Глава 1 Детство. Венеция

Я родился во владениях Венецианской республики, скорее всего, в 1678 году, а может, и в 1679-м – точно не знаю, потому что лишился матери очень рано. Обширные связи Венеции с Востоком имели свою черную сторону: в город часто заносили чуму, и длинноносые фигуры в балахонах раз за разом выходили на мрачную службу, вгоняя горожан в дрожь и холодный пот.

Что мне осталось в наследство? Одна лишь память, и та смутная. Помню, как мама говорила со мною, пела – не помню слов, я потом начисто забыл славянский язык, в городе почитавшийся грубым, деревенским и варварским. Лишь через бездну времени, уже взрослым человеком, пережил острое, как входящий в сердце стилет, чувство узнавания и родства, когда различил знакомое звучание.

А вот отца я совершенно не знал и знать не мог, ибо он погиб за несколько месяцев до моего рождения. Знаю только, что он был русским невольником, освобожденным великим Франческо Морозини с турецких галер вместе с другими, и звали его Иваном. Как ему удалось потом вступить в армию Венецианской республики, да еще не рядовым солдатом, – загадка неразрешимая. Даже представить трудно, сколь выдающиеся воинские качества нужно для этого явить, ибо вековой опыт и общепринятые правила прямо запрещают нанимать бывших рабов в войско. Считается, что страх перед турками, внушенный на галерах, может возобладать в бою и привести к поражению.

Малые дети не понимают своего сиротства. Моей семьей стали тетушка Джулиана, младшая сестра матери, и тетушкин муж Антонио Джованетти, учитель латинского языка. Не помню, с какого возраста – кажется, всегда – мне разрешалось оставаться в комнате во время уроков. Не знаю, почему мне, а не родным детям, которые в остальных отношениях пользовались привилегиями: может, благодаря умению вести себя тихо и незаметно, сидя в уголке комнаты или прямо под столом для занятий так, что меня и видно не было; а может, дядюшка обратил внимание на мою способность защищать окружающих от громов и молний, извергаемых его супругой, привлекая оные на себя, подобно как прибор, изобретенный недавно господином Франклином из Филадельфии, привлекает на себя громы небесные. Конечно, дядюшка Антонио вряд ли дожил до опытов Франклина, но аналогичный принцип он применял вполне сознательно.

Что будет с младенцем, который с утра до вечера дышит воздухом, насыщенным латинскими вокабулами? Который раз сто (а может, двести, кто знает) слышал затверженную на память дядюшкиными учениками речь Цицерона против Катилины? Многие десятки раз – другие латинские тексты? Да в такой атмосфере и бессловесная тварь заговорит на языке древних римлян. Попугай, во всяком случае, непременно. Мне было лет пять, когда страдания одного из школяров, особенно мучительно вспоминавшего столь любимую дядюшкой речь Цицерона, побудили начать подсказывать ему из своего угла.

Нерадивый ученик был спасен, потому что изумленный учитель начал экзаменовать меня вместо него, и чем дальше, тем выше поднимался градус его изумления. Он сразу начал использовать мои знания и как живой укор бестолковым ученикам («смотри, балбес, это даже младенцы знают…»), и как витрину своих учительских талантов, заставляя декламировать латинских классиков перед всеми, кто имел неосторожность заглянуть в дом Джованетти. Успех подобных выступлений и множество желающих посмотреть на чудо-ребенка или позабавить им своих гостей заставили тетушку обратить взор на приемыша. Меня стали одевать так, чтобы прилично было показать людям, и даже начали мыть и причесывать. Приглашения следовали одно за другим, я входил в моду, отрабатывая свой номер с Цицероном то в одной, то в другой гостиной, подобно дрессированной обезьянке (или ученому медвежонку, если это сравнение роднее русскому читателю), получая положенную долю похвал, сластей и подарков, сразу прибиравшихся к рукам хозяйственной Джулианой. Часто растроганные слушатели дарили даже деньги, что по нашей бедности и трудному военному времени было особенно кстати. «Это, – говорили некоторые, – на дальнейшее образование вашему юному таланту». Однако тратить деньги на школу, для правильного обучения, тетушка сочла бы несусветной блажью и чуть ли не святотатством, когда дома есть свой учитель, бесплатный. Так что дальнейшее мое умственное развитие было поручено опять же дядюшке, который взялся за него тем охотнее, что это не стоило ему почти никаких усилий. Он просто сажал меня вместе со своими учениками, независимо от их возраста и совершенства в науках, и позволял делать то же, что они. Эта нехитрая метода имела успех поразительный. Дядюшкины книжные запасы, представлявшие весь тезаурус небогатого латиниста, были проглочены полностью в три или четыре года, оказав сильное и совершенно непредсказуемое влияние на мой ум. Представьте, я довольно неплохо был знаком с устройством римского государства и главными действующими лицами древней истории, но не имел ни малейшего понятия о хронологии. Да и мудрено было бы его иметь, потому что никто не позаботился хотя бы выучить меня счету. Римская история заменила мне волшебные сказки, до которых дети такие охотники, но без представления о течении времени она будто сплющилась, склеилась с современностью – я с полной серьезностью спрашивал людей, бывавших в Риме, встречали ли они Цезаря и можно ли простому человеку попасть в Сенат, чтобы послушать Цицерона.

Конечно, находились взрослые, желающие объяснить ребенку непонятную для него разницу между прошлым и настоящим. Я выслушивал их с подобающей вежливостью и не пытался спорить, но упрямо оставался при своих представлениях – вовсе не по причине тупости. Люди вообще склонны отвергать самые простые и очевидные истины, если оные по какой-либо причине им неприятны. Предо мной было два мира. В одном состязались в доблести и красноречии, совершали подвиги и получали триумфы, завоевывали целые страны и приносили жертвы богам. В другом лгали, жадничали, ругались, выливали помои в провонявшие каналы и ходили в церковь. Один был правильным, настоящим, другой казался недоразумением, в самой середине которого я непонятным образом очутился. И вот люди из неправильного, фальшивого мира пытались отнять у меня надежду когда-нибудь попасть в настоящий, который был где-то близко, я чувствовал его присутствие! К тому же их утверждения о том, что древний, языческий Рим канул в Лету и все, кто его населял, давно умерли, прямо противоречили моему личному опыту: чрезвычайно живое воображение дополняло прочитанное картинами, подобными ярким снам или, скорее, грезам наяву, более реальным, чем многие обыденные впечатления. Несколько дней спустя затруднительно становилось отделить события, о которых читал в книге, от тех, что видел наяву собственными глазами. Я знал наизусть, как заговорщики убили Цезаря, но стоило раскрыть книгу – любимейшие мои «Записки о Галльской войне», многократно перечитанные, – и он снова был предо мной, живой и деятельный.

Между двумя мирами вплеталась, волею судьбы, третья нить. Турецкая война, тяжкая, длительная, оставалась у всех на устах и в умах сколько себя помню. Казалось, война была всегда и вечно пребудет. Турки представлялись мировым злом, исчадиями ада, источником всех несчастий и бед на свете. Послушать рассказы участников войны или поглазеть на закованных в цепи пленных, выполнявших черные работы на корабельной верфи, было любимейшим развлечением городских мальчишек, и моим в том числе. Не следует думать, будто ваш покорный слуга в детстве ничем, кроме чтения книг, не занимался: каждое лето, с первых жарких дней, я вместе с соседскими сорванцами пропадал на берегу, ловил рыбу или собирал мидий, плавал и нырял в лагуне – дети венецианского простонародья стоят в этом искусстве лишь одной ступенью ниже дельфинов. Между делом шла болтовня обо всем, что казалось нам интересным, в которой военные события служили одной из главных тем. Каждый пересказывал слышанные им истории, часто прошедшие через десять рук и уснащенные совсем уже неправдоподобными подробностями. Сокровища античной литературы сослужили мне хорошую службу: я сделался, можно сказать, штатным рассказчиком среди ребятишек нашего квартала и быстро научился ради успеха у слушателей беспощадно отбрасывать ненужные, на наш юный взгляд, подробности классических сюжетов и делать акцент на батальных сценах. Попутно была решена еще одна мучительная проблема детской жизни: прежде наша компания играла в войну как все, в «турок и христиан», и никто не соглашался быть «турком». После «Записок Цезаря», в моем пересказе, пошла игра в «римлян и галлов», а тут уже находились добровольцы на обе стороны и с азартом рубились на деревянных мечах, изображая осаду Алезии.

Однако, подвигнув потомков римлян и галлов изображать их далеких предков, я сам, в свою очередь, начал задумываться о столь увлекавшей моих ровесников турецкой войне. Рассказы о былом позволили выяснить, несмотря на все мое арифметическое невежество, что в год предполагаемой гибели отца никаких сражений не было! А вдруг он жив? Не слишком доверяя дражайшим родственникам, я выбрал удобный момент и обратился со своими мыслями к хромому Бартоломео, которого раздробившая колено турецкая пуля сделала величайшим авторитетом в делах войны, по крайней мере для нас, мальчишек. Старый солдат, а ныне сапожник выслушал меня с полным сочувствием, но ответил по-солдатски честно, без ложных надежд:

– На далматской границе никогда мира не бывает.

– А как же договоры? Турки их не соблюдают, что ли?

– Турки-то соблюдают… Те, что султану ихнему подчиняются… Так ведь есть еще бунтовщики да разбойники всех вер и народов – и те же турки, и босняки, и арнауты, и черногорцы… Эти всегда воюют, мир не мир…

– А наши, итальянские разбойники есть?

– Конечно, как же не быть? Я сам когда-то…

Тут он закашлялся, спохватившись, оглянулся воровато, наклонился к моему уху и прошептал:

– Я сам когда-то хотел пойти в разбойники, да передумал.

И больше от него ничего путного не удалось добиться. Но это было и не важно, а важно то, что мир, сложившийся в моем уме, дал трещину. В нем началось течение времени, а значит – появились утраты. Отец был мертв, и языческий Рим, отечество моей души, – тоже, это в равной мере повергало несчастного ребенка в самую черную меланхолию. Однако человеческая природа заставляет нас и в безнадежнейшей ситуации искать надежду, хотя бы призрачную. На сей раз выход подсказала тетушка Джулиана, ревностная католичка. «Вот погоди, – говаривала она, – будешь грешить, так и встретишься в аду со своими проклятыми язычниками». Отец тоже приравнивался в ее представлении к язычникам как схизматик, следовательно, он должен был в потустороннем мире находиться рядом с римскими героями! У меня вдруг явилась новая блестящая идея, только требовалось посоветоваться с человеком, знающим загробный мир так же хорошо, как сапожник Бартоло – войну.

В то время моя карьера «чудо-ребенка» находилась на последнем издыхании в силу естественных причин. Когда пятилетний карапуз, стоя на стуле, произносит наизусть напыщенную латинскую речь, пытаясь сопровождать ее подобающими жестами, он вызывает добродушный смех, восторг, удивление и умиление. Ему открываются сердца и кошельки человеческие. Мальчик школьного возраста, исполняющий тот же номер, вправе рассчитывать лишь на умеренную похвалу сквозь зевоту. Надо, однако, заметить, что мои выступления благотворно повлияли на учительскую репутацию дядюшки Антонио. Ему начали оказывать предпочтение перед десятками других полуголодных учителей, уроков стало меньше, а денег больше. Затем он получил выгодные кондиции в одном из частных пансионов, где сыновья провинциальных дворян готовились к восприятию университетской науки. Это наложило на него светскую обязанность согласно традициям пансиона один или два раза в год устраивать у себя дома обед для коллег. Сие весьма огорчало мою экономную тетушку, которая страдала душевно за каждый кусок, съеденный учеными мужами. Вероятно, из-за этого я и оказался вновь востребован со своей латынью на место дополнительного блюда.

Все было на сей раз как обычно, только надоевшего Цицерона (ох и долго же Катилина злоупотреблял моим терпением!) сменил отрывок из «Записок о Галльской войне», очень вольное переложение которых пользовалось исключительным успехом у соседских мальчишек. У подвыпивших взрослых ни весь мой номер в целом, ни батальные сцены в частности не вызвали большого внимания, – с чувством легкой разочарованности я хотел уже покинуть собрание, когда один из гостей, пожилой человек в очках с необыкновенно толстыми стеклами, которого все называли «синьор профессор», пригласил присесть за стол рядом с собой. Он добродушно попросил у тетушки тарелку «для молодого коллеги» – мне показалось очень кстати подкрепиться, сделав вид, что не замечаю тетушкиных предостерегающих взглядов. Позволив воздать должное не для меня приготовленному обеду, новый знакомый заговорил, и мой чуткий, как у дикого зверя, слух сразу уловил нечто особенное. Дело в том, что люди всегда думают на своем родном языке. Даже тот, кто знает иной язык в совершенстве, переводит свои мысли на него с еле уловимой задержкой, с чуть заметным усилием. Наш разговор происходил на классической латыни, и хотя от собеседника сильно пахло вином, речь его лилась совершенно свободно. Можно было биться о заклад, что это его родной язык. Словно предо мной был настоящий римлянин. Даже возникло чувство, будто я долго жил на чужбине и теперь встретил соотечественника. Беседа непринужденно перескакивала с походов Цезаря на мою жизнь, прочие гости вели свои отдельные разговоры, тетушка удалилась отдать распоряжения служанке, и я, набравшись смелости, попросил позволения задать свой вопрос.

– Правда ли, что Цезарь и другие герои древности обречены пребывать в аду? Ведь они были язычниками!

Профессор оглянулся почти так же воровато, как старый разбойник Бартоло и, убедившись, что никто не слушает нас, вполголоса ответил вопросом же:

– А ты, на месте Бога, осудил бы их на вечные муки?

– Нет, конечно! Они же не виноваты, что Спаситель еще не пришел! Это Бог…

– Не надо искать виноватых. Как ты полагаешь, кто милосердней: ты или Господь?

– М-м-м-м… Ну… Он, конечно!

– Ergo —?.. Чем ты так огорчен?

Я был настолько расстроен провалом своего последнего плана, что чистосердечно рассказал, как собирался сделаться язычником, чтобы в аду оказаться рядом с дорогими мне людьми. Где же теперь в загробном мире искать их?

Мой собеседник посмотрел на меня внимательно и с интересом. Примерно как на диковинного зверя, привезенного из самых глубин Африки. Видимо, увиденное ему понравилось, потому что он улыбнулся и, еще понизив голос, сказал:

– А ты уверен, что загробный мир устроен так, как представляет его твоя тетушка? Или приходский священник?

– А как?

Профессор пожал плечами:

– Ignoramus. Откуда ты знаешь, что ад вообще есть?

– А разве в Писании…

– Где именно в Писании, в какой книге?

– Ну… я не знаю…

– Я тоже не знаю. Мы не знаем, насколько буквально надлежит понимать некоторые слова Писания и в какой степени они представляют риторические фигуры. Если кавалер скажет даме, что его сжигает пламя страсти, она выльет на него ведро с водой? Адское пламя – это настоящий огонь или аллегория мук совести, как некоторые считают?

– А кто так считает?

– Не важно. А если огонь – настоящий, вещественный, телесный, то как он может жечь бестелесные субстанции, именуемые душами? Можно ли шпагой изрубить на части воздух?

– Н-ну-у-у… а куда же тогда идут грешные души после смерти?

– Умрем – узнаем. Но ведь тебя интересует дух Цезаря?

– Да!

– С Цезарем просто. Ты разве не чувствуешь, что его дух живет в тебе?

– Во мне?!

– И в других людях тоже. Во всех, кто его любит и следует его путем. И будет жить, пока они живут.

Тут стали подавать десерт, и тетушка уже прямо велела пойти присмотреть за ее «младшеньким» – настоящим разбойником четырех лет от роду. Однако профессор перебил хозяйку:

– У меня слабое зрение. Нужен помощник, чтобы вслух читать латинские книги. Пойдешь ко мне на службу?

Теперь он говорил по-итальянски. И, повернувшись почему-то к Джулиане, добавил:

– Я буду тебе платить.

Пока будущий помощник растерянно хлопал ресницами, соображая, кому из нас собирается платить почтенный синьор, обрадованная тетушка успела расписать нанимателю мои достоинства в столь преувеличенном виде, что впору было провалиться сквозь землю от стыда, и лишь бесцеремонное детское любопытство удержало меня от поспешного бегства. Оставшись, я узнал, что профессор предлагал за мои услуги два сольдо в день, хозяйственная Джулиана просила пять, но после резонного аргумента, что за пять и взрослого помощника можно найти, согласилась на три. При этом жить и столоваться мне надлежало по-прежнему у нее, приходя к хозяину лишь для работы.

– Вот и прекрасно. Завтра зайду за тобой.

Так была решена моя судьба, хоть я еще не понимал, что состоялась главная встреча в моей жизни. С тех пор как поток подарков, сыпавшихся на «чудо-ребенка», начал иссякать, тетушка не раз заговаривала, что хорошо бы меня отдать какому-нибудь ремесленнику на обучение или хоть в услужение за еду. Однако исполнить это было не так просто: в голодное военное время никому не нужен лишний рот. Мы жили в Каннареджо, на северной окраине Венеции, в стороне от красот и богатств этого великолепнейшего города, и обитатели нашего квартала находились на грани бедности во всех смыслах: большинство их едва сводили концы с концами, а буквально через улицу жилища людей небогатых, но имеющих свое ремесло и постоянный доход, сменялись лачугами голытьбы, перебивавшейся случайными заработками в порту или на чистке каналов. Это было постоянное напоминание о том, что нас ждет, если ослабить усилия в каждодневной борьбе за деньги.

Синьор Витторио Читтано, служивший в пороховой лаборатории при венецианском Арсенале, прежде был профессором в Болонье – но что вынудило его покинуть кафедру, никогда не рассказывал. Пожилой ученый не имел ни жены, ни детей, ни сердечных привязанностей, зато состоял в переписке с множеством естествоиспытателей из разных стран Европы. Он никогда не вел разговоров на религиозные темы (наша первая встреча оказалась поразительным исключением), хотя, как однажды обмолвился, в юности учился в иезуитской школе и всерьез готовился в монахи. Можно лишь догадываться, какой жизненный путь увел его от теологии к химии, механике и инженерному искусству. В помянутых науках он достиг величайшего совершенства, особенно же – в той части химии, которая касается пороха и других огненных составов. Я не могу назвать людей, ныне живущих или прежних, кои могли бы сравниться с ним в знании всех тонкостей приготовления и очистки ингредиентов разнообразных горючих субстанций. Его умение устраивать необыкновенные фейерверки с разноцветными огнями было удивительно и нередко доставляло солидный дополнительный заработок.

Бывший «чудо-ребенок» занял в доме профессора положение весьма неопределенное, соединив обязанности секретаря, слуги и ученика. В трудах и учебе шел год за годом, я до крайности увлекся пиротехникой и был бы совершенно доволен своей судьбой, если бы тетушка, коей доставалось все мое жалованье, была довольна получаемой суммой. Мысль о том, что она, возможно, продешевила, посещала ее с завидной регулярностью, а скорее вовсе не покидала. С назойливостью кровососущих насекомых моя дорогая родственница снова и снова под разными предлогами или вовсе без оных возвращалась к одной и той же идее: потребовать прибавки у богатого скупердяя-ученого. Я молчал и терпел, как Муций Сцевола, считая своим долгом держаться первоначальных условий договора. Забегая вперед, не могу пропустить забавное соответствие, подмеченное мною через несколько лет после сего, когда вашему покорному слуге довелось узнать, какие чувства испытывает человек под обстрелом на поле брани. Ощущения настолько напомнили мне завтрак у тетушки за семейным столом, а усилие воли, требуемое для сохранения хладнокровия, оказалось настолько знакомо, что я сразу почувствовал себя как дома. Раздражительность Джулианы вспыхивала дымным пороховым огнем и выстреливала в меня ругательствами, однообразными, как чугунные ядра: величая племянника то русским ублюдком и поросенком, то русским поросенком и просто ублюдком, тетушка не блистала богатством фантазии, зато голос у нее был на редкость пронзительный, доводящий ее суждения сразу до всего квартала, а может, и за пределами его. Это, несомненно, с ее языка подхватили те же самые слова дети голодранцев с соседней улицы, изводившие меня тупыми дразнилками, когда случалось встретиться на улице с их грязной шайкой.

В ту пору я имел странную привычку классифицировать встречных людей: обладатели классических черт и благородных манер зачислялись в потомки римлян, достойные люди более простого облика записывались в кельты, христиане с выраженными семитскими чертами относились мною к сирийцам или карфагенянам и так далее. С этой точки зрения рыжие и лохматые дикари из враждебного квартала могли быть разве что потомками готов или вандалов, самое большее – лангобардов. Всего лишь годом раньше их было не видно и не слышно, потому что в нашем дворе верховодили несколько ребят с крепкими кулаками, всегда готовых показать чужакам, кто тут хозяин. Уступая силой и возрастом, я тем не менее пользовался их уважением как рассказчик и знаток, которому всегда можно задать вопрос о вещах, выходящих за рамки обыкновенного. Да и вообще, своих мы в обиду не давали, независимо от авторитета в компании, пока события не повернулись неблагоприятно для нас. Кто-то был отдан в подмастерья, чья-то семья перебралась в другой район, а сразу двое – Сильвио и косой Петруччио – отправились «обнимать весло» за поножовщину с голландскими матросами. Как всегда в военное время, республика отчаянно нуждалась в гребцах, и патриотичные судьи приговаривали к галерам без снисхождения к возрасту.

Вот так и получилось, что наш квартал лишился в одночасье всех серьезных бойцов, а тихие прежде соседи сразу осмелели. Они осмелели вдвойне, когда в окрестностях стал появляться прославленный силач и забияка Маурисио (по уличному прозвищу – Мавр) с явной претензией сделаться их вожаком. Этот оболтус был только годом или двумя меня старше и ненамного выше ростом, зато, наверно, вдвое шире в плечах. Торс, достойный античного атлета, тяжелые кулаки и полное отсутствие совести обещали большое будущее этому юноше. Меня же, даже когда я повзрослел и окреп, можно было назвать скорее жилистым, нежели мускулистым. Соотношение сил складывалось явно не в мою пользу, тем более что малодушные либо исчезли с улицы, либо предпочли пойти в прихлебатели к Мавру; в дружбе со мной остался один только сын часовщика Никколо.

Мавр обозначил свои притязания очень просто. Его компания однажды отловила нас с Никколо на улице, слегка поколотила для устрашения (сам вожак не удостоил, зато шантрапа, крутившаяся возле него, как шакалы вокруг льва, вовсю изображала героев) и потребовала дань. На мои возражения, что денег для них взять негде, Мавр бросил:

– Мне плевать, где ты возьмешь. У тебя хозяин богатый. А не принесешь – потом не обижайся.

Несколько дней мне удавалось хитростью избегать встречи с врагами на улице, но вечно так продолжаться не могло. Обращаться к городской страже и вообще к взрослым считалось недостойным, все счеты следовало сводить в своем кругу. Покориться негодяям – невозможно, я бы скорее умер, чем злоупотребил доверием учителя. Оставалось драться, но на кулаках против Мавра и его шайки у меня не было никаких шансов. Взяться за нож означало верную надежду на место в галерном флоте. Отчаяние подсказало мысль, которая показалась мне блестящей. На днях в приходской церкви шла служба о Давиде и Голиафе. Праща – вот оружие, которым можно победить любого великана и не запрещенное законом. Так думал я – и, конечно, ошибался в обоих пунктах. Первая ошибка стала явной на пустыре у заброшенного склада, куда мы с Никколо пробрались с самодельными пращами и полными карманами камней. Снаряды наши летели куда угодно, только не в цель. Будь Голиаф ростом до неба, я бы с трех шагов в него не попал.

А зачем бросать? – пришла в голову новая идея. Взять камень побольше, привязать на ремень – крепко, чтоб не оторвался, – и бить с раскрута. Пращи были срочно переделаны в подобие кистеней, коими мы хвастливо размахивали друг перед другом. Мы договорились не бить по голове, чтобы не убить никого насмерть, и отправились навстречу судьбе. Как нарочно, в этот день мы добрались до своего квартала без неприятных встреч. Что делать дальше? Успокоиться и отложить сражение на завтра или искать противника самим? Я колебался, пока не задался вопросом: а как на моем месте поступил бы Цезарь? Предположим, ему столько же лет, сколько мне, и нет у него ни отца-претора, ни верных рабов, готовых защитить господина…

– Идем, Николетто.

Кто ищет приключений, тот их найдет. Мне было известно, где можно встретить Мавра и его прихлебателей, но дальше все пошло не по плану. Даже не успел пустить в ход свое оружие, как мои запястья оказались стиснуты словно железными тисками. Пока верный Никколо отчаянно отмахивался от других противников, не позволяя им обойти нас на узкой улочке, я тщетно пытался вырваться из лап разъяренного Мавра, брызжущего мне в лицо слюной и ругательствами. Впоследствии за свою воинскую карьеру я не раз смотрел в лицо смерти, но никогда не испытывал такого страха.

Руки мои были совершенно бесполезны, оставались ноги – и юный подражатель Цезаря начал лягаться как конь. Творец неудачно сконструировал человеческую голень, она чрезвычайно уязвима спереди. Особенно для тяжелых бедняцких башмаков на деревянной подошве. Видимо, очередной удар получился очень чувствительным: тиски на мгновение ослабли. Я вырвал правую руку, подхватил импровизированный кистень и, позабыв уговор не бить по голове, махнул прямо в висок Мавру, потом в лоб, потом по макушке, еще и еще, с силой, удесятеренной страхом и отчаянием. Я, несомненно, убил бы его, если бы он не успевал уворачиваться и закрываться руками. Мое свирепство только возросло от хруста ломающихся костей в запястье врага. Наконец он понял, что его убивают, отпрянул, споткнулся, упал на четвереньки, вскочил и побежал прочь! Сам знаменитый Мавр, гроза Каннареджо! Увидев постыдную ретираду главаря, остальные участники шайки мгновенно исчезли в переулках, и хорошо сделали, ибо в припадке бешенства я уже перешагнул все принятые в драке границы и мог еще кого-нибудь покалечить.

Победители выглядели жалко, чтобы не сказать хуже. Никколо распороли ножом рукав и слегка задели предплечье, новая одежда была закапана кровью, за что дома его ожидала неминуемая взбучка. У меня руки тряслись и зубы стучали, как у больного лихорадкой, – такое бывает иногда у молодых солдат после первого боя. Главное, чтобы не в бою, тогда солдата лучше сразу перевести в обоз или расстрелять, а после боя – не беда. Я вообще-то очень редко дрался в отрочестве. Для этого требовались совершенно экстраординарные обстоятельства: ну как это – взять и ударить человека, ему же больно будет! Может, это особенность воспитания: тетушка часто меня ругала, но никогда не била; а может, родовая славянская черта: нас требуется сильно разозлить, чтобы заставить сражаться. Возьмите русских в Смуту или поляков во время Потопа. Те и другие начали воевать всерьез, лишь когда страна была занята врагами и казалось, что все уже кончено. Так и я вступал в драку, только если ярость прорывала все плотины в душе, а подобное случалось не часто. После случая с Мавром и вовсе не стало нужды размахивать кулаками, ибо меня никто не задирал. Находились, впрочем, блюстители кулачной рыцарственности, утверждавшие, что мы с Никколо победили нечестно. А что, двухсотфунтовый атлет против тощего книгочея – это честно? Не зря я всю жизнь любил огнестрельное оружие: оно справедливей, ибо уравнивает людей разного телосложения и силы, оставляя преимущество лишь мастерству и самообладанию.

Пожалуй, история с Мавром оказалась еще одним поворотным пунктом в моей жизни. До этого все природные задатки и житейские обстоятельства обещали мне будущее кабинетного ученого. Теперь в душе проснулось нечто иное: небогатырского сложения «алхимик» одолел заведомо сильнейшего противника, и ему это понравилось. Рассказывают, что детеныши некоторых зверей не сознают своей хищной природы, пока не попробуют крови. Я попробовал.

Интересно представить себя в должности профессора одного из небольших университетов Средней Италии, скажем, в Сиене или Перудже. Пожалуй, это была бы неплохая судьба. Но не моя: мне не было суждено стать ни итальянским профессором, ни даже просто итальянцем. Следующие годы я всячески старался сделаться французом.

Загрузка...