Игорь ДОБРОЛЮБОВ


ОСКОЛКИ ПАМЯТИ


Мемуары


ПОМНЮ И ЛЮБЛЮ


Михал Ильич в очередной раз захворал, и я приехал проведать его в Центральную клиническую больницу. Народу в фойе ЦКБ, как обычно, было много. Я зашел в бюро пропусков и увидел у окошка двух человек из Бе­лоруссии, имевших отношение к киностудии. Затершись подальше в толпу, я наблюдал, как решается вопрос, и вдруг дежурная говорит им: "Нет, Михал Ильич не мо­жет сейчас вас принять. Просил перенести встречу". Они ушли.

Услышав, что Ромм отказал посетителям в аудиен­ции, я тем не менее решил дождаться своей очереди и, дождавшись, пошел ва-банк: "Скажите Михал Ильичу, что тут к нему еще один “клиент”, его студент Добролю­бов Игорь". Она набирает телефонный номер:

- Михал Ильич, к вам Игорь Добролюбов.

- Немедленно пропустить! - раздается из трубки.

- Пожалуйста, проходите, - говорит она и описы­вает мне путь-дорогу до палаты.

Я лечу по всем этим коридорам - и возникаю в боль­ничном номере Михал Ильича (палата была двухмест­ная, но вторая койка пустовала).

Встречаемся, обнимаемся.

- Как здоровье, Михал Ильич?

- Все в порядке! Как я рад, что ты приехал! Бери та­буретку, садись, сейчас я тебе кое-что покажу, и ты пой­мешь, чем я тут занимаюсь.

Михал Ильич достал магнитофон. Включил.

- Первый рассказ ты слышал, - напомнил он.

Первый рассказ, записанный на пленку, я действи­тельно слушал еще у Михал Ильича дома - "Тост Толи Шенгелая". Веселый, чудной и очень умный рассказ. Мне показалось, что я его запомнил от первой до пос­ледней буквы, просто "переписал" с бобины в свою го­лову.

- Это будет начало книжки, - сказал Михал Иль­ич. - А вот дальше.

Я прослушал все наговоренное Роммом на пленку.

- Ну, как? - спрашивает.

Спрашивать меня "ну, как?", когда я влюблен в него, когда все, что он делает, для меня - великолепно, гран­диозно! Это действительно было грандиозно.

Посидев еще какое-то время, я ушел. Оглушенный...

Все это навсегда осталось со мной. И вот сейчас, когда я нахожусь в таком тоскливом, печальном состо­янии, когда мне не дают возможности работать, и я практически отлучен от кинематографа, осколки памя­ти вдруг вернули меня к тому времени. Михал Ильичу тогда тоже было непросто: он тоже не снимал, он даже болел, но он продолжал работать - "писал" свои уст­ные рассказы. Потом, благодаря усилиям его дочери Наташи Кузьминой Союз кинематографистов издал книгу. Много позже, когда Наташа осталась уже совер­шенно одна, она мне рассказала о судьбе сочинений Ромма: каждый рассказ множили и кассеты раздавали друзьям, чтобы записи не попали в чужие руки и не были уничтожены.

Сегодня, не позволяя мне завыть от безделья, от угнетенности своим положением, от теперешнего состояния моей души, один из осколочков памяти вдруг стал таким ясным, прозрачным, светящимся, словно говорящим: "А что же ты? Давай по стопам учителя, и что сможешь, сде­лай!".

Я эту книгу посвящаю своему дорогому Учителю - Михаилу Ильичу Ромму.

Если книга не удастся, я заведомо прошу у него про­щения. А если приблизительно получится, то и за это я благодарю Михаила Ильича, ведь несмотря на то, что во ВГИКе Ромм учил меня режиссуре, своим примером он еще и заставил меня заняться делом, мне не прису­щим, хотя до ВГИКа я и окончил факультет журналис­тики.

К осколочкам памяти, которые я буду собирать на ваших глазах, я отношусь очень ревностно и хочу, чтобы в книге, посвященной Ромму, были воспоминания толь­ко об очень хороших людях, которые в моей жизни сыг­рали определенную роль. На этих страницах не должно быть имен ни подонков, ни подлецов, ни мерзавцев, ни предателей, которые в жизни были и есть. Думается, что они, если, конечно прочитают, обязательно вспомнят свои поступки, свои деяния, но я их упоминать не хочу и без вынужденности не буду.


***

Первый съемочный день каждой новой кинематогра­фической картины обставлен своеобразно. Многие, включая самих кинематографистов, совершающих данный обряд, не понимают, зачем это делается, но происходит следующее.

- Внимание, приготовились! Аппаратная, мотор! - произносит режиссер.

- Есть! - отвечают оттуда.

- Камера!

- Есть!

Тогда режиссер (либо второй режиссер, либо ассис­тент) берет специально принесенную загодя тарелку, недорогую, простую, и шваркает ее о штатив камеры или о железную площадку, на которой стоит камера. После это­го раздается режиссерское:

- Стоп!

И все бросаются собирать себе на память по оско­лочку.

Как я думаю, смысл этого действа заключается не только в том, чтобы все прошло удачно, но также в том, чтобы все из съемочной группы доработали до конца и по завершении могли принести свой осколочек, свою леп­ту и вновь сложить тарелку. Однако самого сбора воеди­но глиняных кусочков никогда не происходит, по край­ней мере, в моей практике не происходило: все настолько выматываются и так устают за время работы над карти­ной, что уже не до этого.

"Внимание, приготовились! Начали!" - и тарелка бьется... Вот так мне хотелось бы и начать свою книгу. Только хочется отчего-то, чтобы тарелочка эта была по­крыта тонким зеркальным слоем серебра, в котором отразилось бы все. Но так не бывает, к сожалению, и ты вспо­минаешь жизнь по фрагментам своей разбитой памяти, и это очень кропотливый труд. Да, наверное, и не надо пы­таться вспомнить все: остается, врезается лишь то, что очень дорого тебе, что тебя восхищало, возмущало, рани­ло, удивляло, приносило тебе счастье.

Жизнь преподнесла мне в качестве подарка удиви­тельных людей, и, перебирая в памяти свои картины, я сразу вспоминаю тех, кто помогал их делать: и актеров, и авторов сценариев, и операторов - всю съемочную груп­пу. О них говорить интересно.

Однажды на своем творческом вечере я отказался от традиционных ведущих, кинокритиков, и решил вести встречу сам. Посмотрел все свои картины, выбрал фраг­менты, договорился с механиком показывать их в опре­деленной очередности. Я захотел построить этот творчес­кий отчет таким образом: рассказать о людях, с которыми мне посчастливилось встретиться, работая над картина­ми. Михал Ильич Ромм говорил, что нужно непременно узнать, что за человек тот, кого приглашаешь снимать­ся. Это были дивные люди.

К сожалению, многих уже нет в живых: Макаровой, Санаева, Даля, Новикова, Дубашинского... Всех не пере­числить. Встречи с этими людьми и они сами были для меня незабываемыми...


СЕМЕЙНЫЙ АЛЬБОМ


Жили-были...

Всем своим нутром я помню до сих пор вкус подсол­нечного жмыха - лакомства, которое мы, пацаны, вы­прашивали на маслобойне в те нечастые дни, когда я жил у папы в тайге.

Помню, большой дяденька выкатывал плоский круг размером с колесо и, отламывая от него кусок за куском, раздавал нам по одному - ешьте, ребятки...

Родился я в Новосибирске в 1933 году, 22 октября, так что мой возраст уже серьезный, и юбилей в 2003 году был тоже серьезный. Раньше, когда свое 70-летие отме­чали мои старшие товарищи и коллеги, они мне каза­лись поставленными куда-то на вершину искусства, на постамент и казались такими старыми. А тут вот и я их догнал и ничего не ощущаю, ничего страшного, оказы­вается - вроде, все так и должно быть.

Жили мы в городском районе, который местные жите­ли называли Закаменка: он выглядел, как спускающийся вниз лог, как огромная впадина с самодельными домишка­ми. Народная молва рассказывала, что в прежние времена в Закаменку по этапу отправляли из Марьиной Рощи ссыль­ных. Оттуда мы вскоре перебрались ближе к центру. Помню нашу улочку и одноэтажный кирпичный дом.

Семья у нас была любопытная. Папа - инженер-геодезист, работал в тресте "Запсибзолото" и большую часть своей жизни проводил в тайге в экспедициях. По­мню, как время от времени я выезжал к нему. Особенно ярко отложилась в памяти поездка, когда на телегу, на которой мы ехали, вдруг вспрыгнул бурундук - такой щекастый, красивый. Посидел, посмотрел - и исчез. Это была настоящая сибирская тайга, она казалась мне тог­да таинственным, неизведанным миром.

Одна из зим запомнилась мне чрезвычайным пере­полохом дома: я засунул себе в нос кедровый орешек (их в Новосибирске щелкали все сплошь и рядом). Достать орех никак не могли, поднялась паника. Дедушка, свет­лая ему память, посадил меня в санки и повез в больни­цу, но на полпути вдруг сказал: "Ну, вот и все". Оказыва­ется, вместе с накопившейся в носу жидкостью (назовем это так) орешек вылез сам по себе и спокойно разместил­ся на подбородке.

Тротуары на нашей улице были деревянные, летом ходить по ним опасно было, и однажды я загнал в ногу занозу: вошла строго вертикально в большой палец. Боль была ужасная. И опять дедушка успокоил; "Подожди, нечего хныкать. Ни к каким врачам пока не поедем, а если дело осложнится, завтра я тебя свожу в больницу". Пря­мо около тротуара дедуня нарвал листьев подорожника, промыл их, чуть распарил, обернул мне вокруг пальца, и я лег спать. А утром он все это развязал и уже наполови­ну торчавшую занозу легко вытянул.

Дедушка был мастер на все руки. Мне казалось, что он умеет делать все: и валенки катать, и дома строить, и печки класть.

Я в основном при нем воспитывался - папа-то все в экспедициях - и ужасно деда любил. И боялся, хотя он не наказывал никогда. Я боялся его слова. Он говорил: "Внучок, этого нельзя делать - грех". Например, то, что нельзя брать чужого, было сказано им как-то так, что с тех пор и по сей день (это как вбито в голову!) я чужую вещь не возьму. Будет лежать кошелек, и оттуда призывно торчать деньги - не подниму, рука не совершит этого действия.

Бабушка дедуню любила очень, это я помню. Подой­дет, встанет сзади и руки ему на плечи положит... Моли­лась на него. Не слыхал ни разу, чтобы она хоть словечко поперек ему сказала. Вот ведь как интересно судьба рас­поряжается: они встретились с дедушкой на Дальнем Востоке, в Хабаровске, где он служил в царской армии, а она, гонимая голодом, приехала туда на заработки - дом­работницей была. И уже позже выяснилось, что оба они родом из соседних украинских деревень!

Бабушка моя шустрая была, все на бегу, и ладно де­лала, все успевала.

Однажды, будучи уже совсем взрослым, я ее очень обидел. На съемках фильма "Потому что люблю" авиа­механики подарили нашей группе канистру чистейше­го авиационного спирта. В авиации спирт применяют для борьбы с обледенением, обливая им корпус само­лета, а также используют в качестве очистителя стекол, и вся авиация, я полагаю, молится, чтобы ничего лучшего не придумали. Мы канистру по-братски раз­делили.

А в то время у бабушки заболели ноги. Я беру с бал­кона свою солдатскую фляжку со спиртом - и к ней. При­хожу, говорю ей, пригорюнившейся, что так и так, очень хорошая вещь, чистейшая. "Натри, - говорю, - свои но­женьки и закутай шерстяным платком". Вдруг смотрю: плачет моя бабушка.

- Что такое?

- Ты за кого меня принимаешь? Что я, из ума вы­жила? Такое добро, да чтоб я его на ноги переводила! Ты лучше расскажи, как его разбавлять.

Налили мы с бабушкой по рюмочке, да и выпили. От винта!


Зимнее сибирское детство

Война началась, когда я учился в первом классе. В Новосибирск постоянным потоком стали прибывать эвакуированные, и школа была настолько переполне­на, что все классы размещались в спортивном зале: первый ряд от начала до конца - это 1-й класс, второй ряд - 2-й, затем 3-й и т.д. Сидят школьники, училки что-то им тараторят - сплошная какофония. Так и учи­лись.

По радио часто передавали, что ожидается сильный мороз, а значит в школу идти не нужно. А если "радост­ного" сообщения не было, то пока ты в школу шел, чернилка, лежащая в специально сшитом для нее мешочке, лопалась: раскроешь его, а там какая-то непонятная, свер­нувшаяся на морозе жижа.

Я очень любил такие студеные дни: мороз и тиши­на... Красиво! У девочек почему-то реснички всегда были заиндевелые...

Приходил я в школу в валенках, закутанный дома мамкиным платком.

В домах тогда было жутко холодно. Утром все бы­стро вскакивали с постели и сразу натягивали пальто, а потом уже бежали умываться. И я помню, как однаж­ды в нашем огромном школьном "классе" вдруг грянул хохот: мальчонка стоит в валенках, трусах и маечке. Как он дома вскочил, быстренько закутался, так и по­бежал.

Из школьной новосибирской жизни мне еще запом­нились уроки военной подготовки, когда мы, дети, на­девали на валенки лыжи, на спину забрасывали выре­занную из дерева винтовку и выходили на берег Оби военным делом заниматься.

Это было зимнее сибирское детство.


Уроки музыки

Как только началась война, папу как топографа, пре­красно знающего картографию, сразу забрали в развед­ку. У него была броня, специалистов такого профиля на фронт не брали, но он, вернувшись из тайги, минуя свое предприятие, пошел прямо в военкомат. Я помню, как в тот день он умывался дома в белой исподней рубахе и в галифе. Так и ушел на фронт незаметно.

В сорок втором пришла в наш дом похоронка - оси­ротели мы с сестрой.

Папа погиб под Сталинградом. Он отправился на танкетке в разведку, и снаряд угодил прямо в башню, где находился батя.

...А до войны родители купили пианино. Мама хоте­ла, чтобы я музицировал, и отдала меня в музыкальную школу, где я, как говорят, долбал каноны и гаммы, вы­полнял под палкой упражнения, чувствуя, что никакой я не музыкант - слуха нет. Но мама с бабушкой твердили, что плюс к хорошему образованию необходимо овладеть инструментом, мол, выучишь что-нибудь красивое, сыг­раешь в нужный момент, и все подумают: "Смотрите-ка, он не только мяч гоняет, он еще и на пианино играет!". Но не нужно мне было это!

Помню, пианино стояло открытым, когда пришла по­чтальонша. Из всех квартир сразу высыпали люди. Она протянула маме конвертик (в моей памяти он запечат­лелся почему-то, как сложенный треугольник). Мама от­крыла его при мне - а там напечатанные слова, и от руки что-то дописано. Мама вскрикнула и рухнула на клави­ши пианино.

Вот с таким звуком пришло известие о смерти папы. Этот звук врезался в мою память навсегда.

С тех пор я к инструменту не подходил и к клави­шам ни разу в жизни не притронулся.


Мое первое прикосновение к искусству

Из военного времени особняком стоят воспоминания о моем первом прикосновении к искусству. Это было со­вершенно фантастично. Наша школа располагалась не­подалеку от знаменитого Новосибирского театра оперы и балета - самого большого театра в Сибири. Однажды в класс пришел дяденька и сказал, что для хора цыга­нят в опере "Кармен" нужны мальчишки. Указал паль­цем: ты, ты, ты. Отобрал пацанят приблизительно од­ного роста, из соседнего класса взял ростом побольше - чтобы разнообразная была публика, и повел нас в опер­ный театр.

Пришли. Фойе огромное, окна огромные! Сжалось все внутри от испуга, сердце делало немыслимое количество ударов. А этот дяденька (почему-то я запомнил, что его пиджак на локтях сильно лоснился) стал вызывать нас по одному к инструменту, нажимал клавишу и заставлял пропеть ноту. Сидя в конце зала, я с ужасом ждал момен­та своего позора...

Но все закончилось благополучно, потому что по­явился еще один большой дяденька, очевидно, главный, который сказал: "Чего ты тут дурью маешься? Чего ты их мучаешь? Оденем пацанов в костюмы, загримируем, они пробегут туда-сюда, а за них очень аккуратненько споет женский хор. Так что, ребята, приходите все". Тот согласился. Действительно, чтобы заполнить ту сцену, много надо было народу.

Пару раз вызывали нас на репетиции: давали коман­ду "Бежать!", и мы носились туда-сюда изо всех сил.

Наступил день премьеры. Завели всех в костюмер­ную, обрядили нас в какие-то лохмотья и быстро загри­мировали, причем мазали, как хотели - мы только под­ставляли свои физиономии. Потом тот главный дяденька сказал: "Сойдет".

Мы стояли за кулисами, ожидая своего выхода (цы­ганята должны были бегать в начале).

Заиграла музыка - жуть, страх! Раздалось шипя­щее: "Побежали!", и мы рванули через всю сцену. Посто­яли - назад побежали.

Как во сне все происходило, от волнения сознание было смутное, помню только, что мальчишки очень дис­циплинированно выполняли все режиссерские указания.

"Переодевайтесь, а потом будем разгримировывать­ся", - поступила команда. А я быстренько переоделся - и домой. Решил продемонстировать маме загримирован­ную физиономию - чудо какое - был в искусстве! Мама сказала: "Ах!", и давай смывать с меня грим мылом. А он трудно отмывается. Грим вообще, а театральный особен­но, въедливый, его надо вазелином снимать.

Чайника три пошло на смывание грехов соприкос­новения с искусством, и на этом все кончилось - оно меня больше не привлекало: слишком сильны были "послегримные" впечатления, да и сама затея была неинтерес­ная - бегать туда-сюда.


Кузьма Львович

Но все же к искусству я приобщился, и решающую роль в этом сыграл Кузьма Львович Рутштейн.

Во время войны мама на своем предприятии зани­малась культмассовой работой и познакомилась с жен­щиной, которая распространяла в Новосибирске билеты на спектакли находившегося там в эвакуации минского ГосЕТа (Государственного еврейского театра). Каким об­разом театр, чьи спектакли шли на еврейском языке, со­бирал публику, я не понимаю, но как бы то ни было, имен­но благодаря общественной работе мама познакомилась с Кузьмой Львовичем.

В репертуаре ГосЕТа был неизменно пользующий­ся успехом спектакль о сиротке Хасе и коварном соблаз­нителе. За Кузьмой Львовичем, подходившим по факту­ре для этой роли, еще до войны закрепилось амплуа героя-любовника. Незадолго до ее начала великий Бабоч­кин пригласил Кузьму Львовича, которого хорошо знал по картинам, где они вместе снимались, в Ленинград, на одну из главных ролей в спектакле Большого драмати­ческого театра. Этот спектакль ставил сам Бабочкин.

Кузьма Львович приехал - а тут война. Пришлось "задержаться", пока не открылась "дорога жизни". Как только стало возможно, он вернулся в свой театр, эвакуи­рованный в Новосибирск. Здесь Кузьма Львович, чья се­мья погибла в минском гетто, и познакомился с моей мамой. Он пришел к нам в дом. Жили мы славно: спокой­но, мирно.

Наконец, 45-й год - Победа! ГосЕТ возвращается на родину в Минск.

И тут происходит нечто поразительное: человек, которого судьба свела в эвакуации с коренной сибиряч­кой, забирает с собой в Минск и эту женщину, и двоих ее детей, и еще двух старых людей - моих дедушку и бабушку!

Вот таким кагалом мы и приехали в город, ставший для меня родным.


Гримерная жизнь

Первое впечатление от Минска - сплошные разва­лины. Даже самая буйная фантазия не сможет нарисо­вать, каким был город после войны: бесконечные руины, остались стоять только стены выжженных изнутри до­мов, пронизанные железными водопроводными трубами. Чудовищное, страшное зрелище, но тогда я этогo не понимал и принимал посильное участие в лазаниях с пацанами по трубным каркасам.

Нас поселили на нынешней улице Москвина, в то время там были "татарские огороды" (поле и татарское кладбище), где для приехавшего люда наспех поставили финские домики, в них густо (по три-четыре семьи) рас­селили вернувшийся театр.

Позже нас потихоньку переместили в гримерки ре­монтировавшегося здания ГосЕТа (ранее синагоги, за­тем - Русского театра).

Это было интересное время. В тесной гримерке два человека - уже много, а когда большая семья... Ваш по­корный слуга ложился спать следующим образом: засо­вывал под стол самодельную деревянную раскладушку ("раскладушка" - какая прелесть слово-то, сколько не­жности! Так же, как в слове "авоська") и залазил туда так, чтобы из-под стола только башка торчала - дышала. Но это никакого значения не имело, так жили все. Важно то, что, поскольку из-за тесноты находиться дома было не­возможно, мы, пацаны, все время проводили на улице: разберем площадочку - и в футбол гоняем с утра до ночи. Играли взапой, до ста голов. Набивали покрышку тряп­ками, и она, мягкая, как подушка, не летела дальше двух метров, ну а если появлялся кто-то с настоящим мячом, он становился в наших глазах величиной недосягаемой: назначался и капитаном, и судьей, и кем угодно - он во всем был король.

В воронке от бомбы, попавшей прямо в купол театра и продырявившей сцену, мы с ребятами, пока здание не отремонтировали, самозабвенно играли в чеку.

В коридоре около каждой двери стояли какие-то вещи - чтобы внутри гримерки было больше места. Из комнатушки театрального концертмейстера было вы­ставлено пианино...

Тогда в Минске много бесконвойных немцев ходило. Кроме того, в нижней части здания театра было что-то типа лагеря пленных: они там жили, свободно общались с жиль­цами, их мастера-столяры приходили, предлагали сделать табуретки, какие-то подставочки - в общем, любую рабо­ту готовы были выполнить, а сердобольные наши люди их за это кормили.

И вот однажды возвращаюсь я с очередной футболь­ной баталии, забегаю в театр и - торможу со всего маха... Господи, божественная музыка! Вижу: жалкого вида не­мец, в общарпанной форме, играет на этом инструменте. И я, мальчонка, застыл...


Стадион "Пищевик"

И вот в это время, когда кругом лежали руины (!), в парке Горького работал микроскопический стадион "Пи­щевик" с огромным количеством спортивных секций: волейбол, баскетбол, бокс, борьба, фехтование... Все бес­платно! В городе, невзирая ни на что, даже проводились спортивные соревнования. В этом отношении послевоен­ный Минск был удивительный город. Причем, когда па­цан уже входил в команду, ему выдавали форму. Тоже бесплатно. И это после такой войны! А руководили сек­циями мастера! Секцию бокса, например, вел чемпион республики по боксу в тяжелом весе Николай Иванович Ачкин.

Я до конца своих дней буду помнить легендарную женщину малюсенького роста, тренера по баскетболу Любовь Львовну Щукину, которая брала к себе всех под­ряд: и высоких, и низких, и толстых, и изможденных, и даже плохо видящих - главное, чтобы мальчишки не болтались по улицам. Идти-то некуда было, на весь го­род работал один-единственный, оставшийся после не­мецких солдат кинотеатр. Очереди туда были безмерные! Мы, пацаны, ходили в кино на "хапок": брали кого-нибудь, раскачивали и забрасывали ближе к кассе, и он, потолкавшись там, пробирался к окошку.

Я у Любови Львовны играл во втором составе цент­ровым разводящим - маленький был, но шустрый, и хо­рошо с мячиком ладил.

А зимой на "Пищевике" заливался каток. Если не было своих коньков, ты сдавал пальтишко и валенки, тебе давали номерок и коньки. Рядом была чайная, где мож­но было погреться кипяточком, и когда мы переехали уже на Карла Маркса, на каток ходили всей дворовой компа­нией.

Когда сегодня я слышу о возведенных спортивных комплексах, ледяных дворцах, горнолыжных курортах и узнаю при этом, сколько нужно семье заплатить денег, чтобы воспользоваться их услугами, мне становится не по себе. Непостижимое нынче время для моего несовре­менного восприятия.

Если действительно хотите заботиться о здоровье на­рода, последуйте примеру стадиона "Пищевик"!


Ребята нашего двора

Двор наш был хороший, ухоженный. Дворничиха жила в подвальном помещении с сыновьями, один из ко­торых, Толя Третюк, был из нашей компании. В этом доме жили Эдик Миансаров, будущий знаменитый пианист, Леня Красненко (сын генерала). К нам во двор приходил Гриша Фрид, который потом стал мастером спорта, авто­гонщиком. Вот такая была наша дворовая компания.

Никто нас во дворе не ругал, никто не прогонял. Реже бывал с нами Эдик; он, если и выходил, то только посмот­реть. Когда ты подходил к его квартире и слышал, что он играет на фортепиано, было бесполезно звонить или сту­чать - Эдик не отзывался, он весь был в музыке.

На I конкурсе имени Чайковского Эдька занял 4-е ме­сто. Я имею в виду тот знаменитый конкурс в 1958 году, когда лауреатом первой премии стал Ван Клиберн, счи­тавший Эдика выдающимся пианистом.

Ван Клиберн дал в Минске один концерт. Ажиотаж был немыслимый! Здание клуба Дзержинского атакова­ли со всех сторон: пробирались через крышу, через туа­летные окна - творилось что-то невероятное! И мама Эдика, Тамара Вартановна, тоже пианистка, взяла меня на концерт как друга семьи (самого Эдьки в тот момент в Минске не было).

Перед выступлением Клиберн вышел из клуба и, пройдя сквозь замершую от неожиданности толпу, подо­шел к Тамаре Вартановне. "Это друг Эдика", - предста­вила она меня. И когда он обнял ее за плечи, я был пора­жен: эти длиннющие пальцы! Невероятно длинные пальцы! И сам он был длиннющий, высоченный, с рыже­ватой вьющейся шевелюрой парень, который извлекал из рояля небесные звуки.


Моя "любимая" физика

Переход из школы в школу в послевоенном Мин­ске осуществлялся очень просто: в каком районе семья получала жилье, в ту школу детей и переводили, по­этому мы в большинстве своем множество школ обла­зили.

В 37-й, на Танковой, я учил:


"Пти зуазо пур ву репетер

Э тьен шерше ву кэльк' грэн..."


Это вроде как по-французски, хотя в Новосибирске я начал изучать немецкий. Что я делал в 42-й школе, не знаю, потому что там был английский язык, а пришел в 4-ю - снова немецкий.

В 42-й, центральной, так называемой элитарной школе я проучился всего год, потому что, когда открылась мужская школа № 4, все окрестные заведения для ее укомплектования сдали туда "самых лучших" - тех, кого не жалко. В класс "А" собрали серьезных ребят, ме­далистов, а в "Б" - наш табор.

Так не хотелось идти на уроки! Собирались мы с ре­бятами, сидели и трепались обо всем на свете. Закурил я поздно, в классе восьмом или девятом. Сразу жутко не понравилось: так невкусно, ужас! Зато теперь дожил до того, что сигареты для меня - предмет первой необходи­мости. Сейчас это все кажется незначительным, а тогда в школьном сортире собирались пацаны, уже профессио­налы, дадут тебе "болванчик" докурить, и ты тянешь че­рез силу, только для того, чтобы со взрослыми ребятами вместе побыть.

Это было нечто вроде мужской гимназии, где пос­левоенную пацанву учили всему, даже танцам. Пред­ставляете, парни после перекура на перемене приходи­ли на урок бального танца, брали друг друга за руки - и тым-дырьям, тым-дырьям... Взбрело кому-то в голову: а вдруг случится, попадут они в девичью школу - вот и проявят себя с лучшей стороны. А пацаны проникали в девичьи школы через окна туалета (девчонки открыва­ли), и я вместе с ними тоже лез, штурмовал, а потом весь вечер стоял тихонечко в спортзале возле стенки, смот­рел, как танцуют - сам-то ничего, кроме тым-дырьям, тым-дырьям, не умел, да и то с партнером, а к девочке и подойти-то боялся.

Вел уроки танцев какой-то удивительный человек: сам длинный, брюки тонкие, и ботинки на толстенной подошве красного цвета.

А вот физруком у нас был великий Николай Ивано­вич Ачкин. Большой, огромный, седые вьющиеся волосы, кулачище - как две моих головы. Он вел в школе также секцию бокса, но я этим видом спорта заниматься не стал - не понравилось: тебя по морде бьют, и ты тоже бьешь человека. А на одном из вечеров все неожиданно откры­ли, что, оказывается, наш чемпион Николай Иванович увлекается поэзией Есенина. Помню, что я с замиранием сердца слушал, как он читал.

С точными науками я всегда был на почтеннейшем "Вы" и на большом отдалении - ничего не понимал! Ма­тематики всевозможные - алгебра, геометрия, тригоно­метрия - это был какой-то кошмар! Литература - дру­гое дело. Читал я много, и ко мне хорошо относилась преподавательница русского языка и литературы Дина Львовна Фрид. Я помню ее, помню ее лицо. У нее был ро­ман с физиком Яковом Самуиловичем Фридляндом, ко­торый закончился благополучно, они поженились. Дина Львовна просила его, чтобы он меня не трогал, посему на физике, прячась за учебник, я мог хотя бы дышать, за что благодарен Якову Самуиловичу по сей день. "Не выучил? Забыл тетрадку? Ну, ладно". А на экзаменах Яков Самуи­лович посадил меня за спину моего друга Володи Саврея, который поступил потом в элитный вуз - Ленинград­ский военно-механический институт.

Так что таблички на стене 4-й школы: "Здесь плохо, но тем не менее учился кинорежиссер, народный ар­тист...", я уверен, не будет.

Однажды, спустя много лет, когда у меня уже были картины, мы с Яковом Самуиловичем случайно встрети­лись на каком-то официальном банкете. Узнали друг дру­га, растерялись, ведь столько не виделись. Я спросил у него:

- Яков Самуилович, почему вы так оберегали меня, не дергали?

- Да потому что знал, что однажды мы с тобой встре­тимся на таком вот банкете. И я, и Дина Львовна видели, что ты способный парень.

Вот умный человек! Насколько же нужно педагогам пристальнейшим образом изучать каждого ребенка! И клас­сы в школах должны быть маленькими. У меня старший сын физику любил, а младший по три книги одновременно читал. К слову сказать, когда я решил отдать старшего учиться плавать, то отвел его в школу юношеского олим­пийского резерва, куда брали ребят, не просто умеющих плавать, а с хорошими результатами. Но дело в том, что тренером там был мой школьный друг, одноклассник Ахремчик Дмитрий, которого мы звали Дем. Привел я Миш­ку: "Дем, дорогой, сделай так, чтобы он при моей жизни не потоп". - "Нет вопросов". Вот оно, школьное братство.

Два у меня сына - Миша и Леша, они дружат меж­ду собой, и я их очень люблю.


P.S. Когда я готовился к съемкам "Расписания на пос­лезавтра", то поехал в Новосибирск, погулять по академ­городку, познакомиться с ним поближе. И заодно очень хотел пройтись по городу. Это была словно прогулка по семейному альбому, который хранился у нас дома. Я "пе­релистывал" страницу за страницей, кусками узнавая Новосибирск, где когда-то дедуня вытаскивал мне зано­зы, где перед уходом на фронт умывался папа в белой ру­бахе...

Волнуясь, я шел по улице к дому, в котором мы жили, - а дома уже нет. Снесли. На его месте построи­ли типовую многоэтажку. А Закаменка осталась точно такой, какой была до войны.


МОИ УНИВЕРСИТЕТЫ


Выбор

Журналисты часто спрашивают нашего брата: "Кем вы мечтали стать в детстве?" Некоторые так и отвечают: "Режиссером", а я тогда не мечтал об этом и даже не знал, кем стану, поэтому на подобный вопрос обычно раздра­женно отвечаю: "Пожарником я хотел быть!".

К тому возрасту, когда пришло время выбирать свою стезю, я захотел поступить в театральный институт.

Меня тянула, необъяснимо тянула вся эта штукови­на: театр, актерство... Не могу сказать, что меня в один день вдруг осенило: семья-то наша жила за кулисами те­атра, в гримерке ГосЕТа, и среди моих друзей были не только пацаны. Я, скорее, больше дружил со взрослыми и всегда поражался: вот только сейчас я с ним разговаривал, а через минуту - он на сцене, грохочет его голос, и я, сидя в проходе на ступеньках (а обсидел я в зале все ступеньки, места никогда не занимал), содрогаюсь.

Но перед поступлением мой отчим Кузьма Львович собрал дома своих друзей - как сейчас помню, старые те­атральные кадры. Был накрыт стол, и все они почему-то стали говорить о необходимости получения настоящего об­разования. "Ты молод - успеешь в театральный. Если есть способности, поступишь, а ты давай, образование получи, оно никогда не помешает. Иди в университет". Так я и поступил в университет на отделение журналистики филологического факультета. Пришел на первый курс и первым делом направился в самодеятельный студенческий театр, которым Кузьма Львович руководил.


Театралы

Общая тяга к искусству в то время была неодолимой. На каждом факультете работал свой драмкружок, а это был главный, общеуниверситетский "Академический" театр. Желающих туда попасть отбирала специальная комиссия из студентов-стариков, конкурс был колоссаль­ный. Прочитал и я что-то - приняли. И все пять лет в этом драмкружке я с наслаждением играл.

На репетициях мне почему-то все время было весе­ло: заводной был, но старался сдерживаться, а рассла­бившись в перерыве, войти в работу было необычайно трудно. Кузьма Львович - актер старой школы, он тре­бовал дисциплины и однажды так разгневался, что по­шел на меня со стулом: "Сейчас дам по шее!" По шее при всех? Я и выскочил в декорационное окно.

Кузьма Львович ведь тоже артист, он сделал серь­езный вид, и я испугался. Однако понял, что пусть это и самодеятельность, но если не относиться к сцене се­рьезно, так в форточку и вылетишь. Все здесь было по­ставлено очень основательно и действительно строго. Мысль пропустить репетицию и возникнуть не могла, потому что разбирался с тобой не руководитель, а сами ребята.

Какие-то спекуляции тем, что руководитель теат­ра - мой отчим, были исключены, просто энергии у меня было до фига. И потом ребята-кружковцы "родственнич­ку" тут же врезали бы по первое число - через одного же фронтовики были.

Рома Ерохин - Раймонд Алексеевич - парень со светлыми вьющимися волосами, я помню, все студенчес­кие годы так и проходил в "тельнике", бушлате и мичманке. Он в морской пехоте воевал, на него, контуженно­го взрывом, обрушилась рухнувшая стена. Фронтовой товарищ Рому откопал голыми руками, видит - мерт­вый, но тем не менее сгреб его в охапку - и в санчасть. Здоровый сибиряк, под два метра, пришел туда:

- На стол его быстрее!

А ему отвечают:

- Его не на стол, его в морг надо!

Сибиряк автомат вскинул:

- Лечите! А то перестреляю всех!

Положили, а Рома вскоре задышал... И выходили его. Рома Ерохин серьезный был парень. Замечательный человек, мы с ним до сих пор поддерживаем дружеские отношения. И все ребята серьезные были. Я тоже. Иногда только дурью маялся.

Играли в театре и Рима Маленченко с филфака, ко­торая потом всю жизнь проработала в ТЮЗе (сначала младших сестренок играла, потом бабушек), и Санников Олег, сын главного режиссера театра Янки Купалы, пре­подавателя Театрального института, выпустившего Витю Тарасова, и нынче известный физик-теоретик, ака­демик Лев Томильчик. Был среди нас очень хороший ак­тер Владимир Матвеев, который после окончания универ­ситета работал редактором "Сельской газеты", а позже возглавил Госкино. Сценарии он редактировал жестко, не пропуская ни одной строчки. И даже когда я, разозлив­шись, однажды написал ему заявление, подписавшись: "С унижением, Добролюбов", он и это тут же "поймал". Играли с нами и потрясающе талантливый человек Мар­цев Паша (его сын Петр Марцев сегодня издатель "Бе­лорусской деловой газеты"), и Владимир Бровиков, кото­рый потом в ЦК занимал серьезные посты, - все варились в одной каше. Это было некое чудное сборище, очень дружная компания и прекрасный актерский ансамбль. Я вот сейчас ответственно говорю, что из того коллектива, сохранись он и далее, мог бы получиться хороший театр. Правда. Ну вот, и я туда затесался.

Незадолго до моего прихода они поставили "Ме­щан", а моим дебютом была роль Васьки Пепла, жулико­ватого малого из горьковского "На дне", а затем - Жоры Поцелуйко в деревенской украинской пьесе. Но пиком моей "театральной карьеры" стал Хлестаков. После пре­мьеры "Ревизора" меня, Хлестакова, в костюме и гриме ребята отнесли на руках в общагу, где продолжалось "об­суждение спектакля".

Спектакли мы давали в малюсеньком университет­ском клубе, иногда премьеры выносились в клуб Дзер­жинского: туда же перетаскивались все декорации и рек­визит - серьезно все было. Народу собиралось - как на Ван Клиберна! Почти.

Такой же театр был организован и в Белорусском по­литехническом институте. Возглавлял его артист Русско­го театра Кочетков, а лидером там был Леня Хейфец. Наши с Леней жизни шли в ногу: он учился в центральной 42-й школе, и я там год обретался; окончив университет, я по­шел в ТЮЗ, он после БПИ поступил в студию при театре им. Янки Купалы. Затем в один год, не сговариваясь, мы с ним поехали в Москву: Ленечка - в ГИТИС, а я - во ВГИК. Он учился у Попова и Кнебель и вырос в замечательного, крупнейшего режиссера, был главным режиссером Теат­ра Советской армии (сейчас профессор ГИТИСа). Вот ка­кие кадры давала минская самодеятельность.

Помню, в университетском театре с нами играла Га­лочка Кондрашова, очень талантливый человек, которая после окончания университета уехала в Тулу, поступила в областной театр, а позже, как мне рассказывали, стала режиссером. Такая вот была подготовка.

Фамилия Клеонский в те времена была хорошо из­вестна даже тем, кто мало интересовался музыкой. Знаменитый дирижер-хоровик, он руководил общеуниверситетским хором. Требования к поступлению туда были почти консерваторские. Студенческий хор Клеонского исполнял великие сочинения русской и зарубежной классики, студенческие театры тоже играли классику - Горь­кого, Чехова. А сегодня вся самодеятельность, к сожале­нию, по сути превращена в КВН.


"Это не тот Штирлиц!"

В драмкружке самым близким для меня другом стал Лев Томильчик. Впрочем, в то время в БГУ, располагавшемся компактно в трех корпусах, почти все друг друга знали: то по спортивным секциям, то по самодеятельности. Будучи уже взрослыми людьми, разойдясь каждый в свои "науки", мы со Львом Митрофановичем продолжали дружить. И когда мой старший сын стал интересоваться физикой, я все хотел показать его своему другу, но Мишка ни в какую не соглашался, а отправлял свои работы в Московский физико-технический институт, они ему оттуда присылали новые задания и оценки за предыдущие контрольные. Так он закончил с отличием заочные подготовительные курсы МФТИ, а когда пришло время поступать, сказал мне: "Твоя профессия, батя, - это твоя профессия, а я хочу заниматься теоретической физикой. И вот теперь выполни, пожалуйста, свое обещание, познакомь меня со Львом Митрофановичем Томильчиком. У меня к нему есть куча вопросов". Я созвонился с другом, и мы заявились к нему.

- Мы тут поговорим, а ты пока чай пей, - сказал мне Лев Митрофанович.

Часа два они беспрерывно говорили на совершенно незнакомом мне языке - я ничего не понимал. Ничего! Чувствовал себя абсолютно беспомощным и только пил чай. Лишь в один какой-то момент я вдруг встрепенулся, услышав фамилию Штирлиц, а Лев Митрофанову расхохотался:

- Это не тот Штирлиц!

Мол, ты давай, папа, пей чай дальше. Столько чая я в жизни не пил! Было такое ощущение, что если я накло­нюсь, этот чудесный напиток из меня польется. Наконец, мой друг сказал:

-Ты этого не знаешь, у тебя удивительный парень. Конечно, надо ехать в МГУ.

И добавил:

- Я не понимаю, почему такой сын родился у тебя, а не у меня.

Словом, благословил. Мой Миша поехал и поступил.


Автора! Автора!

В послевоенном университете работали блистатель­ные педагоги: репрессированные, отсидевшие в лагерях, они были направлены в Минск, определенный для них чертой оседлости. Легенды среди студентов о них ходи­ли. Но эту плеяду я уже не застал, к моему появлению в университете срок их пребывания в Минске окончился, и они разъехались - кто в Ленинград, кто в Москву.

Однако и те, у которых довелось учиться мне, были замечательные педагоги.

Был у нас преподаватель античной литературы по фамилий Лапидус, очаровательный, интеллигентный, тонкий человек. Весь погруженный в греческую поэзию, он представлялся мне древним греком, случайно оказав­шимся в нашем времени.

И однажды я его решил по-свински разыграть, хам был. Говорю, что рылся я в библиотеке и вот нашел греческие стихи, а библиотекарша не знает, откуда это и что за отрывок (в послевоенных библиотеках рванины много было).

- Так, так, любопытно.


- Он явился, как Деус экс махина,

Неожиданным громом низвергнут.

Фимиам благовонный богов

Он принес на главе златокудрой...


Лапидус прочитал, улыбнулся и сказал:

- Автора, Игорь, я хорошо знаю. Вы артист и пре­красно, что в драмкружке играете. Это ваши стихи.

Я растерянно пожал плечами:

- Это все от любви к Вам. Это неловкая шутка.

Зарубежную литературу нам блистательно читал знаменитый академист Факторович - всегда в галсту­ке, подтянутый, чистенький, воротник накрахмален. Я помню начало его первой лекции: "Обмакните перо своего невежества в чернильницу мудрости..."

Его противоположность, профессор Гуторов, пре­подавал введение в литературоведение. Шебутной, жиз­нерадостный человек, на его лекциях жутко весело было: всякие байки рассказывал, частушки пел. И вот однажды (было очень жарко) он читает лекцию, сни­мает пиджак, вешает его на спинку стула, оставаясь в рубашке с короткими рукавами - и о, ужас: весь в на­колках! Ну, просто весь! И тут он как бы мимоходом говорит: "Ребята, из беспризорников я, но, как видите, дожил до профессора, и, между прочим, говорят, непло­хого. Так что, если будет у вас тяга, если будете учить­ся, то вы сможете многого достичь и в литературе, и в других видах художественной деятельности". Прелест­ный дядечка.

А преподаватель Шнитке, обучавший нас языко­знанию, был знаменит тем, что применял на экзамене свою "фирменную пропускную систему": сам пузатый, дверь откроет наполовину и становится в проеме, так чтобы едва можно было пролезть. И запускал по одному в аудиторию. Причем для парней живот убирал, а вот девчонкам доставалось. Хороший мужик был, но забавный. Про него поговорка ходила: "С миру по нитке - диссертация Шнитке".

Не могу забыть, как "интересно" проходили лекции по белорусской литературе. Преподавательница (лите­ратуры!) приходила, открывала толстую тетрадь с по­желтевшими страницами и начинала монотонно читать с того места, на котором остановилась на предыдущем занятии. Тут начинались и морской бой, и крестики-но­лики...

Когда же пришла пора дипломной работы, то, дабы не думали, что все пять лет мною постигались лишь две дисциплины - театр и спорт, - я, видите ли, захотел за­няться научным исследованием. Придумал тему: "Писа­рев - критик Пушкина". Мне было интересно разобрать­ся, как так: Писарев неизменно восхищался Александром Сергеевичем и вдруг написал о нем критический отзыв. Это филологическая работа, не журналистская, и я сей­час понимаю, что только благодаря молодому препода­вателю Нине Александровне Сницеревой, которая, види­мо, на заседании кафедры поручилась за эту работу, мне позволили ее писать, и она состоялась. Нину Александ­ровну я хорошо помню: миниатюрная, ослепительно кра­сивая женщина, всегда прелестно одетая и пахнущая хо­рошими духами. Кроме того, что она была преподаватель, она была еще и женщина. И как же глубоко должен был врезаться в память пятикурсника этот осколок, что он прочно сидит во мне до сих пор. Нина Александровна, к слову, преподавала и Светлане Алексиевич, гениальной нашей писательнице, и, поскольку хорошие люди сходят­ся, они дружны между собой.

Помню прекрасно и проректора университета по учеб­ной части Андрея Яковлевича Малышева, профессора, док­тора наук, который любил наш студенческий театр, очень часто бывал у нас на спектаклях, и когда возник вопрос о том, что по окончании учебы меня приглашает на работу ТЮЗ, Андрей Яковлевич помог мне распределиться таким образом, чтобы я попал в театр. Этот осколочек сейчас иногда так ярко вспыхивает: я глубочайше ему за все бла­годарен.

Хорошие очень люди в университете были. И они остались, они живут со мной.

Студенческая публика тоже была блистательная: по­эты - Наум Кислик, Валя Тарас, Нил Гилевич, Гриша Бо­родулин, Гена Буравкин, писатели - Иван Чигринов, Иван Пташников, Михаил Стрельцов, светлая ему па­мять. На нашем курсе учился поэт Анатолий Вертинский. Бывает же такое!


Шире шаг!

О том, что до университета я тренировался в бас­кетбольной команде у Любови Львовны Щукиной, сра­зу узнали и взяли разводящим в университетскую ко­манду.

В те годы стала появляться общемировая тенден­ция: баскетбол неуклонно "подрастал", поэтому в сек­цию набрали рослых ребят, в основном новичков, мно­гие из которых никогда не держали в руках мяча. Я им всем до коленок, между ног у них мотляюсь, бегаю - мячи развожу. Работы много, мокрый всегда, хоть вы­жимай, а результата никакого, и вскоре игра потеряла для меня всяческий интерес и смысл, я взмолился: "От­пустите!"

Пришла зима, и ответственный за физкультуру на филологическом факультете Шейнеман однажды подо­шел ко мне и говорит:

- Ну что мне делать? Девушек я набрал, в вот парней нет. Игорек, пройди на лыжах.

Ну, я и прошел. Так прошел, что тренер-лыжник - сразу меня к себе. Стал я тренироваться в лыжной секции. А летом, чтобы не прекращать тренировочной цикл, лыжники переходили кто на велосипед, кто в легкую атлетику. Велосипедисты горбатые ездят, скрюченные все - не нравилось мне это. Оставалась легкая атлетика.

И тут случилось чудо.

Моя сокурсница Таня Тимощук как раз в это время собралась замуж за выпускника Института физкультуры, ма­стера спорта по ходьбе Володю Кушнарева, которого распределили на кафедру физкультуры и спорта БГУ. На свадьбе у них мы познакомились, подружились. Он мне и говорит:

- Пойдем, пробежимся - тебе ж надо форму поддер­живать.

- Пойдем.

Побежали. Да только я бегу, а он идет. Я бегу, а он идет. Интересно...

Говорю:

- Покажи, как ты шагаешь. Ясно.

- Давай, давай, попробуй. О, хорошо! Так. Молодец! У тебя длинный шаг. Прямо как мой!

И стали мы с ним вместе бегать.

А когда пришли уже на стадион, он проделал такую штуку: появился разрядник из Гродно, и Володя предло­жил мне пройди с ним кружочек.

Мы пошли, но я, кроме его пяток и задницы, ничего не видел. Заело, обидно стало.

- Это спецтренировки, - пояснил Володя.

Так Володя Кушнарев стал моим первым тренером, который и втянул меня в спортивную ходьбу. Придем, бывало, с ним из-под Минска, зайдем к нему, капусты квашеной с картошкой и хлебом наедимся - и порядок. С нежностью вспоминаю я о Володе, он хороший был, это была настоящая дружба.

А потом он меня выставил на городское первенство вузов, а я возьми, да его и выиграй. И уж, коль на эту сту­пеньку поднялся, слезать не захотелось...


Спорт - это...

Дома постоянно звучала спортивная тема: то Игорь на тренировку, то Игорь на соревнования, то Игорь на сборы...

Собирался я на городские соревнования, и вдруг дедуня говорит:

- Игорек, возьми меня, я хочу посмотреть, что это такое, ваш спорт.

- С удовольствием, - говорю, тем более что по ре­зультатам соперников я видел, что первенство города выиграю.

Посадил я дедуню на трибуне, вокруг него - друзей, чтоб заботились, чтобы пивка принесли ему, а сам на старт пошел. Жарко было. В жару обильно выделяется слюна, плюешь очень много. Выиграл я, помылся в душе, вижу: дедуня благополучно сидит и около него мои при­ятели.

Я к нему. Говорим о том о сем, а он меня все не по­здравляет.

Пошли мы с ним пешком домой. Молчит дедушка, насупленный идет, о чем-то размышляет напряженно. "Ну, - думаю, - сейчас скажет - расплачусь" (дедуня мог сказать хорошо).

И вдруг он говорит:

- Ну, что ж, теперь я точно знаю, что такое твой спорт.

- И что же это?

- А это хитрая штука: умные сидят в теньке, пиво пьют и смотрят, а глупцы перед ними бегают, изнывают, плюются всю дорогу. Вот это и есть спорт.

- Нет, дедуля, ты не прав.

- Ладно, я знаю, что это тяжело, знаю, что трудно, я все понимаю, но ты меня не переубедишь.


Мал золотник, да дорог

У белорусской сборной по метанию молота и спортивной ходьбе на марафонскую дистанцию был со­вершенно фантастический тренер - Евгений Михайло­вич Шукевич, чуть седенький, моего росточка, тонень­кий. Как он учил этих огромных мужиков молот метать, я понять не мог и сейчас не понимаю! Я же пробовал метнуть: это такая штука, которую если сильно раскру­тишь, едва вслед за ней не улетаешь.

Евгений Михайлович кроме этих больших тяжеловесов-метателей тренировал еще и двух ходоков-марафон­цев: опытного Валю Иванченко и меня.

Какие прекрасные люди были! Как к сыночку отно­сились. Вот мне сейчас так много лет, но я их всех помню: и Володю Кушнарева, и Евгения Михайловича Шукевича, и Валю Иванченко.


Не на того напали

Как-то после тренировки мы, бегуны сборной респуб­лики, своей кучкой последними выходили из манежа ста­рого Института физкультуры, что на площади Якуба Коласа. В то время там строилось все, ремонтировалось, территория была огорожена забором, и мы шли вдоль него по дорожке. А впереди нас шагал чемпион мира по метанию молота Миша Кривоносов, только что устано­вивший мировой рекорд.

И видим, около Миши вырастают три фигуры и ведут они себя так, что издалека очевидно: намерения у них нехорошие, грабить будут.

Кто-то из наших говорит: "Подождем, посмотрим, что дальше будет". Интересно же. Догнать-то мы их в любой момент всех догоним и накостыляем. Останови­лись. Смотрим: Миша что-то говорит им, головой кача­ет. Они втроем перед ним стоят, заводила - посередке. Потом Миша спокойно ставит на пол свой замечатель­ный, желтой кожи, спортивный чемоданчик, двух боко­вых раздвигает руками, главного берет за пояс, и ры­вок - бросает его за забор. По ту сторону раздается грохот, ор... А Миша берет чемоданчик и чинно продол­жает идти.

Тогда я впервые в жизни видел, как башмаками высе­каются искры. Мостовая в ту пору была булыжная, и хули­ганы в своих сапожищах с гвоздями в подошвах убегали с искрами. Да только страх обуял их так, что они с места сдви­нуться не могли - на месте бежали. А тут еще с хохотом подходим мы - большая команда спортивных ребят, тоже ничего себе тренированных и в ножках, и в ручках...


Крючочек

Молотобойцы, эти громадины, во время сборов (на которые, кстати говоря, освобождали от учебы и работы) жили в малюсенькой гостиничке в парке Челюскинцев, которую в народе почему-то называли "Бенилюкс". Ком­наты там были большие.

И вот эти здоровые ребята, сильнейшие люди респуб­лики, такие огромные, достаточно только глянуть на них - уже можно от страха потом покрыться, они закрывали дверь своей комнаты на крючок. Малюсенький такой крючочек, из гвоздика сделанный, его пальцем мож­но было выбить с той стороны.

Вот природа человека какая забавная: чтобы все было по порядку. Да если бы эти ребятки все встали, раз­несли бы гостиницу в клочья!

Как-то были мы в общежитии у приятеля-тяжеловеса - высокий, здоровый парень, и чего-то рассердился он на своего друга, стал ходить по комнате туда-сюда, гово­рить тому чего-то, мол, не так должно быть, так неспра­ведливо... И вдруг ка-а-ак даст кулачищем в шкаф...- пробил дырку в двери.

Сейчас он врач. Говорят, очень крупный специалист. Давно все хотел к нему прийти, покалякать.


За что?!

Еду я как-то после тренировки во втором вагоне трам­вая по улице Горького, мимо оперного театра (тогда трам­вай доезжал до пивзавода, останавливался и заворачивал налево). На остановке около театра из первого вагона вдруг вбегают взволнованные женщины и говорят, что там какой-то пьяный ведет себя непотребно, а сделавший ему замечание старик-интеллигент - дескать, при жен­щинах негоже так себя вести - сейчас, видимо, страда­ет, потому что тот стал к нему приставать. Следующая остановка - пивзавод. Я выхожу и вижу: из первого ваго­на вываливается Кузьма Львович и как гусь, бежит впе­ред, а за ним мужик. Он догнал Кузьму Львовича, при­жал за грудки к стене и около носа чего-то ему кулаками доказывает, но пока не бьет. Я быстренько подбегаю, хло­паю мужика по плечу, он поворачивается ко мне, и я со всей силы даю ему, мягко говоря, оплеуху. Он с копыт.

И вдруг я получаю такую затрещину, от которой у меня искры полетели из глаз во все стороны - окре­стные жители могли наблюдать роскошный фейер­верк.

- За что, батя?!

- Ты что человека вот так! - возмущенно говорит Кузьма Львович.

- Он же тебя сейчас хотел молотить!

В это время мужик встает и, не замечая нас, подает­ся в свою сторону.

Я никак не мог понять, за что получил плюху, но, подумав хорошенько, сообразил, что Кузьма Львович прав: он ведь с ним разговаривал, убеждал, и я должен был занять такую же интеллигентную позицию - пы­таться объяснять, что прилично, что неприлично. Но, с другой стороны, мой "воспитательный" прием сразу все помог ему понять и усвоить.

Вывод: не лезь под горячую руку.


Сила воли

Сейчас я не могу понять, как это я и на лекции ходил, и экзамены каким-то образом сдавал, и марафонские ки­лометры накручивал, и в театре играл.

Староста у нас был мобилизованный из кавалерии старшина - строжайший! Заполнял журнал: кто есть, кого нет. Подойдешь, бывало, к нему, скажешь:

- Лева, командир ты наш красный, кавалерист ты наш героический, орел ты наш невыносимый! Смотрю на тебя и восхищаюсь! Отпусти меня, а?

А преддипломную практику мы проходили в газете "Чырвоная Змена", и замечательный человек и журна­лист Владимир Нехамкин смотрел на нас, на этих прак­тикантов, смотрел, а потом и говорит:

- Так. То, что вы через дорогу бегать быстро научитесь, это я знаю. Напишите-ка вчетвером очерк о вашем товарище.

Как раз в тот момент газета переходила с маленького формата на большой, и у нас вышел огромный, на всю страницу, очерк под названием "Сила воли" о нашем сокурснике Толике Черкасове. Легендарная личность. Толя пришел после войны в университет без двух рук и без ноги. Помню, он зашел в аудиторию с накинутым на пле­чи пиджаком, ловким движением сбросил его, и... мы все увидели, что там вместо рук протезы. Он говорит:

- Ребята, у меня еще и ноги нет. Но я вас очень про­шу, относитесь ко мне так же, как ко всем остальным. Осо­бенно девушки.

Он таким, равным, и был с нами. Открывал ключом дверь, писал двумя руками, зажав ручку протезами...

Однажды он позвал меня к себе домой. "Вот сейчас тебя накормлю", - говорит. И я смотрел, как он жарил яичницу.

Толя Черкасов удивительный человек был. Странное состояние души и ума сейчас у меня: это не воспоминания, это рассказ о том, что было как будто вчера. Столь, значит, впечатлили, столь запомнились сту­денческие истории.


Были сборы недолги...

Осколки памяти университетской жизни особенно живо рисуют перед глазами кафедру военной подготов­ки, где были потрясающие мужики - каждый достоин если не романа, то повести уж точно.

Был такой майор Сухов. Строил всех в аудитории, усаживал и говорил: "Если у вас по военному делу вдруг возникают вопросы, прошу задавать".

Я поднимаю руку.

- Вопрос задавайте. Только прежде нужно доло­вить, кто задает вопрос.

- Студент Добролюбов...

- "Студент" отставить. Вы - курсант. Еще раз.

- Курсант Добролюбов имеет желание задать во­прос.

- "Имеет желание" вычеркните (вы, журналисты, знаете, как это делается), после чего четко формулируй­те свой вопрос, курсант Добролюбов.

- Товарищ майор, скажите, пожалуйста...

- "Скажите, пожалуйста" отпадает. Повторите все сначала по-военному.

- Курсант Добролюбов. Товарищ майор, из чего со­стоит лопата?

- Вопрос понял. Садитесь, курсант Добролюбов. Всем внимание, запишите. Отвечаю. Лопата состоит из собственно лопаты и деревянного придатка. Курсант Доб­ролюбов, понятно?

- Понятно.

- Вы записали?

- Не поспел: упивался ответом.

- Сядьте и у соседа перепишите.


Бац! Бац! - и в точку

Военная кафедра университета состояла из отделе­ний артиллеристов и пехотинцев. В артиллерии были, конечно, математики, физики, химики - представите­ли точных наук, а все филологи, историки, философы - это была пехота. Вдруг бабах! Приказ: отделения объ­единяются, и нас - филологов, среди которых кое-кто арифметику-то еле-еле в школе осилил, перебрасывают в артиллерию, а это серьезная, тонкая наука, построен­ная на сложных математических расчетах. Ничего не было понятно на занятиях! Если бы танк на тебя в упор ехал, а ты из "сорокапятки" в него целился, так, может и попал бы, здесь же была стрельба с закрытых огневых позиций, когда ты находишься где-то, а цель далеко, совсем в другом месте, и все зависит от точности твоих калькуляций. Жуть! Ну, просто жуть была.

Но приспособились как-то и к пушке-гаубице, на ко­торой нам все объясняли-показывали, и к лафетам, а ког­да что письменное задавали, выручали математики, ге­ниальные ребята, наше дело было списать - все сходило с рук, все шло ничего, можно было жить.

Неожиданно в один прекрасный момент мы узнаем, что будут летние стрельбы, на которые в качестве прове­ряющих соберутся не только генералы и полковники на­шей кафедры, но и представители штаба Белорусского во­енного округа.

Объявляют: "Все отправляемся на полигон в Колодищи, проведем там перед стрельбами ночь под откры­тым небом, чтобы вы почувствовали себя солдатами, ощутили трудности армейских будней и необходимую собранность красного бойца!" (Ну, ясно: чтоб с утра, пока начальство не подъехало, быстрее отстрелять).

Я своему другу Сашуне Картузову говорю:

- Саша, я вот что думаю: надо купить две бутылки водки.

- Почему две?

- Объясняю, Не просто тебе и мне, иначе мы будем хороши разве что для стрельбы в направлении лунной по­верхности. Одну бутылку, конечно же, выпьем перед сном на полигоне (спать-то на земле), а вторую припрячем. Ут­ром, когда проснемся, сразу попытаемся среди здешних солдатиков отыскать нужного нам "профессионала".

Просыпаемся. Все начинают приводить себя в по­рядок, готовятся к стрельбам. Наши университетские чины уже наверху, на вышке, и в громкоговоритель ко­мандуют: "Приготовиться Картузову и Добролюбову!" Понятное дело: как самые умные, Добролюбов и Карту­зов стреляют первыми, пока начальство из штаба не прибыло.

Я быстренько туда-сюда, смотрю - парень, предста­витель Средней Азии, чешет в галифе на ногах "колесом". Останавливаю его:

- Брат, срочно нужен расчетчик!

- Так я тут этим и занимаюсь, - говорит он.

- За бутылку сделаешь?

- Вопросов нет!

Ему это все было, как семечки, он на память уже знал, куда нужно стрелять. Бутылку за пояс - и ныряет в блиндаж. Мы заходим вслед за ним,

"Готовы, Картузов и Добролюбов?" - "Готовы!"

И вдруг-тишина... Какое-то замешательство.

Выглядываем с Сашей оттуда: едет штаб, много на­чальственных машин. Заменить нас уже нельзя!

После паузы:

"Повторяю вопрос. К стрельбе готовы?" - "Готовы!"

В присутствии вышестоящих генералов наши дают команду: но местный умелец уже все рассчитал и выда­ет ответ. Мы по громкой связи передаем наверх коорди­наты выстрела и слышим: "Огонь!" Бабах! Ответ: "Попа­дание точное. Цель поражена".

Кафедра там наверху зашевелилась, не верит своим глазам.

"Выстрел второй. Приготовиться! -уа, -уа, -уа, -цать, шестнадцать, восемнадцать!.." "Двадцать восемь, я знаю", - говорит нам солдатик. Мы отвечаем. Выстрел... бабах! "Цель поражена",- снова объявляют. -

Два выстрела - и две "десятки", еще бы цель не была поражена!

Спокойно, скромно мы вдвоем выходим, а парниш­ка тихонечко, как мышка, растворился.

Завкафедрой говорит: "Благодарю за отличную стрельбу! Молодцы!"

Мы с Сашуней закурили. Другие ребята спускаются в блиндаж, и попадают, и не попадают - всяко разно было. А нам говорили строжайше: "Учтите, относиться к стрельбе нужно серьезно, потому что каждый выстрел каждый вылетающий из ствола вашего орудия снаряд - это по цене пара солдатских сапог. Помните: вы сапога­ми солдатскими стреляете". А мы с Сашкой попали! Ура! Ах ты, Господи, Боже мой!

Закончили стрелять, построили всех, ну, и штабные генералы перед строем нас с Сашей Картузовым первых благодарят. Мороз по коже: все в лампасах, красивые, оде­колоном надушенные, руки нам пожимают - молодцы, ребята, хорошо стрельнули! А завкафедрой Терешенок, серьезный такой вояка, сперва руку приложил к козырь­ку, затем нам пожал и говорит: "Теперь я понял, какие вы у меня орлы!"

А интеллигентный человек Устинович, тот хитро на нас смотрит, улыбается... Предполагал, что тут какая-то "химия" есть, что, видно, этот дуэт сообразил что-то: один все в театре крутится, артист, другой - такой здоровый, что мог зажать кого угодно в угол, мол, помогай (Саша был крепкий, красивый парень, до университета окончил физкультурный техникум).

Однако тайна наша так и осталась нераскрытой, и о том, какие мы "орлы", знали только три человека: я, Саш­ка да тот солдатик.


Суд

После стрельбы следующий экзамен - строевая подго­товка. Обычно, маршируя, все пели: "Пропеллер, громче пес­ню пой, неся распластанные крылья! За светлый мир на смер­тный бой..." - одно и то же репетировали. А мы к смотру придумали свою песню на мотив "Калинки-малинки":


Нахлебавшись каши пшенковой,

Ходит войско Терешенково.

Калинка-малинка моя.

Не работает машинка моя.


Устинович улыбается -

Он бифштексами питается.

Калинка-малинка моя.

Не работает машинка моя.


А Маруся в воскресение

Привезет мне подкрепление.

Калинка-малинка моя.

Заработает машинка моя!


В слова-то проверяющие не вслушиваются никогда - ну, орут чего-то и орут. А у нас все расписано было: где пиа­но должно смениться крещендо, престо - анданте, лега­то - стаккато - в общем, где грустно петь, а где весело.

Я с утра начистил сапоги. Все на плацу. И вот это войско Терешенково как рвануло во все глотки, да с весе­льем, да с удалью!

Только прошли - Устинович дает команду: "Добро­любова, Картузова, стрелков этих, на гауптвахту!"

Подошли ребята (для нейтрализации нашего сопро­тивления), и нас с еще несколькими соавторами быст­ренько препроводили на "губу".

А так называемая "губа" - это очень интересно, это почти тюряга, только со своими определенными зако­нами. Специальное огороженное одноэтажное, здание, часовые стоят, внутри множество камер (комнаты с окошком под потолком, доски и табуретки) и отдельная огромная солдатская камера. Доски с выступом, чтобы можно было голову приютить, кладутся на табуретки, и ты спишь, шинелька тебя только наполовину закрыва­ет... Ничего, приспосабливаешься.

Для вновь поступивших организовали экскурсию: разводящий распахивает двери и говорит: "Вот видите этих сержантов, они притесняли нас, теперь уже хорошие, перевоспитанные". А там с фингалами ребята сидят.

А вечером вдруг открываются двери: "Ребята, все на суд!"

В огромную солдатскую камеру собралось множе­ство народу, причем только солдаты и курсанты - ни сер­жантов, никого из имеющих звания нет.

"Итак, это высший суд. Вас осудили, но это был не суд. Сейчас будем судить вас по-настоящему. Вот проку­рор, вот судья, его помощник, вот следователь, адвокат". Чепуху всякую говорят - все, что знают.

Вся печка в этом "зале заседания" и кусок побелен­ной стены около нее мелко исписаны: зафиксированы фамилии тех, кто среди солдат, в своей среде, вел себя недостойно. Тот, кого в этот список вносили, получал сле­дующее наказание: должен был лечь на лежак, снять штаны и получить по оголенной заднице столько ударов интересным инструментом, сколько суд присудит.

Смотрю, экзекутор длиннющими руками ловко зала­зит в печку, копается в дымоходе, словно заначку ищет, и вытягивает оттуда здоровую суповую ложку, какой в ста­ринных романах или кинокартинах разливали в тарелки суп из супниц. Красивая, увесистая! Ею можно было при желании отбить все, на чем сидишь, в два счета - а там выбирают мастеров!

Ложка эта, видимо, надежно была пристроена в печ­ке, потому что ее оттуда не вынимали даже тогда, когда топили.

Чую, дело плохо, ощущение такое, что "ситуации" не избежать. Я говорю:

- Гражданин судья, даже в древние времена, когда отрубали головы топором или на гильотине, когда терза­ли собаками, побивали камнями, даже тогда обвиняемо­му давали последнее слово. Почему же вы нам не даете?

Главный говорит:

- Не возражает никто? Давай, говори.

Я говорю:

- Начальство, зная, что тут действует справедливей­ший суд, самый справедливый из всех судов, которые ког­да-либо существовали (это вы), нас несправедливо обви­нило. Причем наказывать нас оно будет вашими честными руками! Руководство знало, что приговор будет приведен в исполнение этой ложкой! Ребята, не они, а вы будете нас несправедливо карать! А мы с утра ничего горячего во рту не держали, и это большой минус для армии (я не помню даже, кормили нас или нет - просто рискнул, нырнул как рыба в холодную воду, не зная, чем это кончится, нес, что в голову приходило).

- Стоит прислушаться, - говорит судья в накол­ках, - давай дальше.

Ну, тут я и разошелся: и Хлестакова им читал, и от­рывок из "На дне"...

Он подзывает к себе:

- Как насчет курнуть?

Я говорю:

-У-у! Умираю.

И вот я уже сижу подле него, он сворачивает папи­роску, затягиваемся. Я точно выбрал главного, принима­ющего решение, и почувствовал, что он вроде, парень ничего, к нему можно подъехать.

Он по одному вызывает, а я как защитник выступаю за своих. Сашка Картузов - уже рядом, все в порядке. Пе­ред нами следующий - "Заверяю вас, что никакого отно­шения к стихосложению он не имеет, он в жизни стихов не писал! Попал парень под горячую руку, и сейчас вы его ни за что..." - тоже вызволили. И другу моему с физ­мата, Стасику Шушкевичу, не досталось, не тронули, я сказал: "Подумайте, ребята! Это гениальный физик и математик, а вы его будете пороть?! Его целовать надо в это место, а не ложкой бить!" И так далее.

В конце концов, это уже перестало быть интересным и тех, кому все же присуждалось энное количество ударов, били символически, для видимости: слегка по попке хлопнули и все.

А потом сели все кучей - и пошли анекдоты шпарить. У ребят махорка была... Только к утру спать разо­шлись. Так вот мы и прошли этот акт.

Для парней, которые попадали туда, это своего рода развлечение - скучно ведь. Дежурные, всегда надежно запиравшие камеры, накануне суда все двери открыва­ли настежь. И если кто-то из них какую-то камеру открыть забыл, то следующая смена берет, положим, чайник и бросает в сортир-скворечник, т.е. "пудр клозет". А тут про­верка - ага, чайника нет. Где? И тогда того дежурного тоже на губу. Вот там ему за провинность ложек и дадут. Это все знали. Так вот веселились ребята.

Но на этом приключения не кончились.


Автограф Жоры Арутюнянца

Я узнал, что в нашей казарме этажом ниже посели­лись офицеры Академии им. Фрунзе - командный состав из Москвы приехал практиковаться, а среди них оказал­ся легендарный Жора Арутюнянц из Краснодона. Ну, я и решил, что нельзя упускать такую возможность, надо сбегать в город за книгой и взять у него автограф. У меня дома была "Молодая гвардия", подаренная мне отчимом Кузьмой Львовичем и мамой, чтобы я брал пример с ге­роев. Это же интересно очень: сам Жора Арутюнянц на­пишет какие-то слова!

А я к тому времени бегал километры, Колодищи - Минск - Колодищи для меня была чепуха, обычная тре­нировка, и я рванул в самоволку. Утром побежал, и тут же назад вернулся, даже ничего не съел дома. Заскочил я с извинениями к Арутюнянцу, протянул ему книгу. Вот что он мне написал:

"Читая эту книгу, внимательно проследите за образами Вани Земнухова и Сережи Тюленина и постарайтесь взять все лучшее, что было у этих двух замечательных героев. И вместе с тем, не забывайте и образы тех, кто так мужественно и бесстрашно, с гордостью за великую Родину отдал свою жизнь. 2 августа 1955 года. Жора Арутюнов" (в романе Фадеев изменил фамилию).

Меня засекли. Наказание: выдраить полы в казарме.

Ребята казарменные знали, за что меня прижучили. "Значит так, - сказали они. - Все берем ведра с водой, становимся на середину и по команде выплескиваем в одну, а потом в другую сторону". Пол весь мокрый. Сидим. Старшина идет. Сигареты спрятали, держим швабры. Заходит, смотрит:

- Добролюбов, это что, тебе помогают, что ли?

- Народ и армия едины! Стараемся! - отвечаю.

Он махнул рукой, ушел. Они знают этот фокус: главное, пол намочить и дождаться начальника.

А напоследок нас под охраной послали в частный офицерский сарай дрова пилить начальству. Здесь уже я без трюков обошелся: попилили мы дрова кое-как, сложили кое-как - все сделали. Не то чтобы перевоспитание подействовало, просто пришла жена командира с красавицей-дочкой нашего возраста, студенткой какого-то московского института, посмотреть на этих парней без ремней.

Вот такие сборы получились забавные. Я просто бла­годарен судьбе - так было интересно.


ТЮЗ


Моя первая работа

По окончании учебы я из театральной студии университета был приглашен на работу в Театр юного зрителя, который заново создавала, собирая труппу, Любовь Ивановна Мазолевская - великая строительница ТЮЗа и прекрасный режиссер. Я пришел к ней, дрожа, как осиновый лист. Она окинула меня внимательным взглядом:

-Та-а-к. Сними-ка пиджак.

Я снял, остался в рубашоночке.

- Надень пиджак.

Она посмотрела, какой я из себя не брутто, но нетто - "в чистом виде", какая фигура.

Пришла в ТЮЗ и Римма Маленченко. Остальные ребята были профессиональные артисты: Володя Бузук, Федя Ползун, Витя Тарасов и Паша Дубашинский из театрально-художественного института.

Я очень стеснялся своего самодеятельного происхождения и все время был насторожен: вот сейчас прозвучит к оно - "эта самодеятельность". Но страх мой оказался напрасным: ни разу никакого замечания не прозвучало, напротив, ощущал только всемерную помощь. В ТЮЗе учили все и помогали все: учили гримироваться, держать себя на сцене. Толя Кашкер всегда рядом был, мой старший товарищ.

Однажды нужно было срочно сыграть льва. Я рас­терялся:

- А как играть-то его?

- Да ползай как-нибудь на четвереньках и рычи - бас у тебя есть, - проконсультировал Толя.

После льва роль апельсина уже не испугает. У меня есть фотография - потрясающая рожа!

В спектакле "Аркадий Жигалкин", поставленном по пьесе школьного учителя Пасова, я сыграл главную роль: современного пацана, бунтаря, хулигана, но спра­ведливого - в общем, хороший парень был этот Жигал­кин. Паша Дубашинский играл моего школьного учите­ля, а Витя Тарасов - какого-то бандита.

Один эпизод пользовался у публики особенным ус­пехом: Жигалкин собрался уходить из дому, сидит на авансцене на чемодане, сзади к нему подходит его сце­ническая мама и тихонько гладит по голове. Как только прикасается, он вздрагивает, да так, что сразу обрушивается шквал аплодисментов...

Вздрагивал, видимо, неплохо.


Вот это воспитание

Однажды Любовь Ивановна Мазолевская обращается к нам с Витей:

- Тарасов и Добролюбов, зайдите ко мне домой, разговор есть.

- Ну, все, - думаю, - чехол нам.

Явились мы с Витей, она нас встречает, приглашает пройти в комнату.

- Сейчас Павел Степанович придет, обедать будем.

Павел Степанович Молчанов, супруг ее, народный артист СССР.

Мы сидим, как два пенька. Слышим его голос в при­хожей:

- Ну, что, пришли твои?

- Да, иди к нам, Паша.

Сидим за столом, и Любовь Ивановна между прочим говорит:

- Я хочу вам серьезно сказать, ребята, никогда не пейте пиво. У вас такая фактура лица, что этот напиток вас изуродует, вас разнесет.

Вот и все, и обедали дальше. Блестящий воспита­тельный момент.

Позже, когда во ВГИКе я буду снимать свою первую учебную картину "Мост", приглашу на роль бабушки од­ного из главных героев Любовь Ивановну. Помню, сам ничего не понимая, я давал какие-то указания, а она спрашивала:

- Тут нужно просто оладьи печь?

- Да.

- Ну, так, сделаю я все.


"Партактив"

На проспекте в Минске был роскошный винный мага­зин, прозванный в народе "партактив" - дескать, туда серь­езные люди ходят. Мило, тихо, интеллигентно: можно было прийти, взять стаканчик вина, выпить и уйти. И вот однаж­ды мы заходим туда с Витей Тарасовым, наливают нам по стаканчику "Хванчкары", только мы подносим божествен­ный напиток ко рту, как Витьку кто-то хлопает по плечу... Мы оборачиваемся и замираем: стоит его педагог Санников с главным художником театра Янки Купалы Григоряном.

- Ну, допивайте, - говорит Санников.

Мы-раз, одним глотком выпили, стоим, ждем, что будет дальше.

- Еще нам повторите, - продолжает он. - И, кста­ти, Витька, возьми-ка ты этот мундир, я в нем спарился уже весь.

Расстегивает свой плащ (модные тогда были китай­ские плащи до пола), а под ним - старинный мундир.

- На-ка, подержи, - говорит он мне. - Так, а ты на­девай.

Витька надевает - точно по нему.

Санников, мастер (!), для Витькиного выпускного спектакля взял в театре, надел на себя и вынес таким об­разом костюм, чтобы Вите не надо было писать театру никаких бумаг, никаких там расписок и прочей ерунды. А шел из театра и случайно нас встретил.


"Тернистый" путь во ВГИК

Работая в театре, я часто бегал в массовках на киносту­дии, бывал дублером, мне даже какие-то малюсенькие роли давали. Однажды режиссер говорит: "Сделай одолжение, нырни, чтобы на тебя свет поставили" (герои по сценарию должны были плавать в бассейне, и на место их "дислока­ции" осветителям нужно было навести свет и камеру - вода не имеет никаких координат, а актеры час в воде находить­ся не могут - потом при съемках зуб на зуб не попадет). Бассейн открытый, вода ледяная. Я прыгнул.

- Правей! Так. Замри! Держись на месте! Не крутись! Свет на него поставьте! Так. С этой стороны. Теперь с этой, - звучали команды.

Час плавал, а может, больше. Готово. Вылез и исче­заешь, словно тебя и не было, актеру остается нырнуть в освещенное место и непринужденно сыграть.

Так что мой путь в искусство был достаточно тер­нист. А если серьезно, это было просто здорово! Мне было интересно нырнуть в холодную воду и болтаться там - вроде как что-то за актера делаешь (плавал я хорошо, одно время был в школьной сборной ватерполистов).

Атмосфера кино меня завораживала: тут декорации там массовка, здесь еще что-то - размах!


Дядя Боря Кудрявцев

Бегая в массовках, я подружился с потрясающим артистом - дядей Борей Кудрявцевым. Статный, роскошный, красивый, Борис Константинович (я его называл всегда дядя Боря, а он меня Егорка) играл в театре Янки Купалы, потом его уволили, и он уехал в Москву, где снимался в кино - помните знаменитые "Ромашки спрятались, поникли лютики...". То, что он был гениальный артист, знали весь театр и все окру­жение, но, оказывается, было нечто, что он держал в тайне от всех. Я только незадолго до его кончины уз­нал, что он всю жизнь серьезнейшим образом работал над поэзией Есенина. У него дома был огромный маг­нитофон, на который он начитывал стихи Сергея Алек­сандровича, слушал, исправлял, перечитывал. Он го­ворил: "Я - рязанский, и он - рязанский, свой говор". Он считал, что по-настоящему Есенина может читать только рязанский мужик, что этот говор, не будь его у тебя, в стихах не прочитывается.

Они, артисты, если их копнуть, то каждый - та­кой огромный мир, такая прожитая жизнь, всякая, раз­ная... К ним нужно бережно относиться. Неспроста Станиславский призывал своих учеников, будущих ре­жиссеров театра: "Умрите в актере! Растворитесь в нем". И это правильно. Ну, как иначе? Коля Карачен­цов - я должен был в нем раствориться, Борис Кузь­мич Новиков - то же самое, это неповторимые лично­сти. Санаев, Макарова... Господи, Боже мой! Трудно себе представить, что на малюсенький эпизодик в "Плаче перепелки" - на полдня делов-то - Стефания Михайловна Станюта согласилась приехать. Олег Даль, прочитав сценарий "Расписания на послезавт­ра", дал ответ мгновенно: согласен, и с каким серьез­ным отношением потом работал. Потрясающе. Памят­ники надо ставить при жизни таким актерам.

Дядя Боря Кудрявцев был добрый, нежный человек, внимательный, особенно к молодым, таким как я. Дядь­кой был. Снимался в картине (а я там в массовке был) и однажды говорит мне: "Егорка, как стемнеет, приходи за гумно - увидишь, там свет будет гореть". Прихожу, вижу: все машины съемочной группы съехались, включили фары, и четыре белоснежных простыни на земле образу­ют "стол". Там - выпивка, закуска. И тишина. Подхожу ближе, слышу: дядя Боря читает Есенина... И льются сле­зы: плачут мужики - шоферы, мастера, плотники. Дядя Боря с народом общается. Великий человек, Господи, Боже мой!

Дядя Боря частенько матерился, но никто никогда не обижался: у него это получалось складно, "вкусно". Помню, как я навестил его в последний раз в московс­кой больнице. У него был инсульт. Мне сказали стоять поодаль до тех пор, пока он сам меня не увидит. А он читал букварь с женой (жена была у него дивная, учи­тельница, москвичка, пылинки с него сдувала). Я стою сбоку.

- Мама мыла раму... - проговаривала она, чтобы он повторял.

И вдруг:

-...! Егорка!..!

И жена зарыдала... Дядя Боря заговорил!


***

Кинематограф постепенно затягивал меня, но я чувствовал, что при моих несовместимых данных - невысокий рост и бас - не получится из меня актер. И потом, бас предполагает, что человек должен быть серьезный, а он, видите ли, весельчак... И, уволившись из театра, я собрал свои манатки и рванул отчаянно во ВГИК,, где на мое величайшее счастье набирал курс Михаил Ильич Ромм. Слава тебе, Господи! Конечно, я мечтал учиться у Ромма, но не думал, что мечта сразу воплотится в жизнь.


ВИЛЬГЕЛЬМА ПИКА, 19


Непонятное, страшное дело

После окончания ВГИКа прошло много лет, и мои оценки происходивших тогда событий сегодня приобрели уже иной оттенок...

Во ВГИК просто так нельзя было приехать поступать, нужно было заранее отправить письменные работы, и если они проходили, ты получал вызов на экзамены.

Прежде чем послать свои бумажки, я рванул прокон­сультироваться у режиссеров, у которых в массовках бе­гал, узнать, как поступают, что требуют, показать свое со­чинение. Один из них, даже не став смотреть мою писанину, сидя в феске и халате, сложив ноги под себя, сказал мне: "Во ВГИКе главное - проявить талант там, на экзаменах".

Тогда я пошел к Борису Степанову, который позже сделает "Альпийскую балладу", он, милейший человек, все прочитал и подробно рассказал, что и как. "Тебя по­просят прочитать стихотворение, басню и прозу".

Я выучил несколько первых сцен трагедии Пушки­на "Моцарт и Сальери", которая начинается строками: "Все говорят: нет правды на земле. Но правды нет - и выше", басню Крылова "Осел увидел Соловья и говорит ему: "Послушай-ка, дружище!..", а из прозы сейчас уже не помню что, поскольку она мне не пригодилась. Мои знакомые, узнав, что я еду во ВГИК, написали записочку и велели зайти с ней в Москве к Юрию Борисо­вичу Левитану: "Представься и отдай записку - он тебя прослушает".

В Москве я ему позвонил. "Але. Я вас слушаю", - раз­далось из телефонной трубки, словно это была не трубка, а радио. Договорились.

Я приехал и долго не мог нажать кнопку звонка его квартиры. Не решался, ведь по ту сторону двери был сам Левитан! Все же нажал. Открывается дверь... Я его пред­ставлял огромным, крупным, а передо мной стоял неболь­шого, но хорошего мужского роста, худенький и, как мне показалось, очень красивый, с благородным лицом чело­век. Интеллигентный, деликатный, похожий на нашего Илью Львовича Кургана.

Я представился. Мы с ним сели, он стал расспраши­вать, куда я приехал поступать. Несмотря на то, что го­лос у него был прекрасный, нежный, особенно чарующе, как виолончель, звучавший на фоне моего хрипатого баса, каждое его слово упорно воспринималось мной, как от Совинформбюро. "Слушать тебя не буду, - сказал он мне, - Тут просят, чтобы я дал советы, но все это бессмысленно, потому что я не мастер по этому делу. Кроме того, я не знаю, что нравится комиссии. Могу только пожелать тебе успеха".

И вот пришел я к четырехэтажному зданию на ули­це Вильгельма Пика, 19, поступать во ВГИК. Толпища огромная! В толпе ходили легенды, что человеку, не про­читавшему "Войну и мир", к Ромму соваться бессмыслен­но: первый вопрос - и до свидания.

Говорят, Вася Шукшин был единственным челове­ком, не прочитавшим "Войну и мир", но принятым Ром­мом в мастерскую, что было непостижимо. Будто бы на вопрос: "А почему не читал?" Вася ответил: "Книжка боль­но толстая". Но потом прочитал и писателем стал блес­тящим. Однако это же надо было предугадать!

Было страшно, непонятно. У меня на пиджаке был приколот значок мастера спорта. В толпе абитуриентов я за своей спиной услыхал слова: "Ну, ВГИК уже до руч­ки дошел: даже мастера спорта приехали поступать".

Придя в общагу, я значок снял и больше его не носил.

Первый экзамен был такой: всех загнали в огромную аудиторию, вошла Ирина Александровна Жигалко, пре­лестнейшая женщина и великолепный педагог, второй мастер Ромма, поздоровалась, жестом показала: "Садитесь", взяла сигарету, закурила, подошла к доске и написала: "Случай из личной жизни".

"Писать зримо, конкретно, осязаемо. И не фантазировать. По меньшей мере, не выдумывать героические поступки, как то: спасение людей на пожаре или тонущих в к море-океане. Пишите то, что с вами действительно было. Шесть часов работы", - отчеканила она.

И заскрипели парни церьями. Сижу я, а что писать, не знаю. Мучаюсь: "Ну, чего такого написать, чтобы было интересно читать приемной комиссий?" Вот я и решил рассказать подробно историю первенства Советского Со­юза по легкой атлетике, которое проходило в Тбилиси, где я в составе сборной Белоруссии стал мастером спорта.

Описал ощущения, испытываемые на 50-километровой дистанции, когда ты шлепаешь и через 20 километров уже плохо соображаешь - кончаются силы, все туманит­ся в голове, тебя шатает вдоль и поперек всей Военно-Грузинской дороги. Когда твоим соперникам становится пло­хо, и они в обмороке падают на обочину, а торчащие ноги автоматически все еще продолжают идти. Все тело истош­но просит прохладной воды - не пить хочется, а охла­диться. Помню, когда я уже вошел в Тбилиси, сердоболь­ный торговец газировкой налил мне стакан воды с сиропом, и я вылил его себе на голову. Волосы мгновен­но стали твердыми, липкими, но это не имело никакого значения: человек, глядя на наши муки, от доброты ду­шевной помочь хотел. Позже Михал Ильич сказал, что он впервые открыл для себя ощущения марафонца "изнутри", что ничего подобного не знал, и ему было очень интересно читать. Не знаю, кто про что писал, и никто не знает - работы не об­суждались; забирали и только вывешивали списки тех, кто был дальше допущен. Но я думаю, что и другие писали что-то такое, без вранья.

Через некоторое время - второй экзамен, опять пись­менный. Давались три слова, которые ты непременно дол­жен был употребить в своем повествовании. Как теперь понимаю, Ирина Александровна этими тремя словами вновь толкала нас на банальное решение. У тебя есть "пе­сок, подкова, ветер", чтобы сложить маленький рассказ, или - "ключ, мороз, животное".

Когда я предложил нечто подобное сыну Лешке, он сказал:

- Классное задание!

- А что ты будешь писать?

- Батя, а ежели представить себе, что это кликухи па­цанов - сколько историй можно написать об их компании!

В тот момент я понял, что он талантливый парень.

На третьем экзамене - по актерскому мастерству - я зашел в аудиторию, меня спрашивают:

- Что будете читать?

- Пушкин: "Все говорят: нет правды на земле. Но правды нет и выше..." - А голос от страха сел, и такой в аудитории гремит басило!

Ромм:

- Достаточно, достаточно.

А Евгений Михайлович Фосс, второй педагог:

- Басню.

Я подошел к столу, наклонился к нему и стал читать:

- Осел увидел Соловья...

Михал Ильич говорит:

- Достаточно, не то он нас всех обругает. Ну что, Игорь Михайлович, хочешь учиться?

- Хочу.

- Ладно, иди. Свободен.

В коридоре ребята спрашивали, почему так быстро. Кто они, я узнал потом - это были Андрюша Смирнов, Андрон Кончаловский, Борис Яшин, Виктор Трегубович, Рамиз Аскеров...

Наконец, был назван день, когда в кабинете у ректо­ра будут зачитаны имена поступивших.

Я покрылся потом, понял: вот оно, решается. Услы­шал свою фамилию...

- Поздравляю вас, вы зачислены. Михал Ильич, вы берете его к себе?

- Беру.

- Все свободны. Готовьтесь к началу учебного года.

Так что поступление во ВГИК - это серьезное, непонятное, страшное дело.


"Я приехал учиться к Ромму"

О том, что в институте появился мастер спорта, тут же узнал завкафедрой физкультуры.

- По какому виду? - радостно спросил он.

Я говорю:

- Легкая атлетика.

- А точнее?

- Спортивная ходьба, 50 километров.

И он увял на глазах. Бессмысленный вид, в вузов­ских соревнованиях не прописанный, только раз в году проводилось первенство Союза.

- Тогда давай на должность председателя институтского спортклуба.

- Я приехал учиться к Ромму, а не заниматься физ­культурой и спортом.


Мастерская Ромма

В тот год Михал Ильич решил провести экспери­мент: набрать в свою режиссерскую мастерскую людей, уже имевших высшее образование. В том, наверное, был его какой-то тайный замысел.

Курс собрался у нас дивный совершенно: со мной вместе учились Рамиз Аскеров, Андрон Кончаловский, Резо Эсадзе, Андрюша Смирнов...

Рамиз, кучерявый парень из Азербайджана, очень был на Пушкина похож, только кожа светлая, а так - ну, копия Александр Сергеевич. Даже ногти голубоватые. Рамиз, к со­жалению, трагически погиб на первой же съемке - была до­пущена какая-то ошибка в пиротехнике. Снимал он картину совместно с одним греком, который, как он сам рассказы­вал, попал во ВГИК необычным образом. Выглядело это так: вроде бы в Греции он сел в самолет и, взяв в руки бутылку лимонада (вроде как граната), объявил, что он греческий ком­мунист и потребовал взять курс на Советский Союз! Приле­тели в Москву, здесь Антона (его так звали) хорошо приня­ли, зачислили во ВГИК. Но как было на самом деле - не знаю.

И вот на первой же картине... Рамиза нет. Антон остался.

Андрон Михалков-Кончаловский пришел во ВГИК после консерватории с двумя музыкальными образова­ниями: по классу фортепьяно и композиции. В консерва­тории Андрон учился вместе с великим Ашкенази, но, когда почувствовал, что Ашкенази из него не получится, завязал с консерваторией и ушел во ВГИК.

А потом и брат его, Никита, во ВГИК пришел, для него это тоже был второй вуз: он окончил актерский факультет школы-студии МХАТ, сыграл героя в культовом фильме "Я шагаю по Москве" - и стал известен всей стране. Но когда Никита надумал снимать кино, и брат и отец в один голос сказали, что режиссерской профессии нужно обу­читься. Это серьезный подход к делу. Когда картины начинают снимать актеры или, скажем, операторы, результат обычно выглядит плачевно.

Раса Страутмане из Латвии была по первому образованию архитектором, Резо Эсадзе - геофизик, Боря Яшин - офицер Северного флота, инженер-подводник.

Самым молодым среди нас был Андрюша Смирнов, который позже сделал, я считаю, одну из лучших картин курса - "Белорусский вокзал". Андрей, сын Сергея Сергее­вича Смирнова, автора "Брестской крепости", в совершенстве знал два языка. С каким восторгом и умилением Михал Иль­ич смотрел на этого длиннющего паренька, читающего сти­хи по-французски! Я ничего не понимал, но, видно, Андрюш­ка хорошо читал, потому что Ромм, который сам прекрасно знал французский язык, блаженно улыбался.

В этой компании был и отслуживший в Германии дей­ствительную армейскую службу сибиряк из алтайских мест Шукшина и Пырьева Витя Трегубович, снявший потом "Даурию" и прекрасную картину "Старые стены", знаменитую тем, что Витя вытащил сняться в ней Гурченко, которая дол­го нигде не появлялась, вернул ее в кинематограф.

Все года учебы Витя проходил в шароварах и скри­пучей дерматиновой куртке, которую купил на свою сол­датскую зарплату. Куртка эта скрипела даже тогда, ког­да он не двигался, а просто дышал.

Как интересно, что все это созвездие знаменитых ре­жиссеров по своей первой профессии - вертолетчики, ма­тематики, физики...

Учился с нами и один марокканец "голубых кровей" Зиани Хайдар Ахмед и т.д, - высокий, стройный, неиз­менно ровно держащий спину, красивый аж жуть! И обручен он был с девушкой тоже из знатного рода. На всту­пительных экзаменах Зиани читал "Ревизора" на русском языке. С большим трудом. Михал Ильич слушал, слушал, не выдержает:

- А давай-ка, братец, на французском.

Парень встрепенулся и как застрочит...

Вот такой веселый был курс, озорной.

Ребята были все прекрасные. Скромно все вели себя, никаким соперничеством, никакой конкуренцией даже не пахло. Михал Ильич так сумел организовать наше обуче­ние, что мы не соревновались друг с другом. Он говорил, что искусство - это огромный цветущий луг, на котором растут всякие травиночки и для всех есть место. Во мне по сей день, благодаря воспитанию Ромма и спорту, начисто отсутствует чувство зависти.

Работали дружно. Михал Ильич прав был абсолютно: "Учтите, ребятки, - говорил он, - что кинематографу вы в большей степени научитесь друг от друга, не от меня. Вы вместе творите, обсуждаете, разбираете свои работы. Курс должен гудеть, жужжать, как улей. Тогда и мед будет".


Первые слова

Первые слова, которые произносит педагог, очень важны. Общаясь сегодня со студентами, я понимаю, что их нужно сразу, с первого слова настроить на волну даль­нейшей работы и жизни.

Первую фразу Ромма, сказанную нам, уже студентам, я запомнил на всю жизнь. Михал Ильич зашел в аудиторию и произнес: "Научить режиссуре нельзя. Научиться можно".

Я был ошеломлен и думаю, что не только я.

Михал Ильич нам сразу все разложил по местам:

- Ребята, ваша профессия вторична, так же как про­фессия дирижера. Славы великого фон Караяна вам хватит?

- Да, - мотнули мы головой.

- Так что не претендуйте на славу Чайковского. Знайте, что основой кинематографа является литерату­ра, - сказал он нам.

Это справедливо. Чем больше я снимал, чем боль­ше видел работ молодых режиссеров, наконец, чем боль­ше я живу, тем отчетливее понимаю, что он был прав: основой хорошего кинематографа является хорошая ли­тература.

Прекрасная была драматургия у Андрея Смирнова в "Белорусском вокзале". Автор сценария Вадик Трунин написал это все кровью и сердцем и на одном дыхании. Плюс актеры. Дальше - Андрюшкино мастерство. Блес­тящая картина советского кинематографа, блистатель­ная, потрясшая меня, соученика Андрюши, до глубины.


Только для тебя

Лекции Ромма... Это была просто сказка. Рассказы­вал нам учитель обо всем. Студенты на его занятиях ни­когда не вели конспектов: все были настолько завороже­ны его голосом, его манерой говорить, что никто не мог писать, - просто надо было "челюсть держать".

И еще он удивительно смотрел: возникало ощуще­ние, что лекцию он читает только для тебя, что разгова­ривает только с тобой. Много позже, когда мы, бывшие ученики Ромма, однажды собрались вместе, выяснилось, что каждый из нас так думал.


Сплошные отличники

В письменных работах, которые мы сдавали Михал Ильичу, он ничего не исправлял, только ставил на полях птички - лишь ему понятные знаки. Между собой мы до­говорились не спрашивать у Ромма, что они означают и почему здесь появились, а стараться самим понять, ра­зобраться. Если ты сам не догадывался, то обращался за помощью к друзьям. Сообразив, подходил и спрашивал: "Михал Ильич, это вот поэтому вы птичку поставили?"

Ромм ко всем относился очень ровно - всем пятерки ставил. Все у него были отличниками.


Мой кровный брат Резо

С первого курса мы с Резо Эсадзе рьяно взялись за уче­бу, очень хотелось, чтобы Ромм нас похвалил. А он не хва­лил. И нам обоим приходили в голову мысли о том, что мы неспособны. "Достойны ли мы учиться у Ромма?" И как-то, будучи у Михал Ильича, мы своими сомнениями с ним по­делились.

- Братцы, - сказал Ромм, - не волнуйтесь. Если бу­дет что-то не так, я вас сам выгоню.

Прозвучавшее из уст Михал Ильича слово "братцы" натолкнуло нас с Резо вот на что: во время какого-то за­столья мы булавкой прокололи себе указательные паль­цы, и каждый капнул свою кровь другому в бокал. Соглас­но грузинскому обычаю (настоящий грузинский обряд, мы выполнили, конечно, весьма приблизительно), отны­не мы стали кровными братьями.

Интересный человек был Резо. Каждый раз, услышав от кого-нибудь "мать твою", он в бешенстве сжимал готовые к бою кулаки. Прошло достаточно много времени, прежде чем я смог убедить его: "Резо, милый, поверь, что он не име­ет в виду твою маму, и ничью маму вообще. Это абстракция".


Приятного aппетита!

Начались обычные занятия на площадке, когда ре­жиссеры показывают свои сценические работы с актера­ми. Написал я сцену, а Ромму показывать боязно. Еще по Минску я был знаком с Юрием Викторовичем Таричем, одним из крупнейших режиссеров советского кино, с име­нем которого связаны первые страницы биографии "Беларусьфильма". И вот я, этот студент, этот никто, зво­ню ему и прошу прочитать написанное мной: "Можно ли приехать?" Юрий Викторович назначает мне время: "К обеду приезжай".

Поскольку он был вегетарианец, мне тоже пришлось на время стать вегетарианцем. Было вкусно...

Называлась моя сцена "Фетисов курень". Играла там Галочка Польских и другие ребята с актерского курса, а я стоял за кулисами и дрожал.

Оглядываясь сейчас назад, я понимаю, сколь ве­ликодушны были мастера старшего поколения! Согла­шались прочитать твою работу на четвертушку листа. И почему-то все хотели тебя накормить.

Ирина Александровна Жигалко, эта строжайшая, не­улыбчивая женщина, однажды подходит:

- Добролюбов!

- Да! - встрепенулся я.

- В воскресенье в 14.00 чтобы был у меня. - И про­тягивает мне бумажку с адресом.

Я ни живой ни мертвый прихожу в указанное время, а у нее - стол накрыт с обедом.

- Садись, - говорит, - поешь горяченького. Давно, наверное, нормально не ел.


"Достаточно!"

Были у актеров и самостоятельные работы - немой актерский этюд. Придумывали!.. Помню этюд Валеры Но­сика, светлая ему память. Он изобразил пильщика дров, шабашника. Притащил на сцену козлы, дрова и стал пи­лить. Пилил, пилил, пилил... Опилки уже слоем покры­ли сцену. Наконец, устроил себе перекур-перекусончик: развязал свой узелок, где были хлеб, лук и соль, и смач­но, по-настоящему, стал есть лук. Запах!.. Ромм сидел близко, в первом ряду. Терпеливо сидел. А тот себе куса­ет с хрустом. Через какое-то время раздался голос Михал Ильича: "Достаточно!"

С Валериком я очень нежно дружил, мне он нравил­ся как актер. Именно он познакомил меня с Лией Ахеджаковой. Не помню, были они женаты или еще нет, когда он пригласил меня в гости, в невероятно маленькую комна­тушку в деревянном доме, которую они снимали, - ни в сказке сказать, ни пером описать, какая махонькая ком­натенка. Там и состоялось наше с ней знакомство. Я очень нежно отношусь к Лие. Она принадлежит к тем артистам, которым только диву даешься. Будучи знаменитой актри­сой, предельно занятой в театре, она приехала на эпизоди­ческую роль учительницы географии в моей картине "По секрету всему свету". И что она делала! Концертный но­мер! Хотелось аплодировать после того, как она кончила дубль. Какое же это было режиссерское счастье - обще­ние с ней! Чудо!


"Слава - это такая женщина..."

Студенты есть студенты, они все одинаковые. Од­нажды, на втором курсе, была такая история. Первокурс­ники Сергея Аполлинариевича Герасимова сдавали в один день с нами "площадку" (актерский этюд), на од­ном с нами этаже, через коридор.

К Герасимову приехало много приглашенных, около ВГИКа куча машин с дипломатическими номерами, в фойе прохаживаются элегантные женщины, бегают фоторепор­теры с длиннющими объективами, толпятся студенты.

Коридор перегорожен, и тут же стоит декан, никого не пропускающий в ту часть здания. А около нашей мастерской - никого.,. Создастся впечатление, что там, по ту сторону, - успех, слава, победа, а здесь...

Здесь мы стоим на темной лестнице и курим. Видим, к нам поднимается Михал Ильич. Он только глянул:

- В чем дело? Что случилось?

- Н-нет, ничего.

- Да ладно врать. Что случилось?

- Михал Ильич, там смотрите, какой порядок, на­род съехался, а у нас одни студенты. Неужели так плохо?

Михал Ильич говорит:

- Во-первых, будь все так плохо, я вас на экзамен не выпускал бы. А потом - дайте-ка закурить (все студенты курили тоненькие "дукатики" без фильтра, по десять штук в пачке. Достают ему эти "дукатики", Михал Ильич берет одну сигаретку, закуривает). Вот что я хочу вам сказать, ребятушки. Слава - это такая женщина, которая прихо­дит, когда захочет, и уходит, когда ей вздумается. Удер­жать ее невозможно, ожидать бессмысленно. Работайте.

Бросил бычок в урну и ушел.

И сразу на душе стало спокойно. Какая слава?! Где слава?! Причем тут слава?! "Работайте!" - сказал Ромм.

Так бывало всегда. И когда мы приходили к нему со своими работами, несуразными, плохими, и когда обра­щались к нему за советом - он всегда обогревал нас.


Общежитие

Общага ВГИКа - это был весь СССР плюс китайцы. Все наши республики "поставляли" во ВГИК студентов: хорошо писал - посылали, проявлял себя в чем-то - по­сылали, да и самостоятельно ехало много.

Интересное было время. Общага ВГИКа очень спло­ченно и дружно жила. Наш курс был соединен с актерским, где учились и Галочка Польских, и Ясулович Игорь и Володя Ивашов, и Жанна Прохоренко...

Володя пришел к нам после "Баллады о солдате" - представляете, какая звезда! И его партнерша по карти­не Жанна - тоже. Они учились на курс старше нас, но ушли на съемки и вынуждены были вернуться уже к нам. Очень скромные ребята - и Володя, и Жанна. Ни у него, ни у нее этой самой "звездной болезни" не было, даже не знали, что это такое. Все были на равных.

Возьмем хоть мой день рождения. В общаге, понят­но, собирается весь курс, но потом мой кровный брат Резо устраивает праздник в мою честь у себя в квартире, кото­рую он снимал.

Иногда подходил ко мне наш офицер-подводник Боря Яшин, к которому на третьем курсе приехала жена (им в общежитии дали отдельную комнату), и говорил:

- Вечером мы приглашены Андроном на ужин в ре­сторан.

Я, хлопая по карманам, отказываюсь:

- Не могу.

- Андрон приглашает.

И ехали все на ужин в "Арагви".

В "Арагви" же была свадьба Андрюшки Смирнова, и мы, естественно, хорошо на ней погуляли.

К слову, о свадьбах. Однажды один из наших позна­комился с девушкой, дочерью генерала, и генеральша пригласила его с друзьями в выходной день на дачу. Мы в надежде на завтрак отправились туда с энтузиазмом, а она встретила нас, голодных, очень "весело": каждому в руки дала тяпки и сказала: "Ребята, до чая надо обтяпать эту клубнику. Умеете?"...

В общем, женился он на другой девушке, у себя в селе, на Алтае, а позавтракали мы тогда на берегу реки купленной в дачном магазине килькой в томате.

Как-то у нас у всех в общаге кончились деньги, и я коллективным решением был отправлен к Михал Ильичу, попросить взаймы. Дрожал я тогда, как осиновый лист, стыдно было.

- Михал Ильич, извините, пожалуйста, не могли бы вы одолжить денег, у нас кончились.

- Пожалуйста. Пятьсот хватит?

Он взял банковскую чековую книжку, размашисто написал: "Выдать предъявителю". Сумма. Подпись.

Я спрашиваю:

- Когда отдать?

Михал Ильич:

- Когда богатым станешь.


"Вполне приблизительно интеллигентные лица"

Подходил период прохождения преддипломной практики. В это время Михал Ильич приступил к съемкам "Девяти дней одного года" и пригласил нескольких студентов - Бориса Яшина, Андрея Смирнова, Резо Эсадзе, Игоря Ясуловича и меня - пройти производственную практику на этой картине.

Это было такое счастье! Вроде как Ромм дал тебе награду: ты будешь работать на картине, о которой так много говорилось.

Сценарий, конечно же, сразу прочитали. Но только потом, когда стали появляться актеры, с которыми мы на съемках передружились, мы стали понимать, какое действительно в этом приглашении было заключено сча­стье.

Старейшие актеры, снимавшиеся в фильме, такие как Блинников из МХАТа, и восходящие звезды - Алек­сей Баталов, Иннокентий Смоктуновский, Татьяна Лав­рова - относились к нам как к будущим режиссерам и ученикам Михал Ильича: очень спокойно, вежливо, без тени высокомерия и, я бы сказал, нежно. А это очень важно. Мы, в свою очередь, вели себя чрезвычайно скромно - даже если надо было подойти к Михал Ильичу, не могли не смели - чтоб не мешать. Затаив дыхание, смотрели, как он работает с такими артистами.

Обстановка на съемочной площадке у Михал Ильи­ча была удивительная: тихая и в то же время очень весе­лая, очень дружественная. Лаврова, Баталов - замеча­тельные артисты и замечательные люди, интеллигентные и очень собранные - работали с полной отдачей. И Лева Дуров, и Валя Никулин, и Козаков, и Евстигнеев, и Инно­кентий Михайлович Смоктуновский - вот какое созвездие собрал в своей картине Ромм.

Михал Ильич с актерами работал так - усаживал­ся в уголочке и наблюдал за репетицией. Потом вдруг де­ликатно прерывал и рассказывал им какую-то историю, казалось бы, отвлеченную, вовсе не относящуюся к тому, что происходит. Начинали репетировать дальше - и ак­теры играли совсем по-другому! Факт. Поэтому к нему и шли сниматься даже в эпизоды такие потрясающие люди. Удивительно.

С тех пор я понял, что нельзя актерам делать замеча­ния. Это неверный режиссерский ход. Общение с ними че­рез громкоговорители, да еще через мегафоны, да еще че­рез тонваген - это не что иное, как дискредитация актера. Если ты чего-то надумал, актера можно только просить, потому что твоя "думалка" - не последняя инстанция. Если хочешь свою идею сохранить, подойди тихонько, об­ними человека и на ухо все это ему скажи, чтобы никто не слыхал. Что ты ему говорил, знает только Добролюбов и он. А когда включают мегафон и кричат... Неразумно это.

Наш приезд из вгиковской общаги на "Мосфильм" был почти ритуалом. Ромм, зная, что мы голодные, гово­рил:

- Дорогие ребята, не откажете ли вы в любезности посидеть со мной, пока я выпью чашечку кофе?

- Да, - говорили мы, - посидим.

Он заводил нас в актерский буфет и говорил:

- Мне чашечку кофе, а вот этим всем ребяткам по две порции сосисок и тоже кофе.

Поскольку мы были просто практиканты, а прак­тикантам ничего не платят, Ромм решил задействовать нас в картине, взять в актерское окружение на роли мо­лодых физиков. Для этого он разыграл такую актерскую и педагогическую сцену. Подозвав нас всех к сидящему на скамеечке второму режиссеру Льву Ароновичу Инденбому, Михал Ильич обратился к нему с вопросом:

- Как вы думаете, Лев Аронович, могли ли бы мои студенты сыграть окружение Гусева?

Лев Аронович медленно осмотрел нас всех, как буд­то не видел до этого:

- Ну что ж, Михал Ильич, вполне приблизительно интеллигентные лица. Утверждаем.

Разумеется, Ромм мог сам решить подобный вопрос: он же шеф, он режиссер-постановщик, он Ромм! Нет. Он специально перед своими учениками уважительно поин­тересовался мнением второго режиссера. Вот урок, кото­рый я запомнил на всю жизнь: Михал Ильич ненавязчи­во показал нам, как трепетно и уважительно нужно обращаться со своими помощниками в съемочной груп­пе, как сделать их всех без исключения - от второго ре­жиссера до костюмера, шофера, плотника, строителя соучастниками процесса. И тогда ребята тебя не подве­дут, не продадут ни за какие коврижки. Напротив, если, скажем, съемки проходят у моря и наловят парни рыбки, то они и тебя на уху позовут, потому что ты - свой, ты - их, просто каждый выполняет свою работу.

Много лет спустя после "Девяти дней одного года" я был на одном юбилее. Выступал Лева Дуров, он сказал тогда, что сразу обратил внимание на Игоря. "Я знал, чув­ствовал, - заявил он, - что это - мой режиссер в буду­щем". Левушка и снялся у меня в картине "Иду искать".

Я очень дорожу дружбой с ним, очень нежно отношусь к этому человеку и блистательному артисту. Жаль, что судьба мало сводила нас в работе.


"Вы знаете, как я готовлю сациви?"

Великий Михал Ильич Ромм был велик во всем. Вот мы получили эту зарплату статистов, деньги появились. Решили отметить. Дело было в Дубне, там проходили съемки картины. Ушли мы в лес, выпили и вечером вы­шли к танцплощадке. Высоченный Андрюшка Смирнов, для солидности еще отпустивший бороду, пригласил ак­трису и стал с ней рок-н-ролл отчебучивать. Лихо пляса­ли. Вдруг подошла компания и представилась дежурным по городу патрулем - дружинники. А во главе - работ­ник местного горсовета товарищ Безобразов в сером кос­тюме.

- Прекратите эти танцы! У нас так не танцуют! - заявил он.

Андрюшка прекратил танцевать, мы быстро удали­лись от веранды и натолкнулись на администратора, ко­торый сказал, что Ромм вас зовет к себе в номер.

Пришли к Ромму в номер. Садимся на диванчик тес­но-тесно, по спине холодок: было достаточно того, что Ромм позвал нас прямо в номер и что от нас пахло вод­кой. Казалось, что вот он, конец, наступает.

Михал Ильич говорит:

- Ребята, а вы знаете, как я совершенно изумитель­но готовлю сациви?

Молчим.

- Для того чтобы приготовить настоящее сациви, нужно...

И далее следует весь рецептурный и приготовитель­ный комплекс.

Ромм заканчивает свой достаточно длинный моно­лог:

- Вот приедем в Москву, я вас всех приглашаю на дачу, приготовлю вам сациви, тогда и выпьем. А сейчас не надо.

Вот такой житейской мудрости он и учил. Теперь-то я понимаю, что он учил нас жить. Жить правильно.


Хотел отдохнуть, пришлось работать

Однажды летом мы приехали из ВГИКа в Минск на каникулы. Решив отдохнуть, как люди, отправились на рыбалку на Браславские озера. Только разбили палатку, расположились - приезжает машина со студии с запис­кой от Чарика Викторова: "Игорь, проблемы со съемка­ми, Один не может, другой по срокам не успевает. Приез­жай на одну из центральных ролей".

И играл я с Александрой Назаровой и Виталиком Со­ломиным. Он - герой-пескоструйщик, а я - спортивный телерадиокомментатор, отвратительный соблазнитель, ко­торый заманил его возлюбленную, героиню-маляршу, на дачу. А там и шампанское, и все остальное... Но она неожи­данно сбежала, а я остался на этой даче один. Вот такое кино.

Многое мне было непонятно, но что вызывало самое большое недоумение - это сама малярша. Зачем она мне нужна? На что режиссер отвечал: "Играй. Так написано". Фильм назывался "Любимая".

Футбольный матч, кстати, я комментировал, как Бог на душу положит, - никакой же я не комментатор.

Вот такие получились вакации.

Традиционно во время летних каникул всех белорус­ских студентов, обучающихся во ВГИКе на разных факуль­тетах, собирал у себя в кабинете министр культуры Бело­руссии Киселев. Кофе там подавали. Всем нам выписали центральные белорусские газеты, которые в Москве мы исправно получали, чтобы не шибко отрывались от родной земли, знали, что у нас в республике происходит.


"От старого акушера"

Не помню, по какому делу я был у Михал Ильича. Прихожу к нему в кабинет и вижу стопку книг - только что из типографии. Он разговаривает со мной, одновре­менно раскладывая на своем красивом бюро пасьянс, а я все думаю, как бы это книжку выпросить. Ромм, заметив мое нетерпение, говорит: "Да не ерзай ты! Подарю!"

Закончили мы разговор, он не глядя берет из стопки книжку, очень быстро что-то пишет и отдает мне.

В прихожей мы прощаемся, как всегда нежно, по-до­машнему, я выхожу на лестничную клетку и, конечно же, сразу открываю книгу, а там написано: "Игорю Добролю­бову - хорошему человеку от старого акушера". Под­пись - "Ромм".

Вот тут-то я и остолбенел: почему акушер? Сел на ступеньки около лифта, растерянный и обалдевший. По­том понял, что акушер - это человек, который помогает при родах. Не рожает сам, а помогает родиться. Слезы по­текли - вон там, за дверью, остался гений, а тут - стру­чок, не способный расшифровать его надпись.


Красноречивые немые этюды

Практическое обучение студентов режиссуре было организовано четко: сначала тебе давали 100 метров пленки, и ты снимал немой этюд, позже 150 метров - звуковой этюд. Ребята-старшекурсники, два будущих режиссера, узнав, что я до ВГИКа играл в театре, пригласили меня, еще первокурсника, сниматься в их немом этюде. Я не понимал, чего они от меня хотят, и что надо делать. Когда попадаешь на чужую площадку, не ориентируешься, чего хочет режиссер. Они же, похоже, считали, что раз я артист, то должен соображать. Но я ничего не понимал, был совершенно растерян и какую-то колбасень там вытворял. Простите, ребята.

Чудная работа была у Гунара Пиесиса "Девочка со спичками". Во ВГИКе много говорили о нем как об очень талантливом студенте. Я буквально обомлел, когда по­смотрел его картину: как будто впервые увидел нечто подобное "Броненосцу Потемкину"! Свой парень, одно­кашник, каждый день с ним сталкиваешься в коридо­рах - и тут такое!.. А потом он как-то исчез из поля зре­ния. Так бывает.

Пришло время, и я сам снимал свой режиссерский этюд. Работал с двумя операторами: один из них Василь­ков, а другой Чуковский, вроде родственник Корнея Ива­новича Чуковского. Он и познакомил меня со своим дядь­кой Николаем Чуковским, который в газете "Известия" опубликовал свой рассказ "Мост", Такая, знаете ли, ро­мантическая штуковина: на велосипедах едут мальчиш­ка с девчонкой, заинтересовались друг другом, въехали на недостроенный мост и свалились в воду. Выбрались они на островочек и сидят там. На этом все и кончалось. История мне запала в душу.

Вскоре я был направлен в Минск делать курсовую работу, и решил я снять ее по рассказу "Мост".

Вот как встретил меня на "Беларусьфильме" наш ко­рифей Владимир Владимирович Корш-Саблин. "Чему тебя учил Ромм, - сказал он, - мы увидим на экране, а вот у оператора, которого ты берешь, еще нет ни направления, ни диплома. Это у него даже еще не курсовая работа, это только твое желание". А оператором я взял минчанина, вгиковца. Как было не взять своего парня? "Нам в производстве, - продолжал Корш-Саблин, - надо, чтобы было “резка”, чтобы все соответствовало техническим парамет­рам. Я уже человека наметил, поговорил с ним, он не бу­дет мешать, все будет ладно, будет помогать".

Это был Георгий Яковлевич Вдовенков, скромней­ший человек, который всю войну прошел с камерой в ру­ках. Когда Роман Лазаревич Кармен делал большую кар­тину "Великая Отечественная", там были и кадры, снятые Вдовенковым.

Мы нашли старый деревянный мост в районе Черикова, проложили к ним въезд для ребятишек; опытные люди научили, как создать видимость того, что они пада­ют. Отыскали среди местных моряков парня, который со­гласился прыгнуть. "Дела большие!" - сказал он, на что директор картины Аким Акимович Жук возразил: "Нет, погодите. Сейчас вызовем водолазов, осмотрим дно - вдруг там торчит что-нибудь?" Осмотрели все очень тща­тельно, дно оказалось, слава Богу, чистым. И прыгнул парень с велосипедом. А когда перед вхождением в воду раскрывался, ударился рукой о проплывающий листок с дерева. И рука моментально вздулась. Жуткое дало!

Это тоже был мне урок, как внимательно нужно под­ходить к каждой мелочи. Аким Акимович, опытный ди­ректор, сделавший столько картин, очень заботливо ко всему относился, и к этой "финтифлюшке" подошел, как к серьезной картине: мы много ездили, выбирали натуру, велосипеды у нас были тщательно проверены, и вертолет для последнего кадра обеспечен. Двое - мальчик и девоч­ка - сидят на острове, отвернувшись друг от друга, а вер­толет, с которого снимали, взлетает, и они становятся все дальше, дальше, и остаются вдалеке точечками...

Загрузка...