ЧАСТЬ ПЕРВАЯ РОЖДЕНИЕ И СМЕРТЬ

А лица гаснут, остается лишь некий смысл, и то – как блик.

Доналд Джастис [3]

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Это произошло в Стровене, маленьком шахтерском городке, затерянном среди холмов горной Шотландии. Поселок за поселком, один приземистый холм задругам (все приземистые, приплющенные миллионами лет), один городок ничем не отличается от другого, как и холм от холма. Между собой они соединены извилистыми дорогами, проложенными по следам древних троп.


В нескольких милях к югу от Стровена лежал Каррик, чуть к западу от Каррика – Мюиртон, а на юго-запад оттуда – Камнер, потом на юго-восток и в долине будет Патна. И так далее: Россмарк, Лэнник, Тэймир, Гэтбридж, городок за городком, сплошь серые здания и низкие холмы. Деревьев маловато. Дремучие леса, что росли здесь когда-то, давно спилили и стащили стволы на несколько тысяч футов под землю, чтобы укрепить тоннели угольных шахт. Уголь – все, что осталось от еще более древнего леса.

Теперь большинство шахт закрыто, но прежде они бугрились на краю каждого городка, точно опухоли. Россыпи закопченных складов, груды тусклого шлака. Подъемники, смахивавшие на чертовы колеса, высились над ратушами и церковными шпилями. Эти подъемники опускали шахтеров глубоко в подземелья и выносили обратно к дневному свету – к серому воздуху под серыми небесами. Серые небеса и пронзительный ветер соприродны этим холмам.


Но в день моего рождения, в последний день июня, небеса не были серыми и ветер не завывал на болотах. Всю весну здесь стояла необычная погода. В апреле дни стали теплыми, к маю – жаркими, а такого солнечного июня и старожилы не припоминали.

Я появился на свет около полудня. Роды, хотя и раньше срока на целый месяц, можно было назвать успешными – в том смысле, что я благополучно родился в главной спальне наверху большого дома. Широкая и грубая ладонь повитухи Финдли шлепнула меня по ягодицам, и я, как и следовало, громко завопил.

Но прохождение по родовым путям оказалось нелегким, потому что странствовал я не один: мне сопутствовала сестра. Мы вышли вместе, головами вперед (моя чуть опережала, так что я на несколько дюймов старше). Руки и ноги у нас переплелись. Тела наши, видимо, так долго соприкасались в утробе, что мы оба оставили друг на друге свои отпечатки. Матушка Финдли силой разъяла нас.

– Слепились, точно сосиски в пакете, – ворчала она. Пурпурное родимое пятно в форме треугольника отмечало верхнюю часть туловища, от соска до соска и до пупка, и у меня, и у сестры. Очертаниями это пятно слегка напоминало голову собаки или какого-нибудь грызуна.

Пятно осталось у меня на всю жизнь.

Вообще-то в Стровене имелся врач, доктор Гиффен, но роды принимала повитуха. На долю матушки Финдли выпало достаточно странных рождений, главным образом – младенцев с лишними членами или недостаточным их числом. Ночью передо мной она приняла у Мак-кейбов – и так уже с десятерыми – мальчика без кожи.

К счастью, ребенок быстро скончался: при соприкосновении с воздухом вся кровь из его тела вытекла.

Так что повитуха обрадовалась, когда увидела, что странное переплетение рук и ног – не какое-то чудище, а два здоровых младенца. Она разделила детей, шлепнула каждого, оба взвыли как положено. Все хорошо.

Последние часы схваток изо рта повитухи свисала незажженная сигарета. Теперь, когда мы с сестрой родились, матушка Финдли ее раскурила и осмотрела пациентку. Повитуха и сама натерпелась, но понимала, что ее облегчение – ничто по сравнению с тем, каково пришлось моей матери: родовые схватки длились почти сутки. По мнению матушки Финдли, страшнее пытки, чем деторождение, еще не придумано: тело медленно раздирается надвое. Но молодая женщина не вопила, не плакала, и теперь вытянулась на постели в большой спальне наверху, бледная и молчаливая. Моя мать, Сара Полмрак. Стровен был для нее почти таким же новым и чужим местом, как для меня – этот мир.


Имя мне нарекли почти через неделю, в первую субботу июля. Жаркое утро. В хорошую погоду, когда небо проясняется и голубеет, гранитные стены и сланцевые крыши Стровена, обычно сливавшиеся с пейзажем, казались не на своем месте, как будто в цветной фильм вставили черно-белые декорации.

В то утро, в половину девятого, около двух десятков горожан по двое или по трое, потея, прокладывали себе путь по мощеной улочке к Площади – на самом деле Площадь состояла из клочка травы, нескольких чахлых деревьев и деревянных скамеек у мемориала героям войны. По двум сторонам Площади располагались главные здания города: Банк, Библиотека, Полицейский участок, Ратуша, Церковь и Гостиница. По двум другим сторонам располагались небольшие лавки – Аптека Гленна, Бакалея Дарвелла, Пекарня Маккаллума, Ателье Моррисона и Кафе. Владельцы жили прямо над своими заведениями.

На этой Площади жарким субботним днем собрались почти все жители Стровена, с которыми мама была знакома. Мужчины обрядились в клетчатые кепки, тяжелые синие костюмы с жилетками, черные ботинки. Лица бледные, тела жилистые, плечи ссутулены от привычки сгибаться в низких тоннелях. Коренастые женщины нарядились в черные пальто и черные фетровые шляпы. Все выглядели так, словно ожидали обычной промозглой погоды или опасались, что жара мгновенно рассеется и холод застигнет врасплох.

Детей с собой не взяли – водить их на официальные церемонии было не принято.

Юго-западный угол Площади миновали очень осторожно, чтобы не помешать другой процессии – сотни волосатых гусениц ползли по нагретой брусчатке главной улицы по каким-то своим гусеничным делам. Никто из горожан не мог припомнить чего-то подобного.

Людская процессия добралась до Церкви и проникла внутрь. Тень и прохлада гранитных стен вытянули потный жар из тел. Церковь была пуста. Скамьи, кафедру, алтарь и прочее религиозное убранство вытащили отсюда много лет назад; уцелело только изречение, выбитое в арке над алтарем: «Око за око». Давно уже в церкви не было священника, но люди привязаны к ритуалу, а потому мэры Стровена сочли старую церковь наиболее подходящим зданием для проведения трех гражданских церемоний – бракосочетания, панихиды и нарекания детей.

В то утро люди небольшими смущенными группами стояли внутри и ждали, пока не скрипнула дверца посередине. Явился мэр Клюз, затем моя мать с сестренкой на руках, затем моя тетя, которая несла меня. Последним вошел мой отец.

Мэр провел их в центр помещения, к кругу из белых мраморных плит. Эти плиты – все, что сохранилось от еще более древней постройки. Посреди каждой располагалась маленькая синяя голова горгульи. Горожане выстроились по периметру, стараясь не наступать на плитки и даже не глядеть на горгулий, чтобы не навлечь на себя сглаз.

Мэр Клюз был мал и тощ; его спина тоже была согнута, однако не так, как у шахтеров. Он походил на больную крысу с миндалевидными глазками. На шее мэр носил бронзовую медаль, как знак своих полномочий, и ковылял так, будто медаль оттягивала шею.

Моя мать ростом превышала остальных женщин. Ее зеленые глаза глядели уверенно и ясно. Определить ее возраст было бы не просто: лицо принадлежало либо очень молодой женщине, много повидавшей в жизни, либо женщине постарше, чья жизнь была безмятежной. Девочка, укутанная белой вязаной шалью, крепко спала у нее на руках.

Тетя походила на мать, хотя была более приземистой и тяжеловесной – то же лицо, те же глаза. Она несла меня, увернув во вторую белую шаль. В отличие от сестры, я не спал и глядел в оба.

И мой отец – он последним подошел к мраморному кругу. Пухловат, среднего роста, далеко за тридцать. Редеющие волосы зачесаны набок, чтобы скрыть лысину. Время от времени он тревожно оглаживал ее, не снимая черных кожаных перчаток.

Все затихли.

Мэр вытащил из кармана клочок бумаги и заглянул в него. Уставился своими маленькими глазками на мать.

– Вы – Сара Полмрак, мать этого ребенка? – Удивительно громкий голос для такого тщедушного человечка.

– Да, – тихо ответила она.

– Это девочка?

– Да.

Мэр снова сверился с запиской и посмотрел на мою сестру. Возложил ладонь в узловатых венах ей на лоб. У малышки уже отрастали шелковистые темные волосы.

– Властью, дарованной мне, нарекаю это дитя… – Он опять заглянул в шпаргалку. – Нарекаю дитя… Джоанна Полмрак.

Когда он коснулся ее лба, сестренка открыла глаза. Лицо ее напряглось и побагровело. Она горько заплакала. Мама стала ее укачивать, малышка еще несколько раз всхлипнула и успокоилась.

Мэр повернулся к тете, которая держала на руках меня. Что-то его смущало. Он опять заглянул в бумажку и обернулся к отцу:

– Вы – отец, Томас Полмрак?

Отец кивнул.

– Во время нарекания имени ребенка мужского пола держит отец, – объявил мэр.

Отец хотел что-то сказать, но тут вмешалась мама:

– Мы договорились, что его будет держать моя сестра Лиззи.

На лице мэра Клюза переплетался лабиринт мелких морщин. Он заглянул на миг в бесстрашные зеленые глаза и пожал худыми плечами:

– Пусть будет так, – сказал он.

И снова уткнулся в бумажку. Потом протянул руку. Что-то легкое и сухое коснулось моего лба, словно лапки паука. Я зажмурился.

– Властью, дарованной мне, – произнес мэр, – нарекаю этого ребенка Эндрю Полмрак.

Все молчали. Я открыл глаза и успел увидеть, как мэр прячет записку в карман. Он оглядел собравшихся.

– Все, – сказал он. – Церемония закончена. Так я получил имя.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Горожане вышли из Церкви. Жара преобразила давно знакомые запахи. Аппетитный аромат свежего хлеба из Пекарни Маккаллума смешивался с легкой примесью затхлости. Годами посреди холмов что-то гнило, но теперь горожане не могли не замечать запах разложения.

Родители, татя и гости двинулись обратно по раскаленной улице. Утро было таким тихим, что поверх собственной болтовни они слышали ровное гудение. На Площади собирались мириады пчел – они готовились к походу на болота, где цвели полным цветом вереск и утесник.


Вскоре процессия достигла особняка, который снимали мои родители. Он стоял в конце главной улицы, на краю города. Готические окна по обе стороны от глухой деревянной двери, ухоженный газон и стриженая изгородь: среди рядов двухкомнатных шахтерских коттеджей, в каких жило большинство горожан, он казался неуместным, как дворец. Дом высился глыбой, наверху – четыре просторные спальни, внизу вестибюль переходил в коридор, который тянулся мимо дверей гостиной и библиотеки и упирался в кухню.

Горожане могли обойти вокруг дома и сразу попасть во двор, но предполагалось, что им хочется заглянуть внутрь. Они вошли через парадную дверь и двинулись по коридору. Мужчины сняли кепки. Все – и мужчины, и женщины – шли тихонько, с любопытством осматривая такую роскошь. Сквозь открытые двери гостиной они видели темные кожаные кресла, персидские ковры, столы красного дерева; проходя мимо библиотеки, видели стены, от пола до потолка застроенные стеллажами с книгами – и кому охота столько читать? Они вступили в длинную кухню, а оттуда через заднюю дверь вышли во двор с бурой лужайкой и высокими изгородями из бирючины.

Женщины сняли наконец пальто, мужчины разделись до жилетов. Уже выставили два длинных деревянных стола со скамьями по обе стороны. Несколько женщин вернулись в дом и вынесли поднос с бутербродами и кружками пива. Горожане расселись за столами. К ним вышел мой отец, а за ним – мать и тетя; они переоделись и несли на руках меня и сестру. На матери была длинная черная юбка и белая блуза, а тетя надела простое коричневое платье и коричневые туфли. Нас с сестрой осторожно уложили на теплую траву возле стола. Мать и тетя сели рядом за тот стол, что был поближе к задней двери.

Подняли кружки, чокнулись. Заиграл музыкант. Это был немолодой человек без ноги – один из тех калек, которые много лет назад попали в завал в шахте Мюиртона. Теперь он играл на скрипке на семейных торжествах – рилы и заплачки, заплачки и рилы. Они почти незаметно переходили друг в друга.

Отец, с аккуратно прилизанными редеющими волосами, сидел на стуле во главе второго стола. Он остался в том же двубортном черном костюме и в тех же элегантных черных ботинках, в которых присутствовал на церемонии. Перчатки он так и не снял. Черные, кожаные, они блеетели на солнце. Отец не ел и не пил. Мужчины пытались вовлечь его в разговор, но он только кивал в ответ.

Выждав момент, мать подала скрипачу знак, и он умолк. Мать встала. Горожане притихли.

– Я хочу поблагодарить вас всех, – глубоким, спокойным голосом объявила она. Лицо у нее было гладкое, без морщин. Наверное, она старалась улыбаться пореже. А может, и не было у нее повода улыбаться. – Речь я произносить не стану. Просто скажу всем «спасибо» за то, что вы сегодня пришли сюда, за то, что были добры к нам, когда мы приехали в Стровен. А теперь – пожалуйста, веселитесь!

Она села, и гости устроили ей овацию, стуча кружками с пивом по столу.


Отец тоже аплодировал матери – хлопал затянутыми в перчатки ладонями. Затем поднялся, и гости решили, что он тоже хочет сказать тост. Но нет – отец прошел туда, где сидела мать.

– Сара, мне бы хотелось подержать детей, – сказал он.

Горожане наблюдали. Похоже, смолкли птицы и даже насекомые. Мать с минуту смотрела на отца, потом глубоко вздохнула и поднялась из-за стола. Она посмотрела на двух своих малышей, лежавших на траве, что-то прикидывая. Я не спал – я гукал и размахивал руками. Но мама, наклонившись, подняла с земли мою сестру Джоанну, которая все еще спала, завернутая в шаль. Мама мгновение качала девочку на руках, всматриваясь в спящее личико. А потом решительно вытянула руки и уложила дочку на подставленные руки отца.

– Спасибо, – сказал он. Одутловатое лицо, до тех пор угрюмое, преобразила улыбка. Он посмотрел на мою сестренку, лежавшую в его объятиях, потом оглядел гостей, улыбаясь каждому. Снова посмотрел на сестру, изучая крохотное лицо, заговорил с ней, как счастливый родитель.

– Моя красавица-дочка, – сказала он. – Моя маленькая красотка-дочь, – он повторял это снова и снова.

Он хотел показать ее каждому гостю.

– Ведь она красивая? – спрашивал он тех горожан, что сидели ближе к нему, наклоняясь и предъявляя им свою крошку. – Она так прекрасна. – Он говорил это даже мужчинам, сидевшим за столом, и те смущенно кивали, поскольку слово «прекрасная» шахтеры горной Шотландии не говорят никогда.

Постепенно гости оправились, опять завязался общий разговор, застучали кружки, скрипач завел новый рил. Но мама не сводила глаз с мужа – и столь же пристально следила за ним моя тетя, да и все женщины Стровена, почуявшие неладное.

Все они были свидетелями.

А произошло вот что: отец наклонился, чтобы дать жене хлебопека Джейн Маккаллум получше разглядеть личико сестры. Шерстяная вязаная шаль заскользила на блестящей коже перчаток. Женщины за столом забеспокоились, соседки протянули руки, желая помочь. Отец крепче прижал сестренку к себе, чтобы она не упала.

Крак! Отчетливый, резкий звук, похожий на удар бича, расслышали все, несмотря на шум болтовни и визг скрипки.

Все замерли.

Мать вскочила с места и бросилась к мужу. Она выхватила младенца у него из рук. Зеленые глазки были теперь широко открыты, словно сестренка наконец проснулась. Красная струйка вытекла из мягких губок.

Мать упала на колени, прижимая к себе ребенка. Отец, стоявший рядом, медленно поднял затянутые в перчатки руки и закрыл ими лицо. Один горожанин, Джейми Спранг, потихоньку выбрался из-за стола. Проворно обошел дом – с той стороны калитка вела на улицу. Он даже не стал ее отпирать, а перемахнул через ограду и рысью помчался по раскаленной брусчатке к Площади. Вернулся он с доктором Гиффеном, который забрал у мамы сестренку, уложил ее на стол и тщательно обследовал. А потом сообщил диагноз, давно уже очевидный для всех, собравшихся в саду: девочка мертва. Даже упругие младенческие ребра оказались недостаточно упругими – они треснули, и острые концы пронзили маленькие легкие.

Что человека может раздавить, для горожан не было новостью. Из поколения в поколение шахтеры Стровена погибали такой смертью в завалах глубоко под землей. Но даже их потрясло, что подобная участь настигла младенца, мою сестру, и не под землей, а на поверхности, в саду, в летний солнечный день.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Когда Доктор осмотрел малютку, мой отец, Томас Полмрак, покинул сад и вошел в дом. За ним пошла тетя – она пыталась поговорить с отцом, хотя сама была в отчаянии. Спустя какое-то время отец вышел из дома. Кто-то из горожан видел, как он идет по улице, через Площадь, к овечьей тропе, уводившей на восток, в горы. Сухопарый пастух Керр Лоусон торчал у овечьего загона, практикуясь в игре на волынке (горожане предпочитали слушать эту музыку издали), и он видел, как мой отец скрылся среди холмов.

Искать его начали только на следующее утро. На рассвете четверо мужчин подошли к Адрианову мосту, который над стофутовой бездной некогда перебросили римляне. Внизу текла река, славившаяся жирной форелью.

Эти четверо догадывались, что именно здесь они могут найти моего отца. Они подошли к ручью около семи часов. Среди них был Джейми Спранг – тот самый, кто накануне бегал за врачом, проворный человек лет двадцати пяти с зоркими глазами. Он всегда был наготове, тело напряжено, будто он ждал малейшего повода, чтобы опрометью куда-то устремиться. И теперь он первым заметил в небесах черные точки, словно пятна в глазу утреннего солнца. Джейми указал на них своим спутникам.

– Вороны! Вон там!

Птицы кружили в воздухе в полумиле выше по ущелью, где русло сужалось и река готовилась нырнуть под мост.

Когда они добрались туда, Спранг первым разглядел под самым мостом обнаженное тело моего отца, распростертое на камнях; верхняя часть туловища торчала из воды. Со всех сторон его облепили вороны, они клевали, рвали, долбили, словно тушу захлебнувшейся в воде овцы.

Мужчины стали швырять в падальщиков камнями, И те, хрипло каркая, рассеялись.

Спранг первым спустился по отвесному берегу. Он зашел по колено в стремительный поток. Шея отца была свернута под немыслимым углом, птицы уже основательно его изуродовали – выклевали глаза и пухлую плоть лица и груди. От правой руки уцелел только кровавый обрубок до локтя.

Птицы с пронзительными криками кружили над головой.

Мужчины вытащили труп из воды. На берегу они завернули его в брезент и потащили наверх. Среди зарослей вдоль тропинки они нашли черные брюки, шелковую рубашку и другие детали отцовского костюма. Подумали было, не стоит ли надеть все это на него, чтобы покойник имел пристойный вид. Но ни один не решился вступить в столь интимный контакт с изувеченным телом. В итоге они сунули одежду под брезент, к трупу.

И вот таким образом отца принесли обратно в Стровен.


К тому времени как мужчины, обнаружившие тело, вернулись, большинство горожан уже высыпало на Площадь под жаркое утреннее солнце – поглазеть, как они понесут этот груз через весь городок к дому моей матери. Четверо мужчин потели, изнемогая под его весом, но никто не вызывался им помочь. Теперь их укрывала живая пелена – тучи мясных мух, привлеченных ароматом смерти.

Добравшись до большого дома, мужчины вошли, не постучавшись. Они прошли по коридору на кухню и выложили свою ношу на стол – дощатый кухонный стол, побитый и поцарапанный, много лет служивший для рубки мяса.

Мои мать и тетя, наблюдавшие за приближением носильщиков из окна верхней спальни, спустились в кухню и остановились в дверях, глядя на тело. При виде женщин мужчины отступили на шаг и стянули с голов кепки.

– Мы нашли его под римским мостом, – сообщил матери Джейми Спранг.

Кухня наполнилась гулом мух, которые последовали за мужчинами в дом. Мать покачнулась и привалилась к дверному косяку. Потом шагнула вперед и отвернула угол брезента, открыв лицо и верхнюю часть туловища.

– Вороны, – пояснил Джейми Спранг. – Они его изувечили.

Тетя тоже подошла ближе. Лицо покойника было иссиня-бледным, глазницы окровавлены, щеки порваны до кости. На обрубке руки запеклась кровь.

Мать и тетя стояли и глядели на труп, а Джейми Спранг пытался отогнать мух, размахивая своей кепкой.


Расследование обстоятельств смерти отца было кратким. Его провели прямо за дощатым столом на кухне у матери через час после того, как на стол выложили тело. Присутствовали: Джейми Спранг и еще трое мужчин, нашедших тело; мать и тетка; доктор Гиффен и констебль Мактаггарт.

Доктор Гиффен определил причину смерти: шея сломана, что совершенно очевидно по углу наклона головы. Отец, должно быть, спрыгнул с моста, с высоты ста футов, на голые камни. Остальные увечья нанесли вороны.

– Единственная странность, – отметил доктор Гиффен, – это правая рука. – Он указал на обрубок. – Вы видите, рука отрезана в этом месте, где плечевая кость соединяется с лучевой и локтевой. – Доктор явно смущался, растолковывая все это матери. – Как видите, здесь тело расклевали вороны. Но кость была отрезана каким-то орудием. Скорее всего, ее отпилили. Вороны, конечно, сообразительны, но не настолько. Шрамы от пилы – недавнего происхождения. Трудно определить, появились ли они до смерти или после. Придется вызывать эксперта или отправить тело в Город.

Все молчали. Тетя посмотрела на мать, и та наконец заговорила.

– Прошу вас, – сказала она. – Неужели нельзя оставить его в покое? Он умер. Он не хотел больше жить. Что сделано, то сделано.

Доктор заглянул в зеленые глаза, отвел взгляд и поспешно кивнул констеблю Мактаггарту.

– Конечно, – сказал он. – Эта история с рукой не так уж важна, поскольку мы установили причину смерти. Падение с высоты – вот что его убило.

Констебль Мактаггарт, сухопарый человек с орлиным носом, вот уже тридцать лет представлявший в Стровене закон и порядок, умел решать местные проблемы без лишней суеты.

– В таком случае, надо подписать свидетельство о смерти, – заключил он.

Джейми Спранг заговорил с матерью:

– Если хотите, мы вернемся и поищем его руку, – предложил он.

– Не нужно, – возразила она. – Больше ничего делать не надо. Вы все были очень любезны. – Она посмотрела в глаза доктору Гиффену, констеблю Мактаггарту, Джейми Спрангу и всем остальным мужчинам и повторила: – Очень любезны.


Только женщины провожали покойников на кладбище, хотя несли гробы мужчины – два темных гроба красного дерева, большой и маленький.

Когда печальная процессия двигалась через площадь, кто-то стоял со мной на руках у окна в спальне наверху. Женщины Стровена, всех возрастов и обличий, следовали за черным пологом катафалка, по четверо в ряд, медленным торжественным шагом, словно траурный строй. Они облачились в привычное обмундирование женщин горной страны: длинные черные пальто, плоские черные башмаки, низко повязали лбы черными платками. Среди них я видел матушку Финдли и соседок, приходивших к нам в сад: миссис Гленн, жену аптекаря, и миссис Дарвелл, жену бакалейщика, мисс Балфур, библиотекаршу, миссис Маккаллум, жену пекаря, Дженни Моррисон, портниху, и миссис Гибсон, владелицу кафе, а рядом с ними – шахтерских жен: миссис Блайт, миссис Митчелл, миссис Хаворт, миссис Томсон, миссис Харригэн, миссис Кеннеди, миссис Холмс, миссис Бромли, миссис Каммингс, миссис Хьюсон, миссис Браун и миссис Торнуэйн. Замыкали колонну две женщины, высокая и низенькая. Высокая несла длинный шест, на конце которого развевался вымпел из шелка. На нем имелась надпись, но прочесть ее было трудно: ветер все время играл складками ткани. Когда последние две женщины прошли под окном, сердце мое взыграло, потому что я узнал маму и тетю, а я любил их больше всего на свете. Но проходя под окном, они – и все остальные женщины – поворачивали головы и смотрели на меня. Лица их были мне чужды – посреди сияния дня как будто наступила полночь, ибо глаза их сверкали, словно у волков в свете фар.

Но то была не ночь, а середина дня, солнце изливало лучи на женщин, на весь Стровен, на окружавшую их петлю холмов. Оно сияло и сверкало, словно вознамерилось светить вечно.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Первые дни жизни прокручиваются в моей памяти с запинкой, будто старый черно-белый фильм. Конечно, сам я ничего не помню. Об этой поре мне рассказали намного позже, всего один раз и в самых общих чертах. Но разум, видимо, не терпит пустоты, и мой заполнил пробелы. Теперь мне уже трудно отделить услышанное от собственного вымысла, поскольку и то, и другое сделалось как бы моим личным воспоминанием: и тот миг, когда мы с сестрой вышли из материнского лона; и бумажное прикосновение руки мэра к моему лбу; и жаркое солнце в саду, смех; голоса гостей, стук глиняных кружек для пива и скрипичная музыка; и тот страшный КРАК! – и изувеченное тело отца на кухонном столе; и процессия женщин Стровена, тянувшаяся к кладбищу.

К тому времени, когда я выяснил обстоятельства своего рождения, я был уже намного старше. Лишь тогда я узнал, что моя мать даровала мне жизнь дважды: один раз – естественным путем, как женщина, рождающая ребенка на свет, и второй раз – когда предпочла отдать не меня, а сестренку, в смертоносные объятия нашего отца, Томаса Полмрака.

Об этих событиях я услышал не из материнских уст. Всякий раз, когда я намекал, что хотел бы узнать о своем прошлом – хотя бы о происхождении пурпурного пятна у меня на груди, – достаточно было ее взгляда, чтобы расспросы прекратились. Уже к семи годам я знал, что лучше не спрашивать.

Да и никто из взрослых жителей Стровена не рассказывал мне о том дне в саду, хотя вряд ли кто-нибудь сумел тот день забыть. Но люди полагали, что о некоторых вещах лучше не заговаривать.

Дети Стровена подобной деликатностью не отличались. Они болтали о моем отце, будто о сказочном чудовище. Всем было известно, что у него не хватало одной руки. Впервые я услышал об этом от Джека Макдиармида, сына городского столяра, в разгар футбольного матча на школьной площадке.

– Эй, Поддурок! – окликнул он меня. Таково было мое прозвище – наряду с «Полмерком» и «Полботинком». – Твой папаша был людоедом! Он отгрыз себе руку и подавился! – И Джек гадко захохотал.

В другой раз одноклассница, Исабель Блайт, передала мне иной слух: она сказала, что мужчины Стровена отрезали отцу руку и запихали ему в глотку его собственные пальцы.

Тогда я понятия не имел, откуда взялись эти сплетни, однако мне они причиняли много страданий. На уроках истории, едва речь заходила о каннибалах, я ловил на себе взгляды всего класса. Отец, пожирающий собственную руку, являлся ко мне в первых ночных кошмарах и стал частью моих «воспоминаний», покуда я не узнал более точную версию.

С матерью я этими слухами не делился, иначе она, вероятно, рассказала бы мне правду об отце. И что в начале жизни у меня была сестра-близнец. Интересно, что бы изменилось, если бы я узнал об этом раньше? Вырос бы я тем же человеком, каким стал ныне, если бы прошлое открылось мне, когда я жаждал заглянуть в него?

Так же подействовал бы на меня этот рассказ? Может, да, а может, и нет. Мне кажется, хронология эмоциональной жизни далека от прямой линии.

Во всяком случае, пока я оставался в неведении относительно ранних событий моей жизни.


Мне уже исполнилось десять, я был мелковат для своего возраста, застенчив, но получал хорошие оценки в школе Стровена. Фамилия Полмрак стесняла меня – я бы предпочел зваться Мак– и так далее или попросту Смитом, Брауном, любым обычным для Стровена именем. Я бы хотел, чтобы мое прошлое ничем не отличалось от жизни других. Но мы с мамой оставались здесь чужаками. Об отце я знал только, что он, видимо, успел недурно обеспечить мать: мы жили в большом доме, и о деньгах она могла не беспокоиться.

И дом наш не вписывался в Стровен. Первоначально его построил для себя отставной капитан дальнего плавания. Стровен он выбрал нарочно – подальше от моря. Он жил один" в большом доме, отшельник-оригинал. По-прежнему носил капитанскую форму и с горожанами почти не общался.

Прожил он недолго. В первую же зиму, после декабрьского урагана, его нашли у парадной калитки мертвым. Он был одет в непромокаемую зюйдвестку, а в руках сжимал подзорную трубу. Кое-кто из горожан полагал, что капитан попросту забыл, где находится: вообразил, будто стоит на мостике и ведет свое судно сквозь последний шторм.

После смерти хозяина в доме сменялись арендаторы – по большей части, управляющие шахтой, – пока незадолго до моего рождения его не сняли мои родители. Я очень любил маму, хотя любить такую мать было непросто: она была молчалива и ей не нравилось обнимать меня или терпеть мои нежности. Всякая демонстрация чувств словно бы казалась ей постыдной слабостью. Правда, я так и не понял, в самом ли деле она так думала – и вообще что она думала по какому бы то ни было поводу. У меня сложилось впечатление, что предъявлять содержимое своих мыслей было ей так же противно, как содержимое кишечника.

– Непроизнесенные слова у тебя в голове, – сказала она мне однажды, – могут казаться умными, но едва они вылетят изо рта, ты увидишь, как они глупы, однако их уже не позовешь обратно.

Мама не работала, если не считать благотворительной деятельности: несколько раз в неделю она посещала заболевших шахтерских жен. Те ее обожали. Мужским поклонением мать также не была обделена, и главным ее ухажером числился Джейми Спранг, который нашел тело отца. Этот молодой холостяк, работавший в шахте, постоянно и подчеркнуто заглядывал к нам. Подстригал наш газон, выполнял любые поручения, иногда ужинал с нами. Порой, когда я отправлялся в постель, он оставался сидеть с мамой у очага. Однажды утром я проснулся рано, выглянул из окна и увидел, как он уходит по дорожке прочь от дома, спеша скрыться, пока не поднялись горожане.

Все это прекратилось с началом войны. Джейми Спранг завербовался во флот и утонул с шестьюстами своими товарищами, когда его судно теплой беззвездной ночью наткнулось на мину посреди океана в десяти тысячах миль от Стровена.

Может, мать и горевала о нем, но я ничего не заметил.

– С меня достаточно одного мужчины, – повторяла она время от времени.

И я не знал, лестно это для меня или обидно.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Она сильно изменилась в сентябре, когда мне исполнилось одиннадцать лет. Мать часто кашляла, и я решил, что она простужена. Потом я заметил, как она бледнеет, как мало ест. Кашель продолжался день за днем, из недели в неделю – сухой, трудный кашель, сотрясавший все тело. Иногда я спрашивал ее, что происходит, но мать давала понять: болезнь относится к числу тех вещей, которые мы не обсуждаем.

Вот почему так отчетливо запомнилось мне утро, когда это правило было нарушено. Стоял конец ноября; жестокий, ледяной ветер дул с гор, все вершины холмов обмерзли.

– Сегодня утром я иду к доктору Гиффену, – сказала мать мне вслед, когда я уходил в школу.

Ее необычная откровенность тревожила меня весь день, и, вернувшись из школы, я лихорадочно поспешил узнать, чем окончилась встреча с врачом. Разумеется, мать не торопилась перейти к этому разговору. Мы отужинали и сели почитать у камина. После сильного приступа кашля она заговорила:

– Эндрю, – сказала она. – Доктор Гиффен советует мне больше времени проводить в постели. Он, по-видимому, считает, что это поможет мне избавиться от кашля.

Доктор Гиффен стал появляться у нас каждый день, и нередко я заставал его по возвращении из школы. Невысокого роста человек, всегда одетый в строгий серый костюм в узкую полоску. Его черные волосы казались кукольным париком. Короткая темная бородка, маленькие яркие глаза. Доктора повсюду сопровождал острый запах эфира. Улыбался он редко, а если улыбался, тонкая, узкая щель рта больше напоминала скальпель из его саквояжа.

Однажды я слышал, как, закончив осмотр, он сказал моей матери:

– У вас на редкость красивая кожа. – Тогда я заподозрил, что доктор в нее влюблен, хотя свойственный ему запах эфира казался мне противоядием от любви.

Его низкий рост в Стровене казался естественным. Большинство шахтеров – коротышки, словно особая порода кротов, выведенная для подземных тоннелей. Другое дело – борода. Он был единственным бородатым жителем Стровена.

По совету доктора мы перенесли кровать матери в гостиную. Ее комната, как и другие спальни большого дома, не прогревалась: на зеленых обоях выступили темные пятна, потолок пошел пузырями. Ей следовало, помимо прочего, избегать сырости.

Вместе с матерью мы перетащили ее кровать вниз и поставили в гостиной между большим камином и центральным окном. С того дня она стала гораздо больше времени проводить в постели, хотя все еще вставала каждый день на несколько часов, чтобы приготовить мне еду.

Лежа в постели, она читала книги и журналы, которые в конце недели заносила мисс Балфур, наша библиотекарша. Мисс Балфур каждый раз оставалась поболтать – ей, судя по всему, нравились эти визиты. Мать больше отмалчивалась, а потому была идеальной слушательницей.

Но кашель не проходил. На платке появились пятнышки крови. Мать кашляла все сильнее – и ночью, и днем. В спальне наверху сквозь толстые стены и пол я слышал этот кашель.


Один вечер начала декабря навсегда врезался мне в память.

За окном, словно обезумевший военный оркестр, грохотал дождь, струи барабанили в окно, неистово трубил ветер. Мать поднялась с постели и устроилась в вельветовом кресле у камина. Я сидел в другом и читал. Мать положила на колени книгу, но та служила ей подставкой для письма. В какой-то момент я поднял глаза, удивившись, что не слышу скрипа пера, и увидел, что мать смотрит на меня – я не знал, давно ли.

– Я пишу твоей тете Лиззи, – сказала она.

– О! – пробормотал я.

Она вернулась к письму. Снаружи завывал ветер. В доме потрескивали угли. Снова заскрипело перо. Я смотрел на мать – вот она сидит в кресле, в халате, поджав под себя ноги, прядь волос свесилась на лицо.

И вдруг подступили слезы. В тот миг, впервые, меня пронзил дикий ужас – она умрет, оставит меня одного на всем белом свете. Тут мать подняла взгляд, проницательно блеснули зеленые глаза. Я попытался выдавить улыбку, но поздно: я знал, что она прочла себялюбивый страх на моем лице столь же ясно, как слова на странице книги.

– Не бойся, Эндрю, – сказала она. – Если со мной что-нибудь случится, ты поедешь к Лиззи и будешь жить с ней. Доктор Гиффен все устроит.

Огонь пылал ярко, но ее слова ледяными осколками упали мне в сердце.

Накануне зимних каникул меня вызвали в кабинет директора. Я постучал, и директор сам открыл дверь. Это был высокий, мрачный человек с несоразмерно большим бледным лицом, спокойными глазами и темными волосами, прилипавшими ко лбу.

– А, Эндрю, – приветствовал он меня. – Заходи. Поговорить с тобой пришел доктор Гиффен. Я вас оставлю наедине. – И он устремился куда-то прочь по коридору.

Доктор Гиффен стоял у стола. Запах эфира перебивался застоялым казенным запахом школы. Когда я вошел, доктор обтер край стола носовым платком и присел. Я остановился перед ним.

– Эндрю, – заговорил он. – Твоя мама тяжело больна. – По привычке он говорил негромко, хотя никто не подслушивал. Каждое его слово звучало доверительно и страшно.

– Ей становится хуже, – продолжал он. – Скоро ей понадобится постоянная помощь. Я предлагал найти сиделку. Ей это вполне по средствам. Но она отказалась от сиделки. Говорит, что за ней будешь ухаживать ты.

По голосу врача я понял, что он такое решение отнюдь не одобряет.

– Да, да! – взмолился я. – Конечно. Я сумею. – Я был счастлив узнать, до какой степени мать полагается на меня.

– Не уверен, что ты справишься, – возразил он. – Это и профессионалу будет нелегко. – Маленькие глазки еще больше сузились в раздумье.

– Я могу, – повторил я. – Разрешите мне! Он все еще колебался.

– Пожалуйста! – настаивал я.

Доктор испустил протяжный вздох и побарабанил пальцами по столу.

– Хорошо, – сказал он. – Мы попробуем. Какое-то время.


Школьное начальство позволило мне задержаться после каникул дома. Я прекрасно понимал, что подобная льгота предоставлена мне лишь потому, что доктор Гиффен и все прочие думали, будто жить маме осталось недолго. Но я не смирялся. Я не мог представить себе, как буду без нее, а потому решил, что умереть она не должна. Я ей не позволю. Посвящу ей всю свою жизнь, как святые, что ухаживали за прокаженными.

У меня были союзники. Ближайшая соседка, миссис Мактаггарт, жена старого констебля, вызвалась готовить для нас каждый день обед. Миссис Маккаллум, жена пекаря, каждое утро заносила свежий хлеб и булочки. Миссис Харриган, чей муж умер в завале много лет назад, раз в неделю стирала белье. Мисс Балфур, как обычно, приносила книги и журналы и оставалась поболтать.

Мать с готовностью приняла новый образ жизни. Всякий раз, когда ей требовалось пройти по дому, она опиралась на меня. Она ничего не весила – вот к чему я никак не мог привыкнуть.

Она готовила меня к неизбежному.

– Эндрю! – говорила она. – Чтобы я могла на тебя полагаться, ты должен уже сейчас научиться все делать правильно.

И так, словно бы играя, я учился приподнимать ее, прислонять к изголовью, подсовывать судно, а потом опорожнять его. Я стирал полотенце, которым она обтиралась.

Я привык выполнять эти поручения и делал все с радостью. Что угодно, лишь бы она не умерла.

По мере того, как мать слабела, игра становилась реальностью. Однажды утром я разбудил ее, отдернул занавески, наполнил таз теплой водой и поставил его у кровати. Я уже собирался выйти из комнаты, когда мать усталым голосом обратилась к мне:

– Сегодня тебе придется мне помочь.

Она не могла даже расстегнуть пуговицы ночной рубашки. Я помог ей, потом снял рубашку через голову и впервые увидел обнаженное женское тело.

Мать потянулась за полотенцем, начала обтираться, но ее пальцы так ослабели, что полотенце выскальзывало.

– Не получается, – сказала она. – Давай ты.

Она легла навзничь, и я начал обтирать ее тело. Ребра, темные соски, торчавшие из груди, ставшей совсем плоской. Я обмыл ее живот, дивясь серебристым полоскам на коже.

Тут я остановился, не решаясь продолжать.

– Это еще далеко не все, – сказала она, не сводя с меня своих зеленых глаз.

Я намылил губку и продолжал свое дело. Мать раздвинула ноги, чтобы я протер их изнутри и в глубине между ногами.

Я вытер ее насухо и помог перевернуться. Теперь, когда я избавился от ее пристального взгляда, мне стало легче. Обтирая мать от плеч до пяток, я дышал свободнее. Потом обсушил влажное тело и втер смягчающий крем, который доктор Гиффен дал от пролежней, что уже расцветали на увядавшем теле.

Закончив, я снова помог матери повернуться и надел на нее чистую рубашку. Она откинулась на подушки.

– Эндрю! – шепотом позвала она. Мне пришлось взглянуть ей в лицо.

– Спасибо! – сказала она.

Насмешка, обычно сверкавшая в ее глазах, когда она обращалась ко мне, померкла. Я понял: она искренне благодарна мне, – и возликовал.


Поначалу казалось, что остановить ее угасание не удастся. Мать так исхудала, что проступали ребра и съежившиеся мышцы. Кожа стала прозрачной, сквозь нее виднелись сосуды. Часто я целыми днями сидел в изножье кровати. И все время говорил с ней – говорил, как никогда прежде. Рассказывал математические задачи, над которыми бился, главы из учебника истории, все подряд. Мать лежала и смотрела на меня, слабо дышала, не отвечая ничего. Иногда ее сотрясал приступ кашля, и тогда она бессильными пальцами прижимала к губам платок.

Но каким-то чудом, очень медленно, от недели к неделе, она стала поправляться. Кашель смягчился и сделался реже. Она снова стала мыться сама. Даже начала вставать. Исчезли носовые платки с пугающими красными пятнами. Порой, шаркая по полу, но уже не опираясь на меня, она кивала мне, как бы говоря: «А может, еще выкарабкаемся!»

Доктор Гиффен, навещавший свою пациентку ежедневно, был в восторге.

– Она выглядит намного лучше, – говорил он. – Молодец, Эндрю! Из тебя вышла отличная сиделка.

Я был счастлив. И утратил бдительность. Впервые за много месяцев я возомнил себя в безопасности.


Однажды утром, в первых числах марта, я проснулся около половины седьмого. Было еще темно. Я немного полежал, строя планы. Когда потеплеет, уговорю маму поехать со мной на поезде к морю. Пускай посидит хоть несколько дней на берегу. Доктор Гиффен говорил, что соленый воздух лечит рубцы в легких.

Выбравшись наконец из постели, я зябко натянул на себя одежду и прокрался вниз, в темную гостиную. Мама еще спала. Камин почти погас, и я подбросил лучины и угля. Завтракать мама будет при бодро пылающем огне.

Я прошел в кухню и сварил овсянку. Подогрел молоко – она любила теплое. Поставил тарелку на поднос и вернулся в гостиную. Опустив поднос на стул у ее постели, я наконец включил свет. Мама лежала с открытыми глазами, но смотрела мимо меня. Ее лицо, все ее тело как-то съежились за ночь.

Думаю, я сразу угадал страшную правду, но отказался ее принять.

– Мама, у меня есть отличная идея, – заговорил я, с трудом выталкивая слова. – Когда потеплеет, давай поедем к морю, посидим на берегу. Ты будешь смотреть на меня, а я буду плавать. Я соберу для тебя много ракушек. Вот весело будет!

Лицо ее было серым, губы слегка искривились, а глаза стали такими плоскими, будто на них уже положили монеты. Она была совершенно мертва.

Я заплакал – не только от горя, но и от обиды. Как она посмела предать меня? Я просто с ума сходил. Начал обшаривать гостиную, распахивал дверцы буфета, выдвигал ящики, отыскивая улики. И скоро нашел: тайник был в нижнем ящике шкафа у самой кровати. Туда она прятала тряпки, испещренные кровавыми пятнами разных форм и оттенков – и старые, темно-бурые, и недавние, все еще ярко-красные. Я снова оглянулся на мать, и мне показалась, что глаза ее блеснули на свету, а изгиб ее губ напоминал улыбку.

И вдруг я успокоился – таким обманом невозможно было не восхититься. Чего еще я мог от нее ждать? Какая сила воли потребовалась матери, чтобы скрыть свое состояние не только от меня, но и от доктора Гиффена, и от всех посетителей…

Мог ли я не простить ее?

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Итак, я отправился на похороны в обычную для горной Шотландии погоду – проливной дождь, холодный мартовский ветер. То, что требуется для похорон. Приземистые холмы вокруг кладбища тоже казались большими погребальными курганами. Аккуратное кладбище, ровные ряды участков, параллельные дорожки – как насмешка над тем хаосом, в который обратила мою жизнь смерть матери.

Мэр Клюз исполнял погребальный обряд, а северо-восточный ветер жалобно вторил ему. Рядом со мной стоял доктор Гиффен, а толпа главным образом состояла из женщин в черных пальто и черных развевающихся платках.

Когда гроб опустили в могилу, мэр обернулся ко мне. Здесь, на кладбище, это лицо с птичьим клювом было как нельзя более уместно.

– Эндрю Полмрак, можешь начинать, – сказал он. Мне полагалось бросить первый ком земли в могилу. Я подобрал пригоршню грязи и постарался как можно бережнее уронить ее на изящный гроб, утопленный в глинистой дыре. Но тихо уронить не получилось, ком со стуком ударился о крышку. Вслед за мной доктор Гиффен и все женщины обрушили на гроб целый град комьев – некоторые бросали их с такой яростью, точно побивали каменьями мертвеца или саму смерть.

А потом все стихло, и только ветер продолжал завывать, и дождь стучал по крышке гроба там, где она еще оставалась не прикрыта землей.


Несколько дней после похорон я жил у доктора Гиффена. Его приемная располагалась на Площади, рядом с Аптекой Гленна, а жил он в квартире наверху. Запах эфира проникал сквозь щели в полу и льнул к еде и к одежде; я чуял его даже во сне. Но когда доктор Гиффен проводил меня в последний раз домой, этот запах перебила хлынувшая навстречу застоявшаяся вонь болезни.

Доктор предпочел остаться во дворе, и в большой дом я вошел один. Нашел кожаный чемодан и сложил все, что нужно – свою одежду и несколько книг. В гостиной было холодно и сыро. Женщины, обмывавшие тело матери, убрали с кровати всю постель, кроме матраса. С камина, в котором угасло пламя, я снял фотографию матери в молодости. Она стояла по колено в снегу рядом с человеком, который, как я знал, был моим отцом. Они смотрели не в объектив, а скорее на самого фотографа. Мать была красива, но губы ее изгибались в той иронической гримасе, которая заменяла улыбку.

Я хотел было сунуть фотографию в чемодан, однако она не влезала. Поэтому я вернул ее на камин и торопливо покинул дом, где память о матери уже превратилась в остывший призрак.


В ту ночь я спал в гостевой комнате у доктора Гиффена и среди ночи меня разбудили чьи-то громкие рыдания. Затаив дыхание, я прислушивался, пытаясь понять, кто же так безутешно плачет. Ничего. Я ничего больше не слышал. Тут я понял, что щеки у меня холодные и влажные. Это плакал я сам.


Доктор Гиффен редко обедал со мной, и меня это устраивало, потому что он был молчалив, и я понятия не имел, о чем он думает. Он велел служанке готовить для меня все, что я пожелаю. Однако на второй вечер он вышел к ужину. Говорили мы мало. В конце трапезы, когда посуду убрали и доктор пил кофе, он откашлялся и начал:

– Эндрю, твоя мама… я был очень… Он снова откашлялся.

– Не знаю, как тебе сказать… – Он еще долго сидел за столом, ничего не говоря. Потом с трудом поднялся и ушел.

Я понял, что он пытался мне сказать: он любил ее. Он не знал, как заговорить об этом, и это я тоже понимал. С тех пор, хотя присутствие доктора все еще немного стесняло меня, я стал относиться к нему лучше.


Утром, когда я уезжал из города, он проводил меня до автобусной остановки. Была среда. Рассвет еще не наступил. Очередной скверный денек, ледяной дождь. Мы стояли на Площади, дожидаясь еженедельного автобуса до Города. Доктор держал зонтик над нами обоими. Под зонтом аромат эфира ощущался острее. Если я что-то думал или чувствовал связно, то жалел, что приходится покидать единственное место в мире и тех немногих людей, которых я знал. И все же мне хотелось уехать. Доктор, видимо, прочел мои мысли.

– Жить здесь теперь будет нелегко, – сказал он. Я знал, о чем он: теперь, когда она умерла.

Грозно урчащим чудищем автобус вынырнул из мглы и, шипя, замер на остановке. Доктор заглянул в кабину и предупредил водителя, где меня следует высадить. Затем церемонно пожал мне руку и помог втащить чемодан.

Я прошел по проходу. Других пассажиров не было, пахло застоявшимся табачным дымом. Я сел посередине, протер окно рукавом. Доктор Гиффен стоял на тротуаре и смотрел на меня. Мотор рыкнул, и автобус рванулся вперед. Я помахал доктору, он помахал в ответ. Он так и остался стоять, глядя вслед автобусу, который медленно, со стонами, пролагал себе путь по главной улице.

Через минуту мы выехали из города. Показалось Кладбище'. Я еще раз протер стекло и попытался сообразить, где мамина могила. В сумраке проступали лишь призрачные очертания самых больших надгробий. Сердце обмякло. Так, наверное, чувствует себя животное, которое вытаскивают из родной норы.

И вновь, вопреки всем ее урокам, я дал волю слезам. В шумном автобусе меня не было слышно, и я плакал, пока Стровен не остался далеко позади, плакал, пока не ослабел от рыданий, а тогда уснул, и мне казалось, будто я безнадежно скатываюсь куда-то вместе с безнадежно скатывающимся куда-то шариком земли.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Доктор Гиффен договорился, что несколько дней до отплытия я проведу в Глазго. Отель «Блуд» торчал посередине ряда ветхих четырехэтажных зданий у самого порта. Выглядел он как более-менее уцелевший клык во рту, где все остальные зубы сгнили. Сразу у входа располагалась стойка. Портье, хоть и взрослый мужчина, оказался ростом не выше меня – такие у него были кривые ноги. Нос его прикрывал черный кожаный козырек, а на черной жилетке в районе сердца выцвели золотые буквы «Блуд».

– Можешь занять номер с видом на реку. Доктор Гиффен всегда в нем останавливается, когда приезжает в город, – сказал портье. В его повадке было нечто, прежде неведомое мне: жесткость горожанина.

Комнатка в целом была чистой, хотя на покрывале виднелись застарелые пятна. В одном углу примостилась кабинка с душем и унитазом, который заржавел и потрескался от старости. Дверь, соединявшая комнату с соседним номером, была заперта. Из окна поверх широкой мощеной улицы, рассеченной трамвайными путями, я мог любоваться бурой маслянистой рекой. Вдоль набережной торчали гигантские швартовные тумбы, подъемные краны сгружали товар в трюмы ржавых сухогрузов. Даже сквозь стекло отчетливо доносились скрип и лязг металла, натужное рычание грузовиков. Небо серело от темных нависших туч, едва не цеплявшихся за подъемные краны. В погрузочной зоне доков суетились рабочие в комбинезонах и матерчатых кепках.

Я очень проголодался, но в «Блуде» не было ресторана, только бар. Я достал немного денег из конверта, который вручил мне доктор Гиффен, накинул пальто и вышел поискать, где можно поесть. В воздухе угольный дым мешался с запахами гудрона и соленой воды – до моря оставалось всего несколько миль вниз по реке. Ресторанчик я нашел в соседнем квартале – самый заурядный, с бурыми панелями на стенах. За деревянными столиками, накрытыми клеенкой, сидели мужчины в комбинезонах. Здесь табачный дым смешивался с запахами жареной рыбы и картошки. Я быстро поел и вышел.

Я пошел на север, к главным торговым кварталам Города. Все казалось мне внове: мрачные склады с крошечными закопченными окнами; сортировочные станции железной дороги, рельсы, сверкавшие в густых зарослях мертвых сорняков; узкие переулки, где ледяной ветер гонял выброшенные газеты и бумажные обертки. Главные улицы, в основном – параллельные реке, – сами текли реками грохочущего транспорта и упорных пешеходов. Магазины меня не заинтересовали. Одежные, обувные и аптеки тянулись сплошной цепочкой, и лишь изредка их ряд прерывался мраморными подъездами банков или церквями. Привлекали меня только кинотеатры: их экзотические, иноземные названия и красочные афиши казались вратами, уводящими прочь из перенаселенного серого чистилища.


В тот день и во все остальные, что я прожил в «Блуде», я выходил пообедать, а потом гулял. К ужину покупал в лавке одни и те же булочки и около шести возвращался в гостиницу. Путь к лестнице лежал мимо бара. Там я ни разу не видел мужчин – только женщины сидели в одиночестве за маленькими круглыми столами или на высоких табуретах у стойки, курили, рассматривали себя в зеркале позади стеллажа с пирамидами бутылок. Иногда кто-то из женщин перехватывал мой взгляд в зеркале, прежде чем я успевал отвернуться. Яркие губы на бледных лицах смотрелись вызывающе, тени для век не скрывали алчного блеска глаз.


На вторую ночь в номере я съел свои булки и улегся спать примерно в девять. Какое-то время я продремал, но меня разбудил странный звук. Сперва я испугался, потому что не сразу сообразил, где нахожусь. Голоса доносились из-за двери, которая соединяла мой номер с соседним. Один голос был женским, второй – мужским басом. Я не мог разобрать слов, а потому встал с кровати и на цыпочках подошел к запертой двери.

Сквозь широкую щель в нижней панели проникал свет. Я проворно опустился на колени и приник к ней глазом.

– Продолжай, – распорядился мужчина.

Я мог разглядеть его, вернее – его нижнюю половину. Он сидел в деревянном кресле прямо перед дверью. На нем были темные брюки, из-под которых торчали черные ботинки и черные носки с рисунком – две переплетающиеся желтые змейки обвивали якорь.

Второй голос принадлежал женщине, которая стояла возле кровати, лицом к мужчине; достаточно далеко от моей щели, чтобы я мог хорошенько ее разглядеть. Похоже, одна из тех женщин, что сидели в баре. Ярко блестели красные губы, глаза превратились в черные щелочки. На ней было черное облегающее платье.

– Я жду, – сказала она.

Послышалось шуршание, мужчина подался вперед, загородив мне на миг обзор. Когда он снова выпрямился, я увидел, как женщина пересчитывает банкноты, а потом прячет их в карман валявшегося на постели пальто. Она села на кровать лицом к мужчине и начала снимать туфли – медленно, подчеркивая каждое движение. Так же медленно задрала подол, отстегнула от пояса чулки и скатала их. У нее были худые, очень белые ноги.

Я следил за ней – столь же внимательно, полагаю, как и мужчина в кресле.

Женщина встала и расстегнула пуговицы платья. Узкие щелочки ее глаз ни на миг не отрывались от зрителя в кресле. Она облизнула губы. Платье упало к ее ногам. Теми же расчетливыми движениями, глядя на мужчину, она сняла нижнее белье. Во рту у меня пересохло.

И вот она стоит перед нами – худая женщина с тощими ногами. Ребра торчат, как у мамы, когда она болела. Груди свободно болтаются, а поперек живота проступили серебристые полоски.

– Ну? – спросила она.

– Подойди сюда и займемся делом, – ответил мужчина.

Он поднялся с кресла и шагнул вправо, где я не мог его видеть. Женщина последовала за ним.

Перед моими глазами оставались только перекладины деревянного кресла, а за ними – кровать и одежда на полу.

Мужчину и женщину я больше не видел, но я слышал их голоса. Он давал указания («Подвинься вот так… хорошо… приподними чуть-чуть ногу… положи сюда руку…»), она отзывалась нечасто: («Вот так?… Ай!… Долго еще?»).

Это продолжалось бесконечно – по крайней мере, с полчаса. И все это время я сидел, скорчившись, под дверью, почти не дыша, прислушиваясь.

Наконец я услышал последний приказ:

– А теперь, – сказал мужчина, – выйди на свет. – И через секунду: – Хорошо, хорошо, хорошо! – И снова: – Хорошо-хорошо-хорошо!

Он вернулся в мое поле зрения, на этот раз – далеко от щели, и я сумел как следует его разглядеть. Вопреки моим ожиданиям, он не разделся – даже куртку не снял. Крупный, рыхловатый мужчина со светлыми волосами и бледно-голубыми глазами. Он держал в руках открытый деревянный ящик размером с адвокатский портфель. Положив ящик на кровать, он опустил и захлопнул крышку. Сел на постель и посмотрел в ту часть комнаты, из которой только что вышел.

– Да, очень хорошо, – повторил он. – Теперь можешь умываться.

– Вы уже все? – спросила она.

– Да, – сказал он. – Ты молодчина.

Минуту спустя из их кабинки, примыкавшей к моей, послышался шум воды. Вскоре женщина выключила душ и вернулась, вытираясь облезлым гостиничным полотенцем. По спине, обращенной ко мне, текли струйки. Женщина поспешно оделась.

– Волосы черт-те в каком виде, – пробормотала она. – Нужно подкраситься. – Она вернулась в ванную и на этот раз задержалась там дольше.

После этого оба ушли из номера. Я слышал, как они открыли свою дверь, видел, как погас свет в номере, и под их шагами заскрипели упругие коридорные половицы.

Я вернулся в постель.

Странный обряд, свидетелем которого я стал, изрядно меня озадачил. Как все мальчишки в Стровене, я подглядывал за любовниками, искавшими в болотах уединения, и слушал все школярские разговоры о тайнах секса. На основании этого я и пытался вообразить, что творилось в соседнем номере, в невидимой для меня части комнаты. Я все думал об этом и думал, пока, утомившись, не провалился в сон.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Всего я прожил в «Блуде» пять дней. Вечером пятого дня, когда я вернулся с прогулки и проходил мимо стойки, портье окликнул меня.

– Записка, – сказал он, протягивая мне конверт. Я заметил, что свой кожаный козырек он сменил – вместо черного надел коричневый. – Любуетесь видами? – осклабился он.

Я понятия не имел, как на это ответить, а потому пошел молча наверх. У себя в номере я вскрыл конверт и прочел лежавшее внутри извещение:

Пароходная компания «Кокрен и Кокрен»


Мистер Эндрю Полмрак,

Пароход «Камнок» будет готов к таможенному досмотру завтра в 24.00. Просим быть на борту в 10.00.


Я пришел в восторг. Сразу же упаковал чемодан, потом немного почитал, потом лег и, несмотря на возбуждение, заснул.

Не знаю, в котором часу – наверное, ближе к полуночи, – из соседней комнаты донеслись голоса и сквозь дверную щель снова пробился свет. До того со второй моей ночи здесь никаких событий не происходило.

Внезапно я полностью проснулся, встал и бесшумно занял свой наблюдательный пост.

Человек со змейками на носках вновь сидел в своем кресле, однако женщина, стоявшая перед ним, была другой. И не женщина даже, а девочка – с виду немногим старше меня/вопреки камуфляжу из помады и густых теней. Она могла бы сойти за мою одноклассницу из Стровена, раскрасившую себе лицо для участия в ежегодном школьном спектакле.

Однако стровенские школьницы были куда застенчивее. Следуя инструкциям сидевшего в кресле мужчины, девочка начала снимать с себя одежду. Не мигая, она смотрела на своего партнера, медленно обнажая перед ним хрупкое, безволосое тело с такой же плоской, как у меня, грудью.

Тот же ритуал повторился вновь. Мужчина отвел ее в другую часть комнаты и какое-то время я ничего не видел, только слышал голос, разъяснявший, что нужно делать. Однако на сей раз девочка вернулась минуту спустя и остановилась возле кровати, а вслед за ней появился мужчина и положил свой деревянный ящик на постель.

Открыл его и достал какой-то диск. Порылся в ящике, извлек пригоршню маленьких тюбиков. Потом вынул кисть, и я наконец догадался, что он собирается делать.

Он начал рисовать ее. Не на холсте – он клал краски прямо на ее кожу. Девочка служила и моделью, и холстом. Сначала он быстро покрыл все ее тело белой грунтовкой. Те будоражившие воображение приказы, что я слышал первой ночью, теперь утратили таинственность.

– Выставь вот так бедро, – говорил он, или: – Еще немного раздвинь ноги.

Вскоре модель была целиком покрыта белой краской. Мне было страшно смотреть на это диковинное существо с зелеными глазами, темно-русыми волосами и розовым ртом.

Но художник только начинал. Ему еще предстояло наложить на белый фон рисунок. Он стоял к девочке вплотную, спиной загораживая мне вид, так что я различал лишь цветное пятно. Рисовал он уверенно и очень быстро. Иногда чуть наклонял голову, задумавшись, но по большей части работал, не останавливаясь.

Примерно через полчаса он закончил.

– Так, – сказал он, – а теперь посмотрим.

Он отступил в сторону, и картина целиком открылась моим глазам.

Я чуть не шлепнулся на спину. Девочка преобразилась в гигантскую рептилию – по ее телу расползлись голубые и зеленые завитки, появились чешуйки и бородавки. Глаза превратились в щелочки под круглыми и тяжелыми многослойными веками. Ничего более омерзительного я в жизни своей не видел.

– Идеально! – сказал мужчина. Потом помолчал и повторил еще раз: – Идеально!

Преодолев первый порыв отвращения, я начал понимать, почему это существо может кому-то показаться прекрасным: девочка-рептилия стала такой разноцветной, она переливалась и блестела, словно только что вынырнула из воды. Казалось, все человеческое в ней было маской, а художник выявил ее истинную природу.

– Что-нибудь еще от меня нужно? – спросила она. Говорящая рептилия.

– Нет. Можешь умываться, – ответил он.

Она двинулась к душевой кабинке, а художник склонился над своим ящиком. Загудели трубы, и когда модель вернулась, она вытиралась на ходу полотенцем. Краска исчезла, а с ней – и помада, и тени для век. Волосы прилипли к ее голове, и девочка выглядела еще мо ложе, чем прежде. Она оделась, получила свою плату, и вскоре свет погас, а номер опустел.


Я вернулся в постель и быстро уснул. Мне пригрезилось, будто я вернулся в Стровен и купаю огромную ящерицу. Все ее краски линяют, окрашивая губку, и под смытыми красками я вдруг вижу мамино тело. При виде его я возбудился, а от возбуждения проснулся и тут же заплакал. Я был потрясен и пристыжен: во сне я осквернил память мамы. Усталый, опустошенный, я уснул вновь и спал, пока мой сон не прервали гудки потянувшихся по реке буксиров, возвещавшие новый трудовой день. И конец моего пребывания в отеле «Блуд».

Загрузка...