Стив Мартин Пикассо в «Ловком кролике»

Picasso at the Lapin Agile by Steve Martin (1993)


Действующие лица в порядке появления:

Фредди, владелец и бармен «Ловкого кролика»

Гастон, пожилой мужчина

Жермен, официантка и подруга Фредди

Альберт Эйнштейн, 25 лет

Сюзанн, 19 лет

Саго, арт-дилер

Пабло Пикассо, 23 года

Чарльз Дэберноу Бигмэн, молодой человек

Графиня

Фанатка (поклонница)

Посланец


Париж. Стойка бара в «Ловком кролике», приблизительно 1904 год. Бармен ФРЕДДИ водит тряпкой по стойке. На стене висит картина, размером метр на полтора, изображающая пейзаж с овцами. Слева на сцене — дверь на улицу.

Справа — дверь в зал и туалет. Кто-то играет на аккордеоне песенку «Та Ра Ра Бум Ди Ре». ФРЕДДИ снимает стулья со столов.


ГАСТОН (напевает за сценой): Та ра ра бум ди ре, та ра ра бум ди ре, та ра ра бум ди ре, та ра ра бум ди ре.

ФРЕДДИ (приподнято): Что-то такое витает нынче в воздухе.


Пауза. ФРЕДДИ чихает.

Входит ГАСТОН, мужчина лет 60.


ГАСТОН (напевая): Та ра ра бум ди ре, та ра ра бум ди ре, та ра ра бум ди ре, та ра ра бум ди ре.

ФРЕДДИ: Гастон, похоже, вы нынче не в духе.

ГАСТОН: Да, черт, побери. Хотя утром проснулся в отличном настроении. Ничего не могу сделать с этим. Та ра ра бум ди ре, та ра ра бум ди ре… Чертова память, что там дальше?

ФРЕДДИ: Не знаю, но догадываюсь, что «Та ра ра бум ди ре».

ГАСТОН. Неплохая песня. Интересно, кто ее сочинил?

ФРЕДДИ. Два веселых индуса. Та Ра и Ра Бум Ди Ре.

ГАСТОН (сидя). Мне надо пи-пи.

ФРЕДДИ. Уже? Вы даже не выпили.

ГАСТОН. Когда-нибудь я пойму.


ГАСТОН встает, делает движение в сторону туалета. В дверь входит ЭЙНШТЕЙН. 25 лет, волосы аккуратно и гладко уложены. Эйнштейн собирается заговорить с ФРЕДДИ. ГАСТОН начинает двигаться в сторону туалета, затем останавливается.


ЭЙНШТЕЙН: Я присяду здесь. Я должен встретиться с дамой (женщиной).

ГАСТОН (Эйнштейну): Заткнись, ты, писклявый ссыкун!

ФРЕДДИ (Гастону): Эй, Вы даже не знаете его.

ГАСТОН: Я чувствую.

ФРЕДДИ: И все же, вы не можете оскорблять кого-либо за здорово живешь.

ГАСТОН: Но я француз.


ГАСТОН выходит.


ЭЙНШТЕЙН: У вас есть абсент?

ФРЕДДИ: Один абсент на подходе.

ЭЙНШТЕЙН: Я собираюсь встреться с ней в 6 часов в «Баре Руж».

ФРЕДДИ: Это не «Бар Руж». Это «Ловкий кролик».

ЭЙНШТЕЙН: Какая разница.

ФРЕДДИ: Какая разница?

ЭЙНШТЕЙН: Видите ли, я теоретик, и я думаю, что у нее столь же много шансов попасть случайно сюда, как и в «Бар Руж». Так что неважно, где я жду ее, неважно, где, я ей сказал, я буду. И, наконец, неважно, во сколько я собираюсь встретиться с ней.

ФРЕДДИ: Если не…

ЭЙНШТЕЙН: Что «если не»?

ФРЕДДИ: Если вы действительно хотите встретиться с ней.

ЭЙНШТЕЙН: Я не улавливаю.

ФРЕДДИ: Если вы действительно хотите встретиться с ней, вы должны быть в «Баре Руж» в шесть часов, как вы ей сказали.

ЭЙНШТЕЙН: Вы забыли одну вещь.

ФРЕДДИ: Какую?

ЭЙНШТЕЙН: Она думает так же, как я.

ФРЕДДИ: Вот ваша водка.

ЭЙНШТЕЙН: Я просил абсент.

ФРЕДДИ: Какая разница.


ЭЙНШТЕЙН берет выпивку и садится. Вновь появляется ГАСТОН.


ГАСТОН: Я могу описать женщину, которую вы ждете.

ЭЙНШТЕЙН: Так ведь и я могу!

ГАСТОН: Но я никогда не видел ее. Я могу описать ее волосы, ее одежду, даже ее запах.

ЭЙНШТЕЙН: Дерзайте.

ГАСТОН: Но мне понадобится…

ЭЙНШТЕЙН: Что понадобится?

ГАСТОН: Я — эксперт по женщинам. Я, как палеонтолог, который может реконструировать скелет по одной кости. Но мне нужна подсказка.

ЭЙНШТЕЙН: Как же вы проводите экспертизу?

ГАСТОН: При помощи наблюдения.

ЭЙНШТЕЙН: Так вы поклонник женского равноправия?

ГАСТОН: Да, но я никогда к ним не прикасаюсь. Этот спасающий меня такт. Я скольжу среди них, невидимый. Но мне нужна подсказка.

ЭЙНШТЕЙН: Да, подсказка. У нее длинные рыжие волосы.

ГАСТОН: А, одна из тех. Трудно поддается контролю, потому что чертовски самостоятельная. Она руководит вами, не так ли? Ее речь так же коротка, как и ее юбка. Когда она сидит, то, скрещивая ноги, возвышается надо всем и все контролирует. Она и сейчас все контролирует. Смотрит на нас, в то время, как мы обсуждаем ее. И все потому, что у нее длинные рыжие волосы.

ЭЙНШТЕЙН: Похоже, вы действительно знаете толк в женщинах.

ГАСТОН: В действительности, так ни одну и не встретил.

ЭЙНШТЕЙН: Ни одну?

ГАСТОН: В моей новой инкарнации пожилого мужчины. Разные женщины соответствуют мужчинам разного возраста. Я только-только стал пожилым. Только-только начал к этому привыкать. Меня зовут Гастон.

ЭЙНШТЕЙН: Альберт Эйнштейн.


Фредди внезапно вглядывается в него.


ФРЕДДИ: Не может быть. Не может быть, чтобы это были вы.


Фредди выходит из-за стойки и приближается к Эйнштейну.


ЭЙНШТЕЙН: Прошу прощения. Я нынче не похож на себя (он взъерошивает волосы и становится похож на Эйнштейна, такого, каким мы его знаем по фотографиям). Так лучше?

ФРЕДДИ: Нет, нет, я не это имел в виду. В порядке появления.

ЭЙНШТЕЙН: Войти снова?

ФРЕДДИ: В порядке появления. Вы не третий (берет программку спектакля у кого-нибудь из зрителей). Вы — четвертый. Здесь сказано: «Действующие лица в порядке появления». Я знал, что вы — четвертый по списку. Знал, когда вы вошли.

ЭЙНШТЕЙН: И ничего не сказали?

ФРЕДДИ: У меня не было программки, чтобы показать, что вы — четвертый. Теперь могу. (ФРЕДДИ возвращает программку).

ЭЙНШТЕЙН: Принимается. Где у вас туалет?

ГАСТОН: За той дверью.

ЭЙНШТЕЙН: Спасибо.


ЭЙНШТЕЙН выходит. Входит официантка ЖЕРМЕН, 35 лет, подруга ФРЕДДИ.


ЖЕРМЕН: Простите, я опоздала.

ГАСТОН: Вы не опоздали. Вы — третья.


ЖЕРМЕН проходит за стойку бара, наливает спиртное, делает глоток.


ФРЕДДИ: Где ты была?

ЖЕРМЕН: Дома, дорогой.

ФРЕДДИ: И что делала?

ЖЕРМЕН: Сидела перед зеркалом.

ФРЕДДИ: Зачем?

ЖЕРМЕН: Просто сидела и смотрела. Думала, к чему вся эта суета. И потом, зеркало — как память: если им не пользуешься, она теряет силу отражения.

ФРЕДДИ: Все же, постарайся впредь не опаздывать, дорогуша.

ЖЕРМЕН: Не будь таким занудой, все равно все без толку.

ФРЕДДИ: Ты опаздываешь четвертый день подряд.

ЖЕРМЕН: Ну что ты пристал? Не стоит, Фредди. Давай любить друг друга, как вчера (целует его). Чтобы завтра я могла сказать: «Давай любить друг друга, как вчера». (Снова целует его). Всегда. (Еще один поцелуй). Всегда.

ФРЕДДИ (отходит): ОК, всегда.

ЖЕРМЕН: (выходит из-за стойки): Я люблю тебя, хотя ничего от тебя не получаю.

ФРЕДДИ: Что?

ЖЕРМЕН (как если бы «О, ничего!»): Ничего.


ЭЙНШТЕЙН возвращается в кафе. Не обращая ни на кого внимания, говорит сам с собой, при этом рисует.


ЭЙНШТЕЙН: Я буду сидеть там. Я здесь, чтобы встретить кого-то. Женщину. В шесть. В «Баре Руж». (к ФРЕДДИ) Правильно?

ЖЕРМЕН: «Бар Руж»? Это не…

ГАСТОН: Не продолжайте…

ЖЕРМЕН: Гастон, попалась какая-нибудь краля сегодня?

ГАСТОН: Видел одну вчера после закрытия магазинов. Пытался удержать ее в своей памяти, но она растаяла. Все, что помню, так это белую льняную блузку и шелест бюстгальтера под ней. Все равно, что сладкий крем под вуалью пирожного.


В кафе входит привлекательная 19-летняя девушка, СЮЗАНН. Она хороша, и знает это, и, наверняка ее прогулка до «Ловкого кролика» добавила немало разбитых мужских сердец.


СЮЗАНН: Я слышала, сюда заходит Пикассо.(Пауза. Все смотрят на нее.). Это верно?

ФРЕДДИ: Иногда.

СЮЗАНН: А сегодня?

ФРЕДДИ: Возможно.


Его ответ радует СЮЗАНН. Она достает из сумочки какую-то одежду. Поворачивается спиной к публике и расстегивает блузку. Но перед тем, как снять ее, останавливается и говорит. Первому — ФРЕДДИ.


СЮЗАНН: Отвернитесь. (Затем ЭЙНШТЕЙНУ). И вы тоже. (Смотрит на ГАСТОНА). Да и вы тоже. (Снимает блузку, открывая черный бюстгальтер. Надевает новую блузку, с соблазнительным верхом). Можно смотреть.

ГАСТОН: Черт возьми!

ФРЕДДИ: В чем дело?

ГАСТОН: Только сейчас сообразил, что все, что я ношу на себе, приносит мне счастье. Я не выхожу на улицу без «моей счастливой шляпы, без моего счастливого пальто, без моей счастливой рубашки».

СЮЗАНН: Я бы выпила немного вина.

ЖЕРМЕН: Какого?

СЮЗАНН: Красного, пожалуйста.


ЖЕРМЕН берет бутылку у ФРЕДДИ.


ЖЕРМЕН: Вы знакомы с Пикассо?

СЮЗАНН: Виделись дважды.

ЖЕРМЕН: Он знает, что вы придете?

СЮЗАНН: (так, как если бы «Еще бы!»): Думаю, он будет рад увидеть меня.

ЭЙНШТЕЙН: Кто такой Пикассо?

ЖЕРМЕН, ФРЕДДИ, СЮЗАНН: Художник…

ФРЕДДИ: Художник или говорит, что художник. Я никогда не видел его картин, только знаю, что он сам говорит. Помешан на голубом, говорят.

СЮЗАНН: О, да, он художник. Я видела его картины. Он дал мне рисунок.

ФРЕДДИ: И каковы они?

СЮЗАНН: Странные, правду сказать (указывает на картину на стене). Совсем не такие, как эта.

ФРЕДДИ: Ничего особенного в ней нет. Взята из дома моей бабушки, когда она умерла, вернее, когда умирала. Овцы на лугу в тумане. Замечательно.

ЭЙНШТЕЙН: Это не то, что на ней вижу я.

ФРЕДДИ: И что же здесь видите вы (задерживая дыхание) Эйнштейн?

ЭЙНШТЕЙН: Я предпочитаю смотреть в даль. Когда овцы становятся все меньше, смешиваясь с туманом и ландшафтом. В общем, я вижу «мощь ландшафта над малыми вещами». Для меня лишь смысл сообщает картине ценность.

ГАСТОН: (в смятении): О господи! Овцы. Луг. Туман. Круг замкнулся.

ЖЕРМЕН: Возникает проблема.

ЭЙНШТЕЙН: Да?

ЖЕРМЕН: Мне кажется, что, если вы цените в картине только смысл, тогда любая плохая картина, если в ней есть смыл, столь же хороша, как и любая хорошая.


Возникает пауза, во время которой все думают.


ЭЙНШТЕЙН: О, женщины!

ГАСТОН: Я бы выпил вина. Цель вина состоит в том, чтобы сделать меня пьяным. От плохого вина я буду пьян так же, как и от хорошего. Я предпочитаю хорошее вино. Но так как результат от качества не зависит, я бы предпочел заплатить за хорошее вино по цене плохого. Эйнштейн, ты это хотел сказать?

ФРЕДДИ: Не думаю, что он до этого мог бы додуматься, Гастон.

СЮЗАНН (роется в сумке и достает сложенный кусок бумаги). Хотите посмотреть на рисунок, который он мне дал? (Дает его ЭЙНШТЕЙНУ. Тот берет его, спускается со сцены и подносит листок к свету).

ЭЙНШТЕЙН: Никогда не думал, что двадцатый век явится передо мной так причудливо… нацарапанным карандашом на листке бумаги. Хотя именно так предстают перед первооткрывателем предметы, которым тысячи лет. Я счастлив сегодняшним вечером, я готов принять это. В другое время я мог бы посмеяться над ним или высмеять его. Кстати, почему этого не случилось раньше? Почему это не пришло в голову Рафаэлю?

ФРЕДДИ: Что скажите о рисунке?

ЭЙНШТЕЙН (с невинным взглядом): Как вам сказать…

ФРЕДДИ: Ха, дайте-ка мне (смотрит на рисунок). Гм-мм. Да, уж. (Передает рисунок ЖЕРМЕН).

ЖЕРМЕН (смотрит на рисунок): А мне нравится (передает рисунок ГАСТОНУ).

ГАСТОН: Мне не понятно, что на нем изображено.

СЮЗАНН: Не думаю, что я здесь похожа.

ЭЙНШТЕЙН. Приехали. На четыре мнения стало больше. Кстати, удивительно, сколько мнений может вместить в себя мир? Миллиард? Триллион? Что ж, мы добавили еще четыре. Но рисунок-то остался таким, каким и был.

ФРЕДДИ (берет у ЭЙНШТЕЙНА стакан, чтобы налить в него спиртное): Эй, послушайте. И кем я буду, если у меня не будет своего мнения? Я смотрю на рисунок, я думаю о нем, я составляю о нем свое мнение. Затем я встречаю других людей и высказываю им свое мнение. Представим себе, что рисунок привел меня в восторг (выпивает из стакана ЭЙНШТЕЙНА). И так как, я от него в восторге, кто-то еще посмотрит на рисунок и тоже составит свое мнение. И оно тоже будет восторженным. И вскоре там, где были одни тупицы, я будут стоять среди людей, полностью плененных рисунком и имеющих собственное мнение о нем.

СЮЗАНН: Меня зовут Сюзанн.

ГАСТОН: И вы ждете Пикассо?

СЮЗАНН: Верно. Вы его знаете?

ГАСТОН: Слышал кое-что. Здоровяк, король родео, маг лассо?

СЮЗАНН: Нет, нет…

ГАСТОН: Как его зовут?

СЮЗАНН: Пабло.

ГАСТОН: Нет, это не он. Как ты встретилась с Пабло?

СЮЗАНН: Я… это случилось две недели назад. После полудня я шла вниз по улице и повернула к себе, а он уже стоял там, на лестнице, в дверном проеме, и смотрел на меня. «Я — Пикассо», — сказал он. «Ну и что из этого следует?». И тогда он ответил, что в точности сам не знает, но думает, что в будущем Пикассо что-нибудь будет значить, и это будет связано с ним. Он сказал, что двадцатый век должен где-то начаться, и, почему бы ему не начаться прямо сейчас. Затем он спросил: «Можно я поднимусь к тебе?». И я ответила: «Да». Он подошел и взял меня за руку и повернул ладонью вверх и глубоко провел по ладони ногтем. Через мгновение в крови проступил голубь. Тогда я подумала: «Почему если кто-то, кто хочет меня, может месяцами увиваться за мной, а я даже не взгляну на него, но стоит кому-то еще найти верные слова, и я уже лежу на спине, не понимая, что меня сразило?»

ЖЕРМЕН: И что же это?

ФРЕДДИ: Что?

ЖЕРМЕН: Не обращай внимания.

СЮЗАНН: Знаете, мужчины всегда говорят о свои штуковинах так, как будто они вовсе и не их.

ГАСТОН: О каких штуковинах?

СЮЗАНН: О тех, что между ног.

ГАСТОН: А, да. Луи…

ФРЕДДИ и ЭЙНШТЕЙН: А…

СЮЗАНН: Но это правда. Это как неуправляемый огонь, что, извиваясь, ползет через весь город. Но у женщин тоже есть кое-что между ног; только ее штучки работают иначе. Они включаются отсюда (касается головы). Так что, когда парень входит в мои мозги, он практически уже там. Потом, я знаю, он уже внутри моей квартиры, и я спрашиваю: «Что ты хочешь?», и он отвечает, что хочет мои волосы, хочет мою шею, мои колени, мои ноги. Хочет смотреть глаза в глаза, прикасаться щекой к щеке. Хочет стулья в комнате, блокнот на столе; хочет краску со стены. Он хочет потреблять меня до тех пор, пока ничего не останется вокруг. Он сказал, что хочет освободиться, и, что я буду его спасительницей. И он говорил по-испански, и это мне не мешало, признаюсь вам. Ну, в том смысле, что словечко «нет» звучало как название какой-нибудь польской деревушки (Все смотрят на нее в ожидании): не произносимо (Гордо). Я не так уж быстро ему отдалась. Честно сказать, я не в восторге, так как это закончилось слишком скоро.

ГАСТОН: Преждевременное семеизвержение?

ЖЕРМЕН: Другие предположения?

ФРЕДДИ: Что?

ЖЕРМЕН: Не обращай внимания.

СЮЗАНН: Ну, так вот, когда я сидела полуодетая, он поднял стакан для вина, один из двух, что у меня есть, и посмотрел на меня через донце (берет стакан и показывает). Нацелил его на меня и стал крутить как калейдоскоп. И говорит: «Даже, несмотря на то, что ты преломляешься, ты — это ты». Я промолчала. А он сказал, что ему куда-то надо, и я подумала: «Да, конечно». И он ушел.

ЖЕРМЕН: Вы виделись с ним еще?

СЮЗАНН: О, да. Той ночью он вернулся и принес мне этот рисунок, и мы снова занимались любовью. На сей раз по-французски. И на это раз мне понравилось. Один-один, если вы ведете счет. Затем он стал очень рассеянным и я спросила: «Что случилось?». И он ответил, что иногда он начинает думать о чем-нибудь и не может остановиться. «Нет, не так», — сказал он. Он не думает о чем-нибудь, он это видит. «И что ты видишь?», — спросила я. «Этому нет названия», — ответил он. Да, примерно так он ответил: этому нет, этому нельзя придумать название. Что ж, когда ты с кем-то, кто говорит, что видит вещи, которым нельзя придумать название, то либо ты бежишь от всего этого, как черт ладана, либо смиряешься с этим. Я смирилась, и вот почему я сегодня вечером здесь. Он сказал мне про этот кабачок и про то, что когда-нибудь мы сможем здесь встретиться, и это было две недели назад.

ГАСТОН: Секс, секс, секс.

СЮЗАНН: Что?

ГАСТОН: Ничего, просто думаю вслух.

СЮЗАНН: И как долго?

ГАСТОН: Около восьми месяцев. Занятно, не правда ли? Я увидел на улице кошку и наклонился к ней, чтобы приласкать, но она отпрыгнула в сторону. На взгляд, ласковая, но нервная. Итак, я пытался погладить ее, а она не давалась. Несколько раз я уже, казалось, дотронулся до нее. — «Сюда, кис-кис-кис», и тут я увидел, что кошка уселась у ног какой-то дамы. Я посмотрел на нее, и наши глаза встретились. В возрасте, моих лет, но чертовски хороша. Правду сказать, она была похожа на первосортную шлюху. И у нее мы целый час занимались любовью.

СЮЗАНН: Только час?

ГАСТОН: Да.

СЮЗАНН: Ну и ну. Вас ведь тянуло друг к другу. Ну почему вы, мужики, одинаковы: для вас одного раза достаточно? Почему вы снова не занялись с нею любовью?

ГАСТОН: Я бы и хотел, но она умерла через час.

СЮЗАНН: О!

ГАСТОН: Мы оба хотели еще разок, но я сказал, что мне нужен час, чтобы у меня снова встал. Поэтому я вышел на улицу и сел рядом с кошкой, а немного погодя ее, накрытое простыней, уже выносили из парадной.

СЮЗАНН: Святой Боже!

ГАСТОН: Не скажу точно, но думаю, что это я ее убил (Пауза. Затем ГАСТОН издает низкий горделивый смешок).

ФРЕДДИ: А что Пикассо говорил о моем кабачке? (Начинает просматривать счета).

СЮЗАНН: Говорил, что здесь собираются разные артисты, чтобы обсудить… дайте вспомнить…мала…мана…

ЭЙНШТЕЙН: Фесты? Манифесты?

ЖЕРМЕН: Кому кофе?

ГАСТОН (живо): Как раз то, что надо!

ЖЕРМЕН: Черный или с молоком?

ГАСТОН: Нет, не кофе, а манифест! Мне нужен хорошенький такой манифест. Будет славно проснуться и иметь основание получить свой утренний кофе, не так ли? Мне надо в туалет. (Идет в туалет).

ЭЙНШТЕЙН: Пикассо говорил, что он работает над манифестом?

СЮЗАНН: Нет, нет. Он сказал, что ему это без надобности. Если он начнет сидеть над ним, он обессилеет до того, как закончит его писать. Ах, да, еще одно. Перед тем, как уйти, он подошел к окну, залез на подоконник и с быстротой молнии сгреб голубя. Затем начал говорить с ним, успокаивать его, и голубь уснул. Словно загипнотизированный. Тогда Пикассо высунул руку из окна и бросил голубя. Тот камнем полетел вниз, пролетел два этажа и, когда, казалось, разобьется о землю, перекувыркнулся и стал бить крыльями, как сумасшедший, и затем полетел, полетел прямо мимо нас, над домами, и скрылся в ночи. Тогда Пикассо повернулся ко мне и сказал: «Вот так и я». И ушел.

Можно еще чашечку?


Возвращается ГАСТОН.


ЖЕРМЕН: Конечно. Добавить еще кому-нибудь? (Кто-то отвечает).

ФРЕДДИ: Кто-нибудь может сказать, сколько будет, если от 62 франков 33 сантимов отнять 37 франков 17 сантимов?

ЖЕРМЕН: Почему ты мне не доверяешь, Фредди?

ЭЙНШТЕЙН: 25 франков 16 сантимов.

ФРЕДДИ: Вы уверены?

ЭЙНШТЕЙН: 25 франков 16 сантимов.

ФРЕДДИ: Точно?

ЭЙНШТЕЙН: Абсолютно точно.

ФРЕДДИ: Слишком быстро вы это проделали.

ЭЙНШТЕЙН: Если вы думаете по-другому, я все равно ничего не могу изменить.

ФРЕДДИ: Я это завтра проверю.

ЭЙНШТЕЙН: Завтра будет тоже 25 франков 16 сантимов.

ФРЕДДИ: У меня есть дружок, он отменно считает, он завтра придет и проверит. Он считает все и везде.

ЭЙНШТЕЙН: Вы можете пригласить команду первоклассных математиков, но все равно будет 25 франков 16 сантимов.

ФРЕДДИ И: Хорошо, хорошо.

ЖЕРМЕН: Хватит, Фредди. Поверь ему.

ФРЕДДИ: Вы профессор?

ЭЙНШТЕЙН: Нет.

ФРЕДДИ: Чем занимаетесь?

ЭЙНШТЕЙН: Днем сижу в патентном бюро.

ФРЕДДИ: И что делаете?

ЭЙНШТЕЙН: Регистрирую заявки. Это действительно заявки. Коротенькие. О том, как получить что-то, чтобы сделать еще что-то быстрее.

ФРЕДДИ: А что вы делаете по ночам?

ЭЙНШТЕЙН: По ночам… Да, по ночам появляются звезды…

ЖЕРМЕН: На небе?

ЭЙНШТЕЙН: У меня в голове.

ЖЕРМЕН: А после того, как они из нее исчезают?

ЭЙНШТЕЙН: Я пишу об этом.

ФРЕДДИ: Уф-ф. И печатают?

ЭЙНШТЕЙН: Нет. Пока нет.

ФРЕДДИ: Что ж, не беда, все мы здесь писатели, не правда ли? Он — писатель, который не опубликовал ни строчки, а я — писатель, который ни строчки не написал (Возвращается к своим счетам).

ЖЕРМЕН: Добро пожаловать к нам! Здесь много разных артистических натур: писатели, поэты, художники… О чем вы пишите?

ЭЙНШТЕЙН: Я…я…я…даже не могу объяснить.

ЖЕРМЕН: Попытайтесь. Простыми словами. Можете сказать о чем это одной фразой.

ЭЙНШТЕЙН: Обо всем.

ЖЕРМЕН: Как отношения между мужчинами и женщинами?

ЭЙНШТЕЙН: Больше.

ЖЕРМЕН: Как жизнь от рождения до смерти?

ЭЙНШТЕЙН: Еще больше.

ЖЕРМЕН: Как сражение наций и движение народов?

ЭЙНШТЕЙН: Больше.

ЖЕРМЕН: А, как земля и ее место в солнечной системе?

ЭЙНШТЕЙН: Уже горячо.

ЖЕРМЕН (воодушевляясь): Хорошо. Это касается Вселенной и всего, что она в себе содержит.

ЭЙНШТЕЙН: Не останавливайтесь.

ЖЕРМЕН: Хорошо. Хорошо. Книга большая?

ЭЙНШТЕЙН: Страниц 70.

ЖЕРМЕН: Хм-м. Не толстая. Это хорошо. Может, удастся познакомить вас с кем-нибудь из наших друзей-издателей. Как она называется?

ЭЙНШТЕЙН: «Специальная теория относительности».

ФРЕДДИ: Понятно.

ГАСТОН: Судя по названию, она будет продаваться так же хорошо, как и «Критика чистого разума».

ЖЕРМЕН: Она забавная?

ЭЙНШТЕЙН (размышляя): Ну…

ЖЕРМЕН: Если она забавная, то она хорошо разойдется.

ЭЙНШТЕЙН: Она очень забавная.

ЖЕРМЕН: Ага! Она очень забавная.

ЭЙНШТЕЙН: Да, но это зависит от того, что вы подразумеваете под словом «забавная».

ЖЕРМЕН: Ну, она заставляет смеяться?

ЭЙНШТЕЙН: Нет.

ЖЕРМЕН: Улыбаться?

ЭЙНШТЕЙН: Рад бы сказать «да»…

ЖЕРМЕН: Так она не забавная.

ЭЙНШТЕЙН: Нет.

ЖЕРМЕН: Но вы только что сказали, что она забавная.

ЭЙНШТЕЙН: Хотел продать как можно больше экземпляров.

ЖЕРМЕН (с надеждой): А как насчет иллюстраций?

ЭЙНШТЕЙН: Невозможно.

ЖЕРМЕН: Почему? С рисунками книга получит хороший заряд энергии.

ЭЙНШТЕЙН: Все рисунки дают лишь двухмерное изображение.

ЖЕРМЕН: Я знаю, что вы имеете в виду, но хороший художник может сделать очень точные рисунки с трехмерным изображением.

ЭЙНШТЕЙН: Мне надо с четырехмерным.

ЖЕРМЕН: Эйнштейн! Я пытаюсь помочь вам. Хотите, чтобы ваша книга повлияла на людей?

ЭЙНШТЕЙН: Конечно.

ЖЕРМЕН: И, если так, то люди должны прочесть ее, не так ли?

ЭЙНШТЕЙН: Да.

ЖЕРМЕН: Хорошо. Сколько людей, по вашему мнению, должны прочесть ее, чтобы она произвела воздействие?

ЭЙНШТЕЙН: Один.

ЖЕРМЕН: Нет, нет. Чтобы книга произвела впечатление, надо, чтобы ее прочли как можно больше людей: у каждого прохожего должен из кармана торчать ее экземпляр.

ЭЙНШТЕЙН: Нет, только у одного. У Макса.

ЖЕРМЕН: У Макса?

ЭЙНШТЕЙН: Макс Планк, немецкий физик, очень влиятельный. Если он прочтет ее, я стану знаменит.

ЖЕРМЕН: Что ж, вы счастливчик. Если ваш читательский рынок состоит из одного человека, и вы знаете его имя, можно не тратить время и деньги на рекламу. Сколько вам лет?

ЭЙНШТЕЙН: Двадцать пять.

ГАСТОН: Не скажешь по вашему виду.

ЭЙНШТЕЙН: Я очень рано обнаружил, что являю собой тип человека, который всегда выглядит на 86.

ФРЕДДИ: Послушайте, Эйнштейн, на прошлой неделе я купил 20 бутылок «Шабли» по 17 франков за бутылку, но мне доставили только 11. Сколько с меня причитается?

ЖЕРМЕН: Оставь его.

ЭЙНШТЕЙН: 187 франков.

ФРЕДДИ: Ух, ты! Пока он здесь, мы вполне можем воспользоваться его знаниями. Я договорился с Альфонсом, что за каждый ящик портвейна заплачу 26 франков. Он сказал, что если я возьму шесть ящиков, он сделает мне скидку от 2 до 4 процентов. Но он не знал, какого года вино, и потому мы договорились, что, если оно будет моложе урожая 1900 года, он даст мне 4-процентную скидку, на вино, урожая до 1900 года — трехпроцентную, а до 1895 года — двухпроцентную. Когда ящики привезли, оказалось, что в двух из них в девяти бутылках было вино урожая после 1900 года и в 15 бутылках — урожая до 1900 года. В одном из ящиков 18 процентов бутылок датировано урожаем до 1900 года, а остальные — о ужас! — и до 1900 и до 1895 года, соответственно. Ради бога, скажите, сколько же я должен этому парню?!

ЖЕРМЕН: Горе ты луковое!

ФРЕДДИ: Да, вот еще что. Он сказал, что, если общая сумма разности дат на бутылках будет больше 25 лет, он даст мне на те бутылки девятипроцентную скидку.

ЭЙНШТЕЙН: Хм — м…

ФРЕДДИ: Ага, призадумались?

ЭЙНШТЕЙН: Что, извините, я не слушал. Ха! Детская задачка. Две тысячи 245 франков 73 сантима.

ФРЕДДИ: Две тысячи двести сорок пять франков…Какое сегодня число?

ЖЕРМЕН А: Восьмое.

ФРЕДДИ: А год?

ЖЕРМЕН: Ты не знаешь, какой нынче год?

ФРЕДДИ: Я знаю какой, но иногда, когда быстро пишешь, можно легко написать другой. Порой я смотрю на дату, которую поставил, и бывает, что ошибся на десять, а то и на пятнадцать лет. Но сейчас, поскольку я думаю о нем, я знаю, что нынче у нас 1903 год.

ЖЕРМЕН: Четвертый.

ФРЕДДИ (быстро): Четвертый. Хорошо, пусть так, ведь год только наступил. Сейчас на дворе только январь.

ЖЕРМЕН: Октябрь.

ФРЕДДИ: В конечном счете, дата не важна.

ЭЙНШТЕЙН: Просто напишите: первое десятилетие двадцатого века.

ЖЕРМЕН: Слава Богу! Это то, что надо, верно?! Первое десятилетие двадцатого века. Я рада, что девятнадцатый век кончился. Это был плохой век.

ФРЕДДИ: Чем же он тебе так не угодил?

ЖЕРМЕН: Грязью. Копоть, мусор, дым.

ГАСТОН: Дерьмо собачье.

ЖЕРМЕН: Вы не согласны?

ГАСТОН: Нет, я просто добавляю к списку.

ЖЕРМЕН: О, да… дерьмо собачье.

ЭЙНШТЕЙН: Нынешний будет лучше.

ФРЕДДИ: Чего вы ждете от будущего?

ЭЙНШТЕЙН: Позвольте, я спрошу. Что вы там видите?

ЖЕРМЕН: Я отвечу. Я вижу: воздушные путешествия стали обычным делом, гигантские аэропланы переносят сотни людей. Думаю, мы увидим передачу изображения на расстояния. Город Хиросиму полностью модернизируют (ЭЙНШТЕЙН резко дергает головой). Мода на страусовые перья быстро пройдет. Большие объемы информации будут занимать очень мало места. С жестокостью будет покончено. В конце века запретят курить в ресторанах (Все бурно реагируют на эту, как им кажется, нелепицу). В музыке совершат переворот четверо парней из Ливерпуля.

ГАСТОН: Во дает!

ФРЕДДИ: Уф-ф-ф…

СЮЗАНН (раскованно): Именно так.

ЭЙНШТЕЙН (очень уверенно): Следующий.

ФРЕДДИ: Теперь моя очередь. Под эгидой Германии нынешний век войдет в историю как век без войн. Одежду станут делать из воска. Появится мода на автомобили, но она пройдет. Франция станет самой милитаризированной страной Европы. Каждый будет танцевать новый танец — буги-вуги. Пачка сигарет станет одним из самых изысканных подарков.


Каждый кивает: мол, звучит вполне правдоподобно, и т. п. Входит мужчина. Ему чуть за 50, немного полноват, хорошо одет. Это арт-дилер САГО, жизнерадостный и энергичный. САГО подходит к ФРЕДДИ.


САГО: Кто-нибудь есть?

ФРЕДДИ: Из тех, кто тебе нужен, Саго, нет.

САГО: Мне сегодня достался Матисс, маленький, но колоритный. Небольшой морской пейзаж… налей мне рому… Вот он, взгляни (достает небольшой, 10 на 12 сантиметров, этюд маслом и вручает Фредди). Он говорит о Матиссе все, что ты хочешь о нем знать. Я купил у него 8 работ, а эту получил бесплатно. Чем меньше холст, тем сложнее говорить о нем, но дело сделано. Эта вещь будет держать стену. Повесь-ка, его здесь (Указывает на стену за стойкой. ФРЕДДИ протягивает ему стакан и вешает этюд Матисса на стену. САГО отходит назад).

САГО: Посмотрите на него… Замечательно. (Наталкивается на СЮЗАНН и заставляет ее посмотреть на Матисса, затем отходит еще назад, останавливается)… еще работает (еще отступает назад, останавливается)…еще работает. Все еще держит стену (отходит назад насколько возможно, останавливается). А здесь потерялся. Черт возьми, понятно, что я имею в виду?

СЮЗАНН: Не очень-то.

САГО: В трех с половиной метров от стойки она еще держится на Матиссе. А дальше стойка уже побеждает (допивает ром). Еще, Фредди!

ГАСТОН: Кто-нибудь видит в этом рисунке рисунок?

ЭЙНШТЕЙН: (Указывая на холст Матисса). Что делает его великим?

САГО: Я объясню, что его делает великим (идет к бару, снимает пейзаж со стены. Достает его из рамы. Держит раму в руке). Вот, что делает его прекрасным.

ГАСТОН: Рамка?

САГО: Границы. Канва. Другими словами, все сгодится. Вам понравиться смотреть футбольный матч, где игроки забегали бы с мячом на трибуны и заказывали бы себе пиво? Нет. Они должны находится внутри границ поля, чтобы игра получилась интересной. В умелых руках и маленький клочок земли может превратиться в плодородный рай.

ЭЙНШТЕЙН: Моя книга как раз размером с эту рамку.

САГО: Что ж, надеюсь, вы тщательно выбираете слова. Мысли, как дети: за ними надо присматривать, иначе они собьются с пути праведного.

ФРЕДДИ: Я знаю, что он имеет в виду.

САГО (ЭЙНШТЕЙНУ): Я сказал об этом Аполлинеру, а он весь скукожился (глядя на пейзаж кисти Матисса). На этом я хорошо заработаю, уверяю вас.

ФРЕДДИ: Да уж, это будет не так трудно сделать, поскольку он достался вам даром.

ЭЙНШТЕЙН: Да, но вы добыли его, поскольку он вам понравился. Как же вы решитесь его продать?

САГО: Вы кто по профессии?

ЭЙНШТЕЙН: Физик.

САГО: Отлично. Тогда вы должны знать, насколько наивен ваш вопрос. Я скажу вам, в чем дело (Он пьет в течение всего своего монолога). Когда я купил его, я оценил его. И оценил, как произведение искусства. А раз так, то я не могу им владеть. Он всегда будет моим. И, уверяю вас, Матисс тоже будет доволен. Он хочет, чтобы его картина была продана не здесь, в Париже. Поэтому я продам ее в Россию, продам в Америку, продам дилерам в Париже, которые продадут ее в любую страну мира. Дилеры любят покупать у меня, потому что, честно сказать, они ничего в этом не понимают, а я всегда могу сказать, хороша эта картина или нет.

ЭЙНШТЕЙН: Где вы этому научились?

САГО: Хотел бы я и сам знать! Но стоит мне взглянуть на две картины, которые никто никогда не видел, и понять, что одна — это для меня (указывает на потолок), а другая (указывает в пол) — для тех, чьи представления об искусстве сформировал безобразный вкус их родственников. Они приходят в галереи с мешком денег и требуют: «Покажите, что у вас есть, вкус не имеет значения!» (Осушает стакан). Еще, Фредди!

ФРЕДДИ: Для постоянного клиента — всегда!

САГО: Фредди, достань книгу.

ФРЕДДИ: Лучше…

САГО: Нет, Фредди, достань книгу.


ФРЕДДИ достает альбом с репродукциями картин. Он листает страницы. САГО смотрит только на репродукции.


САГО: Курбе… (ФРЕДДИ переворачивает страницу). Курбе! (ФРЕДДИ переворачивает еще одну страницу). Курбе!

ФРЕДДИ: Минуточку, это альбом с иллюстрациями Курбе (Достает другой альбом, открывает его и показывает страницу с репродукцией САГО).

САГО: Тициан! (Берет стакан. ФРЕДДИ переворачивает страницу). Рафаэль! (Выпивает. ФРЕДДИ показывает другую репродукцию). Хм-м, не узнаю что-то…

ГАСТОН: Вы так лихо расправились с предыдущими, а здесь что-то притормозили, а?

САГО: Да он имя под репродукцией закрыл пальцем (Громко хохочет над своей шуткой)! Мы, арт-дилеры, известны своим чувством юмора!

ФРЕДДИ: Здорово! Все отлично! Достаточно.


СЮЗАНН достает рисунок Пикассо и окликает САГО. Тот поворачивается и видит рисунок, САГО улыбается.


СЮЗАНН: А это кто? (САГО берет рисунок).

САГО: Он уже был здесь сегодня?

ЖЕРМЕН: Еще нет.

САГО: Ты с ним встречаешься здесь?

СЮЗАНН: Не знаю.

САГО: Я могу подождать (Еще пристальнее вглядывается в рисунок). Экий пустяк. Кстати, не хочешь ли продать его?

СЮЗАНН: Ни за что на свете.

САГО: Пятьдесят франков.

СЮЗАНН: Он мой навеки.

САГО (уступая): Пусть он подпишет его. Тогда цена возрастет. (Садится).

ЖЕРМЕН (указывая на пейзаж с овцами, висящий на стене): Саго, что вы, как знаток, скажите об этой картине? Что вы видите?

САГО (взглянув мельком): А, это… Я вижу трехпудовую халтуру.

ФРЕДДИ: Что?

ГАСТОН: Мне приспи… (Уходит).

САГО: Я точно знаю, что никто не купит картину в двух случаях: если на ней изображен Иисус Христос, либо овца. Как бы кто сильно ни любил Христа, вряд ли кто на самом деле захочет повесить картину с его изображением у себя в гостиной. Вы сидите там с гостями, выпиваете, а над диваном — Иисус. Как-то не стыкуется. Не говорю уже о спальне. Вам бы хотелось, чтобы Христос взирал на ваши любовные игры? Можно, конечно, повесить Его в кухне, но тогда это будет оскорбительно для Него. Христос, бутерброд с ветчиной. Мне это не по вкусу, а Ему — тем более. Так же вовек не продать картину с голым мужчиной, если, конечно, он не ангел. Почему ангелы предпочитают наготу, я не знаю. По мне, так им просто необходима небольшая сумка или что-нибудь в этом же роде. И в самом деле, если голый мужчина вдруг появится на пороге моего дома и на мой вопрос «кто там?», ответит «ангел божий», я внимательно, черт возьми, его осмотрю, и если у него нет с собой сумки, я не открою ему дверь. С овцами тоже самое, не спрашивайте почему, но их тоже никто не покупает. (Садится).

ГАСТОН (возвращаясь): Вот что не могу понять. Месяц проходит, и одна ночь ничем не отличается от другой. Люди входят, люди выходят. Почему же все дураки являются сразу в одну ночь?

ЖЕРМЕН: Пикассо определенно сегодня заявится.

СЮЗАНН: Надеюсь на это.

ФРЕДДИ: Я тоже. Он должен нарисовать мне меню.

ЭЙНШТЕЙН: Я хотел бы с ним познакомиться.

САГО: Может быть, мне удастся получить от него что-нибудь.

ЖЕРМЕН: Что ж, нам всем нужен Пикассо. Давайте, выпьем за него.

ЭЙНШТЕЙН: Я скажу тост: за… Пи (Все поднимают стаканы. В дверь входит Пикассо, ему 23 года. Он немного похож на роденовского Бальзака, только живее. Выглядит грустным, задумчивым).

ПИКАССО: Весь день думаю о сексе.

ГАСТОН: Я думаю о нем почти 62 года.

ПИКАССО: Сделал сегодня 16 рисунков, два карандашом, остальные — тушью. О чем это говорит? Это говорит о том, что у художника в штанах трещит, что его ум дрейфует от мольберта, сквозь окно, через улицу в лавку бакалейщика, у которого есть дочь. (ЭЙНШТЕЙНУ). Что там с тостом?

ЭЙНШТЕЙН: Ах, да, за…Пикассо.

ПИКАССО: Ну, за него. Интересно, вы говорили о чем-нибудь еще? О погоде, например?

ЭЙНШТЕЙН: В основном о вас.

ПИКАССО: Отлично! Вам повезло! Говорить о ком-то, и этот кто-то — раз и входит. Кстати, как я выгляжу? Только честно. Что это за пятно! (Указывает на пейзаж с овцами). Надо что-то с этим сделать. (САГО). Ты завтра не зайдешь ко мне? Есть, что тебе показать. Нечто в движении. Момент приближается, я его уже чувствую.

ГАСТОН: Как вы что-то рисуете? Кажется, это невозможно.

ПИКАССО: Все дело в руке. А рука начинается здесь (показывает на голову).

САГО: Твоя предыдущая работа очень эффектна. Я сидел перед ней с несколькими друзьями и объяснял им в чем ее суть два часа.

ПИКАССО: Они поняли?

САГО: Не знаю. Через час они ушли. Должен признать, что второй час обрек меня на тяжелый труд в одиночестве.

ПИКАССО: Забудь об этом. Это прокисшая моча, говорю тебе. Нынче все другое. Ничего от прежней манеры. Если бы смог придумать, я бы нарисовал это. Мне нужна идея, тогда через месяц я ее нарисую. Та идея на месяц опередила свое воплощение. Сейчас же она идет впереди карандаша всего в нескольких шагах. Когда-нибудь они поравняются. (Стоит, обращается к окружающим). Знаете, на что это похоже? Если вы можете об этом думать, вы можете это нарисовать? Чувство ясного, неразведенного видения?

ЭЙНШТЕЙН: У меня есть смутная идея.

ПИКАССО: Вы художник?

ЭЙНШТЕЙН: Нет, я ученый, но порой чувствую себя художником.

ПИКАССО (возбужденно): Что ж, помножь это на тысячу, и будет понятно, что я собой представляю (замечает СЮЗАНН, шаркает по полу ногой, как конь копытом землю). Похоже, мы имеем удовольствие…

СЮЗАНН: Да, ты имеешь.

ПИКАССО: Меня зовут Пикассо.

СЮЗАНН: Тебе идет.

ПИКАССО (берет ее руку, проводит по ладони ногтем, она не смотрит на ладонь): Посмотри на это.

СЮЗАНН: Это голубка (достает «свой» рисунок и направляется к САГО). Сколько?

САГО: Пятьдесят франков. (ПИКАССО): Хорошая цена, не так ли?

ПИКАССО (соображая): Да, это справедливая цена.

СЮЗАНН: Цена славы, по все вероятности (Порывается уйти, но останавливается за ПИКАССО).

ПИКАССО (подходит к САГО): Сколько просишь за рисунок?

САГО: Сколько дашь.


ПИКАССО ищет деньги в кармане, но не находит. Берет карандаш и набрасывает несколько штрихов на салфетке, вручает салфетку САГО.


ПИКАССО: Достаточно?

САГО: Даже много, этот подписан.


ПИКАССО берет «рисунок Сюзанн», идет к ней, становится перед ней на колени и протягивает ей рисунок. Она берет его, ПИКАССО идет к выходу.


СЮЗАНН: Подпиши его.


САГО беззвучно аплодирует. ПИКАССО подписывает рисунок.


СЮЗАНН: Я хочу выпить. (Садится).

ПИКАССО (ко всем): А я хочу автомобиль. Саго, могу я получить за свои рисунки авто? Могу я нарисовать фотоаппарат, и ты продашь рисунок, и я смогу купить фотоаппарат? Могу я купить что-нибудь чего мне хочется, если нарисую это?

ЖЕРМЕН (САГО): Он может?

САГО: Пока нет.

ПИКАССО: Не волнуйтесь, потому что я никогда этого не сделаю. И хватит об этом.

САГО: Если тебе нужен фотоаппарат, у меня есть один.

ПИКАССО: Отлично. Минутку, у тебя есть фотоаппарат?

САГО: Да, есть.

ПИКАССО: И где ты его взял?

САГО: Купил.

ПИКАССО: Позволь, если я не могу позволить себе купить фотоаппарат, как ты можешь себе это позволить?

САГО: То, что я покупаю у тебя, я продаю затем вдвое дороже.

ПИКАССО: Вдвое? Вдвое! Это меня угнетает.

ФРЕДДИ: Не так уж и плохо. Я и на выпивке столько не имею…

ПИКАССО: Так, с этого момента я не переношу двух слов: вдвое и дерзкий. (Неожиданно). Господи, как он хорош. Я ненавижу его (Дергается, извивается, гримасничает). Я ненавижу его! Ненавижу (выпрямляется, поворачивается и указывает на пейзаж Матисса над стойкой бара) его! Как только проникнешь в суть вещей, появляется некто и все разрушает. Не так ли? (Берет «Матисса», смотрит на него). Это так ново. Я не в силах даже рассердиться на него. Это не живопись, это — алхимия. Уф! Прямо испепеляющая жара (Садится на пейзаж Матисса). Заберите его от меня, люди! Этот парень может рисовать. Каков он из себя?

САГО: Какой? Честный, талантливый, приятный в общении.

ПИКАССО: Уф!

САГО: Самокритичный.

ПИКАССО: Хорошо. Прямо гора с плеч (усаживается напротив бара, смотрит на пейзаж с овцами). Послушай, Саго, в этом и кроется разница между мной и тобой. Ты смотришь на эту старую грязь и видишь пейзаж с овцами.

ГАСТОН: Не он один.

ПИКАССО: В этом-то все и дело! Не только он один! В отличие от… меня! Я вижу пустую раму с чем-то отвратительным внутри нее, что ждет, чтобы его заполнили чем-то новым (достает карандаш и держит его, как рапиру). Приближаясь к неизвестному, новое должно быть выцарапано из своей норы и пригвождено к стене, как шкура. Когда я смотрю на картины Гойи, кажется, что он протянул свою руку через столетия, чтобы коснуться моего плеча. Когда я пишу, я чувствую, что я тоже достаю через столетия своей рукой до чьего-то плеча.

ГАСТОН: Похоже на передачу эстафеты.


ПИКАССО подходит с СЮЗАНН, поднимает ее и начинает танцевать, без музыки. Она поначалу двигается неохотно, они немного танцуют.


ЭЙНШТЕЙН: Я тоже так работаю. Делаю замечательные дела с помощью карандаша.

ПИКАССО: Вы? Но вы ученый! Для меня прямая линия — не самый кратчайший путь между двумя точками!

ЭЙНШТЕЙН: Аналогично.

ПИКАССО (Все еще танцуя): Давайте посмотрим на одно из ваших творений.


ЭЙНШТЕЙН достает карандаш. ПИКАССО прекращает танцевать, берет карандаш. Остальные отходят от них, обстановка напоминает преддуэльную сцену из вестерна.


ПИКАССО: Начали!


Начинают рисовать на салфетках. ЭЙНШТЕЙН заканчивает первым.


ЭЙНШТЕЙН: Готово!


Они обмениваются рисунками.


ЭЙНШТЕЙН: Это совершенно.

ПИКАССО: Спасибо.

ЭЙНШТЕЙН: Я говорю о своем.

ПИКАССО (Изучая рисунок Эйнштейна): Это формула.

ЭЙНШТЕЙН: Как и у вас.

ПИКАССО: Но у вас буквы…

ЭЙНШТЕЙН: У вас — линии.

ПИКАССО: Мои линии что-то значат.

ЭЙНШТЕЙН: Как и мои буквы.

ПИКАССО: Мои линии прекрасны.

ЭЙНШТЕЙН (Указывая на свой рисунок): Люди от этого упадут в обморок.

ПИКАССО: Мой рисунок трогает сердце.

ЭЙНШТЕЙН: Мой — разум.

ПИКАССО: Мой изменит мир.

ЭЙНШТЕЙН (Держа свой рисунок): А мой, нет?


Предвкушая победу или ничью, ЭЙНШТЕЙН начинает танцевать с СЮЗАНН.

ПИКАССО стоит, сбитый с толку.


ПИКАССО: Возможно, вы фальшивомонетчик.

ЭЙНШТЕЙН: А может, вы ученый идиот! И оставайтесь им (Продолжает танцевать. ГАСТОН смотрит на него).

ГАСТОН (неожиданно запевает): Когда мужчина любит женщину…

ФРЕДДИ: Что, черт побери, здесь было?

ГАСТОН: Не знаю, не присматривался.


САГО встает и идет к выходу.


ФРЕДДИ: Куда ты собрался?

САГО: За фотоаппаратом. Вечер, наподобие сегодняшнему, надо запечатлеть на пленку (Оценивающе глядя на картину на стене). Пикассо, напиши что-нибудь в духе овечьей пасторали, ладно?

ПИКАССО: Есть одна идея.

САГО: Что ж, звучит обнадеживающе.


Уходит.


ПИКАССО: Есть идея. Идея приближается.


ЭЙНШТЕЙН протанцевывает с СЮЗАНН до ее места. Подписывает свой рисунок и вручает его девушке.


ФРЕДДИ: Эй, скажите, если поняли эту шутку. Человек приходит в булочную и говорит: «Сможете ли испечь для меня пирог?» Булочник отвечает: «Думаю, сможем». Тогда мужчина говорит: А сможете ли испечь пирог в форме буквы «С»? Булочник отвечает: «Думаю, да. Зайдите завтра с утра, и пирог будет готов». Ну, тот приходит наутро, и булочник показывает ему пирог. Посетитель начинает кричать: «Идиот! Это большая буква „С“ а мне надо „с“ маленькую, маленькую 'с'». Тогда булочник говорит: «Какие проблемы: приходите завтра утром, и увидите, что я для вас сделаю». И тот человек приходит наутро, и булочник достает пирог: «Куда прикажете его отправить?». А посетитель и говорит: «Знаете что…, думаю, я его здесь и съем» (все глядят на ФРЕДДИ. Никто не смеется).

ФРЕДДИ: Мне его приятель рассказал, но я не понял в чем соль.

ЖЕРМЕН: Это сюрреализм какой-то.

ФРЕДДИ: Тогда понятно, что я не понял. Я-то ведь символист.

ЖЕРМЕН: Ничего не делающий символист.

ФРЕДДИ: Ты назвала меня ничего не делающим символистом?

СЮЗАНН: Что такое символизм?

ЖЕРМЕН: Игра воображения, причина, чтобы не вытирать посуду.

ФРЕДДИ: Это не справедливо. Твой пост-романтизм привел к тому, что вокруг все залито водой.

ЖЕРМЕН: Мой романтизм не пост!

ФРЕДДИ: Еще как пост!

ЖЕРМЕН: Он — нео.

ФРЕДДИ: Пост!

ЖЕРМЕН: Нео!

ФРЕДДИ: Пост!

ГАСТОН: Хватит! Боже мой, это же не притон какой-нибудь, в конце концов!

ЭЙНШТЕЙН: Соль шутки в том, что сделан совершенный выбор в пользу буквы. Это не мог быть пирог в форме буквы «А», потому что «а» — и союз, и междометие — это вам надо? Я даже не буду рассматривать случаи с пирогом в форме букв «Б», «В» и «Ф». Ясно, что это не мог быть пирог в форме буквы «Ж», потому что буква «Ж» похожа на насекомое. Впрочем, я забежал вперед. Пирог в форме буквы «Г» выглядит откровенно не аппетитным. О букве «Д» я скажу позже. Пирог в форме буквы «Е» не работает на шутку, из-за того, что если его перевернуть, то получится пирог в форме буквы «Э». Пирог в форме буквы это уже не «пирога глаза на лоб вылезли». Надо ли упоминать про пирог в форме буквы 'З'? В пироге в форме буквы «К» повсюду присутствует Кафка. Это не мог быть и пирог в форме буквы «Л», потому что она — всего лишь половина буквы «М». Пирог в форме буквы «Н» никто не поймет: две вертикальных палки, которые поддерживает хилая перекладина. С пирогом в форме буквы «О» тоже не пошутишь, поскольку он и так имеет форму буквы «О». Также не годится и пирог в форме буквы «П», так как во фразе «Пирог в форме буквы „П“ многовато глухих согласных».

ГАСТОН: Простите. Надеюсь, вы не пройдете по всему алфавиту, так как мне осталось жить всего лишь пару лет.

ЭЙНШТЕЙН: Нет, конечно. Некоторые буквы настолько не подходят, что и упоминать их не стоит. Например, буква «Ц».


Долгая пауза, во время которой все размышляют.


ЖЕРМЕН: Ну, так что там с буквой «Ц»?

ЭЙНШТЕЙН: «Ц» — все равно, что «И», с запятой внизу, а пирог в форме запятой называется круассаном.

ЖЕРМЕН: Большое спасибо.

СЮЗАНН: Вы сказали, что позже скажите о букве «Д».

ГАСТОН: Нет! Я предпочитаю букву «Т»…, то есть, я хочу «пи-пи».


Выходит в туалет.


ФРЕДДИ: Минуточку, вы сказали, что шутка смешная. Но она не смешна.

ЭЙНШТЕЙН: О, нет, напротив, я смеялся.

ЖЕРМЕН: Нет, не смеялись.

ЭЙНШТЕЙН: Не сейчас. Позже. Замороженный смех.

ФРЕДДИ: Замороженный?

ЭЙНШТЕЙН: Ну, да. Не сейчас, но через час, когда, придя домой, встанете у холодильника, вы засмеетесь.

ГАСТОН (За сценой): Пирог в форме буквы «с»! Ха-ха-ха!

ЭЙНШТЕЙН: Видите? До него только сейчас дошло. Возможно, в процессе сс… мочеиспускания…


Когда прозвучит эта шутка, автор пьесы будет спускаться вниз, в театральное фойе.


ЭЙНШТЕЙН (ФРЕДДИ): Когда вам рассказали эту шутку?

ФРЕДДИ: Полтора года назад.

ЭЙНШТЕЙН: Возможно, вы уже смеялись над ней, но думали, что смеялись над чем-то другим.

ФРЕДДИ: Вы считаете, что произошло нечто смешное, и я рассмеялся, но в действительности я смеялся над шуткой, которую услышал год назад?

ЭЙНШТЕЙН: Совершенно верно.

ФРЕДДИ: Выходит, я еще «должен» смешок шутке про пирог?

ЭЙНШТЕЙН: Или не должны. Вы только могли подумать, что шутка была смешна, но на самом деле, она не была смешна, поэтому вы и не должны свой «смешок».

ФРЕДДИ: Подведем итог: вместо того, чтобы засмеяться над тем, что мне показалось смешным, я смеялся над тем, что мне совсем смешным не показалось?

ЭЙНШТЕЙН: Приблизительно так.

ФРЕДДИ: Тогда возникает проблема.

ЭЙНШТЕЙН: Какая?

ФРЕДДИ: То, что вы думаете, что я думаю, было в действительности не смешным, было, когда кошка пробежала через кухню, чтобы выскочить на улицу, но дверь была закрыта. Теперь скажите, разве это было не смешно?

ПИКАССО: Что скажешь, детка?

СЮЗАНН: У меня наготове своя плохая шутка.

ПИКАССО (Садится): Ну, выкладывай.

СЮЗАНН: Выблядок, обманывающий женщин!

ПИКАССО: Если собираешься похвалить меня, то пополняй свой словарный запас.

СЮЗАНН: Дурак ты, и уши у тебя холодные.

ПИКАССО: Послушай, все, что я хотел сказать, я сказал той ночью. Забыл только, кому я это сказал. Странные веши произойдут в твоей молодой жизни, поверь мне. И не самые лучшие.

СЮЗАНН: Я тебе верю.

ПИКАССО: Я тоже в это верю. А так, как это тебя я видел той ночью, детка, я верю в то, что все повторится. Я вспоминаю голубовато-зеленую кровать с покрывалом розового цвета. Жестяной месяц, держащий свечу, на стене. На столике с твоей стороны кровати лежали три кольца с камешками, а рядом с ними — бледно-розовая лента. Позже я поднял ее с пола. Не могу вспомнить твое имя.

СЮЗАНН: Я тебе его и не говорила.

ПИКАССО: Нет, говорила. Я сейчас вспомнил.

СЮЗАНН: Не говорила.

ПИКАССО: Нет, говорила, Сюзанн.

СЮЗАНН: Не помню.

ПИКАССО: Мое ухо было в миллиметре от твоих губ. Ты шепнула мне свое имя, а затем стала бормотать, и слова начинались и обрывались, смешивались с криками и стонами, которые затемняли их значение (Тянется к СЮЗАНН и целует ее). Вспомнила?

СЮЗАНН: Да.

ПИКАССО: Я нарисовал по памяти три твоих портрета.

СЮЗАНН: Действительно нарисовал?

ПИКАССО: Вообще-то я могу и лучше нарисовать.

СЮЗАНН: Я туда приду попозже..

ПИКАССО: Вот совпадение. И я туда приду.

СЮЗАНН: А сейчас мне пора. (Собирает вещи). Все привет.(Подходит к ЭЙНШТЕЙНУ). Пока, Альберт. (ПИКАССО). Когда ты придешь?

ПИКАССО: Когда спектакль закончится.


СЮЗАНН выходит.


ЭЙНШТЕЙН: Дверь захлопнулась перед кошкой!


Возвращается ГАСТОН.


ГАСТОН: Ну, и кто же третий?

ФРЕДДИ: Вы о чем?

ГАСТОН: Ну, пока нынче в баре было двое мужчин. Один — Эйнштейн, второй — Пикассо. Оба примерно одного возраста, оба думают, что смогут изменить этот век. Пронумеруем-ка их. Первый. Второй. Но два не без третьего. Должен быть третий. В жизни всегда есть вечный триптих: Отец, Сын и Святой Дух; три грации; стоит ли напоминать, что плохие новости всегда приходят три сразу, три вершины треугольника…Продолжать?

ЭЙНШТЕЙН: Ну и кто же будет третьей вершиной треугольника?

ЖЕРМЕН: Может, Матисс.

ПИКАССО: Нет, Матисс не может быть третьим! Если он захочет, пусть будет четвертым или пятым, но он не может быть третьей вершиной треугольника.

ЭЙНШТЕЙН: Я постеснялся говорить, но мысль о треугольнике с четырьмя вершинами чревата бедой. Именно она свела Эвклида с ума.

ЖЕРМЕН: И кто же будет третьим?


Входит БИГМЭН. Весь — огонь.


БИГМЭН: Вам всем повезло. Вы оказались здесь в том самый момент, когда можете услышать новость из первых уст. Я ИЗМЕНЮ МИР. В других кабачках об этом уже знают, теперь и вы знаете.

ЭЙНШТЕЙН: Ваше имя?

БИГМЭН: Бигмэн. Чарльз Дэберноу Бигмэн.

ЭЙНШТЕЙН: И как вы его измените?

БИГМЭН: С помощью изобретения.

ПИКАССО: Что за изобретение?

БИГМЭН: Негнущийся и очень хрупкий строительный материал.

ЭЙНШТЕЙН: Правда? Из чего же он сделан?

БИГМЭН: Я скажу, из чего он сделан: из равных частей асбеста, кошачьих следов и радия. Единственная проблема в том, что по соображениям безопасности его можно использовать только в Лос-Анджелесе, Сан-Франциско и на острове Кракатау, восточнее острова Явы. Но зато! Это огромный рынок!

Налейте всем!..

ФРЕДДИ: А вам?

БИГМЭН: Ох, нет. Выпейте и запомните мое имя: Бигмэн.


Все говорят «Бигмэн», довольно вяло.


БИГМЭН: Понимаете ли, есть различия между гением и талантом. И не только потому, что в них разные буквы. Талант — это способность хорошо делать дело, а гений — это способность делать Дело! Талантливые люди зарабатывают миллион в год, а гений — пять тысяч, зато в течение двухсот лет. (ЭЙНШТЕЙНУ). Вы успеваете следить за мной, или я говорю слишком быстро? Чтобы у вас появился талант, вы должны много работать, а гениальность преподносится человеку на блюдечке с голубой каемочкой!

ГАСТОН: Пикассо, Эйнштейн и Бигмэн. Однако, что-то не закольцевывается.

БИГМЭН: Кто из них Пикассо (ГАСТОН указывает). Я слышал про вас… отличная работа. Если, конечно, вы предпочитаете голубой. Удивительно, но в искусстве снова блистают испанцы. Я сейчас соберусь с мыслями. Так, сейчас вы заинтересуетесь моим изобретением. Так, так, ага. Вот, думаешь, что должен рисовать, парень, но чувствуешь, что лучше танцевать? Танцуй! Думаешь, что должен рисовать, но чувствуешь, что лучше писать, петь? Пой! Так и я делаю. Запомните, кратчайший путь между двумя точками — шаг и еще пол-шага. Я не шучу.

ФРЕДДИ: До шутки еще долго.

БИГМЭН: Я хотел стать писателем, но сердце подсказало мне изобрести хрупкий негнущийся строительный материал, который, между прочим, именуется бигмэнитом. И я его изобрел! Вот почему я застолбил себе место в истории. В следующий бар! (Идет к выходу, ликуя). Биг. биг… Мэн. мэн…мэн! Стоп! У меня есть еще идея! Высокий остроконечный колпак для дураков! (Щелкает пальцами. Уходит).

ГАСТОН: Что это, черт возьми, было?

ФРЕДДИ: Я восхищаюсь его самоуверенностью.

ЭЙНШТЕЙН: Что до меня, то я смотрю на это так. Мы не столько стремимся изменить мир, сколько согнуть его под себя. Допустим, из всех нас, здесь сидящих, гений — Пикассо. Век сейчас несется в пространстве и, привлеченный свистом Пикассо, меняет скорость и несется в новом направлении. Как комета, оторвавшаяся от солнца, меняет орбиту. Век двигается зигзагами, извиваясь и изгибаясь, под воздействием силы тяжести людей, подобных Пикассо. Но сам по себе век, поскольку мы находимся в нем, в действительности движется по прямой.

ГАСТОН: Как что-то, что изогнуто, может быть на самом деле прямым, а, дружище?

ЭЙНШТЕЙН (саркастически): Бог мой, я никогда об этом не задумывался. Знаете, вы, наверное, правы. Как насчет линии горизонта, остроумный вы мой?

ГАСТОН: Вы на меня сердитесь?

ЭЙНШТЕЙН: Нет, я только пытаюсь объяснить вам кое-что. Вам будет полезно узнать, что не только горизонт, хотя он и выглядит прямым, на самом деле искривлен, но и вся наша Вселенная такова.

ГАСТОН: Чушь собачья!

ЭЙНШТЕЙН: Да, что есть, то есть, и ничего с этим не сделать!

ГАСТОН: Нет!

ЭЙНШТЕЙН: Да!

ГАСТОН: Нет!

ЭЙНШТЕЙН: Да!

ГАСТОН: Нет!

ЖЕРМЕН (ФРЕДДИ): Нео.

ФРЕДДИ: Пост!

ЖЕРМЕН: Нео!

ФРЕДДИ: Пост!

ПИКАССО: Мой рисунок не формула!

ЭЙНШТЕЙН (ПИКАССО): Формула!

ФРЕДДИ (ЭЙНШТЕЙНУ): Нет!

ЭЙНШТЕЙН: Да!

ПИКАССО (ФРЕДДИ): Нео!

ФРЕДДИ: Пост!

ПИКАССО: Нео!

ЭЙНШТЕЙН: Довольно! Не только Вселенная изогнута, но и свет имеет массу, и он искривляется, когда, независимо от колебаний своего источника, проходит на малой скорости мимо большей массы типа Солнца (задыхается). О-о! (Всем). Бог мой, не поверите, но я только что придумал окончание моей книги. Надеюсь, никто никому об этом не скажет.

ФРЕДДИ: Хорошо, что предупредили, а то я уже собирался взять телефон.

ЖЕРМЕН: Не хотите ли узнать, что по этому поводу думает женщина?

ЭЙНШТЕЙН: Здесь не месту женским взглядам. Это наука.

ЖЕРМЕН: Значит, женщины не могут быть учеными?

ЭЙНШТЕЙН: Не в этом дело. В науке не может быть никаких мужских или женских точек зрения. Мадам Кюри не скажет: «Мне кажется, я открыла радий. Но лучше узнаю, что на это скажут мужчины». Нет мужского мнения, нет женского мнения. Наука не имеет пола.

ГАСТОН: Я вас хорошо понимаю.

ЭЙНШТЕЙН: То, что я сказал, это фундаментальное знание, окончательное, независящее от чьего-либо мнения, абсолютная истина, зависящая только от того, где вы сейчас находитесь.

ФРЕДДИ (замечая, что Пикассо погрузился в раздумья, теребит каждого по очереди): Эй, Пабло! Пабс…очнись! Эй, голубой паренек, что с тобой?

ПИКАССО: Простите, я старался, чтобы у меня не родилась идея.

ЭЙНШТЕЙН: У вас их много?

ПИКАССО: Вагон и маленькая тележка.

ГАСТОН: Как можно нарисовать что-то? По-моему, это невозможно.

ПИКАССО: Что вы имеете в виду?

ГАСТОН: Ладно, вы — художник. Вам приходится все время рождать идеи. На что это похоже? Например, мне на ум пришла лишь одна мысль, когда я решил покрасить оконные ставни. Мне надо было выбрать в какой цвет их покрасить. И я размышлял довольно долго. В светлый или темный? Потом решил: в цвет голубого леса будет чудненько. Через некоторое время понял, что не бывает голубых лесов. Тогда бросил монетку: пусть жребий решит, подумал. Но она улетела на крышу. Тогда я стал размышлять: «Что вообще такое ставни и каков их естественный цвет?» И пришел к выводу, что в природе ставни изначально не существовали, поэтому у них нет естественного цвета. Но тут на улице появилась эта пышка, с рубиновыми губами и бедрами в виде сердца. Я завертел головой по сторонам, и в шее у меня что-то хрустнуло. Это задержало дело с покраской на три дня, во время которых я уже подумывал о том, чтобы вообще снять эти ставни к черту. Но все же сказал себе: «Зеленый». И покончил с этим раз и навсегда.


Выходит в туалет.


ПИКАССО: У меня процесс идет примерно так же. Только я выбрасываю начало, середину и начинаю сразу с конца. Если я буду думать над выбором цвета, процесс замедлится.

ФРЕДДИ: Я знаю, что он имеет в виду (Делает коктейль).

ПИКАССО: Да, я знаю художников, которые так мучаются над этим, что порой доводят себя до помрачения ума. Мне их муки не ведомы. Я ставлю карандаш на бумагу, и он идет сам по себе. Только не чертеж, нет. Идеи — это другой материал. Они обрушиваются на меня с шипением, как ливень.

ЭЙНШТЕЙН: Они ведь «мыслящие».

ПИКАССО: Конечно!

ЭЙНШТЕЙН: А вы?

ПИКАССО: И я. Весь в кипенье мыслей.

ЭЙНШТЕЙН: В потоке?

ПИКАССО: Никогда. Поток — это миф.

ЭЙНШТЕЙН: Никогда потоком. Может быть, иногда?

ПИКАССО: Согласен, иногда.

ФРЕДДИ: А откуда они приходят?

ПИКАССО: До меня художники брали их из прошлого. Но с этого дня они будут их брать из будущего.

ЭЙНШТЕЙН: Только из будущего. Конечно.

ПИКАССО: В тот момент, когда карандаш летит по бумаге, будущее проступает на лице у рисующего. Представьте себе, что вы слишком сильно нажали на карандаш, и грифель прошел сквозь бумагу в другое измерение.


ПИКАССО и ЭЙНШТЕЙНА охватывает возбуждение.


ЭЙНШТЕЙН: Да, да!

ПИКАССО: Своего рода четвертое измерение, если вам так будет угодно…

ЭЙНШТЕЙН: Не верю, что вы это сказали! Четвертое измерение!

ПИКАССО: И это четвертое измерение и есть…будущее!

ЭЙНШТЕЙН: Неверно.

ПИКАССО (споря): Карандаш забирается в будущее и вытягивает из него идеи, и переносит их на бумагу с божьей помощью. А что вы, ученый червь, можете об этом знать! Вам нужны лишь теории…

ЭЙНШТЕЙН: Да, и, как и ваши идеи, наши теории должны быть прекрасны. Знаете, почему Солнце не вращается вокруг Земли? Потому что эта идея недостаточна прекрасна. Если попытаться доказать, что Солнце вращается вокруг Земли, то, чтобы набить эту теорию фактами, придется заставить планеты двигаться в обратном направлении, а Солнце делать мертвые петли. Слишком дурно выглядит.

ПИКАССО: Вы хотите сказать, что подгоняете жизнь под прекрасную идею?!

ЭЙНШТЕЙН: Именно. Мы создаем систему и смотрим, можно ли заполнить ее фактами.

ПИКАССО: То есть, вы не объясняете мир таким, какой он есть?

ЭЙНШТЕЙН: Нет! Мы создаем новый взгляд на него!

ПИКАССО: То есть, вы выдумываете невозможное и вводите его в действие?

ЭЙНШТЕЙН: Правильно.

ПИКАССО: Мы одной крови!

ЭЙНШТЕЙН: Ну, конечно.


Обнимаются.


ЖЕРМЕН: Ну, распустили слюни. Нанесли всякого вздора, а я скажу, что есть только одна причина, по которой один из вас подался в физики, а второй в художники. И эта причина — иметь много баб.

ПИКАССО и ЭЙНШТЕЙН: Что?

ЭЙНШТЕЙН: Вы что, действительно думаете, что я говорю себе: «Как бы мне познакомиться с большим количеством девушек? А придумаю-ка единую теорию поля»?!

ЖЕРМЕН: Я не говорю, что вы не искренни, но взгляните правде в глаза (ЭЙНШТЕЙНУ): вы ведете полную блеска беседу на вечеринке и (ПИКАССО) у вас есть абсолютно проверенная временем линия поведения: я бы хотел нарисовать вас.

ПИКАССО: Это возмутительно!

ЖЕРМЕН: Может быть, это происходит бессознательно. Я даже думаю, что вы осознаете, что не окружены красивыми вещами, и стараетесь восполнить этот пробел.

ЭЙНШТЕЙН: Графиня!

ГРАФИНЯ: Альберт!

ЭЙНШТЕЙН: Вы были в «Баре Руж»?

ГРАФИНЯ: Нет, конечно. Это то место, где, вы мне сказали, мы должны встретиться.

ЭЙНШТЕЙН: Глупо с моей стороны. Конечно, вы пришли сюда.

ГРАФИНЯ: Чтобы вы сказали сейчас о состоянии невероятности различить движение, исходящее вне силы гравитации?

ЭЙНШТЕЙН (в сторону): Как она обворожительна!..


ЭЙНШТЕЙН и ГРАФИНЯ идут к выходу.


ЭЙНШТЕЙН (бормочет): Невозможно различить, знаете ли, два тела, объединенных…одним полем…


ГРАФИНЯ платит по счету. ЭЙНШТЕЙН немного в смущении, но не настолько, чтобы расплатиться самому.


ЭЙНШТЕЙН (собравшимся, неожиданно восторженно): Хотя мы, скорей всего, никогда больше не встретимся вновь, как корни дерева, шевелящиеся глубоко под землей, мысли, что мы высказали нынче вечером, сплетясь, прорастут в века!

ПИКАССО (полон собой): Нынче вечером Земля отдыхала и слушала нашу беседу.

ЭЙНШТЕЙН (полон собой): О «Ловкий кролик!»

ПИКАССО: Пикассо и Эйнштейн, Пикассо, Эйнштейн. Единственное, о чем я жалею, так это о том, что мы будем в разных томах энциклопедии.

ЭЙНШТЕЙН: Зато между нами не будет Бигмэна.


ЭЙНШТЕЙН и ГРАФИНЯ уходят.


ПИКАССО: Завидую ему.

ФРЕДДИ: Что так?

ПИКАССО: В науке можно и не быть циником.

ФРЕДДИ: Что же делает циничным художника?

ПИКАССО: Думаю то, что называют рынком.

ФРЕДДИ: Я должен выйти через ту дверь и поймать Антуана, прежде, чем он улизнет из города, не заплатив мне за все, что он здесь выпил. (ПУБЛИКЕ): Может, на это мне понадобится больше времени, чем вы считаете, необходимо человеку, чтобы выйти через ту дверь и поймать Антуана, прежде, чем он улизнет из города, не заплатив мне за все, что он здесь выпил, но обычно я возвращаюсь прежде, чем спектакль закончится.


Уходит. Возвращается ГАСТОН.


ПИКАССО: Гастон, не хочешь ли пи-пи?


ГАСТОН понимает, что хочет и уходит. ПИКАССО подходит к ЖЕРМЕН. Они целуются, похоже, не в первый раз.


ПИКАССО: Сладко. Очень.

ЖЕРМЕН: И кто я? Десерт?

ПИКАССО: Что ты имеешь в виду?

ЖЕРМЕН: Я имею в виду, сколько блюд ты нынче уже отведал?

ПИКАССО: Ну, разве не сладко? Мы ведь не чужие…

ЖЕРМЕН: О да, мы спим вместе, но различие все же есть. Женщины составляют твой мир. Для меня ты — вещь, которая никогда мне не попала в руки. Ты и Фредди, вы существуете в разных мирах. То, что я делаю в одном, не имеет ничего общего с другим.

ПИКАССО: Очень удобно.

ЖЕРМЕН: О, меня не собьешь. Я не сладкая. Ты мне нравишься. И это то, что я знаю о мужчинах твоего типа.

ПИКАССО: Мужчины моего типа? И какие же они?

ЖЕРМЕН: Выпей. Ты не хочешь, чтобы я пошла с тобой?

ПИКАССО: Нет, скажи мне о мужчинах моего типа.

ЖЕРМЕН (присаживаясь): Постоянная женщина важна для тебя потому, что тогда ты уверен, что дома кто-то тебя ждет, если ты не сможешь заарканить кого-нибудь по пути. Ты ведь облизываешь взглядом каждую, не так ли?

ПИКАССО: Многих.

ЖЕРМЕН: Я сказала — каждую. Официанток, жен, ткачих, прачек, гардеробщиц, актрис, даже тех, кто прикован к инвалидным коляскам. Ты обращаешь внимание на всех, не так ли?

ПИКАССО: Да.

ЖЕРМЕН: И, когда ты видишь женщину, ты думаешь: «Интересно, какая она». Ты можешь качать на колене своего ребенка, но, если мимо идет женщина, ты спрашиваешь себя: какая она.

ПИКАССО: Продолжай.

ЖЕРМЕН: Если получится, ты за ночь переспишь с двумя, и не будешь чувствовать никакой вины. Правила не для тебя писаны, потому что они

устанавливаются женщинами, и правилам надо следовать, если хочешь, чтобы существовало хоть какое-нибудь подобие общества. Ты бросаешь одну ради другой, более красивой. Они находят тебя забавным, привлекательным, артистичным, неотразимым. Ты любишь молоденьких, потому что их легко одурачить, а они верят, что ты великий художник. Ты хочешь их, когда ты хочешь, никогда наоборот. После того, как ты их добиваешься, ты не можешь дождаться, чтобы уйти, или, если тебе повезет, и ты овладеешь ими у себя, ты не можешь дождаться, когда они уйдут, потому что, правда состоит в том, что после этого мы для вас не существуем, и все разговоры теряют смысл. Потому что мыслями ты уже далеко. Ты не достижим. Вся твоя жизнь — камуфляж. Но тебе везет, так как ты по-настоящему талантлив, и ты умен, чтобы этим не злоупотреблять. И, когда ты оставляешь одну, всегда появится другая, которая захочет быть с тобой. Словом, тебе никогда не придется завоевывать женщину, и ни одну ты никогда не поймешь и не оценишь по-настоящему.

ПИКАССО: Но я их понимаю. Я ведь их рисую, не правда ли?

ЖЕРМЕН: Это потому, что мы чертовски привлекательны, не так ли?

ПИКАССО: Жермен, мужчины желают, а женщины хотят быть желанны. Так было и так будет всегда.

ЖЕРМЕН: Все так, но почему так грубо? Кстати, я знаю, что ты использовал меня, но и я не осталась в стороне.

ПИКАССО: Как это?

ЖЕРМЕН: Отныне я знаю, что из себя представляет художник. А завтра ночью будут знать, что представляет из себя дорожный рабочий, журналист или продавец книг. Может быть, у дорожного рабочего и не найдется о чем поговорить с такой девушкой, как я, но я могу сочинить свой романтический сценарий и спроецировать как фильм на экран свои фантазии, как ты проецируешь свои на холст.

ПИКАССО: И что об этом думает Фредди? Кстати, почему ты с ним?

ЖЕРМЕН: С его недостатками я могу ужиться. И пусть редко, но он говорит нечто такое, что сладко щемит сердце. И потом, разве я не могу ничего дать деревенскому парню?

ФРЕДДИ: Вовремя я успел поймать этого сукина сына.

ЖЕРМЕН: Не совсем.


В бар влетает юная ФАНАТКА.


ФАНАТКА: Я слышала, что он придет сюда. Это правда? Скажите, это так и есть? (замечает ПИКАССО). О, мой Бог! Можно я подойду? Мне и вправду можно к вам подойти? (Двигается к нему). Не могу поверить в это. Что значит, быть таким, как вы? Я говорю, на что это похоже? (Пока она глядит в лицо ПИКАССО, ее поведение изменяется). Минуточку, вы не Бигмэн!


В негодовании идет к выходу. Уходит.


ПИКАССО: Вот и еще один приятный вечерок.


Блуждает взглядом по залу, останавливается на картине с овцами. Погружается в нее. В зал возвращается ГАСТОН.


ГАСТОН: Я сегодня понял нечто такое…

ФРЕДДИ: Что же, Гастон?

ГАСТОН: Ты взял парочку гениев, поместил их в одной комнате и…пожинаешь лавры.

ФРЕДДИ: Ты всегда найдешь верное словцо.

ГАСТОН: (горделиво кланяясь): Тогда, спасибо!

ФРЕДДИ: Я пошутил.

ГАСТОН: Я тоже. Впрочем, я ведь тоже гений, хоть и маленький.

ФРЕДДИ: То-то я его не заметил.

ГАСТОН: Иногда гений приходит из таких неожиданных мест…


Из туалета появляется ПОСЛАНЕЦ, певец из 1950-х, 25 лет. Он в голубых замшевых ботинках, черные волосы блестят от бриолина. Он стряхивает с плеч звездную пыль, с любопытством озирается вокруг. Все смотрят, как он идет к бару, смотрит на картину Матисса, идет назад, вращая бедрами перед ГАСТОНОМ, находит это смешным, садится.


ГАСТОН: Только не говорите, что и вы гений.

ПОСЛАНЕЦ: Вот еще!

ЖЕРМЕН: Выпьете что-нибудь?

ПОСЛАНЕЦ: Простите, мэм, я не пью. А у вас есть томатный сок? Я сам-то деревенский.


ЖЕРМЕН словно громом поражена, затем приходит в себя.


ФРЕДДИ: Сок у нас всегда есть. Его с чем-нибудь смешать?

ПОСЛАНЕЦ: С чем?

ФРЕДДИ: С водкой.

ПОСЛАНЕЦ: (хихикает): Шутите, дружище?


ЖЕРМЕН вновь чувствует слабость в коленках, но берет себя в руки.


ПОСЛАНЕЦ: Кстати, что скажите по поводу моих башмаков?

ФРЕДДИ: Каким ветром вас сюда занесло?

ПОСЛАНЕЦ: Ну, я люблю удивлять людей, знаете ли. Возникать там, где меньше всего ожидают, в супермаркетах, на ярмарочных площадях. Больше всего на свете я люблю появляться в кабинках, где можно сделать моментальную фотографию. Представляете, они берут фото, а на нем — я собственной персоной. Но я немного им надоел, поэтому решил чуток попутешествовать. Пожить в другом времени.

ГАСТОН: Смешайте его с водкой.

ПОСЛАНЕЦ (рассматривая посетителей кабачка): Вы смотритесь как одна семья…

ФРЕДДИ (обиженно): Одна семья? Какого черта?

ЖЕРМЕН: Да, что вы имеете в виду?

ПОСЛАНЕЦ: Ну, понимаете, дружелюбные, сердечные люди. В отношении посторонних.

ФРЕДДИ: Насчет меня вы ошибаетесь…

ЖЕРМЕН: На что вы намекаете?

ПОСЛАНЕЦ: Там, откуда я прибыл, все люди такие.

ЖЕРМЕН: А откуда вы прибыли?

ПОСЛАНЕЦ: Из Мемфиса.

ФРЕДДИ: Из Мемфиса, что в Египте?

ПОСЛАНЕЦ: Нет, сэр. Мемфис — это в Америке.


«О!».

Тишина. ФРЕДДИ начинает вытирать стойку бара. ЖЕРМЕН — протирать стаканы. ГАСТОН долго цедит напиток.


ГАСТОН: А каков Гайавата в жизни?


Входит подвыпивший ЭЙНШТЕЙН с Графиней.


ЭЙНШТЕЙН (ГРАФИНЕ): Очевидно, дверь захлопнулась перед кошкой (замечает, что он в баре). О, Боже. Мы закончили там, откуда начали.

ГРАФИНЯ (слегка подталкивая ЭЙНШТЕЙНА локтем): Если только Вселенная не искривлена, то это — Париж! (Хохочет).

ЭЙНШТЕЙН (ПОСЛАНЦУ): Не могу поверить, что мы встретились.

ПОСЛАНЕЦ: Да, мы встретились.

ЭЙНШТЕЙН: Вы и я, мы думаем почти похоже.


Начинает двигаться к ПОСЛАНЦУ.


ПОСЛАНЕЦ: Посмотрите на ботинки.

ЭЙНШТЕЙН (останавливается): Чем вы занимаетесь?

ПОСЛАНЕЦ: Ну, э, догадайтесь, э… (думает)…пою песни о любви. (Все затаили дыхание, особенно ЖЕРМЕН).

ФРЕДДИ (мечтательно): Если бы я мог петь о любви…

ЖЕРМЕН: Если бы я могла петь песни о любви, я бы пела и вспоминала бывших любовников, и чувства облекались бы в слова.

ПИКАССО: Я бы все бросил, если бы мог петь песни о любви. Нет больше холстов и кистей, но только — лунный свет, июньский свет и ты.

ГАСТОН: Летними вечерами я бы стоял на берегу Сены и только бы и делал, что пел, пел и пел.

ЭЙНШТЕЙН: Люди собирались бы в прокуренных кабаре, чтобы послушать, как парень из Кентукки поет песни о любви на слова Альберта Эйнштейна. Петь песни так же приятно, как носить летнее платье…идти, держа руку любимой в своей руке.

ПОСЛАНЕЦ: Знаете, что я имел в виду, когда сказал, что вы все, как одна семья?


Все в недоумении. Входит САГО, несет фотоаппарат на треноге.


САГО: Отлично. Вы все еще здесь.

ПИКАССО: Это фотоаппарат?

САГО: Последняя модель.

ПИКАССО: Они делают их слишком маленькими, Где ты его взял?

САГО: Купил у одного японского туриста. Ну, все встаем поближе друг к другу, вот там.


Все начинают прихорашиваться.


ЭЙНШТЕЙН: Я бы хотел заказать вам три снимка. Два три на четыре и один дагерротип.

САГО: Ну-ка, встали все вместе. В один ряд и прижались друг к другу.


Все прижимаются теснее для съемки.


ЖЕРМЕН: Ненавижу, когда меня снимают.

САГО (ПОСЛАНЦУ, который отходит от камеры): Вы тоже встаньте перед фотоаппаратом.

ПОСЛАНЕЦ: Не беспокойтесь. Я там точно буду.

САГО: Кстати, вы кто?


Накидывает черную ткань себе на голову, как делали это фотографы в старину.


ПОСЛАНЕЦ: Думаю, вы вполне могли бы именовать меня Посланцем.


САГО выныривает из-под ткани, оглядывает ПОСЛАНЦА с головы до пят, затем снова ныряет под накидку.


САГО (объявляет): Этим вечером 1904 года в кабачке «Ловкий кролик» сделана историческая фотография.


Входит БИГМЭН.


БИГМЭН: Кто-то произнес «историческая фотография»? (Достает пудреницу, пудрит нос, встает на колени, раскидывает руки в стороны). Остальных видно?

САГО: Да, хорошо.

БИГМЭН (разочарованно): Да…

САГО: Итак, улыбнулись.


Кто-то улыбается, кто-то нет. Когда кто-то начинает улыбаться, другие перестают.


САГО: Эй, вы не улыбаетесь.

ВСЕ (наперебой): Это будет выглядеть не натурально.

САГО: Ладно, ладно. Как насчет того, чтобы придумать слово, которое нас всех заставит улыбнуться естественно, и мы все одновременно его скажем, а?

ВСЕ: Да, здорово, отличная мысль.


Размышляют.


САГО: Слово…хм — м…слово. Нашел! Матисс!


САГО дважды произносит его, словно пробует на вкус, и его рот растягивается в улыбке. Все повторяют, становясь перед камерой.


САГО (встает за треногу): Отлично, все говорим «Матисс». Раз, два, три.


Все говорят и улыбаются, кроме ПИКАССО, который хмурится.


САГО: Попробуем еще разок.


Тот же результат.


САГО: Пикассо, а ты почему не улыбаешься?!

ПИКАССО: Не могу! Не могу, когда вы говорите «Матисс».


Все ищут другое слово.


ЭЙНШТЕЙН: А если «Рубенс»?

ПИКАССО: Умнее ничего не придумали?

САГО: Может «Микельанджело Буонаротти»?

ГАСТОН: У нас времени не хватит, чтобы каждый произнес «Николанджело Панаваротти»!

ПИКАССО: Эль Греко! Давайте скажем «Эль Греко!»

ЖЕРМЕН: Эль Греко не заставит нас растянуть губы в улыбке. Все силы уйдут в букву «О». И мы будем похожи на рыб.


Все вместе стараются произнести «Эль Греко». Не нравится. Ищут другое слово.


ГРАФИНЯ: Придумала. Как насчет «Вау»?

ПИКАССО: «Вау» не now.

БИГМЭН: А что, если «Сыр»?

САГО: То, что надо.

БИГМЭН: Еще очко в мою пользу.

САГО: Итак, решено, все говорим «Сыр».


Все говорят «Сыр». Вспышка. Фотография сделана.


САГО: Вспышка была?

ПОСЛАНЕЦ (пьет томатный сок с водкой): Да, видит — да — бог, что мне не хорошо. Оп — па-па…Сильная штука эта смесь.


Пауза. ПОСЛАНЕЦ замечает пейзаж с овцами.


ПОСЛАНЕЦ: Дружище, что за странная картина?

ГАСТОН: Странная? Это овцы.

ПОСЛАНЕЦ: Овцы? А выглядят, как пять женщин.


У картины возникает ПИКАССО, крутит головой.


ПОСЛАНЕЦ: А вы, правда, видите овец?

ГАСТОН: Я вижу овец, она видит овец. Все здесь видят овец, кроме вас.

ПОСЛАНЕЦ: Ну, спасибочки, дружище… По мне, так это пять странных женщин.

ПИКАССО (останавливаясь): Откуда ты, ты сказал?

ПОСЛАНЕЦ: Из будущего.

ПИКАССО: А почему ты оказался здесь?

ПОСЛАНЕЦ: Она послала меня с посланием.

ПИКАССО: Кто она?

ПОСЛАНЕЦ: Та, что шепчет тебе на ухо всякий раз, когда твой карандаш касается бумаги.

ПИКАССО: А что за послание?

ПОСЛАНЕЦ: А ты готов его принять?

ПИКАССО: Готов.

ПОСЛАНЕЦ: Тебя лучше отойти.


ПИКАССО, подумав, отходит назад от картины. ПОСЛАНЕЦ щелкает перед ней пальцами. Картина превращается в оригинал картины Пикассо «Авиньонские девушки», площадью 2,5 кв. м… ПОСЛАНЕЦ и ПИКАССО смотрят на нее в изумлении.

Никто, кроме них, конечно, не видит изменений. ПИКАССО отворачивается от картины, идет к выходу.


ПИКАССО: (про себя): Я мог бы вечно мечтать об этом и не сделать этого, но, когда приходит время, чтобы это сделать, Боже, я хочу быть готов к моменту конвергенции между вещью сделанной и вещью в процессе делания, между вещью, которая должна быть сделана и самим делателем. В этот момент я говорю с каждым, я мечтаю о миллиардах, я становлюсь частью вас, той частью, что не может быть понята Богом, и потому он позволяет ей выпустить кровь из запястья на холст. И это может быть сделано только потому, что я чувствую эти вещи: похоть, алчность, ненависть, счастье (поворачивается к стойке). Это как раз то самое.

ЖЕРМЕН: Что?

ПИКАССО: Оказаться в нужном месте в нужный момент.

ГАСТОН: Что за момент?

ПИКАССО: Момент, когда я завершил «голубой» период. Я бы не отказался выпить еще вина.

ЖЕРМЕН: Какого?

ПИКАССО (оглядываясь на пейзаж с овцами): Розового.

ПИКАССО (ПОСЛАНЦУ): Меня зовут Пикассо. Вы художник?

ПОСЛАНЕЦ: У меня был свой момент.

ПИКАССО: Какого рода?

ПОСЛАНЕЦ: Момент завершения.

ПИКАССО: Мне это знакомо. Я только что столкнулся с этим чувством.

ПОСЛАНЕЦ: Неплохое чувство.

ПИКАССО: Именно.

ПОСЛАНЕЦ: Думаю, не каждому дано это испытать.

ПИКАССО: Да, конечно, нет.

ПОСЛАНЕЦ: Трудно узнать, когда это происходит, когда все кончено.

ПИКАССО: Никому не говорите об этом. Пусть лучше думают, что вы знаете.

ПОСЛАНЕЦ: Да, сэр.

ПИКАССО: Не позволяйте никому думать, что мы не можем это узнать в действительности. Мы, как цыплята, что ковыляют гуськом через дорогу. Мы делаем это, но не знаем, почему и зачем.

ПОСЛАНЕЦ: Да, сэр.

ПИКАССО: И помните, в душе мы великие, потому что мы оригинальны.

ПОСЛАНЕЦ: Ну, это вы немного слукавили, мсье Пикассо. Считается, что мы оба испытали большое влияние негритянского искусства.


Звучит чарующая музыка. Потолок исчезает, являя взгляду звездное небо.

Пейзаж с овцами все еще виден нам. ЭЙНШТЕЙН вскакивает со стула, вглядывается.


ЭЙНШТЕЙН: Вы видите?

ПОСЛАНЕЦ: Крыша исчезла.

ЭЙНШТЕЙН: Зажигаются звезды.

ПИКАССО: Миллионы и миллионы звезд.

ЭЙНШТЕЙН: Мало насчитали.

ПОСЛАНЕЦ: Ночь. А я и не знал, что уже ночь. Знаете, путешествие такая вещь… Когда я прибыл сюда, то не знал, было это время обеда или ужина, или еще чего-нибудь. Я поправился на десять кило. Надеюсь сброшу их, когда буду возвращаться назад.

ПИКАССО: Интересно, в чем я буду, когда напишу это?

ПОСЛАНЕЦ: Я бы предпочел что-нибудь белое с широким ремнем на поясе (Чуть погодя). Вы видите?

ЭЙНШТЕЙН: Взрывающиеся звезды. Они пробивают атмосферу и сгорают белым пламенем.

ПИКАССО: Хотел бы я жить долго. Отставить длинный огненный след в небе…

ЭЙНШТЕЙН: От горизонта до горизонта.

ПОСЛАНЕЦ: Вот это да!

ПИКАССО: Такой яркий, что, если оглянуться назад, можно будет его увидеть прямо перед собой.

ЭЙНШТЕЙН: Мне нравится это…сохраненное зрение.

ПИКАССО: Мне тоже. Когда мне стукнет 80. Сохраненное зрение.

ПОСЛАНЕЦ: Мне тоже, хотя и не представляю, что вы имеете в виду.

ПИКАССО: Надеюсь, что я не умру молодым.

ЭЙНШТЕЙН: Я тоже. (ПОСЛАНЕЦ жадно глотает из стакана).

ПИКАССО (ПОСЛАНЦУ): Ты, что ли, умер?

ПОСЛАНЕЦ: Уже достаточно давно.

ЭЙНШТЕЙН: От чего?

ПОСЛАНЕЦ: Передозировка.

ПИКАССО: Ах, эти звезды. Настоящее чудо!

ЭЙНШТЕЙН: Совсем нет. Это обычное дело. Чудо случится, если, например, звезды сами по себе перестроят свой путь и напишут в небе наши имена. (Все трое с надеждой смотрят на небо).

ПИКАССО: Бог мой!

ЭЙНШТЕЙН: И впрямь чудо…

ПОСЛАНЕЦ: Как в Лас-Вегасе.

ПИКАССО: Вон, мое имя.

ЭЙНШТЕЙН: А вон, мое. И написано правильно.

ПИКАССО (ПОСЛАНЦУ): Что-то твоего не видно.

ПОСЛАНЕЦ: Оно там. Над вашими двумя и в три раза крупнее.

ПИКАССО: А…

ЭЙНШТЕЙН: Хм — м…

ПОСЛАНЕЦ: Привыкайте, джентльмены. Так уж это работает. (Пауза).

ПИКАССО: Я бы хотел иметь много времени, чтобы сделать много вещей.

ЭЙНШТЕЙН: Самое лучшее на свете — делать вещи.

ПИКАССО: Я хочу оставить мир, который покоится на красоте.

ЭЙНШТЕЙН: Я хочу вернуть назад на дерево яблоко Ньютона.

ПОСЛАНЕЦ: Я хочу завоевать их всех с помощью радио.

ПИКАССО: Я хочу, чтобы они познали тысячелетнюю нежность в женщине, расчесывающей свои волосы.

ЭЙНШТЕЙН: Я хочу, чтобы они приняли идею о распространении света до границ Вселенной.

ПОСЛАНЕЦ: Я хочу, чтобы нынешней ночью они не были одиноки.

ПИКАССО: Я думаю, надо произнести тост.

ЭЙНШТЕЙН: Есть идея?

ПИКАССО: Отличная идея.

ПОСЛАНЕЦ: Уверены?

САГО: Говори.

ФРЕДДИ: Я налью.

ГАСТОН: Я выпью.


ЖЕРМЕН наполняет стаканы, раздает их собравшимся. Все это — в тишине.


ПИКАССО: Предлагаю выпить за двадцатый век…

ГАСТОН: Почему за двадцатый?

ПОСЛАНЕЦ: Я знаю, почему.

ФРЕДДИ: И?

ПОСЛАНЕЦ: Потому, что в двадцатом веке достижения художников и ученых превзойдут достижения политиков и правительств.

ГАСТОН: Поживем, увидим.

ПОСЛАНЕЦ: Даю голову на отсечение.

ФРЕДДИ: Я знаю, что он имеет в виду.

ГАСТОН: Ты всегда знаешь, что каждый имеет в виду. Ну, и что же он имеет в виду, Фредди?

ФРЕДДИ: Он имеет в виду то, что в двадцатом веке ни одно из политических движений не будет ярче движений линии на бумаге (указывает на ПИКАССО), нот на нотном стане (указывает на ПОСЛАНЦА), мыслей в голове (указывает на ЭЙНШТЕЙНА).

ЖЕРМЕН (ПИКАССО): Понимаешь теперь, что я имела в виду?

ФРЕДДИ: Я сделал, что мог. Я скажу тост. Вы все, хорошие ребята. (Идет вперед, раскинув руки и раскачиваясь, как маятник). Маятник качнулся влево… (Указывает на ГРАФИНЮ).

ГРАФИНЯ (пожимая плечами): Маятник качнулся вправо (Указывает на ГАСТОНА).

ГАСТОН: Прошлое тащилось на лошадях… (Звуки одобрения).

ЭЙНШТЕЙН: Будущее будет лететь со скоростью света. (Все говорят «да». Очередь за БИГМЭНОМ).

БИГМЭН: Кокосовые орехи… (Больше ничего не может сказать. ФРЕДДИ выходит вперед).

ФРЕДДИ: С ошибками прошлого покончено. (Все одобрительно шумят: «Да»).

ПИКАССО: Модернизм вступает в свои права. (Энтузиазм растет).

БИГМЭН (выходит вперед): Пеликан смешон…(Вновь ничего не может придумать. Садится).

САГО: Скажем «прощай» веку безразличия… (Все: «Внимание, внимание!» САГО поворачивается к ПОСЛАНЦУ).

ПОСЛАНЕЦ: Скажем «привет» (все в предвкушении) веку (энтузиазм растет, стучат стаканы) печали. (На слове «Печали» все замолкают и смотрят на ПОСЛАНЦА. Минутное замешательство, растерянность. И снова продолжают).

ПИКАССО: За двадцатый век!

ЭЙНШТЕЙН: За двадцатый век!

ВСЕ: За двадцатый век!


Звезды начинают гаснуть, или опускается занавес.


ПОСЛАНЕЦ: (с горящими глазами): Не удивительно ли, что спектакль по времени укладывается между моментом, когда в зале огни зажигаются и когда они гаснут (или: когда занавес поднимается и когда он опускается)?


КОНЕЦ

Загрузка...