ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Мальчишек радостный народ...

Пушкин

Дочитав главу, Адя не спешит приниматься за следующую. Ему нравится немножко помедлить в предвкушении тех чудес, что сейчас перед ним откроются. Как хорошо, что в доме сегодня тихо и никто не мешает читать! Старший брат Саша ушел к товарищу готовить уроки, младший Коля — с сестрами в детской. Отец шуршит бумагами в кабинете, а мама одевается у себя в комнате. Сейчас выйдет нарядная, оживленная. Адя любит видеть ее такой. Мама кажется ему очень красивой — статная, высокий белый лоб, легкий румянец, серьезные серо-голубые глаза...

А Полина Карловна, закончив туалет, смотрит на себя в овальное зеркало и едва замечает все то, что так нравится Аде. Ее радует другое — скромное темное платье сидит безукоризненно, воротничок и рукавчики ослепительно свежи, каштановые волосы причесаны аккуратно, волосок к волоску.

— Афанасий Александрович, ты готов?

— Сейчас, — глухо доносится из кабинета,

Это «сейчас» может продлиться довольно долго. Мужу трудно отрываться от дела. Теперь он занят составлением книжных списков. Книги подбираются для солдатской библиотеки. И здесь, как во всем, сказывается редкая доброта и благородство Афанасия Александровича. Какой офицер будет заботиться о книгах для солдат? Зачем нужно, чтобы «нижние чины» знали о жизни больше, нежели им положено? К чему давать им книги о военном деле? Их обязанность — выполнять приказания начальства, только и всего.

Муж ее думает иначе. Ему кажется, что человек только тогда хорошо выполняет свою работу, когда понимает, для чего она нужна. И Афанасий Александрович тысячу раз прав! Полина Карловна всегда старается внушить детям сознание правильности, целесообразности того, что она от них требует. Кажется, ее воспитание приносит хорошие плоды. Девочки еще малы, но и они уже кое-что понимают, а мальчики прекрасно разбираются в своих обязанностях. Мама заставляет их все делать самим, не обращаться к прислуге? Ну да, они не должны расти барчуками, белоручками. Ведь офицерского жалованья отца едва хватает для такой большой семьи. Сегодня Полина Карловна заставляет их говорить по-французски, а завтра в доме будет слышна только немецкая речь. Надоедает? Да, но хорошее знание языков необходимо современному человеку, без этого он не может считаться образованным...

Мальчики это понимают. Все трое. А особенно Владимир.

Владимир, Володя, Владя, Адя... Это короткое имя привилось в семье. Может быть, она неправильно поступает, когда кривит душой перед мужем, покрывая маленькие Адины погрешности?

Вот вчера вечером... Мальчик сидел за книгами в «общей» комнате. На столе лежал учебник геометрии, но под ним скрывалось что-то другое. Потом она проверила, это был «Кожаный чулок» Купера. Последнее время Купер стал соперничать со старым

любимцем — Жюлем Верном. Адя раскраснелся, глаза у него блестели... Афанасий Александрович одобрительно поглядывал на сына из-за своей газеты. Он думал, что мальчик увлекся математикой.

— Так, так, парень! — сказал он. — Работай. Математика дает хлеб, да и масло к нему. Это надежное занятие.

Мальчик смущенно молчал. Молчала и она, низко склонившись над шитьем. Плохо, очень плохо, что Адя хитрит с отцом, но выдать сына она не смогла. Как жадно он глотает эти книги о трудных путешествиях, необычайных приключениях!.. И не она ли сама приучила к ним сына? Может быть, рассказы о смелых людях, об их самоотверженной помощи друг другу в минуту опасности дадут мальчику больше душевного богатства, чем лишняя математическая задача? Кто знает!..

Полина Карловна тихонько вздыхает и, выйдя из комнаты, зовет:

— Адя, ты здесь?

— Здесь, мама!

Худенький, небольшого роста... Темно-русые густые волосы... Глаза живые, но, как и у самой Полины Карловны, серьезные.

— Мы с папой уходим, Адя. Я надеюсь на тебя. Ты займешь сестер, не дашь им скучать. Хорошо?

Мальчик покорно кивает. Конечно, с большей радостью он провел бы вечер за книгой.

— Мы ведь недаром зовем тебя «рыцарем сестер», Адя. Ты любишь девочек. И вообще по-рыцарски иногда умеешь поступать.

Адя удивленно смотрит на мать.

— Конечно. А цветок забыл? — ласково напоминает она.

Нет, Адя не забыл ясный летний день и крутой холм над рекой. Они, дети, собирают цветы, камушки. Мать спокойно, задумчиво следит за ними. Лицо ее кажется таким молодым в тени кружевного зонтика. А внизу сверкает на солнце Вилия. Вода гладкая, мирная, а говорят, здесь очень глубоко.

— Ах, какой там внизу красивый цветок! — говорит Полина Карловна. — Жаль, что нельзя достать.

Адя сам тогда не понял, как сорвался с места. Он ринулся вниз, не разбирая дороги, хотя холм был высок и обрывист, а мама отчаянно кричала, чтобы он сию же минуту вернулся. Камни сыпались из-под его ног, но он благополучно спустился, добрался до воды, храбро шагнул в камыши и сорвал прекрасную водяную лилию. Чудесный цветок! Недаром понравился маме.

А потом наверх по осыпающемуся обрыву, цепляясь за камни покрупней, за клочья жесткой травы... Еще немного... еще... последнее усилие — и он наверху, протягивает маме цветок.

Но что с мамой? Она и не смотрит на лилию. Лицо ее странно побелело, губы тоже... Она хватает Адю за плечи и как будто плачет. Или смеется?.. Целует мальчика и бранит его, радуется и сердится.

Все это вспоминается Аде уже чуть-чуть туманно, словно было очень давно или случилось не с ним, а с другим мальчиком. Ему не совсем понятно, какая связь между этим случаем и необходимостью целый вечер занимать малышек... Но в семье Обручевых спорить с родителями не принято.

— Я поиграю с ними, мама. Не беспокойся, — говорит он.

Возвращаются домой Обручевы поздно. В передней Афанасий Александрович, бережно сняв с плеч жены теплую ротонду, начинает не спеша расстегивать бесчисленные пуговицы своей офицерской шинели. Полина Карловна полна сдержанного оживления. Она так любит музыку, но так редко удается ей вырваться из круга домашних забот и побывать в концерте. А сегодня петербургский пианист играл великолепно. Такой концерт — не частое события в Вильно.

— Ну, как дети? Не шалили? — спрашивает Полина Карловна у прислуги, откалывая шляпку.

— Что вы, барыня! И не слыхать их было. Видно, Аденька придумал забаву.

Полина Карловна довольна. Она быстро входит в детскую, готовая похвалить, приласкать сына. Но что это? Лица детей блестят, светлые платьица девочек грязны и помяты. Маленькая Наташа спит, должно быть сморилась после возни. Ее круглые щечки тоже лоснятся от пота. У Коли и Ади какой-то странный вид...

— Адя, почему вы все так разгорячились? Неужели нельзя было придумать игру поспокойней?

Она дотрагивается до щеки Анюты и со страхом отдергивает руку.

— Чем она вымазана? Что-то жирное...

— Это... Понимаешь, мама, — запинается Адя,— мы играли, и я... Мы просто не успели вымыться... Это масло.

— Боже мой! Какое масло?

— Обыкновенное масло... в горшочке стояло... — Адя опускает голову и замолкает.

— На что они похожи! Всю пыль на себя собрали!.. Сейчас же мыться! Хеля, горячей воды! Но как тебе могла прийти в голову такая глупая шалость?

Адя сам не может сейчас объяснить, отчего ему захотелось вымазать маслом сестер, брата и вымазаться самому. Может быть, виновата книжка, где описывается, как дикари, насытившись, втирают в кожу жир убитых животных и, сытые, лоснящиеся, пляшут?..

Чисто вымытый, с еще не просохшими волосами и со стесненным сердцем, Адя ложится в постель. Сестры и братья уже спят, сладко посапывая в подушки. На душе невесело. Неожиданное купанье среди недели, не по расписанию, даже приятно, как всякая неожиданность, но вот мамина «головомойка».

Впрочем, Полина Карловна хоть пробирает круто, чтобы дольше помнили, хоть наказывает иногда, но зла на сердце не держит. Наутро она с обычной заботой проверяет, хорошо ли позавтракали сыновья, правильно ли застегнули ранцы, не надо ли повязать башлыки, весна холодная... Двум старшим —

Саше и Аде шагать в реальное недалеко, от их квартиры у Ботанического сада до Георгиевской площади. Младшему Коле еще ближе, его гимназия в центре Вильно.

Это Афанасий Александрович решил отдать двух старших мальчиков в реальное училище. Он враг классического образования. Латынью и греческим терзают гимназистов нещадно, а кому из них древние языки пригодятся в будущем? Может быть, одному-двум из класса. А для большинства это мучительное напряжение молодых, неокрепших способностей и мертвый груз никому не нужных знаний.

Старших отдали в реальное, а младший Коля неожиданно заупрямился: «Хочу в гимназию!» Почему Коле так захотелось стать гимназистом, было непонятно. Ведь не латынь с греческим манили его к себе и не теоретические соображения о пользе классического образования? Может быть, хотелось отдельности, обособленности: «Вот братья — реалисты, а я — гимназист...» А может быть, форма больше нравилась? Но как бы то ни было, отец спорить не стал, и Коля щеголяет в синем гимназическом мундирчике с галунами и светлыми пуговицами, а Саша с Адей — «саранча», так дразнят реалистов за их зеленую форму.

Адя быстро идет рядом с молчаливым Александром. Саша мало разговаривает с младшими братьями и почти никогда не играет с ними. Постоянный участник Адиных игр — Коля, и они оба несколько побаиваются старшего брата, во всяком случае уважают его. О чем Саша думает, что он любит — непонятно. Одно время мама считала, что у него есть способности к музыке, но у всех сыновей их не оказалось вовсе. «Уроки фортепьянной игры», как написано на одной из вывесок, мимо которых проходят мальчики, прекратились. Теперь мама учит музыке только девочек.

Зато Саша придумал совершенно новый секретный язык. Обыкновенные буквы русской азбуки значат для него совсем не то, что для всех остальных. Он переменил их значение, а как именно — догадаться невозможно. Ну как, например, понять, что на Сашином языке означает буква А? Может быть К, а может и Ч... Младшие братья с завистью поглядывают на Сашины записи в особой тетрадке. Тайна известна только одному-единственному товарищу Саши. Они переписываются на удивительном языке и могут писать друг другу о каких угодно секретах; кому бы ни попала в руки записка, все равно ничего понять нельзя.

Мальчики приходят в училище за несколько минут до звонка, и Адя успевает вытащить из ранца книги, приготовить тетрадки и заодно проверить, что там положила мама на завтрак. После ранней прогулки хочется есть, но придется ждать до большой перемены. Если съедаешь завтрак раньше, перемена кажется длинной и пустой. А кстати, вот уже и звонок. Сейчас в классе появится учитель в форменном фраке.

Учителя в реальном почти все молодые, и уроки проходят нескучно. И класс у Ади дружный, ребята стоят друг за друга. Это не то что в Радоме, где раньше жили Обручевы. Там Адя учился во втором классе гимназии. В классах было людно, тесно, и, когда, вызванный к доске, Адя протискивался между партами, его со всех сторон втихомолку толкали и щипали. А уж педагоги там были! Чего стоил латинист, огромный бородач! Он говорил густым басом, и, если ученик нетвердо знал урок, великан хватал парня за голову и тряс изо всей силы, как будто это могло помочь несчастному, чья голова моталась из стороны в сторону, вспомнить забытые глаголы.

Здесь не то. Адя с удовольствием решает на доске задачу, продиктованную преподавателем математики Успенским, пишет классную работу на уроке русского языка, внимательно вслушиваясь в окончания слов. Но учитель Шолкович не старается ввести учеников в заблуждение и произносит «честно», не скрадывая окончаний. На естествознании у Лепина Аде тоже приходится отвечать. Немножко он «плавает», но в общем вопрос знает. А уж на немецком у Кюна совсем легко: благодаря Полине Карловне все дети Обручевых свободно владеют немецким.

До трех часов Адя забывает о доме. Он весь погружается в беспокойный мальчишечий мир, притихающий на уроках, шумный и бездумно веселый на переменах.

Учебный день кончен. Немного усталый и очень голодный, Адя шагает домой, иногда с братом, а порою один, если Саша, как старшеклассник, задерживается в училище. Бывает, что по дороге ему встречаются Колины товарищи — гимназисты. Э, значит, и у Николая кончились уроки! Это удача — сейчас он появится, и братья пойдут домой вместе.

Дома обед, потом прогулка. Зимой она короче, а сейчас, когда с каждым днем становится все теплее, с улицы уходить не хочется. Но пора приниматься за уроки. Опоздаешь — мама будет недовольна. Она всегда внимательно следит за тем, как дети готовят домашние задания.

Последнюю страницу грамматических упражнений Адя дописывает спеша, поглядывая на часы. Коля уже освободился и ждет брата. Но Полина Карловна, незаметно следя за сыном, видит, что готовый уже захлопнуть тетрадь и вскочить с места Адя все же заставляет себя прочитать написанное, что-то исправить и аккуратно приложить к поправке промокашку.

Она снова, как постоянно, возвращается к своей излюбленной мысли: твердое спокойное руководство, простая размеренная жизнь, строгий постоянный порядок должны научить детей делать свое дело добросовестно, любить его. Если семья этому не научит, то учиться потом, став уже самостоятельным, будет очень трудно, а иногда и поздно.

Ну, как будто мальчики сделали все, что от них требовалось, можно дать им волю.

— Адя, Коля, приготовьте учебники на завтра, вымойте руки, и можете играть.

Братья клеят из картона большой парусный корабль —пополнение их флота. На этом великолепном судне вырезанные из бумаги человечки поплывут по синим водам Атлантики. А может быть, по Голубому Нилу? Или по Северному Ледовитому океану? Кто знает, куда пошлет их Адя? Он любит географию и все, что только узнает нового, вносит в игру.

Бумажным героям грозят великие опасности: бури, грозы, ледяной плен, кораблекрушения. Но они отважны и одержимы великой жаждой видеть новые края, открывать неведомые земли. Ветер стонет в снастях корабля, высокие валы накрывают палубу, соленые брызги долетают до мостика, но маленький бумажный капитан дерзок и хладнокровен. Он только плотней кутается в плащ, не отводит от глаз подзорную трубу и властно командует:

— Фок и грот на гитовы! Лево руля! Впередсмотрящий! Заснул?

Многострадальные бумажные человечки! Они не всегда плавают по морям, порою им приходится путешествовать по суше. Там их подстерегают другие беды. Зловеще шуршит в сухой траве ядовитая змея. Издали доносится грозное рычание льва. Коварный ягуар крадется среди переплетенных лианами ветвей. А у берега из воды высовывается устрашающая морда крокодила с подобием елейной усмешки.

Вот они — крокодилы, львы и ягуары в большой коробке. Тут и слоны, и обезьяны, и жирафы, и белые медведи. Все это бумажное зверье вырезано Адей. Удивительно ловко он создает, позвякивая ножницами и поворачивая так и сяк лист бумаги, это множество причудливых созданий природы, известных ему по «Жизни животных» Брема.

Полина Карловна никогда не вмешивается в эти игры. Пусть работает ребячье воображение. И сегодня она, отрываясь на минуту от домашних дел, слушает, как увлеченно и складно - рассказывает Адя о страданиях бумажных человечков в пустыне. Кругом пески, ни капли воды, палящий зной, и, кажется, начинается самум. Коля слушает, слегка испуганно глядя на брата, и временами вставляет в рассказ пришедшие ему в голову подробности.

Смеркается, но лампу долго не зажигают. Соблюдая строжайшую экономию в хозяйстве, Полина Карловна бережет и керосин. Ведь большая лампа «молния» беспощадно поглощает его.

В этот «серый час», как сумерки называются у поляков, Полину Карловну всегда окружают дети. Девочки жмутся к ней потому, что им холодновато в свежий весенний вечер, а дрова тоже нужно экономить. Пожалуй, в неосвещенных комнатах немножко и страшно. Во все углы пробрались темные тени, стоят там смирно и ждут, не пройдет ли кто мимо. Конечно, может случиться, что удастся прошмыгнуть благополучно. До сих пор всегда удавалось. Но лучше все-таки не дразнить их. Лучше сидеть, прижавшись к маме, отдаваясь неосознанному, но вполне ясному чувству безопасности. Дети словно за оградой из маминых теплых рук, ее теплого голоса. Никому она их не отдаст, никаким теням!

И мальчиков в этот час тянет к матери. Старая привычка! Когда были еще малы и жили в местечке Журомин на германской границе, они, как теперь девочки, проводили ранние вечера возле Полины Карловны. Устраивались все трое на низеньких скамеечках у ее кресла. Мама рассказывала что-нибудь, а чаще предлагала задачи по устному счету. С тех пор у братьев сохранилась эта способность быстро производить любое арифметическое действие в уме. А позднее, когда зажигали свет, мама читала им вслух... Теперь она занята девочками, сыновья уже большие, читают самостоятельно.

Приятно чувствовать, что ты почти взрослый, но порою в сумерках вспоминается то старое время, мамины быстрые вопросы и собственное старание ответить скорее, чем другие.

А мама словно понимает настроение сыновей.

— Не разучились вычислять в уме? Ну, Саша, живо: сто тридцать восемь умножить на три. Адя, четыреста семьдесят четыре разделить на шесть! Коля, сложить девяносто девять и пятьдесят семь.

Мальчики выкрикивают ответы с явным удовольствием.

Вносят лампу. Пора ужинать.

После ужина перед сном можно еще часок почитать. Это, пожалуй, самое приятное время Адиного дня. Он раскроет потрепанный томик Жюля Верна и унесется далеко от яркой лампы над столом, от мирного вечернего отдыха семьи.

Но неугомонная мама и тут находит ему работу.

— Адя, ты забыл, что нужно написать бабушке? Берись-ка за письмо.

Ах, как не хочется! Не то чтобы Адя не любил бабушку Эмилию Францевну, мать Афанасия Александровича.. Нет, он слышал о ней много хорошего, знает, что родился в имении деда — Клепенине, жил там на попечении бабушки до трех лет... Но ему кажется, что это было очень давно, он старушку почти не помнит. Папа все собирается навестить ее и обещает взять с собой Адю, но когда это будет? Пока поездка все откладывается: нет денег. Вот побывать бы в Клепенине, побегать по парку, попробовать удивительных печений бабушки, иногда она посылает их детям, поговорить с ней. Она, наверно, много интересного может рассказать... А писать... о чем? Сразу даже не придумаешь.

Но спорить не приходится. Адя покорно берет перо, бумагу и пишет.

Эту переписку с бабушкой он вел все школьные годы. Сначала ей отсылались первые беспомощные каракули, потом четко и грамотно исписанные листки. Вот письмо четырнадцатилетнего Ади.

«Моя дорогая бабушка!

Поздравляю Тебя с днем Твоего рождения и желаю Тебе здоровья, долгой жизни и спокойствия. Надеюсь, что тетя Маша приедет к Тебе и все деревья распустятся и позеленеют к этому радостному дню. У нас уже наступила весна, снегу нигде нет, трава довольно большая, на всех деревьях большие почки, а на ивах и кленах свежие листья. Вчера Маша нашла в нашем саду несколько фиалок. На прошлой неделе мы чистили и приводили в порядок свой сад...»

«13 апреля мы праздновали папино рожденье; мама спекла папе большой крендель и купила ему туфли, подставку к лампе и левкои, ляк и тюльпаны в горшках. Анюта связала крючком цепочку к часам, Маша купила два апельсина, а я — ножик для разрезывания бумаги.

Вчера на Кафедральной площади началась ярмарка, которая будет продолжаться до 1 июня. На ярмарку приехала карусель, фокусники, кабинет с движущимися восковыми фигурами и множество купцов с товарами; для них выстроены большие деревянные бараки. Между лавками мне больше всего нравится лавка оптика Гринберга; у него есть довольно большой заводной локомотив с тендером, ящики с циркулями и много других инструментов: барометры, термометры, хронометры, телескопы, микроскопы, лупы, бинокли, очки, лорнеты; также ружья, пистолеты, револьверы и другие охотничьи принадлежности».

«В Вильно приехал также цирк лошадей Герцога и в субботу давал первое представление в манеже на Георгиевском проспекте...»

Тут, вероятно, следовал долгий вздох. Удастся ли побывать в цирке?

Словами «Прощай, моя дорогая бабушка» заканчивается письмо. В конце стоит число: 2 мая 1877 года, а начало украшено картинкой: тигр загрызает кабана. Наверное, Адя надеялся, что картинка бабушке понравится. И написал он так мелко и красиво, как пишут только взрослые. По этому письму бабушка сразу увидит, что он вырос.

Конечно, он ожидал похвал от матери, но получил выговор. Кто бы мог ожидать?

В письме есть приписка Полины Карловны:

«Адя от меня получил большой выговор за то, что забыл про Ваши больные глаза и написал письмо свое таким мелким почерком, что и здоровым глазам трудно его прочесть. И как Вам нравится картинка, наклеенная на бумагу? Не правда ли, очень удачный выбор для поздравительного письма?»


ГЛАВА ВТОРАЯ

...Преданья русского семейства.

Пушкин

Бабушка Эмилия Францевна будет читать письмо Ади у себя в Клепенине, в одной из невысоких тихих комнат или в парке, где старые липы шумят свежей листвой, а по вечерам уже щелкают соловьи.

Она пройдет по одной из немногих расчищенных аллей, присядет на изрезанную детскими перочинными ножами скамейку и достанет из вышитого мешочка письмо внука, еще какие-то письма, стертые на сгибах, не раз читанные.

Расправляя страницы маленькой, еще красивой, но уже сморщенной рукой, Эмилия Францевна задумается.

Многое может вспомнить старая женщина в весеннем парке.

Себя, тоненькой задорной паненкой, когда она еще жила в Варшаве, страшные дни польского восстания, встречу с будущим мужем — русским офицером Александром Обручевым...

Отец ее профессор Францишек Тымовский, сам участник восстания, жил в то время в Кракове. Оставаться в столице ему было опасно. Может быть, он и посетовал, что жених русский, да еще военный. Все передовые люди сочувствовали повстанцам, и русская военщина казалась олицетворением грубой силы, жандармского николаевского режима. Но жених был сдержан, хорошо воспитан, грубой солдатчины в нем не чувствовалось. Он не скрыл, что в недавнем прошлом привлекался к суду по делу «Общества военных друзей», когда в литовском саперном батальоне, которым он командовал, были волнения. После событий в декабре 1825 года начальство было начеку, и плохо мог кончиться для Обручева этот суд. Но, видно, судьба хранила Александра Афанасьевича. Он получил только «строжайший выговор» и предупреждение «впредь быть осторожней», да на его счет отнесли судебные издержки в сумме 963 рублей и 99 1/4 копейки. Эта четверть копейки всегда ее смешила. Брали бы уже 964 рубля. К чему эта глупейшая точность?

Жених зарекомендовал себя человеком, не чуждым новым веяниям, происходил из хорошей семьи, был сыном инженер-генерал-майора, имел чин подполковника и в будущем, несомненно, мог стать генералом. Что же... жизнь дочери будет обеспечена... Словом, пан профессор возражать не стал.

Странно и страшно было думать панне Эмце, что она уедет из родной Варшавы в холодную Россию, будет понемногу забывать польскую речь, привыкать к новому, незнакомому...

И уехала, и забыла, и привыкла...

Только насчет обеспеченности пан профессор ошибся. Богатой обручевская семья никогда не была. Все в роду — военные, все — честные служаки, люди долга, много работали, мало имели... Недаром один из предков мужа, тот, что строил крепость Динабург и внес в свой семейный герб изображение крепости, оставил сыновьям по половине карандаша, как символ бережливости и трудолюбия. Этот «трудолюбивый карандаш» хранился у ее мужа.

Когда Александр Афанасьевич, выйдя в отставку, купил скромное именьице Клепенино близ Ржева, все родичи дружно осуждали его. Имеет ли смысл покупать землю, когда крепостное право наверняка будет отменено?

Эмилии Францевне до сих пор обидно об этом вспоминать. Как они не брали в расчет, что такой большой семье жить в деревне гораздо дешевле и здоровее, чем в городе, если даже имение и не приносит больших доходов! Во всяком случае, здесь они вели пусть скромное, но счастливое существование, пока... Да что искать слова! Пока не пришли беды. А беды пришли, как только выросли дети.

Александр Афанасьевич всегда был военным, в отставку вышел в генеральском чине, и сыновья его пошли по военной части.

Сын Владимир окончил военную академию, был поручиком генерального штаба. Казалось, что впереди блестящая карьера и вдруг... подал в отставку. «Из идейных соображений».

А скоро выяснилось, что Володя сотрудничает в журнале «Современник», близко сошелся с Чернышевским.

Настроение в ту пору было очень дерзкое. Даже здесь, в глуши, а уж о Петербурге и говорить нечего. Еще со времен неудачной Крымской войны страсти не улеглись... Могучая николаевская Россия так тогда спасовала... Все говорили, что солдаты — герои и мученики, а начальство никуда не годится. Взяточников полно, казнокрадов...

Ну, а после смерти государя Николая Павловича открыто стали называть Россию отсталой, говорили, что, сохраняя крепостное право, страна развиваться не сможет... Ждали реформы. Кто робко, с неверием, кто твердо рассчитывая на лучшее, а кто и прямо призывая к бунту. Но все понимали, что с крепостным правом дольше мириться нельзя.

Крестьянские волнения начались, поджоги усадеб... В Финляндии брожение, Польша тоже бурлит, студенты неспокойны...

И вот объявили манифест, в церквах его читали... Крестьяне освобождены без земли, выкуп должны платить. Опять волнения: в рязанском селе Кукуй, в казанской Бездне... Усмиряли военные части. Предводителя восстания в Бездне Антона Петрова казнили. А в Варшаве расстреляли демонстрацию. Что вспоминать! Тяжелое время! Все были недовольны, все в оппозиции к правительству. Людей словно подменили. Не было, кажется, ни одного молодого человека, который бы не критиковал, не высмеивал российские порядки. И в «Современнике» писали не то что смело, а просто зажигательно; иначе не скажешь.

Конечно, многое говорилось правильно и справедливо. И люди во главе стояли воистину благородные. О Николае Гавриловиче Чернышевском Владимир с восторгом отзывался, гордился, что близок к нему. Да она сама, когда ездила в 1860 году с больной Машей в столицу, познакомилась с Николаем Гавриловичем и оценила его. Нежной и чистой души человек!

Понятно, что плохие, бесчестные люди о своем отечестве, о народе думать не станут, им лишь бы карман набить. Она всегда это повторяла покойному генералу. Только не утешали эти слова ни Александра Афанасьевича, ни самое Эмилию Францевну. Если сын должен за свои благородные убеждения платиться каторгой... Нет, нет! Какая мать не захочет, чтобы ее дитя было подальше от смуты?

Не миновала беда Владимира, арестовали в незабываемом 1861 году... Он, оказывается, распространял прокламации тайного общества «Великорус»...

Сидел в Петропавловской крепости. В феврале шестьдесят второго судили. Получил каторжные работы и после них вечное поселение в Сибири. И зятя, мужа дочери Марии, Петра Ивановича Бокова вместе с Володей судили, но оправдали, слава Иисусу!

Владимир на следствии молчал и на суде держался отлично. Так и не сказал, откуда у него эти прокламации. Говорят, спас своим молчанием человека, которому худо бы пришлось... А кто этот человек, даже ей, родной матери, неизвестно. Разные имена называли секретно: и Чернышевского, и Добролюбова, и Серно-Соловьевича, и даже родственника Николая Николаевича Обручева, Володиного двоюродного брата.

Николай Обручев, племянник мужа... Может быть, это и он? Ведь годом позже, будучи начальником штаба 2-й гвардейской дивизии, он отказался участвовать в подавлении польского восстания, вслух говорил, что это братоубийственная война...

Благодарение создателю, ни Обручевы, ни Тымовские предателями никогда не были, и отрадно думать что Володя проявил благородное упорство и молчание его спасло человека, кто бы тот ни был. Но неужели самого Владимира не могла миновать эта участь?.. Вспомнить страшно, что пережили тогда они, старики!

Гражданская казнь была в мае шестьдесят второго... Несчастный год! Столица в то время горела. Пожары вспыхивали неожиданно в разных местах города. Народ волновался. Полиция уверяла, что студенты, революционеры поджигают.

Когда над Володей совершали эту ужасную церемонию гражданской казни, срывали с него погоны и мундир, шпагу ломали у него над головой, будто вычеркивали из списков живых — Иисус-Мария, как она тогда жива осталась! — люди вокруг эшафота кричали, требовали, чтобы Володю повесили, сами растерзать его хотели... Потом говорили, что в толпе шныряли полицейские агенты, нашептывали, что казнят поджигателей. Сами же, наверно, и поджигали, чтобы против этой несчастной молодежи народ восстановить... Неужели люди вечно будут верить начальству только потому, что оно начальство? Неужели всегда будут побивать камнями тех, кто за них идет на муки?

Эмилия Францевна плачет, не вытирая слез, и только, заметив расплывающиеся пятна на драгоценных письмах, пугается и бережно осушает исписанные страницы платком.

Теперь Володя, благодарение богу, уже свободен, но сколько пришлось вынести! А начинать нужно все сначала...

И у дочери Маши как сложилась жизнь? Чудесная девушка была, приветливая, скромная... Не то что очень красива, но привлекательна необыкновенно.

Росла, как растут все девочки в помещичьих семьях, в меру шалила, занималась музыкой, языками, а вошла в возраст, наслушалась, нахваталась... С братом Владимиром очень дружила, он помог, конечно... Заладила: «хочу учиться», «буду врачом»... Только это и твердила.

Генерал слышать не хотел, сказал раз и навсегда: он не допустит, чтобы дочь его бегала по лекциям со студентами. Так бы тому и быть, если бы не Владимир. Во всем поддерживал сестру, поддерживал, понимал, сочувствовал...

Маша горевала, горевала из-за отцовского упрямства, да и заболела. Здешние лекари ничего не понимают. Тоскует, чахнет, не ест, прямо на глазах тает...

Владимир хотя тогда с отцом и был в разрыве из-за своей отставки, но, как узнал, что Маша больна, прилетел в Клепенино. Оказалось, деньги на поездку занял в семействе, где гувернером состоял. От отцовской помощи он еще раньше отказался, в прошлый свой приезд. Ссорились они тогда с генералом страшно...

А на сей раз приехал Володя не один, привез с собою врача из Петербурга. Врач-то, как потом узналось, близкий приятель его был, но об этом родителям не сказали. Так в Клепенине появился Петр Иванович Боков.

Генерал мрачен, Володя угрюм, Маша слаба... Петра Ивановича не слишком доверчиво встретили. Но человек оказался превосходный. Воистину уж, «светлая личность», как молодежь выражается. Умен, образован, врач хороший, веселый, добрейшей души.. А уж красив!.. Глаза просто говорят, черты лица точеные, голос мягкий...

Вспоминая своего любимца, Эмилия Францевна сокрушенно качает головой.

Всем хорош! Даже до генерала дошел. Никого не слушал Александр Афанасьевич, а как сказал Боков, что Маше нужна перемена обстановки, рассеянье, столичные врачи, согласился отпустить дочку в Петербург, с Эмилией Францевной конечно.

Владимир преданно о них заботился. Квартиру снял... Оказались близкими соседями Чернышевских. Николай Гаврилович сам пришел познакомиться, книги Маше принес.

Стала Мария Александровна веселеть, румянец появился, аппетит. Бывала она у Чернышевских с братом и Петра Ивановича часто видела, занималась много. Генерал так и не узнал, что дочь его в ту пору все-таки «бегала по лекциям»...

А Володе, бедному, очень племянница Николая Гавриловича Полина Пыпина нравилась...

Сама Эмилия Францевна жила в постоянной тревоге, но так, радостно было видеть Машу веселой и здоровой, что на многое приходилось глаза закрывать.

Огорчались они все тогда, что без отцовского разрешения нельзя сдавать экзамены за курс мужской гимназии. Ну, а после манифеста, когда вся Россия забурлила, нельзя стало и в Петербурге оставаться. Генерал требовал, чтобы жена и дочь немедленно вернулись в деревню.

Приехали в Клепенино вместе с Володей, весною, в мае, а скоро и Петр Иванович прикатил. Опомниться не успели, как он сделал Маше предложение, как полагается, по всей форме. Маша ответила, что согласна. Только холодна бывала с женихом... Такого морозу напустит... Непонятно, как он терпел.

Генерал не о такой партии мечтал для любимой дочки, но или уж решил не ранить Машу новым отказом, или разглядел порядочность Петра Ивановича. Ведь о приданом ни слова, а не дворянин...

После свадьбы молодые уехали в Петербург, Володя им квартиру приготовил. Ну, а там все отцовские запреты были забыты. Петр Иванович сам провожал жену на лекции.

Подумать только, ее скромная Маша училась наравне с мужчинами! С ней еще Суслова Надежда Прокофьевна. Та из купеческого рода. Их две сестры. Старшая, Аполлинария, говорят, хороша собой несказанно... Маша с Сусловой очень подружились.

Но самое странное открылось потом. Оказалось, что и брак-то у Машеньки не настоящий. Фиктивный! Совершен только для того, чтобы избавиться от «родительского гнета». Так это у них называется.

Правда, через некоторое время стали Боковы настоящими супругами. Но ведь могли и не стать! На какую же муку обрекал себя добрейший Петр Иванович во имя женского равноправия!

И хоть сделалась Маша его женой, счастья Бокову это не принесло. Начала она, с благословения мужа понятно, ходить в Медико-хирургическую академию, бывала там на лекциях профессора Сеченова...

Светлая голова, умнейший человек Иван Михайлович Сеченов. Но уж собою так нехорош!.. Калмыцкое что-то в лице. У матери-крестьянки, говорят, был в семье калмык. А Петр Иванович ведь такой красавец!

Маша увлеклась. Всегда, хоть и тихая, а сердцем горячая была. Может быть, польская кровь Тымовских в ней сказывается?

И Сеченов равнодушен не остался. Пришла настоящая любовь.

Маша честна, правдива... Иван Михайлович, товарищ Бокова, в мыслях не имел обманывать друга. Рассказали все Петру Ивановичу.

А он как будто даже обрадовался за них. Что пережил, передумал — господу известно, но ни одного слова упрека.

Эмилия Францевна знает, как приглашали Чернышевского и его родственника Пыпина на торжество в честь того, что Маша сдала экзамены за курс мужской гимназии. Без этого нельзя было поступать в высшую школу. На визитной карточке Петра Ивановича было написано:

«П. И. Боков и И. М. Сеченов приглашают... по случаю окончания экзаменов Марии Александровны».

Так оба и приглашают! Что же это? Безумие или такая уж высота, чуть не святость?..

Она, Эмилия Францевна, беспокоилась, страдала за Петра Ивановича, а он же ее утешал, успокаивал. Писал ей... вот это письмо, чтобы она и не помышляла, будто его отношение к Маше может перемениться из-за того, что нашла она свое счастье, полюбила такого замечательного человека, как Иван Михайлович. Уверял, что был и будет Маше преданным другом до конца жизни.

Нет, лучшие люди, которых она знала, отец ее и муж, не возвысились бы до такого самоотвержения! Мода такая, что ли, быть благородными? Или дочь ее уж столь хороша, что внушает подобные чувства?

А может быть, это и есть настоящее отношение к женщине? Такое, о каком только мечтать можно? Но если так, кажется, должна бы за это Маша полюбить безоглядно... самого Петра Ивановича.

Какой высоты должна достичь душа человека, чтобы так чувствовать? Да ведь писал же Пушкин!

Я вас любил так искренно, так нежно,

Как дай вам бог любимой быть другим.

Трудно отцам и детям понять друг друга!..

А вскорости после несчастного шестьдесят второго года и ссылки Владимира по приказу правительства женщин из Медико-хирургической академии удалили. Новое потрясение Маше! Она тогда чуть не похоронила себя в киргизских степях. Тамошние женщины, по своему мусульманскому закону, не могут показываться врачам-мужчинам. Вот Маша с Сусловой и решили туда ехать, лишь бы позволили им учиться. Слава богу, начальство даже не отозвалось на этот сумасшедший проект. Тогда дочь отбыла за границу завершать образование.

Конечно, как молодая женщина, вовсе к таким серьезным предметам не подготовленная, Маша себя показала героиней. В Цюрихе получила диплом врача, докторскую диссертацию защитила, в Венской глазной клинике работала... А скоро много таких появилось, как она. И про фиктивные эти браки немало услышать пришлось. Учиться уезжали всё девицы из порядочных семейств. Софья Васильевна Круковская, та, что за Ковалевским... тоже дочь генерала, Жанна Евреинова, Юлия Лермонтова, Наталья Армфельд... Видно, как ни тяжек путь к высшему образованию, а женщины его проторят для себя...

Маша своего добилась, Володя знал, на что шел. А кончину мужа все эти обстоятельства, конечно же, ускорили. Не мог он оставаться равнодушным к судьбе сына и дочери. Вот уже одиннадцать лет, как нет Александра Афанасьевича. Умер там же, где жил, в Клепенине...

Глаза Эмилии Францевны снова заволакиваются слезами.

Невесело вдовье существование. И с тем сыном, чья жизнь ей кажется наиболее правильной, чья семья могла бы радовать и утешать ее, она разлучена...

У Афанасия, ее старшего, тоже не все хорошо. В Крымскую войну при взятии Карса был ранен, и это ранение дает себя знать.

Но главное при нем: честная служба и умная жена. Как это важно, чтобы семью строила бодрая трудолюбивая женщина! А ее невестка, Полина Карловна, именно такова.

И ведь нашел свою судьбу Афанасий в родном гнезде. Маша здесь встретилась с Боковым, а старший брат ее — с Полиной Гертнер.

Дочь лютеранского пастора, родом из Ревеля, немка... Кажется, в семье Обручевых смешались все национальности. Сама Эмилия Францевна — полька, Полина Карловна — немка. Интересно, какой национальности будут жены внуков? Ну, да об этом ещё рано загадывать...

Полина в Клепенино приехала гувернанткой, к младшей дочери. Выросла сиротой... Отец ее, пастор, должно быть, хороший был человек. Погиб у себя в Ревеле, спасая людей. В коляске ехала женщина с детьми, и кони понесли. Он хотел остановить их, и его зашибло. Детей воспитывали родственники. Полину опекала одна вдова, вырастила, дала ей хорошее образование. Девушка и языки знала и музыку. Характер образовался самостоятельный. Ведь совсем молоденькая начала хлеб себе зарабатывать. И ни к какому женскому равноправию не стремилась и к высшему образованию не рвалась... Скромно, достойно делала свое дело.

Приехал Афанасий в отпуск, увидел Полину... Тут и поженились, тут и Саша родился и Адя. Три года Аденька здесь прожил... Афанасия в Польшу служить послали, и Полина с ним... Кормилица из крестьянок у Аденьки была. Потом приехала за ним мать и увезла с собою в Польшу.

Намучились они... Военная служба, вечный бивак. Где только не жили! В Журомине, Млаве, Брест-Литовске. Там Афанасий уездным воинским начальником был. Не нравилось ему... Молодчики побогаче со взятками лезут, чтобы от призыва откупиться, или родители являются за сынков хлопотать. Афанасия это всегда возмущало. Позднее, когда он уже командовал полком, спустил однажды с лестницы поставщика дров или продуктов. Тот взятку предлагал, чтобы у него для военных покупали. Из воинских начальников вернулся снова в строевую службу. Попал в Радом, потом в Вильно. Наконец-то в приличном городе живут... Сколько учебных заведений дети переменили! Но вечное кочевье на успехах не сказывается, учатся порядочно.

И растут правильно. Семья крепкая, трудовая. Какие Аденька хорошие письма пишет!.. В прошлом письме сестренок описывал. Где это?

Эмилия Францевна отыскивает письмо, читает:

«Маша уже читает по складам и складывает слова из азбуки на кубах, которую папа ей недавно купил в награду за ее прилежание; вышивает также иногда узоры на картоне. Анюта умеет вязать чулки, вышивать и шить; она вышила уже очень красивый коврик для кукол, а теперь вяжет крючком из черного шелка и стального бисера часовую цепочку к папиному рождению. Но Наташа еще ничего не умеет делать, бегает только по комнатам, играет, болтает и стряпает несколько раз в день для своих кукол».

А дальше как разумно:

«Я пишу редко только потому, что, кроме школьных уроков, мы должны еще учиться у мамы, так что свободного времени остается очень мало. А главное, не пишу потому, что у нас один день похож на другой; интересных событий нет никаких, и мне нечего рассказать тебе, что могло бы развлечь тебя».

Попрощался уже, написал «Прощай, моя дорогая бабушка» и вдруг надумал приписку:

«Пришли нам, милая бабушка, такой кулич, какой ты прислала нам в Брест-Литовск, он нам тогда очень понравился, так же, как и твое свежее масло».

А в нынешнем письме про ярмарку... Инструментами увлекся... Мальчишка! Они все механику любят. И как все перечислил... И телескоп и микроскоп...

Эмилия Францевна перечитывает письмо и, дойдя до приписки Полины Карловны, усмехается.

Строга! Твердо детей ведет! Ну да результаты хорошие. Честь ей и слава! А что жизнь однообразная, как Аденька пишет, это и лучше для детей. Привыкают к обязанностям, не балуются.

Надо написать им, чтобы собрались, приехали.

И пусть Аденьку привезут, хочется увидеть мальчика...

Эмилия Францевна долго еще сидит задумавшись. Потом складывает в мешочек письма и медленно идет к дому по заросшей аллее.


ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Пора надежд и грусти нежной...

Пушкин

Снова весна, и в старых парках Вильно опять шумит молодая листва. Год 1881-й.

Воскресная служба в соборе подходит к концу. Справа от прохода синие ряды гимназистов, слева зеленые — реалистов. Впереди гимназистки. Под коротенькими жакетами видны белые передники. У одной — белый бант в косе пышнее, чем полагается, у другой из-за воротничка строгого форменного платья — белая пена рюша. А должна быть только узенькая полотняная полосочка. Каждой хочется xoть как-нибудь принарядиться. Весна!..

Классные дамы, истово крестясь, одним глазом наблюдают за порядком в рядах.

В соборе душно. В наклонных солнечных лучах, бьющих из узких окон, пляшут пылинки. Проходят драгоценные часы воскресного отдыха. Молодые лица бледнеют, тяжело выстаивать многочасовое богослужение, а особенно весною.

Последние возгласы священника и дьякона, последние сладко замирающие «амини» хора.

Служба кончена. Молодежь выходит из церкви и — наконец-то! — остается без присмотра. Учителя спешат по домам. Воскресенье — единственный в неделю, когда можно побыть с семьей.

Кучка молодых людей в зеленых мундирах останавливается на углу.

— Пошатаемся немножко, — предлагает Дружинин. — Голова гудит от духоты, от ладана...

— Идемте, идемте! Владимир! Обручев! Ты с нами?

Невысокий юноша кивает.

— Однако ты неразговорчив сегодня, — говорит ему один из друзей.

Обручев молчит. Серо-голубые глаза строги. Он идет впереди товарищей и в разговор не вступает.

— Вы здесь? — радуется подошедший Баранович. — Не удалось удрать? И мне пришлось всю службу отстоять в костеле.

— Пойдемте в старый город, — предлагает кто-то.

Старый город — вот он. Стоит свернуть с Георгиевского проспекта, по которому не спеша расходится из православных церквей и католических костелов по-воскресному нарядная публика, а порою проносятся щегольские экипажи, — и пешеход оказывается в лабиринте узких кривых улочек. Здесь в коляске не проехать, обязательно застрянешь. Дома вплотную прижимаются друг к другу. В иных местах через улицу от дома к дому перекинута арка. Когда-то местные жители с этих крытых галереек стреляли во врагов и забрасывали их камнями.

Улочки Пилес, Стиклю, Арклю... Старина! В стенах некоторых домов сохранились ниши, прежде в них стояли статуи... Гулко щелкают шаги по истертым каменным плитам. Солнцу трудно сюда пробиться. Улочки похожи на кривые тропки, проложенные в сплошном нагромождении серого камня. Тихо. Вся жизнь воскресного дня сосредоточена во дворах.

Юноши выходят к костелу святой Анны, о котором Наполеон говорил, что ему хочется поставить эту драгоценную игрушку на ладонь и перенести в Париж.

— Привал, братцы! Отдых!

Юноши располагаются на скамье под огромной ивой, снимают фуражки. Свежий ветерок холодит разгоряченные щеки. Хорошо немного отдохнуть, оторваться на время от экзаменационной зубрежки, полюбоваться благородным творением готики.

— Люблю наш Вильно! — восхищается Баранович. — Не город, а музей старинной архитектуры. Верно, Владимир? — обращается он к Обручеву. — Да что с тобой? Такая чудесная весна, красота вокруг, впереди свобода, самостоятельность, а ты словно в воду опущенный...

— Не трогай его, — тихо говорит Правосудович. — У него ведь отец тяжело болен.

— Это я знаю... А что? Разве плохие вести, Владимир?

— Да, неутешительные, — коротко отвечает Обручев.

Его мысли все возвращаются к несчастью, постигшему семью. Внезапно Афанасию Александровичу стало плохо. Полина Карловна, испуганная его странным состоянием и беспомощностью врачей, решила послать телеграмму доктору Чернявскому — мужу своей сестры. Владимир сам отправлял эту телеграмму и, как ему казалось, навсегда запомнил свой путь до телеграфа и обратно. Впервые в жизни он испытал тогда гнетущее чувство тоски и жалости. Что случилось с отцом, всегда таким бодрым и деятельным? За него было страшно, а маму пронзительно жалко. И то, что она держалась молодцом, не плакала, не ломала рук, только говорить стала еще ровнее, не уменьшало, а усугубляло жалость.

Чернявский жил с семьей в Петербурге, заведовал Ольгинской больницей для неизлечимых. Знакомства и связи его в медицинском мире были обширны.

На телеграмму Полины Карловны Чернявские откликнулись как подобает добрым родственникам. Вероятно, Генриетта Карловна близко приняла к сердцу горе сестры и просила мужа сделать для Обрученных все, что в его силах. Чернявские мигом собрались, выехали в Вильно и неожиданно появились перед растроганной таким вниманием Полиной Карловной.

Больной отец, осунувшееся решительное лицо матери, с прочно залегшей в эти дни морщинкой между бровями, присутствие в доме, где почти никогда не бывали посторонние, чужих людей, распорядительных, энергичных, но доселе неизвестных, как бы пришибло девочек. К маме лучше было не подступаться, а братья или молчали, или говорили только одно:

— Папа серьезно болен.

Владимир замкнулся, всегдашняя жизнерадостность в нем потухла. Только к матери он стал относиться еще нежнее и внимательнее, чем всегда.

Чернявский решил, что лучший выход — устроить Афанасия Александровича в Николаевский военный госпиталь в Петербурге. Как военный, он получит там казенное содержание, а Полина Карловна останется с семьей. Если она будет отдавать свое время и силы уходу за больным, воспитание детей неминуемо пострадает. Обеспечить в домашних условиях лечение и уход, какие даст госпиталь, она не сможет, и средства семьи этого не позволят.

Доводы были убедительны. Полина Карловна и сыновья со словами гостя печально согласились, и Чернявский увез больного Афанасия Александровича в Петербург. В госпиталь он Обручева устроил, но ожидаемого облегчения это не принесло. Состояние больного оставалось по-прежнему тяжелым.

Отца в семье очень почитали, и с его отсутствием в доме образовалась пустота, которую никакими хорошими отметками, старанием лучше учиться, чтобы не огорчать маму, никакими попытками Полины Карловны держаться бодро ради детей заполнить было невозможно. Исчезла постоянная надежная опора, обычный, приветливый мир как-то пошатнулся. Впрочем, рук Полина Карловна не опустила. Жалованье Афанасия Александровича на время болезни стали выплачивать только в половинном размере. В случае, если болезнь затянется, или в еще более страшном случае, о котором она старалась не думать, жалованье вообще прекратится, будут давать лишь небольшую пенсию. Как быть с шестью детьми без всяких сбережений? Полина Карловна не спала ночи, придумывая выход.

В апреле 1881 года Владимир писал бабушке Эмилии Францевне:

«Через две недели мы переезжаем на другую квартиру, потому что эта слишком дорога для наших теперешних средств... Мы будем жить на 3-м этаже и платить 330 рублей в год, а теперь платим 475. Но зато там нет сада при доме, хотя близенько немецкое кладбище, которое летом представляет прелестный тенистый сад, так что детям можно будет ходить туда.

Вообще у нас такая экономия, живем так скромно, мама всюду старается сберегать деньги и уже отложила в банк 800 рублей... Теперь у нас живет один ученик IV класса, который за стол и квартиру платит 25 рублей, что составляет также маленькое подспорье для мамы.

Я теперь уже скопил себе для Петербурга 100 рублей и, кроме того, завел себе новую одежду, летнее пальто, одним словом вполне обмундировался, чтобы в Петербурге не было лишних расходов...»

Эти деньги он собрал зимой, когда давал частные уроки.

Невесело начинается весна его свободы, его самостоятельности! Даже в милое Клепенино к бабушке нынче не придется поехать. А товарищи, как нарочно, говорят об этом:

— Что будешь делать летом? Закатишься снова под Ржев, в имение бабушки?

— Нет, я туда не поеду.

— Но почему же? Ты ведь в таком восторге был... С Сеченовым там встречался, с его женой... Говорил, что они замечательные люди. Ведь не забыл же ты их? В чем дело? — волнуется Баранович.

В восторге! Да, конечно, он был в восторге. И было отчего прийти в восторг. Первый раз он ездил к бабушке с отцом, когда перешел из пятого в шестой класс. Великолепный бор на высоком берегу Волги... Спуск из парка прямо к реке. Плоты со строевым лесом, медленно скользящие по воде... Все это было ново для Владимира. Целые дни он проводил на берегу, смотрел на плоты, купался, лежал на теплой песке. А блуждания по лесу, настоящему дикому лесу! Это не Виленские парки! Сколько там было птиц! Многих он не знал раньше и наблюдал за ними с терпением, которое его самого удивляло.

Бабушку немного беспокоили его долгие отлучки, но тетя Мария, кажется, его образ жизни вполне одобряла. Какая она оказалась веселая, простая, как они подружились! Она обращалась с ним как с равным, и он впервые ощутил прелесть товарищеского общения со взрослым человеком. Мария Александровна и Иван Михайлович устраивали верховые поездки в березовый лес и другие окрестности. Должно быть увидев, с какой завистью Володя смотрит на их выезды, Мария Александровна решила брать племянника с собой. Он едва мог поверить своему счастью, все боялся... Не того, что лошадь сбросит его, неопытного наездника, никогда не садившегося в седло! Нет, он боялся показаться неловким, смешным... И все обошлось прекрасно, Иван Михайлович и тетя Маша терпеливо наставляли его, и скоро он стал недурно ездить верхом.

Целое лето он провел в Клепенине. Отец уехал, у него был только месяц отпуска, а Володя остался и самостоятельно, тоже впервые в жизни, вернулся осенью в Вильно.

Ему было так хорошо там, у бабушки, на волжских просторах, среди сердечных приветливых людей, что год назад он уговорил мать снова отпустить его. Он тогда перешел в седьмой, последний, класс и считался уже взрослым. По существу, последним классом был шестой, а седьмой — дополнительный. В этом классе нужно было выбрать себе специальность — механику или химию. Он выбрал химию. Учитель Полозов очень интересно преподавал, и еще Владимира тешила мысль, что тете Маше и Ивану Михайловичу понравится его выбор.

На этот раз с ним отпустили сестру Анюту. На правах старшего брата он опекал ее в дороге, и, когда бабушка хвалила его за то, что благополучно довез сестру, делал равнодушное лицо. Разве могло быть иначе?

Опять приехали тетя Маша и Сеченов, а потом и Петр Иванович Боков. Эмилия Францевна все вздыхала, стараясь, чтобы не слышал «Аденька»:

— Боже мой! Настоящий муж приехал, а она с Сеченовым...

Но Володя все понимал, напрасно скрытничала бабушка. Да и нельзя было не понимать, какая крепкая верная дружба связывала этих людей. Именно про такую дружбу говорят «нерушимая». Как весело было им всем вместе! Спокойная, приветливая Мария Александровна, тихий деликатный Иван Михайлович, жизнерадостный, бесконечно добрый Боков... Разве можно их забыть! Он слышал их разговоры, до него дошло дыханье их внутренней свободы. Они свободны, эти люди, от предрассудков всяческого рода. Имущественных — что для них деньги, богатство! Сословных — чины, ордена, древность рода, в грош они все это не ставят. Религиозных — он убежден, что никто из них не верит в бога. Национальных — разве им не все равно, кто человек по рождению, еврей, поляк или татарин, был бы человеком!

Ну, а моральные предрассудки? Их они опровергли самой своей жизнью! Разве не доказала Мария Александровна, что женщина свободна в своем выборе, что можно смело смотреть мужу в глаза, полюбив другого человека? А Сеченов и Боков? Ведь они должны были ненавидеть друг друга или, чего доброго, драться на дуэли, как соперники. Так, наверно, поступил бы любой аристократишка. А они были и остались друзьями.

Владимир видел, как тетя Маша лечила крестьян, как они тянулись к ней на прием из ближних деревень. Он слышал, как Иван Михайлович и Боков говорили о необходимости распространять в народе знания, об огромном значении науки, которая преобразует жизнь. Ему было известно, что они помогают детям Чернышевского.

Такими, как они, должны быть все люди. И будут, наверно. Когда? Лет через пятьдесят, сто, двести? На этот вопрос даже в «Современнике» он не нашел точного ответа. А читал журнал в Клепенине постоянно. Ясно было одно: такое время настанет.

— Нет, — твердо говорит Владимир. — Нынче летом нужно много работать, а не отдыхать. Впереди экзамены в институт.

— Как в институт? В какой? Ты ведь об университете мечтал.

Обручев снова повторяет то, что не раз за эту весну говорил и себе самому и матери. В университет реалистов не принимают. Они ведь не знают древних языков. Чтобы подготовиться по латыни и греческому, нужно не меньше года основательной зубрежки. Он не может себе этого позволить. Пришлось бы брать учителя... Это большой расход. И еще на год отложить поступление в Высшую школу? А ему так хочется скорее стать студентом! Ведь это большой шаг на дороге к самостоятельности, и матери станет легче, когда отпадут заботы о нем.

— Пойду в Горный институт, — говорит он, — туда реалистов принимают... Если выдержу приемные испытания, конечно.

— Выдержишь ты безусловно! На одних пятерках учился... Да и лето собираешься над учебниками спину гнуть... Но почему в Горный? Реалистов принимают и в Технологический институт и в Лесной...

— Ты ведь когда-то хотел путешественником стать, помнишь? — спрашивает Правосудович.

— Хотел. — Владимир оживляется. — Помню, что это желание пришло, когда я «Таинственный остров» Жюля Верна читал, давно... мы еще в Радоме жили. Отец тогда заметил, как я за этой книгой обо всем забываю, и сказал мне: «Вот вырастешь, станешь путешественником и напишешь такие же хорошие книги». Помню, как я обрадовался, что отец точно мои мысли прочитал... Путешественником я очень хотел стать. И сейчас хочу. Потому и Горный. Могут послать работать в Сибирь, в Среднюю Азию, на Урал или Кавказ. Страны живописные, и неисследованных мест еще много.

— А ведутся ли там настоящие исследования? — сомневается Дружинин.

— Если сейчас не ведутся, то будут вестись непременно, — веско отвечает Обручев.

— Горный — серьезный институт, — задумчиво говорит Правосудович. — Работать придется. Вот когда тебе твой гектограф пригодился бы. Помнишь, как ты его купил и начал уроки Полозова по химии записывать и всем нашим химикам раздавать?

— А что? Разве плохая затея? Очень жаль было, когда гектограф конфисковали...

— Наверно, и сейчас стоит в учительской. Ну как же, начальство испугалось, что ты прокламации начнешь распространять!

— Да, если у человека есть гектограф, это уже явная причина для подозрения в неблагонадежности...

Владимир встает.

— Мне пора.

— Значит, окончательно решил в Горный?

— Окончательно.

Он прощается с товарищами и уходит не оборачиваясь, худощавый, невысокий, решительный.


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Исчезли юные забавы,

Как сон, как утренний туман.

Пушкин

Монотонный голос профессора наводит тоску. Студенты слушают невнимательно. Кое-кто читает, двое с увлечением играют в шашки, положив на скамью самодельную доску. Только несколько человек, самых усердных, стараются записывать лекцию.

Владимир Обручев кладет ручку, распрямляет усталую спину.

Скучно!.. Не стоило и приходить сегодня. Спокойно читал бы дома или поработал бы в чертежной. С чертежами — завал, заданий столько, что никто не поспевает выполнить их к сроку.

Хорошо, что посещение лекции никем не проверяется. Но пусть бы проверяли со всей строгостью, только преподавание не было бы таким скучным. На первом курсе он с удовольствием слушал неорганическую химию, профессор Сушин показывал много опытов и студентов заставлял экспериментировать. Это было интересно. На втором Еремеев очень живо читал минералогию... Хоть немногие часы проходили незаметно... А сейчас третьекурснику Обручеву просто некуда деться от гнетущей скуки и казенщины.

Нет, не выдержит он этого постоянного насилия над собой, уйдет из института! Конечно, это будет тяжелым ударом для матери... Да и Мария Александровна Сеченова едва ли одобрит такое решение. Как заботливо, по-родственному она помогала ему из своих небогатых литературных заработков!.. И делала это тетя Маша столь просто, будто забота о племяннике-студенте входила в ее обязанности.

И все же придется огорчить этих дорогих и близких людей.

Но беспокоиться они будут напрасно. Он не пропадет, живя литературой. «Страсть к сочинительству», над которой подшучивали в семье, когда он был подростком, не прошла с годами. Теперь уже вполне обоснованно можно сказать, что начало литературной деятельности положено удачно. Сам Стасюлевич, редактор солидного журнала «Вестник Европы», прочитал его стихи и настоятельно советовал работать дальше. И рассказ «Море шумит», кажется, недурно удался...

Что-то пишет по этому поводу Полозов? Владимир, стараясь не шуршать бумагой, вытаскивает из кармана смятый конверт. Утром получил, а прочитать не успел, торопился в институт... Не может быть, чтобы любимый учитель не понял его. Там, дома, в Вильно — каким далеким кажется сейчас этот «дом»! — Владимир был одним из лучших учеников Полозова. На уроках химии и физики перед юношей раскрывался новый бесконечно богатый и обширный мир. Полозов вел занятия поистине вдохновенно...

Юношеская увлеченность Владимира не осталась незамеченной. Полозов явно выделял его среди других учеников, подолгу беседовал с ним, наставлял... Он очень одобрил желание Обручева поступить в Горный институт. Но он ведь не знал, какая гнетущая скука здесь... Только немногие лекции непосредственно относятся к будущей профессии студентов. Зато сколько предметов совсем ненужных — математика, механика! А бесконечное черчение! Чертишь до одури, копируешь одну за другой детали машин и механизмов, а что представляет собою сама машина, не знаешь. Слепая бессмысленная работа! «Ведь не чертежников же из нас готовят!» — ворчат студенты.

А богословие? Зачем оно нужно горному инженеру? Где и когда будет он вступать в ученые споры о сущности христианской религии? Или нескончаемые лабораторные работы! Качественные, количественные анализы!.. Никто не собирается стать лаборантом...

Кажется, он, Владимир, подробно и ясно описал все это Полозову. Всегда внимательный к ученикам, сочувствующий их планам и решениям, учитель, конечно, благословит уход из института, как благословил когда-то поступление.

Обручев осторожно отрывает краешек конверта и едва успевает прочитать несколько слов, как лицо его бледнеет и вытягивается. Этого он не ожидал! Напрасны были его мечты о сочувствии учителя. Мягко, дружественно, однако очень настойчиво Полозов советует непременно окончить Горный институт. Он считает, что затрачено слишком много времени и сил, с этим нельзя не считаться. И он вовсе не ставит под сомнение писательские способности Владимира, только предупреждает, что, не зная жизни, писателем стать нельзя. А узнать жизнь можно лишь в работе, в самостоятельном труде. Имея специальность, Владимир будет ездить по стране, встречаться с людьми, видеть, как они живут. Нужный литератору материал можно собрать, только работая, посильно участвуя в событиях, важных для общества, находясь в гуще жизни, а не чувствуя себя сторонним наблюдателем. И нужно непременно больше читать, не пренебрегать ни политической экономией, ни философией, ни историей. Литератор должен быть образованным человеком, знать прошлое и правильно оценивать настоящее.

Полозов просит хорошо обдумать его слова и сообщает, что скоро сам приедет в Петербург. Тогда они поговорят лично.

Владимир сосредоточенно думает над письмом. Он огорчен и разочарован, но что-то мешает ему отмахнуться от советов Полозова и действовать по- своему. Воспитание в семье, где всегда высоко ценился авторитет старших? Или уверенность в полной искренности и доброжелательности учителя? Он сам не знает. Во всяком случае, над всем этим нужно еще и еще поразмыслить...

Долгожданный звонок! Профессор торопливо собирает свои записки и пособия. Студенты, шумя и толкаясь, торопятся из аудитории.

— В столовую, братцы! Ты идешь, Владимир?

В студенческой столовой грязновато, тесно, шумно. За три копейки получаешь тарелку щей и гречневую кашу. Хлеба можно есть сколько угодно. Выходишь отяжелевший, а к вечеру опять «кишка кишке кукиш кажет», как мрачно острят студенты. Но это ничего! Завтра воскресенье и «настоящая» еда у Чернявских!

Пообедав, Обручев идет домой. Можно бы поехать на конке, но приходится беречь каждую копейку. Да и прогулка по городу всегда доставляет ему удовольствие. Правда, сейчас, в сырую осень не очень приятно шагать по мокрым тротуарам, поднимая воротник пальто, чтобы хоть немного уберечься от мелкого, словно через частое сито сеющегося дождя. Но и в эту погоду величественно выглядят колонны Академии наук, Кунсткамера и другие парадные здания старого Петербурга, «строгий и стройный» город сенаторов, чиновников, генералов...

А на бесчисленных «линиях» Васильевского острова Петербург другой, непарадный. Здесь уже зажигаются огни в небольших домиках, ведь маленькие окна дают немного света. Лучи керосиновых ламп неуверенно ложатся на выбоины тротуаров, на скучные уличные тумбы, на круглые столбы с обрывками афиш. Из трактиров слышны простуженные голоса органов, возле одного «питейного заведения» дерутся двое оборванцев, к ним не спеша направляется городовой, придерживая свою саблю — «селедку», как ее называют. На стоянке извозчиков мокнут лохматые лошаденки, а сами возницы, подняв кожаные верха пролеток, прячутся под ними от дождя. Хорошо сейчас посидеть в трактире за горячим чаем... Но никто не трогается с места. По такой погоде скорее может набежать седок.

Унылая картина! Но в ней есть своеобразие, одному Петербургу присущее. Так, во всяком случае кажется студенту Обручеву.

Он приходит «домой», в скудный холостяцкий уют двух комнат, сдаваемых студентам «от жильцов», с облегчением стаскивает с плеч тяжелую намокшую шинель. За стеной с неумолимой настойчивостью звучат гаммы. Великовозрастная девица, дочь хозяйки, упорно, но тщетно пытается проникнуть в тайны музыкального мастерства. А сожители-студенты опять расставляют на столе нехитрое угощение — колбасу, селедку, бутылки с пивом...

— Что это? — спрашивает Владимир. — Опять карточное сражение?

В шутливом вопросе звучит самый настоящий испуг. Неужели опять зря пропадет вечер? Ни позаниматься, ни отдохнуть... Снова галдеж, кислый тяжелый запах пива и дешевого табака... И это на всю ночь! Раньше трех-четырех не разойдутся.

— Не волнуйся, скромник! Небольшая пулечка! Как и полагается под праздник! — слышит он в ответ.

Раздосадованный Владимир ложится на постель, пробует читать... Как хочется побыть одному, спокойно обдумать письмо Полозова, попытаться прийти к какому-то решению!.. Есть же счастливцы, у которых отдельная комната!

С шумом, смехом, песнями вваливаются гости. Владимир откладывает книгу, закрывает глаза. Пусть думают, что он уснул.

Его окликают. Один из гостей, «бессменный весельчак», пробует растолкать Обручева, но друзья вступаются.

— Не трогай его. Пусть спит!

— Да как он может спать в таком гаме? Притворяется, наверно, чтобы не играть.

— А зачем ему притворяться? Все и так знают, что его за карты не засадишь нипочем. В руки их не берет!

— Ну и глупо! Печальную старость себе готовит. Не думал, что он такой байбак!

— Хорош байбак! Мы его «бомбой» зовем за порывистость.

Лежа с закрытыми глазами, Владимир улыбается. «Бомба»! Выдумают же прозвище!

Он вспоминает, как весною, уезжая с товарищами на практику, замешкался на вокзале, покупая газеты.

— Где бомба? Бомба где? Бомбу не потеряли? — взволнованно спрашивали друг друга студенты.

Величавый жандарм сначала недоуменно прислушивался, потом незаметно мигнул кому-то, и, когда Обручев подошел к вагону, молодые люди были уже плотно окружены городовыми и дюжими носильщиками с медными бляхами на фартуках. Пришлось вступать в долгие объяснения с жандармским офицером. Хорошо, что успели до отхода поезда втолковать ему, в чем дело. Не задержал, только, снисходительно усмехнувшись, посоветовал таких прозвищ друг другу не давать. Всегда возможны ошибки...

Да, ошибки всегда возможны! Как бы и ему не наделать ошибок, не перемудрить, не испортить на первых же порах жизнь, от которой он ждет так много!..

Владимир уже не слышит шума и смеха товарищей. Густые русые брови хмурятся. Как же быть? Как ему быть?..

Приехал он в Петербург с мечтой о Горном институте. Подготовлен к экзаменам был солидно. Все лето после окончания реального училища пришлось отдать исступленной зубрежке. Занимался вместе с товарищем у него на даче под Вильно... В своей победе Владимир не сомневался.

Но хмурая петербургская осень, тяжелая болезнь отца, разговоры о том, что конкурс при поступлении в Горный очень труден, как-то пошатнули его уверенность. Не подготовить ли себе отступление на случай неудачи? И дядя Чернявский так думает...

Владимир подал свои бумаги в Технологический институт на химическое отделение. Стоит проверить, может ли он вообще сдать экзамены в высшее учебное заведение. А если в Горном институте его ждет провал, ну что же, он пока займется химией, а там видно будет.

Результат превзошел самые смелые предположения. В августе он выдержал на пятерки четыре вступительных экзамена в Технологический институт и, ободренный этим, в начале сентября отправился сдавать в Горный. Он не стал больше готовиться. Довольно! Будь что будет!

Из множества абитуриентов, желавших попасть в Горный институт, было принято всего сорок человек. И среди них — Владимир Обручев.

Как он был счастлив! Старейшее высшее техническое училище, основанное еще в 1773 году по почину горнопромышленников Урала! Все горные инженеры России, работающие на копях и рудниках, — питомцы этого института. Подобных ему в России больше нет!

Владимиру нравилось само здание института. Великолепный русский ампир с портиком и чудесной колоннадой, создание знаменитого зодчего Воронихина! А скульптуры у входа — «Похищение Прозерпины» и «Борьба Геркулеса с Антеем»! Проходя мимо них, студент Обручев всегда умерял привычную быстроту шага, любуясь античной чистотой линий, великолепной соразмерностью и выразительностью фигур.

А главная, тайная гордость была в том, что институт считался «крамольным». Это не какое-нибудь закосневшее верноподданническое учебное заведение! По мнению министерства внутренних дел, институт вольнодумный. К нему тщательно присматривается жандармский корпус. Поговаривают, что и сейчас в институте тайно работают революционные кружки.

Но в первые же дни занятий восторженность Владимира несколько утихла. В великолепном ампирном здании оказались крохотные аудитории, тесные и темноватые. Впритык друг к дружке стояли обыкновенные школьные парты, исписанные и изрезанные, бывшее имущество кадетского горного корпуса. И старые классные доски были такими же, как в Виленском реальном училище. А профессорам не приходилось торжественно подниматься на кафедру, они попросту усаживались за маленький столик, приставленный к одной из передних парт. В этой будничности обстановки было что-то принижающее институт. Так думалось Владимиру, хотя порою он жестоко разносил сам себя за недостойное ребячество.

А занятия, пожалуй, скучнее, чем в Виленском реальном. Разве можно сравнить скучное бормотание профессора математики Тиме или многословные, но сухие лекции физика Краевича с увлекательными беседами Полозова? Ботаника и зоология — интереснейшие предметы, а в институте их читают формально, уныло. Если не в лес и поле, то хоть в зверинец или зоологический музей сводили бы студентов! Бесконечный перечень семейств, родов, видов... Все это можно найти и в учебнике.

В конце концов Владимир почти перестал ходить на лекции. Геология — вот что нужно для будущего горного инженера! Но ее предстоит слушать только на четвертом курсе.

И вольнодумная репутация института, которая так радовала первокурсника Обручева, не проявлялась ни в чем особенном. Студенты, как вся учащаяся молодежь, всегда не прочь были пошуметь и поспорить, но никаких особо интересных сборищ не происходило, обсуждались все больше внутриинститутские дела. Зато помощник инспектора Цитович донимал беседами о высоких обязанностях гражданина великой Российской империи, о верноподданнических чувствах, о любви к престолу и отечеству. Выспренним речам этим студенчество внимало равнодушно. Ни раз навсегда заготовленный пафос Цитовича, ни фальшивая проникновенность его увещаний никого не трогали. Неизбежное зло! Приходится терпеть.

Постепенно накапливались раздражение и скука, и, наконец, студент третьего курса Обручев Владимир пришел к намерению оставить Горный институт.

Воздух в соседней комнате уже совсем сизый, словно там чадит костер. Ну и накурили! Дверь закрыть нельзя по той простой причине, что ее не существует. Дверной проём есть, а сама дверь не навешена. Хозяйка считает, что студентам хорошо и так.

Голоса картежников охрипли, теперь не слышно ни пенья, ни смеха, ни громких возгласов. Играют сосредоточенно. Значит, уже поздно... А сна, как говорится, ни в одном глазу.

Все ли он учел, все ли продумал? Нет, серость и скуку института он не преувеличивает нисколько. Но, может быть, Полозов прав, и он идет на большой риск, желая сменить обеспеченное положение горного инженера на полную превратностей судьбу литератора, человека, работа которого не оплачивается регулярно?.. Как это отразится на семье и как бы отнесся к его решению Афанасий Александрович?

До сих пор Владимир не задавал себе этого вопроса. А сейчас вдруг с предельной ясностью понял, что должен принять в расчет не только мнение матери и Марии Александровны, но и вероятное отношение к делу покойного отца.

Живо представилось ему такое русское широкоскулое лицо, добрый пристальный взгляд, аккуратно расчесанная на две стороны борода, крепкая, ладная фигура... Нет, отец с его обостренным чувством долга, умением побеждать в себе слабости не одобрил бы его.

Опять пришло горькое чувство утраты со всей своей беспощадностью, словно не прошло уже трех лет со дня смерти отца... Владимир не мог бы сказать, что часто думает о нем, вспоминает его отдельные слова и поступки. Но образ Афанасия Александровича остался в душе, словно отлитый из единой глыбы металла. Четкий образ простого, скромного и мужественного человека — его отца.

Да, это случилось почти три года назад... Оглушенный первыми столичными впечатлениями, озабоченный предстоящими экзаменами, Владимир не забывал в назначенные дни посещать военный госпиталь. Сидя у бедной больничной койки, он рассказывал отцу о своих надеждах и опасениях, об удаче в Технологическом, а потом и в Горном... Афанасий Александрович как будто все понимал, взгляд его выражал интерес, живое сочувствие, он кивал головой, хмурился, улыбался, но сказать членораздельное ничего не мог.

А когда в Горном уже начались занятия и Владимир первое время так усердно и обстоятельно записывал каждую лекцию, однажды, после трудного дня в институте, он пришел в госпиталь и ему сказали, что все кончено...

Он был подготовлен к печальному концу долгой неподвижностью отца, уклончивыми ответами врачей на свои нетерпеливые вопросы, тем, что упорно не приходило улучшение, даже ничтожное... Горестная весть придавила его, но не согнула. Самым трудным тогда казалось послать извещение матери.

Полина Карловна приехала в Петербург на похороны. Была, как всегда, спокойна и так величава в своей скорби, что чужие люди смотрели на нее с уважением и сочувствием. На похоронах Владимир видел дядю Владимира Александровича и Николая Николаевича Обручева, недавно назначенного начальником генерального штаба[1].

Перейдя на второй курс, Владимир не поехал на летнюю практику. Ему разрешили «по семейным обстоятельствам» отложить необходимые для второкурсника геодезические работы на следующий год. Он тогда перевез мать из Вильно в Ревель. Она хотела поселиться на родине, возле своей младшей сестры.

Огромна была жизненная сила этой женщины, но тогда и она казалась сломленной. Потери ее были велики. Она похоронила мужа и двоих детей. Коля, товарищ детских игр Владимира, и маленькая Наташа тоже ушли из жизни.

Старший брат Александр не пожелал ни учиться дальше, ни работать. Как старший в роде, он оказался наследником небольшого майората в Польше, пожалованного Николаем I одному из Обручевых. На скромные доходы с этого именьица Александр решил жить и не хотел ничего лучшего. Получилось так, что главным другом и советником матери стал Владимир.

Привезя ее в Ревель, он провел там остаток лета, помог ей устроиться, оборудовал всем необходимым незатейливое жилье. Девочек Анюту и Машу удалось устроить в Смольный институт в Петербурге, где сестра Николая Николаевича Обручева — Екатерина Николаевна была инспектрисой.

На следующий год летом Владимир отбывал геодезическую месячную практику под Ямбургом[2]. Закончив работу, усталый от путешествий по полям с тяжелым теодолитом на плече, он снова приехал к матери. Живя в Ревеле, много бродил по окрестностям. Там, в обрывах глинта — уступа, что тянется от реки Сяси до Эстонии, — ему удалось собрать неплохую коллекцию окаменелостей.

Это было мирное и плодотворное время. Он отдыхал от института, занимался тем, чем хотел. Ему так нравилось в Ревеле, что он ездил туда и зимою в каникулы. Зимние штормы на Балтике поразили его, и под впечатлением серых тяжелых волы и низко нависшего сурового неба он написал рассказ «Море шумит».

Матери и сыну было легко друг с другом. Они могли подолгу разговаривать, и Владимир никогда не скучал с Полиной Карловной. Но иногда целые вечера проходили в согласном и добром молчании. Он писал, она вязала или тоже потихоньку скрипела пером. Освободившись от трудных забот хозяйки в многолюдной семье, Полина Карловна стала писать небольшие рассказы и очерки по-немецки. Их охотно печатали в петербургской и ревельской немецких газетах.

Владимиру тогда казалось, что тишина этих вечеров; когда молчание прерывалось только редкими вопросами Полины Карловны — не хочет ли он чаю, или не стоит ли ему выйти на воздух перед сном, как бы продолжала и укрепляла работу матери над его сознанием. Эта незримая работа велась со дня его рождения и создала столь прочную связь между ними, что стоило ему войти в комнату, а матери взглянуть на него, как она уже понимала, в каком он настроении.

В Петербурге он такого понимания и интереса к своему внутреннему миру не встречал ни в ком, хотя почти все окружающие относились к нему хорошо: и товарищи и родственники. Но у всех было свое... А ему настойчиво хотелось прилепиться сердцем к существу, которое вошло бы в его жизнь. И одно время казалось, что он такое существо нашел.

Тоненькая девушка, небольшого роста... Живая, кокетливая. Его познакомил с ней приятель. Она была приветлива, смотрела в глаза ласково и задорно. Владимир посвящал ей стихи, и они ей нравились. Она смеялась его шуткам, с удовольствием с ним болтала. Казалось, что выделяет его среди прочих «поклонников». А их было много — офицеры, студенты и уже солидные люди — инженеры, юристы... Жила она весело, и у нее часто собирались гости.

Владимир бывал счастлив, когда среди общего веселья, музыки, танцев она подсаживалась к нему, спрашивала, что нового он написал, глядела внимательно и задорные глаза становились мягкими, мечтательными. Это уединение вдвоем в шумной компании потом долго вспоминалось, радовало, грело...

Но время шло, и ничто не менялось. Все та же милая кокетливость, шутливость, порой, участливый, минутный разговор. Не больше... И, наконец, он заметил, что она уединяется почти с каждым из гостей. Каждого слушает, чуть склонив голову, на каждого глядит задумчиво и нежно...

Он понял, что для нее он лишь один из многих. Пробовал серьезно объясниться, она отшучивалась, ускользала, уходила, как песок из пальцев.

После нескольких одиноких и мрачных прогулок, исколесив чуть ли не весь город, он решил больше не видеть ее, С замирающим сердцем ждал, что она встревожится, позовет, напишет.

Не дождался... По слухам, в доме по-прежнему были постоянные гости, веселье, танцы. Она по-прежнему кокетничала, кружила головы, но уже стал появляться рядом с ней какой-то «жених».

Владимиру нелегко далась эта победа над собой, но он гордился тем, что выдержал характер и не остался в свите кокетливой девушки. Никому из товарищей, хотя они и подшучивали сначала над его частыми отлучками, а потом над необычной мрачностью, он не открыл ее имени.

Теперь он уже может спокойно вспоминать эту невеселую историю своей первой любви.

В Петербурге жизнь вообще была насмешливая, неласковая...

Первое время, когда мать еще не получала пенсии, а у него не было ни стипендии, ни заработка, приходилось совсем туго. Вот тогда и выручала тетя Маша. Потом стали платить стипендию горного ведомства — двадцать пять рублей в месяц. Комната, стирка, нужные книги... На кормежку оставалось немного. Спасибо Чернявским — тетка Генриетта Карловна, старшая сестра матери, и ее муж радушно приглашали к себе, каждое воскресенье угощали обильным и вкусным обедом. Владимиру казалось, что он до вторника будет сыт, но уже на следующее утро мечтал о свежей булке и стакане кофе или крепкого чая. А это часто оказывалось недоступной роскошью.

Что, если всю жизнь так будет, если он никогда не сумеет по-настоящему помогать матери? Разве мало литераторов тянет полуголодное существование? Похвала Стасюлевича еще не решает дела. Не все, пожалуй, захотят печатать молодого, никому не известного автора... А если одна неудача за другой? Если нужно будет искать работу? А он недоучка, без диплома. Таких людей покойный отец всегда жалел.

Это чудесно, что Полозов обещает скоро приехать в столицу! Но, кажется, уговаривать Владимира не бросать институт ему уже не придется. Бывший ученик скажет учителю, что все его советы продумал и принял как программу жизни.

Пять часов! Товарищи с шумом встают из-за стола, прощаются. Кто-то догадался, наконец, открыть форточку.

Спать остается совсем немного. Завтра, нет, уже сегодня, он пойдет к Чернявским, оттуда к сестре Анюте в Смольный. Он не перестает радоваться, что удалось устроить девочек туда.

Анюта выйдет к нему из рядов подружек, смешная в своем длинном камлотовом платье... Будет делать книксены направо и налево. Косички у нее торчат в стороны, белые подвязные рукавчики все время сползают... Кто-нибудь из классных дам непременно сделает ей замечание, Анюта покраснеет густо, до слез. Первые минуты встречи он будет утешать и успокаивать сестру.

Кажется, можно наскрести немного денег, купить ей коробочку тянучек. Жалкий подарок! По соседству красавцы кавалергарды и томные правоведы будут шуршать шелковой бумагой, развертывая великолепные коробки с шоколадом от Крафта. А эти малявки девчонки станут смешливо коситься на его бедные тянучки.

Ну и к черту все это! Пусть косятся! Не в роскошных конфетах счастье. Надо эту мысль получше внушить Анюте.

Он встает и выходит к товарищам.

— Довольно колобродить! Дайте отдохнуть хоть часок!

— А ты разве не спал? Неужели притворялся? Вот хитрец!

— У него такой всклокоченный вид, словно он сам всю ночь играл и продулся в пух.

— Ну нет, по-моему, я за сегодняшнюю ночь кое-что выиграл, — говорит Обручев.


ГЛАВА ПЯТАЯ

Меж ними все рождало споры

И к размышлению влекло.

Пушкин

Профессор Иван Васильевич Мушкетов, широко и сильно шагая, поднимался на холм. Студенты следовали за ним, растянувшись длинной цепочкой, лениво переговариваясь вполголоса. Всем было жарко.

— Подтянуться надо, братцы! — предложил кто- то. — Тащимся, как тяжелая артиллерия.

— Зато бомба, как и положено, артиллерию опередила.

Владимир Обручев действительно перегнал товарищей и профессора. Он стоял на вершине холма и, щурясь от солнца, всматривался в даль.

Внизу через крутые обрывы пролагала себе путь река. Отсюда сверху вода Волхова казалась темной, тяжелой.

Обручев, как и другие студенты, не совсем ясно понимал, зачем Иван Васильевич привел их сюда. На днях Мушкетов должен был приступить к занятиям по геологии с четвертым курсом. Это знали все. Но почему он решил начать свои лекции этой экскурсией? Ничего особенно интересного тут не видно. Холмистая равнина, крутые берега...

Впрочем, Владимир не слишком задумывался над целесообразностью экскурсии. Неожиданная прогулка за город вместо сиденья в душных аудиториях радовала его. И день выдался теплый, тихий. 'Нечасто здесь, под Питером, такие выпадают... Сколько покоя в небе темно-голубого осеннего колера! Вдали мирно желтеет жнивье. Порой далекие треугольники журавлей неспешно проплывают над землей, притихшей после шумного беспокойного лета, терпеливо ожидающей зимы, молчания, глубокого сна под чистой периной снегов.

Приехали накануне пароходом. По дороге Иван Васильевич рассказывал о геологическом строении берегов.

К вечеру прибыли в городок Гостинополь и заняли все номера небольшой гостиницы. Студентов было сорок человек.

— Ну и духота же! — крикнул кто-то. — Открывай окна, братцы!

— Смотрите! — предупредил Мушкетов. — Здесь комаров много, не дадут вам спать.

— Ничего, мы комаров не боимся!

Но спать действительно не пришлось. Комаров налетело множество, и всю ночь молодые люди воевали с ними.

На рассвете все вскочили, распорядились насчет самоваров, стали ждать профессора. Он не выходил.

— У него-то окно закрыто, спит себе сном праведника, не то что мы.

— И мы бы спали, если бы его послушались,

— Давайте шуметь, пусть проснется!

Заговорили громко, кто-то затянул песню. Но

Иван Васильевич не торопился, видно, привык в путешествиях спать при любом шуме.

Когда он поднялся, было уже совсем светло. Бодрый, отдохнувший Мушкетов с улыбкой оглядел бледные лица студентов.

— Ну, так как же вы поладили с комарами? По-прежнему их не боитесь?

Дружеские шутки Мушкетова никого не обидели.

Когда после чая двинулись по правому берегу Волхова, Мушкетов удивил студентов. Он шел спокойно, размеренно, нигде не присаживался, не пил воды. А молодые его слушатели быстро устали, некоторые натерли ноги, все. страдали от жары и беспрестанно пили речную воду.

Владимир сперва не обратил внимания на эту разницу в поведении, но потом над ней призадумался. Какие же они неженки! Конечно, в путешествии надо держаться так же стойко, как Иван Васильевич.

— Прошу всех сюда, поближе ко мне, — говорит профессор.

Владимир с неохотой отрывается от мирного пейзажа.

Иван Васильевич, сняв шляпу, вытирает лоб, разглаживает густую бороду... Что-то он им расскажет? В институте его любят. Мушкетов много путешествовал, был чиновником особых поручений по горной части в Туркестане. Говорят, что он первый начал серьезные геологические исследования Средней Азии. Он известен и за границей своими работами в Тянь-Шане. Им изучены стык Алайского и Ферганского хребтов, Туранская низменность... Он пересек пустыню Кызылкум и поднялся на Зеравшанский ледник, который всегда считался непроходимым. Известный путешественник, талантливый исследователь, по мнению старшекурсников — блестящий преподаватель... Но они ведь только еще приступают к изучению геологии... Какому ученому, знатоку своего предмета, интересно заниматься популяризацией? Конечно, сейчас Иван Васильевич будет стараться говорить понятно, а слушателям, чувствующим эти старания, будет почему-то неловко.

Но Мушкетов заговорил очень просто и, казалось, был сам глубоко заинтересован в том, что говорит. Заинтересованность была такой очевидной, что студенты с невольным удивлением переглянулись и были мгновенно покорены. Никто уже не смотрел в заманчивые осенние дали, никто не переговаривался с товарищами, все не отрывали глаз от спокойного лица профессора, ловя каждое слово.

— Геология, — говорил Иван Васильевич, — наука историческая. Это история Земли, ее коры. Цель геологии — познать строение нашей планеты и историю ее изменений в разные эпохи существования. Землю изучают и астрономы, они определяют ее положение относительно других планет. Физики исследуют свойства Земли как физического тела. Но задача геологии иная. Эта наука занята выяснением вещественного состава земной коры. Она изучает формы и условия существования живых организмов в минувшие эпохи.

В том объеме, в каком мы знаем ее теперь, геология существует сравнительно недавно. Как самостоятельная дисциплина, она определилась гораздо позднее, чем родственная ей наука минералогия, изучающая минералы — продукты химических реакций Земли — и зародившаяся в глубокой древности.

Мушкетов рассказывал о гениальном живописце и ученом шестнадцатого века Леонардо да Винчи. Это он и врач Фракасторо впервые обратили внимание на камушки разнообразной формы, встречающиеся в пластах Земли. Художник и медик внимательно эти камушки исследовали и определили их как «игру природы».

Однако прошло больше двухсот лет, пока ученые поняли, что такие «камушки» не что иное, как остатки когда-то живших существ. Эти существа были погребены в земных пластах в разное время, а вовсе не погибли из-за грандиозной катастрофы — единого всемирного потопа, — как думали в средние века, когда люди судили о прошлом по религиозным сказаниям. Если и встречались единичные здравые суждения, основанные на верных наблюдениях природы, то они разбивались реакционными и религиозными доктринами и не имели успеха. И все-таки развитие геологических идей хоть и медленно, но шло вперед.

Основателем научной геологии был живший в восемнадцатом веке профессор Фрейбергской горной академии Вернер[3]. Он первый отделил геологию от минералогии и указал на ее важное практическое значение в рудничном деле. Конечно, его научные взгляды были очень ограниченны и односторонни, ведь Вернер производил наблюдения только на своей родине — Саксонии.

Гораздо больший вклад в науку внесли ученики Вернера. Александр фон Гумбольдт много путешествовал, побывал в Южной Америке, в России. Леопольд фон Бух ездил на Канарские острова.

Эти ученые выявили новые различные виды горных пород, их изменения, или, как говорят геологи, метаморфизм[4], под влиянием различных физических процессов, а также изучали вулканические явления как свойства глубинных частей Земли.

Постепенно геологии стали придавать такое большое значение, что в Англии, где сильно развилась промышленность и возникла большая потребность в рудах, было основано специальное геологическое общество; Уильям Смит сделал замечательные геологические наблюдения.

Геология — одна из наук, построенных на обобщениях конкретных наблюдений в природе. Это впервые обосновал Чарльз Лайелль, выпустив в 1833 году свои «Основные начала геологии». Он доказал, что в теперешней деятельности природы можно найти объяснение минувшим явлениям, что познать их можно «без насилия, без вымыслов, без гипотез, без чудес».

Чарльз Дарвин в своем учении о происхождении и развитии видов подтвердил идеи Лайелля. Он считал совершенно правильным мнение о постепенности развития органического и неорганического миров. Вера в катастрофы и внезапное зарождение живых существ по велению неведомого творца вселенной была сильно подорвана.

— Для того чтобы понять прошедшее, надо изучать настоящее, идти от известного к неизвестному, говорил Мушкетов. — Мы хотим определить условия образования вулканических пород в древние эпохи, значит нужно изучать характер современных вулканических извержений. Чтобы выяснить распространение древних ледников, мы должны исследовать современные ледники. Этому учил Лайелль. Он вооружил геологию специальным методом исследования, названным онтологическим[5].

В наше время геология получила такое широкое практическое применение, что во многих странах организовали специальные геологические учреждений не только для научных целей, но и для удовлетворения потребностей разных отраслей промышленности. Вы знаете, что у нас в России Геологический комитет основан при Горном департаменте в 1882 году.

Иван Васильевич объяснил студентам, на что они должны обращать внимание и как вести наблюдения в природе.

— Это прежде всего — горные породы, те минеральные массы, которые в основном составляют земную кору и доступны нашему непосредственному наблюдению лишь в своей небольшой части. Горные породы иногда состоят из одного минерального вида, как, например, мрамор — агрегат известкового шпата. Такие породы мы называем простыми. А если они сформированы несколькими минералами, их именуют сложными. Таков гранит — он состоит из кварца, полевого шпата и слюды.

И простые и сложные горные породы бывают вулканическими, или изверженными, и осадочными. Вулканические произошли из расплавленных масс, поднявшихся из недр под влиянием внутреннего тепла Земли. Те вулканические породы, которые не достигают земной поверхности и медленно застывают на глубине под сильным давлением, называют интрузивными. У них равномерное зернисто-кристаллическое сложение. Они образуют подземные тела — массивы, штоки, лакколиты — и выступают на поверхности после размыва и разрушения их кровли. Противоположны им другие вулканические породы — эффузивные. Они изливаются на поверхность и затвердевают при атмосферном давлении или под водой.

Изверженные породы массивны, в них нет слоистости. В них не встретишь окаменелостей. Они сопровождаются туфами — рыхлыми продуктами извержения. Вы не устали, господа?

— Нет, нет!

— Что вы, Иван Васильевич!

— Продолжайте! Просим!

«Ведь совсем недавно они умирали от жары и усталости, куда все это делось? — думал Владимир. — А Иван Васильевич усмехается, точно он заранее знал, какое действие произведет его рассказ».

Обручев слушал историю происхождения осадочных пород. Они существенно отличаются от изверженных, так как образовались на дне океанов и морей или на поверхности Земли под действием ветра, воды, ледников. Они залегают в виде пластов или слоев, образуют мощные свиты, покрывают большие площади. Именно в осадочных породах находятся остатки животных и растений — окаменелости. И это позволяет установить относительную геохронологию[6], выяснить геологическую историю Земли.

— Существует промежуточный тип между вулканическими и осадочными породами. Образовавшиеся на глубине и постепенно изменившиеся под влиянием нагревания и давления изверженные и осадочные породы называются метаморфическими.

Профессор продолжает:

— И в древних и в современных отложениях слои первоначально были расположены одинаково — горизонтально. Значит, лежащий выше пласт отложился позже — он новее, моложе нижнего. Если горизонтальное положение слоев нарушено, то это влияние землетрясений — тектонических движений или иных процессов, происшедших внутри земного шара.

Окаменелые остатки растительных и животных организмов попали в тот или иной слой в то время, когда он формировался. Благодаря этому по древности организмов можно судить и о древности слоев.

Изучение окаменелостей показало, что организмы развивались постепенно, от самых низших к высшим, кончая человеком. Чем древнее слои, тем их окаменелости меньше похожи на организмы, живущие ныне, и тем больше в них остатков вымерших видов. Только в новых отложениях встречаются формы, близкие к современным.

На всей Земле слои одинаковой древности содержат сходные окаменелости и обнаруживают одну и ту же последовательность в смене фауны и флоры, погребенных в слоях. Все формы окаменелостей — виды, роды и семейства — существовали в определенные сроки. Они развивались, хирели, вымирал и и больше никогда не возобновлялись.

Изменения организмов протекали так, что геологическое время можно разделить на периоды. В каждом периоде одни типы организмов появлялись, другие развивались и преобладали, а третьи, те, что главенствовали прежде, вымирали. Каждому периоду геологического времени соответствует определенная группа слоев.

Таким образом, при изучении геологической истории геологу приходится иметь дело с двумя рядами определений: временным, или геохронологическим, и вещественным, или стратиграфическим. Стратиграфические подразделения — система, отдел, ярус; геохронологические — период, эпоха, век.

С течением времени происходило полное замещение прежних форм организмов новыми, это дает возможность объединить геологические системы в три большие группы, хронологически называемые эрами. Самая древняя из них — палеозойская — состоит из старейших систем: кембрийской, силурийской, девонской, каменноугольной и пермской. Средняя эра — мезозойская — объединяет триасовую, юрскую и меловую системы. В третью, новую, или кайнозойскую, эру входят третичная и четвертичная системы. В слоях четвертичной системы впервые встречаются остатки высшего творения природы — человека.

Кроме этих трех групп, мы знаем и еще более древнюю — архейскую[7]. В ней не встречается никаких органических остатков. Во время формирования архейских толщ существовали, правда, простейшие организмы, но при изменении архейских пород они исчезли.

— В общем получается, что выяснение геологической истории Земли не так уж трудно, — шепнул кто-то из студентов товарищу. Мушкетов услышал это замечание.

— Нет, это неверно. Руководящие признаки существуют. Но геологу нелегко их распознать. Вымершие организмы жили в очень разнообразных условиях. На них влияли климат и почва, континентальная и водная среда. Да и нет на Земле такого места, где бы находились полностью все системы в последовательном порядке. Всегда это лишь обрывки систем, перемежающиеся с другими. На юге России, например, третичные и меловые породы лежат прямо на архейских и силурийских, под Москвой меловые и юрские — на каменноугольных.

Индивидуальные свойства организмов, разная скорость их изменения в разных условиях среды принуждают исследователя дробить геологические ярусы на многие частые и местные свиты пород с особыми названиями. Эго создает недоразумения, а иногда даже не позволяет выяснить геологические особенности минувших эпох хотя бы в главном — распределении суши и воды с их растительностью, животным миром и климатом в разное геологическое время.

В истории человечества письменные документы играют громадную роль. Так же велико значение окаменелостей в геологической истории. Архейскую эру нужно считать доисторической, а все другие, соответственно истории человечества, должны представлять собой древнюю, среднюю и новую историю Земли...

А теперь я предлагаю пройти, сколько успеем по берегу. Здесь можно увидеть напластования осадочных пород.

«Это и есть счастье! — думал Обручев. — Собрать вокруг себя людей разных, несомкнутых, думающих каждый о своем и создать из них нечто единое, воодушевить, заставить догадываться, предполагать, доискиваться. Заставить их измениться внутренне и внешне. Ведь у них даже лица стали другими».

Владимир нагнулся и поднял камушек. На ровной серой поверхности гальки отчетливо выделялся какой-то темный рисунок. Окаменелость!

— Иван Васильевич, посмотрите, что я нашел.

— Позвольте-ка... Ну что ж, очевидно, отпечаток одного из сегментов трилобита. Так назывались вымершие членистоногие, жившие в морях. Мягкое тело трилобита было покрыто хитиновым панцирем. Этот твердый покров состоял из трех частей и был разделен поперечными бороздами на отдельные сегменты. Трилобиты были развиты в кембрии и силуре. А здесь, по Волхову и Ладоге, распространены силурийские породы.

Владимир так обрадовался находке, как будто отыскал драгоценность.

Обедали в селе Дубовики, а вечером пришли в Старую Ладогу. Студенты были довольны, как никогда, хотя устали все смертельно. А Иван Васильевич, так же как утром, шагал спокойно и размеренно, выглядел бодро и подсмеивался над непривычными к ходьбе молодыми людьми. Он отвечал на бесконечные вопросы и рассказывал о прошлом Земли так, словно сам жил в этом прошлом и теперь обстоятельно вспоминал давнее время.

Поздно вечером на небольшом пароходе возвращались домой и, сидя на палубе, слушали рассказы Мушкетова о путешествиях по Туркестану.

В жизни Владимира Обручева эта экскурсия стала поворотным пунктом и навсегда запечатлелась в его памяти. Словно кто-то внятно шепнул ему: «Вот оно, твое дело, держись его».

Обручев подробно записывал лекции Мушкетова, заботливо их обрабатывал. Он даже предложил профессору издать их литографическим способом, ведь печатные пособия по геологии очень устарели и многое из того, о чем читал Мушкетов, в учебниках не найдешь.

Профессор поблагодарил и отказался. Он сам собирается издать свой курс лекций и уже работает над этой книгой. Но рачительность студента Обручева отметил и стал уделять ему много внимания.

— Вы как будто серьезно заинтересовались геологией, — сказал он как-то Владимиру. — Я мог бы познакомить вас с кое-какой научной литературой. Но, к сожалению, наиболее интересные книги написаны по-немецки.

— Я свободно владею немецким.

— Ах вот как! — Мушкетов не скрыл своего удовольствия. — Это очень важно для будущего геолога, В таком случае читайте.

И Обручев читал. Книга немецкого ученого Рихтгофена, где подробно описывалась природа Центральной Азии, так заинтересовала его, что он долго не возвращал ее Мушкетову, а когда, наконец, принес, сказал:

— Вот чем я хотел бы заниматься в будущем — исследовать Центральную Азию. Как это увлекательно!.. Решить, например, вопрос, прав ли Рихтгофен... Он говорит, что азиатский лёсс — это пыль, принесенная ветрами. Но из этой пыли сложены очень высокие обрывы на Хуанхэ. Заманчиво было бы проверить.

— Хм... Ну что же, будущее покажет, — доброжелательно промолвил Мушкетов.

У Владимира появился живой интерес к занятиям, и все в институте стало казаться ему иным. На лекции он ходил теперь без скуки, а некоторые курсы, как, например, петрография у профессора Карпинского или палеонтология у Лагузена, ему очень нравились.

Начав под влиянием Полозова читать философскую и экономическую литературу, Владимир и в этой области нашел для себя много интересного. Он вел список прочитанных книг и порою с удовольствием его пересматривал. В списке стояли сочинения Маркса, Лассаля, Бланки... По-новому, не так, как несколько лет назад, читал он Чернышевского, Писарева, Шелгунова. Нашлись и товарищи-книголюбы, с увлечением читавшие о положении рабочего класса в России, о крестьянском труде, об экономике страны.

Обручев стал постоянным участником студенческих собраний и кружков. Сегодня там спорили о женском вопросе, завтра — о русской печати. Порою звучали песни, услышав которые полиция немедленно пригласила бы исполнителей в некий «дом, своим известный праведным судом», как сказано у Алексея Толстого. Иногда в кружок попадали и нелегальные издания из секретного фонда студенческой библиотеки, тоже нелегальной, хранящейся на дому у нескольких студентов.

Словом, если прежде Владимир часто томился и скучал, то теперь он забыл о скуке, наоборот, ему стало не хватать времени.

Его самого удивляла происшедшая с ним перемена. Товарищам, да и самому себе, он казался более устойчивым, спокойным, выдержанным, чем другие. Он не был подвержен мгновенным отливам и приливам чувств, капризам настроений, неопределенным мечтам. По логике жизненных событий, по воспитанию он должен был твердо знать, чего хочет, и прямо, никуда не сворачивая, идти к своей цели. А оказывается, и он подвержен колебаниям, непонятной тоске и неудовлетворенности... По счастью, тяжелый период, кажется, прошел. А может быть, это неизбежная пора в юности каждого и проходит она, когда и юность уже на отлете?

Впереди был пятый, последний курс. На студенческих сборищах все чаще заходил разговор о будущей работе, о деятельности, полезной для России. На пятом курсе студентов ждало распределение по специальностям. Одни должны были выйти из института «горняками», то есть работать на рудниках и копях, другие — «заводчиками», заводскими инженерами. Геологов институт не выпускал, а Обручев хотел стать именно геологом. Он и его товарищ Богданович решили, что будут специализироваться по горному делу, но впоследствии станут заниматься геологическими исследованиями.

Это решение вызвало немало шума в студенческой среде.

— Помилуйте, — говорили им, — горный или заводской инженер — это всегда приличное жалованье, хорошая квартира, часто даже казенный выезд. Во всяком случае, обеспеченность, постоянное место работы. А что такое геолог? Это и специальность-то редкая. Да будет вам известно, господа идеалисты, что у нас в России всего семь штатных геологов. Это весь русский Геологический комитет. Вы разве не знаете, что в Московском университете геологию читает один приват-доцент Павлов? А когда тому же Павлову нужно было защищать магистерскую диссертацию, никто в Москве не мог ни оценить эту работу, ни выступить оппонентом на защите. Пришлось Павлову ехать защищать в Казань, там нашелся специалист-геолог Кротов.

— К сожалению, это действительно так, — соглашался Обручев. — А между тем еще Ломоносов в свое время говорил и писал о том, как нужна России геология.

— Да оставь ты Ломоносова! Это когда было!

— Полтораста лет назад. Но если полтораста лет ничего не делалось, значит и сейчас ничего делать не нужно? Страна огромная, строение ее очень разнообразное. Как узнать, какими богатствами мы владеем? Без геологии этого не обнаружишь.

— А строить новые города, заводы можно без геологов? — поддерживал приятеля Богданович. — Начни-ка любую постройку без учета геологических данных!

— В случае войны, — продолжал Обручев, — геолог помогает строить укрепления, рыть окопы, подводить и отводить воду...

— Это все понятно. Все это теория, хотя и верная. Но о себе-то вы думаете? Или только о полезных ископаемых и обороне?

— Ах, о себе? — Обручев вдруг вспылил. — Если хотите знать, я о себе тоже думаю. Но поймите, для меня думать о себе — это прежде всего против совести не идти. А моя совесть не позволяет мне обслуживать фабриканта, заводчика, умножать его прибыли. Геолог работает не на такого хозяина. Он на государственной службе, для страны трудится...

Возразить было нечего. Последовательность и прямота Обручева брали верх. Многие призадумывались. В самом деле, в своих кружках они читают нелегальные книги, мечтают о революции в России, а в практической жизни будут стремиться получить выгодное место у крупного заводчика или владельца рудника?.. Место с теплой квартирой и собственным выездом?

Один студент из тех, кого называют «горячими головами», возразил однажды Владимиру, что если придерживаться таких воззрений, то следует вообще заниматься не горным делом, не геологией, а идти в революцию, отдавать все силы подрывной работе. Тот же Иван Васильевич Мушкетов с его энергией, организаторскими способностями мог бы принести огромную пользу общему делу.

— Я в победу революции верю, — спокойно ответил Владимир, — хоть мы сейчас живем во время злейшей реакции. Но не всегда будет так. Придет время, Россия станет свободной, и ей потребуются разные специалисты. Не все могут быть профессиональными революционерами. А Ивана Васильевича не тронь! Он большое и благородное дело делает. Из мальчишек создает работников для будущей России.

Заниматься Обручеву приходилось много. К тому же Мушкетов, памятуя, что способный студент хорошо знает немецкий язык, стал иногда давать ему статьи для перевода на русский. Хоть заработок этот был невелик и нерегулярен, Владимир все же решился исполнить давнюю мечту — снять отдельную комнату. В шумной студенческой компании, на квартире, где постоянно устраивались то карточные партии, то вечеринки с выпивками, работать было трудно.

Несколько дней подряд он блуждал по петербургским улицам, посматривая на окна, не белеет ли на стекле бумажный квадратик — знак, что сдается комната.

Как-то под вечер, решив уже закончить поиски, Владимир попал на Никольскую площадь, что отделяет Большую Садовую от Театральной улицы. Остановившись возле церкви Николы Морского, он огляделся. Кажется, в доме напротив в одном из окон нижнею этажа что-то белеет...

Обручев перешел площадь. Так и есть — билетик. Ну, была не была! Вдруг повезет!

На звонок дверь открыла стройная девушка.

— Простите, это здесь...

— Вы насчет комнаты? Да, да. Входите, пожалуйста.

В передней было темновато, и лица девушки Обручев не рассмотрел. Но как-то сразу внутренне подобрался, точно приготовился к еще неизвестному, но очень серьезному событию.

Комната ему не понравилась. Низкая, рядом с кухней, окно выходит на грязный двор. Но к девушке здесь, на свету, он пригляделся. Яркие серые глаза в пушистых ресницах, широко открытые, радостные...

— У вас большая семья? — спросил Обручев.

— О нет, здесь живем только мы с сестрой.

— А позвольте спросить, какая цена.

— Мы думали... Если вам нетрудно — пятнадцать рублей.

«Конечно, будет очень трудно, — подумал Владимир, — стипендия двадцать пять...»

Но, взглянув еще раз на девушку, он решительно сказал:

— Я согласен. Если позволите — завтра перееду.

Пришла и вторая сестра. Эта была несколько старше и гораздо красивее. Пожалуй, можно было назвать ее настоящей красавицей: бледное матовое лицо, копна пышных темных волос, великолепные приветливые и слегка грустные глаза. Но Владимир смотрел не на красавицу Иду — взгляд его не отрывался от младшей — Лизы.

На другой день он перебрался на новую квартиру. Здесь было спокойно. Он хорошо работал на новом месте.

От хозяек своих, собственно от старшей, Иды, он скоро узнал несложное прошлое сестер.

Ида и Елизавета Лурье происходили из небогатой еврейской семьи. Жили в Могилеве на Днепре. У отца было десять детей. Он держал в Могилеве столовую. Переехав в Петербург, тоже открыл небольшую кухмистерскую. Еврей, поселявшийся в столице, обязан был иметь какое-нибудь, хоть самое захудалое, предприятие или ремесло, иначе он не получал права жительства. Ида кончила курсы и работала акушеркой в частной лечебнице доктора Штольца. Лиза после окончания могилевской гимназии мечтала стать врачом. Но именно этим летом прием на Высшие женские медицинские курсы при Медико-хирургической академии был прекращен по приказу министра.

Чтобы не сидеть без работы, Лиза взялась помогать отцу в его кухмистерской. Дела там шли не бог весть как хорошо, но на прокормление семьи кое-как хватало. Хватало и работы Елизавете.

Родители девушек с остальным потомством жили отдельно. Почти все дети учились. А брат Абрам был коммивояжером, ездил из города в город с образчиками парфюмерных товаров.

Спокойная, рассудительная, приветливая Ида быстро перешла с Владимиром на дружеский тон.

Не то было с Лизой. Она его долго дичилась...

Владимира она первое время как-то удивляла. Этакая неистребимая сила жизни! Вскочит рано и уже с утра поет. Целый день на ногах в шумной кухмистерской. К вечеру вернется усталая, побледневшая. Не прошло и получаса, она умылась, переоделась и опять готова бежать куда угодно. О театре нечего и говорить. Театром она увлечена так, что может ночь напролет простоять у кассы за билетом на спектакль, где играет любимая актриса. Но и просто погулять с подругой не откажется. А не то к отцу убежит, там дело всегда найдется. А какой смех у нее! Ребячий, звонкий, доверчивый, словно она убеждена, что весь мир готов разделить ее веселье. Владимир часто переставал работать и подолгу сидел в задумчивости, желая одного, чтобы не смолкал этот доверчивый смех.

Но понемногу она переставала быть чужой. Притихнув, слушала его разговоры с Идой. Иногда брала у него книги. Несколько раз они втроем были в театре.

Однажды она призналась, что на нее большое впечатление произвел роман Чернышевского «Что делать?», и спросила, подняв на него ясные серые глаза, нравится ли ему эта книга.

Владимир ответил, что роман Чернышевского, конечно же, нравится ему и сам по себе, а особенно дорог тем, что в лице Веры Павловны автор вывел близкого ему человека — тетю Машу — Марию Александровну Сеченову.

— Как? — изумилась девушка. — Это правда? И она похожа на Веру Павловну, ваша тетя?

Обручев сказал, что многие находят в Вере Павловне сходство с женой Чернышевского Ольгой Сократовной, но в обстоятельствах жизни героини, в ее взглядах много общего с тетей Машей. Во всяком случае, в их семье думают, что Верочка списана с нее.

Это обстоятельство необыкновенно поразило Лизу. Она и без того робела перед Обручевым, он казался ей слишком ученым. А теперь стала смотреть на жильца с некоторым трепетным уважением, будто сам он был причастен к сложному миру героев Чернышевского. Ведь эта книга так любима молодежью, так нужна людям! И вдруг оказывается, что героиня — удивительная, необыкновенная Вера Павловна — портрет женщины, близкой их жильцу, студенту Обручеву, и он называет ее попросту: тетя Маша.

Но уважение уважением, а подшутить над ним втихомолку, высмеять его методичность, аккуратность, собранность — качества, столь тщательно привитые ему Полиной Карловной, качества, которыми сам он слегка гордился, — эта девушка умела. Скажет что-нибудь колкое так невинно и скромно, что не сразу и поймешь, как она тебя поддела.

«Она умна, — думал Владимир. — Умна, остроумна и при всей своей живости серьезно относится к жизни. К людям и к себе самой предъявляет большие требования».


ГЛАВА ШЕСТАЯ

Есть время для любви, Для мудрости — другое«

Пушкин

— Нет, я правильно сделал, что решил ехать на Урал. Подумай, выбрать специальностью геологию и никогда в жизни не видеть гор!

— Так уж и никогда в жизни? — флегматично спросил Богданович.

— Да нет же! Детство я провел в разных местах Польши, долго жил в Вильно... Места, как известно, ровные.

— Наверно, ведь ездил куда-нибудь?

— Ездил два раза на Волгу в бабушкино имение под Ржевом. Последние годы гостил у матери в Ревеле... Кроме Виленского холма с остатками башни Гедимина, гор так и не видал.

Разговор с Богдановичем происходил на пароходной палубе. Студенты отправлялись на Урал отбывать практику. Оба они перешли на пятый курс благополучно, если не считать предстоящей Владимиру осенней переэкзаменовки по общей металлургии, курсу, который он в году не слушал. Оба желали стать геологами — двое из сорока однокурсников. Оба были преданными учениками Мушкетова. Направлялись они в уральскую глушь, на металлургический Симский завод видного предпринимателя Балашова. Отбыв там заводскую практику, Богданович должен был отправиться на геологическую съемку с геологом Чернышевым, а Обручеву предстояло встретиться с горным инженером Ругевичем и с ним работать на разведке угля. Разведка производилась для того же заводчика Балашова. Он предполагал поставить новый завод близ угольного месторождения, если таковое обнаружится.

Пароход шел от Нижнего по Волге, Каме и Белой до Уфы. Другого пути на Урал не было. Железная дорога из Самары в Уфу и дальше через Урал была только запроектирована, и на изыскания для постройки этой дороги на пароходе ехало несколько студентов-путейцев. Они держались обособленно и, расположившись на палубе под полосатым тентом, бесконечно играли в карты. Пытались пригласить Обручева и Богдановича, но, получив отказ, махнули на них рукой.

— Одержимые какие-то! Чуть завидят на берегу скалёнку, с парохода начинают определять, какие там горные породы и как залегают!

Владимир с товарищем в самом деле не отходили от борта. С первой минуты путешествия Обручев был захвачен новыми местами, постоянной сменой пейзажей. Детские мечты о странствиях впервые сбывались. Его радовало спокойное величие Волги, явственная разность цвета воды в том месте, где Белая — «Ак-Идель», — как зовут ее башкиры, вливает свои светлые струи в желтоватую Каму.

Уфа встретила домишками, лепящимися по холмам, показалась живописной и грязной. Но вид сверху из города на противоположный берег Белой был очень хорош. Там расстилались великолепные поемные луга и, вся заросшая ольшаником, змеилась река Дёма.

— Аксаковские места! — вспомнил Обручев.

Из Уфы по тракту отправились на почтовых в Златоуст. На станциях менялись ямщики, лошади и даже прутяные плетенки, в которых ехали пассажиры. Экипажи эти были так узки, что молодые люди, хоть и не обремененные излишним багажом, с трудом в них втискивались.

Состояние дорог было ужасно. Колеса с трудом вращались в густой грязи. Земля еще не просохла после весенней распутицы. Трясло немилосердно. Ямщики башкиры плохо понимали по-русски, были одеты в отрепья и казались сонными. Один из них все же объяснил молодым людям, что лошади так тощи потому, что еще не отъелись, наголодавшись за зиму.

— Так... — сказал Богданович, выслушав рассказ. — Бедна здесь жизнь. Ну что видел на своем веку этот наш возница?

Но, несмотря на все неудобства пути, молодые люди наслаждались поездкой. Особенно восхитили их горы. Сначала это были одинокие громады, почти сплошь заросшие липовым лесом. Постепенно они смыкались и ближе к заводу превратились в сплошные гряды.

Завод стоял на берегу извилистого быстрого Сима. Большое колесо гнало воду, дающую движение станкам и воздуходувке.

Друзья остановились в «посетительской». Здесь так называлось подобие гостиницы.

Нужно было подробно ознакомиться с работой завода, записать процесс плавки чугуна и превращения его в железо, а также изготовить чертежи всевозможных станков и печей. Посмотреть завод было интересно, а чертежи приводили студентов в уныние. Они ведь не собирались делаться «заводчиками», зачем же тратить время на изображение общих планов, разрезов и отдельных узлов заводского оборудования?

Выручил управляющий заводом. Он разрешил практикантам свободно ходить по цехам и даже снабдил их готовыми чертежами. Молодые люди повеселели.

Обручев первый раз в жизни видел домну, правда здесь она была небольшая, и наблюдал за доменным процессом. Он отшатнулся, когда расплавленная струя чугуна, слепя глаза и обжигая лицо нестерпимым сухим жаром, потекла в песочные формы. Он почувствовал красоту и некую торжественность этой минуты и понял, как тяжел труд доменщиков. Заинтересовал его и прокатный стан. После нагрева чугунных болванок в горне и ручной обработки их молотами раскаленные крицы, уже не чугунные, а железные, проходили между вальцами стана, делались все тоньше, расплющивались и превращались в листовое железо.

Эта встреча с заводским трудом, темные фигуры рабочих, лязг, грохот, разлетающиеся огненные брызги производили внушительное, но не радостное впечатление, и Владимир был доволен, когда заводская практика кончилась. Богданович, встретившись со своим начальником, уехал на съемку, а Обручев вместе с инженером Ругевичем отправился на Миньярский завод Балашова.

Они ехали по берегам Сима, вдоль заросших лесом гор. Владимира привел в восторг большой розовый утес — «Красный камень», как его называли местные жители. Цвет камня, интенсивно розовый, великолепно оттенялся темной зеленью лесов, и крутизна его как бы разрывала мягкую покатость склонов.

После заводского скрежета и горячей духоты цехов было особенно отрадно дышать влажным теплом леса, чуть уловимой свежей горечью уже начавших созревать трав.

Остановились в лесу, в избушке пчеловода. Немолчное жужжание пчел дрожало в воздухе, амбарчик для ульев, где им устроили жилье, пропах воском и медом, в нем было чисто и прохладно. По вечерам на деревянном столике под липой шумел самовар, в глиняной миске плавали в янтарном меду соты.

Вставали рано, чуть всходило солнце, и после чая шли к месту разведки. Дорога пролегала через лес, и этот утренний путь по еще не обсохшим после ночной росы зарослям освежал и бодрил.

На обрывистом косогоре, у излучины реки Сима, стоял балаган, где жили рабочие. На противоположном берегу реки выступали угленосные пласты. Надо было выяснить условия их залегания.

Рабочие делали разрезы по косогору и «били шурфы». Дело шло не быстро, так как народу было всего двадцать человек. Кроме присмотра за работами, Владимир должен, был искать выходы угленосных пород. Почти ежедневно он отправлялся в дальние походы по лесам, внимательно осматривая почву. Пытался собирать окаменелости, но почти не находил их и часами безрезультатно дробил обломки известняка.

Для Ругевича и Обручева был поставлен второй небольшой балаганчик. Здесь они прятались от дождя и обедали. Обед обычно готовил на костре Обручев. Так как, кроме яиц, хлеба и чая, почти никаких продуктов у него не было, то он фантазировал вовсю, подавая к столу каждый день иную яичницу.

— Прямо как в поваренных книгах пишут: «Яичница другим манером», — шутил Ругевич.

Возвращались в избушку пасечника к закату. После ужина нужно было обработать сделанные днем записи, зарисовать разрезы. Но эту работу вел главным образом Ругевич, а Владимир, набегавшись за день в поисках угольных пластов, быстро засыпал. Усталость сваливала его так быстро, что он едва успевал, засыпая, на мгновенье вызвать в памяти лицо Лизы Лурье.

Ругевич показал себя человеком дельным, но властным и упрямым. С рабочими он был беспощаден, постоянно проверял шурфы и разрезы, крепко пробирал тех, у кого дело не спорилось.

Работали с шести утра до восьми вечера. На обеденный перерыв полагалось два часа. В воскресенье трудились, как обычно. Никаких свободных дней инженер не признавал. Люди с начальником считались, но относились к нему недоверчиво и недоброжелательно. Впрочем, его это не трогало.

Зато молодость Обручева и его простое обращение явно располагали к нему рабочих. Когда Ругевичу случалось уезжать по делам в Миньяр, вокруг Обручева начинали похаживать, заглядывать ему в глаза, и, наконец, кто-нибудь спрашивал:

— Сегодня не пошабашим раньше, Владимир Афанасьевич? Начальства-то нет...

И Владимир не мог отказать. Он знал, как устают люди, и хоть сам не сидел без дела, всегда чувствовал какую-то неловкость перед ними. Отводя глаза в сторону, он обычно отвечал:

— Отдыхайте, ребята.

Ругевич, вернувшись, проверял сделанное без него, всякий раз оставался недоволен и пробирал Обручева за поблажки рабочим. Владимир слышал, как старый землекоп сказал однажды товарищам:

— Опять инженер жучил студента за нас. Чистый Ругевич, недаром прозванье дано...

Между тем, несмотря на работу без отдыха, несмотря на розыски, Обручев не находил никаких признаков угленосных пород. Ругевич, видимо не полагаясь На практиканта, решил сам проверить его наблюдения. Они отправились в лес вдвоем. Инженер внимательно всматривался в почву, но выхода коренных пород нигде не было. Землю покрывали толстые подушки мха, много было поваленных деревьев, валежника, часто путь преграждал густейший мелкий подлесок. На вершине горы тоже ничего не нашли, хотя блуждали долго.

Ругевич вынужден был согласиться с нерадостными выводами Обручева и решил возвращаться домой. Однако это оказалось не так просто. Колеся по лесу в разных направлениях, они потеряли путь и теперь не знали, куда идти. Ругевич совсем помрачнел, а Владимир, вспомнив, как однажды он вывел из лесу тетю Машу и Сеченова, взобрался на громадную сосну, огляделся и крикнул:

— Там на юге понижение! Это, должно быть, долина реки. Ну да, это Сим! Надо брать вправо.

— Если это и Сим, — возразил Ругевич, — идти нужно, во всяком случае, влево.

— Ну как же так? Непременно вправо!

Они долго спорили. Владимир утверждал, что, по его мнению, понижение вдали и есть та самая излучина Сима, возле которой стоят их балаганы, и нужно, конечно, идти вправо, чтобы до них добраться. Ругевич с неохотой последовал за студентом, ворча, что, несомненно, они идут неправильно и окончательно заплутаются. Однако Владимир молча уверенно шел вперед, и довольно скоро они вышли к месту работ. Завидев балаганы и людей, инженер удивленно глянул на Обручева, а тот втайне торжествовал. Значит, он умеет ориентироваться на местности, как и подобает настоящему путешественнику!

Вскорости разведку посетил сам заводчик Балашов. Это был плотный, по-видимому, самоуверенный человек, в элегантном дорожном костюме, английских ботинках и чулках. Дружелюбно поздоровавшись с Ругевичем и небрежно с Обручевым, он едва ответил на приветствие рабочих и начал обходить шурфы и разрезы. Водил его Владимир.

От одного разреза к другому нужно было или идти по воде вдоль берега, или подниматься на косогор и снова спускаться. Владимир, обутый в высокие сапоги, всегда выбирал первый путь. И на этот раз он так повел хозяина, не без злорадной мысли, что этот франт сейчас запросит пощады. Но, к его удивлению, Балашов, несколько поколебавшись, безропотно двинулся за ним. Изрядно промочив ноги, он все же ни словом не упрекнул студента, зато Ругевич вечером долго пробирал Обручева за мальчишество, а рабочие, поглядывая на Владимира, усмехались.

Выгодные для разработки пласты угля найдены не были. Балашову пришлось согласиться с тем, что дальнейшая разведка бессмысленна. Уезжая, он приказал ее прекратить и засыпать уже заложенные шурфы.

Владимир доказывал инженеру, что неудача в этом месте еще ничего не означает. Пласты могли простираться по склону горы на север, и следовало попытать счастья там.

Ругевич слушал невнимательно. Он, кажется, был доволен, что неинтересная работа кончилась, и удивлялся дотошности студента, желавшего во что бы то ни стало найти этот ненужный им обоим уголь. Он поспешил рассчитаться с Обручевым, и, к великому огорчению, Владимир получил так мало, что едва могло хватить на дорогу до Петербурга. А он-то мечтал посмотреть какую-нибудь угольную копь, увидеть добычу угля и описать ее в своем отчете!

Подумав, Обручев напрямик сказал Ругевичу, что считает оплату несправедливой. Работал он добросовестно и по существующим расценкам должен получить больше. Инженер, видимо, не ожидал «бунта», был слегка смущен и без возражения добавил Обручеву несколько десятков рублей.

Владимир уехал с разведки со странным чувством.

Он понимал, что это время, проведенное на Урале, — обычная студенческая практика, однако для него она превращалась в событие, полное глубокого значения.

На Симском заводе он впервые увидел, что такое труд рабочего. Эти горячие цехи, домны, горны, прокатные станы... «Современный ад», как был назван металлургический завод в статье одного журналиста!

Да, пожалуй, теперь, слыша слово «ад», он будет представлять себе именно такой завод!

Как ничтожен там человек! Как он целиком взят беспощадной изнурительной работой! Без него завод не смог бы действовать, и все же и ум и сила человека там не главное. Главное — металл! Он диктует людям поведение. Он обжигает палящим жаром лица, сушит глаза, заставляет людей отбегать, чтобы не достигли их жалящие искры. Он приказывает ворочать огромными щипцами раскаленные, немыслимо тяжелые крицы и поворачиваться быстрее, иначе он может остыть. Он велит, не мешкая, бить по себе молотами, тянуть изо всей силы раскаленные железные полосы.

Тяжелый, нечеловеческий труд! А ведь его можно было бы облегчить. Воздух! Свет в цехе! Специальная одежда рабочим! Душ! Хорошая пища! Более короткий рабочий день! Все это могло бы сделать непосильный труд сносным... «А может быть, даже интересным?» — спрашивал себя Владимир. Ведь, по существу, процесс превращения руды в металл захватывающе интересен. Если бы он не был так связан с людскими страданиями!..

А здесь, на разведке, где закладывали шурфы те же заводские рабочие, нанятые Ругевичем? Они говорили, что после завода жизнь на чистом воздухе кажется им отдыхом. Владимир видел, каков этот отдых...

Его не стеснялись, ему доверяли, и в те редкие минуты, когда удавалось свободно поговорить с рабочими, он узнавал, какую мизерную плату получают они за свой выматывающий силы труд, как плохо питаются, как ютятся в сырых каморках вместе с женами и маленькими детьми... Да не у всех даже есть отдельная каморка! Многие живут в «казарме» — большом помещении, разделенном на клетушки, отгороженные от соседей только ситцевыми занавесками.

Все они панически боятся заболеть потому, что за пропущенные по болезни дни управление заводом не платит. Боятся старости — ведь она никак не обеспечивается, хотя бы рабочий отдал заводу всю свою жизнь, начав с мальчика-подручного, а кончив знающим и опытным мастером своего дела. Боятся иметь лишнего ребенка, ведь его нужно кормить и растить, а ждет его в будущем тот же беспросветный ежедневный труд и вместо развлечения и отдыха в редкие праздники — водка и драка «по пьяному делу».

А больше всего приходится бояться заводской администрации и полиции. Они всесильны. Они вправе распорядиться судьбой и самой жизнью рабочего. С ними не поспоришь!

Он видел, как живут люди, работающие на заводах и «вольных заработках». Ему нужно еще понять, что такое копи и труд шахтера. Он должен это увидеть, должен!

Хотя он и устал после своих походов на разведке, тянуло в Петербург, в низенькую спокойную комнату рядом с кухней и очень хотелось скорей увидеть своих молодых хозяек и потом на остаток лета съездить к матери в Ревель, он все-таки поехал на север Урала, поглядеть Луньевскую копь. Он знал, что копь богата углем и усиленно разрабатывается. Ее описание, сделанное одним из профессоров Горного института, ему приходилось читать. Это определило выбор.

Владимиру удалось получить пристанище у штейгера и вместе со своим хозяином обойти все подземные работы. Он был слегка взволнован, впервые спускаясь в шахту, но внизу быстро освоился и с присущей ему пунктуальностью расспрашивал штейгера о всех подробностях подземного труда. Он следил за добычей угля в забоях, интересовался правилами крепления, наблюдал откатку породы в вагонетках, бегущих по бесконечным штрекам. Он был подавлен всем увиденным и плохо спал после этого первого посещения шахты, но на следующий день снова спустился.

Впоследствии, через много лет, Обручев немногословно записал свои впечатления:

«Абсолютная могильная тишина вдали от забоев, где шла добыча угля, изредка прерываемая стуком вагончиков; длинные коридоры штреков с нашлепками или гирляндами белой плесени на столбах крепи, ярко выступающими из абсолютного мрака при свете рудничной лампы, которую несешь в руках; капающая сверху или льющаяся целыми струйками вода; толстые пласты угля в забоях, местами разорванные и сдвинутые по трещинам. В отработанной части толстые столбы и переклады крепи, смятые, расщепленные или надломленные, подобно спичкам, страшным давлением горных пород.

И я оценил по справедливости тяжелый труд горняков, проводящих лучшие годы своей жизни в этом подземном мире, где обвалы горных пород, прорывы воды, взрывы горючих газов и пожары по временам создают условия смертельной опасности».

Обручев чувствовал, что возвращается в Петербург другим человеком. Он явственно ощущал внутреннее свое возмужание. И первые «взрослые» впечатления его были нерадостны. Но он знал, что выбранный им путь верен и с него он не сойдет. «Это твое дело» — слова, прозвучавшие в нем во время первой лекции Мушкетова, остались в душе, и он слышал их, шагая по подземным коридорам, поднимаясь по утлым лестницам шахты, блуждая по бесчисленным темным «проходкам».

Все, о чем он читал в книгах из нелегальной студенческой библиотеки, о чем думал в одинокие вечера, о чем спорил с товарищами, предстало перед ним в своей неприкрытой наготе. Нет, жизнь в России должна измениться! Поворот будет! И суждено ли дожить до этого, или нет, надежда на далеко встающий, новый день должна руководить его жизнью, его работой.

Приехав в столицу, он с вокзала полетел домой и был огорошен известием, что «барышни Лурье здесь больше не живут». Его растерянность была так очевидна, что новая жилица поспешила прибавить:

— Не волнуйтесь, у них все благополучно. Вы ведь Обручев? Вам оставлено письмо.

Он снова обрел потерянное дыхание и нетерпеливо вскрыл конверт.

Писала Ида. Она сообщала, что переехала с сестрой в лучшую квартиру на Театральной. У них две комнаты на четвертом этаже. Здесь светло и весело.

Окна выходят не на грязный двор, а на крыши окрестных домов. Если он хочет опять поселиться у них, сестры его ждут.

Обрадованный тем, что новая квартира недалеко и встреча отдаляется только на минуты, он почти побежал на Театральную.

Свет и уют просторных комнат, приветливость Иды были наградой за спешку. Но Лизы не оказалось дома.

Умываясь, перебрасываясь с Идой веселыми вопросами и бестолковыми ответами, он думал о подарке, который привез сестрам. Из небогатого летнего заработка он ухитрился купить несколько полудрагоценных уральских камней. Скоро ли появится Лиза?

Она не шла, и Владимир, не утерпев, достал заветную коробочку.

— Пожалуйста, выберите себе, что вам понравится.

Ида поблагодарила и отобрала несколько самоцветов.

А когда вернулась Лиза, на него вдруг напала непонятная робость. Он долго прислушивался к ее голосу, звучащему сегодня непривычно тихо, ждал, что она позовет, наконец не вынес ожидания и вышел сам.

Девушка была неузнаваема. Едва ответила на его приветствие, от подарка холодно отказалась... Что с ней? Она и не смотрит на него!

Он ничего не понимал, огорченный, ушел к себе, а на другой день, стараясь говорить беспечно, спросил Иду:

— Елизавета Исаакиевна, кажется, сердится на меня? Может быть, ей не понравился мой подарок? Или показалось, что я отдал вам лучшие камни? Но, право же, я...

— Не в этом дело, — медленно ответила Ида, пристально глядя на него. — Свои камни я уже ей подарила... Но не в этом дело. Ей стало обидно, что вы не дождались ее, чтобы показать свой подарок.

— Вот как! Ей стало обидно?

Владимира впервые обожгла мысль, что, может быть, он для Лизы не просто симпатичный жилец, сосед, хороший знакомый... Может быть, он значит для нее больше?

Ему стало страшно... и весело.


ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Пустыни сторож безымянный...

Пушкин

Имя у городка было. Он назывался «Кызыл-Арват», по-русски — «Красная женщина». Почему так назван был этот городок, Обручев и Богданович не знали.

Проспав ночь в поезде, отошедшем накануне вечером от станции Узун-Ада, они теперь удивленно поглядывали на небольшой вокзальчик и домишки вокруг него — деревянные, глинобитные, кирпичные... Каждый третий встречный — военный. Они здесь строят железную дорогу. Туркменские юрты стоят на окраине городка. Грязно, жарко, уныло... Дыхание Каракумов ощущается явственно, пустыня близка. Но что похожего на женщину, к тому же красную?

— Сюда пожалуйте!

Бравый казак привел их к глинобитному домику. Комната, куда они вошли, была чисто побелена и почти пуста.

— Их сиятельство князь Хилков сейчас будут. Просят подождать, — отрапортовал казак и, козырнув, вышел.

— Думали попасть к генералу, а попали к князю, — озорно скосив глаза на товарища, шепнул Богданович.

— Это князь особенный, — так же шепотом отвечал Обручев.

— А что? Интересная личность?

— Потом расскажу.

Друзья замолчали.

Ждать пришлось довольно долго. Сонная тишина стояла в домике, только мухи жужжали назойливо и звонко. Уставший за дорогу Владимир старался не задремать.

Весна 1886 года была трудная. Он окончил Горный институт, а это потребовало немалого напряжения сил. Получив диплом, Обручев заявил, что хочет вести геологические исследования в не изученных еще частях Внутренней Азии. Иван Васильевич Мушкетов помнил, что Обручев уже высказывал это намерение, но тогда можно было предположить, что оно вызвано непосредственным впечатлением от книги Рихтгофена. Заинтересованность и постоянство молодого геолога внушали уважение. Профессор обещал подумать, как можно осуществить желание Обручева.

Слов на ветер Иван Васильевич не бросал. Очень скоро он вызвал к себе Владимира.

— Вот послушайте, Обручев, что я хочу вам предложить. Вы знаете, что сейчас строится Закаспийская железная дорога. Начальник — генерал Анненков. Это человек энергичный. Противников у строительства множество. Считают, что прокладка пути через пустыню — дело гиблое. И трудно и невыгодно. А генерал знает свое: новый край — Туркмению нужно заселять, там размещают войска, их нужно кормить и поить, с водой плохо... Для подвоза необходима железная дорога. Словом, Анненков бушевал во всевозможных комитетах и комиссиях и добился своего. Были отпущены средства, и начались работы. Сперва все шло хорошо, потом неприятности с афганцами заставили прекратить дело.- Теперь строят опять.

— Да, да, я знаю, — машинально отвечал Владимир, нетерпеливо ожидая, что же последует дальше.

— Собственно, труднейший участок пути уже пройден, примерно на тысячу верст от моря дорога проложена. Но теперь перед строителями новая задача. Догадываетесь какая?

— Не трудно догадаться. Поскольку империя наша стала богаче...

— Совершенно верно. Стала богаче, присоединив к себе Хиву и Бухару — великолепные плодородные края. Теперь Анненкову нужно продолжить путь до древней столицы — Самарканда, а нынешнюю столицу Ташкент соединить с Петербургом. Тут надо идти через Каракумы, юго-восточную часть пустыни пересекать. Условия трудные. Снабжать строителей водой очень нелегко. А главное — заносы, пески наступают, все время приходится расчищать полотно. Надо подумать, как закреплять пески, надо выяснить водные ресурсы на местах... Словом, Анненков просит меня рекомендовать ему двоих молодых геологов. Называться они будут «аспирантами», а заниматься должны изучением песков, водных ресурсов, почвы... Условия трудные, придется...

— Я еду! — непочтительно прервал Мушкетова Владимир.

— Подумайте. Не надо торопиться.

— Я об этом не мало думал, Иван Васильевич. Я хочу работать в Азии. Конечно, Закаспийский край — это еще не Внутренняя Азия, только ее преддверие, но ведь природа там очень похожа на описанную Рихтгофеном. Поработаю... А со временем и дальше на восток попробую проникнуть. Второго геолога не ищите. Богданович непременно поедет.

Дальше дело пошло быстро. Мушкетов познакомил молодых людей с Анненковым, их зачислили «аспирантами» на постройку дороги, выдали деньги. Друзья доехали до Царицына, затем па Волге до Астрахани и на другом пароходе отправились дальше.

Они останавливались в Баку, осматривали нефтяные скважины и вышки, которых никогда прежде не видали, посетили старый храм огнепоклонников, где когда-то горел газ, проходящий по трубам из-под земли, пили в гостинице солоноватый чай — пресной водой город был беден.

Из Баку пароходом добрались до Узун-Ада, и оттуда, наконец, — до Кызыл-Арвата.

Генерал Анненков, как им сказали, уехал «на укладку». Он лично следил за тем, как наращивают новые участки пути. Придется договариваться с его заместителем князем Хилковым. О нем Владимир много слышал от Мушкетова. Родовитый, получивший блестящее воспитание, Хилков мог бы по примеру многих молодых аристократов вести беспечную светскую жизнь. Но с юности он был привержен к технике, и с годами этот интерес все возрастал. Князь уехал в Америку, работал там в железнодорожных мастерских и паровозных депо как рядовой слесарь, изучил всю сложную механику паровозостроения и железнодорожного дела. Вернувшись на родину знающим инженером, Хилков посвятил свою жизнь постройкам железных дорог в родной стране, видя в этом залог дальнейшего развития российской экономики.

— Очевидно, наши аспиранты? — неожиданно услышал Обручев. — Добро пожаловать! Рад познакомиться, Хилков.

Князь-слесарь оказался очень высоким, тощим человеком. Седая бородка, добрый и рассеянный взгляд придавали ему отдаленное сходство с Дон-Кихотом. Но в этом Дон-Кихоте были изящество и светскость.

— Как доехали? Сильно устали? — забросал он вопросами молодых людей. — Вот здесь вам придется жить. — Он открыл дверь в соседнюю комнату. — По-походному, изволите ли видеть. Пружинных матрасов нет — топчаны. Однако нужно будет здесь задержаться. Покуда стоит такая жара, полевые работы начинать нельзя. Снаряжайтесь, готовьтесь, а недельки через две отправитесь. Дадим вам двух казаков для охраны. Да, да, в одиночку ехать опасно. Случаются и открытые нападения, и из-за угла могут подстрелить...

— Ну, углами-то пустыня как будто небогата,— пошутил Богданович.

— Совершенно верно. Но человеку, выросшему в здешних условиях, нетрудно за любым бугром укрыться. Ты ко мне, братец? — обратился Хилков к вошедшему казаку.

— Так точно. Их превосходительство просят прибыть на укладку. Сейчас вестовой оттуда приехал.

— Хорошо, хорошо... Сейчас соберусь.

Сборы были недолги. Взяв макинтош и нахлобучив на голову видавшую виды фуражку, Хилков исчез. Ночевать он не вернулся. Обручев и Богданович увидели его только через несколько дней, когда сами отправились посмотреть, как строится дорога.

Уже готовое железнодорожное полотно уходило в глубь желтых волнистых песков. Поезд должен был пройти по уложенному участку дороги до того места, откуда следовало тянуть рельсы дальше.

Строители-солдаты, загорелые до чугунного отлива, сгрудились у полотна. Чуть поодаль, поглядывая на часы, стоял с группой офицеров генерал Анненков. Он приветствовал аспирантов взмахом руки, но, очевидно, разговаривать с ними ему было недосуг. Он, как и все, ждал машиниста.

И машинист появился. Высокий сухопарый человек в замасленной куртке ловко вспрыгнул на ступеньку локомотива, махнул фуражкой и крикнул:

— Прошу занять места! Поезд отправляется!

Узнав в машинисте Хилкова, Владимир Обручев удивленно переглянулся с приятелем.

Солдаты вскочили в вагоны, передавая друг другу мешки с инструментами и провиантом. Не спеша сели Анненков и офицеры. Паровоз дал гудок и, медленно набирая скорость, двинулся по новеньким, отливающим синеватым серебром рельсам. Когда голова поезда проплыла мимо аспирантов, Обручев успел разглядеть чуть наклоненную седеющую голову, внимательный цепкий взгляд и сосредоточенное выражение лица Хилкова.

— Ну и Дон-Кихот! Лихой машинист, оказывается! — повторял Богданович.

Владимиру тоже надолго запомнился этот машинист в старой, покрытой масляными пятнами куртке, с французской бородкой и неуловимым изяществом. Ночью, лежа в гамаке на веранде, — спать в тридцатиградусную жару в комнатах было немыслимо,— Обручев пытался осмыслить свое впечатление. Видимо, правильна где-то слышанная игл или прочитанная мысль: из жизненных наблюдений человек отбирает для себя то, что наиболее соответствует его собственному душевному строю. Почему его так заинтересовал этот немолодой человек, что променял бездумную жизнь столичного высшего света на пески, удручающую жару и тяжелую работу в глухом углу? Вместо фрака, сшитого модным петербургским портным, и белоснежной манишки он носит куртку паровозного машиниста. Вместо тонких ресторанных обедов он питается солдатскими щами из котелка и, по-видимому, доволен. Одержимость любимой работой заставляет его забывать о неудобствах и лишениях. Разве не эта же страсть заставила самого Владимира с восторгом принять предложение Мушкетова, не искать лучшего и более спокойного места, надолго оставить любимую невесту? Бедная Лиза! Как ей не хотелось расставаться с Владимиром! Расставаться именно сейчас, когда впереди у них еще так много неопределенного, неясного!

В последнее время, едва только они оставались вдвоем, наступало томительное молчание. И, не выдержав, Владимир сказал ей однажды, что жизни без нее не мыслит, что они должны быть вместе, разлучаться им нельзя.

Какой свет брызнул навстречу ему из ее глаз! И сейчас же это счастливое сияние потускнело, затуманилось. Лиза заплакала горько и безнадежно, задыхаясь и повторяя:

— Зачем... зачем так говорить, когда вы знаете, что это невозможно, невозможно...

— Но почему? Почему невозможно? — растерянно спрашивал он, потрясенный, испуганный этим потоком слез.

— Вы дворянин... — рыдала Лиза. — У вас военная семья... Ваша мама... Она никогда не согласится... Она не захочет, чтобы вы женились на еврейке.

Владимир тогда жестоко обиделся за мать.

— Мама — просвещенная передовая женщина, — с достоинством сказал он. — Почему вы решили, что сословные и национальные предрассудки имеют над ней власть? Ей совершенно неважно, к какой нации принадлежит человек, лишь бы сам он пришелся ей по сердцу. А не полюбить вас нельзя...

— Это вам кажется... потому что вы сами так... так относитесь ко мне...

— Да нет же, нет! Наша семья не мещанская, не обывательская. И потом бабушка у меня полька, мать немка и...

— Ах, это все не то, не то! — и Лиза убежала с плачем.

А на другой день был серьезный разговор с Идой. Печально глядя на Владимира, она просила «не морочить голову» сестре. Это не дешево стоит Лизе. Девушка его любит, любит давно, считает счастьем быть его женой. Но обе сестры понимают, что это невозможно.

— Да что вы в один голос твердите «невозможно»? А для меня невозможно иметь женой не Лизу, а какую-то другую женщину. Я докажу вам, что все эти страхи напрасны. Сегодня же напишу матери!

Он исписал несколько страниц, рассказывая Полине Карловне о своей любви, прося ее скорее прислать согласие, чтобы успокоить Лизу. Заканчивая письмо, он задумался и, ощутив в себе строгую и спокойную уверенность в своих чувствах, понял, что если даже Полина Карловна воспротивится его браку, Он все равно женится. Он нашел ту единственную, с которой хочет разделить свою судьбу, и пусть весь свет будет против нее, он не уступит. Но мать, конечно, не станет возражать, ведь она его так понимает! Сколько раз она, смеясь, говорила, что у нее с сыном одна душа.

Ответ огорчил его, но ни на минуту не поколебал решимости. Нет, Полина Карловна, как он и ожидал, ни словом не обмолвилась о том, что национальность и невысокое положение невестиной семьи не устраивают ее. Но... Владимиру еще рано жениться. Он не встал как следует на ноги, не заработал себе ни положения, ни средств для содержания семьи. И потом этот брак может повредить его карьере, дальнейшему продвижению в жизни. Ведь он знает, как заражен предрассудками чиновничий мир. Весьма вероятно, что те обстоятельства, которые не имеют значения ни для сына, ни для нее самой, вовсе не придутся по душе начальникам Владимира. Неизвестно, каковы будут эти люди, но они будут непременно. Чего-чего, а начальства в жизни каждого среднего человека больше чем достаточно. И любой тупой чинуша, принимая на работу молодого, пусть и очень талантливого, геолога, непременно спросит: «А на ком он женат? Она что же, не русская?»

Глядя на озабоченное решительное лицо Владимира, Лиза понимала, что ответ матери оказался не тем, какого он ждал. Но на все расспросы Обручев отвечал, что опасения Полины Карловны относятся к его возможностям построить семью, а не к самой Лизе. Свою будущую невестку мать просто еще не знает, а когда узнает, непременно ее полюбит. Его уверенность и твердость победила, наконец, и страх Лизы и неверие Иды в благополучный исход. Сестры повеселели.

Лизе следовало креститься, без этого не венчали. Принять православие или лютеранство было не сложно, но сначала нужно было склонить к этому родителей. Старики могли встретить «отступничество» дочери от веры дедов и прадедов очень трагически. То, что Владимиру и Лизе, людям нерелигиозным, казалось простой формальностью, для людей старшего поколения было значительным и серьезным.

Словом, забот и треволнений оказалось множество. Чаще обычного в Ревель летели письма, и оттуда приходили ответы, полные материнских сетований и уговоров. А Ида и Лиза воевали с родителями.

Нет, ни для каких забав и удовольствий не оставил бы он сейчас невесту! Но «сердце Азии», как ревниво сказала однажды Лиза, заставляет его забывать о сердце любимой.

Он возмутился тогда: «Как забывать?» Ни на минуту он не забудет! Но отказаться от поездки? Нет, на это пойти он не мог. Ведь обследование песков Каракумов — первый шаг на его самостоятельном пути, начало работы, которой он решил посвятить свою жизнь.

Молодые геологи прожили в Кызыл-Арвате две недели, готовясь к путешествию. И Анненков и Хилков были так заняты, что смогли дать аспирантам только общие указания. Богданович должен был начать исследование горной части края, а Обручев — изучить низменность. Друзьям пришлось самим закупать все походное снаряжение, и тут выяснилось, что они понятия не имеют, как надо собираться в путешествие. Какую нужно иметь палатку, какую тару для образцов горных пород, как одеваться, что брать с собою из продуктов? Единственно, что они хорошо знали, — это какие инструменты необходимы. Об этом им заботливо рассказал Иван Васильевич Мушкетов. У молодых людей были и горные компасы и барометры, набор молотков и зубил. Что же касается всего остального, тут они действовали «без руля и без ветрил».

— Вот пробел нашего образования, — говорил Владимир.— Об этом должен думать институт, если он готовит геологов... Ведь в разных географических условиях нужно и разное снаряжение. А мы совершенно не представляем себе, что нам может понадобиться.

— Ладно, не ворчи! Будешь когда-нибудь профессором, введешь в преподавание такой предмет, — беззаботно шутил Богданович.

Конечно, он не думал тогда, что слова его в точности сбудутся и что он сам тоже будет профессором Горного института.

Наконец аспиранты собрались, купили туркменские ковровые сумы, незамысловатые постельные принадлежности: кусок кошмы на подстилку, подушки и легкие одеяла, приобрели кое-какую посуду — жестяные чайники, кружки, ложки. Провизия состояла из чая, сахара, крупы и сухарей. Не зная, какая нужна палатка, Обручев решил обойтись совсем без нее. Его уверили, что на ночь всегда можно устроиться в туркменской кибитке. Их будет много на всем пути.

Пожелав товарищу удачи, отправился по своему маршруту Богданович, а на другой день пришла очередь Владимира двигаться в путь. Его сопровождали двое верховых казаков. Для молодого геолога выбрали сильную верховую лошадь, еще одна лошадь должна была идти под вьюками.

Путешествие началось неудачно. Не успели тронуться, как вьючная лошадь стала брыкаться и вскакивать на дыбы. Было очевидно, что она хочет освободиться от своей поклажи. Владимир с ужасом следил за эволюциями норовистой лошадки и думал, что, вероятно, чересчур перегрузил ее.

Еще минута, и все плохо притороченное снаряжение очутилось на земле. Пожитки рассыпались, у чайника отлетел носик. А лошадь, освободившись от тяжести, бодро понеслась обратно в конюшню. Но беглянке не дали насладиться привычным покоем. Казаки вернули ее и снова навьючили. Тут выяснилось, что она до сих пор никогда под вьюком не ходила и большие пестрые туркменские сумы пугают ее. Некоторое время она еще брыкалась, но, видя, что непонятные предметы ведут себя смирно, успокоилась и пошла вперед.

Маленький караван двинулся на север, к Хиве.


ГЛАВА ВОСЬМАЯ

В пустыне чахлой и скупой...

Пушкин

Нет, этак не уснешь! Черт бы ее унес, эту луну!

Сердито ворча, Владимир отбросил одеяло и сел.

Огромная белая страшно высокая луна нахально заглядывала ему в глаза. Больше, чем когда-нибудь, она была похожа на человеческое лицо — пухлое, перекошенное в злорадной ухмылке.

Он попробовал повернуться на другой бок, и ветер немедленно швырнул ему в лицо пригоршню сухого песка. Укрыться с головой? Но песчинки шумно ударяются об одеяло. К тому же нечем дышать, жарко, тяжко...

По рассказам выходило, что туркменские кибитки встречаются чуть ли не на каждом шагу. Ерунда какая! Да и не во всякой кибитке можно переночевать. Порою в них столько суетливых женщин и кричащих малышей, так тесно и грязно, что отступаешь, даже не перешагнув порог.

С питанием тоже плохо... В сухом и чистом воздухе Каракумов продукты сохраняются довольно долго. Можно было захватить с собой кое-что получше, чем крупа и сухари. Приходится есть на обед и на ужин невкусную кашицу и запивать чаем сухой хлеб. Очень редко удается купить у туркмен кусок свежей баранины.

В другой раз он будет умнее! Только заснуть бы сейчас, хоть ненадолго заснуть! Нет! Этот песок невыносимо колет. Щеки горят... Уж лучше луна! Он повернулся, и сейчас же неумолимый тускло-белый свет ударил ему в глаза.

После таких ночей Владимир вставал разбитый, с болью во всем теле и до полудня делал невероятные усилия, чтобы не заснуть, сидя на лошади. Потом усталость немного проходила, только о предстоящей ночи он думал со страхом.

Но путешествие продолжалось. Пустыня настойчиво и неуклонно втягивала маленький отряд в свои недра. Она смыкалась за спинами людей, скрывая пройденный путь, и развертывала впереди все новые и новые, но такие же однообразные просторы.

Работать приходилось много. Обручев исследовал колодцы, вел наблюдения за песками, всматривался в природу пустыни и подробно записывал все, что видел и над чем думал.

Исследование неглубоких колодцев было несложным делом. Он измерял глубину, определял температуру воды, ее количество и качество. Обычно ее было немного, она казалась мутной, скверно пахла и была неприятна на вкус.

Здесь, в Каракумах, источник воды — жизнь и счастье для людей. Но каким же неприглядным оказывалось это счастье! Вверху колодец кое-как оплетен прутьями, дальше вниз уходят обомшелые скользкие стены. Вокруг песок изрыт глубокими следами конских копыт и мелкими отпечатками овечьих копытец... Колодец ничем не огорожен. В воду просачивается все, чем пропитан песок, а ветер заносит в этот источник жизни и пыль, и мусор, и овечий помет.

Когда в первый раз наткнулись на глубокий колодец, Владимир стал в тупик. Складной саженью тут не обойдешься... Спуститься внутрь?

— Как будто и ведро и аркан крепкие... Удержите меня, братцы?

— Ну как же! Вы, ваше благородие, легкие, стало быть, суховатые и из себя не крупные. Вас удержать ничего не составляет.

Обручеву было и жутковато и смешно. Он встал одной ногой в кожаное ведро и, ухватившись за шерстяной аркан, скомандовал:

— Опускай!

— С богом! — серьезно сказал старший казак.

Ведро заскользило вниз. Обручева обдало затхлой сыростью.

— Помалу, помалу! Так я ничего не рассмотрю.

После этого первого спуска он постоянно исследовал глубокие колодцы таким способом. Казаки медленно разматывали аркан, и Владимир, держась одной рукой за аркан, во время спуска осматривал стенки колодца и даже отбивал от них куски молотком, чтобы определить состав отложений. А внизу в гулкой тьме брал пробу воды и измерял глубину.

Он привык к этой работе, но потом ему долго снились спуски в колодец, запах сырости, шершавые арканы, часто сдирающие кожу с ладоней, колеблющиеся под" ногой ведра...

Много дней они ехали по однообразным грядам песка. Лошади без конца поднимались по склону и спускались вниз, чтобы немедля начинать новый подъем, а затем спуск. Оглядывая местность с высоких гребней, Владимир видел все то же — узкие долины и высокие песчаные наносы, простиравшиеся далеко-далеко, до самого горизонта.

Однако эта скучная холмистая равнина, к его удивлению, вовсе не была безжизненной. И жизнь здесь не просто теплилась, но шла полным ходом, напряженная и деятельная. Среди песков попадались кусты кандыма с почти голыми ветвями и саксаула, покрытого крохотными листочками. Этим растениям не нужны широкие листья, испаряющие много влаги, здесь ее надо беречь.

Встречались заросли трав — высокого селина и низкорослой песчаной осоки, которую охотно щипали лошади. Все эти растения, по-видимому, чувствовали себя здесь неплохо.

Часто глаза, утомленные однообразными красками, не сразу замечали прижавшуюся к песку ящерицу и улавливали ее молниеносное движение только перед тем, как она исчезала. Сойки и славки перепархивали с куста на куст. По песку ползали крупные черные жуки. Порою слух улавливал какое- то посвистывание. Иногда этот звук делался прямо- таки назойливым, и Владимир не мог понять, что это такое, пока не разглядел возле норы в песке небольшого, почти слившегося по цвету с песком зверька. Свистел именно этот зверек, и казаки объяснили, что сусликов-евражек тут много и лучше объезжать их поселения стороной, а то лошади проваливаются в норы, чего доброго, могут и ногу сломать.

Кроме этих явных обитателей пустыни, было много невидимых. Эти оставляли после себя только следы. Хоть и недолгое время, но пески хранили память о тех быстроногих существах, что пробегали здесь, а казаки умели читать эти записанные на ходу рассказы. Вот заяц удирал от лисы, а там промчалось стадо резвых джейранов, а эта узкая извилистая тропка в песке — след проползшей змеи. Казаки говорили, что в этих местах можно встретить и волка, и кабана, и даже тигра.

Характер грядовых песков был для Обручева ясен. Маленькая экспедиция повернула к югу. Здесь пески располагались иначе. Они гораздо активней наступали на степь. Исчезли бесконечные гряды, покрытые растительностью, пусть и небогатой. Их место заняли почти голые холмы, барханы. С наветренной стороны они были покрыты мелкой рябью, а с противоположной оставались крутыми и ровными. Наветренный склон таких крупных барханов был плотным, словно его специально трамбовали, а в подветренном, совсем рыхлом, вязли ноги.

Владимира занимал вопрос, почему пески наступают на степь не везде одинаково. В одних местах песчаные наносы прорезались длинными степными косами, в других отдельные барханы вырывались в степь. Пустыня и степь смешивались, проникали друг в друга. Обручев сопоставлял разные участки, где степь боролась с песками, и мало-помалу в уме его слагалось объяснение неравномерности наступления песков.

Степь, у которой пески неторопливо и неуклонно отвоевывают участок за участком, полого простиралась от гор к пескам. В ней встречались нагромождения валунов, множество гальки, гравия, а подчас ила и песка. Конечно, весь этот материал, «пролювий», как зовут его геологи, приносился с гор во время таяния снегов, когда бесчисленные горные потоки устремляются вниз, и мешал продвижению песков.

У границы песков было много такыров — гладких площадок, таких высохших и твердых, что на них не отпечатывались подковы лошадей. Весною вода мчится с гор и, когда пески преграждают ей путь, разливается по такырам в озера и большие лужи. Она насыщена илом, и после высыхания озер вместо них снова остаются темно-серые растрескавшиеся такыры. Несомненно, и они сильно задерживают наступление песков. А места, где живут кочевники и пасется скот, постепенно превращаются из степи в пустыню. Люди истребляют саксаул на топливо, а скот вытаптывает всю растительность.

Удовольствие от первой самостоятельной исследовательской работы приучило его пренебрегать неудобствами, легко переносить утомительные ежедневные переезды, мириться с плохой пищей и скверными ночлегами. Он уже спал, как его спутники, не просыпаясь ни от света луны, ни от ветра, и утром вставал освеженный, готовый снова в путь. Ему нравился установившийся ритм путешествия. Он почти не замечал времени. По вечерам удивлялся, что уже стемнело, и с удовольствием думал об утре, когда солнце осветит сумрачные пески, а от барханов протянутся густые тени. Утром ему казалось, что ночь прошла, как одно мгновение, а в полуденную жару он предвкушал бархатно-черный вечер с его относительной прохладой.

Это чередование дней и ночей сопровождалось для него тихой, но явственной музыкой пустыни. Она была сухой и звенящей, как окружающие пески, и Владимир все сильнее поддавался ее однообразному очарованию.

Иногда путешественникам приходилось оставлять на время намеченный путь по окраине каракумских песков и возвращаться к линии железной дороги, чтобы запастись на станциях кормом для лошадей.

— Кони должны быть в аккурате и с тела не спадать. Начальство ведь с нас спросит, — говорил старший казак. — А в степи да в песках какие уж корма...

На станции Геок-Тепе казаки хотели купить сена. И тут Обручев убедился, что для многих местных жителей русские вовсе не друзья, а только завоеватели. В этих местах еще не забыли о недавних боях, когда войска генерала Скобелева взяли крепость, от которой теперь остались одни развалины. Сена у туркмен было много, большие охапки лежали на плоских кровлях, но хозяева наотрез отказались продать его. Никакие уговоры Владимира и казаков не действовали. Женщины и дети попрятались, а мужчины, громко переговариваясь на своем языке, смотрели на непрошеных гостей с вызовом и угрозой. Наконец казаки решительно сбросили с крыш несколько охапок сена, и отряд ушел в степь, сопровождаемый криками туркмен. Владимир живо представил себе, какие ругательства и проклятия летели им вслед. Эта встреча оставила в нем тягостное впечатление, и оно долго не могло изгладиться.

Зато следующее приключение восхитило его. Они подошли к персидскому городу Лютфабаду. Граница с Персией здесь, выдаваясь углом, подходила близко к железнодорожному пути, и город вклинивался в русскую территорию. Конечно, его следовало объехать, но никакой охраны ни с той, ни с другой стороны не было, а Владимиру очень захотелось увидать хоть краешек чужой, неизвестной жизни. Какое-то азартное любопытство охватило его. Будь что будет! Нельзя не воспользоваться случаем!

Казаки проявили некоторое опасение.

— Как бы чего не вышло, ваше благородие! — говорил старший. — Не положено.

— Это точно так, — твердил младший, веселый малый, с лихо выбивавшимся из-под фуражки чубом. — Да ведь охрана тут, видать, сроду не ночевала. Неужли такой крюк делать? Попытаемся проехать.

В самом деле, никто их не остановил, никто не спросил, что они тут делают.

С веселым и жутковатым чувством риска, настороженности и счастья Владимир проезжал по узким улочкам, глядел на лавки с пестрыми товарами, на персов с рыжими, крашеными бородами, на женщин в ярких шальварах, несущих на голове глиняные кувшины и ступающих легко, как танцовщицы. Как вкусны были в этом городе тонкие круглые лаваши, как сладки дыни, как холодна и чиста вода!

Город был невелик, и проезд через него вместе с покупкой продовольствия занял не больше двух часов. Но эти два часа запомнились Владимиру, как запоминается пестрая и лукавая восточная сказка.

За Лютфабадом пошли иные места. Здесь не было такыров, и пески придвинулись совсем близко к железной дороге. Но хотя на степь упорно наступали песчаные волны, она была покрыта густой и высокой травой. Почему здесь такая богатая растительность? Почему нет такыров? Не потому ли, что горная цепь тут хоть и невысока, но непрерывна? Горы слиты воедино, не перерезаны ущельями...

Да, конечно, поэтому! Вода не приносит сюда с гор ни ила, ни пролювия. Пески здесь не сдерживаются ни такырами, ни отложениями рыхлого материала. Не встречая препятствий, они продвигаются вперед так энергично.

А богатая растительность? Тут дело, видимо, в почве.

Обручев начал исследовать почву и не нашел в ней ни гравия, ни гальки, ни глины, смешанной с песком. Мелкозернистая однородная масса легко растиралась в порошок.

«Это лёсс! — обрадовался Владимир, вспомнив книгу Рихтгофена. — Плодородный лёсс! Поэтому и трава так хороша. Но откуда здесь лёсс, эта мельчайшая пыль?»

«Из песков, конечно! — уверенно ответил он себе. — Песчинки трутся друг о друга, рассыпаются в пыль, и ветер приносит ее в степь. Конечно, здешние ветры поднимают с земли и тучи песка, но пылинки, как более легкие, взлетают выше и уносятся дальше. Да, песчаная область — постоянный источник лёссообразования».

Они проехали подгорную полосу Копет-Дага и вышли к реке Теджен. После жаркого лета она превратилась в цепь мелких озер на самых глубоких местах русла. Путь воды сопровождался полосой тополей, тамариска и тростников, и живая зеленая кайма веселила глаз. Места эти понравились Владимиру. Часто путники встречали густые заросли тальника, попадались хлебные поля, бахчи, кибитки туркмен.

Однажды отряд решил заночевать возле двух очень чистых больших кибиток. Неподалеку раскинулась просторная бахча.

Устраиваясь на отдых, Владимир увидел, что казаки несут лошадям большие связки зеленого камыша.

— Хозяин продал? — спросил Обручев.

После неприятного столкновения с жителями Геок-Тепе он внимательно следил, чтобы казаки обходились без самоуправства и договаривались о конском корме мирно.

— Так точно. Просит коней привязать, чтобы бахчи не потоптали.

— Правильно. Уж вы последите за лошадьми, пожалуйста.

Владимир занялся своими записями и так в них углубился, что до его слуха не сразу дошло какое-то невнятное бормотание.

Перед ним стоял благообразный пожилой туркмен. Низко кланяясь, прикладывая ладонь то ко лбу, то к сердцу, он о чем-то просил. Владимир с трудом понял, что это хозяин кибиток и хочет, чтобы «русский ученый человек» посмотрел его больную дочь.

— Я не врач. Не доктор, понятно? Ничем помочь не смогу.

Но туркмен не уходил.

— Все равно человек ученый... Пропадет девка! Посмотри, может, что узнаешь... — твердил он и так умоляюще смотрел на Обручева, что тот неожиданно для самого себя согласился.

— Ну, пойдем, только я еще раз предупреждаю, что лечить не умею.

С легким замиранием сердца молодой геолог вошел в кибитку. Она была великолепна. Просторная, чистая. Потолок и стены затянуты пушистым белым войлоком. На полу превосходный текинский ковер. И всюду множество расписных сундуков и шкафчиков, вороха подушек, груды ярких одеял. Видно, хозяева небедные люди.

Туркмен подвел Владимира к низкому ложу, и Обручев был поражен. Перед ним лежала настоящая красавица, с нежным смуглым лицом, длинными тонкими бровями и густыми ресницами. По подушкам змеились темные косы. Одета девушка была в желтые и зеленые шелка, и наряд как нельзя лучше шел к ней. Но глаза больной были закрыты, и, сколько ни окликал ее отец, она не отвечала, вероятно, даже не слышала. Маленький рот был сведен судорогой страданья, лицо горело, девушка металась и стонала.

Робея, Обручев нащупал пульс. Сто двадцать! Сильный жар. Что же с ней? Лихорадка или что-то более страшное?

— Не кашляет? На горло не жаловалась? — спрашивал Владимир хозяина.

— Нет, нет... Ничего не болит... Только вперед холодно, потом жарко.

— Комаров тут много у вас?

— Что? А, комар! Много комар, много. Кругом стоит вода...

— Да, вода стоячая... Ну, попробую дать лекарство.

Обручев дал отцу больной хинин, научил, как завертывать порошки в папиросную бумагу и делать небольшие пилюли. Очень хотелось ему помочь девушке и утешить старика.

Когда путешественники уселись за свою скромную вечернюю трапезу, вдруг появился мальчик с блюдом великолепного плова. Он объяснил, что хозяин прислал ужин в благодарность лекарю.

— Э, ваше благородие, доктором заделались! По вашей милости первый раз за весь путь поужинаем по-человечески, — шутили довольные казаки.

Жирный душистый плов показался Владимиру царским угощением. К тому же вода для чая была совершенно чистая, без дурного запаха и солоноватого привкуса. Видно, хозяин оберегал свой колодец от ветра и скота.

На следующий день Владимир оставил одного из казаков с вещами и поехал с другим искать окончание дельты Теджена. Они добрались до начала пустыни, но дельта сильно разветвлялась и рукава ее уходили в глубь песков. Кое-где виднелась растительность, питаемая по веснам разливом. Зато там, где было много крысиных и сусличьих нор, трава исчезала, кусты сохли и песок, подчиняясь ветру, перемещался с места на место.

Владимир вернулся в лагерь только к вечеру и по лицу хозяина кибиток сразу понял, что его лекарство помогло.

Чуть не плача от радости, старик сказал, что девушка уже не мечется в жару, а сидит на подушках и просит есть, а раньше в рот ничего не брала. Ей лучше, гораздо лучше, и она велела отцу поблагодарить «русского ученого человека».

Владимир на радостях отдал туркмену почти весь свой запас хинина, подарил ему и охотничий трофей — зайца.

— А казак разве есть не хочет? — спросил хозяин.

— Нет, брат, бери себе. Мы ушанов не уважаем. Мы барашка любим, — посмеивались казаки.

— Будет барашек, будет! — пообещал старик.

К ужину он снова прислал русским плов и сочную дыню.

Владимиру очень не хотелось уезжать, не узнав, окончательно ли поправилась девушка, но нужно было двигаться дальше.

Снова красноватая глина такыров, бурая степь, порою кибитки, бахчи и пески, пески...

Они опять изменились, легли холмиками, покрытыми кое-где пучками селина, жесткой травой и даже небольшими деревцами песчаной акации и саксаула. Обручев назвал этот тип песков бугристым. Лошадям новые места давались трудно — снова приходилось то подниматься на холмы, то спускаться в котловины.

Владимир ненадолго заезжал в Мерв, чтобы получить в конторе железной дороги деньги и купить продовольствие. Потом отряд направился по реке Тед- жен к югу.

Проехав маленький глинобитный городок Серахс, путешественники увидели, что здесь Теджен превратился уже в настоящую реку с чистой проточной водой. По реке проходила персидская граница, но никакой охраны не было видно.

Постепенно холмы стали превращаться в горы, начали появляться и каменные выступы. Обручев с увлечением работал молотком, отбивая куски породы и отыскивая окаменелости.

Путешественникам предстояло повернуть на восток к реке Мургаб. На последней ночевке у Теджена Владимир не мог усидеть возле костра. Вечер был прекрасный, спать еще не хотелось. Он решил побродить по зарослям камыша. Может быть, удастся подстрелить фазана.

О фазанах он скоро перестал думать, уж очень хорошо было кругом, светло и тихо. Обручев особенно остро чувствовал всю прелесть жизни, природы, движения среди этой зачарованной тишины.

Какой-то след на высохшем иле привлек его внимание. Владимир нагнулся. Неужели тигр?

Он подозвал казаков, те всполошились.

— Тигр, тигр, ваше благородие! — твердили они. — Да здоровый! Матерый...

— Постойте. Ведь он бродил тут давно, когда ил еще не затвердел. Наверно, в самом начале лета.

— Оно так, да вдруг вернется? Все может быть. Надо большой костер разводить.

Казаки разожгли огромный костер, дежурили возле него по очереди. Просыпаясь, Владимир видел яркое пламя, темную фигуру казака у огня, порою подошедшую к свету и косящую блестящим лиловатым глазом лошадь. Стояла тишь, только однообразно покрикивала маленькая сова-сплюшка. Ему казались невыразимо прекрасными и темные камыши, и отблески костра, и даже крики сплюшки.

Казаки подняли его рано. Не потому, что хотели поскорее уйти из этого места, днем они не так уж боялись тигра, но им предстояло пройти по земле, принадлежавшей Афганистану. Путешественники не запаслись никакими пропусками, задержат, пожалуй, и сиди под арестом, пока не наведут справки у русского консула. А задержавшие, как известно, никогда и нигде не торопятся освобождать задержанных...

Но в этот ранний час, как были уверены казаки, все афганские часовые еще спят, и отряд успеет проскочить опасную зону. Спутники Обручева гнали коней, а Владимир с тоской посматривал на стенки ущелья. Все его попытки объяснить казакам, что здесь перед ними «прекрасные обнажения», которые стоило бы осмотреть подробнее, ни к чему не привели. Старший казак угрюмо отвечал, что «этого добра везде много».

— Вот посадят афганцы в «холодную», тогда узнаете, почем фунт лиха. Выедем на свою землю, там и стучите молотком сколько душе угодно.

Но когда миновали чужое ущелье, выходы скал уже перестали встречаться. Горы сделались пологими и покрылись зеленью. Разочарованный Обручев молча ехал впереди и вдруг круто осадил коня. Совсем близко большой кабан сосредоточенно рыл землю, не замечая всадников. Владимир схватил винтовку, но в ту же минуту почувствовал, что летит куда-то...

Не успев вымолвить ни слова, он пребольно ушибся о землю, перелетев через голову лошади под громкий смех казаков. Оказалось, что кобылка попала ногой в сусличью нору. Кабан, конечно, скрылся.

Владимир был сильно раздосадован неудачей, но казаки уверили его, что надо радоваться благополучному окончанию этого приключения. Руки, ноги целы, и лошадь не пострадала, могло быть гораздо хуже.

Ужин, однако, был довольно мрачным. Пришлось выпить солоноватого чаю, таков был вкус воды в маленьком озере, возле которого они остановились, и поесть сухого хлеба. За едой казаки не раз вспоминали кабана. Какой он был большой! Наверно, жирный!..

Для лошадей тоже поблизости не было травы, а отпустить их подальше не решились. Перейдут границу, и поминай как звали!..

Весь следующий день пришлось ехать по скучным, как показалось Владимиру, местам. Во всяком случае, для геолога не было ничего занимательного в беспрерывном чередовании плосковатых холмов. Наконец, двигаясь по долине реки Кушки, добрались до русского пограничного поста Тахта-Базар.

Пост был только недавно учрежден. К строительству едва приступили, а офицеры и солдаты местного гарнизона жили пока в палатках. Владимира очень радушно встретили пожилой подполковник и молодой хорунжий, скучавшие в этом глухом углу. Последние дни путешествия были такие голодные и утомительные, что Обручев решил дать передышку людям и лошадям.

Офицеры пригласили Владимира к ужину. В палатке горели свечи, на столе появилась бутылка вина. Во всем этом был своеобразный походный уют. Седой подполковник с красивым усталым лицом производил впечатление много видевшего образованного человека. Разговор его был занимателен, и Владимир удивлялся, почему этот бывалый и, вероятно, опытный офицер служит в глуши и занимает скромную должность командира роты. Хорунжий, высокий и тощий молодой человек, все время пощипывал усики и был не очень разговорчив. Он казался проще своего старшего сослуживца и с интересом прислушивался к его словам.

Под действием вина и оживленного разговора подполковник вспоминал свою молодость. Лицо его разгладилось, глаза зажглись, и голос утратил глуховатость. Он говорил о Чернышевском, Писареве, о тех идеалах — он так и сказал: «Великие идеалы», — которые воодушевляли когда-то молодое поколение.

— Вы не помните, не можете помнить... Какое тогда было время! Сколько надежд! Как все ждали отмены крепостного права, как бурлила страна! А сейчас? Тяжелая пора, глубокая реакция!.. Во всем, в любой области нашей жизни рутина и застой-

Владимир жадно слушал. В словах подполковника ему слышались отзвуки давних речей тети Маши, Сеченова, Бокова... Как давно это было! И какой огромный след эти люди оставили в его тогда еще детской душе! Для них Чернышевский тоже был пророком... Конечно, старик прав! Будущая революция непременно поставит русского рабочего в первые ряды сражающихся за правду.

Обручеву устроили удобный ночлег, но, растревоженный разговором, он полночи не спал. Как богата жизнь необычайными людьми, неожиданными встречами! В просвещенной столице порою наталкиваешься на вопиющее чиновничье бездушье, закоснелость в предрассудках, полное безразличие к народу, к судьбам родной страны, а здесь, в медвежьем углу, такая смелость, широта взглядов... Но кто же он, этот подполковник? Что-то значительное и глубоко печальное есть в нем.

Через день Обручев сердечно простился с подполковником и хорунжим. Маленький отряд двинулся на север по долине реки Мургаб.

Не успели отъехать от Тахта-Базара, как старший казак спросил Владимира, понравился ли ему подполковник. Обручев и прежде замечал, что его казаки на любой населенной остановке мгновенно разузнавали все местные дела и новости. И на сей раз они рассказали, что подполковник здесь «вроде как в ссылке, потому, значит, неблагонадежный... А хорунжий должен за ними надзирать, хотя и младше годами и чином. Но только стрелки говорят, что он подполковника очень уважает и в обиду не дает».

Так разрешились недоумения Владимира насчет скромного положения бывалого офицера. Он всего этого еще не знал, прощаясь со стариком, и теперь понял, почему так хотел сказать что-то значительное, когда пожимал крепкую руку подполковника, почему пытался неясными словами выразить ему свое сочувствие и уважение. Трагическая судьба этого человека наложила на него отпечаток, и это понял даже случайный приезжий...

Путь лежал по берегу полноводного мутно-желтого Мургаба. К воде близко подходили пески. Ближайшей ночевкой оказался пост Сары-Язы. Здесь Обручева тоже приютил офицер. Из разговора с ним Владимир узнал, что буквально все военные на этом посту болеют пендинской язвой. Этот небольшой прыщик не болит, но мокнет, долго не заживает и оставляет после себя безобразные рубцы. Страдал от пендинки и сам хозяин и его денщик, приготовлявший гостю постель. Решив, что он тесно не соприкасался с больными людьми, Обручев надеялся, что не заболеет, но уже через несколько дней, в Мерве, обнаружил на ноге язву. По счастью, он захватил болезнь вовремя, и сулемовые примочки довольно скоро вылечили ее.

Из Мерва путешественники двинулись на восток вдоль полотна железной дороги. Тут было более оживленно, попадались поля, бахчи, поселки... Возле станции Байрам-Али только начало вырастать крохотное селенье. Обручеву сказали, что Байрам-Али — первое в России место по годовому количеству солнечных дней. У него мелькнула смутная мысль, что это свойство городка медицина должна как-то использовать. Много лет спустя, когда в Байрам-Али открылся превосходный санаторий для почечных больных, Владимир Афанасьевич вспомнил об этом.

Песчаные бугры, которые долго сопровождали экспедицию, здесь буквально обступали линию железной дороги. Постепенно они становились все более высокими и оголенными, а за строящейся станцией Репетек превратились снова в барханы. Но песок здесь был такой сыпучий, что барханы, даже довольно высокие, не имели правильной формы, как на окраине Каракумов. Вершины их без острых рогов или гребней полого переходили в седловины.

Как-то вечером Владимир поднялся на высокую вершину бархана и подивился тому, насколько несхожи пески с разных сторон. С северо-востока их подветренные склоны были похожи на огромную лежачую лестницу, а на юго-западе застыло желтое море с недвижными волнами.

Несколько дней путешественники шли вдоль линии железной дороги. Лошади по колено увязали в песке.

Однажды подул сильный встречный ветер и по наветренным склонам барханов побежали песчаные змейки. Воздух очень скоро стал мутным от крутящейся пыли, и в нем висело красное, точно налитое кровью, солнце. Песок больно царапал лицо.

— Очки! Надевайте очки, ваше благородие! — закричали казаки.

Они закрыли лица платками, а Владимир быстро разыскал и надел специальные очки с боковыми сетками, предохраняющие глаза. Песчаная буря длилась долго. Только к вечеру стало тише, и отряд смог ехать дальше. Обручеву этот день показался тяжелым испытанием.

— Что вы, ваше благородие! Это пустяки! Не такие ветры здесь бывают, — уверял старший казак.

Поздно вечером измученные путники въехали в селенье Чарджуй и, едва добравшись до скверного постоялого двора, уснули мертвым сном.

Чарджуй был последней станцией, до которой в этом году должна была дойти дорога. Возле этого селения собирались построить большой мост через Аму-Дарью. Городок вырастал на глазах, в нем было уже много глинобитных домов, духанов и постоялых дворов.

После однодневного отдыха в Чарджуе Владимир и его спутники повернули обратно, торопясь на укладку дороги, которую миновали на своем пути. Истекал третий месяц путешествия, материала было собрано много, и Обручев хотел как можно скорее поделиться своими соображениями с генералом Анненковым.

На обратном пути он наблюдал, что сделал за один день ветер. Песчаные косы, пересекавшие полотно, порою поднимались в высоту на аршин и больше, всюду виднелись глубокие желоба. Ветер дул не вдоль полотна, а наискось, потому и разрушения были так серьезны.

Снова переночевав у колодца близ Репетека, маленький отряд, наконец, прибыл на укладку. Здесь стоял поезд, в котором размещались солдаты-строители. В отдельных вагонах жили офицеры, каждый, не исключая самого Анненкова, занимал одно купе. Были здесь вагон-баня, вагон-столовая, вагон-канцелярия. Жизнь на этом биваке кипела, всюду движение, у всех озабоченный, деловой вид. Владимир знал, что строители торопятся к началу морозов дойти до Чарджуя.

Соскочив с лошади, Обручев немедленно отправился к генералу.

— Позвольте доложить об окончании полевых работ в пределах Закаспийской области, — отрапортовал он.

Анненков, хмурый и озабоченный, при виде молодого геолога расплылся в улыбке.

— Прекрасно, мой юный друг! Отдохните, стряхните с себя дорожную пыль, и милости прошу к ужину в офицерское собрание. Там вы расскажете нашим инженерам и офицерскому составу о результатах своих изысканий.

Яркий свет, белизна скатерти, шум и смех собравшихся ошеломили Обручева, когда он вошел в столовую. Правда, это был всего-навсего товарный вагон, со щелями в стенах и плохо пригнанными досками пола, но по сравнению с костром в песках и вечерней трапезой из кашицы и солдатских сухарей все здесь казалось ему роскошным.

Офицеры встретили его дружественно, генерал был благодушен. И, видя их внимание и гостеприимство, Владимир думал, что эти веселые, приветливые люди ведут здесь очень нелегкую, лишенную удобств жизнь, работают не за страх, а за совесть. Он должен предостеречь их. Должен убедительно доказать, что едва ли имеет смысл вести дорогу через каракумские пески. Все труды могут пропасть даром.

Когда ужин подошел к концу, Анненков постучал ножом о край стакана.

— Прошу, внимания, господа!

Владимир поднялся, оглядел загорелые лица офицеров и начал, немного волнуясь, но скоро справился с собою. Рассказал о степной окраине песков, с ее пролювием и такырами, о лёссе и его образовании, о том, как он делает почву степи плодородной... Потом заговорил о песках грядовых, барханных и бугристых.

— Наступление песков на степь приходилось наблюдать во многих местах, — говорил он. — Даже там, где барханы покрыты растительностью, пески движутся, и на гребнях барханов создаются ложбины, корни кустов обнажаются и при постоянных ветрах легко могут погибнуть. А в тех местах, где пески вовсе не закреплены растительностью, движение их более энергично, они представляют собою серьезнейшую угрозу всякому строительству, а строительству железной дороги подавно.

Он заметил, что Анненков поднял голову при этих словах, а некоторые офицеры молча переглянулись.

— Сам по себе ветер — очень опасный враг строительства, — продолжал Обручев. — Но ветру еще как-то можно противостоять. Хуже то, что у ветра есть очень усердные помощники. Это люди и животные. Там, где живут кочевники, как правило, имеется колодец. Казалось бы, присутствие воды должно способствовать развитию растительности. На самом деле совсем не так. Кусты в таких местах вырублены на топливо, трава начисто съедена и вытоптана скотом, местность оголяется и становится доступной нашествию песков. Кочевники же, опустошив один участок степи, переходят на другой, и через некоторое время он тоже становится добычей песков. Новая молодая растительность слишком слаба, чтобы оказывать сопротивление пескам. Вот мои зарисовки, я прошу рассмотреть их. Тут ясно видно, как под защитой небольшого кустика происходит накопление песка, как песчаная коса растет и, наконец, погребает под собой куст и превращается в типичный бархан.

Он переждал, пока слушатели рассматривали рисунки.

— Грядовые пески Каракумов в основном закреплены растительностью и неподвижны, но скотоводы- кочевники со своими стадами и там* уничтожают траву и кусты. Взрытый, истоптанный песок, как более рыхлый, подхватывается ветром и отлагается степными барханами. Отдельные барханы в степи —• авангард наступления песков.

Огромный вред приносят и колонии грызунов, сусликов, или евражек, а также песчаных крыс. Их поселения очень обширны. Эти зверьки не дают песку закрепиться, роют норы с бесчисленными ходами, объедают корни кустов и трав, выбрасывают много песка из нор на поверхность, а его подхватывает ветер.

Владимир рассказал о пустынных ветрах, упомянул о песчаной буре, с которой встретился близ станции Репетек, и описал все разрушения железнодорожного полотна, которые ему пришлось видеть.

— Все это вызывает у меня серьезнейшие опасения за будущее железной дороги. Сделана уже очень большая часть работы, но, если не принять экстренных мер,' она может оказаться выполненной впустую. На многих участках, особенно на таких, как участок между Мервом и Аму-Дарьей, песок будет всегда мешать дороге и, наконец, остановит движение, если немедленно не начать посадку кустов и деревьев.

Генерал слушал вначале с большим интересом, благожелательно улыбаясь, а под конец начал хмуриться, и лицо его стало суровым. Однако Обручев не смягчил своих выводов. Он коротко рассказал еще о состоянии обследованных колодцев и признал водные резервы края тоже не слишком обнадеживающими. Когда он сел на свое место, то почувствовал усталость не меньшую, чем после трудного дневного перехода по пескам.

Некоторое время все молчали. Очевидно, и офицеров сообщение Обручева огорчило.

— Ну-с... — заговорил, наконец, Анненков. — Поблагодарим господина геолога за его рассказ. Поработал он изрядно... Но что касается безнадежного утверждения, что пески погубят нашу дорогу, я думаю, здесь явное увлечение теориями. Это свойственно молодежи. Опасность заносов сильно преувеличена. С песками мы справимся!

Все в облегчением заговорили, зашумели, вставая из-за стола.

«Они уже столько сделали!.. Верят в эту дорогу, любят ее, — думал Владимир, одиноко стоя в стороне, — а я их так разочаровал. Но все равно я должен был честно сказать о своих сомнениях».

Он стал пробираться к выходу, но кто-то мягко дотронулся до его плеча. Владимир обернулся, на него сочувственно смотрел Хилков.

— Вы не смущайтесь, юноша, — улыбаясь, сказал он. — Старика, — он показал глазами на Анненкова, — тоже нужно понять... Ведь при дворе невероятные споры были из-за этой дороги. Сумасшедшим проектом ее называли. Заносы, воды нет, — перечислял он, загибая по одному тонкие длинные пальцы, — возить ее далеко, с Мургаба да Аму-Дарьи... Думали, что туркмены начнут таскать шпалы на топливо... Но как быть? Ташкент — столица Туркестана должна быть связана с Петербургом! Военные части размещать в крае надо? Застраивать эти места надо? Нельзя без дороги! И через Каракумы самый короткий путь. Анненков в Государственном совете слово дал справиться. Конечно, ваши выводы его не устраивают. И помяните мое слово — он прав. Дорога будет!

Впоследствии Обручев вынужден был признать, что действительно Анненков и Хилков были правы. Песчаная буря близ станции Репетек и разрушения, которые она причинила, сильно повлияли на его выводы. На самом деле пески наступали гораздо медленнее, чем думал молодой геолог. Случалось, что полотно железной дороги оказывалось занесенным, но это бывало не чаще, чем снежные заносы где-нибудь на севере. Кстати, и ни одно из опасений правительства не оправдалось. Воду частью подвозили, частью добывали из новых колодцев, выкопанных на станциях. И ни одному местному жителю не пришло в голову портить и разрушать дорогу. Наоборот, к ней относились с большим интересом и были благодарны строителям, облегчившим передвижение по краю.

Но в тот вечер, уходя из офицерского собрания, Владимир был уверен в своей правоте и чувствовал себя несколько обиженным.

Обида улеглась только в Мерве, где он дружески распрощался со своими спутниками-казаками.

Обручев двинулся домой, в Петербург, мечтая о скорой встрече с Лизой. Как он мог так мало вспоминать о ней во время путешествия! Странное свойство человеческой души — забывать о самом дорогом в увлечении работой...

Теперь они не скоро расстанутся. Сколько будет разговоров, восклицаний, смеха! Он расскажет ей подробно обо всем, что видел и испытал...

Но разве все расскажешь? Разве передашь, например, очарование того вечера на Теджене, когда казаки ждали тигра? Или волнение, с которым он проезжал персидский городок Лютфабад? А ужин в посту Тахта-Базар? Этот седой подполковник... И больная девушка в туркменской кибитке... А главное — спокойное и древнее величие пустыни, та музыка, что и сейчас звучит в нем. Из чего она слагалась? Из сухого шелеста песков, посвистывания евражек, звона нагретого воздуха?.. Все равно! Она была прекрасна, и он не успокоится до тех пор, пока снова не услышит ее!

«Я сюда вернусь! — говорил себе Владимир, стоя у раскрытого окна вагона и подставляя лицо ветру, улетавшему в пустыню, — Вернусь непременно. Непременно!»


ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Только версты полосаты Попадаются одне.

Пушкин

И вернулся! Правда, только через год, но вернулся...

Обручеву показалось, что эти слова он произнес вслух. Открыв глаза, он сел и, совсем очнувшись от своей полудремы, оглянулся кругом.

Серая, унылая равнина расстилалась перед ним. Вдали темнели горы, заросшие сине-зеленым, как издали казалось, лесом, а за ними на горизонте высились покрытые снегом пики.

На горах уже снег, а его с семьей всю долгую дорогу преследовали дожди, невероятная грязь и холода сибирской осени...

Владимир Афанасьевич взглянул на жену. Елизавета Исаакиевна, тепло закутанная, мирно спала. Как она, бедная, устала за сорокадневное путешествие! Но сегодня они должны быть в Иркутске.

Маленький Волик тоже спит. Из пушистого заячьего меха выглядывает круглое розовое личико. Как хорошо Лиза придумала сшить мешок из меха, в него вложить второй мешок, клеенчатый, и класть туда ребенка! Семимесячному путешественнику и тепло и просторно, он может двигать руками и ногами. Заячий мешок завязан у шеи малыша, на голове теплый капор. За весь путь он ни разу не чихнул. Не простудить бы после приезда... Удастся ли сразу найти. теплую удобную квартиру?.. Впрочем, об этом нужно заботиться на месте. Доехать бы скорей!

— Ямщик, приедем сегодня?

— Дак как же! Приедем! Часа через два переправимся через Ангару, а там и Иркутск.

Обручев снова откинулся на подушки. Ехать в тарантасе приходилось почти лежа. Если бы не бесконечная тряска, пожалуй, даже удобно. Но последние дни дорога стала ровней, и погода исправилась. Это не то что перед Красноярском, где то подъем, то спуск и грязь непролазная...

Кажется, никогда в жизни до сих пор не было у него столько дней вынужденного безделья, как в этой нескончаемой дороге. Можно и пофантазировать о будущем и оглянуться на пройденный путь...

Мысли его снова вернулись к той поре, когда он закончил свое первое путешествие по Закаспийскому краю.

В Петербурге, куда он вернулся после доклада генералу Анненкову, его ждал призыв на военную службу. Смертельно не хотелось прерывать работу и тратить драгоценное время на казарменную муштру, но делать нечего. Он надел военный мундир.

Спасибо доктору Штольцу, у которого в клинике работала Ида. Он с кем-то поговорил, где-то похлопотал и устроил так, что Владимир смог отбывать воинскую повинность в Петербурге. В свободное время он мог жить дома. Этого свободного времени было немного, но все же ему удавалось работать над отчетом о своей экспедиции.

Ему тогда казалось, что он живет одновременно тремя различными жизнями. Один Владимир Обручев вовремя заступал в караул, следил за тем, чтобы пряжки и пуговицы были начищены до блеска, старался не попадаться на глаза придирчивому фельдфебелю. Второй — раскрывая свои полевые записки, мгновенно забывал и казарму и фельдфебеля, видел перед собой волнистые гряды песков и дрожание знойного воздуха над ними. А третий был молодо и бездумно счастлив с Лизой.

Смирились с выбором дочери старики Лурье, Лиза приняла лютеранство... Только Полина Карловна продолжала уговаривать сына не делать безрассудного шага. А он... он избрал благую часть: с матерью не спорил, писал ей неизменно ласково и почтительно, но своих позиций не сдавал. Он был искренне уверен, что придет время, и Полина Карловна одарит Лизу своим материнским попечением, только не нужно торопить ее, требовать того, чего она сейчас дать не может.

Женатым человеком он стал в феврале тысяча восемьсот восемьдесят седьмого... Каких трудов стоило венчание!.. Во время отбывания военной службы вольноопределяющийся мог вступить в брак только с разрешения начальства, а для этого нужны были длительные хлопоты. Владимир решил обойти ненужные формальности. Пришлось искать священника, который согласился бы обвенчать без разрешения. Насилу нашли такого где-то на Черной речке.

А мать и на свадьбу не приехала и сейчас в Сибирь его не проводила... Но она смягчится, иначе быть не может...

Но как мила Лиза в новой для нее роли жены и хозяйки! Как оживленно щебетала она в кухне, надев нарядный передник, как торжественно вносила в столовую какое-нибудь замысловатое блюдо, чтобы угостить своего «солдатика». А когда брат непочтительно называл ее Лизкой, окидывала его строгим взглядом и горделиво выпрямлялась: Елизавета Иса- акиевна Обручева, к вашему сведению!

И что удивительно — угощение всегда оказывалось вкусным и недорогим, она сразу показала себя умелой и экономной хозяйкой. Нравоучение брату было, конечно, шуткой, но держаться при посторонних она стала строже, сдержанней, девическая шаловливость сменялась скромным достоинством молодой счастливой женщины.

Но никакое счастье не могло помешать .ему снова уехать в Закаспийскую область!

Осенью он сдал экзамен на чин прапорщика, уволился в запас и отправился в новую экспедицию. О, на этот раз он чувствовал себя уже бывалым путешественником!

И на первых же порах попал впросак. Выехав из Чарджуя, уснул в арбе, а проснувшись ночью и увидев сверкавшую в лучах луны совершенно белую степь, спросил:

— Когда же это выпал снег?

Возница расхохотался.

— Соль это! Соль, а не снег. Большой солончак проезжаем.

До Чарджуя он добирался по железной дороге, ее уже довели до Аму-Дарьи... Интересно было следить за тем, как стальной путь, проложенный в пустыне, изменяет лицо края. Кызыл-Арват, раньше оживленный, стал тихим и безлюдным: управление дороги ушло оттуда дальше на восток. Станция Уч- Аджи, наоборот, отстроилась, прежде там стояло несколько кибиток, а теперь он увидел очень опрятное здание станции и другие постройки. Телеграфная линия уходила от станции в пески, и ему объяснили, что в пяти верстах от Уч-Аджи оказались хорошие колодцы. Какой-то старый туркмен вспомнил о них и привел туда людей. Вода была несоленой, и возле колодцев построили водокачку, поселили там машиниста с двумя рабочими и к железнодорожной водоразборной колонке провели оттуда трубу. Он тогда записал эту историю с колодцами и подумал, что нужно выяснить, каким образом в песках вдруг оказался такой полноценный водоносный слой...

Из окна вагона он видел уже знакомую картину песчаной бури. Снова пылало в мглистом воздухе багровое солнце, струйки песка вздымались с барханов. Скоро пыль заскрипела на зубах, она находила любые щели, чтобы проникнуть в вагон. Поезд пошел медленней, и ему сказали, что песок засыпает рельсы, но вместе с поездом следуют рабочие бригады, они, когда нужно, расчищают путь. А чтобы ветер не выдувал песок из-под шпал, в насыпь втыкают пучки хвороста почти горизонтально. Такой ощетинившийся прутьями пучок лучше предохраняет путь от песка, чем воткнутый вертикально.

Он мысленно похвалил Анненкова, Хилкова и всех строителей. Молодцы! Разумно распоряжаются.

Вот только мост через Аму-Дарью еще не готов. Река эта постоянно меняет русло. Нынче весною тоже свернула с главного пути, пошла по мелкому участку. А там сваи были забиты не очень прочно, вот большая часть уже готового моста и обрушилась...

В Чарджуе он купил арбу для поклажи и верховых лошадей для себя и конюха, который был и поваром. Через Аму-Дарью переправлялись на больших лодках — каюках. От охраны он отказался.

Путь был безопасен, места от Чарджуя до Самарканда достаточно населены.

И началось путешествие. Снова солончаки, такыры, бугристые пески... Они перемежались почти голой степью. Опять привычная работа целиком захватила его.

С приближением к Бухаре дорога становилась все оживленней. Возделанные поля чередовались с кишлаками. В город и из города шли надменные верблюды с поклажей, бежали серые ишаки, до того нагруженные сеном или хворостом, что казалось, будто вороха сухой травы и прутьев сами бегут вперед на четырех тонких ножках. Порой на прекрасном коне скакал знатный человек в белой чалме. Все они или побывали в Бухаре, или спешили туда.

И вот, наконец, перед ним возник этот легендарный город — «Бухара-эль-шериф», как называли его в древности, — «благородная Бухара».

На фоне ярко-синего, не потревоженного ни единым облачком неба вырисовывались желтые глиняные стены, зубчатые ворота, а за ними минареты, башни, купола мечетей...

Караульные солдаты в красных мундирах пропустили его со спутниками через ворота. Они ехали по улицам, таким узким, что арба занимала все свободное пространство, а пешеходы жались к стенам. Вокруг шумел, торговался, работал старый восточный город. Скрипели домашние мельницы, слышался стук маслобойки, красильщик выплескивал из чана оранжевую воду, хлебопек выпекал на открытом очаге лепешки, уличный цирюльник брил желающих, медник стучал молотком в своей крохотной темной мастерской.

Обручев кое-как устроился в караван-сарае, где размещалось управление дороги, и ушел бродить по улицам. Весь следующий день он тоже бродил и чувствовал, что этого мало, мало...

Над четырехугольными, выложенными камнем прудами — хаузами склонялись необыкновенно изящные деревья, как ему показалось. Присмотревшись, он с удивлением узнал в них простые ивы.

У хаузов стояли чайхане[8] ,где на помостах, покрытых пыльными коврами, сидели, поджав ноги, люди в пестрых халатах и не спеша, пиалу за пиалой пили зеленый чай. В съестных лавках жарили пирожки, варили в красном нестерпимо жгучем соусе большие пухлые пельмени. Кучка нищих — дервишей с Длинными посохами двигалась среди толпы, громко выкрикивая слова молитв, приплясывая в религиозном экстазе и выклянчивая милостыню. Сводчатые торговые ряды выставляли напоказ ковры, шелка, халаты, вышитые тюбетейки, великолепные покрывала — сюзане. Закон Магомета запрещает изображения людей и животных. Восточным художникам и вышивальщицам остается один растительный орнамент, и какой же роскошной вязью рассыпается он по коврам, покрывалам и тюбетейкам!

А старинные мечети и медресе тоже, словно вышивкой, покрыты удивительной мозаикой из пестрых изразцов... Эти алебастровые сталактиты ржавых и зеленоватых тонов на куполе мечети Магоги-Курпа!.. Многие минареты увенчаны большими растрепанными гнездами; иногда в гнезде задумчиво стоит на одной ноге его хозяин — аист, и тонкий силуэт птицы отчетливо рисуется в небе.

Он долго смотрел на внушительные стены «арка» — цитадели резиденции эмира. Эмир бухарский, как говорят, живет среди пышной и безвкусной роскоши... А путь от ворот арка ко дворцу — это длинный крытый коридор, и по бокам его стоят клетки, где заперты узники — враги эмира. Люди, идущие во дворец, швыряют в них грязью и камнями. Над воротами цитадели висит символ эмирской власти — плеть, или «камчин Рустама» — легендарного богатыря.

Странное и грустное впечатление оставлял этот город, желтый под синим небом. Осыпающаяся глина, дряхлость и пестрота, великолепие ярких изразцов и большие кучи мусора на улицах, горы роскошных фруктов и цветов на базарах и множество нищих, чудесные ковры и стаи голодных собак, нарядные всадники на горячих конях со сбруей, украшенной бирюзой, и голые дети...

После Бухары началась степь Карнак-Чуль, каменистая равнина с белой .дорогой и тучами белой пыли над ней. Оказалось, в почве много гипса. А дальше пошли отложения лёсса. У города Катта-Курган лёссовая толща была уже пробита для будущего полотна железной дороги.

Он впервые увидел такие мощные отложения лёсса и с увлечением начал изучать эту породу. Она легко поддавалась растиранию, превращаясь в мельчайшую пыль. Брошенный в воду кусок такого суглинка долго выделял пузырьки воздуха, так как весь был пронизан порами, в которых держится воздух. В толще лёсса он нашел тогда много костей животных и раковин сухопутных моллюсков. Снова пришлось задуматься над тем, прав ли Рихтгофен. В его книге говорится, что лёсс образовался в результате разрушения горных пород, превращенных в мелкую пыль и принесенных в долины с гор водою и ветром. Но эти увалы лёсса были очень мощными и находились далеко от гор... Может быть, они возникли каким-то иным путем? Но каким именно? Ему и сейчас это неясно, но он не перестанет искать ответа на вопрос, заданный самому себе. Кто знает, может быть, придется еще поспорить с кумиром юности Рихтгофеном? Пришлось ведь спорить с горным инженером Коншиным, исследователем Средней Азии, человеком, сильно превосходившим его по опыту... Коншин считал, что такыры образованы древним морем, что они были когда-то лиманами или озерами морского происхождения. Но, кажется, мнение Обручева, что такыры — новые образования и создаются горными потоками, приносящими в степь ил и глину, его ученые коллеги признали более убедительным.

А тогда он с этими размышлениями о лёссе въехал в Самарканд. Город показался ему чище и нарядней Бухары. Блистали красотой мечети и минареты: сильно пострадавшая от времени мечеть Биби-Ханым, любимой жены Тимура; усыпальница самого «железного хромца» — Гур-эмир с великолепным куполом; место упокоения многих тимуридов — Шах-и-Зинда — величественный портал входа и за ним длинный коридор смерти с усыпальницами по сторонам... Горят на солнце изразцы древних мозаик, на базарах все великолепие плодов земных...

Жилистые кулаки гранатов, пылающие светильники красных перцев, восковые конусы груш, прозрачные пальчики винограда... Все это кажется не грубой снедью, а произведением искусства.

Но долго любоваться этой роскошью было нельзя. Он выехал на осмотр месторождений бирюзы, графита и нефти, обследовал их и пришел к выводу, что они бедны и не стоят серьезных разработок. А потом... потом надо было возвращаться.

Больше всего он доволен своей третьей экспедицией. Для окончания работы в Закаспийской области ему надо было изучить Келифский и Балханский Узбои — предполагаемые старые русла Аму-Дарьи.

Результаты первой экспедиции изложены в статье «Пески и степи Закаспийской области». Статья напечатана в «Известиях Русского географического общества» и замечена специалистами. По ее поводу он слышал не мало лестных слов. Хвалили обстоятельность наблюдений молодого ученого, оригинальные выводы, говорили, что классификация типов песков и теория происхождения такыров очень убедительны. И этого мало — благодаря статье он избран действительным членом Русского географического общества и получил за нее Малую серебряную медаль. Это радует, но и несколько смущает. Ведь статья — его первая печатная работа, плод первой научной поездки... Но тем более тянет продолжать начатое дело.

В третью экспедицию он отправился, не успев приобщиться к радостям отцовства. Волик родился в конце февраля, когда отец его уже выехал в Чарджуй. Но Ида заверила его, что не оставит сестру, и в полученных в Чарджуе телеграммах говорилось, что Лиза и мальчик здоровы. Нет, 1888 год складывался удачно. Он получил славного малыша и совершил очень содержательное путешествие.

На этот раз в Чарджуе пришлось купить трех верблюдов и двух лошадей, был нанят конюх, он же кашевар, и туркмен-проводник. Не забыты бочонки для воды и палатка — впереди лежал путь по безлюдной и безводной местности.

Начался трудный поход по левому берегу Аму- Дарьи. Он изучал пески и глины этого левого берега, а сам с тоской поглядывал на правый. Там тянулись увалы из третичных пород, в них интересно было бы покопаться. Но... переправ через реку не было, вброд ее не перейти — глубоко, переплыть трудно — течение быстрое. Но и здесь, на левом берегу, удалось разрешить интересный вопрос. Густые сады, бахчи, дома и огороды крестьян, что тянутся вдоль по реке за Чарджуем, часто оказываются занесенными песком. Он решил, что виноваты в этом отмели и острова. Когда Аму-Дарья мелеет, они обнажаются, а так как песок на них не закреплен растительностью, то, высыхая, он уносится ветром.

От города Керки, наняв там нового проводника, пошли по барханным пескам к Келифскому Узбою. В этой древней пустынной долине он долго работал, совершая далекие походы. Нужно было составить себе ясное представление об особенностях Узбоя.

Старое мертвое русло... Оно состоит из шоров. Слово «шор» — значит «соль» на иранских языках. Цепочкой друг за другом располагаются впадины, то обширные, до десяти верст в длину, то более короткие, две-три версты. Дно у шоров солончаковое — или белое от соли, или покрытое мутной соленой водой. Перемычки между впадинами песчаные. Вот что такое Узбой.

Он пришел к выводу, что по этому руслу несомненно текла когда-то Аму-Дарья, а может быть — часть ее, отделившаяся от основного русла, и, постепенно отклоняясь в сторону, ушедшая в пески. Само расположение шоров говорит о том, что Узбой прежде был рекой. Состав дна и берегов тот же, что у Аму-Дарьи, — слоистый глинистый песок, плотные и пористые глины. И туркменские пастухи уверяют, что слышали от дедов и прадедов предание о реке, протекавшей некогда в этих песках... А развалины башни Зеид на берегу Узбоя? Конечно, здесь прежде жили люди. В голой пустыне не станут строить башен. Может быть, даже река отклонялась на запад сильнее, чем он предполагал. Этим можно объяснить существование колодцев с прекрасной водой, найденных в песках за станцией Уч-Аджи.

От Келифского Узбоя пошли к юго-западу через бугристые пески. Тут уже появились трава, саксаул, сами бугры стали плоскими, и, наконец, отряд оказался на равнине. Сколько там было черепах! И как раз все припасы, взятые из Керки, подошли к концу. Эти черепахи очень вкусны.

Такой тип равнины он назвал песчаной степью. Может быть, если осадков достаточно, а люди и стада не портят растительность, бугристые пески могут превратиться в такую степь? Может быть... Это еще недостаточно ясно.

Обратно он плыл в лодке с одним из своих помощников, останавливаясь для обследования третичных отложений в увалах правого берега реки. Другой рабочий с лошадьми и верблюдами добирался до Чарджуя прежним путем.

Потом Мерв... Оказалось, что тропа в Хиву заброшена, караваны по ней больше не ходят, жившие там кочевники ушли в другие места, колодцы занесены песком. Пришлось ехать по железной дороге в Кызыл-Арват. Хлопотливый был путь! Как боялись верблюды входить в товарный вагон, как жалобно кричали!.. Зато в Кызыл-Арвате сразу нашли проводника и вышли в поход к Балханскому Узбою.

На этом пути он воочию увидел образование такыра. В степи их застал небольшой дождь, но в горах Копет-Дага, по-видимому, была сильная гроза. Когда отряд на подходе к пескам двигался по такыру, с гор стремительно сбежал и разлился мутный поток. Они шлепали по воде, пока не выбрались на песчаные холмы, а потом увидели свежий слой ила, затянувший такыр.

Углубляясь в пески, он снова услышал удивительную музыку пустыни. На этот раз она была особенно торжественна. Пустыня праздновала весну! Здесь, вдали от людских поселений, на песках кое-где ярко зеленела молодая трава, чахлые кустики саксаула поднимались до высоты настоящего деревца, а ошалевшие от весеннего воздуха зайцы стремительно выскакивали из-под кустов, пугая верблюдов. А однажды он увидел на песке большую ящерицу — варана.

Балханский Узбой... Здесь прежний путь воды был виден еще яснее, чем на Келифском. Когда-то эта река соединяла большое Сарыкамышское озеро с Каспийским морем.

Коншин считает, что Узбой был морским проливом. Нет, с этим никак нельзя согласиться! Это, несомненно, пресная река, а не пролив из Арала в Каспий. Через эту реку лишняя вода из Сарыкамыша уходила в Каспийское море. В красно-серых глинах берегов попадаются раковины пресноводных моллюсков. По дну Узбоя тянутся и пресные и соленые озера. Пролегая в твердых породах, русло образует кое-где уступы. Какими великолепными водопадами свергалась когда-то с этих уступов вода!

Он нашел на берегах давно вырытые колодцы, питавшиеся, конечно, речной водой. Возле одного из колодцев обнаружились остатки фундамента и невдалеке грубо обтесанные могильные камни кладбища. А дальше по берегу новая находка — небольшой пруд и остатки желоба, шедшего к реке. Еще одно подтверждение. Никто не станет отводить на поля соленую морскую воду...

По руслу шли, пока оно не стало мелеть. Самая интересная часть его была пройдена. Тогда он повернул на восток, ему хотелось осмотреть Унгуз.

По пути он думал о больших такырах, идущих вдоль русла Узбоя один за другим и разделенных песчаными грядами. В полуденную жару издали голубоватая поверхность такыров была так похожа на озера, что он невольно торопил коня, мечтая о воде. Потом привык и уже не обманывался. Но почему здесь столько такыров? Значит, русло никогда не вмещало всей своей воды и постоянно разливалось?

Очевидно, разливами и созданы эти такыры. Чем дальше от Узбоя, тем они становились уже, потом совсем исчезли и снова появились уже на подступах к Унгузу.

Унгуз — это цепь красноватых такыров и серых шоров. Такыры твердые, сухие, а шоры пухлые, часто с горько-соленой водой, с кристаллами гипса на дне. Эта красно-серая цепь пролегает у подножья чинков — обрывов, сложенных песчаником, глиной и песками. Они прорезаны рытвинами и промоинами, то выступают мысами, то углубляются. Похоже, что эти чинки были образованы в древности Каспийским морем, ведь когда-то оно покрывало всю низменную часть Туркестана.

В эту поездку он собрал очень большой материал и полностью узнал, что такое пустынное одиночество. Ни единой живой души отряд не встретил ни на Балханском Узбое, ни на Унгузе. В этом была своя прелесть, ничто не мешало работать, никто не прерывал неторопливую цепь его размышлений. Дикие просторы казались поистине бескрайними, и его тешила мысль, что ржание коней и голоса рабочих — первые звуки, слышимые пустыней после долгого молчания. Умолкнут они, и опять надолго воцарится тишина. Но безлюдье несло с собой и неудобства. Плохо было с провиантом, люди отощали, питаясь сухарями, чаем и скверным рисом, больше ничего у них не осталось. Неприхотливые верблюды довольствовались скудной растительностью песков, а лошади сильно страдали без хорошего корма.

Правда, он мало думал тогда об удобствах... Не то что теперь, когда с ним двое дорогих людей. Впрочем, Волика человеком еще не назовешь. Он только детеныш, но тревога о нем не оставляет ни на минуту...

А тогда он больше думал об Узбое. Еще греческие и арабские географы писали об этом непонятном русле в песках. Петр Великий мечтал пустить воду по Узбою и плыть по нему из Каспийского моря в Азию, чтобы добраться до Индии. И позже составлялись проекты, как повернуть Аму-Дарью и заставить ее течь по Узбою. Но сможет ли Узбой вместить все ее воды? Кроме того, долина Узбоя проходит по каракумским пескам, где мало пригодной для обработки земли.

Пески Каракумов он признал не морскими, как думал Коншин, а отложенными Аму-Дарьей. Когда- то она текла на запад вдоль Копет-Дага и впадала в Каспий, а затем повернула на северо-запад и, откладывая пески, постепенно принимала современное направление к Аральскому морю. Узбой — Келифский и Балханский — бывшие русла Аму-Дарьи. Но нужны большие, хорошо снаряженные экспедиции, чтобы изучить этот вопрос всесторонне. Состоятся ли они когда-нибудь? Примет ли он в них участие? Теперь, во всяком случае, он надолго оторван от Средней Азии. Никаких новых геологических исследований там не предполагается. Впереди долгая работа в Сибири.

Как неожиданно это получилось! Он с Лизой и маленьким Воликом мирно жил на даче в Сестрорецке, работал над отчетом о своей весенней поездке... И вдруг предложение Ивана Васильевича Мушкетова: в Сибири впервые открывается штатная должность геолога при Горном управлении в Иркутске. Иван Васильевич очень советовал не упускать эту возможность.

Обручев и сейчас как будто слышит голос своего учителя:

— Возьмите в расчет, что геология Сибири еще меньше изучена, чем Средней Азии... Подумайте, какие просторы откроются перед вами! Широкие, как широка сама Сибирь.

Это его и соблазнило... А потом, поработав в Сибири, можно будет вернуться в дорогую сердцу пустыню.

Какой неожиданностью для бедной Лизы было его решение! Как она испугалась! Везти семимесячного ребенка в такую даль! Он не выдержит, погибнет. А когда прошли первые минуты волнения и испуга, как мужественно она примирилась с необходимостью оставить Петербург, как деятельно и распорядительно собиралась, сколько проявила выдумки и находчивости!

Только бы она и малыш хорошо переносили здешний климат!

Он взглянул на жену, и ему показалось, что из- под шалей и платков большой печальный серый глаз внимательно смотрит на него.

— Ты не спишь, Лиза?

Ответа нет. Спит, ему показалось...

Но Елизавета Исаакиевна не спала. Она тоже с тревогой думала о будущей жизни в незнакомом краю, о быстро пролетевших годах девичества, о сыне, о муже...

Нет, Обручев уже не тот юноша студент, что поселился у них и первое время почти не выходил из своей комнаты. Тот Владимир казался очень мягким, иногда даже несколько робким с нею...

Сейчас это вполне сложившийся человек. И человек с определенным, твердым характером. Он глава семьи, он требователен. Нет, не капризен, наоборот, совсем неприхотлив и легко мирится с житейскими неудобствами. Его требовательность сводится к одному — он должен спокойно работать. Ему нельзя мешать, нельзя досаждать хозяйственными мелочами. Он с удовольствием будет есть простые щи и кашу, но подать их нужно вовремя, непременно вовремя, он не терпит неаккуратности. Он сделает все, чтобы жене и сыну было тепло, удобно, сытно... А дальше налаживать жизнь нужно ей самой. Он не может вникать во все детали быта. Он занят, он всегда занят...

— Я должен работать, голубка, ты ведь знаешь...

О, эта его пунктуальность, аккуратность, педантичность! Как они иногда надоедают! Зачем, например, он ежедневно записывает погоду? Эти записи никак не обрабатываются, ничему не служат... Просто привык с детства и будет до конца жизни записывать, был ли дождь или ветер, какая температура... Это все влияние матери-немки...

И при такой деловой усидчивости, скрупулезной точности у него есть страсть, да еще какая! Скитания. Разбуди его ночью, подними во время болезни, в самое неудобное для семьи время и предложи ехать в экспедицию... Поедет! С восторгом поедет, даже не оглянется!

Он говорит, что быть первым геологом Сибири — должность обязывающая. Значит, работать будет с утра до вечера. А она окажется предоставленной самой себе. Дом, хозяйство, ребенок... Знакомств в Иркутске никаких, и, наверно, не скоро появятся при его характере.

Ну что же! Она должна быть мужественна. Таков, какой есть, он для нее лучший в мире. И Волик, дорогой малыш... Для них обоих можно иногда и поскучать, даже поплакать. Ее обязанность так поставить дом и хозяйство, чтобы Владимиру действительно ничто не мешало работать.

И она, конечно, этого добьется! Только пусть бы он хоть иногда вознаграждал ее, заботился, чтобы ей было весело, интересно...

Но что это? Впереди огни... И ямщик осаживает лошадей, спускаясь с пригорка... Владимир привстает в тарантасе.

— Эй, братец! Где это мы?

— Ангара, барин! На том берегу — Иркутск!

— Лиза! Лиза! Проснись, голубка, приехали!


Загрузка...