ПЕТЛЯ

Перевод И. Дмоховской

Там, где мать спокойно дает грудь ребенку, зная, что его отец проучит любого, кто посмеет вломиться в дом, свобода надежно защищена.

Кельвин Линдеманн.

«Они заслужили свободу».

Нагнись, приятель, нагнись, как будто смотришь, не осталось ли где мусора. Чертов немец явился за нами шпионить, он в двадцать раз хуже, Ищейки, в десять раз хуже любого американца. Ишь, спесивая рожа, раздулся, как овечий желудок; знаешь, когда овцу забьют, а желудок вырежут, еще теплый, и бросят на холодную землю. А посмотрел бы ты на него, когда он начинает увиваться около американцев — вся спесь разом пропадает, съеживается, подлец, как будто из него воздух выпустили. Он переплюнет Ищейку, вот увидишь, погляди только на его рожу — ей-богу, как будто взяли коровью лепешку да сверху обсахарили, тьфу! Давай, друг, подметай, он же еще вернется, гад проклятый. А ведь его вполне могут назначить директором. Тогда все, тогда я ухожу. Ты тоже? Да только вот куда? Куда? Все равно лучше нигде не будет. И вообще не известно, удастся ли хоть куда-нибудь устроиться. Здесь по крайней мере место надежное, если вообще что-нибудь сейчас может считаться надежным. Ищейку? Да ты что, Ищейку они никогда не назначат директором. Исландца! Хоть исландского в нем ничего не осталось, одно имя, а все ж таки… И если бы даже им это пришло в голову, — хотя что говорить, никогда этого не будет, — так вот, нам все равно не стало бы лучше, ни капельки. Видал, как он у немцев все обезьянничает — и походку ихнюю, и рожу так же кривит. Воображает, что он за всеми следит. Смотрит, чтобы никто не бездельничал, чтобы все увеличивали производительность. Управляющие, начальство на производстве и в канцелярии, руководители отделов, бригадиры, может, и ихние заместители — все, словом. Чтобы увеличивали производительность, надо же! Производительность канцелярии — ха-ха-ха! Нет, Ищейку никогда не назначат директором, как бы он ни лез из кожи. Никогда в жизни. Его могут назначить заместителем, ну, самое большее главным управляющим, а директором — нет. Директором они назначат какую-нибудь немецкую сволочь, Клауса или Фрица, или еще кого-нибудь, у кого язык без костей, чтобы ловчее было лизать ихнюю задницу. Не то чтоб Ищейка такого не умел, но Трест никогда не назначит исландца, никогда в жизни. Хотя для нас-то — один черт! Все они друг друга стоят, каждый только и норовит другому вцепиться в глотку, а самому пролезть на чистую работу и своих пропихнуть.

* * *

Живей, приятель, живей, ты что, ослеп? Не видишь, что нужно убрать под скамейкой? Нечего копаться; коли тебе платят, так изволь работать. А то… помнишь, как было с Конни? Ну, он тогда, конечно, разорался. Но если бы даже и не разорался, разве его дело — порядок на лестничных площадках? Разве он какой-нибудь уполномоченный? Правление союза такими вещами должно заниматься, это же ясно. А у него вообще совещательный голос. Незачем совать нос в дела, которые тебя не касаются, никакого толку от этого все равно не будет. Выполняй свою работу, не ленись, помалкивай да держись за место обеими руками — вот и вся премудрость. Что он сейчас делает? В дерьме копается! И то из милости, учти, из милости. Ну, положим, кто-то должен этим заниматься, у нас же вечно то раковины засоряются, то уборные. Ой, он опять идет! Опять эта скотина здесь! Убирай, парень, убирай, тебе же за это платят, черт побери. Да побыстрей, как будто тебя сам дьявол колет раскаленной спицей. Ишь, толстая рожа, того и гляди лопнет, все равно как раздутый овечий желудок, — убирай, приятель, или подметай давай, подметай!

* * *

Что, интересно, здесь происходит? Ждут кого-то? Из Треста? Американца, что ли? А почему, хотел бы я знать? В последнее время у нас тут все в порядке — и с производительностью, и вообще. Ну-ка посмотри, через стекло видно, только не подходи слишком близко, вдруг кто-нибудь войдет, и совок держи, как будто убираешь, вот так. Ишь ты, все вороны слетелись — раз, два, три, четыре, пять. И Американец здесь — в такую-то рань. Ну, скажу я тебе, хорошего ждать не приходится. Сам Американец, значит, что-то здесь будет, что-то новенькое. Гляди, Американец расселся, как на троне, Клаус и Фриц стоят по бокам, оба придвинули рожи поближе к нему. А ты заметил, как у этого проклятого Клауса воняет изо рта? Говоришь, не принюхивался? Да это и незачем, он только подходит к тебе, а ты уже чувствуешь вонь, даже если у него рот закрыт. Ищейка и Шпик стоят лицом к столу, гляди, вид у них такой, как будто сейчас конец света наступит. Они получили какой-то приказ из Треста, только вот какой? Какой? Может, уволить всех? Закрыть?.. Нет, это невозможно. Никак невозможно. По крайней мере, сейчас. Сократить кого-нибудь? Нет, не верится. Слушай, ты, проклятый осел, хватит пялиться, давай собирай мусор. Как будто не знаешь, что жалованье нужно отрабатывать. Попробуй только еще раз подойти к стеклу, я на тебя пожалуюсь, учти. Тебе за что деньги платят — чтоб ты подслушивал и шпионил? Говоришь, что тут такого, ведь это всех нас касается? Да все равно через эту дверь ни черта не услышишь. Знаешь, тебя отсюда просто вышвырнут, если ты будешь бездельничать да еще совать нос не в свое дело. Как ты думаешь, что будет с нами, если они начнут сокращать? Или вообще закроются? Я просто спрашиваю.

* * *

Собрание? По-твоему, они говорят насчет собрания, которое Оуфейгур предложил созвать? Ты думаешь? Чепуха, на это собрание и не придет никто. Они ведь сами сколько раз говорили, что не будут понижать расценки. Скорее уж правительство пойдет на девальвацию. Считаешь, что ему не позволят? Ну, конечно, я знаю, что оно не само решает, оно тоже зависит от кредиторов, это ясно. Говоришь, при девальвации жалованье все равно упадет, — да, конечно, но зато у всех одинаково, понимаешь? Нет, просто так расценки они не понизят. Ведь тогда сразу же начнется забастовка, наверняка. Так что я не понимаю, чего Оуфейгур добивается. Нет, это все только ухудшит дело. Нужно действовать осмотрительно. Что — право на забастовку? Думаешь, руководство не подскажет, когда будет подходящий момент для забастовки? Руководство союза, парень, нашего союза. А про какое руководство я, по-твоему, толкую, про правительство, что ли? Больно нужно! Я уж тысячу раз говорил, что удивляюсь, как это наше правительство до сих пор держится, давно пора его разогнать к чертовой матери, да только вот вопрос, будет ли другое лучше. Эй, погляди, Клаус вскочил с места, размахивает ручищами. Ишь, как его проняло! Что же они, черт побери, обсуждают? Думаешь, дело Додди? Да нет, с ним покончено, совсем покончено. Говоришь, на листке было написано; знаю этот листок, мне его вчера вечером сунули в почтовый ящик, да я не читал, сразу бросил в корзину. Шпик, смотри-ка, Шпик! Это он им чего-то набрехал, чтоб ему в аду жариться на вечном огне! Может, он теперь на нас наговаривает. На нас! Слушай, парень, давай дальше убирать, разве можно бездельничать у них под носом! Вон Шпик повернулся в нашу сторону. Нагибайся, парень, нагибайся, не жалей спину. Тут же еще полно мусора.

* * *

Вид у меня тогда был неважнецкий? Это ты мне? Да ты бы на свою рожу посмотрел! Я был, скажу тебе, такой злой, что стоило мне открыть рот, и я бы не знаю чего наговорил. Я бы на него кинулся, дал бы как следует; ну что ты, я только хочу показать, как бы я ему дал. Когда я злюсь, так совсем теряю голову. Я бы его, наверно, пристукнул на месте, если бы он не бросил свои идиотские штучки — ишь руки распустил, да еще лопочет чего-то на этом дурацком языке, которого и не понимает никто. А те-то ржут, скоты! Он, дескать, пошутил, просто захотел показать, какой он компанейский парень, этот шут гороховый! А Ищейка еще спрашивает, как мы, мол, довольны или нет. И я, конечно, ответил «да». А ты? Ты, может, ответил «нет»? Мне-то показалось, друг, что ты сказал «да» и еще весь до ушей расплылся от удовольствия. А как по-твоему, зачем они велели ему спросить? Специально чтобы разнюхать, как мы настроены. Может, мы считаем, что руководство плохое и нужно всех сменить, понимаешь? Другой вопрос, станет ли от этого лучше. Я уж хотел пожаловаться на Фрица, да, представь себе, чтобы он прекратил свои штучки, и пожалуюсь, если не перестанет. И о Шпике я, между прочим, кое-что знаю, и ему это известно, так что не думай, я не позволю над собой измываться. Пусть эти надутые немцы у себя дома дают волю рукам и оскорбляют честных тружеников — тоже шутники нашлись! Что будет, если мы все сговоримся и дадим им отпор? Что ж, мы могли бы прямо-таки приставить им нож к горлу, устроить, например, забастовку и вообще перестать работать на них. Что ты говоришь — повесить их за ноги? Или обычным способом? Фу, парень, да ты не в себе! Какая муха тебя укусила? Вешать людей! В нашей стране! Ну пусть они иностранцы, все равно. И другие парни об этом говорили — что хорошо бы повесить Фрица и Клауса? Ну, конечно, шутки у них глупые и вообще они ужасно противные, все немцы противные, по крайней мере те, которые здесь работают, но все же пусть ребята поменьше болтают, никогда не знаешь, кто тебя может услышать. А немцы, что ж, надо учитывать, что они все-таки иностранцы и у них дома все иначе, чем у нас. Нужно проявить — ну, немножечко такта, пока они не привыкнут. Что ж, по-твоему, они к нам должны приспосабливаться? И чтоб уступки были взаимные? Ну что ты, ведь они начальство, а от начальства все равно никуда не денешься. А всеми высшими должностями распоряжается Трест, ты же сам знаешь. Слушай, ты видел, как я высунул язык, когда он проходил мимо? Ничего подобного, он не повернулся спиной, он все видел. Не заметил, что ли, как его передернуло? Да, я сам бы не прочь над ним подшутить, но вешать — нет, это уж слишком. Ко всему прочему, можно повесить неудачно, а это еще хуже. Мой папаша пробовал однажды повеситься, но ничего не вышло, я увидел и снял его. Сейчас он живет в доме для престарелых, но только с тех пор так и не оправился. Почему он хотел повеситься? Да ничего особенного… ну, как сказать… в общем, были, конечно, свои причины…

Наверно, из-за того аукциона. Англичане, когда уходили[3], устроили аукцион — чертовски много всего продавалось. А папаше ужасно хотелось заполучить один ихний барак. Все прямо с ума сходили по этим баракам — их ведь можно было приспособить и под хлев, и под амбар, и под кладовку — в общем, подо что хочешь. И барак-то стоял на самом краю папашиного туна. Но думаешь, они уступили старику? Как же, жди, они, наоборот, взвинтили цену черт те как. Но старик твердо решил заполучить барак, потому что старый хлев уже никуда не годился: крыша совсем провалилась, и скотину держать было негде. Мы оба тогда работали. Без конца что-нибудь подвертывалось, мы и вкалывали все лето как сумасшедшие. Все время, пока они были у нас. Но зато мы тогда хорошо заработали. Ну и времечко было! Столько было надежд, столько планов — особенно вначале. Разве могло нам когда-нибудь прийти в голову, что откроются такие возможности? Папаша надумал строиться. Он, можно сказать, только решил развернуться, а они вдруг собрались уходить. Да, уж такое время наступило, все изменилось, а первым делом люди. Взять хоть меня. Рос я дома и ни черта не знал, застенчивый был, как девица, которая даже голого мизинца на ноге у мужика не видела. В общем, надо сказать, парни у нас стояли неплохие, хотя попадались всякие и, что греха таить, случались иногда кое-какие неприятности; да, никто раньше не подумал бы, что такое может у нас случиться. И вот понемногу я понял, что нечего совать нос в дела, которые тебя не касаются. Полезный урок, правда? Он мне потом пригодился. Да, а папаша получил-таки этот барак. Только пока он был на аукционе, начался прилив, море затопило шхеры у Нэса, и все наши овцы утонули. Все-все до одной, а их было не меньше шестидесяти. Все полезли в море, пока он сражался за этот барак. Ну как будто дьявол в них вселился — именно в этот самый день. Обычно они сами уходили от прилива, а тут вот не ушли и все потонули. Провалиться мне на месте, если они это не нарочно. И когда папаша нашел на берегу любимую мамину овцу — а она была уже мертвая, совсем холодная, — он пошел в барак и повесился. А англичане тогда уже совсем ушли.

* * *

Ты думаешь, наверно, что он не мог перенести такого убытка? Ну, конечно, для нас это была большая потеря, но все-таки он бы смирился, если бы… Не знаю, поймешь ли, ты ведь моложе меня, но вообще в жизни так: сколько вещь стоит на бумаге — это одно, а как ее владелец ценит — совсем другое. Для папаши самое главное было овцы, он и за собственность считал только овец и землю. И до того как они пришли, мы всех своих овец звали по именам, всех до одной. Сейчас в этих огромных хозяйствах у овец только номера. А когда кто-то получает номер — все равно, человек или животное, — он сразу становится совсем не тем, чем был. Когда мы начали работать у них, нам дали номера, и потом мы уже никогда не могли от них избавиться. Везде — черт бы их побрал! — везде у тебя номер. Вот в самолете, например, тебе дают карточку, и ты становишься номером. Если самолет разобьется, будет известно, что номер такой-то погиб, и кто-то определит по карточке, что этот номер — ты. Черт знает сколько у меня было номеров с тех пор, как завели эту моду. Человека переставляют в картотеке туда-сюда, и первым делом смотрят на номер. И когда ты получаешь номер, к тебе уже совсем другое отношение. А мы никак не могли избавиться от глупой деревенской привычки. У наших овец были имена. Однако богатства нам это не прибавило. До их прихода мы вообще не знали, что такое деньги, только при них и поняли, что значит работать за плату. А мне ведь было уже почти двадцать! Можешь себе представить, что стало бы с нынешними подростками, со щенками по четырнадцать — восемнадцать лет, если бы им первый раз показали деньги? Или с мальчишками поменьше? Да они бы просто взбесились, все как есть, и мы заодно, глядя, что они вытворяют. Они бы кинулись красть все, что под руку попадется, грабить, убивать, и мы бы ничего не смогли поделать. Работа — вот единственное спасение для нас и для них, ну и деньги, соответственно, откуда бы они ни брались. Чего зря шуметь? Мы же все равно ничего не можем. Я и говорю, что своей жизнью я доволен, в общем, доволен. Только вот вся эта иностранная сволочь… Американцы, конечно, имеют полное право посылать сюда кого и сколько захотят, но почему всегда таких сволочей… И потом иностранцам платят больше, чем нам, это все знают. Они, конечно, специалисты, по крайней мере нам так говорят. Да нет, правда — и это, и многое другое тоже. Например, к нашим ценам они не привыкли, тут, знаешь, нелегко приспособиться.

* * *

Ну вот, а теперь про мою сестру, про Ингу. Когда они пришли, ей было что-нибудь около семнадцати. Местечко у нас крошечное, маленький рыбацкий поселок; а с тех пор как селедка ушла от нашего берега, так почти совсем никого не осталось. Ну и еще несколько хуторов; люди рассказывали, вполне приличные были хозяйства, пока селедка ловилась. Правда, я про те времена мало знаю, я еще маленький был, когда селедка ушла, а при мне все уже развалилось. Я только видел брошенные дома, там они и поселились, когда пришли. Был, конечно, и причал, и базарчик, но все это давно уже разрушилось, обвалилось. Мы ничего не знали про войну. Рассказы про войну мы слушали, как старые саги или рыцарские романы, или еще что-нибудь в этом роде. Мама, правда, нет, она была ужасно слабонервная, не могла, например, мешать овечью кровь[4]. Папаша однажды ее заставил, они тогда только поженились, и он не хотел, чтобы его жена бездельничала и прикрывалась болтовней о слабых нервах. Но мама потеряла сознание и упала в корыто с кровью, так что папаше пришлось бросить недорезанного барана и вытаскивать ее, и он это на всю жизнь запомнил. Мама боялась войны. Потом пришли они, и мы стали у них работать. Мы раньше ничего не знали о солдатах и думали, что они не такие, как другие люди. И когда мы их в первый раз увидели, нам сначала так и показалось. Они все были одеты одинаково, только начальство немного иначе. И хотя они были разного роста и разной толщины, но двигались все одинаково, и лица у всех были как будто пластмассовые. Они могли часами стоять неподвижно, ну прямо чурбаны, и у них не было имен, одни номера.

А когда мы стали у них работать, мы тоже превратились в номера. Наверно, мы все, как мама, боялись их, наслушались-таки бабьих россказней. Не знаю уж, чего мы боялись, скорее всего, считали, что, если мы не будем выполнять их приказы, они нас убьют. Англичане вообще-то мастера вешать. Отхлестать ремнем, а потом вздернуть на том же ремне — это им раз плюнуть. В этих делах никто их не превзошел. Да, так мы не то чтобы боялись за свою жизнь — я по крайней мере не боялся, да и другие не очень, — но просто мы ничего, кроме своих хуторов, в жизни не видели и были все ужасными дураками. У всех головы набиты глупыми бабьими россказнями, вот мы и не понимали, что солдаты — такие же люди, как мы, а некоторые — так просто мировые ребята. Мы никак не могли уразуметь, зачем они к нам пришли, поняли только, когда война кончилась. Мы думали всегда, что они явились ради собственных интересов или интересов своих правительств, хотя кое-кто и утверждал, что они защищают нас от немцев. Мы знали только, что это солдаты, в касках, с ружьями и другими страшными штуками, которых мы раньше и не видели никогда, разве только на картинках. Мы, наверно, считали сперва, что они вроде как деревянные, мы бы не удивились, если бы их стали резать, а кровь бы не полилась. Вот какими мы были дураками. Но потом они стали улыбаться и протягивать нам руку, и мы увидели, что они могут и смеяться, и болтать, и чувствовать боль — совершенно как мы. И даже случалось, что они плакали, когда читали письма из дома. Словом, мы поняли, что хоть они и солдаты, но ничем не отличаются от нас. И они рвались домой, хоть там и были воздушные налеты и вся эта чертовщина — еще бы, ведь дома у них остались и жены, и ребятишки, и старики, и братья, и сестры, и невесты, и собаки, и кошки — все, как у людей. И мы стали их жалеть. Начали болтать с ними, приглашали к себе на чашку кофе, когда они бывали свободны. Правда, я — нет. Мама была такая слабонервная, она не разрешала мне приглашать солдат, хотя тоже стала жалеть их, когда узнала поближе. А Инга, сестра, и слушать про это не хотела — она говорила, что они оккупанты, а оккупантов не приглашают на кофе. Но она это только напускала на себя, она ведь была обыкновенная девчонка и с нормальными нервами. Тут все дело в ее женихе, Эйрикуре, он был ужасно против иностранных войск. Собственно говоря, они не были по-настоящему помолвлены, но как-то само собой подразумевалось, и у нас дома тоже, что он ее жених, хотя он гораздо старше ее; когда они пришли, ей было около семнадцати, а ему уже под тридцать. Он чем-то напоминал нашего Оуфейгура; правда, он был не студент, а агроном, но я хочу сказать, что он тоже вечно чем-то возмущался, и носился со всякими фантазиями, и забивал себе голову разными книжками. И когда мы начали работать у англичан, он остался дома. Возился со своим туном и овцами, рыбачил вместе с отцом и вообще считал, что ему не о чем беспокоиться, раз у него есть собственная земля и лодка. Господи боже, собственная земля и лодка! Я-то уверен, что он нам зверски завидовал, ведь мы сколько зарабатывали! Но он молчал, не хотел поступиться своей гордостью, хоть и видел, что нас не бьют и не вешают, а наоборот, у нас полно денег, plenti monni[5],— и они достаются нам даром, ну почти что даром…

* * *

Какая была работа? Что мы делали? А пес его знает, не помню. По-твоему, странно? Что же тут странного? Нас не касалось, что мы делали, мы получали деньги — и все. Ты тогда еще под стол пешком ходил, но у тебя наверняка есть знакомые, которые в те годы работали на иностранную армию. Разве они когда-нибудь рассказывают, что именно они делали? Нет, и знаешь почему? Просто потому, что они этого уже не помнят. А что тут удивительного, если человек позабыл, что он делал много лет назад? Я уж тебе говорил — не все ли равно, что ты делаешь, лишь бы тебе платили хорошо, а все прочее тебя не касается. Я работал у них два-три года, хотя нет, меньше, они ведь не сразу в наших краях появились. А может, и все четыре? Все хочешь, чтобы я вспомнил, что же мы делали? Нет, парень, когда мне случается встретить земляков, мы говорим про разное: чаще всего, как водится, про баб, а то про рыбалку или как мы искали яйца крачек, когда были мальчишками, да, про всякое такое, но никогда не вспоминаем, что мы делали у солдат. Ну, случается иногда сказать — вот когда я работал у англичан или там у американцев… но что мы тогда делали — нет, об этом речь в жизни не заходила. Да, может, это и вправду немного странно. Ну вот, я помню, например, что мы прокладывали дорогу от Нэса, где утонули папашины овцы, до вершины горы. Там на горе у них был сторожевой пост, что ли. И дорога-то прошла как раз через папашин тун, так что папаша получил порядочную компенсацию. На краю туна они поставили будку и еще барак — тот, в котором папаша потом повесился, неудачно, правда. А в будке днем и ночью стоял часовой. Я помню, мама ужасно испугалась, бедняжка, когда его первый раз увидела. Будка стояла как раз на старой коровьей тропе, а коровы ведь такие, ни за что не станут ходить другой дорогой. Засунут морды в будку и пускают слюну, знаешь, коровы всегда так, когда увидят что-нибудь новое. Зачем у них там стоял часовой, понятия не имею — наверно, дорогу охранял. Мы сначала побаивались, вдруг они с этим делом заведут какие-нибудь новые порядки, а мы в них не разберемся, но ничего, все шло нормально. И коровы привыкли к будке и больше не совались туда, и часовой не обращал на них внимания. Мы уж и перестали его замечать, только мама, наверно, все не могла привыкнуть, очень она любила эту старую коровью тропу. Да, так они провели дорогу через весь наш округ Мули, до самого фьорда. И на берегу вырос городок, вполне приличный торговый городок, так, по крайней мере, мне тогда казалось. Там много кто жил из ихнего начальства. Туда заходили большие суда, и даже аэродром там построили. Возле нас тоже был аэродром, временный, конечно. Нам случалось ходить в город на вечеринки — ох и весело же бывало! Дорогу-то, собственно, начали строить еще до них и ужасно с ней носились, но, по-моему, никто не верил, что мы сумеем дотянуть ее до фьорда. Казалось бы, дорога — ну и что из этого? Так нет же, с этой дорогой все изменилось. Некоторые начали подумывать о машине. Эйрикур купил грузовик, старую разбитую колымагу, ей богу, не знаю зачем, наверно, просто из-за того, что построили эту дорогу. Сам-то я не помню ни как ее прокладывали, ни случаев никаких интересных — работали и все, ну и деньги, конечно, получали. Да ведь и здесь, черт побери, все то же самое. Разве тебе не плевать, что тут делается? Работаешь, тебе платят, ну и все, остальное тебя не касается. Что я могу потом вспоминать о нашей работе? Нам ведь начхать на эти заводы. Ну ясно, мы хотим, чтобы они остались, кто ж спорит. Мне совсем не улыбается потерять работу. Ведь что тогда с нами будет? Молчишь, бедняга? Небось знаешь не хуже меня, что тогда мы все подохнем с голоду. Вот так-то! Нет, мне начхать, какую работу я делаю и для кого, лишь бы была работа и мне за нее платили. Начхать, ну вот ей-богу, начхать…

* * *

А насчет нашего Оуфейгура, слыхал я его. Ты, может, помнишь, какую речь он закатил, когда Новый год праздновали? Не понимаю, как правление позволило; наверно, они думали, что с ним легче будет поладить, если разрешить ему залезть на стул и болтать что-нибудь этакое, подходящее к случаю, — он-де оценит доверие и будет держаться в рамках и вести себя тактично. Черта с два! Больше они на это не пойдут. Шпик сказал, что зря ему дали слово. Ты, кстати, не думай, что начальство ничего не знало про эту речь, нет, они всегда требуют, чтобы им такие штуки переводили. А Оуфейгур сказал, что нужно беречь национальные традиции, — мы, мол, живем в опасное время, в духовном отношении опасное, и заводы тоже представляют большую опасность, — так и заявил. Я уж подумал тогда, не уйти ли совсем, но все сидели спокойно, и я остался. А если бы я или еще кто-нибудь встал и вышел, так все бы за нами бросились, все до одного. И даже те, кто согласен с Оуфейгуром — если у нас есть такие, — все равно не посмели бы остаться, поняли бы, чем это грозит. Сколько лет эти чернильные души талдычили нам про людей старшего поколения, осточертело просто. А что они знают об этих людях? Просто с души воротит, когда они начинают захлебываться от восторга и кричать об этих самых людях старшего поколения и их пламенной любви к родине. А позвольте вас спросить: что эти люди собой представляют? Вот мой папаша из этого самого старшего поколения и мама тоже. Может, Оуфейгур считает, что они весь день с утра до вечера распинались в любви к родине? Что-то я такого не припомню. Да они просто не думали об этом — так же, как не думали, любят они друг друга или нет. Хотя жили они хорошо, и я уверен, что отец любил маму, по крайней мере он никогда не заставлял ее мешать овечью кровь после того, как ей однажды стало дурно и она свалилась в корыто. Но они в жизни ни о какой любви не говорили — ни он, ни она. А тут являются эти книжники, битком набитые своими идеалами, прямо как немцы спесью, и давай болтать, какие замечательные были люди старшего поколения и как они любили — и родину любили, и жен, и сорванцов, с которыми невозможно справиться, и язык, и старые книги, и черт знает что еще. Я не говорю, может, и встречались где-нибудь такие достойные люди, может, были у них какие-то основания носиться со своей любовью ко всему на свете, но только они, наверно, жили в городах, а не в таких маленьких поселках, как наш, по крайней мере я ни с кем из них не знаком. Я вообще не помню, чтобы кто-нибудь у нас рассуждал о родине, разве что в военные годы. Да и то больше в связи с норвежцами и с их родиной — ну, на это были причины, ничего не скажешь. Я, правда, считаю, что для самих норвежцев было бы куда лучше, если бы они не сопротивлялись и молча терпели бы до конца войны. Во всем нужна осторожность. Ведь не известно, как все может обернуться. Ну вот сам подумай, что вышло бы, если бы мы стали сопротивляться англичанам? Или заниматься подрывной деятельностью? Можешь мне поверить, если они подозревали кого-нибудь в связи с немцами, они таких по головке не гладили. Хотя они знали — великолепно знали! — что здесь все за них. И они никого у нас не вешали. Я помню, прошел однажды слух, будто в Рейкьявике построили виселицу и хотели повесить исландских нацистов, которые шпионили в пользу немцев, но это оказалось враньем, жутким враньем. Они не повесили ни одного исландца и никогда не сделали бы этого — вот в чем разница между ними и проклятыми немцами. Немцы могли бы вешать нас просто для собственного удовольствия, англичане — исключительно для пользы дела; я хочу сказать, если бы была такая необходимость, потому что у англичан законы — это действительно законы, а не пустая болтовня. И после того как пришли англичане, никто у нас не поддерживал нацистов. Но что тут было, когда прошел этот слух! Вот как — в Рейкьявике уже начинают вешать исландцев, хотя бы и нацистов! В нашей стране действуют чужие законы, вот что получается, а что мы могли бы сделать, если бы и правда?.. Но это все оказалось враньем. Они уже познакомились с нами, начали привыкать, поняли, что мы за них и что нам можно доверять. Потому я и говорю: во всем нужна осторожность. И потому я промолчал, когда Фриц пустил в ход руки. Увидишь, придет еще время, когда он сполна получит за все мои унижения. Придет время, надо только набраться терпения и ждать да помалкивать, а самому быть наготове и ловить случай, когда можно будет наконец дать им хорошего пинка. Тогда уж за мной дело не станет, тогда, вот увидишь…

* * *

Оуфейгур думает, что если у его отца есть собственная земля и большая ферма, так он, Оуфейгур, значит, стоит на ногах крепче, чем мы. Но что сделал его отец? Послал его учиться, а потом устроил сюда, где заработок побольше. Вбил себе в башку, идиот, что, чем больше денег он вложит в землю, тем больше земля ему даст. Мой папаша тоже так считал. Да и я тоже, когда начинал работать у англичан. Потому что тогда я собирался заняться хозяйством, перенять все у старика. Приглядел себе одну бабу, но она, сука проклятая, связалась с солдатами; слава богу, я ее вовремя раскусил, ну да ладно, черт с ней. Я хотел строиться, распахать землю, вообще вести дело с размахом, раз уж завелись деньги. Но вот мама, божья старушка, она всегда говорила: кто хочет жить на земле, не должен думать ни о чем, кроме земли, и довольствоваться тем, что она может дать. По мне, так это просто сентиментальные бредни, больше ничего. Вот так же мама не хотела, чтобы я шел на службу к англичанам. Она считала, что меня там испортят, развратят — в общем, всякая такая сентиментальная чепуха. Они оба не хотели — и мама и папа, не говоря уж об Инге, та была просто как сумасшедшая. Но я не поддался, я их быстро образумил. Я ударил кулаком по столу и сказал четко и ясно: или я пойду к ним работать, или вообще уйду из дому. Они просто окаменели — ну как же, такого еще не было, чтобы я стучал кулаком по столу. Мама схватила какое-то рванье, которое я надевал на работу, — на щеках у нее были красные пятна, а лицо белое, и губы белые, дрожат, — вот она схватила это рванье и говорит: «Ты здесь все равно не останешься, мой мальчик, я чувствую». Потом она повернулась ко мне спиной и пошла — наверно, чтобы поплакать, а отец шел за ней и молчал, он не мог видеть ее слез, ужасно боялся, как бы ей опять не стало плохо. Когда я первый раз получил жалованье, я принес ей материю на платье — самую красивую выбрал. Ты бы посмотрел на старушенцию, какое у нее тогда было лицо! Небось не вспомнила про землю. И когда папаша пошел к ним работать, она уже ничего не говорила. По-моему, ей нравилось тратить деньги, которые мы зарабатывали. И все стало на свои места. А земля — что ж, с землей вроде как с бабой: чем больше на нее тратишь, тем больше ей нужно. А толку что — ну, может, будет выглядеть чуточку красивее, а ты взамен все равно ничего не получишь. Только тогда пойдет дело, когда ты будешь вкладывать в нее ровно столько, сколько она может вернуть. Станешь требовать больше, чем даешь, — изнуришь ее; а деньги, посторонние деньги, которые ты получил от чего-то другого, не от нее, — они словно доводят ее до бешенства, она становится как голодный зверь, которого дразнят сырым мясом. Сам-то Оуфейгур никогда не станет копаться в земле. Он или преподавать будет, или работать у нас в канцелярии, а то еще, может, в альтинг пройдет — как представитель оппозиции. А если с оппозицией будет покончено — да нет, ничего я не предсказываю, все зависит от того, как они себя поведут и какие у них будут руководители. Да, знаю я, знаю, если нет оппозиции, нет и демократии, но у них тоже должна быть голова на плечах, разум должен быть, а не один слепой фанатизм, который мешает им видеть то, что есть на самом деле. Сейчас, правда, у нас оппозиция вполне сносная, хотя вообще-то я политикой не интересуюсь, да и ты, по-моему. А Оуфейгур, я думаю, тоже успокоится и остепенится, не такой уж он дурак. Но с землей у него ничего не выйдет, потому что он бросил ее. Я-то знаю. А он — нет, поэтому он такой довольный и нисколько не боится потерять работу. А сам что делает: созывает общее собрание, чтобы заявить, что кого-то, дескать, ущемляют в правах, или, как он выражается, внести предложения по улучшению взаимоотношений между иностранным и местным персоналом обоих заводов. Его, дескать, интересует, при каких обстоятельствах уволили рабочего-исландца. О таком говорить на общем собрании! Да ведь уже обсуждали на правлении. И все согласились, что нужно эту историю замять, а Додди в виде компенсации выплатить жалованье за три месяца вперед. Что, может, он не орал на своего начальника? Да еще по какому поводу — такому, что совершенно его не касался! Ну, пусть даже немец и плеснул супом в его товарища по работе, мальчишку, который только-только конфирмовался, что из того? Говоришь, он наш земляк, ну так тем более! Немец решил, что парень должен предложить ему, взрослому человеку, лучший кусок — он привык к этому у себя дома, считал, что простая вежливость этого требует, вот и вышел из себя, когда увидел, что парень ничего не понимает. Ты-то не хуже меня знаешь, что мальчишки у нас тут жутко невоспитанные, тем более с точки зрения иностранца. И ничего не произошло бы, если бы Додди не заорал, да еще по-немецки. Придумал тоже! И вовсе его не выгнали, просто уволили, заплатили выходное пособие и пожелали на будущее, чтобы больше такого не повторялось. Это все Шпик рассказывал нашему председателю, я сам от него слышал. И распускать слухи, будто нам из-за этого понизят расценки — ну прямо чтоб нарочно все испортить. Если я увижу Оуфейгура, я ему прямо так и скажу. А с землей — с землей у него будет кончено, как только его старик загнется, вот попомни мои слова.

* * *

Ты, может, думаешь, что мне никогда не приходилось сдерживаться? Думаешь, это легко — всегда заставлять себя поступать разумно? У меня ведь тоже есть глаза и уши, хоть я и приучил себя не лезть в то, что меня не касается. Если кто-то делает глупости и мерзости, мне плевать; на свои деньги пусть делает что хочет. Вот и здесь то же самое. Какой смысл говорить начальству, что оно поступает глупо? Для нас — никакого. Пусть даже они понимают, что мы правы, они все равно никогда этого не признают — ни на словах, ни на деле. В любом случае все решат по-своему, как им ихние бумажки подскажут, и если они говорят, что мизинец — это не мизинец, а большой палец, значит, так и есть, пока они всем заправляют. А нам что — ведь это их предприятие. Нас не касается, сколько денег они в него вкладывают, — нам лишь бы работы хватало да жалованье шло. Верно, хочется, чтобы условия труда тоже были приличные, но за этим уж следит наш профсоюз, правление то есть, их для того и выбирают. А чтоб понизили расценки — нет, не верится. Ведь если мы начнем бастовать, на наше место ни один иностранец не пойдет, даже негр. Так и наш председатель профсоюза говорит. И у нас есть право на забастовку, это они знают. Другое дело, что от забастовок никакого толку, по крайней мере сейчас. И никто бастовать не захочет, если только руководство профсоюза не будет настаивать. Потому что мы не должны терять ни одного рабочего дня. И не только мы сами проигрываем от забастовки, нет, вся нация тоже. И это все понимают, все признают, даже такие ненормальные, как Оуфейгур. Если подсчитать все убытки от забастовок — ну вот хоть за последние двадцать — тридцать лет, будь здоров сколько получится! Если бы не эти убытки, может, и не пришлось бы им сейчас понижать расценки. Все знают, что от забастовок один вред, — да ты что, с ума сошел, разве я говорю, что мы должны отказаться от права на забастовку? Нет, никогда, это же наш козырь, наш главный козырь, но мы должны пускать его в ход по-умному, чтобы его не использовали против нас же самих. Как его могут использовать против нас? Ну хотя бы как в последний раз. Центральный совет толкает нас на забастовку, мы поддаемся, бастуем целый месяц, а что вышло? Ничего, как есть ничего. Остались без жалованья, и только. Зачем нам это было нужно? А что нам обещали в случае, если мы продержимся? И думаешь, мы не держались? И не могли бы держаться дальше? А нам швыряют эту ничтожную надбавку, одно слово, дерьмо, мы ее и так получили бы, без всякой забастовки. Согласились ли мы? Ну ясно, согласились, а что, по-твоему, Центральный совет не знал получше нас с тобой, что нечего дальше тянуть? Что было бы, если бы мы не согласились? Ты имеешь в виду — только у нас или по всей стране? По всей стране? Ну, понимаешь, в таких делах мы должны полагаться на своих уполномоченных и на совет, им лучше знать, когда начать и когда кончить. В забастовке главное — показать им, на что мы способны, когда захотим. Слишком уж много надежд возлагают на эти забастовки — да нет же, я ведь говорил, что мы никогда не откажемся от права на забастовку, пусть только попробуют, все поднимемся, как один. Да американцы и не собираются этого требовать. Это было бы уж слишком. Настоящая диктатура. Вообще-то, я слыхал, кое-кто поговаривал об этом, разные безответственные личности — и из наших, и из начальства. Но зато премьер-министр, когда говорил о новых обложениях, сказал, что право на забастовку — наше самое дорогое достояние и мы от него никогда не откажемся. Говоришь, в газетах писали и по радио передавали, что такое все же может случиться? Возможно, и писали, у нас свобода печати и высказываний, каждый может болтать что в голову взбредет, но под свою ответственность, учти, только под свою ответственность. Да знаю я, знаю, как это бывает, — начинается потихоньку, и человек понемногу привыкает и принимает все. Так было у нас с армией, с девальвацией, с заводами, с иностранцами. Приняли все, а как же иначе? Что мы могли сделать? Хороши бы мы были без работы! Думаешь, мой папаша повесился только из-за этих идиотских овец? Да нет же, ведь как получилось — он увидел, что они ушли, и прощай заработки. А от права на забастовку мы ни за что не откажемся. Американцы на это не пойдут, даже если правительство на коленях будет их умолять.

* * *

Говоришь, чего бы ему было не жить, раз у него оставалась земля? А помнишь, я тебе рассказывал, что с первой зарплаты купил маме материи на платье? Так вот, земля тебе никогда ничего такого не даст. Другое дело — селедка, если бы она снова вернулась к нашему берегу. Но она не вернулась. Ну а если уходит то, что дает человеку работу и деньги — все равно, селедка это, завод или еще что, — вслед уходит и человек. Человек гонится за деньгами, и плевать ему на землю, лодку, дом, яйца крачек и что там еще. Это все знают, и тут ничего не поделаешь; закон, непреложный закон, и он посильнее даже человеческой природы, хоть и она бывает ох какая своевольная. Думаешь, папаша не понимал, что я никогда не буду работать на его земле, раз я уже узнал, что бывает кое-что получше, и людей повидал? Что за жизнь была бы у меня? Тем более что, как они ушли, все снялись с мест и отправились кто куда искать счастья. И я ушел и нисколько не жалею. Плохо мне, что ли? Работой обеспечен, жена есть, ребятишки, машина, хотя и не новая. Ну, дома своего, конечно, нет, но ведь завод для нас, рабочих, строит дома; квартирная плата, правда, безбожно высокая, прямо грабеж среди бела дня. На наши с тобой доходы дом не выстроишь, вот и надо, чтобы это делало предприятие. Человек поступает на работу и одновременно заключает сделку на строительство дома. А других долговых обязательств брать не стоит. Папаша меня всегда учил, чтобы я не влезал в долги, жил по средствам. И я это взял за правило, старик иногда очень умные вещи говорил. А вот переезжать он не хотел. Я уже говорил, что он стал совсем другой, с тех пор как пытался повеситься, хоть я тогда успел его снять и шею ему тоже вылечили. У него вдруг начались приступы удушья, совершенно без причины, и сейчас тоже бывают — он в доме для престарелых сейчас, — но тут ничего страшного нет, умереть от этого нельзя — так врачи говорят, хоть и не знают, отчего это началось. А он сам думает, что от веревки, на которой он вешался. Это веревка от его старой рыболовной снасти, он ее схватил просто потому, что она первая попалась под руку. И вот, понимаешь, он решил, что эта самая снасть вроде бы как оскорбилась: она ему честно служила в горе и в радости, а он сделал такое, вот она и решила отомстить. Это у него как-то однажды вырвалось, когда он выпил, вообще-то он никогда ничего об этом не говорил, да и никто из нас не говорил, сам понимаешь. Но вот пришло как-то ему в голову. И знаешь, по-моему, тут что-то есть. Я думаю, не дело это — вешаться на веревке от собственной рыболовной снасти, как-никак петля — это петля, а снасть остается снастью, это ведь не просто веревка, если она служила тебе несколько десятков лет. Мне никогда не приходило в голову выбрасывать свои старые рыболовные снасти, хоть я и не рыбачил с тех пор, как переехал сюда. Это, конечно, предрассудки, глупые предрассудки, да у кого их нет? Папаша и не верил в это всерьез. Но вот приступы — они и доконали маму, она их очень плохо переносила. Они чаще всего случались ночью, а у нее, бедняжки, были такие слабые нервы и сердце, под конец оно совсем испортилось, и она умерла. И потом она всегда тосковала по дому. Правда, сразу, как они переехали, папаша получил очень приличное место, чернорабочим он устроился, и работал там до того дня, как перешел ко мне. Но это было уже после смерти мамы, упокой, господи, ее душу. Она была такая хорошая, скажу я тебе. Всегда думала только о нас и о папаше, никогда о себе самой! И как она ухитрялась столько успевать с таким-то больным сердцем — ей-богу, не понимаю. И папаша ужасно по ней тосковал, прямо ужасно! Им неплохо жилось после того, как он устроился чернорабочим, у них появился даже собственный дом. Ну, не то чтобы настоящий дом, скорее так, хибарка, раньше это была просто летняя дача, и досталась она им по счастливой случайности, но город все расширялся, и их жилье оказалось в середине нового квартала. Участок сразу подскочил в цене. Мы на этой сделке не прогадали, можешь мне поверить. И старики зажили очень даже неплохо. Только вот эти папашины приступы, да еще мама очень уж тосковала по дому, а все ее слабые нервы и сердце. Но жить, как она раньше жила, без денег, она тоже не хотела, привыкла уже к деньгам. Это ведь она настояла на том, чтобы они снялись с места. Чего им было оставаться дома, когда мы все уехали? Да и соседи тоже. Эйрикур? Он первый умчался. Ну, он-то, пожалуй, из-за Инги. Слушай, чего им все-таки надо? По-моему, они собрались на другой завод. Кого они ждут? Дай бог, чтобы не кого-нибудь из Треста. А то начнут бегать как сумасшедшие, все перевернут вверх тормашками, только бы показать, как у нас тут прекрасно и замечательно. Помнишь, на троицу — ох и суетились же, Ищейка выкладывался, прямо жуть брала; а перед нами-то, перед земляками, как нос задирал! И надо бы тогда ему задать, да промолчали, не время пока еще. Совсем не потому, что духу не хватило. Просто не время и не место.

* * *

Нет, у меня собственного дома никогда не будет, но это неважно, главное чтоб квартирная плата была не слишком высокая. А то просто чистый грабеж! С другой стороны, строительство — дорогая штука, а завод тоже ведь должен какую-то выгоду получать, верно? Но раз государство тоже имеет пай в строительстве, оно должно следить, чтобы у нас были приличные жилищные условия; чье же это дело, как не государства? Для чего и брать этот пай, если они не могут добиться, чтобы нас не одурачивали с квартирной платой? По-твоему, государство тут мало что решает, да? Возможно, но зачем тогда вообще принимать участие в этом деле? Не знаешь… Ну ясно, не знаешь. Но скажи — разве не свинство, что они нас обирают, а государство фактически на их стороне? И эти проклятые хибарки — строят их кое-как, нанимают первых попавшихся, а те только и думают, как бы обделать все поскорее да подешевле, а денежки положить себе в карман. Никуда эти хибарки не годятся, и мы с тобой оба это знаем, да и вообще как поговоришь с кем-нибудь с глазу на глаз — все признают. Я об этом говорил Шпику, он со мной согласился, только сказал еще, и это правда, что вся беда в подрядчиках, они-то и обманывают. Руководство завода делало все, чтобы за ними уследить, но не могут, просто не могут. И везде в строительстве сплошной обман. Что, приходилось ли мне иметь с этим дело? Да, занимался я кой-какими мелочами, так года два-три, но ты, может, думаешь, что от меня что-нибудь зависело? Да брось, парень, с ума ты сошел, что ли! По-твоему, я участвовал в мошенничестве! Брось, я делал исключительно то, что мне велели, получал свое жалованье. Приходил и уходил вовремя, выполнял дневную и сверхурочную работу, делал исключительно то, что велели, и баста. Разве я нес какую-нибудь ответственность? Слушай, какого черта ты ко мне привязался? Помнится, ты и сам одно время работал на строительстве, что-то с водосточными трубами, да? Ну и как, хорошие были трубы? Да нет, разве я говорю, что ты виноват? И я не виноват. Незачем совать нос в дела, которые тебя не касаются, никакого толку от этого все равно не будет, так я всегда говорил. И жаловаться мне не на что. Пусть Оуфейгур подымает шум из-за этих домов, если ему охота. Ему-то что, он живет не так, как мы, за квартиру не платит, каждый вечер бежит к своему старику, сам себе хозяин. Да, у них была возможность построиться, они ведь продают молоко. Правда, цены на него упали, с тех пор как у нас разрешили свободную торговлю и ввоз сельскохозяйственных продуктов, это, сам знаешь, ударило прежде всего по мелким фермерам. Но разве государство не старается изо всех сил помогать им, чтобы они жили не хуже других, не хуже даже всех этих канцелярских крыс, которые только и знают, что копаться в бумагах? Легко ли строить дороги, проводить электричество и телефон в каждую забытую богом дыру, пихать деньги в пасть этим иждивенцам за любую травинку, которую они с грехом пополам вырастят? Да притом еще покупать у них мясо, масло и молоко втридорога по сравнению с тем, что предлагают другие страны, Новая Зеландия например! Все во имя крестьянской культуры, парень, все из-за идиотских сентиментальных охов и вздохов по поводу хуторского хозяйства — оно, видите ли, всегда существовало и впредь должно существовать. А между прочим, умнейшие люди нации считают, что если всех до единого фермеров от рождения до смерти содержать в сумасшедших домах, да причем содержать по высшему разряду, то убытка от этого будет меньше, чем от ихнего сельского хозяйства. Ну, конечно, вслух этого не говорят, так только, иногда, все-таки не каждый решится, но про себя все так думают, все до одного, можешь не сомневаться. Говоришь, я сам когда-то защищал мелкие хутора? Ну ладно, ладно, помню, я как-то немного беспокоился за их судьбу, всегда ведь так, когда до конца не разберешься, но чтобы я защищал дороговизну, не хотел, чтобы у нас было дешевое мясо и молоко! Я вообще не бываю ни «за», ни «против», ни в политике, ни в чем; я только не люблю, когда делают всякие ненужные вещи, — тут я всегда против. И заводы тогда еще не работали на полную мощность, а с хуторов хлынул такой поток, что неизвестно было, куда всех девать. И где взять деньги, чтобы платить за импортные товары? А заводы — они как раз и разрешили все наши проблемы. Что с нами было бы без них, я тебя спрашиваю? И что, по-твоему, стало бы со мной, если бы я остался сидеть дома? Вымотал бы себя, и все, а ничего бы у меня не было, ничего, что полагается иметь в моем возрасте. Может, получил бы какую-нибудь черную работу, да это ведь жалкие гроши. Не знаешь — ты, бедняга, много чего не знаешь, но я тебе скажу точно, что у меня все равно никогда не было бы собственного дома, даже самой жалкой хибарки, как у моего папаши, потому что тогда наступили другие времена. Кругом была разруха и запустение, всюду, куда ни сунься. Нет, не знаю, как бы мы жили, если бы не заводы. Да и то вначале было полно дураков, которые настраивали всех против. Любая мерзкая дыра была, оказывается, слишком хороша, чтобы там строить завод. Вся природа Исландии вдруг стала священной, прямо девица-недотрога; всех отшивает, потому что, видите ли, больно культурная, а на самом-то деле силенок не хватает защитить свою добродетель. Знаешь, как собака, которая только и может брехать и сразу подожмет хвост, если на нее прикрикнуть как следует. Коммунисты — те и вправду боролись, но с ними расправились. Правда, и кроме них многие возражали, очень многие. Я еще понимаю, что люди могли быть против иностранных войск, но вот вся болтовня насчет заводов — это был просто бред, чистейший бред, по крайней мере в то время. Послушать их, так все подвергалось страшной опасности — воздух, вода, почва, растительность, не говоря уж о национальных чертах, языке и нашей независимости! Помнишь, как люди себя вели, когда начали строить старый завод? А ты ведь сам здесь вырос и знаешь, каково было жить в этой чертовой дыре. И место безобразное — как будто сам дьявол здесь нагадил да еще и расшвырял незасохшее дерьмо, специально, чтобы сделать назло господу богу, так, чтобы потом на этом месте ни одной травинки не выросло. По-твоему, тут не так уж плохо; ну что ж, возможно, у каждого свой вкус, а ты тем более здесь вырос; как говорится, собственное дерьмо и пахнет приятно. Вид на горы — да, вид ничего себе, я-то, правда, никогда особенно им не любовался, да ведь горы никто и не собирался трогать, речь шла только об участке, на котором завод построили. По-твоему, постройки его испортили? Вот как? Говоришь, и воздух отравлен, и почва? Да, знаю, знаю. Вначале много чего попортили и здесь, и в других местах. Это со всеми заводами так, не только с химическими. Надо принимать меры предосторожности, а Трест сначала решил на это лишних денег не тратить, как будто мы какие-нибудь дикари и вообще ничего не понимаем. Но разве потом ему не пришлось перерешить? Разве мы не заявили ясно и недвусмысленно, что не позволим иностранцам подсовывать нам отраву, тем более что многое можно улучшить, вложив совсем небольшие деньги? Мы были в своем полном праве. И разве они не показали, что уважают наше трудовое законодательство? На нас не бросили ни полицию, ни армию, даже тогда, когда мы предъявили претензии американцам: конечно, конечно, нужно сделать все, чтобы устранить любую возможность загрязнения среды. Но вот как вели себя при этом некоторые исландцы, помнишь? Из-за любого пустяка подымали страшный шум, делались прямо бешеные, ни одного разумного слова от них не слышали. По-моему, никто не станет отрицать, что вначале Трест пытался назначать на высшие должности исландцев, но из этого ничего не вышло. А кто виноват? Трест что ли виноват, что на ответственных постах оказались люди, которые вообще ни на что не годились? Но в конце концов Трест не богадельня для безмозглых идиотов, он должен прежде всего извлекать прибыли, большие прибыли. И нечего всяким компаниям с юга посылать к нам тех, кто у них не справился. Куда легче потерять кредит, чем опять его заработать. Мошенничество — это профессия, и кто в нем не смыслит, пусть не лезет, ничего у него не получится, разве только если придется иметь дело с болванами. И Трест не был бы тем, что он есть, если бы там сидели сплошные дураки. Ну ясно, я бы предпочел, чтобы в Тресте заправляли исландцы. По-моему, мы все бы этого хотели. Если бы только можно было найти подходящих людей. Да, да, знаю, сюда они посылают всякий сброд, особенно немцы гнусные, но это их люди. Конфликты — были всякие мелкие конфликты, но ничего серьезного, ничего такого, чтобы потом нельзя было договориться. Да, много чего им нужно было принимать во внимание, самые разные вещи. Господи боже, а какие бывали дискуссии — пока поймешь наконец, что разумнее в чем-то уступить, чем безрассудно требовать и в результате все потерять. И руководство нашего профсоюза это поняло, и Центральный совет тоже. Потому мы и сохранили свои права, хотя нельзя сказать, чтобы мы всем были довольны. Но мне не на что жаловаться. И машина у меня есть, и жена, и ребятишки. И когда они кончат народную школу, я не собираюсь обязательно пихать их в разные там училища или университеты. Кое-кто так делает, исключительно из спеси, а у меня они пойдут прямо на завод, прямо в трудовую жизнь. И станут людьми, рабочими людьми, да, так и знай.

* * *

Что стало с Ингой? С сестрой? Ну, когда я уехал, она осталась с родителями. Она была очень привлекательная, Инга, даже просто красивая, по-настоящему красивая, и фигура у нее была чудесная. А какая осанка — я никогда ни у кого не замечал такой манеры держать голову. Вот только однажды летом я увидел в загоне одного жеребца. Когда он бежал, высоко подняв голову, в глазах у него так и сверкал огонь, и, черт побери, парень, мне тогда захотелось, чтобы его никогда не поймали, чтобы он лучше убился сам, — вот ведь какая иногда чепуха лезет в голову. Но его, конечно, поймали. Он и напомнил мне Ингу, сестру. Она была помолвлена с Эйрикуром, по-моему, прямо с конфирмации, она у нас рано стала взрослая. Такая она была красивая, Инга, и сложена просто необыкновенно, высокая, стройная, но не тощая, и волосы золотистые. Мне она всегда казалась красивее всех остальных девушек, кроме, правда, одной; ну да это ерунда, Инга, конечно, была интереснее, я это говорю не потому, что она моя сестра, не думай. И я любил ее — пожалуй, я в своей жизни больше никого так не любил. В нашей семье она была мне ближе всех по возрасту, младше, но ненамного, так что мы с ней дружили с самого раннего детства. Чего мы только не делали вместе, когда были маленькие! Она всегда ходила со мной собирать яйца крачек, и грести я ее научил, и рыбу ловить, и еще многому, и все, что она хотела, все я для нее делал, когда мы были маленькие. Правда, случалось нам иногда и поссориться — пожалуй, я ни с кем в жизни больше не ссорился, только с Ингой. Парни были от нее без ума, каждый, кто только ни посмотрит. А досталась она Эйрикуру — ну, тут уж ничего не скажешь, вполне достойный был человек, все говорили, способный, работящий, состоятельный — то-есть состоятельный-то был его отец, а он — единственный наследник. И агроном к тому же. Некоторые считали, что он сделал не слишком удачный выбор, его мать сначала вообще была против, но потом увидела, что у него это всерьез, и перестала возражать. Наверно, поняла, что бесполезно идти ему наперекор, коли он себе что-то вбил в голову, — такой уж он был человек. Он тем отличался от нашего Оуфейгура, что мог за себя постоять. У него были свои идеи, свои фантазии и причуды, но он не только болтал, он бы и в драку полез вот хоть за эту квартирную плату, хоть сам и не снимал квартиру. Он-то и настраивал Ингу против иностранных войск, пока мы еще не представляли, какие они и какая у нас при них будет жизнь. Уж Эйрикур всегда точно знал, чего хочет, и высказывался прямо, хотя, по-моему, это был вздор, сплошной вздор. Чего он хотел? Я так и думал, что ты спросишь. Он хотел всего-навсего, чтобы мы объединились и все, как один, протестовали бы против иностранных войск, чтобы мы раз и навсегда отказались работать на них. Предлагал нам заниматься подрывной деятельностью на военных объектах, нарушить наш собственный закон о нейтралитете, совершать убийства и всякое такое. Мы сперва вообще не знали, как быть, боялись всего на свете, а потом поняли, что от нас все равно ничего не зависит. Кончится только тем, что другие снимут сливки, а мы останемся в дураках. Разве можно с этим примириться? Ведь те, кто жил поблизости, завидовали нам из-за любой, самой мелкой, работы и при малейшей возможности норовили хоть что-нибудь оттягать себе. Тут уж мы действительно объединились против них. То же самое ведь было и здесь, у нас, когда приняли решение насчет заводов. Ты, наверно, сам помнишь. Сначала вся эта вышестоящая сволочь ссорилась из-за того, в какой части страны их строить первым делом, потом каждый член тинга хотел, чтобы они непременно были в его округе, словом, любой норовил отхватить себе кусок пирога — как бы он там раньше ни высказывался об этих заводах. А те, кто до их открытия громче всех брехал, что заводы-де представляют опасность, — разве они не заткнулись, как только им кинули кость? То-то и оно, что тут они все сплотились — каждому ведь хотелось ухватить лакомый кусочек. И попрекать их нечего, они рассуждали точно так же, как мы: раз уж такое случилось, ничего не попишешь; теперь надо только стараться извлечь из этого дела как можно больше выгоды для нашего края; это наш долг, да, прямо-таки гражданский долг. По-моему, они так старались для себя и для своих, что у других из-под носа вырывали работу. Да, они не зевали, можешь мне поверить! Ну, конечно, они ведь тоже не дураки и понимают не хуже нас, что деньги есть деньги, откуда бы они ни взялись, и что держать деньги в руках куда приятнее, чем рассуждать о них с трибуны или на бумаге. И Эйрикур тоже был заодно с нами, против тех, кто пытался отнять у нас работу, на которую мы имели полное право. Да, Эйрикур нам здорово помогал, он был чертовски умный и дотошный, во всем разбирался, и в денежных делах мы на него всегда могли положиться. Его даже выбрали старостой, несмотря на молодость. Ей-богу, я уверен, что Эйрикур был против иностранных войск только из упрямства, но он никогда у них не работал, да и общаться старался как можно меньше, а уж дружбы и вовсе ни с кем из них не водил. Когда он стал старостой, ему приходилось иногда с ними разговаривать, и, хоть грубияном его не назовешь, все равно вид у него при этом был такой, как будто перед ним не человек, а бревно. А так, чтобы просто поболтать, как мы, — ну нет, такого никогда я не видел, разве только если иногда попросят его перевести. Он хоть и не бог весть как знал английский, но все же лучше нас. Мы вначале вообще ничего не понимали, кроме «jes» и «monni»[6]. Да, а, в общем, я все-таки никогда им особенно не восхищался, как некоторые у нас дома, — уж очень он был упрямый; слишком много о себе воображал, по-моему. Мама — та от него была просто без ума; знаешь, бывают люди, что-то в них есть такое, что ужасно нравится женщинам, а на мужчин ни капли не действует. Вот хоть у нас Клаус — и под пятьдесят ему, и брюхо толстое — что в нем привлекательного? Правда, он иностранец, к ним всегда бабы липнут, но ведь старый такой, с раздутым брюхом — и вот, пожалуйста, молоденькие девчонки, как, скажем… ладно, ты знаешь, про кого я думаю, странный все-таки вкус, — да, бабы, они такие, мы этого все равно никогда не поймем. А Инга — она прямо обожала Эйрикура, хоть он и был много старше ее, и все парни по ней с ума сходили. Только и слышно было — Эйрикур, Эйрикур — мне уж прямо надоело. По-моему, он все-таки того не стоил. И в конце концов они так и не поженились.

* * *

Почему? Да тут произошла чертовски неприятная история, несчастный случай, или… да, несчастный случай, иначе не назовешь. Я всегда себя ругал за это, хотя разве я виноват… И что бы я мог сделать? К тому же я сперва даже не был уверен, что это она, это могла быть и другая девчонка, и потом — если бы они пустили в ход ружья или хотя бы ножи… — а у нас-то ничего, даже перочинных ножей не было. Ты сам понимаешь, что эти парни, солдаты, с ума сходили от скуки и от тоски по дому. У них дома все могли погибнуть от бомбежки — а они тут. Но главное, конечно, — им тошно было без баб. У нас ведь нет борделей, как у них, чтобы можно было заскочить, если уж очень приспичит. А девчонки, конечно, их жалели, чертовы куклы, и в наших краях, и везде, хотя, может, они и не виноваты — природа ведь своего требует. И парни были хоть куда, многие по крайней мере, я уж тебе говорил. Загвоздка только в том, что они на это дело смотрят иначе, чем мы. А наши девчонки им не отказывали, хоть это и были солдаты. По крайней мере вначале многие смотрели иначе; кое-кто к концу начал соображать, но таких было мало, очень мало. Дома-то у них с этим строго. И немудрено соблюдать строгости, если кругом полно борделей, не то что у нас. И стоило только нам свести знакомство с каким-нибудь солдатом, как он первым делом спрашивал про девчонок. В общем, мы понимали, что им плохо, беднягам, но головы у нас до того были забиты проповедями и крестьянской моралью, что мы и не догадывались, куда может завести природа даже самого обычного парня, а не то что солдата. Правда, эта самая крестьянская мораль — она тоже мало-помалу выветривалась. И девчонки начали болтать с солдатами. Только не Инга, если кто-нибудь из них посмотрит на нее, так она еще выше вскинет голову, и все. Ну, и конечно, они по ней с ума сходили, по крайней мере Бобби, — я его только так и называл, у него было какое-то дурацкое имя, — это парень, с которым я дружил. Я думал, он очень хороший, ничего такого за ним не замечал, пока… Хотя больше всего виноват Эйрикур. Если бы он не… В общем, Бобби иногда заходил к нам, когда ему давали увольнительную, он был ужасно одинокий, и я к тому же считал его отличным парнем. Он иной раз заходил за мной, чтобы пойти погулять, и мама не запрещала приглашать его в мою комнату — подождать, пока я переоденусь, — но никогда не предлагала ему выпить кофе. Я думаю, она сама это очень переживала, ведь она со всеми была такая приветливая, гостеприимная, а с ним не могла — и все потому, что он солдат. Ну вот, мы гуляли и иногда ходили вместе на вечеринки, особенно в один дом, случались там разные делишки, да нам-то какое дело. И мне казалось, что Бобби не похож на других парней, мне и в голову не могло прийти, что он… А Инга — она ведь тоже только женщина. И хоть она восхищалась Эйрикуром и во всем с ним соглашалась, но когда Бобби начал здороваться с ней, она стала ему отвечать. И если мы иной раз случайно встречали ее на улице, она останавливалась и болтала с нами. Ну что ж, она была моя сестра, а он мой друг — по крайней мере тогда я так считал. Но был еще Эйрикур. И когда он однажды увидел, что Инга разговаривает со мной и с Бобби, он прямо-таки взбесился. Да! Мама схватилась за сердце, а Инга сказала: «Клянусь тебе, Эйрикур, клянусь, что я говорю правду, но разговариваю я со всеми, с кем захочу. И я сама за себя отвечаю, хоть мы и помолвлены, а если ты мне не веришь, то между нами все кончено». Ну, он, конечно, сразу пошел на попятный, только после того случая он ей больше не доверял, это уж точно. А она от этого только становилась строптивее. И вот — наверно, она сделала это назло Эйрикуру или мне, я так никогда и не узнал, но она захотела пойти на эту проклятую вечеринку, перед тем как Бобби отозвали. А может, она просто пожалела Бобби, ведь он, бедняга, смотрел на нее, будто на деву Марию, и как мне могло прийти в голову, что он, именно он… Ну да, я позвал ее на эту вечеринку, просто так позвал, уверен был, что она откажется, ледяным голосом скажет «нет» и посмотрит так, что я и описать не могу. А она взяла и пришла. И разве я мог подумать… Она ни капли спиртного в рот не взяла! Потом все разбились на парочки, а она куда-то исчезла. А я сидел пьяный с двумя приятелями — один мой товарищ по работе, другой англичанин — и вдруг услышал, что она кричит. Услышал шум, как будто дерутся, и крики о помощи, и вскочил, и тут же свалился обратно, и сидел неподвижно, как парализованный, и слышал все, — и другие тоже, — а что я мог сделать? Мне даже показалось, что это другая девчонка, подружка, которая пришла вместе с Ингой, — знаешь, женщины иной раз орут и сопротивляются как черти, только чтобы больше возбудить мужчину. Но тут она позвала меня — меня! — а что я мог сделать? Вдруг бы они пустили в ход ружья или ножи? Потом крик прекратился, я, кажется, сказал: «Не надо было нам сюда приходить», — но они протянули мне бутылку, как будто ничего не слышали. И все кончилось. Меня вырвало прямо на пол, а что я мог сделать — ну, ты скажи? Ведь они пустили бы в ход ружья.

* * *

Что было потом? Меня, значит, вывернуло, сперва в комнате, потом на улице, потом я опять чего-то хлебнул и бросился бежать, не помню куда, хоть к черту на рога, лишь бы подальше оттуда. Потом я опять напился до полусмерти и явился домой только к вечеру, уже на следующий день, значит. Мама сказала, что Инга больна, лежит у себя в комнате. Она и правда долго лежала, никуда не выходила, но доктора к ней не звали. Когда она наконец встала, я заметил, что на руке у нее больше нет обручального кольца. И под глазом синяк — если бы я знал, что ей так досталось, я бы убил эту сволочь на месте, но он мне больше не попадался. И разве я мог себе представить… я же думал, что этот мерзавец мне друг. И я совершенно не знал, до чего сильна в человеке природа, куда она может завести и самого обычного парня, а не то что солдата. Но все равно, я бы голыми руками задушил этого подлеца, если бы он мне только попался, пусть даже они потом пристрелили бы меня. Я просто сразу не сообразил, что происходит, мне и в голову не пришло, что это она — и он, я ведь его считал своим другом! А она — она ведь никогда даже не заходила ко мне в комнату, когда он там сидел, зачем ей только понадобилось с ним уединяться… Я этого до сих пор не понимаю. Может, она решила быть с ним немного поласковее, пожалела его — знала ведь, что его посылают на фронт, а там могут убить; поверила ему из-за того, что он так смотрел на нее. Обратиться в суд — нет, я думаю, это ей и в голову не приходило. Она бы, конечно, могла доказать, что это он, и его бы осудили, а она получила бы компенсацию, конечно, получила бы, я не сомневаюсь. Но, видишь ли, есть вещи, которых никакими деньгами не оплатишь, по крайней мере некоторые люди так считают, и Инга из их числа. Эйрикур приходил и просил ее снова надеть кольцо, он умолял ее со слезами, но она только молчала — я волей-неволей все слышал, перегородка между нашими комнатами очень тонкая. Он говорил, что для него она та же, что прежде, но она сказала только одно слово: «нет», и потом молчала, и ничем пронять ее было нельзя. Не понимаю, чего она так упорствовала. Ну, конечно, для нее это было ужасное несчастье — да и для меня тоже. Я думаю, мама так ничего и не узнала, а уж папа тем более, он бы вообще сошел с ума, и меня бы он, конечно же, не понял — мне так кажется, во всяком случае. Но, наверно, он бы тоже ничего не сделал, а может, повесился бы. Да, так оно и получилось, что никто из нас не обратился в суд. Нет, Инга была не из таких, этого ущерба ей бы никогда не возместили, никакими деньгами, хотя вообще-то, по-моему, зря она так поступила — деньги всегда деньги, откуда бы они ни взялись и за что бы ты их ни получил. И ей деньги, конечно, пригодились бы, но гордость — гордость у таких людей превыше всего. Только «да» или «нет» — середины для них не бывает. А его я бы растерзал, разорвал на клочки, если бы только раньше узнал, как он с ней обошелся. Но когда я узнал, его уже не было. А она, может, и вообще не догадывалась, что мне все известно. Но так или иначе, а с тех пор она стала мне будто чужая. Да так чужой и осталась.

* * *

Нет, какой толк переживать, если все равно ничего не изменишь. Как по-твоему, что Оуфейгур сделал бы на моем месте? Он, может, и сказал бы что-нибудь, но чтобы полезть в драку, да еще с солдатами? Нет, он бы вызвал полицию, и дело попало бы в газеты, и началась бы судебная канитель, а толку-то что? Сделанного ведь не воротишь. Беднягу Бобби, наверно, повесили бы или, может, расстреляли — у них на такие вещи строго смотрят, особенно если это с солдатами случается и в военное время. Но вот представь себе — он солдат, и идет война, и послали его на край света, где ни одного борделя нет, а зато есть перед глазами такая красивая девушка, как Инга, и, можно сказать, ежедневно. Я много думал обо всем этом, ведь я раньше к нему хорошо относился, да и он ко мне, наверно, тоже. Говоришь, не стоит его оправдывать? А ты знаешь, чего больше всего не хватает парням, когда наши суда приходят в Россию? Девок, приятель, самых обыкновенных девок. Думаешь, им было бы не наплевать на все, если бы они нашли там настоящих портовых шлюх? Думаешь, им интересно, какой строй в России, да и в любой другой стране? Нет, им на все начхать, им подай девок и водку. Ведь они неделями и месяцами обходятся без баб — значит, что им первым делом нужно? Водка и шлюха, которая свое дело знает. А что тут удивительного? Каково было бы нам с тобой без наших баб? Ты вот в самом цветущем возрасте, хоть и калека, так ведь тут тебе это не помеха. Большевикам надо было бы во всех портовых городах открыть бордели прямо рядом со складами, и никаких тебе охранников; это было бы очень хитрым ходом с их стороны. Если парень сходит на берег, а тут его уже ждет водка и девка, так больше ему ничего и не требуется. Но русские этого не понимают. Мне один рассказывал, что познакомился с этакой кругленькой блондиночкой и уже повел ее в какую-то захудалую гостиницу, чтобы малость побаловаться, как откуда ни возьмись милиция, и застукали их! Дьявольская жестокость, парень! Он-то тут же смылся на корабль, а она? Наверно, поставили к стенке и расстреляли, очень даже возможно, он говорил. Ну и чего они добились? Когда он вернулся домой, так много чего рассказал газетчикам. Нет, про девчонку он не говорил, ему и так нашлось что рассказать, он про всякое другое такого наговорил, что они прямо глаза раскрыли. Такие люди, как Оуфейгур, узнают обо всем только из книг, и газет, и всяких там отчетов и документов; из книг они знают, что такое изнасилование и что за него полагается по закону, но они не представляют, каково это — день за днем обходиться без бабы. А ведь невелика премудрость — всем прочим это известно. Они, понимаешь ли, вычитали, что женщин насилуют одни подлецы и мерзавцы, а не понимают, что и с ними самими такое может случиться, как бы они сейчас ни возмущались. Да, вполне может — мало ли как в жизни бывает. Говоришь, с тобой никогда не случилось бы? Ну, по-моему, ты много на себя берешь, по-моему, это с любым может случиться, если он не старик, конечно. Вот послушай замужних и узнаешь, что больше всего изнасилований происходит в супружеских постелях, женщины об этом уже прямо стали говорить. По-твоему, болтовня, для того только говорится, чтобы немного отдохнуть от мужей, — ну что ж, может, ты и прав. Мне-то все равно, это только справедливо, если людей наказывают за нарушение закона. Но что сделал Эйрикур? В суд он не подал, хоть это была его невеста. Я уж знаю, что, окажись он на моем месте, он не сидел бы спокойно; если его рассердить, он становился прямо как бешеный, он бы не посмотрел ни на какие ружья и ножи, потому что там была Инга. А может, и не только из-за Инги, он из-за любой бы на них кинулся. Такой уж у него был характер, он просто удержу не знал. И все-таки он ничего не сделал. Бобби уехал не сразу, это мне уже потом сказали. А кто же должен был ему отомстить, как не Эйрикур? Не думай, что я хотел убийства, ни в коем случае, но если бы Инга хоть получила компенсацию… Но она была такая упрямая и своенравная, она тоже не знала удержу, а Эйрикур как раз и возбуждал в ней упрямство. Но он ничего не сделал, он только ходил за ней, а она молчала или говорила «нет». Эти, которые трубят о людях старшего поколения, они нас считают какими-то подонками. А ведь на моем месте Оуфейгур так же вскочил бы, как я, а потом бы его тоже вырвало, и он только и смог бы, что вызвать полицию. А толку-то было бы столько же…

* * *

Додди? Я вообще не понимаю, что на него тогда нашло. Какое ему дело, что в какого-то мальчишку, щенка, который только-только конфирмовался, плеснули супом? Он же ему не друг и не родственник. Додди небось, и как его зовут, не знал. Так нет же, кинулся сам не свой, нашел свидетеля, пожаловался, да еще наорал на начальника, когда тот хотел это дело замять. И парень-то особенно не пострадал, совсем немножко его обожгло, а назавтра все уже прошло, ребята говорили. И вот из-за такой ерунды устроить скандал и потерять работу! И что таким людям нужно? Не понимаю, чего они бесятся. Не заботиться о последствиях, потакать всем своим капризам, ни с кем и ни с чем не считаться! Особенно когда имеешь дело с иностранцами; раз уж приходится с ними работать, ты просто обязан держать себя в рамках, чтобы они чувствовали твое доверие и понимание. Для всех же лучше, если мы с ними будем жить мирно. А Додди поступил совершенно неправильно. Это же не имеет отношения к его обязанностям, это дело профсоюза. Додди не сам должен был жаловаться, а пойти к профсоюзному уполномоченному, к Ищейке то есть. Уполномоченный докладывает руководству союза, а руководство передает жалобу нашему начальству. Вот это правильный путь. Так, конечно, дольше, но зато можно как следует разобраться во всем и занять разумную позицию. И тогда Додди остался бы на работе, его бы не уволили, можешь не сомневаться. Потому что тогда за ним стоял бы профсоюз, и мы все поддержали бы его, все, как один.

* * *

Потише, парень, никогда ведь не знаешь, кто тебя может услышать. А эти чертовы немцы — они в два счета начинают понимать по-исландски, имей в виду. Да, я согласен, совершенно согласен, всякому терпению есть предел. Но не нужно торопиться, нужно все спокойно обдумать и взвесить. И не стоит, к примеру, упрекать иностранцев, что они, мол, слишком подозрительные, — как ни говори, у них ведь есть основания. Вот взять хоть эти кражи. Ничего, конечно, особенного нет, если ты взял что плохо лежит, а тебе это нужно; подумаешь, все равно тысячи летят на ветер и все равно все тащат. Верно, но это может завести слишком далеко. И заводит, представь себе. Раньше так случалось, когда мы на армию работали, и сейчас тоже. Прежде, до них, я никогда не слышал, чтобы кого-нибудь у нас могли заподозрить в воровстве. Разве только одного — про него говорили, что прирожденный вор. Но вот поди ж ты — оказалось, что он ничуть не ловчее нас всех. Я, помню, прямо чуть с ума не сошел, когда первый раз с этим делом столкнулся. Со мной работал наш сосед, лет пятидесяти, наверно; говорили, что безупречный человек, верующий, и в церковь всегда ходил, и никому ничего плохого не делал. Я думал, он в рассеянности, случайно, чего-то там взял, другое мне и в голову не пришло бы, а он вдруг и вторую штуку берет, протягивает мне и говорит: «Клади, парень, в карман, может, после пригодится, у них барахла и так хватает». Ну, я взял, но испугался до черта — а вдруг бы они узнали! И чтобы этот человек… я просто не мог понять… и наволновался же я в тот вечер! А потом увидел, что все так делают. Над инструментами, парень, они чертовски дрожали, следили, как бы чего не пропало. А Рунки, до чего же ловкий был черт, хладнокровный, тащил прямо у них на глазах. И так спокойно и умело, с такой невинной рожей, что просто подохнешь со смеху. Ну прирожденный вор, искусство, да и только. Нужно, не нужно — он все тянул; мы-то, положим, не отставали, но он всех переплюнул. Когда они ушли, у него дома все было так забито краденым, что связку сушеной рыбы некуда было приткнуть, ей-богу. По правде говоря, когда они собрались уходить, и мы стали смотреть, что пойдет с аукциона, все прямо диву дались. Будку, к примеру, тут же стащили, после того как там не стало часового, и мы ужасно волновались, что и наш барак исчезнет, прежде чем папаша сумеет его заполучить. А они ведь боялись воров, да, боялись, но никого не поймали. Чуть было не засекли однажды парнишку, новичка, но мы все дали им отпор, все как один заявили, что молоток он принес из дому — на молотке ведь никакого клейма не было, — и они отстали, не то плохо пришлось бы парню. А вот Рунки — тот был мастер, просто мастер. Но если б даже они кого-нибудь и схватили, что толку, раз все крали, все до одного, кто только работал у них; по крайней мере я ни одного исключения не знаю. И везде так было. Особенно в Кефлавике, так я слышал, хотя везде было примерно одно и то же. Ну, они, конечно, пытались что-то сделать, а что сделаешь — не посадишь же всю округу в тюрьму! Это никакой тюрьмы не хватит! Смешно! Кто это будет сажать в тюрьму целую округу, когда кругом полно работы и иностранцев, у которых можно воровать. И когда все всё друг о друге знают. А выбирать — кого сажать, кого нет, из этого бы вряд ли что вышло, у начальства и без того было полно хлопот, как бы самим удержаться. Нет, не знаю я ни одного, ну ни одного человека, чтобы работал у них и ни разу не украл. Это как-то само собой выходило — не знаю уж почему. Я, например, знал одного парня с запада, вполне благородный парень и образованный, он в Кефлавике работал, недолго, всего несколько месяцев; так раньше он и сапожной иглы не взял бы, а тут тянул каждый божий день, все, что под руку попадется. Под конец он украл газосварочный аппарат и ящик с инструментами и понял, что у них из-под носа можно увести все что угодно. Но я уже говорил, что он был парень благородный, он достал грузовик — не украл, не думай, купил! — и со всем барахлом поехал к себе домой на запад. И ни раньше, ни потом он никогда не крал, это я точно знаю. Почему он у них стал воровать? Сноровка у него была, у каждого есть своя сноровка, а он, как Рунки, прямо-таки на свет родился для этого дела. А самое занятное — красть у американцев, потому что из всех иностранцев они больше всего этого боятся. Вот с тех пор так и повелось. Ты, к примеру, не работал на армию, а вспомни-ка про электродрели. Здорово ты успел, ничего не скажешь! Сколько их тогда пропало? Десять или двадцать, не меньше! Или клещи, ха-ха-ха! Они-то решили, что умнее их и на свете нет — начали на все ставить номера, а помогло это? Черта с два! Смех да и только. Одна беда — тут можно зайти слишком далеко, можно начать красть у себя, у своих то есть, а это совсем не то, что у иностранцев. Так что ничего нет удивительного, что они нам не доверяют. Я помню, как один чертов немец, Вебби его звали, он с нами работал, когда еще старый завод строили, — так вот, он однажды разозлился и сказал, что мы, исландцы, рождаемся ворами. Ну что же, это, может, еще и не так страшно, бывают вещи похуже, но надо все-таки знать меру, а то получишь петлю на шею, и готово дело, а это тебе не игрушки, все равно, сам ты вешаешься или тебя вешают другие.

* * *

А вообще-то пусть начальство помалкивает, да, пусть помалкивает. И пусть не торопится строить для нас тюрьмы, разве что никакой другой работы не будет. Думаешь, из казенных денег, которыми они распоряжаются, мало уходит в ихние карманы, что на таких вот заводах, как у нас, что во всяких благотворительных лавочках? И всем это известно, только, как и у нас, надо знать меру, и все будет шито-крыто. Думаешь, они не стоят друг за дружку, если кто-нибудь из ихней компании попадется и начнется расследование? Стоят и выгораживают друг друга — еще как! Вся разница только в том, что у них масштабы другие, они воруют миллионами, и это называется не кражей, а как-нибудь поделикатнее, недостачей, например, и они так ловко все обставляют, что не подкопаешься. А тот, кто заподозрит неладное и обвинит их в преступлении, в конце концов сам попадает в тюрьму за оскорбление и клевету. Так что пусть-ка эти воротилы лучше помалкивают, — тут Оуфейгур прав, захотим, так выведем их на чистую воду. Другое дело, что нам от этого никакой прибыли не будет. Да, пусть себе помалкивают, что на словах, что в печати, — они нас ни капельки не лучше. Даже хуже, гораздо хуже. Я вот за всю свою жизнь ни разу не украл денег, дырявого скильдинга не взял. И ты — пусть меня повесят, если ты хоть раз в жизни позарился на чужие деньги. Ну, мальчишки — другое дело. Конечно, это скверно, что мальчишки, да еще которых ты знаешь, нападают на взрослых людей, грабят и хулиганят. Но ведь есть церкви, и школы, и матери их воспитывают, ну и полиция есть на худой конец. Какое у нас воспитание, говоришь, — да, пожалуй, только я думаю, тут первое слово за церковью — проповеди всякие да христианское учение — в общем, она должна что-то делать. И ихние мальчишки, начальства, они тоже ничуть не лучше. Только им ничего не страшно: что бы они ни натворили, родители тут же выложат денежки, и любой суд их оправдает. Откуда у них деньги? А мне плевать, ведь не от меня же. Говоришь, от нас, не прямо, но все-таки от нас? Ну, ты заговорил совсем, как Оуфейгур. Откуда, по-моему? Ну, от предприятия, или государства, или от компании — им-то ведь тоже все равно, у кого красть. Так что пусть себе помалкивают, да-да, пусть помалкивают.

* * *

Нет, от права на забастовку мы никогда не откажемся. Мы этим правом часто пользовались, чтобы показать им, на что мы способны, если захотим. Слушай, помнишь, как правительство решило, что иностранные войска должны уйти из страны, и мы в знак протеста решили устроить забастовку? И эту забастовку мы сами устроили, никто сверху нас не подстегивал. Ничего себе выдумали — ликвидировать военные базы, когда кругом сплошное запустение и не хватает работы. Правительство растерялось — все наши правительства в эти годы были не на высоте, но это всех превзошло глупостью. Против иностранных войск они возражали, против таможенных союзов возражали, против заводов возражали — против всего возражали, что давало возможность подзаработать. Не понимаю, как такое правительство вообще могло существовать. Ну и в конце концов пришлось ему уйти в отставку — из-за своей же глупости. А войска остались. И мы получили работу на заводах, и все вошло в нормальную колею. Мы бы, конечно, не просили их строить заводы, если бы нам могли дать какую-нибудь другую работу. Нам нужна была только работа и деньги — все равно, кто бы их ни платил. На сами войска нам было плевать, есть они или нет, но если бы они ушли, не стало бы работы — вот в чем дело. А дать нам работу правительство не могло, поэтому мы и устроили забастовку. Сейчас, пожалуй, войска могли бы и уйти — у нас есть заводы, работы хватает, хотя неизвестно, как сложится дальше, если к нам будут без конца присылать всякую иностранную сволочь. Все-таки Центральному совету следовало бы как-то взяться за это дело. На этот счет они согласны — председатель нашего союза и Оуфейгур. Хуже станет с работой — и у нас понизится реальная заработная плата, ясно тебе? Такая штука уже случилась однажды, только в другое время, когда работы, наоборот, было хоть отбавляй. Платили по высшей категории, но на бумаге были записаны совсем другие расценки, заниженные. И если верить документам, получалась жуткая чушь: на такое жалованье, какое там было записано, никто не мог бы жить. Расценки были липовые и налоговые ведомости тоже, само собой, липовые, потому что о своих настоящих заработках никто не сообщал — кому охота — и денег-то сколько уходило на квартирную плату, а это нигде не записывалось. Словом, каждый старался кто во что горазд, это ведь была единственная возможность как-то перебиться. Бумаги-то были липовые, с начала до конца. Все об этом знали и говорили друг другу, а сделать ничего было нельзя. Мы, конечно, понимали, что это не навечно, да кто знает, сколько еще продлится и хватит ли на нашу жизнь. Тут уж надо было соображать, как урвать хоть что-то для себя, пока все не полетело к чертям. Да только ничего не получалось, не иначе как сам дьявол вмешивался и все портил. Ты себе вкалываешь, думаешь, что вот наконец-то прилично заработал, а денежки уходят неведомо куда. А когда эти мудрецы решили проверить все по бумагам, можно было прямо помереть со смеху: каждый получал такой результат, какой ему хотелось. Десять, двадцать, сто разных ответов можно было получить — все зависело от того, как считать. И, заметь, это не потому, что они плохо знали математику, они все были образованные. Но мы на этом деле здорово погорели — ведь теперь одинаково легко было доказать и то, что при таких расценках нам хватало на жизнь, и то, что мы чуть не умирали с голоду. А тут еще девальвация на носу, и селедка не ловится, и того гляди начнется безработица, и эти фальшивые расценки. Вот мы и решили начать забастовку — прежде всего чтобы обеспечить себя работой, и обеспечили. Это была большая победа, так писали в газетах, так считало руководство Центрального совета, многие так считали. Почти все, можно сказать. Мы вроде как нанесли упреждающий удар. Правда, некоторые стали бояться, что иностранцы заберут себе слишком большую власть. Но это же чепуха, ей-богу, сплошная чепуха. Находились люди — и не только коммунисты, учти, — так вот, они на полном серьезе утверждали, что мы могли бы и сами все у себя наладить, без всяких иностранцев. Но как бы мы, интересно, сами построили электростанции и заводы, нашли бы рынки сбыта? Здравомыслящие люди с самого начала говорили, что ничего не получится. На это ушла бы тысяча лет! А чем бы мы пока питались, а? Любовью к родине, что ли? Ну уж нет! Нам только надо было добиться, чтобы навели порядок с расценками. И Центральный совет, и профсоюзы должны были помочь, это их прямая обязанность.

* * *

Куда это, интересно, отправилось начальство? На другой завод, что ли? Все? Да, трудный у них нынче выдался денек, иначе не скажешь. И Шпик с ними, черт бы его побрал. Да нет, я его, беднягу, ни в чем не виню; думаешь, легко работать одновременно и на них, и против них, а ведь это его обязанность. По-твоему, он больше на них работает? Ну это как посмотреть, по-моему, он все-таки в первую очередь наш человек, так по крайней мере должно быть. Ползает перед ними на брюхе — ну так-то оно так, а между нами говоря, разве кто другой будет лучше? Не всякий ведь подойдет, надо, чтобы они захотели с ним иметь дело. Слушай, а может, ты хочешь? Да так просто, стукнуло вдруг в голову, и все. Говоришь, не годишься для этого? Английский плохо знаешь? Да разве дело в одном английском! Надо, чтобы котелок варил, соображать надо, как поступать, чтобы и профсоюз устраивало, и Трест. Ну и наших ребят, конечно. Говоришь, они все равно что пустое место? Скажите, как возомнил о себе, это ты про нас так, про своих товарищей? Не говори таких вещей кому попало. Свое мнение держи при себе, дома высказывайся, но не на рабочем месте, понятно? Ну, при мне-то можешь, я же не побегу никому передавать. Что бы ты ни говорил, даже если и поругаемся, дальше все равно никуда не пойдет, ни в коем случае. Мы же работаем вместе столько лет — так неужели станем друг другу делать гадости? А если меня когда-нибудь и спросят про тебя, что́, дескать, у тебя на уме, как ты настроен, так я ни слова не скажу, можешь не беспокоиться, как бы они ни приставали. Если бы только знать, что они затевают. Ишь ты, маршируют друг за дружкой, как заводные обезьяны, болтают с ребятами в рабочее время, рожи так и лоснятся! Что у них на уме? Правда, мы все равно ничего сделать не сможем, что бы они там ни задумали. Но дело, видно, серьезное, из-за пустяков они бы не притащились в такую рань. Что, Американец подошел к Свейнки и похлопал его по плечу? Свейнки? Брось, меня на эту удочку не поймаешь. Вот провалиться мне на этом месте… Ну, конечно, всякое может быть, но чтобы Свейнки… Только и думают, как бы запустить лапу к нам в карман. Но каким образом? И что мы можем сделать? А профсоюз — на кой черт он нужен, если не выполняет своих обязанностей? Конечно, заводы должны себя окупать, но и жалованье не должно снижаться. А то возьмем и устроим забастовку — конечно, если руководство сочтет нужным. Да я просто так говорю, нам никогда не понять, чего там начальство крутит. Погляди-ка на Шпика, бежит за ними, как жеребенок. И ведь пешком они никогда не ходят, можно подумать, что зады у них приросли к сиденьям машин, а ноги к колесам, чего ж сегодня они так забегали? Ни с того ни сего, ну да, ни с того, ни с сего, и не угадать, откуда ветер дует. Они не привыкли у нас рассиживаться; когда ждут кого-то из Треста, они обычно просто звонят по телефону Фрицу или Шпику, или Ищейке — словом, кому-нибудь из своих подлипал. Что же у них на уме? Интересно, как другие парни считают. Да я за себя не боюсь, уж меня-то первого не уволят — никогда я не лез в чужие дела, не орал и не разорялся из-за того, что меня не касалось или в чем я ни черта не смыслил. Так зачем же Шпику или любому из них под меня подкапываться? Они ведь меня знают как облупленного, я всегда был за эти заводы, еще когда о них только заговорили, и трудностей никаких я не боялся. А что, если заводы закроют — мало ли, вдруг прибыль уменьшается, и Тресту придется, к примеру, свернуть один завод, а то и совсем прикрыться? Что нам тогда делать? Нет, невозможно это, просто невозможно. И мы — ты и я, — мы во всем будем вместе. Мусор — он мусор и есть, но как быть, если никто не станет его убирать? Да я просто так спрашиваю, просто так.

* * *

Я всегда говорю своим мальчишкам: выполняйте, что вам велят, не суйте нос в дела, которые вас не касаются. Но и не зевайте, удача всегда приходит, когда меньше всего ждешь. Если вам перепадет жирный кусок, сразу хватайте, не раздумывайте. И на работе не позволяйте себе ничего лишнего. Дома, в четырех стенах, — там можете вести себя как угодно. Держитесь в стороне от всяких смутьянов, начальство их не любит, и вам их нечего слушать. Конечно, разговаривать можно со всеми подряд, не можем же мы сделать вид, что незнакомы с Оуфейгуром, но вот что к нему мальчишки льнут — это уже хуже. Я и сказал своим парням: не по душе мне, что они вечно торчат у него в спортивном союзе. Союз-то существовал и раньше, да не было вокруг него такого шума, а сейчас то тренировки, то соревнования, то невесть что еще. Никогда не знаешь, как такие люди могут повлиять на молодежь — в спортивном союзе или еще где. Оуфейгур всюду лезет, орет громче всех, во все вмешивается. И вот некоторые считают, что это геройство какое-то — говорить и делать что в голову взбредет и не бояться при этом потерять работу. Небось всю дурь бы из него мигом вышибло, если бы его папаша вдруг лишился своей земли и дома. Нет, если Оуфейгур хочет здесь закрепиться, ему придется образумиться. Недаром же говорят: с волками жить — по-волчьи выть. Волки-то ведь сильнее. Вполне естественно, закон природы, можно сказать. А они тоже видят, где кусок пожирней, эти книжные черви, которые к нам являются с проповедями, снисходят, видите ли, до нас. И хоть с виду они напичканы своими идеалами, на деле просто нюхом чуют деньги, как кошка мышь. И вот начинают ловчить, а книжку пока суют в задний карман — может, потом вынут, когда нужно будет показать, что они-де стоят на другой ступеньке, что их место — не рядом с нами, в дерьме и мусоре. Нет, мои мальчишки не станут засиживаться в школе, они пойдут прямо на производство, на завод, и работать они будут хорошо. Я им всегда говорил: если работать, так работать руками, как все порядочные люди. Не хочу, чтобы из вас вышли канцелярские крысы или белоручки, занимайтесь честным физическим трудом, он укрепляет и закаляет тело. И будьте благодарны, если вам дадут сверхурочную или ночную работу, потому что только праздность доводит человека до нищеты и преступлений. Сейчас, правда, не больно-то получишь сверхурочную работу, все строго по сменам, черт бы их побрал, только у нас с нашим мусором такого нет. Случается, нам перепадает час-другой сверхурочный, когда ждут какое-нибудь высокое начальство, да только тогда они так торопят и подхлестывают, что богу душу отдашь — я небось не молоденький, а ты как-никак калека. Сперва все шло нормально: и сменных заработков хватало, и сверхурочной работы было вдоволь, особенно в первые годы. А теперь что? Конечно, я понимаю, что предприятие не может выдержать большой нагрузки. Лично мне не на что жаловаться. И мальчишкам своим я говорю всегда, что у них есть полная возможность выбиться в люди. Только чтоб не терялись, не упускали удачного случая, вели себя так, чтобы все были ими довольны. Пусть выполняют свою работу и не лезут в то, что их не касается. Никакой политики — разве только совсем немножко, если понадобится. И они обычно так и делают. Говоришь — откуда я знаю; что ж я, не знаю своих мальчишек? Да понимаю я, понимаю прекрасно, что молодежь мало с нами делится, больше занята собой, как и полагается в этом возрасте, — девчонки там, развлечения и все прочее. Но я своих мальчишек знаю и взгляды их знаю; они соображают, что к чему, их ни в какие сомнительные истории не втянешь. Политикой они не интересуются, тут я спокоен, а если и принимают чью-нибудь сторону, то всегда ту, которую надо, это как-то само собой получается. Я всегда говорил: главное — энергия и исполнительность, в этом вся штука, будь всегда наготове, не упускай случая, но и на рожон не лезь. Вот такие люди, как наш Ханнес… Верно, мы его чаще зовем по прозвищу, Ищейка, да это так, смеху ради. Глупо, конечно, вообще дурацкая это привычка — давать прозвища, ну ладно, шут с ней, да, так вот Ханнес. Правда, кончил он реальное училище, но тогдашнее реальное училище — это почти то же, что нынешняя начальная школа, чуть больше. Ужас сколько нынешним детям приходится учить! Не то чтобы от них очень уж требовали; никто ведь не надеется, что все до одного запомнят эту премудрость, которая, может, им и не понадобится никогда, но кончить школу-то все обязаны! Так как же этот самый Ханнес достиг своего нынешнего положения? Начал он простым рабочим, таким вот, как мы с тобой. Товарищи по работе его любили. Ты помнишь, наверно, что когда иностранцы начали у нас хозяйничать, настроение у всех сперва было жуткое — боялись всего, думали, если вдруг захотим бастовать или еще что, на нас бросят войска, — в общем, глупости всякие лезли в голову. Зря боялись, ясно. Ну, а Ище… Ханнес то есть, он всегда очень ловко во всем разбирался. Мы сразу поняли, что он чертовски проницательный и вообще котелок у него варит здорово. Он у всех наших пользовался полным доверием, а кое-кто на него смотрел прямо как на пророка какого-то. Он тоже во все вмешивался, вроде Оуфейгура, но он был наш, свой, и ему доверяли куда больше. Потом его назначили бригадиром; вообще-то вышло это чисто случайно, но он, конечно, согласился, а нам тоже было неплохо иметь среди начальства своего человека. Нам же нужен был какой-то посредник. А они тоже поняли, что заполучили умного человека, которому до тонкостей известны все наши дела. Что ты хочешь — способный, с головой, словом, именно такой человек, какой им нужен. Но он, конечно, на этом не остановился, и знаешь, кто он теперь? Главный консультант, заместитель управляющего и бог знает кто еще. Наверно, единственный исландец, за которого они держатся обеими руками. А как ты думаешь, куда он пойдет, если ему здесь надоест? Да прямо в альтинг, парень, можешь не сомневаться. Или назначат его куда-нибудь послом, а то и в ООН. Он и президентом мог бы стать, если бы наш старик согласился уступить свое кресло. А кто он такой по существу, этот Ханнес? Простой рабочий, и видишь, без всякой помощи, сам всего достиг. Голова у него хорошая, в один момент во всем разбирается, чертовски начитанный, это все говорят. Пусть недолго ходил в школу, но все, что нужно, узнал потом из книг. Сам об этом позаботился, выучился своими силами, не зарыл таланты в землю. И еще одно — тоже важно, учти, — он всегда умел держать нос по ветру и никогда не портил отношений с начальством. Словом, самому себе всем обязан, «self meid mann»[7], как они говорят, а таких американцы особенно уважают. И если сюда приезжает высшее начальство — кто сидит вместе с ними на банкете? Если к нам являются всякие иностранные и местные воротилы, разные там министры и прочие знаменитости — кто встречает их, кто пьет вместе с ними? Небось не мы. Мы гнем спину, торопимся, как будто сам дьявол нам в задницу тычет раскаленной спицей, — как же, нужно показать, какие мы работящие и довольные. А Ханнес — сигару в зубы и водит их по цехам. И все потому, что у него хватало ума использовать любой случай, какой только подворачивался, и плевать он хотел на остальных. Да, он перед начальством на брюхе ползает, это мы все знаем, но он, что ли, один такой? Просто другие меньшего добиваются — вот и все. Да, мы видели, что он перед ними унижается, мы ему дали прозвище, иногда и насмехались, ну, привычка плохая, что ж тут особенного. Ведь прозвище-то он получил по заслугам, если бы не нюх, ничего бы ему не добиться. А что ему от того, что мы придумали прозвище? Своего достиг, а помрет — так в газетах будет замечательный некролог. Живется ему отлично, он в себе уверен на сто процентов, жену и детей навеки обеспечил. Вот я и говорю своим мальчишкам: берите пример с Ханнеса, глядите, чего он достиг исключительно благодаря самому себе — потому что не зевал, использовал любой благоприятный случай, всегда правильно угадывал, на чью сторону стать, потому что не лень ему было пошевелить мозгами. Никто ему не помогал, никакого образования, никаких рекомендаций у него не было — только собственная энергия, инициатива и голова на плечах. А из моих парней выйдут настоящие люди, вот увидишь. Есть такие маменькины сынки, которые и в двадцать пять лет все учатся; родители готовы с себя последнюю рубашку снять, лишь бы их еще куда-нибудь запихнуть учиться. Да что там — учиться, родители им и на спиртное, и на девок деньги дают, сами голодают — ничего, лишь бы эти кровопийцы, их детки, были довольны. Мои не такие. Мои за спиртное и за девок сами заплатят, из них люди выйдут, рабочие люди, можешь не сомневаться. Что, что ты слышал? Про моего Алли? Что он снюхался с Оуфейгуром? Да ты, парень, совсем спятил! Что Алли ходил к нему на собрание? Да кто так нагло врет? Позавчера вечером? Если хочешь знать, позавчера вечером он все время был дома. Я как раз у них сидел, мы телевизор смотрели, биографию Джонсона, ну, покойного президента США. Ты смотрел? Спал в это время? Зря! Вот человек — не гнушался никакой грязной работой и даже женской, между прочим, стиркой к примеру. По-моему, это каждому интересно — каждому мыслящему человеку. И мы весь вечер сидели у телевизора, Алли тоже. Кто тебе сказал эту глупость? Наверно, кто-нибудь хочет навредить Алли. Так пусть возьмет свои слова обратно! Неужели ты поверил? Говоришь, почти поверил? Как тебе не стыдно, ты что, не знаешь, как он настроен? Не знаешь? Так ты вспомни, за кого он голосовал на последних выборах. И вообще — что я, не знаю своих сыновей? Хорошо, что ты мне сказал, я предупрежу Алли, но тебе я ручаюсь, что это вранье, подлое вранье. Слава богу, я своих сыновей знаю.

* * *

Вообще-то если между нами, Оуфейгур кое-что правильно говорит. Вот хоть о наших условиях. И вовсе нельзя сказать, что мы так уж довольны тем, что профсоюз для нас делает. Я всегда считал, что здешнее начальство нужно назначать из исландцев, если б только можно было найти людей, которые устраивали бы и нас, и Трест. Пусть уж из иностранцев будет самое высокое начальство, такое, что только спускает бумаги да распоряжается по телефону, а здесь не бывает. А у нас лучше были бы свои. Совсем другое дело — лаяться со своими земляками, хоть они над тобой и начальство; по крайней мере понимаешь, что они говорят. Конечно, ничего такого не будет, но я просто говорю, что хорошо бы. С другой стороны, вполне законно, что Трест хочет иметь в руководстве своих людей, нужно еще благодарить, что наших допускают к участию. Никакие они не наши, говоришь, — ну, я в том смысле, что наши земляки, исландцы. Так вот, если бы Оуфейгур считался с фактами и действительно хотел найти выход из наших трудностей, если бы он боролся за то, чтобы жалованье повысили, конечно в разумных пределах, а квартирную плату снизили и ремонтировали бы дома… А то ведь знаешь, как бывает: чаще всего приходится делать ремонт самому, на собственные денежки, потому что они — жалуйся, не жалуйся — ноль внимания, в лучшем случае пообещают что-нибудь и никогда не выполнят. Так вот, займись Оуфейгур всеми этими делами, был бы совсем другой разговор. И он, кстати, может, чего-нибудь и добился бы. В конкретных вопросах мы вполне можем предъявлять правительству претензии. Все равно мы все правительство между собой ругаем и его сторонников тоже. Как-никак у нас демократия — что захотим, то и скажем. А в правительстве у нас сидят одни ничтожества и сволочи. Но когда речь идет о конкретных делах, все-таки можно добиться какого-то улучшения. И если бы Оуфейгур смотрел на вещи реально, он понял бы, что к чему. Он понял бы, что глупо уговаривать нас освободиться от Треста, это все равно что плевать против ветра. Ведь хоть и считается формально, что государство владеет заводами на паях с Трестом, на деле это сплошной блеф. И как Оуфейгур этого не понимает, прямо поразительно! Да государство само ничего не могло бы сделать! Чего же зря болтать чепуху! Недаром, где Трест не участвует, там и дела идут плохо, просто из рук вон, в рыбной промышленности например, хоть у нас лучшие в мире рыболовные банки. И они сами это признают. Так зачем же тогда чего-то из себя изображать? Одна дурость, ей-богу. А Оуфейгур этого не хочет понять. Говорит, что, мол, иностранная сволочь прибирает к рукам наши предприятия. Да как же, черт побери, может быть иначе, если на самом деле эти предприятия их собственные! А государство фигурирует тут только потому, что они расположены на нашей земле, за это государство получает компенсацию, ну и еще потому, что так звучит лучше — государство-де владеет предприятиями на паях с Трестом. Не надо об этом кричать, да, конечно, знаю, можешь мне не напоминать. Меня не касается, как они все это оформили в документах, но суть дела мы прекрасно знали, по крайней мере те, кто в моем возрасте. А что мы могли поделать? Выбирать-то было не из чего, нужно было только думать, как бы с голоду не подохнуть. Из наших мест, например, все ушли, так что в рыболовный сезон некому было лодку на воду спустить. Может, это многих огорчало, да что мы могли поделать, хотя кое-кто потом и вернулся домой. Кругом сплошная разруха, безработица, дело дрянь, а тут нам предлагают выгодную работу. Я не говорю, что Оуфейгур этого не понимает. Просто он смотрит на все иначе, чем мы, те, кто кормится от заводов, от Треста, потому что государство без них ни черта не может. Он нападает на наш профсоюз, и на Центральный совет, и на государство, и на нас, ругает всех, а чего ругать, если изменить ничего нельзя? Когда, интересно, в этой стране можно было что-то сделать без иностранцев, хотел бы я знать. Молчишь, бедняга, сказать тебе нечего, я ведь знаю, что ты не любишь швырять лозунги или шпарить наизусть цитаты из книг, как Оуфейгур. Но если бы ты был постарше, ты бы знал, что сказать. Знаешь, как нам, например, приходилось строить дороги до войны? Ты наверно, ни разу не видел, чтобы дорогу прокладывали без бульдозера, а когда они появились? Только вместе с армией! И вообще какого черта эти типы вроде Оуфейгура проклинают все, что мы получили благодаря армии и вообще иностранцам? Да кто мы были раньше? Нищие дикари, ничего не умели, не знали никакого ремесла, нам и в голову не приходило, что тут, у черта на куличках, на краю света, можно что-то наладить. Словом, были мы убогие и сирые, как говорится в псалмах и проповедях, и правильно говорится. Но вот пришли иностранцы и сразу во всем разобрались. Они не только провели дорогу через округ Мули, они сделали все, что нужно. Может, наше правительство и дало в чем-то себя одурачить, не спорю, я об этом судить не могу, но ведь так всегда бывает — от сделки выигрывает тот, кто умнее. Своя рубашка ближе к телу, это каждый дурак понимает. И придираться не к чему. По-твоему, правительство все-таки могло бы распорядиться лучше? Да как, как именно? С самого начала заключить более выгодное для нас соглашение? Ну, может быть, хотя я не очень-то в это верю при том жутком беспорядке, какой у нас тогда был. Оуфейгур так говорит? Да тебе, я вижу, каждое слово Оуфейгура известно. Ты считаешь, мне тоже? Ну как же, уши-то у меня есть. А если бы правительство и правда поставило Тресту какие-нибудь условия, а? Да нет, такого не будет, это только Оуфейгур болтает. Но если бы все-таки… тогда, может, они в Тресте разозлятся, что их лишают доходов и совсем уйдут отсюда? А что с нами будет? Молчишь? Не знаешь? И Оуфейгур не знает. Где он возьмет работу для всех, кого сейчас кормят заводы? А город — что с ним станет? Тут до заводов не было никакого города, один маленький хутор. Что с ним будет? И со всеми нами? Да, что будет с нами?

* * *

Нет, нужно во всем соблюдать осторожность, смотреть на вещи реально и соблюдать осторожность. От фантазеров больше вреда, чем пользы. Ну а всякая там поэзия, литература — она для образованных, да еще для пьяниц, а не для таких, как мы, не для тех, кто в мусоре копается. И не для тех, кто стоит у станка: от них одно требуется — выполнять как следует свою работу и ни о чем другом не думать, по крайней мере на рабочем месте. Говоришь: невозможно не думать, ну что ж, дома пожалуйста, а на рабочем месте уж извините: размышлять да сомневаться — от этого один вред. Само собой, у каждого есть глаза и уши, но нужно зарубить себе на носу: нечего выслушивать и рассматривать то, что тебя не касается. Я тоже на своем веку навидался — будь здоров! В нашей чертовой дыре много чего случалось. Когда я был в возрасте этих юнцов, вот что сейчас работают у нас, мне и в голову не приходило, что у нас тут развернутся такие дела; это на краю света, в самой маленькой и жалкой стране, какая только есть на земле. Чем мы могли похвастаться — одними сагами да альтингом — и то надоело, сплошная пропаганда, вбивают тебе в башку еще в младших классах. Я думаю, все это дело рук Йоунаса из Хрифлы[8], он-то и раздул шумиху вокруг исландской истории, в школьную программу ее ввел, когда был премьером, ну да ты, наверно, его не помнишь. А всё это — поэтическая чепуха, которой в старину женщины забивали себе голову, да и кое-кто из мужчин тоже! Я-то никогда всерьез ее не принимал. Ну и коммунисты, конечно, это поддерживали. Тресту удалось то, чего не смогла армия, — заставить их замолчать. Подпольное движение — ну не знаю, есть оно на самом деле или нет, может, это так, слухи одни. Во всяком случае, если и есть, то только на юге, в Рейкьявике, там всегда что-нибудь происходит. Что, по-твоему, правительство, а не Трест заставило коммунистов замолчать? Ну на бумаге-то, конечно, как же иначе. Ведь не Трест управляет страной. Но знаешь, передо мной тебе нечего валять дурака, по крайней мере если никто не слышит. Тебе же известно, как дважды два, что наше правительство пляшет под дудку Треста, иначе министры давным-давно простились бы со своими креслами. А как по-твоему, могли бы мы спокойно работать, если бы разные смутьяны занимались подрывной деятельностью в Центральном совете и в самых больших профсоюзах? Скажешь, они не вели пропаганду? Вели, да еще как! О чем бы ни шла речь, все они изображали в черном свете. Помогают ли угнетенным народам Восточной Азии, например когда США высадились во Вьетнаме, или денежную помощь нам оказывают по плану Маршалла, — они каждый раз все переворачивали с ног на голову. И удивляться тут нечему, давно известно, что все они — платные агенты Москвы. Не понимаю только, почему их никак не заставят признаться. Хотя бы тогда, после уличных беспорядков могли, слава богу, они себя выдали с головой. Разве что это оскорбило бы русских, а Россия была в те годы нашим самым крупным торговым партнером. Да, все знали, кто они такие, но, по-моему, было бы куда лучше заявить это вслух. Ведь они пытались представить дело так, что, дескать, у нас в стране не было никакой компартии, но в действительности-то она существовала, просто они ее назвали по-другому; а уж после уличных беспорядков отпираться было и вовсе бесполезно, все понимали, чьих это рук дело, как бы они сами ни отказывались. Они подговаривали всех устроить переворот, да, ни больше ни меньше! Но люди начали понемногу соображать, поняли, куда это может завести. Те, кто поумнее, сумели спасти свою шкуру, а главных смутьянов так ловко окружили, что они сами сунули голову в петлю — да, прямо в петлю. И на что они только надеялись? Ну, конечно, контроль над преподаванием многим не понравился, но это еще не значит, что можно устраивать переворот. А они-то уж обрадовались, решили, что все их поддержат. Но именно они и попали в петлю, а контроль все равно установили. И все успокоилось, и стало ясно, что бесполезно подымать шум, и кто протестовал против контроля, все замолчали. А скажи — разве можно было разрешать учителям вести политическую пропаганду среди невинных детей? Пропаганду против присутствия войск и всего, что с ними связано, против заводов и иностранцев, и вообще всех и всего, что дает нам возможность хоть как-то существовать. Нет, полумеры никуда не годятся. А люди — что ж, они разные бывают: вон как наш Додди — зашумит, возмутится, а потом разберется немного и успокоится, будет только доволен, если его вразумят. Сгоряча чего только не наговоришь; я вот, если рассержусь, никогда слова не скажу, пока не успокоюсь, нарочно себя тренирую. И помогает, хорошо помогает.

* * *

Куда я ходил — да в уборную, только и всего. Что так долго? Еще к ребятам забегал спросить, чего от них начальство хотело. Да вроде ничего, пришли, говорят, сияют, как рождественские открытки, поздоровались, похвалили ребят за усердие, а потом спрашивают: может, они чем недовольны, может, на что хотят пожаловаться? Всех до одного спрашивали. Стоит ли жаловаться? А что, вот Фриц, сволочь, смеет руку на меня подымать, хоть я ему никогда худого слова не сказал, как бы он меня ни оскорблял. Нет, я ему это припомню, обязательно припомню. Знаешь, я слышал, что его отец служил тюремщиком или даже палачом; конечно, эти гитлеровские нацисты все были палачи, кем бы они ни числились. Не веришь? А я вот очень даже верю, что, будь Фриц тогда постарше, он и сам бы служил у них палачом. Видел когда-нибудь, как он давит мух? Не приглядывался — ну так приглядись, обрати внимание. Мы их давим потому, что они нам мешают, а он нет — он ради удовольствия. Ты бы поглядел на этого скота, как он сжимает пальцами муху: она корчится, а он любуется. Говоришь, муха — она и есть всего-навсего муха, да, но могу себе представить, каково пришлось бы еврею, попадись он в лапы этому гаду. Видал, какие у него жирные, потные пальцы — пальцы убийцы, вот что я тебе скажу. Да нет, ничего такого я про него не знаю, просто мне всегда было противно смотреть, как он давит мух.

* * *

Ты что, никогда не читал саг? Ну тебе же хуже. О чем они? Если ты сам не читал, чего я буду тебе пересказывать. Да главным образом об убийствах, поджогах и грабежах, в общем, обо всяких ужасах. Правда, в детстве я этим увлекался — тогда ведь ни кино не было, ни телевидения, и радио не весь день. Телевидение потом появилось, но передач сперва было мало, американское-то телевидение для солдат отключили. Эти книжники просто с ума сходили из-за передач для солдат. Ведь их все могли смотреть, и бесплатно притом, но эти чернильные души были, видите ли, против. Прямо удивительно, как только у людей появится что-нибудь хорошее, они сразу норовят отнять! Тут же найдут сотню доказательств, что это вредно. Для детей, мол, вредно, представляет страшную опасность для детской души, — конечно, они ведь первым делом о душе заботятся. И не умещается у них в башке, у этих деятелей культуры и искусства, у этих умников паршивых, что простым людям было бы куда лучше, если бы они не лезли со своими нравоучениями! От всей этой ихней заботы о душе такая берет тоска, что челюсти свернешь от зевоты. Да еще из каждого слова, из каждого движения такая спесь прет, что тошно становится, как только подумаешь про это, а уж видеть и слышать их и вовсе невмоготу. И между прочим, сами говорят и пишут на жаргоне, им это можно, у них это признак высокой культуры! Не то что у нас, несчастных, кто в мусоре копается. Мы должны читать саги в исландском переводе, исландском, заметь себе, так-де они доступнее для всяких болванов вроде нас. Помню, как я их одолевал, когда еще был мальчишкой, перед конфирмацией, и не приходило мне в голову, что это не исландский[9]. Да им плевать на нас и на наш исландский, они людям морочат головы, а сами только и думают, как бы что-то выгадать для себя и своей компании. Как-нибудь уж можно одолеть саги, если ты вообще грамотный, они это прекрасно знают. А вообще, мне кажется, они нисколечко не лучше остальных, тоже жутко грызутся между собой за каждый лакомый кусочек; да, они хуже нас, хуже любой собаки. Одно у них общее — день и ночь думают, как бы им за ихнюю заботу о душе еще что-нибудь выторговать. Да еще чванство — кричат, что они выше нас, а мы, мол, серая скотинка и не понимаем ихних призывов. Льют слезы ручьями из-за того, что народ невежественный, мы то есть. Так какого черта они лезут в то, что им не по зубам? Если они не могут сделать так, чтобы их поняли, значит, мы говорим на разных языках. Это же ясно как день. Не знаешь языка, мало тебе одного бормотанья да маханья руками, так бери переводчика. Слава богу, мы это понимаем, недаром всю жизнь работаем с иностранцами, да еще разных наций. Конечно, с переводчиком настоящего разговора не получится, но все же это лучше, чем махать руками и бормотать неизвестно что. А эти олухи хотят, чтобы за ихнее бормотанье и маханье руками люди платили дороже, чем за то, что ясно и понятно. И еще ставили бы их на трибуну, чтобы все могли глазеть на них и выражать им свое почтение. Нет уж, лучше подавайте мне саги и телевидение! Там не нужно переводчиков, там убийство так убийство, а грабеж так грабеж, и никаких тебе фокусов. Так нет же, сколько денег уходит каждый год из-за ихних глупостей! Откуда берутся денежки, если не от нас? А они грызутся и дерутся, как бешеные собаки, потому что каждому хочется получить кусок пожирнее. И нечего им кричать, что они лучше других. Они не лучше, а хуже, потому что готовы из-за каких-то грошей глотку перервать, ей-богу, я понимаю, если бы хоть из-за настоящих денег. Льют слезу ручьями из-за того, что мы, дескать, невежественные — кто в мусоре копается. Из-за меня могут не переживать. Я всегда перед сном что-нибудь читаю — книжку или газету, это у меня с детства привычка. Про тебя-то я знаю, что ты перед сном смотришь телевизор, мои парни тоже, если никуда не уходят. А вот я люблю почитать что-нибудь интересное. Потому-то я покупаю и читаю книжки, и мои мальчишки тоже читают. И нечего этим книжникам вопить, что телевидение и кино, от которых мы получаем столько удовольствия, дескать, вредны и безнравственны. Я и сам могу разобраться. Помню, я как-то пошел в кино посмотреть одну картину, о которой в газетах страшно много писали, что это-де замечательное произведение искусства и авторы получили за границей несколько премий. И как ты думаешь, что это было? Весь фильм парень и девчонка, не переставая… ну сам понимаешь что. Показывают их в чем мать родила, только спереди какой-то листочек, девчонка, правда, чертовски симпатичная, все тебе как в натуре, словом, просто стыд берет смотреть! Ей-богу, не понимаю, кто соглашается играть такие роли. И какое тут искусство? Как будто неизвестно, как это бывает, что у нас, что у других, когда парень в полном расцвете сил и ему больше делать нечего. И эти умники вшивые еще нас презирают, что нам нравится телевидение! Нет, по мне пусть болтают и пытаются продать свою болтовню за столько, за сколько им хочется. Пусть поносят все, пусть показывают в кино всякие гадости и потом вопят, что это высокое искусство, которого мы не понимаем. Пусть себе льют слезы из-за невежества простого народа — таких, как я, и ты, и все наши. Мы их не понимаем — так пусть себе плетут что угодно, ругаются, проклинают нас на своем языке, если им мало махать руками да бормотать. А нам ни к чему платить бешеные деньги за пустую болтовню и за ругань, за грубости и непристойности, нам всего этого и так с избытком хватает, да притом бесплатно.

* * *

Гляди, видишь, кто идет? Сам министр, министр по делам промышленности, а с ним еще двое каких-то пузатых. Плохо дело. Не может быть, чтоб все это из-за собрания. Я, конечно, не знаю, но, по-моему, тут что-то другое. Зачем было разрешать это собрание? Говоришь, оно вполне законное? Это Оуфейгур-то поступал законно, когда подымал тут шум? И все из-за ерунды, сущей ерунды. А что ты знаешь о законах, чего ты вдруг заговорил о законах? Ребята сказали? Ну знаешь, ты с ними поосторожнее, мало ли как они настроены. Бывают такие дураки, заводятся от любой чепухи, доверять никому нельзя. В общем, ты будь поосторожнее, не прогадаешь. Язык при них особенно не распускай. Слушай, а может, они все-таки хотят уменьшить жалованье, потому-то вся шайка здесь и министр тоже притащился? Как мы тогда будем сводить концы с концами? А может, ничего этого и нет, одни мои фантазии. Потому что это невозможно. Тогда мы бросим работу, больше ничего не остается. Вообще-то Центральный совет должен заранее узнать, если что такое намечается, и предупредить профсоюз, председатель так и говорил на последнем собрании. Не может быть, чтобы они решились понизить жалованье без предупреждения. А мы не можем ничего предпринимать, пока не объявят официально; нельзя же только из-за одних слухов кидаться очертя голову, серьезные люди так не поступают. И с Центральным советом нужно связаться; если он не поддержит, наш профсоюз ни за что не начнет забастовку. Временные законы, говоришь, разрешают понижать жалованье без предупреждения? А по-моему, они скорее пойдут на девальвацию. Но ты прав, тут дело не простое, тут что-то серьезное затевается. Гляди-ка, вон они идут, все. Как министр смотрит на Американца, ой-ой-ой! А Ищейка-то, вертится, как юла, сигарами их угощает, контрабандными сигарами! И они берут, закуривают. Теперь пойдут выпивать. А погляди на ихние машины, небось не какие-нибудь драндулеты, не наши корыта для дерьма! Но что это, Шпик с ними не идет, остается, а ведь он в последнее время всегда возле них вертелся. Накладка какая-то? Ишь, стоят впритык, едят друг друга глазами. Да ты ослеп, что ли, не видишь, он сюда идет? Ну и накопилось сегодня мусора, никак не управимся. Нет, в канцелярию пошел. Заметил, какой вид был у этой скотины, когда он мимо нас прошествовал? Как обычно, ну да, всегда у него такой вид, противный какой-то, наверно, из-за этой его ухмылки, прямо лисья морда. Ну он, правда, не виноват, он с такой рожей родился. Нет, по-моему, понизить жалованье они все-таки не могут. Но раз уж мы получаем его за свой труд, значит, все должны видеть, что мы его отрабатываем, что мы его заслужили. А может, они хотят кого-нибудь сократить? Но не меня — вообще никого из нас. Они никого из уборщиков не могут сократить. И потом они меня прекрасно знают — ни в чем я не замешан, делал всегда только то, что приказывали, никогда не совался в дела, которые меня не касаются, не поднимал шума из-за пустяков. И ты тоже. И вообще не могут они сократить никого из уборщиков. Разве что придумают какую-нибудь проклятую машину — нет, какая у нас тут может быть машина? Хотя, кто знает, вдруг изобретут этакую пасть на колесах, сама будет ездить и собирать мусор, всякое может случиться.

* * *

Что стало с Ингой, с сестрой? Нет, она не умерла, а то бы я, наверно, знал; правда, я о ней давно уже ничего не слышал. Я, знаешь, как сюда переехал, так, можно сказать, потерял связь с родственниками, а с ней и подавно. Но она оправилась после той истории; родители ее оттуда увезли, и она вполне оправилась. Время и привычка, они, парень, все залечат. Инга стала учительницей в школе, работа была ей по душе, а это ведь тоже много значит. Старики уж до того радовались; мама, правда, ужасно хотела, чтобы Инга вышла замуж, она, бедняжка, такая была старомодная, считала, что для женщины все счастье в замужестве. И когда она узнала, что Эйрикур женился на другой, то решила, что Инге тоже надо подыскивать нового жениха. Но Инга так и не вышла замуж. Однажды дело вроде бы уж совсем сладилось, прекрасный был человек, и состоятельный, с собственным домом, но нет, она отказалась. И папа с мамой примирились с тем, что она, видно, так и останется старой девой. А она своей жизнью была довольна — ну как же, жалованье приличное и работа интересная. Правда, в это время мы с ней не так уж много виделись, особенно с тех пор как она пошла работать в школу. К ней иногда приходили ее новые знакомые, и мне они ужасно не нравились — такие спесивые, надутые. Я при них чувствовал себя жутко неловко, а им, по-моему, только приятно, если человек смутится и замолчит; они, наверно, и смеялись надо мной из-за того, что я мало знаю. Я ведь никогда в школу не ходил, только в начальную, а это что, ерунда. В общем, ее знакомые действовали на нервы мне, а мои — ей, понимаешь? Ну как будто мы совсем чужие, а ведь мы брат и сестра, и когда мы были маленькие, я брал ее с собой собирать яйца крачек и вообще всюду с собой водил, и грести научил, и ловить рыбу. У родителей были с ней такие же отношения, как раньше, будто ничего не изменилось. А ведь она работала в школе и дружила с людьми, которые смотрели на нас свысока, из-за того что нам не пришлось учиться и у нас не было, как у них, бумажек о высшем образовании. Инга старалась обходиться своими средствами, жила она у родителей, бесплатно, на еду тратила немного. Я однажды предложил дать ей взаймы, я тогда работал в Кефлавике и получал очень прилично, но она не захотела, черт побери, ей, видите ли, не нужна ни моя помощь, ни мои деньги, нет, нет, ни в коем случае. А ведь у других занимала, вот, например, у одного нашего приятеля, моряка, у него она могла взять, а у меня, родного брата, ни-ни. Мне до сих пор становится обидно, как вспомню про это, я ведь знаю, что она, бедняга, тогда сидела без копейки, но уж такое упрямство… А в школе она была на хорошем счету, во всяком случае, так говорили, я слышал. Ну еще бы, умом и талантами ее бог не обидел. Да, у меня еще две сестры есть, обе замужем, одна на юге, другая на востоке. Живут хорошо, у обеих прекрасные мужья, дети, некоторые уже взрослые. И никогда с ними не было никаких неприятностей, это в наши дни не часто случается, чтобы дети вырастали благополучно. Но моим сестрам вот удалось, потому что сами хорошие, честные люди, я тебе правду говорю, не хвастаюсь. Что? Что ты сказал? Моя сестра в тюрьме? Да ты очумел, что ли? Ну-ка быстрей возьми свои слова обратно, а не то… Твои мальчишки спрашивали мать? Конечно, страшно интересно иметь знакомого, у которого сестра в тюрьме! Ничего себе ты их воспитал, парень. И сам повторяешь за своими голодранцами такую чушь — это обо мне и о моих родственниках! Я-то считал, что мы с тобой друзья. А твои мальчишки — знаешь, как они себя ведут без тебя? Думаешь, мне неизвестно, что твой старший был в той компании, которая зимой вломилась в нашу заводскую забегаловку? Думаешь, я не вижу, что он у тебя вечно дымит, как труба, десятилетний шпингалет, а деньги на курево откуда берутся? Зря я волнуюсь — да как же не волноваться! Это мальчишки Шпика сказали твоим? Что ее зовут Ингвельдур, Ингвельдур Бьёрнсдоттир? А вот и нет. Ее зовут Ингибьёрг, и она до сих пор преподает в своей школе, я точно знаю. Ишь какую гадость ваши подонки выдумали, пусть лучше помалкивают, а то я тоже кое-что знаю. У Шпика девчонка еще и на конфирмации не была, а уже спит со всеми парнями подряд, потаскушка несчастная. Могу ли я доказать, ну, доказать не берусь, но ведь и так все знают, и ты тоже. Что — нечего притворяться, всем известно, и Шпику тоже? Шпику? А откуда, скажи на милость? Ему, значит, известно лучше, чем мне. Из картотеки? У них есть картотека? Тут, у нас? И в ней родственники всех, кто здесь работает? Да, это я не сообразил, Трест, ну конечно… Тогда что ж — ее зовут Ингвельдур, и это правда, ее судили после уличных беспорядков. Но она уж давно отсидела свой срок, это ясно как день, и если она у них отмечена в картотеке, они должны знать. Но ее на всю жизнь лишили гражданских прав, и она больше никогда не сможет преподавать. Только там же, в тюрьме, она там вроде учительницы в тюремной школе, я так себе представляю. Вы этого никогда не поймете, чертовы ослы, а я все равно скажу, что мою сестру Ингу везде уважают — и в тюрьме, и где угодно. Да нет, я ее не оправдываю, что ты! Хотя какая разница, оправдываю я ее или нет, раз все про это знают. Не понимаю только, как же мне раньше не сказали. Сколько я уж тут работаю, и никто ни слова! А теперь вот ты. Говоришь, ничего плохого не имел в виду, только из любопытства? Услышать, что я отвечу? Да ты-то сам что ответил бы на моем месте? А что я сказал про твоего парня — ладно, ты и сам знаешь, ведь полиция их накрыла, бедняг, ну, глупость сделали. С возрастом пройдет, повзрослеют и поймут, что такие штуки ни к чему. Да нет, я тебя не хотел обидеть, так, к слову пришлось. Правильно, я за Ингу не отвечаю. Я еще до того, как это случилось, порвал с ней всякую связь, иначе и быть не могло. Что она делала? Ну, про это я мало знаю, только что слышал от сестер да от брата Гисли. Он на юге живет, электромонтер, здорово зарабатывает, как все специалисты. Хотя ты сам можешь в картотеке посмотреть или Шпика попроси, пусть для тебя посмотрит, сам ты там вряд ли что найдешь. Да не сержусь я, что ты, миленький, ни капельки не сержусь. Инга — она мне теперь все равно как чужая, посторонний человек, которого когда-то случайно встретил, и все. Только что по документам числится моей сестрой. Черт бы побрал всю эту проклятую кучу бумаг, как будто нарочно ее придумали, чтобы всем вредить. Понимаешь, она отказалась подчиниться контрольной комиссии, ну это само по себе ерунда, так вначале многие учителя делали, а потом подчинились, когда увидели, что вышло из уличных беспорядков, — увидели результаты и подчинились. Поняли, что сопротивляться бесполезно. Но некоторые, и Инга в том числе, присоединились к смутьянам и тоже приняли участие в уличных беспорядках, а между прочим, никто не знает, может, все и кончилось бы мирно, если бы на демонстрантов не бросили Гражданский отряд. Потом, конечно, везде писали, что беспорядки затеяли коммунисты. Ужасная все-таки нелепость, что они вообразили, будто можно совершить переворот голыми руками, ну почти без оружия. И к тому же поверили, что народ их поддержит, не сообразили, что нужно остерегаться этих, из Гражданского отряда, — у них-то как раз и было оружие! Но тут все потеряли голову — так по крайней мере говорили. И Инга — она, понимаешь, немножко сурово обошлась с одним… в общем, череп ему проломила или что-то в этом роде, какая-то штука у нее была в руках, ей дали нести на демонстрации. Люди в такой момент буквально ничего не соображают, вот она и стукнула его по голове, но он остался жив — да, да, ужас просто! — но он остался жив и потом совершенно поправился. Кто, министр народного просвещения? Ну что ты, нет, это был даже не полицейский, а, кажется, кто-то из этого Гражданского отряда, учитель, как и она, учитель физкультуры, что ли. Да нет, это ты с другим путаешь, министра ударила девчонка, когда объявили, что мы входим в НАТО. Девчонка, говорю тебе, школьница. Из школы ее, конечно, исключили, но министр хотел это дело замять, не хотел, чтобы об этом кричали. А как ты считаешь, министры такие идиоты, чтобы высунуть нос на улицу во время беспорядков? Говорили же, что они прямо утром, еще задолго до митинга, удрали на юг, в Кефлавик, и там ждали, пока все кончится. Так по крайней мере говорили. А я лично верю, очень даже верю, что они просто испугались, бедняги. Министры не министры — все равно люди. И куда же им бежать как не в Кефлавик? Никто ведь не знал, как дело повернется. А если бы еще армия вмешалась, тогда им пришлось бы ничуть не лучше, чем всем остальным. Лично с ними, может, ничего бы плохого и не случилось, но они бы такого насмотрелись! Представляешь, если бы в ход пошли ружья! Может, с ними и плохо стало бы, не знаю, я так говорю, у них ведь тоже нервы, как у нас с тобой. Но до этого не дошло, никаких ужасов им не пришлось увидеть. Так и отсиделись со своими бумагами, а бумаги — они ведь белые, чистые. Как, Шпик? Шпик меня зовет? Меня? Но я ведь ничего такого не делал и не говорил и все-таки… все-таки… А может, он нас подслушал, фискал проклятый?

* * *

Слушай-ка, давай отойдем немного, мне нужно тебе кое-что сказать, только потихоньку. Нет, они не войдут. А хоть бы и вошли, все равно не станут приставать, сейчас ни за что не станут. Чего Шпик от меня хотел? Ни за что не догадаешься. Слушай, как ты посмотришь, если тебе на целый год наполовину скостят квартирную плату, и только за то, чтобы ты один-единственный раз сказал «да»? По какому это случаю — не беспокойся, ничего противозаконного, так, пустяки, вполне безобидно. Не веришь? Хочешь держать пари? Считаешь меня шутником? А что, почему бы и не пошутить? Нет, серьезно, Шпик просил меня поговорить с тобой, только ты должен поклясться, что ни одной живой душе не расскажешь, и даже при Шпике не будешь потом про это вспоминать. И жене не вздумай, понятно? Потому что, если кто-нибудь узнает, ты мигом отсюда вылетишь, я сразу предупреждаю. Говоришь, тебя наши секреты не интересуют? Но ведь мы с тобой старые знакомые, товарищи по работе, столько вместе пережили, и хорошего, и плохого. Ничего, ничего, что мы тут стоим, я тебе уже говорил. Так вот — насчет собрания: на карту поставлено гораздо больше, чем мы думаем. Знаешь, что они узнали? Что Оуфейгур собирается расколоть профсоюз, наш профсоюз. Он на жалованье у этих, которые в подпольном движении. А мы должны помешать во что бы то ни стало. Шпик мне сказал, что они за ним долго следили и теперь совершенно точно уверены. Что, по-твоему, нас это не касается? Вот как? А что с нами будет, если ему удастся расколоть профсоюз? Ты же знаешь, что скоро общее собрание, будут выбирать новое правление. Всегда выбирают одних и тех же, но, если Оуфейгур предложит своих кандидатов — а как ему запретишь, у нас же демократия, — тогда и произойдет раскол, ясное дело. От Оуфейгура чего хочешь можно ждать. Что мы должны сделать? Пустяки, сущие пустяки — несколько раз поорать с места да посвистеть, чтобы задать тон кое-кому. Вот и все. Вижу, ты молчишь. Морду нам не набьют, не беспокойся, это гарантировано. Кому другому, может, и набьют, но не нам. Шпик сказал: вполне вероятно, что кто-нибудь из парней полезет в драку, но нам волноваться нечего, обо всем позаботится полиция. Все предусмотрено. Вот об этом они сегодня и совещались. Как спасти профсоюз, опору рабочих. Как говорится, вместе мы сила, а порознь — ничто. Это Фриц меня предложил, говорит, я именно тот человек, который нужен, один из немногих, кому можно полностью доверять. Он, говорит, еще давно обратил на меня внимание, давно понял, что я за человек. Бедняга, все его штуки — просто мальчишество, одно мальчишество, и ничего больше. Чертовски умная голова, они, немцы, все такие — талантливые и с хорошими мозгами. А какая энергия, какая твердость, немудрено, что Американец его ценит, хоть вообще-то они живут как кошка с собакой. Что, я сегодня по-другому говорил? Ну рассердился малость, настроение было скверное, ревматизм, понимаешь, совсем меня доконал. Ну так как же ты решаешь, а? Не хочешь в это влезать? А что скостят половину квартирной платы за год — на это тебе наплевать? Откуда Шпик… Да не Шпик, завод, ты что, очумел совсем? Думаешь, не завод, а профсоюз заплатит? Да нам-то плевать, кто заплатит! О единстве профсоюза должен заботиться прежде всего сам профсоюз. А мы как члены профсоюза должны всю эту операцию провести, мы сами. Потому что за всем этим не левые демократы стоят, а подпольное движение, ты разве до сих пор не понял? Говоришь, неизвестно, существует ли оно на самом деле? Ну понятно, вслух все говорят, что это, мол, выдумки, но передо мной можешь не притворяться, все же знают, что существует. Фриц? Нет, я ничего не говорю, он в нашем профсоюзе не состоит, но порядки профсоюза и на него распространяются, в какой-то степени распространяются. И как, по-твоему, будет с иностранцами, если подпольное движение протолкнет своих в руководство профсоюза? А Центральный совет — он окажется в трудном положении, очень трудном. Говоришь, тебе все равно, не хочешь с этим связываться? Не понимаешь, почему руководство завода… Да, ты, правда, никогда особой сообразительностью не отличался, но чтоб до такой степени… Неужели ты думаешь, начальство станет поддерживать профсоюз, которым управляют эти — из подпольного движения? Законы страны? Господи, да ты рассуждаешь как последний идиот, закон можно на сотню ладов толковать — как все, что написано на бумаге. Так, значит, тебе все равно, ты не хочешь участвовать, ну что ж, очень жалко. Но если — ну, допустим, вдруг — скажем, тебя уволят, а ты ведь такой груз тянешь, пятеро сорванцов, никто еще до конфирмации не дорос, и сам калека. Нет, что ты, Шпик ничего такого не говорил, он полагался только на нашу честь, мы же должны понять, если профсоюз в опасности. Да я так сказал, мало ли что может случиться, просто я подумал, что тебе, наверно, нелегко будет получить работу. Конечно, ты поступай как знаешь, но я-то считал, что у тебя есть голова на плечах. Никакого риска тут нет, мне твердо сказали, никто нас и пальцем не тронет. И вообще это наше полное право, профсоюз наш, и правление мы сами выбираем. Не можешь до конца во все это вникнуть? Ну и не вникай, никто от тебя этого не требует, ты одно пойми — тебе скостят половину квартирной платы за целый год, эти денежки у тебя не вычтут, ты их спокойненько положишь себе в карман, и налога с них не возьмут. Что, Оуфейгур твой родственник? Его мать в родстве с твоей старухой? Ну знаешь, наверно, все исландцы друг с другом в родстве, что из этого? Ты ведь ему ничего особенного не сделаешь, только не дашь ему сорвать собрание. Нужно ясно и недвусмысленно выразить народную волю — так Шпик сказал, показать, что мы в профсоюзе, в нашем профсоюзе, все едины. Никого же не убьют, если ты этого боишься, ну, парни помашут кулаками, иностранцы не станут вмешиваться, если их не тронут; подумаешь, мелкая драка, полиция наведет порядок. Оуфейгур узнает кое-что, чего он не знал раньше. Такого не увидишь ни в школе, ни в канцелярии. Может, испугается малость, но ему это только на пользу. Пусть столкнется лицом к лицу с действительностью, с реальной действительностью; таких, как он, только это и может образумить. А если что и случится, все равно не мы отвечаем, но ничего не случится, я тебе гарантирую. Так тебе все равно, да, тебе все равно. Вот и я сперва то же самое сказал Шпику. Не хочу связываться, оставьте меня в покое, меня это не касается. А про себя думаю: лет мне уже много, а ничего я у вас не видел, кроме мусора, мне скоро на пенсию, ребята — худо ли, хорошо ли — выросли, плевать я хотел, чем все это кончится. Я думал, он мне напомнит про Ингу, сестру, или про эту трепотню насчет Алли. Нет, он про них ничего не сказал, ни слова. Сидел, молчал, ухмылялся, даже на меня не смотрел, а потом вдруг спрашивает этаким невинным тоном, словно мы о погоде разговариваем: «А у тебя в машине еще стоит тот транзистор, который ты летом поставил?» — «Как же, — говорю, — стоит». А он мне: «Я только хотел тебе напомнить, что на нем есть номер, и может получиться нехорошо, если его увидят — если кто-нибудь увидит, кроме меня». Представляешь? Мне бы никогда в голову не пришло, что он… ну, что я мог сказать? Я сразу подумал о своих мальчишках — что они скажут, если услышат… Конечно, в худшем случае я бы мог повеситься, но ведь все равно все узнали бы почему, и еще чего доброго кто-нибудь бы увидел и снял меня, а это еще хуже. А как с тобой, ты продал электродрели? Кстати, ты не смотрел — на них есть номер? И на всем этом проклятом барахле небось тоже есть, хотя мы и не замечали. А если кто-нибудь увидит, начнет вынюхивать? Говоришь, хочешь все это дело обдумать? Ну вот, так-то лучше. Проклятые номера, надо нам при возможности насчет них выяснить. Мы должны стоять вместе, обязательно стоять вместе, все как один.

Загрузка...