Глава 2

В Москве Амалию, как и было условлено, встречал Казимир Станиславович Браницкий, ее дядя по матери. Oncle Casimir[13] являл собою, в зависимости от времени суток и степени наполнения кошелька, гуляку праздного, мота, повесу, мудреца, никчемнейшего человека, господина тихого и воздержанного нрава, буйнопомешанного, ловкого дельца и непрактичного малого попеременно. Десятки, а то и сотни самых разнообразных характеров уживались в нем совершенно мирно, ибо, как только в действие вступал один из них, все прочие испарялись бесследно; и можно понять опасения Амалии, с какими она приветствовала своего родственника, которого не видела почти восемь месяцев. Поверхностный осмотр, однако же, показал, что cher oncle[14] пребывает в одном из самых цивилизованных своих состояний. Галстух его был повязан наипристойнейшим образом, щеки гладко выбриты, и только в уголках губ затаилась готовая просочиться наружу горечь. При всем при том он казался кроток, благодушен и преисполнен самой похвальной учтивости.

– Здравствуй, Amélie, – промолвил он, касаясь сухими губами лба своей племянницы. – А ты похорошела!

Амалия слегка поморщилась, но ничего не сказала, только отстранилась, сделав вид, что натягивает на руку узкую лайковую перчатку. В сущности, она была несправедлива, признаем это. Собственно, ведь это со всеми так: лет до пятнадцати мы только и слышим от других, как мы растем и взрослеем, затем от пятнадцати до двадцати лет нам настойчиво внушают, что мы хорошеем не по дням, а по часам, а потом ни с того ни с сего оказывается, что мы лишь жалкие, невзрачные и ни к чему не пригодные люди, – или, по крайней мере, жизнь делает все, чтобы убедить нас в этом.

– Как здоровье maman? – спросила Амалия.

– О, прекрасно, прекрасно, уверяю тебя.

– Она по-прежнему здесь, в Москве? Не в имении?

– Mais certainement, chère nièce[15]. Разве ты не знала? Я думал, она написала тебе.

Амалия не была расположена в тот момент давать объяснения. Яков собирался кликнуть извозчика, но оказалось, что их уже ждет экипаж, по виду отнюдь не наемный. Амалия была немного озадачена данным обстоятельством. Она знала, что из-за болезни отца дела семьи были запущены, а тут вдруг эта карета, которая так мало соответствовала их нынешнему положению… Мысленно Амалия тут же упрекнула себя за то, что готова подозревать своих родственников в нелепой расточительности, а ведь они, в конце концов, вполне могли одолжить экипаж у друзей или знакомых. Яков и Даша погрузили вещи, все расселись по местам, и лошади шибко тронулись. Каждый ухаб отзывался в груди у Амалии лишним толчком сердца. Дядя Казимир поддерживал разговор как мог, но, по правде говоря, это не очень ему удавалось.

– Ты не утомилась? – спросил он в третий или четвертый раз, когда проезжали мост через Яузу.

– Нет, – в третий или четвертый раз отозвалась Амалия. После чего, однако, прибавила: – Кстати, куда мы едем? Maman все еще живет в гостинице? Надеюсь, это не меблированные комнаты? Вот уж что было бы ужасно…

– Нет, – помедлив, ответил Казимир Станиславович, – твоя мать остановилась у Ларисы Сергеевны.

Амалия нахмурила тонкие, высоко изогнутые брови, в янтарных глазах блеснули и погасли искры.

– Помилуйте, mon oncle, у какой Ларисы Сергеевны? У той, что отцу двоюродная сестра?

– Купеческая вдова Вострякова, – благоговейным шепотом сказал Казимир Станиславович. – Она самая, ma chère[16]. Она пригласила нас к себе погостить.

Яков крякнул от неожиданности. Родственники отца Амалии никогда особо не жаловали его жену. Проще говоря – они терпеть ее не могли. Как, впрочем, и она их. Аделаида Станиславовна считала их мелочными, ограниченными и дурно воспитанными; они же в свой черед обвиняли ее в том, что она расточительна, глупа и воспитана дурно. При жизни Константина Владимировича его жена почти не общалась с родичами супруга. Так с чего вдруг они сделались так к ней расположены? Амалия чуяла какой-то подвох, и, словно угадывая ее мысли, Казимир начал робко оправдываться:

– Что нам было делать? Имение заложено и перезаложено, денег нет и ждать неоткуда. Вот сестра и написала Востряковой: так, мол, и так, муж болен, дочь с ним, расходы на лечение адские, не обидьте нас, грешных… Qui n’a rien à perdre, n’a rien à craindre[17], – выдал он экспромтом вдохновенно. – Добрейшая она женщина, Лариса Сергеевна, я тебе скажу. Все поняла и все простила. Ты и сама знаешь, – он зачем-то оглянулся и на всякий случай даже понизил голос: – Твоя мать не всегда отличалась надлежащей сдержанностью, но теперь все забыто. Они с Ларисой Сергеевной поладили великолепно. Ты тоже, как с ней познакомишься, увидишь, какая она славная.

Амалия метнула на дядю острый взгляд. Уж не имеет ли он сам на купеческую вдову известные виды? Про Ларису Сергеевну Амалия знала мало, слышала только, что после двух или трех неудачных брачных прожектов она вышла замуж за купца, который в своем стремлении сделать ее счастливой зашел так далеко, что преставился через год после свадьбы, оставив безутешной вдове значительную часть своего солидного состояния. Что же касается пресловутой сдержанности Аделаиды Станиславовны, то требовать от нее чего-то подобного было столь же немыслимо, как искать ледник в знойной пустыне.

– Я ничего об этом не знала, – призналась Амалия.

Казимир снисходительно улыбнулся. Девушка видела: он считает себя молодцом и преисполнен самодовольства. Отчего, вот бы еще понять…

– Вы получали мои письма? – спросила Амалия внезапно.

– Разумеется. Я сам забирал их на почте. – И Казимир Станиславович гордо выпятил грудь, словно речь шла невесть о каком тяжком поручении.

– Последние два месяца от вас не было ни единой весточки, – просто сказала Амалия. – Я уже начала беспокоиться.

– О чем? – искренне удивился Казимир Станиславович. – Нет, у нас все было хорошо. Ты зря волновалась, душа моя.

«Душа» сосредоточенно размышляла. Итак, maman каким-то образом сумела очаровать купеческую вдову (то бишь беззастенчиво втерлась к ней в доверие) и поселилась у нее в доме на правах родственницы, прихватив с собою и бесценную обузу в лице Казимира Станиславовича, своего непутевого младшего братца. Теперь, очевидно, к ним предстоит присоединиться и ей, Амалии. Это уже смахивало на приживальчество, и гордость девушки не могла не возмутиться. Амалия внимательно оглядела дядюшку Казимира. Что-то он уж очень положительно выглядел, а это обстоятельство, как знала девушка по горькому опыту, могло значить только одно: в семье совершенно не осталось денег. В таких случаях Аделаида Станиславовна брала управление финансами в свои железные руки и строго ограничивала нежно любимого Казимирчика, отчего тот чах, худел, таял и… хорошел на глазах. Отлучение от игры, выпивки и дорогих ресторанов действовало на него так благотворно, что в иные моменты он подумывал даже жениться на уродине-миллионщице или поступить на службу. Но так как миллионщицы, какими бы крокодилообразными они ни были, всегда шли нарасхват, а служба – занятие гадкое, унизительное и недостойное дворянина в бог знает уже каком поколении и к тому же высокородного польского шляхтича, то Казимир Станиславович неизменно возвращался на круги своя, то есть к привычной вольной жизни. И вновь Аделаида Станиславовна, вздыхая, отсчитывала ему на кутежи приятно хрустящие кредитки.

Разумеется, он разорял их. Но он делал это так мило, так непосредственно, что они почти не сердились на него. А он заискивал перед сестрой, льстил племяннице, клялся, что оступился в самый-самый последний раз… и клянчил, клянчил и клялся без конца, и почти всегда ему удавалось получить желаемое. Казимир Станиславович имел все основания гордиться собой, однако он и не подозревал, как сильно Амалия в глубине души презирает его, она же была слишком хорошо воспитана, чтобы дать ему понять это. Теперь же, однако, ее неприязнь усугублялась странным отчуждением. Девушка смотрела на дядю и думала: «Вот он жив, этот маленький, вертлявый человечек, а папа… папа умер». Она не могла примириться с тем, что в мире все осталось по-прежнему, как будто ее отца никогда и не было. И не было этой страшной его болезни, не было Ментоны, кладбища под кипарисами, ничего. Он умер, а жизнь продолжалась, и что-то подсказывало Амалии: жизнь будет для нее отнюдь не легкой…

– Приехали, – внезапно ворвался в размышления девушки голос Казимира Станиславовича. – Смотри.

Желтоватый двухэтажный особняк таращился на улицу узкими подслеповатыми оконцами. Улица заминалась на месте, отворачивалась и убегала стремительно куда-то вбок и вниз, увлекая с собой веселый ручеек воды.

– Роскошно! – не удержался дядя Казимир. Он помог Амалии выйти из кареты и, потирая маленькие белые ручки, в радостном возбуждении побежал впереди нее.

* * *

Лариса Сергеевна вкушала кофий. Она брала двумя пальчиками крошечную чашку, подносила ее к пухлому румяному рту, делала глоточек и со звяканьем ставила чашку обратно на блюдце. В благословенном XIX веке люди отнюдь не утруждали себя диетами, и оттого на столе перед Ларисой Сергеевной высилась небольшая, всего с пол-локтя величиною, горка сдобных кренделей и других всяческих вкусностей. Можно было бы, конечно, перечислить их названия, но лучше все-таки этого не делать, не то враждующие между собой не на живот, а на смерть женские журналы, пропагандирующие здоровый образ жизни (обложка: вешалка костлявая; разворот: костлявая вешалка; и так далее), объединятся и начнут крестовый поход против медовиков, пампушек, марципановых сердечек, бланманже, суфле-вертю, а заодно и против тех, кто о них пишет. Хотя, в конце концов, автор сих строк никого и не призывает одобрять образ жизни купеческой вдовы.

Почтенная же купеческая вдова (ибо она и в самом деле – габаритами своими уж точно! – внушала почтение каждому, кто ее видел) пребывала в состоянии полнейшего и ничем не нарушаемого довольства. Дела шли так хорошо, что скучно даже говорить. Женихи, жаждущие ее утешить и прижать к своему любящему сердцу, объявлялись с завидной частотой: примерно по штуке в месяц. На их несчастье, Ларису Сергеевну не интересовало замужество. Пока не интересовало. Гораздо больше ее занимала судьба родственников, объявившихся на горизонте совсем недавно.

Поначалу Лариса Сергеевна не собиралась даже принимать их у себя. Про Аделаиду Станиславовну, жену своего братца двоюродного, ей доводилось не раз слышать, что та проходимка, каких свет не видел. О Казимире и вовсе ходили толки самого дурного свойства, зато об Амалии никто не мог сказать ничего плохого, правда, как и ничего хорошего. Лариса Сергеевна удивлялась: ну, и имечко дали при рождении ее племяннице – Амалия-Изольда… и чего-то там еще! И куда только Костя бедный смотрел? А почему вообще не Гюльнара или Лаура какая-нибудь? Словом, может, Амалия эта и барышня как барышня, но, будь она даже семи пядей во лбу и красоты несравненной, Лариса Сергеевна не собиралась ею заниматься, равно как и прочими родственничками-нахлебниками. О чем вдова и намеревалась недвусмысленно заявить при встрече гордой полячке Аделаиде, ломаке и кривляке. Однако…

Аделаида Станиславовна оказалась куда хитрее, чем полагали досужие сплетники. Для начала она, явившись к Ларисе Сергеевне, смиренно признала, что, увы, все, что говорят о ней и ее родных, – чистейшая правда. Да, Казимир пьет, но кто этим не грешен? В картишки любит перекинуться, а кто не любит? И с ней, Аделаидой, фортуна обходится гораздо круче, чем она того заслуживает, иначе бы она и не была здесь, у драгоценной сестры дорогого Constantin’а (всхлипы, шуршание платка). Леле-то осьмнадцатый год скоро будет, девица на выданье, а женихи за версту огибают. Разорила их отцова болезнь, но это ничего, ради него, Костеньки, они последнюю рубашку снимут, по свету пойдут. (Аделаида хотела сказать: по миру.) На все решительно готовы, на все! Только Леле за что же страдать? Ведь если у нее тоже чахотка откроется, подумать даже страшно, что с ней будет! Брат ведь ее в два месяца сгорел, бедняжка. А ежели без чахотки обойдется да не выйдет девка замуж? Это же пострашнее любой болезни окажется!

В каждой женщине, как сказал некто мудрый, дремлют ведьма, теща и сваха, которые только и поджидают удобного случая, чтобы проснуться. Купеческая вдова Вострякова и сама не заметила, как ее заманили в ловушку. Разумеется, ее дорогая племянница (которую она и в глаза-то не видела) достойна самой лучшей партии – негоже, чтобы дочь Константина Владимировича Тамарина осталась прозябать в старых девах! Лариса Сергеевна держалась на сей счет самого недвусмысленного мнения: женщина должна быть замужем, то есть за мужем; все остальное – блажь и чепуха.

– Ах, она еще так молода! – причитала Аделаида Станиславовна. – Мое дорогое дитя, она ведь у меня одна осталась! Я не переживу, если с ней что-нибудь случится, не переживу! Она так хрупка! – А затем она выложила последний козырь: – Ее здоровье внушает мне серьезные опасения…

Belle Adélaïde[18] была великолепна. Ее выразительный голос звенел и перекатывался под серым потолком гостиной купеческой вдовы; некоторые слова она выговаривала тверже, чем уроженки севера, что отнюдь не убавляло ее очарования. Сухие напряженные глаза, углы губ трагически приспущены, правая рука комкает платочек – такой позе могла бы позавидовать любая артистка, мечтающая о славе Сары Бернар. Кстати, те же досужие сплетники утверждали, что в молодости Аделаида Станиславовна немного флиртовала с театром, но была худшей любительской актрисой, какую только можно себе вообразить. Что ж, очень может быть, однако что касается театра жизни, то здесь ей не было равных. По натуре прекрасная полячка была бойцом, и не имелось решительно никакой возможности помешать ей, если она забрала себе в голову добиться чего-либо – она сметала все препятствия, и самые изощренные противники пасовали перед ней. Ошеломленная ее натиском, Лариса Сергеевна попробовала утешить дорогую родственницу. Она посмотрит, что можно для нее сделать. Для нее и для душеньки Амалии. Она постарается… Тут Аделаида Станиславовна выпрямилась, обожгла вдову надменным взглядом и с непоколебимой твердостью заявила:

– Я не допущу, чтобы моя дочь вышла замуж за какого-нибудь босяка! Лучше смерть! – Правда, для кого именно смерть, она благоразумно уточнять не стала.

Лариса Сергеевна сама была не на шутку рассержена. Ни-ни-ни, сохрани бог от бедных студентов, сирот с неопределенным будущим и всяких темных личностей, лишенных будущего вовсе! Дорогая Аделаида должна ей довериться. Они вместе все обдумают. Семнадцать лет – самый подходящий возраст, чтобы определить свою судьбу. Особенно когда ее уже определили другие.

– Ах, вы так добры! – вскричала Аделаида Станиславовна в экстазе. – Так добры! Теперь я верю, что, если со мной что-нибудь случится, вы не оставите мое бедное дитя своей заботой.

Лариса Сергеевна несколько опомнилась. Она вовсе не собиралась брать на себя заботу ни о каком «бедном дитяти». Если уж на то пошло, она вообще не любила детей, но было очевидно – дело зашло слишком далеко, и теперь ей придется откупаться от назойливой полячки. Без особого удовольствия вдова предвкушала просьбу о денежном вспомоществовании, которую придется-таки удовлетворить: родственники, в конце концов… Однако тут она жестоко просчиталась, еще раз недооценив Аделаиду Станиславовну.

– Вы мой ангел! – прощебетала сорокадвухлетняя полька (хотя в вечернем освещении не больше тридцати трех). – Вы даже не подозреваете, как я благодарна вам за то, что вы сняли такую тяжесть с моей души! Представляете, мне совершенно не с кем поговорить о моей обожаемой дочери! Есть, конечно, дорогой Казимир, но вы знаете, мужчины такие ограниченные! Я пришлю вам карточку моей Amélie. Вы сами увидите: она просто прелесть! А какие письма она пишет: Вольтер! Руссо! Гораций! И, разумеется, я буду вас держать в курсе здоровья дорогого Кости. До свидания и спасибо вам за все!

Лариса Сергеевна и рта не успела раскрыть, как ее гостья, похожая в своем броском экстравагантном одеянии на тропическую птицу, неведомо как упорхнувшую из клетки зоологического сада, скрылась за дверью. Без взбалмошной Аделаиды комната сразу же сделалась заурядной и унылой. Даже чашки на столике, казалось, помрачнели, а чайник повесил нос. Впервые в жизни Лариса Сергеевна ощутила, как ей, в сущности, одиноко…

– Я говорил тебе: надо было сразу же взять у нее в долг! – рычал Казимир вечером, возбужденно бегая по дурно обставленному номеру гостиницы, который они снимали за невозможностью снять что-то получше.

– Не волнуйся: эта старая корова никуда не денется. Уж я-то знаю! – победно заключила Аделаида, захлопывая двойное карманное зеркальце, перед которым она только что пудрила нос.

«Старая корова» после жестоких терзаний послала за ними, и дело кончилось тем, что брат и сестра переехали в купеческий особняк и устроились там на всем готовом. Казимир получил строжайший наказ вести себя пристойно, в противном случае Аделаида пообещала сдать его в старости в богадельню. Она знала, что он ничего не боится так, как этой угрозы.

В конце марта из Ментоны пришла телеграмма по-французски от Амалии. Лариса Сергеевна первая прочитала ее и дала Аделаиде Станиславовне. Горе последней было глубоко. Она негодовала, что бог мог допустить смерть ее мужа, жаловалась на небо, на людскую несправедливость и бессвязно обещала, что в конце концов всем воздастся по заслугам. Лариса Сергеевна была потрясена. Аделаида во что бы то ни стало хотела немедленно ехать во Францию, но Казимир остановил ее, с расписанием поездов в руках доказав ей, что они все равно не поспеют на похороны. К чести незабвенной Аделаиды Станиславовны, следует сказать, что и сама она была в это время не слишком здорова. В общем, она дала себя уговорить.

Лариса Сергеевна вздохнула и взяла печенье. Оно было маленькое, необычайно вкусное и так и таяло во рту. В следующее мгновение почтенная вдова чуть не подавилась, потому что распахнулась дверь, и влетевший впопыхах Казимир закричал что было силы:

– Она здесь!

– Кто? – откашлявшись, простонала бедная купчиха.

– Наша Amélie!

Лариса Сергеевна посерьезнела и поднялась из-за стола. Близился самый ответственный момент в ее жизни. Она помедлила и приказала Казимиру, словно он был ее слугой:

– Проси.

Загрузка...