Начало конца

Вечером 27-го июня Григорий Орлов пришел к Дашковой сообщить ей, что Пассек, один из самых отчаянных заговорщиков, арестован. У нее застал он Панина; терять времени или откладывать было теперь нечего, нужно было приступить к делу. Один лимфатический, медленный и осторожный Панин советовал ждать завтрашний день, да узнать прежде, как и за что заарестован Пассек. Орлову и Дашковой это было не по сердцу. Первый решился раздобыть эти сведения, Дашкова же просила Панина оставить ее, ссылаясь на чрезвычайную усталость. Панин уехал. Дашкова-же набросила на себя серую мужскую шинель и пешком отправилась к товарищу по заговору, Рославлеву, разузнать в чём дело.

Недалеко от дома, она встретила всадника, скакавшего во весь опор. Дашкова несмотря на то, что никогда не видала братьев Григория Орлова, догадалась, что это непременно один из них; поровнявшись с ним, она назвала его по имени, и действительно это был Орлов. Он остановил свою лошадь, Дашкова назвала ему себя.

— Я к вам, — сказал он: — Пассек схвачен как государственный преступник, четыре часовых у дверей и два у окна. Брат пошел к Панину с предупреждением, а я был у Рославлева.

— Что, он небось очень встревожен?

— Да, — отвечал Орлов.

— Дайте знать немедля Рославлеву, Ласунскому, Черткову и Бредихину, чтоб они собирались сейчас в Измайловский полк и готовились бы принять там императрицу. Потом скажите, что я советую вашему брату или вам, как можно скорее ехать в Петергоф за государыней; скажите ей, что карета уже мною приготовлена и что я умоляю ее не мешкать и скакать в Петербург.

Накануне Дашкова[3], узнавши от Пассека о сильном ропоте солдат и боясь, чтоб чего не вышло, написала на всякий случай жене камердинера, старухе Шкуриной, чтоб она послала карету с четырьмя почтовыми лошадьми к своему мужу в Петергоф и велела бы ей дожидаться у него на дворе.

Панин считал эти хлопоты ненужными, полагая, что переворот еще не так близок, обстоятельства однако показали нам, насколько предусмотрительность графини Дашковой была необходима.

Расставшись с Орловым, графиня возвратилась домой. К вечеру портной должен был ей принести мужские платья, чего однако не сделал, а в женских она была слишком связана, слишком на виду. Далее, чтобы не подать подозрения, она отпустила свою горничную и легла в постель, но не прошло и получаса, как кто-то постучал в наружную дверь. Это был младший Орлов, присланный старшими братьями спросить, не рано ли тревожить государыню. Дашкова, крайне недовольная такой тактикой; осыпала гонца упреками и выругала заочно и братьев его: «какая тут речь, — говорила она, — о том, потревожится государыня или нет; лучше ее без памяти, в обмороке привезти в Петербург, чем подвергнуть заключению или вместе с нами эшафоту. Скажите братьям, чтоб сейчас-же кто-нибудь из них ехал в Петергоф». Всадник ускакал.

Тут наступила для Дашковой мучительная пора одиночества и ожиданий, она решительно с ума сходит за свою Екатерину (да, было из-за чего!), представляет ее себе бледной, изнуренной, в тюрьме, идущей на казнь и «всё это по нашей вине». Измученная и в лихорадке, ждет она вести из Петергофа: наконец получает сообщение, что императрица выехала в Петербург.

Как Алексей Орлов ночью вошел в павильон к Екатерине, которая преспокойно спала и беседовала во сне со своими многочисленными любовниками и так же не знала Алексея Орлова, как и Дашкова, — но тотчас же решилась ехать в карете, приготовленной у Шкурина, как Орлов сел кучером и загнал лошадей так, что императрица была принуждена с своей горничной идти порядочное пространство пешком: далее — как они потом встретили дорогой порожнюю телегу, как Орлов нанял ее и совершению попросту и без затей в ней повез самодержавную царицу в Петербург — всё это поныне неизвестно.

Прикатив таким образом в столицу, Екатерина отправилась в казармы Измайловского полка, где стараниями Орловых и Пассека уже всё было подготовлено к восстанию.

«Храбрые» и «царю и отечеству преданные» измайловцы приняли Екатерину с восторгом и неудивительно почему: их уверили, что царь Петр хотел в эту ночь убить ее и наследника Павла. Из казарм солдаты с шумом и криками «ура» проводили «несчастную венценосицу» в Зимний дворец, и на улицах уже тут и там можно было слышать провозглашения Екатерины царствующей императрицей: препятствий, таким образом, не предвиделось. Народ, сломя голову, бежал ко дворцу, сановники собирались, архиепископ, окруженный придворным духовенством и хором, со святой водой ждал её величество (Боже мой, что это за ирония!) в дворцовой церкви.

Отсюда, сопровождаемая измайловцами, Екатерина направилась в Казанский Собор, где уже заставила себя чествовать самым церемониальным образом. И здесь эта бесстыдная женщина перед святым алтарем совершила еще новое тяжкое преступление: вместо того, чтобы, как требовало постановление того времени, провозгласить на царство Павла, «сына» Петра Федоровича, а за собой удержать лишь титул регентши, она с согласия своих соучастников, объявила себя Самодержавной всея России Императрицей, — на что однако не имела ни малейшего права.

Когда Дашкова с чрезвычайными усилиями пробралась до Екатерины, они бросились друг к другу в объятия и только и могли выговорить: «Ну, слава Богу! слава Богу!»

Далее Дашкова выражала неоднократно свое удивление тому, что переворот так «легко удался, без особого плана, людьми вовсе не согласными между собою, нисколько не схожими ни образованием, ни характером, ни положением» — и она говорит: если принять всё это в соображение, — «то участие перста Божия мне становится ясно». К последним словам Александр Герцен верно замечает: переворот конечно был необходим, но если перст Божий так прямо участвовал в нём, то в этот день руки у Бога всё же не совсем были чисты.

Чтобы не вызвать волнений в народе и облегчить совесть чиновников и верноподданных на присяге, заговорщики распространили по городу слух, что император Петр, де упал в Ораниенбауме с лошади и притом так несчастно, что остался на месте мертвым. Но на самом деле несчастный шут еще жил, не подозревая такой скорой развязки, празднуя оргии в своем Ораниенбаумском дворце с своей неразлучной Романовной.

После возмутительного и наглого обмана, разыгранного в Казанском Соборе, бесстыдная клятвопреступница изъявила желание стать во главе верного войска и идти в Петергоф. Она надела мундир прежней преображенской формы, взяв его у капитана Талызина. Дашкова тоже, но сержантский мундир — и с Богом в путь!

Заметим при этом, что как только Екатерина приехала в Петербург, солдаты без всякого приказа сбросили с себя новые мундиры и надели старые петровские (Петра I-го) и показали таким образом, что Петр III был для них ничем.

Пока Дашкова переодевалась, собрался чрезвычайный совет под председательством самой царицы, составленный из высших сановников и сенаторов, находившихся под рукой. Часовые, расставленные у дверей зала пропустили в него между прочим и молодого офицера с удивительно смелой поступью и отважным видом. Никто кроме Екатерины не узнал в нём Дашковой; она подошла к царице и сказала ей, что караул очень плох, что так пожалуй пропустят и Петра в совет, если он вдруг вздумает явиться. И видно из этого, как всё это общество мало знало бесхарактерность жалкого царя: и знай он даже, что в этом зале решалась его участь, он по своей уже одной бесшабашности не явился бы туда, чтобы хотя бы одним словом попытаться вступиться за себя. Разумеется, караул был немедленно усилен, а в зале императрица диктовала Теплову манифест. Тут-же объявила она присутствовавшим, кто был этот молодой офицер, вошедший так sans façon в зал и шептавшийся с ней. Само собою седовласые сенаторы встали со своих мест и подобострастно приветствовали храбрую и энергичную заговорщицу.

Приняв нужные меры для спокойствия столицы, царица и Дашкова сели по-мужски на лошадей и по дороге в Петергоф сделали смотр двенадцати тысячам человек. Прием новой правительницы бил всюду «самый сердечный и восторженный».

В Красном Кабаке инсурекционная армия сделала привал. Надобно было дать людям отдых, ведь вот уже двенадцать часов, как они на ногах. Императрица и Дашкова, не спавшие последние ночи, были тоже сильно утомлены и нуждались в отдыхе. Дашкова на скорую руку постлала на диван шинель, взятую у одного из полковников, расставила около дверей и под окнами часовых и бросилась вместе с новой самодержицей, не снимая мундиров, в эту незатейливую постель, чтобы на час или другой уснуть.

Герцен говорит: нельзя не признаться, что есть что-то необыкновенно увлекательное в этой отваге двух женщин, переменяющих судьбу империи, в этой революции, делаемой красивой, умной женщиной, окруженной молодыми людьми, влюбленными в нее, между которыми на первом плане красавица 18-ти лет, верхом, в преображенском мундире и с саблей в руках.

Несчастный Петр в это время ездил из Ораниенбаума в Петергоф и обратно, не умея ничего придумать, ни на что решиться. Он искал свою дорогую супругу по комнатам павильона, за шкафами и дверями, как будто она с ним играла в жмурки, и не без самодовольства повторял своей Романовне: «вот видишь, что я прав, я был уверен, что она сделает что-нибудь, я всегда говорил, что эта женщина способна на всё».

Загрузка...