.

Зато потом ужин в солдатской столовой оказался вполне съедобным. Солдаты, соскучившиеся по горячей еде, были невероятно счастливы, наворачивая хорошо проваренную гречневую кашу с маслом. Много ли военному люду надо?

Узнав о случившемся, односельчане поварихи запретили ей под страхом смерти работать в столовой. Конфликты с русскими военными, которые рисковали ради них своей жизнью, им были ни к чему.

С тех пор солдаты сами стали готовить себе еду. На полевой кухне дежурили охотно по очереди.


На станции в Тюмени Виктора встречали мама, сестра и соседи — Сережины родители.

Им пришла похоронка, мол, пропал без вести. А их, как это бывает, интересовало очень многое: если погиб сыночек, то как? Можно ли по-христиански похоронить? Что он говорил, когда видел последний раз Виктора и случайно не предчувствовал ли неладное? Ведь у Сережи очень хорошо была развита интуиция. А может, зря они так переживают, вдруг он в чеченском плену томится, а родителей волновать не хочет? Где им, простым людям, выкуп взять в случае чего? (Если бы они только знали, что хуже чеченского плена ничего не бывает…)

Виктор обнял Сережиных родителей и сухо срывающимся голосом сказал, что ничего об их сыне не знает, может, он и в плену, но не исключена также и смерть. На войне ведь все возможно.

Если бы эта встреча была единственной! Папа и мама убитого друга помогали семье Виктора во всем.

Отец Сережи частенько стал заходить к Виктору вроде как по делу, а сам садился за стол, доставал сигареты, курил и подолгу молчал. Мама хлопотала над ним — то чашку чаю подаст, то варенье, то свежеиспеченные пирожки. Но мужчину эта суета не интересовала. Он смотрел на Виктора так, будто о чем-то догадывался или хотел что-то важное спросить, но по деревенской скромности не знал, с чего начать.

Виктор тоже молчал, он после Чечни стал на редкость молчаливым и задумчивым. Ни с кем из бывших одноклассников, которые их с Сережей провожали в армию, поддерживать отношения не захотел. Проигнорировал также школьный вечер встречи выпускников. После пережитого любые встречи, дни рождения и свадьбы стали казаться пустым времяпровождением.

Ему часто снился Сережа со своей страшной просьбой. Они во сне долго разговаривали. Виктор не раз просил прощения у друга, на что тот обычно улыбался и говорил, что, наоборот, это он, Сережа, в этой истории чувствует себя виноватым. Руки ведь были свободны, мог бы и сам…

И когда Виктору стало казаться, что еще немного, еще один такой сон, и он сойдет с ума, пошел на исповедь к священнику. Не пойти он не мог. Потому что не было желания жить дальше. С ума тоже боялся сойти, вдруг в бреду все расскажет, что станет тогда с Сережиными родителями? А с его матерью и сестрой?

Только после того, как он исповедался, ему сделалось немного получше и возникло желание уехать куда подальше от людей и жить где-нибудь в глухом непролазном лесу.

Однажды отец Сережи все-таки прервал молчание. Давно уже перевалило заполночь, домашние спали, будильник стоял на кухне, что означало — завтра выходной, а потому идти никуда не надо и утром можно подольше поспать.

— Понимаешь, Вить, — начал медленно мужчина, глядя в пол, — я, когда в молодости после армии пришел домой, почти сразу в город подался, денег подзаработать, ну и с Людой, матерью Сереги, подружил маленько. Так, думал, не серьезно. Не нравилась она мне…

Потом уехал, устроился на завод, думаю, дай денег скоплю, а уж потом семьей обзаведусь — ну, чтобы не с нуля-то начинать, сам ведь в нищете вырос. На двоих с брательником одни штаны, не поверишь, носили. Мечта тогда у меня была, как сейчас помню, иметь три костюма разного цвета. И три рубашки к ним, чтобы, значит, в тон. Уж больно охота мне было прибарахлиться, фрайерком таким по деревне пройти. Ох, как охота, не передать! Я же в нищете-то вырос.

А тут, представляешь, получаю письмо от Люды: приезжай, родной, мол, я беременна!

Сначала такое зло взяло! Бабы ведь дуры, какие еще дуры — сначала дают, потом думают. Но поостыл, поговорил с мужиками со своей бригады, взял расчет и поехал в свое село. Хреново так на душе было от всего этого, веришь?

В районе на автостанции встречаю зареванную Люду! «Куда ты?» — спрашиваю. А она мне отвечает, что идет аборт делать: с родственниками посоветовалась, вот и решили, значит, дитенка порешить, едрена мать! Представляешь, какая случайность — если бы я не успел, приехал не утренним автобусом, а вечерним, — все, получается, не было бы Сереги!

Мне после этих Людиных слов как будто по мозгам чем-то тяжелым дали, развернул ее на девяносто градусов, хлопнул по заднице и повел корову на автобусную остановку…

По первости, по самой-самой первости, у меня, скажу честно, были разные подозрения, что пацан не мой и все такое. В наших краях, знаешь, какие языки имеются, ими в самый раз улицу подметать. Но потом Серега стал подрастать, драться. Ты же помнишь, какой он у меня драчун был? Потом с русским языком в школе нелады пошли, он, как и я, глаголы всякие до смерти ненавидел, а самое главное — у нас же родинки в одних и тех же местах. Так вот, все сомнения у меня враз улетучились.

Я завсегда о таком сыне, если хочешь знать, мечтал. Он же, помнишь, наверное, за мной как хвост везде ходил. Я в гараж, он в гараж, я в баню, и он в баню. Мне мужики говорили: «Чо это ты за собой пацана везде таскаешь, думаешь, ему интересно твои матерки слушать?» А Серега обычно за меня отвечал: «Интересно, дяденьки, еще как»… Еще как…

Отец Сергея закурил, помолчал, потом, глядя на Виктора, спросил:

— Ну что, парень, скажешь? Не знаю, поймешь или нет? Ты же у нас без отца вырос. А мне без Сереги сложновато сейчас. Бывало, мать водку спрячет, так Серега в два счета найдет. А на проводах с ним так хорошо посидели. Сказал мне на прощание, что, когда вернется с армии, сделает себе охотничий билет, купит мотоцикл и ружье. Я ему еще взялся маленько деньжатами подсобить. Думал, мать уговорю нетель по весне сразу же продать и Сереге отложить, зачем ему одному корячиться, чай родители у него имеются. Такие вот, парень, у нас планы семейные были.

— Видите ли, — начал несмело Виктор, — не могу я об этом… сейчас… Еще мало времени прошло, всего-то ничего. Иногда кажется, что Сережка живой и никакой войны в помине не было, ведь здесь все так же, как два, полтора года назад: так же колодец скрипит, мамка варенье облепиховое все так же варит в старом тазике, и вы все на том же мотоцикле ездите, где мы с Сергеем в седьмом классе на сиденье написали неприличное слово…

Отец горько улыбнулся и сказал:

— Не знаю, чем вы там написали, но оно не стирается. Я чем только не пробовал отмыть.

Виктор грустно улыбнулся и начал рассказывать о лягушках и сырой картошке, а также о выстрелах в пах и их обычных последствиях.

У Сережиного отца выступили на глазах крупные слезы. Он посмотрел куда-то вдаль, как будто теперь там можно было увидеть сына, и слезы уже не смахивал. Казалось, он перестал стесняться, вдруг осунулся, похудел, стал будто намного меньше обычного.

— Знаешь, Вить, — сказал он после некоторого раздумья, — я до этого времени был уверен, что обниму Серегу когда-нибудь. Скажу: здорово, сын, знал бы ты, как мы тут с мамкой по тебе соскучились, забегались. Чего же ты, подлец, весточки-то никакой долгое время не подавал?..

А может, он тот их… ислам принял, хотя мне кажется Сереге это как-то «по барабану». Он не то чтобы атеист, он пофигист, как и все ваше поколение. Ну да Бог с этим, главное бы живой. Посидели бы с ним, выпили, мать бы хоть маленько поревела от радости, а то все уже, кажется, выплакала. Даже не воет, а так… скулит ночью. Я ее успокаиваю, а она на меня кидается: «Это ты во всем виноват. Мозги пудрил ребенку, что армия — мужское дело, а у него больше половины одноклассников не служили, кого отмазали, кто откосил. Ты вообще, старый дурак, видел когда-нибудь, чтобы у приличных людей дети служили в армии? Возьми хоть нашего мэра, хоть губернатора или депутатов. Они только чужих с удовольствием провожают на смерть, а своих на учебу в соседний город не всегда отпускают. Боятся за них». И знаешь, Вить, я не знаю, что ей после этих слов сказать. Дура дурой, а ведь правду говорит, может, это нас, простых работяг, хотят уничтожить за просто так? Ну чтобы не создавать рабочие места, платить пенсию, льготы там какие-то давать. Тогда бы сказали по-человечески, так, мол, и так. Мы бы сами прокормились. Земли вон сколько вокруг Тюмени, тут на всех хватит, а если с умом, то и с иностранцами даже можно поделиться! Живи — не хочу!

Виктор горько улыбнулся. Признаться, ему самому приходила эта мысль и не раз. Но высказать ее кому-то он боялся, думал, мало ли что? У него ведь мама есть и сестра. Всякое может случиться с ними. Внимательно посмотрел на Сережиного отца, закрыл лицо руками и тяжело вздохнул.

Обоим стало неловко. Установившееся молчание долго никто не решался нарушать, разве что часы. Домой мужчина ушел под утро. И после этого разговора приходить к соседям перестал. Виктор пару раз встречал его на улице «в стельку» пьяным. Но кроме привычного «здравствуйте», они ничего друг другу не говорили.

Глава вторая Блаженная душа

…Небольшая прозрачная речушка тихо скользит вдоль живописных берегов и вот-вот должна впасть в теплые воды океана. По обеим берегам стоят люди и машут одиноко плывущей женщине. Одно лицо кажется пловчихе знакомым. Она внимательно вглядывается в него и узнает своего умершего мужа.

— Ну здравствуй, что ли! Как ты тут хоть без меня?!. — кричит во весь голос ему.

— Привет, привет, — отвечает он. — Ты где так долго болтаешься?

— Я?..

— Ты! А кто же еще? Я, что ли?

— Иду.

— Ну…

— Подожди чуток… подожди… подо… Иду…


Елизавета Тимофеевна открывает глаза и понимает, что это уже все. Она начинает усердно вслух молиться. Главное, успела причаститься, пособороваться и составить напоследок завещание, чтобы там, значит, ей тревожно не было. Отсюда надо уходить налегке.

Денежную сумму и, надо заметить, вполне приличную, она завещала своему юному другу Лешке Шваброву. Знает, что он передаст все деньги монастырю, но для умирающей женщины это уже не важно. Ее и в молодости деньги не особенно интересовали. Жила семьей и работой.

Внезапно в ее сердце с легким приливом поселяется тихая безмятежная радость. Начинает казаться, что снова вернулись к ней силы и все вокруг, как когда-то раньше, в первые годы замужества, светло и прекрасно. Она без посторонней помощи садится в кровати, блаженно улыбается, видит вокруг себя много людей и хочет сказать им что-то очень доброе, чтобы подарить тепло своей радости каждому.

— Мама, осторожно. Мама, пожалуйста, осторожно, прошу, — беспокоится старшая дочь. — Тебе нельзя сейчас шевелиться, врач запретил, сказал, что…

— Ничего-ничего, мне сейчас все можно. Все…

Елизавета Тимофеевна собирается с духом, замолкает. Видно, что она собирается сказать что-то очень для нее важное. Все молчат. И она нарушает установившуюся тишину:

— Дети, детки мои… послушайте меня, прошу вас. Старайтесь приобретать в миру… носить вот эту одежду… — Она жестом показала в сторону двух монахов. — Теперь я достоверно знаю, что эта одежда есть царская и ангельская. Самая лучшая. Живите в любви и богомыслии, прощайте всех и вам простится… много грехов. А может, и все. Бог к этому меня привел только к концу земной жизни, так сложилось. Не знаю почему. Подумать-то — всего-то ничего, пара каких-нибудь месяцев. Пара месяцев. И я из недовольной жизнью старушки-пенсионерки превратилась в постоянную и счастливую прихожанку Его храма. А, что уж теперь говорить! Прощайте всех… — Елизавета Тимофеевна слабо махнула рукой, и все увидели, что рука ее уже не слушается.

Сначала она предельно внимательно смотрела в потолок, как будто там находился кто-то очень важный, но потом ее ресницы под невидимым грузом начали постепенно тяжелеть. Напоследок она еще раз хотела обвести присутствующих взглядом, но зрачки ей уже не подчинялись. Тогда она просто улыбнулась — и все. Так и замерла.

Все присутствующие долго стояли неподвижно вокруг кровати, боясь шевельнуться и разбудить Елизавету Тимофеевну. Казалось, она вот-вот откроет глаза и улыбнется. Но она больше не шевелилась.

Леша Швабров первым нарушил тишину, он перекрестился три раза и начал громко читать псалтырь о упокоении. К нему вскоре присоединились два рядом стоящих монаха. И вскоре их голоса стали слышны во всей квартире, и даже во дворе. Только теперь все заметили открытую в спальне форточку.

— Все-таки, что ни говори, но смерть у Елизаветы Тимофеевны была легкой. Счастливая она, ох и счастливая, — сказала, повернувшись к выходу, пожилая соседка, а потом еле слышно добавила:

— Да и жизнь тоже у нее была легкой. Как тут не позавидовать. Всю жизнь прожила за широкой мужской спиной, всегда накрашенная, ухоженная. Всегда на виду. Все почести ей, благодарности — нате, пожалуйста! Ученики и родители цветочки носили, да еще и муж дарил. Все внимание ей, все-все. Дети хорошо учились, не гулящие, не пьющие. И внуки в них пошли. Всем бы так — у Бога за пазухой…

Среди присутствующих можно было заметить неряшливого вида мужчину, который неизвестно кем приходился покойнице. Сначала его приняли за бомжа и хотели прогнать, но поскольку что-то интеллигентное и вместе с тем жалостливое проскальзывало в его взгляде, то убогого решили оставить на поминках. Пусть поест.

— Спасибочки вам, ой, спасибочки, — сказал несколько жеманно мужчина и представился всем: — Гриша, просто Гриша без отчества.

Дочери покойной еле заметно улыбнулись. Монахи же на него просто не обратили внимания.

Гриша в похоронном деле оказался просто настоящим асом. И вскоре родственники усопшей благодарили судьбу за столь полезное знакомство. В считанные часы Гриша помог организовать дело так, что почти все деньги, тщательно отложенные Елизаветой Тимофеевной на похороны, оказались непотраченными, покойная была похоронена рядом с любимым мужем и на могиле поставлен большой деревянный крест.


— А знаешь, мне кажется, что наша мама почти не жила, — обратилась старшая дочь Елизаветы Тимофеевны к младшей, когда они остались наедине в родительской спальне. — Так бывает: бегаешь-бегаешь, крутишься, покупаешь телевизор, машину, квартиру, детей устраиваешь, сначала в садик, потом в университет и вдруг понимаешь — не жила ты! Не жила! И все это, добытое в беготне, вроде как не твое, а потому не особо нужное. В общем, можно обойтись без этого.

Я, если помнишь, только-только отошла от тяжелой родительской опеки, замуж вышла за первого встречного, не расцветала, не гуляла под луной, а на тебе — уже рубашки мужу глажу, какие-то упреки за что-то получаю. Не соображаю ничегошеньки. Мне бы отойти от учебы, отдохнуть по-человечески, на море бы съездить, помечтать, но нет, куда там, раз и — беременна. Дурное дело — не хитрое. Я о звездах, о далеких планетах думаю, Экзюпери ночами зачитываюсь и реву от нежности, а в это время сиськи смазываю рыбьим жиром. Мне бы подняться над землей, полетать или на худой конец на диване лишний раз полежать, поваляться, закрыться от всех — но уже ребеночек, извиняюсь, пеленки испачкал. Думала, спокойно вздохну, когда Сашке два годика исполнилось, и на тебе — Дашкой забеременела! Мне бы наукой заняться, гистологию изучать, я ее сплю и вижу, стажироваться в столичных институтах хочу, но другой ребеночек обмочился.

А я не такая, чтобы пеленки стирать и быть счастливой. Я внутри другая, понимаешь? Другая — и все тут! Вот только никому до этого дела нет и уже не будет. Иногда закрываюсь подолгу в ванной и плачу. Считай, без малого сорок лет мне, а где они? Псу под хвост!

Так и у нашей матери. Помнишь, как она на серебряной свадьбе плакала? А мы, дуры, не понимали. Все у нее так же. Точно так же…

Вдруг в комнату кто-то тихо вошел. Женщины быстро замолчали, а Гриша, стоявший в углу и делавший вид, что ничего не слышит, как-то сразу сник. Двое мужчин в возрасте с сочувственными лицами направились к сестрам. Бомжа они не заметили.

— Примите наши соболезнования. Кто бы мог такое подумать? Ходила здоровая, ни на что не жаловалась, на той неделе разговаривали с ней как ни в чем не бывало, и — на тебе, взяла и умерла, — после некоторой паузы проговорил старший, а потом, внимательно осмотревшись по сторонам, как бы желая удостовериться, что его никто не слышит, добавил:

— У меня самого недавно несчастье случилось, может, слышали? Дом весь сгорел подчистую. Я чуть с ума не сошел! Вы даже не представляете, сколько я в него вбухал! Вы на похороны, как я вижу, тоже прилично потратились. Ай, пропади все пропадом! Никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь. — Мужчина махнул рукой.

В доме воцарилась тишина, и было слышно, как стучат старые настенные часы с позолоченным циферблатом.

— Эти часы папе подарил один пациент, — после долгой паузы сказала младшая дочь покойной. — Помню, папа, когда эти часы принесли, сказал, мол, зачем они нам нужны и так много разного барахла в доме, а пациент, он еще с женой был, рыженькой такой хохотушкой, ответил, что это особенные часы, вроде как с царского режима остались. Сто лет проходили и еще столько же будут ходить, ничего с ними не случится. Папа ответил, что у него часы больше двух лет никогда не задерживаются. А те сказали так уверенно, что эти вас переживут. Так и есть. Папы уже нет и мамы тоже, а часы все ходят, ходят как ни в чем не бывало… видать, прав был пациент…

После похорон родственники усопшей долго искали Гришу, чтобы отблагодарить, но так и не нашли. Припомнили, что он на поминках даже не ел, хотя устал, наверное, здорово. На кладбище поддерживал престарелую глуховатую соседку, помогал ей подняться в автобус. Она, кажется, последняя, кто видела Гришу. Спросили старушку про него, на что та неуверенно пожала плечами, тяжело вздохнула и сказала:

— Странный он какой-то, этот ваш Гриша. Я ему говорю: айда ко мне домой, я тебе штаны новые дам, от деда остались, ни разу покойничек их не носил, все некогда было, все берег, царство ему небесное, а то ты в этих потертых — ну вылитый охламон подзаборный. Еще в милицию заберут как бомжа какого. Некрасиво ведь так нынче ходить. А он мне отвечает гордо так, аж спину выпрямил: «Нет, мать, не могу к вам домой идти. Мне надо срочно мысли в тишину положить. Много впечатлений за день».

Больше соседку в этот вечер ни о чем не спрашивали, решив, что она немного не в себе, что, впрочем, для ее возраста вполне простительно.

Глава третья Чудо-яблоня

Через пару дней в нашем городе случилось то, что почти в одночасье разрушило мир многих людей. С этого времени Тюмень стала другой, и я окончательно поняла — не мой это город!

По телевизору выступил мэр и сказал, что мы должны жить теперь новой реальностью и что рынок — это нормально: ты — мне, я — тебе. Это отныне станет новой формулой нашей жизни. А любовь там всякая, гуляния под луной — пустая трата времени, которое можно употребить на зарабатывание денег и имиджа. «Мамаши с колясками — это хорошо, — заключил глава, — но сейчас нам не до них. С деньгами в бюджете туго — раз, промышленность надо поднимать — два».

Он говорил, а я смотрела, как из его головы выскакивают маленькие темные шарики и устремляются на зрителей в студии, бегут к объективу оператора, залезают в него, быстро размножаются и распространяются по невидимым сигналам.

Еще немного — и они уже в домах горожан. Рынок! Рынок! Послышались голоса из многих квартир: жена говорит мужу, что переходит на рыночные отношения и не будет вязать ему кофту просто так, он ей отвечает, что отныне не будет сидеть по вечерам дома в кругу семьи за чашкой чая, а начнет зарабатывать деньги. Дети ставят условие родителям: каждая положительная отметка в школе будет стоить определенной суммы. Так и только так надо сейчас жить.

Маленькие шарики быстро разлетелись по всему городу. И там, где еще совсем недавно процветала дружба, ребята пели под гитару залихвацкие песни, наступил рынок.

Я в ужасе взглянула на себя в новое зеркало. Там медленно, как из тумана, проступила Она. Высокомерно смерила меня взглядом, улыбнулась и поправила челку. Снова меня тянуло на балкон. Мне вдруг захотелось увидеть в неясном свете булыжники и присоединиться к тишине. Навсегда… Я повернулась, чтобы уйти, но Она из зеркала протянула руку и крепко меня схватила.

Мне стало плохо. Маленькие шарики в огромном количестве летали теперь по всей квартире. Где-то внутри меня поселилось чувство беспросветной тоски.

…Вот я отчетливо вижу свое отражение — полностью все. Густые черные брови, за которыми давно не следили. Но вдруг — о ужас! — они быстро разбегаются в разные стороны. Оказывается, это вовсе не брови, а мизерные насекомые. Я смотрю на свои правильной формы, пухлые губы, но и они тоже быстро разбегаются — и это тоже насекомые, только другого цвета. Я внимательно вглядываюсь в глаза, но и глаз тоже нету.

У меня ничего нет. И меня нет. «Ты, ты, ты», — начинаю судорожно стучать в зеркало, но Она не выходит. Стеклянная поверхность чиста. В зеркале отражается только стена и часть старенькой картины, а меня нет. И, наверное, никогда уже не будет. Но ведь я — вот она, перед зеркалом, можно потрогать руками, посмотреть.

Но что это? Что? Руки скользят по чему-то металлически-гладкому. Прохладно-зеркальному. Тяжело вздыхаю и начинаю плакать. Из квартиры быстро, все как один, улетают маленькие шарики…

После этого выступления мэра на окнах почти всех горожан начали появляться стальные тюремные решетки, а в подъездах и на лестничных площадках тяжелые железные двери с кодовыми замками. Из города люди прогнали любовь…

— А может, она сама, как прекрасная птица счастья, улетела от нас в дальние дали? — спрашивала я иногда у себя.

Потом долго раздумывала над происходящим и ни с кем не хотела общаться. Что могут знать обычные организмы? Ни-че-го, ровным счетом ничего. Что ждет нас дальше?

Неизвестно. Да и какая, собственно, разница?

Но именно в том году я потеряла город, который не так давно приобрела, причем полностью, весь. И начала понимать, что его уже никогда не верну.

Эту любовь-сожаление-обиду каким-то чудом узрел мой друг Саэль и впоследствии часто перед моими окнами создавал Тюмень из тумана.

О, это был чудный городок! Ничего более красивого в своей жизни я не видела.

Со стеклянными витринами и серебристыми от росы тротуарами, там можно было купить мой любимый зефир в шоколаде по три пятьдесят, а скверы и парки (так умеет делать только Саэль!) он строил из пересекающихся солнечных лучей. Это чудо находилось на уровне моего шестого этажа, и я могла часами им любоваться. Самого строителя при этом никогда не было видно.

Я видела обычно только строительные материалы — туман, росу и разноцветные мыльные пузыри. Иногда в постройку Саэль добавлял немного прозрачного арктического льда. Начинал всегда основательно — с фундамента. А заканчивал торжественно — возведением колокольни небесного цвета. Каждый день, без исключения! Разве могут быть исключения в счастье? Это я поняла совсем недавно. Увы.

Обычно он начинал свою работу в шесть вечера, когда я, усталая и измотанная, приходила домой, и управлялся всего за полчаса, иногда за сорок минут, а в выходные дни строил рано, в восемь утра, когда я только-только просыпалась и, лениво-сонная, подходила к окну.

Однажды я попросила его посадить в городе деревья. Саэль везде, буквально на каждом свободном клочке этой удивительной земли, посадил маленькие серебристые кедры с хрустальными шишками. Это чудо радовало мой глаз каждый раз, когда я подходила к окну или случайно заглядывалась вдаль, за горизонт. Я смотрела на все это и улыбалась, настроение улучшалось и всякий раз хотелось петь.

Саэль как-то совершенно серьезно сказал, что здесь водители всегда уступают место пешеходам и не боятся оставлять свой транспорт без сигнализации и с открытыми дверьми.

В то же время новостройка нравилась животным, обитающим в нашем районе. Семейства ежей и белок прибегали под наши окна и подолгу там играли, мы с сыном приносили им молоко с сахаром, и они, совсем не боясь нас, от всей души этим лакомились. А еще я заметила, что одуванчики в нашем городке удивительно большие и пушистые, величиной с человеческий кулак. На них любили садиться разноцветные бабочки.

Маленький мир, который заканчивался сразу за большим кленом, создавал ощущение чистоты и беззащитности: порой мне начинало казаться, что даже человеческое дыхание ему может повредить. И было по-настоящему страшно. Ведь по большому счету у нас сыном больше ничего в этом огромном и пустом городе не было. Случись какая-нибудь потеря, мы бы этого просто не перенесли. Все, что имелось у нас, было родным до боли.


Леша Швабров после смерти своей учительницы Елизаветы Тимофеевны редко стал выходить из монастыря. Эта обитель сделалась ему родным домом, где никто не тревожил, не отвлекал.

Однако родители его не забывали. Узнав каким-то образом, что покойница завещала их сыну деньги, пришли к нему с просьбой одолжить Ленке на учебу. Разумеется, о долге они тут же забыли, а деньги пропили в тот же вечер.

В это время в монастыре случилось самое обычное для этих мест чудо — начала мироточить и обновляться икона. Монахи и послушники, опасаясь шумихи, сняли икону и отнесли в дальнюю келью, подальше от любопытных глаз и суеты.

Надо заметить, что это была особенная икона. Когда-то она, икона Иоанна Тобольского, долгие годы лежала на скотном дворе близ села Чимеево, что в Курганской области. В начале нового столетия двор, пришедший в полную негодность, стали разбирать, икону нашли, отмыли и передали в дар Тобольско-Тюменской епархии.

Здесь она самостоятельно, без чьей бы то ни было помощи, начала сразу обновляться, стали четче проступать контуры, ярче краски. Если, к примеру, еще неделю назад прихожане смотрели на бледноватый лик с огромным светлым пятном посередине, то спустя семь дней пятна как не бывало, хотя рука реставратора иконы не касалась.

Образ святого выведен настолько ярко, что порой начинает казаться, будто иконописец закончил его только вчера и вся краска еще не успела обсохнуть.

В монастырском храме икона сразу же по прибытии начала проявлять свою чудодейственную силу, в которой может убедиться каждый верующий. Церковные работники даже завели специальную тетрадку, где скрупулезно записывают до сих пор все случаи исцеления и чудесной помощи святого.

Разрешили ученым провести исследование, взять разные пробы, чтобы все происходящее имело научную основу, а верующие просто подолгу молились перед ней. У верующих людей вообще никаких вопросов не возникало. Для них все было ясно с самого начала.

А недавно в церковь пришел дедушка лет девяноста родом из той самой деревни, где храм в свое время превратили в скотный двор. Он рассказал, что будучи мальчишкой наблюдал, как иконы снимали с иконостаса и уносили на совхозный склад. Все сторожа между собой тогда перешептывались, что ночью иконы начинают совсем по-человечески стонать… а когда в бывший храм загнали первую партию телят, то вскоре все они как один сдохли.

После этого храм вскоре стали ломать, но он, как большой крепкий организм, долго не поддавался разрушениям, держался. В итоге его с большим трудом взорвали, при этом много работников из подрывников покалечилось.

Ох, и вопли тогда стояли в деревне! За версту было слышно, как безбожники церковь матерят. Старушки же втихомолку осеняли себя крестным знаменем, говорили, что это наказание Господне.

Увидев икону, старик перекрестился и совсем по-детски заплакал. «Она», — все, что он смог вымолвить, поклонился и ушел.


Вскоре Шваброву приснился вещий сон, после которого он длительное время молчал, а его друг Виктор принял постриг, навсегда отрекся от мирского и стал еще больше уединяться в своей келье, упражняясь в посте и молитвах.

Я же после всех событий приняла решение уволиться с работы и записать все случившееся со мной и с окружающими в последний год. Ведь неизвестно, что ждет впереди, а я почему-то уверена, что написать это надо. Вдруг пригодится?..

Гриша пошел пешком по святым местам России. Это решение бомж принял внезапно. Он вышел, как обычно, из своего барака сдать бутылки, отнес их в город, сдал и уже было направился к своей родной свалке, как вдруг ему пришла в голову мысль: а почему бы сейчас не посетить святые места нашей необъятной страны, ведь жизнь, как известно, одна и, кто знает, когда еще такой шанс выпадет? Этому решению в значительной степени способствовала и погода, дул прохладный попутный ветерок, дороги были сухими, и на душе от этого стало невероятно легко.

Гриша как был в шлепанцах, так и пустился в странствие с двадцатью рублями в заштопанном кармане.

Лучок ходит в школу и учится хорошо. Особенно часто рисует ромашковое поле и голубей. Наш маленький дом буквально утопает в его веселых картинках.

Лешка Швабров с благословения священника недавно поступил в духовную семинарию. Его родители, Санек и Натка, на следующий день выиграли в лотерею крупную сумму денег и буквально за две недели ее пропили. Теперь отравляют жизнь младшей дочери, часто просят у нее денег — благо, те у Ленки водятся. Она, помимо стипендии, получает еще и зарплату, подрабатывая санитаркой в районной поликлинике.

Дочери Елизаветы Тимофеевны в вопросы наследства не вникали, родительскую квартиру продали совсем недорого каким-то беженцам, а вот дача находится в сильном запустении: клубничные грядки и малиновые кусты заросли высокой полынью. Зато старшая дочь решила всерьез заняться наукой и теперь, поговаривают, будто пишет даже кандидатскую диссертацию, что-то из области человековедения. Нет, ошибаюсь. Она изучает гистологию — науку о тканях человеческого организма и собирается в скором времени на стажировку в Париж.


Мне до операции оставалась всего пара дней.

Я давно попросила прощения у своих близких: подготовила, насколько это возможно, сына к тому, что на звездное небо вечерами ему придется любоваться в одиночку, сказала, чтобы Лука попросил бабушку не обижаться, когда он, балуясь, будет сдувать на нее одуванчики, как не обижалась я. Попросила также будущей весной посадить в огороде ромашки.

Вроде все сделала, но образ яблони на крыше храма не выходил у меня из головы. Я четко представляла себе корень столь мужественного растения, ствол, затем величественную крону. Господи, это какое же нужно отчаяние и силы, чтобы расти в таком месте? Мне вдруг нестерпимо (именно нестерпимо, как когда-то пить, есть) захотелось увидеть эту яблоню.

Что бы ни случилось, но я должна посмотреть на это чудо. Так решила я про себя. И с особым усердием стала вспоминать разговор давнего спутника. На память пришли его черты, фамилия, а после — и станция, где он садился в поезд. Но этот город — крупный промышленный центр, рядом с которым маленьких деревушек не счесть.

Я долго думала, как мне поступить. Пока не пришла к элементарному выводу — нужно просто купить карту и объехать все мелкие деревушки той области, постоянно расспрашивая у селян о яблоне — наверняка весть о смелом дереве облетела давным-давно всю округу. Да и в городе скорее всего о ней знают.

Я так и поступила. Следующим утром, оставив родным сообщение на телефоне, села в первый же поезд и поехала до интересующей меня станции.

От той поездки я не помню ни чувства усталости, ни голода, хотя на еду я уже смотреть не могла, а уставала в последнее время довольно часто. Теперь все это отдалилось и позабылось. У меня появилась цель!

По приезде в город я тут же наняла такси и с горящими глазами весь день ездила по деревням, бесконечно всех расспрашивая, и искала, искала. Заночевала в деревянной гостинице барачного типа, бывшем доме колхозника, где ночью меня атаковали клопы.

Здесь все и вся было пропитано недавним социализмом: огромные умывальники-рукомойники, отсутствие крючка на дверях в туалет, давно не крашенные узкие подоконники, железные койки. Ну а самая главная «прелесть», что номер, в котором я остановилась, значился в документах как «люкс», хотя в нем было двенадцать аккуратно заправленных рваными и выцветшими покрывалами коек.

Мне повезло сразу же на следующее утро, как только за окном рассвело. Я спросила у сонной горничной про чудо-яблоню и услышала, что она находится всего в пяти километрах от моей гостиницы.

Я ликовала! А поскольку туда давно не ходят автобусы, то я соответственно направилась пешком. Пять километров по непривычной грязи — и я рядом со своей мечтой. Чтобы в дороге не скучать, я взяла с собой четки и молилась. Отныне у меня появилась своя единица измерения пути. Итак, сегодня я могу сделать вывод, что расстояние в пять километров равняется одной тысяче шестидесяти восьми молитвам «Богородице Дево, радуйся». Еще две я прочитала вслух, когда увидела яблоню.

…Такое представить трудно. Мощная корневая система, именно система прочно обвила крышу церковного притвора и боковую часть купола. Множество маленьких, больших и средних корней охватили друг друга, словно сговорившись раз и навсегда жить и умирать вместе.

«В горе и в радости», — подумалось мне. Все корни обнажены, а потому напрочь заросли твердым, как церковная стена, камбием. Ствол несколько раз изогнут, наверное, чтобы никто не вздумал случайно сломать или спилить. Листочки на ветру еле заметно подрагивают, но по всему видно, что держатся крепко. Если всмотреться внимательно в листву, то можно увидеть совсем небольшую молодую завязь. И что характерно, ее здесь много.

Получается, будущей осенью яблонька снова порадует прихожан урожаем. Вот молодчина! Нет, у меня не было чувства, что эта яблоня просит людей о помощи, она уверенно тянется вверх, черпая силы в самой себе и опираясь только на собственные корни. Земли бы ей, хоть немножечко…

Я внезапно разрыдалась. Плакала так, как будто хотела выплакать все-все, накопившееся за долгие нелегкие годы: усталость, болезнь, приступы отчаяния и тоски. И вместе с тем в моих слезах было что-то очищающее. Вместе с горячими слезами вышло что-то грязное, отравлявшее мою жизнь давным-давно, может быть, с самого рождения.

Раз — и как будто тяжелый камень с души свалился. Немного придя в себя, я увидела неподалеку у деревенского сарая железную лестницу, взяла ее и принесла к храму. Она подходила как раз к самой крыше.

Я попросила у селян ведро и лопату, накопала возле речки глины. Принесла к яблоне сначала одно ведро земли, затем второе, третье, пока весь корень плотно не ушел в землю. Затем немного присыпала сверху и затоптала.

А после всего обняла это чудо, снова заплакала и попросила прощения за всех людей в мире.

Вдруг — так бывает редко, а потому запоминается на всю жизнь — с неба пошел мелкий теплый дождик, как бы желая полить мою яблоньку. Наверное, чтобы я лишний раз тяжелые ведра наверх не таскала.

Я спряталась от дождя в церкви и сразу же на лавочке заснула. Это был самый спокойный и безмятежный сон, какие бывают, наверное, только в раннем детстве, когда все хорошо, светло и мечты обязательно сбываются.

Когда проснулась, увидела, что листочки яблони все так же дрожат, а на большой нижней ветке сидит довольный соловей и чистит клюв.

Я решила, что теперь можно спокойно отправляться в больницу. Больше никто и ничто не потревожит меня. Теперь есть все основания быть спокойной. Навсегда.

Прощай, яблоня!

Глава четвертая Конец или… начало?

Накануне предстоящей операции Саэль и Гриша посетили меня во сне. Они сказали, что я должна пройти путь испытаний, уготованный мне задолго до рождения. И это будет последнее, что от меня требуется и от меня зависит. Остальное предопределено небесами.

Они считают, что мужества мне не занимать, а потому заранее уверены в успехе. Когда они это говорили, их лица были невероятно печальными, но я все равно им улыбнулась.

Я сказала, что раз уж суждено мне было появиться на этот свет, то, стало быть, надо понимать, что я обречена на смерть и одиночество так же, как и любой другой человек…

— И жизнь! — в один голос воскликнули мужчины.

— Что есть Я? — начала я рассуждать вслух. — Я — это всегда прошлое. Потому что только о прошедшем я могу говорить с уверенностью, об очень небольшом отрезке времени. Когда говорю «я родилась», я говорю неправду. Просто на свет много лет назад появился маленький ребенок, он же не знал, что станет мной… И это еще не была я. Я — это тот человек, который начал осознавать себя в окружающем мире, в потоке слов находить слова, адресованные именно ему, то есть мне. И вся история для меня началась в этот период…

Но потом, спустя время, когда мое Я сотрется из жизненных событий, а затем и из человеческой памяти, оно полностью перестанет существовать. А история со всеми открытиями будет происходить у других, таких же Я.

Мы же не знаем, например, сколько людей жили в местах, где мы сейчас живем, сто, двести, пятьсот лет назад. Что они чувствовали, когда открывали этот мир? Мы не знаем причин их страданий и боли. Может быть, мой дом находится на том отрезке земли, за который кто-то положил свою жизнь, а до этого лет пятьсот назад кто-то выиграл его в лотерею. И тот, кто будет жить через двести лет на месте, где, например, находится моя квартира, вряд ли будет знать, какой ценой она мне досталась. Зачем ему это знать? У него будет своя история.

Он, конечно, ничего не будет знать о кредите, который я выплачивала утомительно долго, как стояла в банковских очередях жаркими летними днями. Тот человек не будет иметь представления, что я много сил потратила на ремонт, а потом все равно страдала от отсутствия воды и электричества. И как однажды в ванной комнате, частично отштукатуренной, мне пришел в голову такой стих:

Свет и тень.

Тень и тьма.

Что ни день,

То тюрьма.

В тот момент я остро почувствовала одиночество и зависимость от многих людей…

Тот, кто будет жить на этом месте после меня, не будет обо всем этом знать. А мне почему-то жаль. Не знаю почему, но жаль. Хочется, чтобы он понял цену вот этого клочка земли и ощутил себя владельцем чего-то большого и важного. А я? Ну кто такая Я?..

Потом меня ждет другая жизнь. Новая.

За раздумьями я не заметила, как наступило последнее утро. Все. Пора в больницу. На комоде у маленького зеркальца лежали заранее приготовленные ножницы. Осталось сделать последнее — всего-то ничего. Я распустила волосы и стала их расчесывать.

— Прощайте, косы, — шепчу я и почему-то плачу.

О, что это? У самого виска сор, откуда белые нитки? Внимательно вглядываюсь и вижу, что не сор это, а седая прядь. Седина — это хорошо, значит, не жалко будет косы отрезать. Вот с нее-то, с седины, я и начну сейчас. Раз — и готово!


Когда-то я сочинила такой стишок:

В меня влюбился сам Мороз

И в дар мне иней он принес,

Осыпал густо косы им,

Чтоб сократить лета до зим…

Тогда я еще подумала, к чему подобный стих? Ведь я молодая и до инея на косах мне далековато будет. Годы и годы пройдут, прежде чем…

Это было, кажется, прошлой весной. А такое чувство, будто пятьдесят лет назад. Казалось, что всегда у меня будут каштановые косы и все будет хорошо. Да что там косы! Это не косы! Эта густая копна, словно причудливая шапка, была не только моим украшением, но и чем-то большим, гораздо большим. Густые и длинные волосы всегда были моей «визитной карточкой». Но зачем об этом теперь, когда они лежат в ладонях.

Сжечь бы их, но уже нет времени. Я оставляю их на комоде у зеркала.

— Прощай, дом! Прощай, мой уютный мир! Низко вам кланяюсь.

На столе оставляю стишок. Знаю, что тот, кому он предназначен, его обязательно прочитает, ведь он знает меня с самого рождения, всю. А может, и до рождения знал. Скорее всего так и есть. Сейчас или потом прочитает. Обязательно. А потому уверенно вывожу:

Мне карты лгали на столе —

Они не знали, что Ты не на Земле…

Вот и больница… Боже, как страшно! Душа, пожалуйста, не покидай меня, особенно сейчас, в эту минуту. Я замираю от страха. Я уже перестаю быть собой. Здесь, в процедурной сидит и боится другой человек, наверное, так. Почему бреют голову?

Задело? Значит, это все-таки я. Ну да, я, точно я. Вот в таком виде и отправлюсь в другие миры.

У дверей терпеливо выжидает священник. Это я просила. Да-да, сейчас будет соборование. Мне нужно пройти это здесь, чтобы ничто не мешало жизни Там.

Скажу честно, я не верю, что вернусь в этот мир после операции. И врачи тоже не верят. Это заметно по их виду. Они стараются не смотреть мне в глаза, прощаются со мной украдкой — по-другому, наверное, не умеют. Стараются думать о своем. Здесь все знают, что мне двадцать пять и у меня есть сын, а значит, надо сделать все возможное и… невозможное. Использовать каждый, пусть даже самый небольшой шанс.

Господи, как хорошо, что я позвонила ребенку накануне. Думала, не хватит сил. Боялась.

— Жизнь моя, — ты слышишь?! — я тебя люблю… Знаешь, милый Лука, когда ты просыпаешься и ложишься спать, я думаю о тебе. Когда ты получаешь пятерки или двойки, гуляешь или проказничаешь… я все равно тебя люблю. Чтобы ни случилось, где бы ты ни был, я всегда с тобой. Я всегда буду с тобой! Пожалуйста, помни это. Мы — это одно целое.

Слава Богу, у меня хватило сил это сказать, а остальное не важно.

Мне разрешили до операционной дойти самостоятельно. И правильно. В эти минуты я ощущаю себя вполне здоровой. Точнее, ничего не ощущаю, просто иду, и все. Иду, значит, могу ходить. Сама. Всем бы так.

Какое счастье, например, испытали бы на моем месте безногие, если бы могли уверенно ходить. Этого не передать словами. Это нужно прочувствовать, пройти.

А как неприлично счастлива была бы я, если бы меня навсегда отпустила страшная боль. Это какой же подарок неба — быть молодым и здоровым! Можно много-много ходить, узнавать, открывать этот мир. Можно много работать и веселиться, смеяться, любить, по выходным навещать друзей и родственников. Теперь я точно знаю законы счастья. Все!

Для незрячего — это возможность видеть. Для глухого — это прекрасный тонкий слух. Для парализованного — движение. Для бездетного — ребенок. Для нелюбимых — очарование взаимной нежности… Если хотя бы год назад мне этот закон был известен, я, возможно, не заболела бы. Никогда. Ну почему, спрашивается, почему я такая дура? Еще бабушка говорила мне, что я счастливая, потому что могу бесконечно открывать мир, удивляться и любить, а я этого не понимала.

— Однажды ты даже не заметишь, как придет день, — говорила мне бабуля, — в котором ты будешь ценить каждую травинку и при этом радоваться, как маленький ребенок. Вот, посмотри на меня. Уже много лет я не выхожу за пределы нашего двора. Просто не могу. Сил не хватает. Но каждую весну, когда вокруг двора зацветают фруктовые деревья, я невероятно счастлива. Это такое блаженство — видеть рай на земле… А когда цвет облетает, у меня появляется мечта — увидеть деревья цветущими на следующий год снова. И так всегда. Вся моя жизнь теперь состоит из крон цветущих деревьев. Прекрасно, правда?

Я размышляла над этим какое-то время… По дороге мне встретился чужой врач: увидев меня, он быстро отпрянул в сторону. Как все изменилось. Еще каких-то два часа назад я была вполне привлекательной девушкой с толстой косой. А теперь…

Единственное, что хочу сейчас, чтобы в том мире у меня была такая же коса. Об этом я уже не успеваю сказать грустному анестезиологу. Шепчу только:

— До свидания, — и закрываю глаза.


…Я на морском берегу создаю чей-то портрет.

Это самый необычный портрет, какой только можно себе представить. Глаза я сделала из двух маленьких зеркал, и в них сразу стало отражаться высокое небо, брови и ресницы — из подснежников, а щеки — из молодых листьев, круглых и покрытых маленькими капельками утренней росы. Получилось что-то вроде веснушек. Волосы, конечно же, выполнила из янтаря, которого на этом берегу очень много, причем самых разных оттенков, а тело из морской гальки и перьев чаек. И когда мой портрет был уже почти готов, оставалось лишь чуть-чуть доделать, начался прилив.

Огромная морская волна вот-вот смоет всю работу.

— Чего, чего здесь не хватает? — как сумасшедшая начинаю я метаться из стороны в сторону в поисках чего-то необычного, но очень нужного.

Удивительно! Перед самым носом стихии хочу создать совершенство. Спрашивается, зачем? И вдруг меня молниеносно осеняет…

— Ну конечно же, челки! Не хватает как раз челки! Это же элементарно!

Я тоненьким перышком быстро ткнула в янтарную россыпь на лбу, и неожиданно из-под земли ударил огромный прозрачный фонтан. Мгновение — он уже достал до солнца.

Фонтан отразил всю силу прилива и портрет остался на месте, на берегу, как и было задумано мной — ярким и совершенно нетронутым. С глазами, в которых отражается все небо сразу.

— Вот это челка! — воскликнула радостно я. — Да-да, я именно такую хотела. Ну как же без челки-то? Без челки никак! В каждом портрете непременно должна быть челка…

Открываю глаза. Я нахожусь в светлой больничной палате. На столе нежно-белые цветы. Начинаю почему-то разочарованно плакать.

В дверь стук. Это сын, это мой маленький Лучик.

— Мама, дорогая, пожалуйста, не пугайся, я в карнавальном костюме, я сам его сделал. Ты не смотри, что сейчас лето. Ну и что, правда? Ты знаешь, я долго-предолго молился за тебя у бабушки перед образами. Чтобы злое чудовище выпустило из лап мою прекрасную принцессу, которая пришла из далекой Вселенной, отпустило бывшую соседку месяца… Угадала, кого я имею в виду? Не угадала? Сдаешься? Мою маму. И оно, хоть и чудовище, испугалось меня! Вот видишь, какой я страшный, когда весь в краске. Даже ты меня не узнаешь и пугаешься. У-у-у.

— Какое чудовище? Лука, о чем ты говоришь?

— Ну, как называется это больничное отделение — окнологическое, наверное, олнокогическое… ну, ты сама знаешь. Вряд ли я когда-нибудь его правильно напишу. Ты мне подскажешь, как правильно писать, чтобы без ошибок, да? Я тогда сам напишу тебе сказку, потому что я уже взрослый. Мама, скажи, а все взрослые пишут без ошибок?

В дверь снова стук. Входит молодой мужчина, как две капли воды похожий на Саэля.

— О, я знаю, кто тебя послал! Моя радость, моя любовь, но ведь так не бывает… — Мое сердце вот-вот выпорхнет из груди…

— Понимаешь, Арина, — обращается он ко мне, — я ждал, ждал, ждал целую вечность, а может, и две, не важно, а потом взял полевую ромашку и пришел к тебе. Я так решил: сегодня или никогда. Третьего не дано. Если нам суждено в любви и счастье прожить здесь, на Земле, сорок лет вместе — душа в душу, рука об руку, а потом сорок жизней Там, то этого очень мало, согласись? В радости время летит быстро, ты и не заметишь.

Бедная, бедная моя, сколько же тебе пришлось пережить за все это время.

А если вдруг нам негде будет жить, запомни, мы всегда можем рассчитывать на четвертый барак у южной стороны первой городской несанкционированной свалки. Плюшевый мишка, будь уверена, нас пропустит. Ну а если не хочешь жить в бараке рядом с ромашковым полем, мы можем уехать из города, на север, или на юг, или в центр — в самое сердце России и поселиться рядом с каким-нибудь древним храмом или монастырем, чтобы постоянно слышать колокольный звон, который ты так любишь.

Иногда позволь мне тебя ревновать. Ведь такой, как ты, нет больше нигде в мире… Но ты, пожалуйста, этим не гордись, иначе ты потеряешь свое очарование, — ну пусть не все, а только часть его, но и этого жалко… Я очень тебя прошу, оставайся такой же скромной и робкой, если можно, пожалуйста…

— О, ура! Ура! Ура! Мы уедем в другой город! В другой город, большой и красивый! — закричал Лука, прыгая на одной ноге. — Мама, мамочка, а на каком этаже мы там будем жить? Там, в нашем новом доме, будет место для велосипеда? А Саэль (Лука тут же стал называть незнакомца Саэлем) нам будет так же строить город из тумана?

— Знаете, что я решил, — сказал вдруг до боли родной незнакомец, — я построю для нас настоящий дом.

Загрузка...