Михаил Герчик ОБРЕТЕНИЕ НАДЕЖДЫ

Иди, и там, на краю отчаяния, — обретешь надежду.

Овидий

Глава первая

1

Сухоруков не любил ночных звонков. Словно сирены о воздушном налете, они предупреждали его о беде. Всегда о беде, только о беде, и ни о чем ином. Как бы ни называлась эта беда: острой сердечной недостаточностью, неожиданным кровотечением, шоком, тромбозом сосудов, удушьем, — ночной звонок означал, что дежурная бригада не справляется и нужно, сломя голову, мчаться в Сосновку и принимать мгновенные, порой не до конца осознанные решения, возникающие из жгучей потребности что-то делать, — что угодно, только не стоять, бессильно свесив руки, у постели умирающего человека. Что-то делать: оперировать, вводить препараты, переливать кровь, в крайности — звонить Вересову, если он, конечно, дома, а не в командировке, где-нибудь за тридевять земель, — звать на подмогу.

Хуже всего было звонить Вересову. Не потому, что от этого страдало самолюбие, шут с ним, с самолюбием, хотя не очень весело снова и снова ощущать себя учеником. Страдало нечто большее: уверенность в себе, в своих знаниях и силе.

Ночные звонки для Андрея Андреевича Сухорукова, заведующего отделом радиохирургии Сосновского научно-исследовательского института онкологии и медицинской радиологии, уже давно были связаны с пронзительным воем «скорой помощи», проскакивавшей на красные светофоры, с тоскливыми всхлипами наркозного аппарата, тонким позвякиванием хирургических инструментов, холодным светом бестеневой лампы над головой и каменной усталостью, когда уже сброшены перчатки и халат и больного увезли на каталке в палату, и ты сидишь за столом в своем кабинете с тлеющей сигаретой, и в чашке остывает дегтярно-черный кофе, предусмотрительно сваренный кем-то из дежурных сестер, и на диване смутно белеют свежие простыни, а тебе ничего не хочется: ни спать, ни курить, ни кофе не хочется, и — сидишь, как в сурдокамере, отгороженный усталостью от всего мира, и бессмысленно глядишь в окно, а оно медленно синеет, наливаясь влагой наступающего дня, — черт бы их побрал, ночные звонки…

Телефон стоял на письменном столе, возле тахты, — с тех пор, как Сухоруков развелся с женой, он спал в кабинете. Звонок раздался как раз в то мгновение, когда он, пригнувшись, нырнул под кривую березу, низко нависшую над лыжней, и выехал на опушку леса. Ели стояли в снегу, как засахаренные, и солнце стекало по ним россыпями фиолетовых искр, и где-то невдалеке — два-три раза оттолкнуться палками — лисьим хвостом мелькала красная шапочка, Нины Минаевой, и Сухорукову так захотелось догнать ее, что он плотнее зажмурил глаза. Он плотнее зажмурил глаза, уже разбуженный звонком, и каким-то чудом еще раз увидел все это: заснеженный лес, тугую, как две натянутых струны, лыжню, красную Нинину шапочку, но телефон затрезвонил снова, затем заскрипела дверь, и мать осторожно тронула его за плечо.

— Андрюша… Звонят, Андрюша.

— Слышу, — пробормотал он и сел, не открывая глаз, но снег уже исчез, и лес исчез, и щемящее ощущение полета, только красный огонек учащенным пульсом бился в телефонной коробочке на стене, раздирая веки, да и тот погас, едва Сухоруков взял трубку.

— Алло, — сказал он и не узнал своего голоса: во рту было сухо, хотя лицо еще горело от приснившегося морозного ветра. — Слушаю, Павел Петрович, что там стряслось?

— Извините, Андрей Андреевич, — заныл Ярошевич, ответственный дежурный по клинике, — мы не хотели вас тревожить, но тут, понимаете, такая ситуация…

Сухоруков знал манеру Ярошевича изъясняться до тошноты длинно и обстоятельно и яростно зашипел в трубку, косясь краем глаза на мать, которая зябко куталась в наброшенный на плечи платок.

— Короче! Кто? Что? Что делаете?

Он явственно увидел, как где-то там, за пятнадцать километров, на другом конце провода, Ярошевич дернул тяжелым, резко очерченным подбородком и зло побледнел.

— Больной Заяц, — забулькало в трубке. — Наблюдался после введения препарата радиоактивного золота. Учащенный пульс, признаки острого живота. Жалуется на сильные боли, периодически теряет сознание.

Прижав плечом трубку, Сухоруков одевался.

— Болеутоляющие вводили?

— Вводили. Падает давление. Мы тут посоветовались и решили вам позвонить.

— Высылайте машину. На всякий случай приготовьте радиохирургическую операционную. Сейчас буду. Все.

Мать все еще стояла у стола.

— Проклятый телефон, — проворчал Сухоруков. — Как с цепи сорвался. Зачем ты встала, иди спать.

— Высплюсь, — ответила она, — ночь длинная. Кипяток в термосе, кофе в буфете. Бутерброды сделать?

— Не надо, сам.

Уличный фонарь отпечатал на полу четкую геометрию оконной рамы: разделенный на секции жирными черными линиями прямоугольник, заштрихованный легкой паутинкой гардины. До прихода машины минут десять. Нет, пожалуй, все пятнадцать, с вечера прошел дождь, похоже, и сейчас моросит. Точно, моросит, особо не разгонишься. Значит, пятнадцать минут.

Он сунул в карман сигареты и зажигалку, нащупал на стене выключатель. Умылся, побрился, завязал перед зеркалом галстук, завернул и сунул в портфель бутерброды. Каждое движение было отрепетировано раз и навсегда: ни спешки, ни суеты. Налил в чашку кипятка, нашел банку с растворимым кофе. Горячо. И надо же, чтоб такое приснилось: снег, солнце, Нина Минаева в красной шапочке, а на дворе — осень, слякоть, и еще целая вечность до снега. Да и откуда я вообще взял, что Нина ходит на лыжах, сроду мы об этом не говорили. О назначениях говорили, о литературе, которую она подбирала для обзора, о путях введения радиоактивных изотопов, — о чем угодно, только не о лыжах, а приснились снег и лыжи, — надо же…

Неторопливые, размеренные движения, пустяковые, ленивые мысли, всплывавшие, словно рыбы, из глубин еще затуманенного сном сознания, были коротенькой передышкой перед напряженной работой, требовавшей ясности, четкости и быстроты, — словно глоток воздуха перед прыжком в воду. Побаливала голова: именины Ольги Михайловны Вересовой. Сколько я спал? Часа два. Будто и не ложился. Бутерброд всегда падает маслом вниз: стоит засидеться в гостях, обязательно что-нибудь стрясется. Вчера ночью никто не позвонил, и позавчера — тоже. А сегодня — как нарочно. Голова трещит… Но это — ерунда, это пройдет, едва сядешь в машину и подставишь лицо ветру. Да еще кофе, горячий крепкий кофе…

Споласкивая чашку, Сухоруков подумал о Зайце, о потном и толстом — тридцать два кило избыточного веса — Фоме Фомиче Зайце, с сизым, разваренной картофелиной, носом и печенью хронического алкоголика. Пятьдесят семь лет, рак нижнего отдела желудка, опухоль запущенная, с кулак. Операция практически паллиативная, Мельников обнаружил в отдаленных лимфоузлах злокачественные клетки. Препарат радиоактивного золота ввели, чтобы не допустить в будущем рецидива рака. Жаль только, будущее короткое, печень добьет. Не рак — печень, вот что обидно, от рака мы его, видимо, спасли. Сам себе укоротил жизнь. Не нравится мне его печень, ох, не нравится. А вообще-то он был ничего. Все, как говорится, соответствовало тяжести перенесенной операции. Откуда же такое ухудшение? Из клиники мы с шефом уехали поздно, в седьмом часу, перед отъездом я заглянул в палату — на боли не жаловался. Сейчас — два сорок три. Что с ним произошло за восемь часов, что могло произойти?

Подняв воротник плаща, Сухоруков легко сбежал по лестнице. В подъезде, тесно прижавшись друг к другу, стояли солдат и девушка; солдат мог бы запросто играть центровым в сборной республики по баскетболу, девушка не доставала взбитыми кудряшками до россыпи значков на его кителе; яркая лампочка высвечивала их напряженные спины. «Дурень, — насмешливо подумал Сухоруков, — с таким-то ростом — и не догадался вывинтить. Салага…»

На улице гулял ветер, обрывал с тополей листву, хлопал отставшей жестью на овощном ларьке. Моросил дождь; столбом пыли толклись под ртутной лампой фонаря прозрачные дождинки. Ну и погодка — хороший хозяин собаку из дому не выгонит. Признаки острого живота… А что там, за ними, за этими признаками? Несостоятельность швов анастомоза? Сам шил, ювелирная работа, с чего бы швам разойтись? Если расходятся, то, чаще всего, на четвертый день, а сейчас — только второй. Не может быть. Нет, может. Все может быть. Потому что — рак. Эта пакость такое с тканями вытворяет — не тебе рассказывать. Случается, от прикосновения расползаются. Не зря Вересов любит говорить о перстах, легких, как сон. Что это — старомодность или своеобразная разновидность пижонства: цитировать на операции Пушкина? Но ведь если у Зайца полетели швы анастомоза, если там даже микронесостоятельность, значит придется идти на повторную операцию. А в нем, в этом самом Фоме Фомиче, — сто пятьдесят милликюри радиоактивного золота. Период полураспада изотопа золота — 2,7 суток; с тех пор, как я его ввел, не прошло и пятнадцати часов, значит, там почти все сто пятьдесят без малого. Он сейчас радиоактивен, как атомная бомба, как урановый котел, толстый котелок с унылым сизым носом запойного пьяницы и рыжими прокуренными усами. К нему в палату заглянуть, пульс пощупать — кати перед собой защитную свинцовую ширму, а оперировать… Тоже из-за ширмы? Да, да, имеется там радиохирургическая ширма, только ты за нею не устоишь. Человека оперировать — не подопытного кролика. Крути не крути, а сотня миллирентген обеспечена. Сотню ты возле него схватишь, это уж как пить дать. Не смертельно, разумеется, однако в шесть с хвостиком раз больше предельной допустимой нормы на неделю. Между прочим, она еще только началась, твоя очередная неделя, сколько еще таких сюрпризов она тебе преподнесет? Сегодня — сто, завтра — сорок, послезавтра — двадцать… А сколько там, за плечами? Кто сосчитал, кроме твоих генов? Они-то считают. Поди знай, чем это однажды кончится, чем аукнется, если не тебе, то твоим детям, детям их детей. Ты еще надеешься, что у тебя будут дети? Смешно, а почему бы нет? Мне всего тридцать семь. Да, это не двадцать семь, как Жоре Заикину, но и не семьдесят. Нет, лучше бы что-нибудь другое. Что угодно, только не лезть в живот.

Институтский шофер Толя Грибов гнал машину, как на пожар. Сухоруков невольно усмехнулся банальности сравнения: там, куда они летели, каждая минута была дороже, чем на пожаре; там не дом горел, не колхозная ферма — человек. Заяц Фома Фомич, слесарь-сантехник какого-то домоуправления, судя по носу и печени, так себе человек, ниже среднего, а вот поди ж ты… Хирург, ассистент, анестезиолог, две сестры — минимум пять душ запихивай в атомный котел операционной радиохирургии, чтобы выручить Фому Фомича из беды. «Это ж, братцы, радиация, а не то что купорос…» Вот именно, не купорос, в том-то и дело.

«Волгу» занесло на повороте, но Толя каким-то чудом удержал ее у самого кювета. Он почти лежал на руле, вытянув к стеклу длинную кадыкастую шею, и напряженно вглядывался в дымную просеку, которую фары вырубали в темноте. Тускло мерцал влажный асфальт, «дворники» торопливо разгребали водяное месиво, а в машине было тепло и сухо, и неуловимо пахло духами: уж не Ниночку ли Минаеву шеф катал? Неужто правду нашептывают о них? Врут, поди. Занятно бы у Толи спросить, да из этого деревянного идола клещами слова не вытянешь. И ни к чему. А что приснилась — так какое это может иметь значение в нашей быстротекущей жизни…

2

Лихо развернувшись на площадке у радиологического корпуса, Толя затормозил и вытер рукавом куртки лицо. Сухоруков вылез из машины и через тускло освещенный вестибюль прошел в ординаторскую.

Дежурная бригада была в сборе. Ярошевич и Минаева сидели у включенного телевизора. На синеватом мерцающем экране Сухоруков увидел запрокинутое лицо Зайца: черный провал широко раскрытого рта, отечные мешки под глазами, редкую, неопрятную щетину. Самописцы приборов вычерчивали извилистые кривые. Басов и Заикин рассматривали длинные бумажные ленты и о чем-то негромко спорили. Увидев Сухорукова, оба замолчали.

«С дежурной бригадой Зайцу, можно сказать, крупно повезло, — раздеваясь, подумал Сухоруков. — И мне, кстати, тоже».

Сухоруков любил оперировать с Заикиным. Когда Жора стоял в изголовье больного, равномерно нажимая на гармошку наркозного аппарата, можно было думать только о движении ножниц и скальпеля к опухоли, и ни о чем ином. Дыхание, работа сердца и мозга, кровь и кровезаменители, неожиданные падения пульса и давления — все это оставалось где-то там, за ширмочкой, где колдовал Заикин со своей медсестрой, где на подставках змеились трубки от капельниц, перехваченные зажимами. Иногда Сухорукову казалось, что Жора приноравливает свое дыхание к поскрипыванию гармошки, что он собственными легкими ощущает, какую порцию закиси азота нужно послать в опадающие легкие больного. Он любил железки и вечно что-нибудь конструировал, но наркоз давал только вручную. Два, три, а иногда — и пять, и шесть часов подряд. Ни один другой анестезиолог не придавал Сухорукову столько уверенности в благополучном исходе операции, сколько этот прихрамывающий пижон. «И откуда они берутся, такие мальчики? — подумал Андрей Андреевич. — Два года, как со студенческой скамьи, когда научился? А впрочем, этому не научишься. Талант. Жаль, резковат. Желчный, насмешливый, палец в рот не клади… Как он на конференции сцепился с Вересовым — старик чуть из зала не выгнал. Странное дело: тихони — часто посредственности. Милые, приятные люди. Тот же Ярошевич… Но работать лучше с Заикиным. Особенно, если тяжелый случай».

Сухоруков догадывался, что характер Жоре испортила хромота. Зацепило осколком бомбы, когда уходил с матерью из горящего Минска. Как-то после долгой и трудной операции, когда оба отдыхали в комнате хирургов, Заикин рассказал ему об этом. В войну он был совсем пацаном, года три-четыре… Мальчишки дразнили «Рупь пять, где взять, надо заработать…» Такие дразнилки отравляют жизнь надолго. Чувство физической неполноценности, как известно, гармоническому развитию личности не способствует.

Была еще одна причина, которая делала Жору Заикина угрюмым и раздражительным. Называлась она, эта причина, Таней Вересовой, дочерью Николая Александровича, и об этом Сухоруков тоже догадывался, да только ничем помочь не мог.

Ярошевич встал, уступил ему место у телевизора, одернул халат.

— Плохо дело, Андрей Андреевич. Развился коллапс, давление семьдесят пять на сорок. Пульс почти не прощупывается.

— Переливание крови наладили?

— Вашей команды дожидались, — проворчал Заикин. Сухоруков снова глянул на экран и увидел капельницу — как сразу не разглядел? — Льем, но пока неэффективно.

— Продолжайте лить. Давление измерять непрерывно. Лейкоциты и гемоглобин взяли?

— Взяли, — откликнулась Минаева. — Девять тысяч и шестьдесят четыре.

— Лейкоцитоз скверный. Закажи повторные анализы. Операционная готова?

— Готова. — Ярошевич настороженно посмотрел на него. — Может, еще понаблюдаем?

— За чем? Как он загибается? — взорвался Заикин. — Ужасно интересное зрелище!

— Погоди, — остановил его Сухоруков. — Братцы, как вы считаете, что там?

— Скорее всего, полетели швы анастомоза. Боли появились внезапно, раньше он был спокоен, — сказал Басов.

— А может, кровотечение?

Минаева зашуршала бумажками.

— По дренажу из брюшной полости ничего не выделяется, я проверяла.

— На осложнение после введения препарата не похоже. Боюсь, придется вскрывать живот. Жора, он выдержит?

— Слабоват… Но если давление поднимем, выдержит. Начнем в артерию качать, может, сдвинется. Ладно, я — туда.

Заикин ушел. Сухоруков еще несколько минут смотрел на экран.

— Пойду в палату и я, что в этот ящик разглядишь! Кто со мной?

Басов встал, снял с вешалки резиновый просвинцованный передник. Ярошевич деловито полез в портфель. Сухоруков усмехнулся: ничего иного не ожидал.

Помогая друг другу, они надели под халаты тяжелые передники, маски, перчатки и вышли в коридор. В коридоре в деревянных кадках пылились фикусы, редко, через два на третий, горели плафоны. Дежурный дозиметрист, борясь с дремотой, листал какую-то толстую книгу. Услышав шаги, он закрыл книгу и молча подал Сухорукову его дозиметр. Дозиметр был похож на обыкновенную авторучку, Андрей Андреевич привычно сунул его в верхний карман халата. Басов свой получил, еще когда заступал на дежурство.

На толстой, обитой свинцовым листом двери четвертой палаты, в которой лежал Заяц, висела картонная «ромашка» — три красных лепестка в кругу — знак радиоактивности. Сухоруков невольно поежился и повернул ручку.

Со стены на Зайца в упор пялилась телевизионная камера. Яркий свет заливал узкую палату. У койки доисторическими чудищами высились защитные ширмы. Сквозь толстое зеленоватое стекло смотрового окошечка было видно, как за одной из них Заикин возился с капельницами. Сухоруков и Басов стали за другую.

— Давление?

— Сдвинулось, — глухо ответил Жора. — Верхнее восемьдесят.

— Попробуй догнать до ста двадцати.

— Пробую.

Заяц разлепил запавшие глаза. В горле у него что-то булькнуло, и он прохрипел:

— Спасите, доктор. Помираю.

— Э-э, нет, с этим еще успеется, — сказал Сухоруков и нащупал пульс.

Гамма-лучи прошли сквозь тонкую резиновую перчатку, как автоматная очередь сквозь фанерную мишень. Словно сунул руку в крутой кипяток, физически ощутил, как заныли обожженные кончики пальцев. Насмешливо хмыкнул: «А именины-то еще дают о себе знать. Чаек надо пить, ваше благородие, чаек. И для нервов пользительно, и вообще…»

Пульс у Зайца был как ниточка — вот-вот оборвется.

— Где болит?

— Живот. Аж раздирает. Будто ежа проглотил, а он, стерва, там ворочается.

— Шутник… Язык покажите. Гм, суховат. — Пощупал окаменевший, напряженный живот. — Здесь болит? А здесь? Яков Ефимыч, пощупай. Вот именно. И я так думаю. Вот что, Фома Фомич, придется вас еще разок прооперировать. Конечно, не так, как вчера, операция пустяковая, но, к сожалению, без нее не обойтись. Сейчас доктор Заикин вас еще немного подкрепит, и сделаем. Согласны?

— Боюсь. Может, обойдется?

— Нет, — сказал Сухоруков, — не обойдется. Времени жалко, нельзя время терять.

— Тогда — воля ваша. Что хотите делайте, только б не болело. Нет моих сил больше терпеть.

Сухоруков вышел, поманив за собой Басова.

— Похоже на перитонит.

— Похоже.

Они вернулись в ординаторскую. Минаева просматривала анализы, Ярошевич маленькими глотками прихлебывал кофе. Сухоруковым овладело дурашливое настроение.

— Давайте мыться, Павел Петрович, поассистируете мне.

Ярошевич поперхнулся, поставил на стол стакан.

— А почему, собственно, я? Лучше уж Яков Ефимыч.

— Яков Ефимыч обойдет торакальное отделение, там ведь тоже есть тяжелые, а мы все собрались здесь. Может, там сейчас тоже хирург нужен.

— Но я… сегодня я не могу, — отвернулся Ярошевич. — Я себя неважно чувствую.

— Ну, это другое дело, — с притворным сожалением сказал Сухоруков. — Что с вами?

— Медвежья болезнь, — бросила из своего угла Минаева. — Тяжелый случай медвежьей болезни. Возьмите меня, Андрей Андреевич.

Она умоляюще смотрела на Сухорукова чуть раскосыми, подтянутыми к вискам глазами. Он вспомнил свой дурацкий сон: снег, сверкающие, засахаренные ели, лыжи — и отрицательно покачал головой. Не стоит. Ничего интересного, а схватить можно многовато. Мне, положим, до феньки, а у тебя, как говорят классики, все еще впереди, зачем же рисковать. Особенно если, как говорится, нет никакой производственной необходимости.

— Займись лучше Павлом Петровичем. Qui bene diagnoseit, bene curat[1].

Минаева насмешливо фыркнула. Ярошевич сделал вид, что ничего не услышал. Сгорбившись и прижав к животу руки, он сидел перед ослепшим экраном телевизора; из-под шапочки на затылок свисали серые плоские волосы. На мгновение Сухорукову стало жалко его: молодой, здоровый, красивый мужик, а ведь несчастный в сущности человек, трус, тряпка, — но зло оказалось сильнее. А если бы не было Басова, если бы вместо него оказался начинающий ординатор?..

Он тронул Якова Ефимовича за рукав.

— Пошли мыться, старик. Надеюсь, ты не боишься, что радиация раньше времени лишит тебя плотских утех?

— Нам за это молоко дают, — скупо усмехнулся Басов, — надо отрабатывать.

Когда они кончили мыться, Заяц уже спал на операционном столе, окруженном радиохирургическими ширмами. В изголовье у него Заикин вполголоса переговаривался с наркозной сестрой; в ногах, за столиком с инструментами, стояла хирургическая сестра. Басов смазал спиртом операционное поле, вопросительно посмотрел на Сухорукова.

— Начнем?

Андрей Андреевич кивнул.

— Скальпель.

Через час двадцать минут он вышел из операционной. Тщательно размылся, оглянулся через плечо, — никого, поднес руки к прибору, регистрировавшему радиоактивность. Стрелка вздрогнула, ожила, поползла по шкале, завалилась за красную черту. Все правильно: схватил столько, сколько предполагал. Даже немного больше. Но это не страшно. Теперь — только бы он выкарабкался. Только бы он выкарабкался и протянул еще с годик, а иначе — на кой все это черт! Плохо. Разлитой гнойный перитонит, пленки в брюшной полости. Не пойди я на повторную, к утру помер бы. Несостоятельность, все-таки несостоятельность. Плюс больная печень. Очень плохо. Задашь ты еще нам мороки, Фома Фомич, ой, задашь.

Подземным переходом Сухоруков медленно прошел в центральный корпус, поднялся на третий этаж, в свой кабинет. Постель приготовлена, термос и бутерброды в портфеле. Коньяку бы сейчас, вчерашнего, а не кофе, и — спать. До восьми ноль-ноль. Иначе не уснешь. Может, принять снотворное?

Снотворное лежало в шкафу, чтобы достать его, нужно было сделать целых три шага, а потом еще несколько минут провозиться с замком — проклятый замок или не замыкался, или не отмыкался, а хозяйственники все никак не могли прислать столяра: самый занятый человек в институте. Сухоруков погасил свет, разделся и лег. Свежие простыни приятно холодили тело. Он вспомнил шумное застолье у Вересовых и усмехнулся. Шеф, небось, седьмые сны видит. Интересно, он тоже пошел бы на повторную или пару часов еще томил всех? Наверно, пошел бы. На шефа мне повезло. На что еще тебе повезло? Не знаю. На многое. А на душе паскудно. Сон этот смешной… Скорей бы зима. Стать на лыжи, нахлебаться морозного воздуха, ослепнуть от сверкания снега — вот это отдых.

А до утра еще долго, долго, бока отлежишь…

Шесть суток Сухоруков, Басов, Минаева отчаянно боролись за жизнь Зайца. Андрей Андреевич уже назавтра привел в четвертую палату директора института профессора Вересова. Внимательно осмотрев больного, Николай Александрович одобрил назначения врачей, но положение становилось все более тяжелым. На седьмые сутки к перитониту добавилась пневмония, и Заяц скончался.

Им не в чем было себя упрекнуть: сделали все, что могли. И никто — ни Вересов, ни Сухоруков, ни Басов, ни Минаева — даже предположить не могли, как эта обычная, «по всем правилам», смерть вскоре скажется на них самих, на их судьбах.

Загрузка...