Глава девятнадцатая. Дорога на север

1

И все же я ушел на поселение.

Зона в Маневичах занималась мебельным производством.

"Хозяин", узнав из материалов дела, что я "великий" изобретатель и конструктор, тут же предложил мне повторить Сарнинскую шутку — создать отдел нестандартного оборудования, изготовить пружино-навивальные станки, по образу и подобию, как в Сарнах.

Подобрал инженеров, быстро сконструировали и освоили в производстве новые станки, имея опыт сарнинской зоны. "Хозяин" выполнил свое обещание. Опять суд, я освобожден на поселение, но уже не на Украину, а на Север.

И через всю Украину — с запада на восток, через Россию на север идет, стучит по рельсовым стыкам мой временный дом — вагонзак.

Та же селедка, те же ополоски чая и мизерные порцайки сахара, те же духота и вонь. Нынче, вспоминая все это, я поражаюсь той чудовищной выносливости, которая проявляется в обычном человеке, загнавшем себя и гонимом законом в нечеловеческие условия несвободы.

И только единственное родное существо — моя мама, наверное, помогло мне выжить, хорош я или плох был для общества.

Ты можешь думать или не думать о ней головой. Но твоя замордованная душа сама знает, что тебя любят где-то на большой земле и ждут с сердечным теплом и надеждой. Тогда мне не дано было понять, что я выжил маминой, любовью, ее отвержением себя, ее способностью простить и не корить, понапрасну тратя верные слова. Ей уже оставалось жить совсем немного, когда я уходил этапом на север. И я, знавший различные меры судебных кар, говорю всем, что наказание вечной разлукой с той, кто родила тебя в муках и влила в тебя всю себя кровью, потом, материнским молоком и истекающим в позоре временем — самое страшное из наказаний. Оно не кончается и только усиливает со временем стыд и скорбь. Так поздно и так неизбежно приходит осознание неоплаченного, неоплатного долга.

2

Впервые увидев картины комяцкого края[57] на пересылке Микунь-2, я не мог и предположить, что судьба моя завяжется здесь в тугой жизненный узел.

С поезда выходим по двое. На каждого охранник с собакой, натасканной на человекозека. Звучит команда:

Присесть! Руки за голову!

В грязь, в болотину, в снег, в помет. Невольно и бесполезно думаешь: зачем руки-то за голову? Кто-нибудь может объяснить? Потом этап начинают поголовно пересчитывать — сидишь на корточках. Потом передают старшему офицеру — сидишь. Тут и понимаешь, почему на вопрос: "Где ваш Ванька?" отвечают, что сидит Ванька, если даже в это самое время Ванька валит большую ель на лесоповале.

Затем пересчет людей и зубов кончается. Собаки лают, хрипят, рвутся с поводков — этап садится по "воронкам" и вперед.

Когда этап пришел сюда, еще стояла северная пора бабьего лета — август на паутинках, сладкое обмирание природы и надмирное эхо летнего солнышка в низком-низком небе. Из этой вечности ты сразу же шагаешь в черный гроб пересыльной тюрьмы. Немало я их повидал, но такого вшивого бугра, тараканьих угодий и крысиной вольницы видеть не доводилось. Куда уж Ильичу с его Шушенским и охотой на дупелей с зайцами! Куда Сарновской колонии с ее борщами да ушицей из рыбы хек. Здесь уха из рыбы хер — ржавая селедка и жидкая баланда. С Украины приехали румяные, здоровые хлопцы и на свежий взгляд казались мне новобранцами в аду…

Здесь я впервые увидел чумазых и грязных, как босяки, зека. Здесь увидел чумазое, как роба интинского шахтера, небо, которое не отличается колером от луж и грязи, сквозь которую проброшены устрашающе же грязные досчатые тротуары. Попросту говоря, горбыль горбылевич, брошенный под ноги замызганных карантинных людишек с Урала и Украины, из Казахстана, Воркуты, Москвы, Мурманска. И вспомнил я не раз, как бросал цветы и ковровые дорожки под ноги оперных див у служебного театрального входа, как они шли по ним, умело показывая, что всего лишь снисходят к маленьким слабостям сильного пола. Ого! В каком мире, на какой планете, в каком веке или в чьем глупом сне все это было, господа?

И это та самая свобода, к которой я стремился, как глубоко нырнувший мальчишка стремится к водной поверхности: в глазах его сверкают радужные круги, в ушах звенит и сердце кажется вот-вот лопнет! Кругом лес и мшистые болота да несколько грязных, серых, трахомно-подслеповатых бараков…

Через две недели карантина — этап на Вежайку. От Микуни-2 она в ста километрах, но каких! Поезд идет со средней скоростью двенадцать километров в час через все поселения: Ёдва, Яренга, Ёдва-2, Вежайка, Мозындор. В общих вагонах едут на поселения и в зоны на свидания жены, матери, отцы, дети, невесты, хозяйственники зоновские, освобожденные зека. Поезд идет как бы вне исторического времени, он стоит у каждого столба, одни зека выходят, другие грузятся. Тени людей и все же люди…

И вот она, Вежайка — куча утлых бараков. Такое впечатление, что какой-то коми-великан налузгал шелухи от подсолнуха. А куда бежать трем сотням осужденным, таким же поселенцам, как я? За забором зона усиленного режима. Тайга и болота на сотни километров — надежней любой колючки. В бараках те же двухъярусные кровати, что и на Украине. Существенное отличие в том, что там были свет, радио, музыка, чистота, а здесь драки, пьянь, грязь. Нет бани, нет душа — каторга!

Страна — Коми, люди — комикадзе.

3

Полковник Шахов сказал все разом:

Вы прибыли на поселение. Вы прибыли не на исправление, а на истребление. Будете себя хорошо вести — похороним в белом белье, будете вести себя плохо — похороним голыми!

Он берег эти слова для нас. Он вынес их из сталинских лагерей, где начинал сержантом, и слышал их, может быть, от самого Френкеля или от Берзина. Время для него давно остановилось, вмерзло в полярную мерзлоту. Он давно забыл, какой век на дворе, и это помогало ему в пятьдесят лет быть бодрым, толстомясым и легким как на расправу, так и на милость. Он был государем императором своего маленького государства.

— Что ты умеешь делать? — спросил он, просмотрев мою сопроводиловку и сделав свои хитрые выводы.

Я ответил, что окончил три курса строительного института.

— Прорабом пойдешь? Надо строить жилые бараки. Кухню надо отремонтировать

"Вот те на! — думаю. — Сбылось! В Москве прорабствовал — посадили. А здесь-то я уже на месте, дальше Севера не загонят…"

Но и здесь чуть позже — посадили.

4

И вот под мое начало определены строители. Доставать краски, гвозди, известь, топоры, молотки и прочая, и прочая. Это в те времена было особого рода профессия — снабженец. Она была мне вменена по совокупности качеств характера. И рисовал, и проектировал сам. И снова пошли мне бабки.

Сидеть оставалось всего ничего, как мне казалось: год и два месяца.

А от Микуни в сторону километров двести — красивый город Сыктывкар, куда я начал ездить по снабженческим делам.

А в Сыктывкаре — кабаки и девки! Такие красавицы-метиски, что какая-нибудь Настасья Кински рядом не стояла. Вся породистая Украина с ее томностью и негой, с ее чарующей вишневостью губ и утренним румянцем щек была раскулачена и сослана Сталиным в северные районы. И на смешении кровей возникло такое северное сияние, что увидишь — не забудешь, пока жив.

Коми — честный, прямодушный народ. Предавали все — коми были не способны предать. Женщины их доступны, но словно бы непорочны. А что хорошего они могли впитать от пришлых людей? От таких, как я, как Шахов с его женой. Эти пришлые люди валили парму[58]. Десятки, сотни, тысячи эшелонов с их кормильцем — лесом шли отсюда десятилетиями направо и налево. Шахов и его жена, заведующая отделом снабжения, правили бал. Не святые, может быть, заключенные, но все же люди и невинные деревья взаимоуничтожались, а "хозяин с хозяйкой" все крали и крали. Им не нужно было даже фантазий, которые и заводят порой человека в тюрьму — они просто потребляли жизнь, пропускали ее сквозь утробы, как земляной червь землю.

И вот пойдешь в лес за грибами.

Идешь по ближним делянкам — давно нет леса. Чуть дальше по железнодорожной ветке — все брошенные бараки сталинских, времен, вышки, колючка, как перекати-поле… В равнинной-то части этот лес давно б на строительство дач порастаскали, а здесь — гниет. И гниют кости бывших до нас людей, кого в муках рождали матери.

На печальные размышления наводит север.

Но мертвым — мертвое. Жывым — живое.

Я уже приближался к сорока годам: ни дома, ни жены, ни деток… А стоит ли их производить в мир, что лежит во зле? Вон они, чьи-то дети валят лес в тридцатиградусный мороз. Они поднимаются в пять утра и под конвоем едут "воронками" на лесоповал. Добираются в восемь-девять утра и радуются, что не в дождь, не в слякоть, потому что лес на морозе стоит, как стеклянный. Деревья в мороз валятся, как срезанные бритвой, а люди деревенеют, если не двигаются.

И пошла бригада из семи человек: вальщик леса с бензопилой "Дружба" почему дружба? — он же бригадир; толкач — опытный вальщик; четыре сучкоруба прыгают как зайцы с дерева на дерево, а топорики у них на длинных топорищах; тракторист на трелевочном тракторе.

Делянка — двести метров туда и двести же обратно. И они, мамкины дети, проходят ее до обеда без перекуров. Норма — пятьдесят кубометров. Тракторист только успевает чекера цеплять за стволы и оттаскивать лесины на склад. Как бы хорошо после смены в баньку-то сходить! А где она? До ближайшей бани — семь верст до небес и все лесом.

Вот хозяин мне и говорит:

— Александрыч, давай построим зекам баню. Ты можешь?

Что толку мочь? Сметы нет, денег на нее ни копейки нет, труб нет, сварочных аппаратов тоже нет… Нет электродов, запорной арматуры, краски, заслонок, котла… Один лес. Того вволю. Тайга штабелей.

Но отвечаю:

— Могу. Но только мне нужна полная свобода действий и бригада. Бригаду я наберу сам.

— Добро.

Надо десять человек — я набрал тридцать, которым невмочь на лесоповале или не хотят работать принципиально. Не думали, как и я, что на поселении такая каторга. Шли на поселение отдохнуть, а там грязь до пупа, и менты с собаками в лес тебя гонят.

5

В зонах многие прикрывались от тяжелой работы тем, что давали нужному человеку четвертной. В основном это люди из блататы, которые имели деньги с воли. Они у тебя числятся, а на работу не ходят. Чай попили, покурили, спать изволили. А срок идет. И я в месяц, кроме зарплаты, имел еще пятьсот рублей — три зарплаты вольного инженера какого-нибудь КБ. Хватало на краску и на гвозди, и себе оставалось.

Кому-то, вероятно, не понравится, что я брал со своих бригадников деньги. Но не я придумал зоны, не я придумал законы, по которым она живет: сегодня плачу я, завтра, возможно, будут платить мне. Отдых в Сочи дороже стоит, но так ли уж он необходим, как здесь, на лесоповале — вопрос. Да и я не столько люблю деньги, сколько люблю, чтоб они у меня были.

И они у меня были в этом таежном краю. На гарниры хватало. Потому что зона не кормила и все из продуктов нужно было покупать на свои "бабки". Но фраер думал, что в "малине", а проснулся — жопа в глине.

И вот мы строим чисто подпольную баню — благое дело! Нет проекта, утвержденного крутыми архитекторами, нет сметы и непонятно, на какие шиши отстраивается она из пахучего дерева. Но она утвердилась на земле. Она тридцать метров длиной и четыре шириной. По бокам справа и слева чаны, трубопроводы с вентилями и водогрейный котел — металлическая бочка, а в нее заливается вода. Топливо солярка или дрова.

Такие же водогрейные бочки стояли в лесу для разогрева тракторов. Из леса приезжает по двести — триста человек, и всем должно хватать кипятку.

Я послал маме денег. Прилетела родная, как на крыльях. Видит: все хорошо, и я, вроде бы, на свободе. И она решила, что свобода мне опасна:

— Делай, что хочешь, — говорит, — но женись! Мне уже шестьдесят, здоровье никудышное, зубы выпали, сердце прибаливает… Я больше к тебе никогда не приеду…

Я и не понял, о чем это "никогда"… Мы ведь думаем, что мама будет всегда, хотя и знаем, что люди не вечны.

Снисходительно думал, что ей присоветовал кто-то женить меня, чтоб остепенился. А может быть, захотела увидеть внуков. Сколько ж можно ее мучить! И я сказал:

— Хорошо, мама… Будь спокойна…

Мне было тридцать пять лет. Я не курил. Не пил, в том понимании, которое существует на Руси.

Шел 1977 год.

Загрузка...