Коммуна

Ирония истории в том, что многие выдающиеся люди не доживают до подлинных результатов их жизни и деятельности. Случай Бланки почти уникален. Парижская коммуна — воплощение его духа, плод его мученической жизни, осуществление его сокровенных надежд — родилась и завершила свое героическое существование, когда Бланки жил. Но до него доходили лишь смутные слухи о том, что делалось в Париже, где, по выражению Маркса, штурмовали небо. Бланки даже не догадывался, что на его долю выпало необычайное торжество, что его имя

стало символом величайшего события XIX века. Однако в Коммуне как в зеркале отразились и все слабости Бланки: политический утопизм, призрачное видение социальных закономерностей мира, субъективизм и наивность, теоретическая беспомощность и практическая неприспособленность, наконец, святая простота и веЗшчие мученической обреченности...

После того как 12 февраля изможденный, опустошенный и разочарованный Бланки покинул столицу, Париж стал ареной новых драматических событий. Великий город подвергся чудовищному унижению, предвидя которое Бланки и оставил его. Пламенная любовь Бланки к Парижу не позволила бы ему перенести позор оккупации города прусскими войсками. Пруссаки, собственно, временно заняли только район Елисейских полей и затем • убрались, предпочитая оставаться вне стен опасного революционного очага. Но этого оказалось достаточно, чтобы довести ненависть парижского народа к предателям Франции, бросившим ее столицу под ноги врага, до высшей степени. Казалось бы, свершилось непоправимое, 26 февраля позорный мир стал фактом. Уже нельзя было переделать историю. Но патриоты обратили свой гнев против могильщиков французской славы, власть которых стала для них непереносима. Все социальные, политические, "кассовые противоречия приобрели небывалую остроту и породили то, о чем десятки лет мечтал Бланки, — социальную революцию.

Однако этот глубинный смысл еще невиданного исторического явления таился за невероятно запутанным калейдоскопом событий. Теперь правительство возглавляет Адольф Тьер, монархист, реакционер, злейший враг народа и революции, враг умный, изощренный, накопивший за 75 лет своей жизни огромный политический опыт. В этом карлике таилось гигантское тщеславие самовластного садиста, задумавшего прежде всего разделаться с революционным Парижем. Вызывающими, наглыми провокациями он хочет заставить народ Парижа либо покориться, либо взорваться безнадежным восстанием, которое можно будет потопить в крови, и вместе с трупами революционеров похоронить саму революцию.

Как будто бы мелкие, частные решения выстраиваются в зловещую систему борьбы против беспокойного, непокорного парода Парижа. Отменяется прежний порядок выдачи жалованья национальным гвардейцам, эти несчастны’ 30 су в день, которые кое-как поддерживали существование рабочих семей. Командующим Национальной гвардией демонстративно назначают бонапартиста генерала Ореля де Паладина, опозорившего себя бездарностью и трусостью. «Он не умеет сражаться, — зато умеет расстреливать своих солдат», — говорили о нем. Отменяют отсрочку внесения квартирной платы — и сотням тысяч бедняков Парижа грозит выселение. Закрывают республиканские газеты и приговаривают к смертной казни Бланки и Флуранса. Отменяется отсрочка погашения долгов по векселям — и множеству мелких торговцев и ремесленников грозит разорение. Мешают доставке в Париж продовольствия. Клевещут на великий город, объявляя его скопищем бандитов, анархистов, варваров, разрушителей. Наконец, избрав Версаль, бывшую королевскую резиденцию, местом заседаний Национального собрания, они лишают бессмертный город, славный Париж звания столицы Франции!

Но в Париже — Национальная гвардия, 300 тысяч вооруженных мужчин, в основном рабочих, против которых Тьер пока бессилен. Середина февраля — время безвластия, быстро превращающегося в двоевластие, что особенно ярко обнаружилось 24 февраля. В этот день годовщины революции 1848 года улицы Парижа заполнены грандиозной демонстрацией. Центром ее стала площадь Бастилии, где некогда разразилось самое легендарное событие Великой французской революции. В 1840 году на месте разрушенной королевской тюрьмы воздвигли монументальную колонну, увенчанную скульптурным изображением Гения свободы. Сюда и шли труженики Парижа 24 февраля 1871 года. Батальон за батальоном с оркестрами, барабанами, пением «Марсельезы» и «Карманьолы» направлялись национальные гвардейцы к июльской колонне. Кто-то поднялся на ее вершину и прикрепил к руке Гения свободы красный флаг. Там он останется три месяца, до падения Коммуны...

Национальная гвардия все более безраздельно царила в городе. Она захватила все имеющееся в городе оружие и боеприпасы. Солдаты правительственных войск братаются с гвардейцами. Находившиеся в Париже члены правительства с часу на час ожидалп революционного взрыва. Тьер, уехавший 27 февраля в Бордо, чтобы провести через Национальное собрание позорный мирный договор, не спал ночами, переживая копшары. Мэр Парижа Шюль Фавр в панике телеграфировал ему: «Агитация продолжается и выражается в определенных опасных симптомах... Национальная гвардия абсолютно деморализована, и ее батальоны, принимающие участие в беспорядках, слушаются только комитета, который можно назвать повстанческим... Положение незавидное, и я боюсь ухудшения».

Действительно, Центральный комитет Национальной гвардии, в который выбирают многих бланкистов, социалистов, левых демократов-неоякобинцев, становится все более социалистическим и пролетарским. Комитет является фактическим хозяином города. Но по приказу Тьера к Парижу уже стягиваются верные правительству войска, генералы, позорно проигравшие войну внешнему врагу, жаждут взять реванш в борьбе против своего народа. Принят коварный план захвата артиллерии Национальной гвардии. В ночь на 18 марта войска, посланные Тьером, начинают продвигаться к Монмартру, на вершине которого стоят пушки Национальной гвардии. С рассветом солдаты двинулись к холмам, чтобы захватить орудия. Это происходило в рабочих кварталах, где люди привыкли вставать рано. К тому же грохот тяжелых пушечных колес, раздавшийся на рассвете, мог разбудить кого угодно. Первыми бросились к солдатам женщины и заговорили с ними, потом подоспели их вооруженные мужья. А солдаты, возненавидевшие своих генералов, позорно проигравших войну, не только отказались стрелять в народ, но и расстреляли двоих из них. Командующий расстроенными войсками генерал Винуа приказал отступить. Даже те пушки, которые солдаты привезли с собой, пришлось бросить. А батальоны Национальной гвардии, возглавляемые революционными командирами, начали занимать все важные пункты Парижа: военные и другие министерства, префектуру, Ратушу.

Тьер, сидевший 18 марта в министерстве иностранных дел, увидев проходивший мимо батальон Национальной гвардии, в страхе спустился по черному ходу, сел в карету и умчался в Версаль, а вслед за ним туда же бежала вся свора бонапартистских генералов, сановников, дельцов с женами, любовницами и лакеями. Воздух в Париже как бы стал чище, природа, словно радуясь переходу власти к народу, на другой день, в воскресенье 19 марта, озарила освобожденный город теплым весенним солнцем. Центральный комитет Национальной гвардии заседает в Ратуше, традиционном местопребывании приходящих к власти революционных правительств. Здание заполнено гвардейцами, у дверей часовые, на площади возведены баррикады, стоят пушки, и в одном из роскошных залов собрались члены ЦК. В этот день удалось решить один жизненный вопрос: взяли миллион франков из французского банка для самых неотложных расходов. Но установить контроль над банком не решились.

С самого начала ЦК допустил много серьезных просчетов, имевших роковые последствия. Вместо того чтобы завершить успех 18 марта походом на Версаль, Тьеру не только дали возможность удрать, но и время для подготовки военных действий против революционного Парижа. Едва взяв власть, ЦК сразу же заявил о намерении быстро сложить свои полномочия и передать их избранному всеобщим голосованием муниципальному собранию — Коммуне. Это делалось из самых благородных побуждений. ЦК не хотел гражданской войны, хотя Тьер фактически уже начал ее. Над сознанием членов Центрального комитета тяготел кошмар прусского вмешательства. Ведь свыше ста тысяч немецких солдат стояли вдоль восточной границы Парижа. С поразительной наивностью победители 18 марта рассчитывали на мирные переговоры с мэрами Парижа, которым Тьер официально передал власть в городе, и с парижскими депутатами Национального собрания.

К несчастью, многие социалисты, члены Интернационала, действуя в духе идей Прудона, выступали против любых насильственных мер. Социалист Мильер, рабочий и депутат, обращаясь к делегации ЦК, говорил:

— Берегитесь, если вы развернете знамя социальной революции, правительство бросит всю Францию на Париж, и я вижу в будущем роковые июньские дни. Час социальной революции еще не пробил. Надо или отказаться от нее, или погибнуть, увлекая в пропасть всех пролетариев. Прогресс достигается более медленным путем...

Переговоры были ошибкой, напрасной тратой времени, которое можно было бы использовать с большей пользой, двинувшись на Версаль. Впрочем, трудно было тогда разобраться в хаосе, путанице событий, лозунгов, стремлений. Никто в Париже не был в состоянии выработать правильную единую политическую линию. После запутанной интермедии переговоров, тянувшейся восемь дней, состоялись выборы в Коммуну. В воскресенье 26 марта Париж избрал 78 членов Коммуны. Среди них оказалось около трех десятков рабочих, но избрали также полтора десятка явных представителей буржуазии, заведомых противников социализма. Однако, чтобы представить себе подлинное лицо Коммуны, недостаточно учитывать социальное происхождение того или иного из ее членов.

Среди рабочих было много прудонистов, которые руководствовались иллюзиями, навеянными мелкобуржуазными теориями мнимого социалиста Прудона. А это влекло за собой тяжелые ошибки. Одной из них явилась нерешительность Коммуны по отношению к французскому банку, который так и не был взят под контроль. Тьер получил из этого банка в двадцать раз больше денег, чем Коммуна. «Неприкосновенность» банка прудонисты считали необходимой, ибо намеревались получать от него ссуды для насаждения рабочих кооперативов.

В Коммуне были представлены три главных направления. Во-первых, это были социалисты, члены Интернационала. Среди них преобладали прудонисты. Но были и люди, которые ушли от Прудона и двигались к революционному марксизму. Таков был Эжен Варлен, один из самых замечательных деятелей Коммуны. Вообще, социалисты по мере развития событий быстро революционизировались, хотя многие до конца оставались верными идеям Прудона и гордились этим. Например, тем, что они ни в чем не посягнули на частную собственность.

Второй самой крупной фракцией были неоякобинцы, левые демократы-республиканцы, считавшие своим долгом во всем опираться на опыт и идеи революции 1793 года. Самым выдающимся среди них был Шарль Делеклюз, имевший уже большой опыт революционной деятельности. В Коммуне он играл очень важную и безусловно положительную роль.

Третьей фракцией были бланкисты. Здесь уже знакомые нам Эд, Тридон, Рпго, Прото и другие. Они особенно страдали из-за отсутствия Бланки. Вообще деление на три основных течения в Коммуне часто становилось условным, относительным. Так, когда произошел раскол на большинство, состоявшее из бланкистов и неоякобинцев, и меньшинство социалистов, членов Интернационала, то бланкисты Тридон и Вайян примыкали к меньшинству.

Ни одна из трех основных фракций Коммуны не имела ясной и определенной программы действий. И в наименьшей степени ею обладали бланкисты, которые усвоили у своего учителя его пренебрежение к теории социализма. Теория революции Бланки, если можно вообще говорить о существовании такой теории, как раз и состояла в отрицании необходимости какой-либо программы социального преобразования общества. «Невозможно, — писал Бланки, — ясно представить себе разрешение соти-альной проблемы. Между тем, что есть, и тем, что будет, существует такое огромное расстояние, что мысль не в силах преодолеть его». Более того, Бланки прямо предостерегал от каких-либо поспешных социальных преобразований в ходе революции. В последние годы Империи, когда уже наблюдались признаки ее близкого краха и приближения революции, он предостерегал от покушения на принцип частной собственности, что было бы, по его мнению, бесполезным и опасным делом. Коммунизм может появиться только в результате просвещения народа.

Прекрасная сама по себе идея народного просвещения в бурные и недолгие дни существования Коммуны не могла, естественно, принести свои, несомненно, благодетельные плоды. Из идейного содержания бланкизма ученики Старика могли практически воспользоваться, конечно, его решительным антиклерикализмом, а главное — чувством революционной смелости. Антипатия Бланки к разным школам утопического социализма, и особенно к прудонизму, привела его, как всегда, к крайности, то есть к отрицанию необходимости какой-либо даже ближайшей социальной программы. Всякие попытки в этом направлении вызывали у Бланки насмешки. С иронией он писал о теоретических дебатах: «Коммунизм и прудонизм яростно спорят на берегу реки о том, чем засеяно поле на противоположном берегу реки — маисом или пшеницей. Заупрямившись, они хотят решить этот вопрос, прежде чем преодолеют препятствие. Эх, переправимся сначала! А там уж увидим!»

Для бланкистов и для других деятелей Коммуны как раз неожиданно и настал момент начала такой «переправы». И всем им оставалось лишь руководствоваться своим здравым смыслом и способностью интуитивно реагировать на неожиданно возникающие проблемы...

28 марта состоялось торжественное провозглашение Коммуны. В этот день гигантские массы людей с оркестрами и барабанами, с красными знаменами, с фригийскими колпаками на штыках затопили Гревскую площадь. Здание Ратуши украшено флагами, на трибуне возвышается мраморный бюст Марианны — символ республики, обвитый красными лентами, а вокруг него стоят члены Коммуны. Вперед выступает член Центрального комитета Национальной гвардии, бланкист Габриель Ранвье:

— Граждане! Центральный комитет Национальной гвардии передает свою власть Коммуне! Граждане, я не

могу сегодня произносить речь, мое сердце слишком полно радостью. Позвольте мне только воздать хвалу населению Парижа за тот великий пример, который он дал миру.

Затем оглашается список избранных. Снова говорит Ранвье:

— Именем народа Коммуна провозглашена!

Толпа откликнулась выражением единодушного восторга. Присутствовавший на этом народном празднике писатель Катюль Мендес, противник Коммуны, был тем не менее поражен народным апофеозом и писал о нем: «Внезапно раздается пушечный выстрел, песня несется грозными раскатами. Громадная зыбь знамен, штыков, кепи уходит, набегает, струится и сбегает к трибуне. Пушки продолжают грохотать, но их слышно, только когда смолкает пение. Затем все эти звуки теряются в общем голосе толпы; у всех этих людей единое сердце, как у всех у них один голос, один крик: «Да здравствует Коммуна!»

В тот же день состоялось первое заседание Коммуны. Хотя Бланки, избранный в Коммуну сразу в двух округах, естественно, не присутствовал, ибо он уже десять дней был в тюрьме, его сразу же вспомнили. Бланки был избран почетным председателем Коммуны. Председательствующий на заседании, старейший из избранных, прудонист Беле сказал:

— Бланки — старик, но, вдали или вблизи, он будет с нами!

Член Коммуны Курнэ в свою очередь заявил в связи с избранием Бланки почетным председателем:

— По отношению к Бланки мы должны сделать что-либо более существенное!

Но что существенное можно было сделать, если даже, не знали, где он находится, хотя сам факт его ареста обнаружился быстро. Его сестра просила версальские власти если не свидания с Бланки, то по крайней мере сообщения о том, где его держат. Однако последовало лишь строжайшее запрещение давать какие-либо сведения о нем. Правительство Тьера, поднявшее дикие вопли по поводу беззаконий, чинимых Коммуной, в действительности нарушало законы в тысячи раз более спокойно, чем Коммуна, которая как раз и отличалась излишней щепетильностью в отношении юридического оформления всех своих мер. Это, кстати, было одной из ее самых вредных ошибок. Рошфор, издававший в Париже при Коммуне газету «Пароль», писал: «Бланки, присужденный заочно к смерти, найден и арестован. Пусть так. Правительству, арестовавшему его, остается только предать его суду присяжных. Но любители законности, заседающие в версальских казармах, нашли более удобным, отказав своему пленнику даже в военном суде, на каковой он имеет право, законопатить его в неведомой конуре и содержать его в такой изоляции, что никто не знает, в какой тюрьме он заключен и умер ли он там или только умирает. Это превосходит все пределы безумия. Закон, разрешающий чудовищную и бесполезную меру, которая называется «содержание в изоляции», никогда, ни в какое время, ни под каким режимом, как бы жесток он ни был, не разрешал уничтожения, то есть полного сокрытия обвиняемого». Рошфор писал, кроме того, что «Тьер решил задержать его заложником... При этом его не только не считали обычным арестантом, но превратили его как бы в человека в железной маске, окружив его тайной и мраком могилы».

Сразу после 18 марта бланкисты принимают меры для розыска и освобождения Бланки. Морис Доманже писал: «В Париже в это время его сторонники оценивают неисчислимые преимущества, которые явились бы результатом его присутствия... Как никогда было важно освободить великого революционера». С этой целью из Парижа по городам, где предположительно мог содержаться Бланки, отправляется бланкист Гранже с солидной суммой денег, которые выделила Коммуна для освобождения Бланки. Но о Бланки думали в Коммуне не только бланкисты. Среди членов Коммуны возникло естественное желание видеть в своих рядах такого прославленного революционера. Собственно, сам факт избрания его почетным председателем Коммуны говорил именно об этом. Рядовые коммунары хотели иметь авторитетного вождя, особенно когда началась война с Версалем. Возглавлявшие последовательно Национальную гвардию авантюристы Люлье, Клюзере, Россель очень скоро обнаруживали свою полную непригодность, и их быстро меняли, что не могло не подрывать морального состояния бойцов. Коммуна не имела председателя (кроме почетного). Не было главнокомандующего ее войсками, не было мэра Парижа. Даже ее комиссии, игравшие роль министерств, не имели председателей. Характерно, что никогда даже не пытались серьезно выдвигать кого-либо на эти посты. Причина заключалась не только в отрицательном отношении к монархическому принципу единовластия, распространенному среди коммунаров, особенно прудонистов. Просто отсутствовали подходящие популярные деятели, пользовавшиеся авторитетом. Как правило, среди руководителей Коммуны фигурировали никому во Франции не известные люди, что всячески подчеркивали в Версале.

Сам по себе арест Бланки 17 марта п содержание его в строжайшей тайне были фактически похищением потенциального руководителя Коммуны. Тьер, хорошо знавший политический мир, людей самых различных тенденций, видел в Блапки опасного кандидата на роль вождя восставшего Парижа. Извещенный по телеграфу 17 марта об аресте Бланки, Тьер злорадно воскликнул:

— Наконец-то нам попался самый отъявленный из разбойников!

Отсюда и совпадение по времени. Ведь Бланки сначала не трогали, и он спокойно жил в деревне, хотя полиция знала его местопребывание. Но Тьер запланировал захватить 18 марта пушки Национальной гвардпи в Париже. И он наверняка предполагал, что как только Бланки узнает о революции в столице, то он немедленно устремится туда. Арест Бланки 17 марта должен был предотвратить такую опасность.

Разумеется, можно было только гадать, какой могла оказаться роль Бланки в Париже при Коммуне. Кстати, вопрос об этом возник на суде над Рошфором, когда его судили версальцы за то, что он, хотя и не был активным деятелем Коммуны, в своей газете «Пароль» одобрял многие ее мероприятия. Председатель суда обвинил Рошфора в том, что он выступал в защиту Бланки. Но обвиняемый сказал в свое оправдание: «Бланки — заслуженный заговорщик и в то же время человек положительный, и если бы он принимал участие в Коммуне, он был бы один из самых умеренных ее членов. Благодаря своему авторитету и своему возрасту он предупредил бы много бедствий... Поэтому, если бы Бланки принимал участие в Коммуне, — ни поджоги, ни убийства, конечно, не имели бы места». Рошфор напомнил, что в ходе событий 31 октября 1870 года, когда национальные гвардейцы во главе с Флурансом арестовали правительство «национальной обороны», то именно Бланки не допустил расстрела генерала Трошю, что намеревались сделать, учитывая его предательскую роль в деле обороны Парижа.

Действительно, Бланки играл сдерживающую роль в ходе многих событий революции 1848 года; только под давлением своих более горячих молодых друзей он принял решение о восстании 12 мая 1839 года или 14 августа 1870 года, он действовал крайне сдержанно и после революции 4 сентября 1870 года. И все же это не дает оснований согласиться с мнением Рошфора. Дело в том, что поступать более умеренно, великодушно, чем это делала Коммуна, было просто невозможно. Именно робость Коммуны как в борьбе с врагами, так и в проведении социальных преобразований была ее главной ошибкой, сыгравшей роковую роль.

Конечно Коммуна провела такие шумные, но, в сущности, символические мероприятия, как сожжение гильотины у памятника Вольтеру, разрушение Вандомской колонны, воздвигнутой во славу побед Наполеона, или уничтожение роскошного особняка Тьера. Но она, как уже говорилось, не тронула даже французский банк, долго не запрещала враждебных газет, терпела подрывную деятельность бесчисленных агентов Тьера.

Только благодаря настойчивости бланкистов Дюваля и Флуранса была предпринята единственная запоздалая попытка наступления на Версаль, закончившаяся неудачей и гибелью этих замечательных героев Коммуны.

Очень многое написано буржуазными историками о «зверствах» членов комиссии безопасности Коммуны, бланкистов Рауля Риго и Теофиля Ферре. Но это чистейший миф. Всего за два месяца было арестовано 1400 человек, а расстреляно менее сотни. Что это значит по сравнению с тридцатью тысячами зверски убитых без суда коммунаров во время «кровавой недели» по приказу палача Тьера?

Почвой для нелепых разговоров о «жестокостях» Коммуны были характерные для Риго мальчишеские выходки и его страсть к хлестким фразам. Вот, например, как вел допрос архиепископа Парижа Жоржа Дарбуя сам Рауль Риго, прокурор Коммуны. Приведенный в кабинет Риго архиепископ спросил:

— Что от меня хотят, дети мои?

— Гражданин, — ответил Риго резко, — оставьте-ка вашу вкрадчивую манеру говорить и не забывайте, что вы здесь находитесь в присутствии судей. Вот уже полторы тысячи лет, как вы пичкаете нас своими суевериями. Пора положить этому конец!.. Ваша профессия?

— Служитель бога.

— Где живет ваш господин?

— Всюду.

— Запишите, — приказал Риго секретарю. — «Гражданин заявляет, что он — слуга лица, именуемого Бог, который, по признанию обвиняемого, занимается бродяжничеством».

Конечно, по сравнению с крайним, даже преступным либерализмом многих деятелей Коммуны, который обошелся ей так дорого, бланкисты отличались относительной твердостью. Именно благодаря бланкистам Комму-па все же приобрела свой революционный характер, именно их твердые действия отражали то, что Ленин называл «гениальным чутьем проснувшихся масс». Поэтому нельзя согласиться с Рошфором, что Бланки сделал бы Коммуну более мягкой, осторожной, покладистой. Мягче, чем она действовала, уже просто невозможно было поступать. Рошфор также говорит об «убийствах», якобы совершенных Коммуной. Как известно, Коммуна в ответ на массовые зверские расправы версальцев с коммунарами приняла декрет о заложниках, в соответствии с которым арестовали около сотни человек. Объявили, что на убийство каждого коммунара будет отвечено расстрелом трех заложников. Но декрет не применялся до самого конца и почти все заложники были просто освобождены. По приказу Ферре в последние дни «кровавой недели», когда Тьер беспощадно уничтожал многие тысячи коммунаров, было расстреляно только пятеро заложников, в том числе архиепископ Дарбуа. Но так поступили лишь в ответ на наглое поведение Тьера в связи с переговорами об освобождении Бланки.

История этих переговоров — знаменательный эпизод биографии Бланки, в котором, правда, он не только не принимал сам никакого участия, но даже и не знал о них. Тем более ярко они отразили место и роль Бланки в событиях, связанных с одним из самых драматических конфликтов во всей истории Франции, в истории всемирного освободительного движения пролетариата.

Бланкисты остро почувствовали отсутствие Бланки сразу, как только они оказались у власти в результате победы парижской революции 18 марта. Они просто не могли представить себе, что в новой сложной обстановке они будут лишены советов и руководства Бланки. Поэтому его кандидатура и была выдвинута на выборах в Коммуну в двух округах Парижа. Известие об аресте Бланки явилось для них серьезным ударом. Им так хотелось разделить радость победы со Стариком! К тому же победу надо развить и упрочить практическими делами, к которым никто из них не был подготовлен. Мысль о том, что необходимо добиться освобождения Бланки, впервые высказал Тридон, который и вызвал 27 марта в Париж Флотта. Когда он приехал, то 6 апреля сначала ему предложили отправиться на розыски Бланки. Тридон возразил, что с этой целью из Парижа уже уехал Гран-же и что надо попытаться обменять Бланки путем переговоров с Тьером на заложников, которых арестовали по декрету Коммуны от 5 апреля. Среди них был сам архиепископ Парижа Дарбуа, его сестра, настоятель собора Мадлен и сенатор Бонжан. 9 апреля Риго выдает Флотту пропуск в тюрьму Мазас для встречи с архиепископом. Беседа революционера-безбожника и прелата католической церкви прошла успешно. Архиепископ пишет письмо к Тьеру, в котором излагает предложение Коммуны об обмене, сообщает о своем согласии и просит Тьера санкционировать его. Дарбуа поручает своему старшему викарию Лагарду лично передать письмо Тьеру. Викарий тоже находится среди заложников, и он обещает ар-хиепискому в любом случае вернуться в Париж.

Флотт сам провожает викария на Лионский вокзал и на прощание напоминает ему:

— Позвольте напомнить вам, что каков бы ни был ответ, вы остаетесь пленником и обещаете вернуться.

— Не беспокойтесь, господин Флотт, я вернусь, даже если я буду расстрелян. Неужели вы можете представить себе, что я покину монсеньора Дарбуа?

В письме, которое везет викарий Тьеру, архиепископ так обосновывает целесообразность обмена:

«Несмотря на мою причастность к этому делу, я позволяю себе обратить на него Ваше внимание; мотивы, по которым я это делаю, покажутся Вам, я надеюсь, вполне благовидными.

Среди нас накопилось много причин для раздоров и раздражения, и раз представляется случай для соглашения, касающегося, впрочем, только лиц, но не принципов, то не будет ли благоразумным воспользоваться им и способствовать таким образом успокоению умов. Общественное мнение, может быть, не поймет причин отказа... При настоящем положении вещей в Париже этот вопрос человеколюбия заслуживает Вашего полного внимания.

Разрешите мне, господин президент, привести Вам, наконец, мой последний довод. Тронутый тем рвением, скаким лицо, о котором я говорю (Флотт. — Н. М.), проявляло свою столь искреннюю дружбу к Бланки, мое сердце человека и священнослужителя не могло устоять против его трогательных просьб, и я обещал ходатайствовать перед Вами об освобождении Бланки в самый ближайший срок, что я и делаю. Я буду счастлив, господин президент, если то, о чем я Вас прошу, не покажется Вам невозможным...»

Прошло пять дней. Лагард не возвращался. Наконец 15 апреля из Версаля пришло письмо, в котором ои сообщал, что уже четыре раза встречался с Тьером, но что никакого решения еще не принято и что ему приказано ждать еще два дня. Проходят эти дни и следующие. Никакого решения нет, а Лагард вопреки данному им честному слову Флотту и самому архиепископу не возвращается. Тогда Дарбуа пишет своему викарию записку, которую он передает через посланника Соединенных Штатов Уошберна: «По получении этого письма п независимо от того, в каком положении находятся порученные г. Лагарду переговоры, предлагаю ему немедленно возвратиться в Париж и явиться в Мазасскую тюрьму. Совершенно непонятно, что правительству мало десяти дней для выяснения вопроса — принимает оно предложенный ему обмен или нет. Эта медлительность нас серьезно компрометирует и может иметь прискорбные последствия».

Архиепископ не дождался не только своего викария, но даже письма от него. Ясно, что Тьер не хочет обмена. Однако архиепископ, которому пребывание в тюрьме, видимо, не слишком приятно, возобновляет переговоры через американского посланника. Он передает Тьеру подробную записку, в которой излагаются доводы в пользу обмена архиепископа и еще четырех заложников на одного Бланки. В записке, в частности, предлагается новый вариант обмена, который не задевает «достоинства» Тьера, не желающего иметь прямых отношений с Коммуной, хотя она является законно избранным муниципальным советом Парижа:

«Что касается освобождения Бланки, то не представляется ли возможным вместо официального на то приказа осуществить его путем предоставления заключенному возможности бежать, причем обе стороны уславливаются, что беглец не будет снова арестован, если только не совершит нового преступления. Таким образом правительству не придется иметь никакого дела с Коммуной, а лицо постороннее и не имеющее с ней ничего общего получит от г. Уошберна необходимую гарантию. Таким путем все могло бы быть улажено. Освобождение Бланки не представляет никакой серьезной опасности даже при настоящем положении вещей. Сопротивление Парижа носит чисто военный характер, и присутствие в нем Бланки не может его изменить».

Дарбуа действительно добивался обмена и освобождения Бланки, ибо он знал, что угроза его расстрела в противном случае совершенно реальна, и не из-за «жестокости» Коммуны, а из-за массового движения парижских пролетариев в защиту Бланки. В то время в Париже возникло множество народных клубов, непрерывно заседавших в зданиях церквей. Почти все они обращались к Коммуне с требованием использовать все средства, чтобы Бланки был освобожден и прибыл в Париж. Например, клуб в церкви Сен-Северен (в квартале Пантеон) на собрании двух тысяч человек потребовал расстрелять Дарбуа, если Бланки не будет освобожден. Клуб революции в церкви Сен-Бернар (Монмартр) потребовал 10 мая казни «одного серьезного заложника» через каждые 24 часа, пока в Париж не будет возвращен Бланки. Подобные требования звучали все решительнее по мере ухудшения военного положения Парижа и раздоров в руководстве Коммуны. Усиливалось соперничество между Советом Коммуны, ЦК Национальной гвардии, Комитетом общественного спасения. В самом Совете Коммуны произошел раскол на большинство (бланкисты и неоякобинцы) и меньшинство (члены Интернационала — прудонисты) . Многие надеялись, что прибытие Бланки может прекратить эти распри и даст Коммуне единое твердое руководство, которое могло бы спасти ее.

Поэтому Коммуна содействует архиепископу Дарбуа в его попытках договориться с Тьером через американского посланника, а также через папского нунция Черну-ши, делегата лондонского мэра, и через других лиц. Более того, после провала переговоров через Лагарда Коммуна посылает своего представителя для непосредственных личных переговоров с Тьером. В Версаль отправляется бланкист Бенжамин Флотт. Дарбуа в специальном письме просит Тьера принять его и пишет: «Каковы бы ни были его политические убеждения, это — человек честный и искренний. Вы сообщите ему свой ответ и дадите ему возможность доставить его сюда».

Версаль, этот прежде тихий город-парк, предстал перед Флоттом, приехавшим туда 13 мая, в виде переполненного шумного эмигрантского лагеря. Коммунара Флотта фактически под конвоем провели во дворец префектуры. Здесь до середины марта была походная резиденция прусского короля Вильгельма I, который еще в январе в Версале превратился в германского императора. Теперь префектура стала местопребыванием Тьера, носившего странный титул «главы исполнительной власти». В марте и в начале апреля Тьер сидел здесь в страхе, готовый каждую минуту бежать. Но Коммуна упустила благоприятный момент. Тьер упросил Бисмарка срочно отпустить французских пленных солдат, офицеров и генералов, которых кровавый карлик готовился бросить на Париж. Теперь он осмелел и принял Флотта с надменной миной и ледяной холодностью. Во время первой встречи Тьера и Флотта, продолжавшейся более часа, версальский правитель всячески уходил от ответа на вопрос, согласен ли он на предложенный обмен. Его уклончивые заявления на эту тему сводились к повторению двух стереотипных формул: может быть — да, но может быть — нет... Тьера гораздо больше интересовал вопрос о том, действительно ли Коммуна пойдет на расстрел архиепископа или нет? Тем самым он выдавал свой сокровенный замысел: поставить Коммуну в такое положение, когда она должна будет обязательно расстрелять католического прелата. В свете последующих чудовищных расправ над коммунарами становится ясным поведение Карлика (кстати, это было его ходячее прозвище). Но в момент беседы Флотт, конечно, не мог вообразить себе всю чудовищность замысла жестокого маньяка и вел себя с предельным чистосердечием, откровенно рассказывая о том, как возмущены в Париже зверствами версальцев, как это может вынудить Коммуну осуществить декрет о заложниках и расстрелять архиепископа.

— Если Коммуна, — заявил Тьер, — решится на подобное преступление, она совершит чудовищное дело.

— От вас, господин Тьер, зависит, чтобы этого не случилось, — отвечал спокойно Флотт.

— Прекрасно, но скажите мне причину, заставляющую думать, что жизнь монсеньора действительно подвергается опасности.

— Бесчеловечное поведение версальских генералов по отношению к борцам Коммуны.

Тьер бросил на Флотта быстрый взгляд: он понял, что может получить то, что ему надо, то есть казнь архиепископа, которая будет служить оправданием задуманного им массового уничтожения коммунаров. Заканчивая беседу, он с предельной сухостью сказал:

— Вопрос об обмене дважды обсуждался в совете... Я могу с согласия совета генералов сделать очень много, но без их разрешения — ничего. Я незнаком с Бланки; говорят, что он очень умен и очень опасен; он принадлежит к крайней революционной партии.

На следующий день, 14 апреля, состоялась вторая беседа. Тьер встретил Флотта стоя и заговорил, не дав сказать ему ни слова, категорическим тоном как об окончательно решенном деле:

— Обмен невозможен, так как возвращение Бланки в лагерь восставших было бы равносильно посылке вам на помощь силы, равной армейскому корпусу!

Тьер замолчал и, сделав паузу, равнодушно, как будто нехотя добавил:

— Впрочем, я поручаю вам передать архиепископу, что все может измениться со дня на день, что я ничего решительно не забыл, чтобы вывести его из того печального положения, в котором он находится.

Флотт понял, что это пустое, туманное обещание не меняет главного: обмен решительно отклоняется. Тогда Флотт, вспомнив, что Коммуна ради Бланки готова на все, торопливо заметил Тьеру, что в Мазасе находятся, кроме архиепископа и четырех других, предназначенных для обмена, много других заложников, что если он подпишет немедленно приказ об освобождении Бланки, то Коммуна освободит их всех.

Тьер отвечает новым отказом.

— Хорошо, — говорит Флотт, — дайте только слово, что вы подпишете приказ об освобождении Бланки, и завтра же взятые нами 74 заложника будут доставлены сюда.

Тьер снова повторяет свой отказ.

Флотт, описывая эту мрачную беседу, заключает: «При гиде непоколебимой решимости мне ничего не оставалось, как удалиться».

Флотт возвратился в Париж. Он немедленно рассказал о своих бесплодных переговорах бланкистам Риго, Ферре, Эду, Вайяну, Тридоиу. Затем он отправился в тюрьму Мазас и сообщил все, что сказал ему Тьер, архиепископу Дарбуа и аббату Дегерри.

— Как мало сердца у этого человека, — задумчиво произнес аббат.

— Скажите лучше, — поправил его архиепископ, — что у этого человека совсем нет сердца.

Счастье Дарбуа, что он не успел прочитать адресованное ему письмо, в котором Тьер обосновывал свой смертный приговор архиепископу. Священнослужитель наверняка потерял бы веру в бога, познакомившись с тем, как Тьер оправдывал свое решение. Это, пожалуй, непревзойденный по своей бесчеловечности и жестокому лицемерию документ. Он убедил бы прелата римско-католической церкви, что человек, если судить по Тьеру, не может быть плодом божественного творения. Тьер писал:

«Монсеньор,

С чувством глубокого сожаления правительство вынуждено отклонить предложение об обмене, которое ему направило Ваше Высокопреосвященство. Оно не имеет права в настоящее время предоставить свободу г-ну Бланки».

Тьер указал на якобы непреодолимое юридическое препятствие, не позволяющее произвести обмен. Оказывается, дело в том, что Бланки осужден заочно. Поэтому необходим новый суд, который, возможно, вынесет другое решение. Поскольку Бланки заочно приговорили к смертной казни, то иное решение означало бы длительное тюремное заключение или даже оправдание. Разве такая возможность не облегчает, а затрудняет обмен? Ссылка Тьера на «непреодолимое» юридическое препятствие настолько нелепа, что заставляет вспомнить о тех, кто говорил, что этому уникальному выродку были совершенно чужды нормальные человеческие представления о нравственности. Тьер привел и еще не менее «убедительный» довод: «Кроме этой юридической невозможности, имеется и еще соображение, которое не может не учитывать Ваше Высокопреосвященство. Как можно ставить на одну доску прославленного архиепископа Парижа, Преподобного кюре храма Мадлен и сенатора Бонжана с таким человеком, как Бланки?»

Потрясающая логика. Поскольку заложники и Бланки — люди разного ранга, Тьер предпочитает, чтобы не унизить заложников, обречь их на смерть...

Французский историк Александр Зэваэс пишет по поводу дела об обмене: «В глубине души Тьер очень мало беспокоился о том, уцелеют ли несчастный прелат и злополучные заложники Коммуны или погибнут; он не хотел давать революционному правительству умного и смелого человека, которого тому не хватало. А кто знал ненасытную и свирепую кровожадность Тьера, мог не без основания себя спросить: не входила ли казнь Дарбуа в его расчеты? Не была ли она для него средством, дававшим ему возможность представить коммунаров в более отвра-тигельном виде, а также шансом, который позволит ему позднее смягчить тот ужас, который, как он предвидел, вызовет у всех задуманная им кровавая расправа на улицах столицы? Если епископ будет казнен, а заложники расстреляны, общественное мнение будет возмущаться коммунарами и ©кажется более снисходительным к действиям тех, кто подавил восстание. Поэтому не следовало никоим образом соглашаться на обмен Бланки».

К. Маркс в своей работе «Гражданская война во Франции» специально останавливается на смысле переговоров об обмене Бланки, на роли, которую мог сыграть Бланки в Коммуне, и на мотивах действия Тьера. Маркс пишет: «Он знал, что, освобождая Бланки, он даст Коммуне голову».

Между тем дни Коммуны уже были сочтены. Наступил момент крайней опасности. В три часа дня в воскресенье 21 мая версальские войска вошли в Париж. Они не взяли его штурмом, они не бросались на приступ укреплений, ибо на них никого не было. Уже несколько дней, как ворота Сен-Клу и другие проходы в город никем не охранялись. Занятые внутренними распрями члены Коммуны упустили из виду главное — борьбу против общего смертельного врага. Даже теперь не было принято общего плана обороны. Члены Коммуны разошлись по своим округам, и оборона держалась в отдельных очагах, где было проявлено много героизма, но минимум военного искусства... Версальские генералы сразу же начали массовые расстрелы. Наступила страшная «кровавая неделя». В это время рядовые коммунары, которые своими глазами увидели, что творят версальцы с их товарищами, решительно потребовали от Рауля Риго и Теофиля Ферре выполнения декрета о заложниках. Тогда 24 мая и был отдан приказ о расстреле их небольшой группы, в том числе и епископа Дарбуа.

— Вот уже два месяца, — с отчаянием сказал друзьям Риго, — как версальцы всех расстреливают. Эти люди безжалостны. Мы никогда не собирались привести в исполнение закон о заложниках. И, однако, это было нашим правом. Я даже не собирался держать их в Мазас-ской тюрьме. Я хотел только одного — получить Старика! За него я бы им отдал всех, архиепископа, Дегеррп и прочих... Я бы выпустил всех из Мазаса, я бы всем арестованным выдал пропуска в Версаль. Но мне нужен был Бланки! Чего только мы не предпринимали! Дарбуа писал. Флотт с риском быть арестованным отправился к

Тьеру. Ничто не помогло. Впрочем, сейчас все кончено!

В этот день Рауль Риго, никогда не обращавший внимания на то, как он выглядит, был одет по всем правилам военного щегольства, как будто направлялся на парад. На нем был мундир с красными отворотами, с таким же воротником. Он был в офицерском кепи с кокардой — на красном околыше серебряная граната... Таким его и окружили версальцы и спросили, кто он такой.

— Я Рауль Риго, прокурор Парижской коммуны!

Через секунду он лежал на мостовой с раздробленной пулей головой. К концу «кровавой недели» горы трупов загромождали улицы города, их не успевали убирать. Убитых пытались топить в Сене, в прудах. Их обливали керосином и поджигали. Чудовищный трупный смрад окутал великий город. Люди, которые наблюдали человеческую бойню, определяли число убитых в тридцать тысяч человек...

Погребальным звоном по Коммуне звучали залпы версальских карателей, убивавших парижских рабочих. Злобная радость Тьера была тем более велика, что он мог теперь наконец избавиться от страха, что Коммуна освободит Бланки и обретет новую силу. Из-за этого страха он держал его в Кагорской тюрьме, не решаясь даже на перевод в более надежную темницу. Пока была сильна Коммуна, существовала опасность, что либо в Кагоре, либо по пути, во время перевозки Бланки, бланкисты освободят своего вождя. Конечно, были приняты строжайшие меры, чтобы местопребывание Бланки оставалось неизвестным. Ему запретили не только свидания, но даже переписку с кем-либо, даже с родственниками. За два месяца к нему в камеру наведались лишь местный префект и прокурор. К Бланки из охраны имел право заходить только старший надзиратель тюрьмы. Все попытки сестры Бланки добиться свидания с ним или просто узнать, где он находится, остались безуспешными. Напрасно и сам Бланки требовал встречи с судебным следователем.

Но в Версале учитывали, что, как ни строго охраняют Бланки, тайна все равно станет известной. Действительно, Гранже уже бродил вокруг Кагорской тюрьмы. Поэтому давно решили упрятать его в такое место, которое гарантировало бы полную изоляцию от внешнего мира и полную невозможность вырваться на свободу. Этим занялись еще в апреле. Сам военный министр Ле-Фло, крупный землевладелец в Бретани, облюбовал подходящее место. Вблизи его владений, у северного побережья полуострова Бретань, находился маленький скалистый островок, весь занятый старинной крепостью. Уже 3 мая командир Брестской дивизии, расположенной вблизи этих мест, доложил военному министру, что все подготовлено для приема важного политического преступника, что для конвоирования подобран надежный офицер с солдатами. Морской префект вскоре, в свою очередь, доложил морскому министру Потюо, который тоже занимался этим делом, что подобран караул уединенной морской крепости, что на месте уже находится капитан генерального штаба для особого наблюдения над задуманной операцией.

Но переводить Бланки решились только после того, как версальские войска вступили в Париж. Решили, что теперь можно действовать, ибо дни Коммуны сочтены и ей уже не до освобождения Бланки. Рано утром 22 мая 1871 года Бланки поднимают, под охраной офицера и пяти жандармов доставляют на вокзал и везут куда-то к северу, не говоря ему ни слова о месте его назначения. Поскольку поезд движется в северо-западном направлении и Бланки провозят через Сомюр, Анжер, Нант, Ренн, он видит, что оказался в Бретани. Догадаться было нетрудно потому, что здесь, в традиционно самом отсталом, реакционном районе Франции, на остановках Бланки становится объектом самых враждебных демонстраций. Разошелся слух, что везут опасного преступника, кровожадного ненавистника порядка и собственности. «Мошенник! Разбойник!» — раздаются злобные выкрики по его адресу. Расстояние, отделявшее старое место заключения от нового, по прямой всего около шестисот километров. Но из-за многочисленных остановок и сложного маршрута переезд занял двое суток.

Наконец поздно вечером прибывают в приморский городок Морлэ. Бланки пересаживают в тюремную карету и везут еще тринадцать километров к Карантеку. Уже час ночи, когда Бланки сажают в большую лодку. Через два часа плавания лодка приближается к каким-то скалам, на которых видна старинная крепостная стена. Бланки высаживают на камни и ведут через подъемный мост в крепость Торо. Внутри он оказался в караульном помещении, где находилось около двух десятков солдат. Затем его ведут через двор к лестнице из восьми ступеней, за которой маленькая дверь каземата. Еще тринадцать ступеней вниз, еще дверь, а за ней мрак и холод подземной камеры. При свете тусклого фонаря Бланки замечает в

углу матрас. Он падает на него, измученный, совершенно обессиленный путешествием. Дверь за ним с грохотом запирают. Бланки в новой, очередной тюрьме, о которой он еще ничего не знает...

Проснувшись утром, Бланки видит себя в камере со сводчатым потолком старинной постройки. Камень степ почернел, покрылся плесенью. Довольно просторно, метров десять в длину и пять в ширину. С одной стороны заметен квадрат кирпичной кладки, которой наглухо заделано окно, выходившее на море. На противоположной стороне другое окно с ржавой решеткой, выходящее в колодец внутреннего двора, откуда пробивается тусклый свет. Видно, что солнце сюда никогда не заглядывает. Здесь даже в полдень — сумерки. Бланки привык уже сравнивать условия своих тюрем, и он сразу убеждается, что здесь хуже, чем в Мон-Сен-Мишель, где по крайней мере можно было любоваться морем, прибрежным песком и небом.

Бланки узнает, что он в замке Торо. Хотя он здесь никогда не был, но он знает о нем, пожалуй, больше, чем его новые тюремщики. Он уже много лет провел в островных тюрьмах и по книгам изучил географию прибрежных мест возможного заключения. Замок построили в середине XVII века как крепость, прикрывающую подступы с моря к заливу и городу Морлэ. А потом он стал служить и тюрьмой, когда требовалось спрятать узника особенно надежно.

Утром к Бланки явился комендант крепости. Он сурово перечислил ему правила, которые должен соблюдать заключенный:

— Нам приказано стрелять в вас при малейшей попытке побега. Если на крепость нападут извне, чтобы освободить вас, то мы имеем приказ застрелить заключенного. В крайнем случае нападающим достанется только ваш труп.

— В наши дни, господин комендант, — ответил насмешливо Бланки, — таких попыток не делают. Если бы и решились на это, то вы понимаете, что, кроме моего трупа, останутся еще и трупы гарнизона.

— Это я знаю, — ответил комендант и удалился.

Вскоре является тюремщик и велит ему следовать за

собой. Пройдя две двери, они выходят во двор, где ждут два солдата с обнаженными саблями. Затем под их охраной Бланки проводят наверх по лестнице на открытую платформу, огражденную со всех сторон решеткой. Теперь

Бланки видит с одной стороны безбрежное море, с другой — отдаленный берег с двумя селениями, в. одном из которых возвышается колокольня церкви. Крепость занимает всю небольшую скалу. Бланки хочет посмотреть на наружные стены и подножие крепости и идет к решетке, но его немедленно хватает тюремщик.

— Вам запрещено смотреть на море.

Значит, остается только небо. Три четверти часа Бланки имеет возможность подышать свежим воздухом. Такие прогулки устраиваются дважды в день. И каждый раз весь гарнизон крепости приводится в боевую готовность. Вот как сам Бланки описывал эти прогулки, которые были серьезным событием не столько для него, сколько для охраны, которую здесь держали только из-за него одного: «В определенный час весь конвой становился под ружье и поднимался подъемный мост. Гром его цепей возвещал заключенному, что настал час прогулки. У входа на лестницу его ждал солдат с обнаженной саблей, а на платформе стоял солдат с заряженным ружьем. Надзиратель следовал по пятам узника. После прогулки солдата отпускали, а под его окном неотступно стоял часовой. Мост с тем же шумом опускался, и опасность для форта и гарнизона миновала. А опасность заключалась в следующем.

Ужасный старик, который едва держался на ногах, мог ведь повалить и убить на платформе тюремщика и часового, сбежать по лестнице, изрубить в дверях солдата с обнаженной саблей, а еще ниже — стоящего под окном часового, пройти через переднюю, уничтожая по пути стражу, выбить дверь в кордегардию, уничтожить восьмерых солдат, дежурящих там, опустить своими силами подъемный мост и, наконец, броситься в море и плыть до берега под огнем уцелевших 15 солдат и 9 пушек крепостной батареи. И чтобы совершить ряд этих подвигов, заключенный имел деревянные башмаки и собственные кулаки».

В разных тюрьмах, в которых успел побывать Бланки, на узника часто угнетающе действовала мертвая тишина, безмолвие могилы. Здесь Бланки страдает от невероятного шума. Каждые полчаса обходы, смены часовых, проверки. Все это сопровождается громкими криками, топаньем тяжелых ботинок, лязгом оружия, грохотом дверей, решеток, замков. Кроме того, в крепости была кухня, кухарка которой очень любила громкое, почти непрерывное пение. Двое ее детей тоже производили адский шум и вопили изо всех сил. Мучимые скукой, бездельем, тоской солдаты невольно подражали кухарке и распевали на все голоса. А камера Бланки обладала удивительным акустическим свойством. Любой звук со двора как бы усиливался здесь. Бланки, который старался вообще не обращать внимания на охрану, не выдержал и обратился к коменданту:

— Вы заключили меня в могилу и обязаны по крайней мере дать мне покой могилы.

— Я не могу помешать петь моим людям, которые скучают.

— Но ни в какой другой тюрьме такие скандалы не допускаются. Тишина должна царить во всех тюрьмах и помещениях, где находятся заключенные. Она должна соблюдаться и в вашей Бастилии.

— Это не Бастилия и не тюрьма, а казарма.

— Казарма? Но в казармы не запирают политических узников и «железных масок», которым запрещают говорить с кем бы то ни было. А между тем мне здесь запрещено обращаться с вопросами и тем более — запрещено отвечать мне.

— Да, вы — нечто вроде «железной маски».

— Ив какой это казарме совершаются постоянные обходы, раздаются бешеные крики: «Кто идет?» Ваша казарма — Бастилия Людовика XIV — попытка возвращения к старому режиму, надругательство над всеми законами. Здесь царствует произвол старой монархии. Меня привезли сюда воровски, ночью. На протяжении многих месяцев я не видел и тени гражданского чиновника судебного ведомства. Я здесь во власти безграничного насилия.

— Ваше положение очень просто. Вы здесь военнопленный, и я вас содержу как такового.

— Что это — насмешка? Я военнопленный? Меня взяли не на войне, я — политический заключенный. А кроме того, где это видано, чтобы даже военнопленного держали запертым в каземате, лишили всякого общения с внешним миром и водили на прогулку с приставленной к груди саблей? С каких пор объявляют военнопленным, что при малейшей попытке освобождения их расстреляют и выдадут лишь трупы? Форт Торо — Бастилия старого режима...

Как-то странно выглядит этот диалог. Бланки, конечно, понимал, что любой разговор с комендантом крепости ничего не даст, что тот лишь выполняет данные ему инструкции. Почему же он отказался от обычного игнорирования охраны, которую он словно не замечал? Видимо, просто прорвалась естественная потребность в каком-то человеческом общении. Подобно тому как узник вдруг бросается с кулаками на стену, так и Бланки был выведен из терпения стеной молчания. Характерно упоминание в этой беседе «железной маски» — легендарного узника Бастилии времени Людовика XIV. «Железная маска» — таинственный заключенный, который провел в тюрьме несколько десятков лет и умер в ней. Никто не только не узнал его имени, но даже никогда не видел его лица. До сих пор историки не могут решить эту загадку.

Имя Бланки тоже стало тайной. Сохранился рецепт врача, выписанный на имя «узника замка». Так же его называли в прибрежных деревнях, где о нем рассказывали всякие сказки. Ни одна лодка не могла подплыть к форту Торо под страхом стрельбы. Два военных корабля бдительно охраняли остров, чтобы никакое судно не могло приблизиться к нему. Для доставки продуктов к форту Торо мог подходить только небольшой парусник, называвшийся «Надежда»...

Сколько горькой иронии в этом названии! Во всех прежних испытаниях у Бланки оставалась какая-то надежда. Теперь ее не осталось. Ему уже 66 лет, жизнь, состоявшая из неудач, позади. На исходе его физические силы. Он в полном тупике. Первая долгожданная победа его идей — Коммуна — уничтожена. Он мог только гадать о судьбе своих единомышленников и друзей. Живы ли они? Кто уцелел? Что происходит с Францией? Его собственное положение абсолютной изоляции, произвол, жертвой которого он стал, заставляли предполагать только самое худшее. Заживо погребенный Бланки переживал крайнюю степень человеческого несчастья. Как удержаться от того, чтобы не броситься в бессильном отчаянии на эти замшелые, мокрые, холодные и несокрушимые стены? Как сохранить ум, волю и жизнь?

Но Бланки вопреки всему оставался спокоен! Его вновь поддерживала и спасала необычайная сила разума и воображения. В холодной камере, сидя за шатким столом, при тусклом свете коптящей лампы, он пишет необыкновенное произведение, служившее для него средством сохранения существования, силы духа, внутреннего покоя и даже радости! С помощью воображения и ума он переносится в иной мир, дарующий ему радость обладания безграничной свободой в безграничном пространстве...

Бланки пишет книгу «Вечность звездного мира». Он погрузился в занятие космогонией, в науку о происхождении и развитии небесных тел. Космогония чаще, чем любая другая наука, имеет дело с гипотезами, а не с научными теориями. Если они и доказываются, то только с помощью математики. Но Бланки не математик, он имеет о ней лишь общее представление. У него нет книг, звездных атласов, астрономических инструментов. Даже простое созерцание звезд ему доступно только иногда во время прогулки при ясном небе и вечером. Из окна своей камеры он видит лишь угол каменного колодца. Но необъятная вселенная — в его воображении. Он читал когда-то «Трактат о небесной механике» Лапласа. И он тоже материалист, подобно Лапласу. Для объяснения устройства вселенной Бланки также не нуждается «в гипотезе о существовании бога», как сказал однажды Лаплас Наполеону. Но в отличие от Лапласа он не знает тонкостей математики. Бланки компенсирует это своим поэтическим воображением, хотя он исходит из серьезного научного положения о материальности мира и его бесконечности. Бланки, как ему кажется, восполняет пробелы в космогонии Лапласа, относящиеся к природе комет и туманностей. Он заполняет изъяны космогонической науки методом поэтического воображения. Специалисты считают, что сочинения Бланки перекликаются с космогонией древнегреческого философа Эпикура, с его теорией о множественности миров. Бланки не мог, конечно, стать ни новым Ньютоном, ни Галилеем. Но он ярко обнаружил свои литературные способности и силу духа, которая, образно говоря, позволила ему преодолеть чтимый им закон всемирного тяготения и вырваться из своего застенка, чтобы витать в безграничных просторах вселенной.

Идея бесконечности приводит Бланки к убеждению о множественности миров, о том, что точно такая же земля, не одна, а множество их, не только может, но и должна существовать во вселенной. Он считает, что «условия, создавшие нашу землю и являющиеся одной из типичных комбинаций их совокупности, наверное, повторяются бесконечное число раз, порождают аналогичные тела и содействуют заселению безграничного пространства».

Он уверен не только в сходстве жизни на других планетах с жизнью на земле. Бланки не сомневается в том, что в результате бесконечности числа таких подобий неизбежны повторения абсолютно аналогичных исторических ситуаций вплоть до самых частных явлений: «То,

что я в данный момент пишу в каземате форта Торо, я уже писал и буду писать много раз в продолжение вечности за таким же столом, в том же платье, с тем же пером в руках и при одинаковых условиях жизни».

Гипотезы Бланки напоминают о каком-то особом виде интеллектуального развлечения, когда он, исходя из бесконечности вариантов хода событий, высказывает предположения, что где-то на другой планете происходило, скажем, сражение при Ватерлоо, когда Наполеон не потерпел поражение, а побеждал или, наоборот, Юлий Цезарь вместо побед терпел поражения. Такой метод игры мысли вполне позволяет ему предполагать, что где-то на другой планете его восстание 12 мая 1839 года завершилось удачей и в революции 1848 года бланкистская партия завоевывает власть, а империя Луи Бонапарта рушится раньше. Это уже область научно-фантастической литературы. Но основу для нее и создает Бланки в своем оригинальном эссе.

Космогоническое сочинение Бланки — это чудесное усилие води с целью вырваться из мрака окружающей Бланки жизни. Но, помимо его желания, эта реальная жизнь прорывается сквозь описание беспредельных космических пространств то глубокой грустью, то радостью. Между строк астрономических гипотез Бланки прорываются его неослабевающие чувства. Вот пример: «Разве нет утешения в мысли, что существует жизнь на мириадах планет в обществе дорогих нам лиц, о которых на земле сохранилось только воспоминание».

Воспоминание? О ком? Нет никакого сомнения, что этот несчастный старик любит! Да, любит прежней любовью свою незабвенную Амелию...

Завершает свое произведение Бланки меланхолическим описанием общего, вечного и бесконечного движения жизни вселенной, которое, однако, возвращает его на нашу землю. Вот финал его удивительной космической поэмы в прозе: «Вся жизнь нашей планеты от начала до конца детально воспроизводится изо дня в день на мириадах родственных ей планет со всеми ее преступлениями и страданиями. То, что мы называем прогрессом, приковано к нашей земле и погибнет вместе с ней. Всегда и везде на земном шаре разыгрывается одна и та же драма, при тех же декорациях, на одинаковой арене, где шумливое человечество, воображающее себя центром вселенной, а фактически живущее в ограниченной тюрьме, как в бесконечном пространстве, полное собственного величия, идет к гибели вместе с планетой, которая несет всю эту колоссальную массу презрения и самомнения. Та же монотонность существования и ограниченность мысли господствуют и на других планетах. Мир вечно повторяется и вечно топчется на месте. В бесконечности вечно разыгрываются одинаковые драмы».

Изучением природы, познанием ее сокровенных тайн Бланки достигает спасительной для него безмятежности духа. Так он побеждает своих врагов, побеждает собственную слабость и в своей смрадной камере обретает величие.

Хотя «Вечность звездного мира» нельзя считать серьезным научным исследованием, книга была напечатана в 1872 году. Она не принесла Бланки известность крупного астронома, но зато свидетельствовала о замечательном усилии оторваться от несчастий этого мира, от удручающей политики, от личных страданий.

Когда Бланки покончил с «Вечностью» и поставил последнюю точку, то он словно очнулся и вновь почувствовал ужас каменного погреба. Он снова одинок и сквозь крепостные стены ощущает приближение зимы. Усиливается рев океана, доносящийся даже в его склеп, в котором он похоронен. Внезапно 12 ноября 1871 года, когда узник уже забывался сном, дверь с грохотом отворилась. Ему приказывают одеться и забрать с собой жалкие пожитки, на что уходит несколько минут. Во дворе темнота, идет проливной дождь. Его ведут из крепости к причалу, где скрипит и бьется о камни лодка. Бланки уже промок до нитки, он дрожит от холода на мокрой скамейке. Несколько часов волны швыряют лодку, пока она не входит в реку и не пристает к берегу. Потом узника передают жандармам. Скоро они приводят его в вагон поезда, который трогается. В форту Торо Бланки провел пять месяцев и восемнадцать дней.

Загрузка...