Глава вторая. МЕНЯ НАЧИНАЮТ ВОСПИТЫВАТЬ


Мне не было десяти лет, когда мои родители временно вернулись к оседлому образу жизни ;Оба работали в Академии наук и готовили для печати книгу отца — огромный труд по теории географии, больше тысячи страниц на машинке. Мама сама и печатала ночами, к великому возмущению бабушки: «Разве он не мог отдать машинистке? Денег, что ли, жалко?»

Потом надо было читать типографские оттиски. Отец брал их на дом и правил до трех часов ночи, а мама печатала на машинке уже новые труды и статьи для научных журналов.

Я думал, что отец только и занят своими географическими трудами, но он, оказывается, наблюдал, слушал, что делается в доме. Следил он главным образом за мной. Знал бы я, что в кабинете так все слышно, я бы вел себя умнее. Ничего особенного я и не делал, но мне все, буквально все было поставлено в пику. И то, что я не ем борщ и черный хлеб, что кашу могу проглотить только с вареньем (аппетит у меня от рождения плохой, «у мамы тоже всегда был плохой аппетит, пока она не вышла замуж за него»); что я вечером не хочу ложиться спать, а утром меня не добудишься; что я, по мнению родителей, мог бы учиться на одни пятерки, а учусь на четыре и даже (как и у всякого человека) у меня бывают тройки. Особенно папу взбесило, что я терпеть не могу спорта, а лыжного тем более. Самое большое удовольствие для меня — театр, а дома — читать интересную книгу, лежа на кровати. Не понравилось ему и то, что я очень зябкий и склонен к ангине и вирусному гриппу. Что я люблю похныкать, а бабушка меня долго убеждает и уговаривает. Наконец, что я постоянно целую бабушку. Как будто целовать свою родную бабушку бог знает какой грех.

Он наблюдал и наблюдал за нами, словно Шерлок Холмс, и однажды разразился... Было всего одиннадцать часов вечера, когда он с мамой вернулся злой-презлой от какой-то профессорши, по фамилии Кучеринер.

— Зачем так спорить,— тихо выговаривала мама, пока они снимали в передней шубы,— у вас на все буквально разные взгляды, и вы все равно ничего друг другу не докажете.

— Чертова баба! — проворчал сквозь зубы отец. Он заглянул в нашу комнату, бабушка как раз досказывала мне интересный английский роман.

— Ужин накрыт в кухне,— сказала бабушка.

Но отец, видимо, наелся у этой Кучеринер. Он приказал мне немедленно ложиться спать, а маму и бабушку позвал к себе в кабинет на совещание. Я, разумеется, тотчас приоткрыл дверь, чтобы лучше слышать. Мама говорила слишком тихо, неразборчиво, а отца и бабушку было прекрасно слышно, а потом стало еще слышнее.

Отец безапелляционно заявил, что я неженка, плакса, разболтанный и забалованный мальчишка, к тому же лентяй, и что необходимо принимать самые срочные меры.

— Коля очень хороший мальчик,— сдерживаясь, возразила моя милая бабушка.— Вам не нравится, как я его воспитываю?

— Не нравится,— подтвердил отец.

— Я, конечно, не ждала благодарности, но все же думала... Тут что-то сказала мама.

— Я весьма вам благодарен за то, что вы нянчили Николая,— прогудел отец,— но его пора начать воспитывать. Было бы странно с вас требовать то, что вы не в состоянии дать. Поэтому мы с Лилей, как родители...

— Мне отрадно слышать, что вы наконец-то вспомнили о своих родительских обязанностях,— промурлыкала бабушка.— Воспитывайте его, как находите нужным,— ребенок ваш.

— Совершенно верно. Отныне воспитание моего сына я беру в с в о и руки. И попрошу вас заодно перестать забивать ему голову той дребеденью, что вы ему рассказываете.

— Если бы вы не были столь невежественны в литературе и искусстве...

Опять заговорила мама. Как я ни напрягал слух, ничего не услышал.

— Я могу вообще не выходить из своей комнаты! — воскликнула бабушка.

— Это совершенно не требуется! — пробасил отец.

Опять голос мамы. Даже тогда, маленьким, я понимал, какой у нее красивый тембр голоса.

— Пойми меня, Лиля, правильно...— Отец начинал раздражаться. Он уже ходил по комнате, как дрессированный лев в клетке.— Я хочу иметь сына, которым мог бы гордиться, а не какого-нибудь слизняка, слюнтяя. Я хочу, чтобы мой сын вы-22

рос настоящим человеком — мужественным, волевым, настойчивым. Упорным в труде, готовым к борьбе как с природой, так и со всякой дрянью в обществе. Я хочу воспитать в нем смелость в суждениях и поступках, способность мыслить самостоятельно, умение дерзать не на словах, а на деле. Я хочу, чтобы он умел принимать решение и доводить это до конца! — Отец стукнул кулаком — должно быть, по столу.

— Я, я и я! Вы только с собой считаетесь! — выкрикнула побежденная бабушка и ушла со слезами.

Запахло валерьянкой.

Мой отец — человек действия и начал воспитывать меня со следующего же утра. Он разбудил меня ровно в шесть часов и, не давая мне опомниться, сонного потащил в ванную комнату под холодный душ. Я заорал, как оглашенный, за что папа закатил мне оплеуху. От удивления я замолк. Для первого раза папа только обдал меня ледяной водой и тут же растер до синяков жестким-прежестким полотенцем. Затем он заставил меня проделать гимнастику. Мама в это время капала валерьянку для бабушки.

С этого утра и начались мои многолетние мученья. Меня перевели из уютной, теплой бабушкиной комнаты, где стояли две батареи парового отопления, в холодную комнату рядом с кухней, которую зимой обычно использовали как кладовую и холодильник. Меня укладывали спать ровно в девять часов вечера, как грудного ребенка. Папа сам присутствовал при этом. Рука у него тяжелая, и я не рыпался. Мне сделали меховой спальный мешок, как в Арктике, которую я теперь ненавидел «всеми фибрами моего существа», как выражались герои бабушкиных романов. Как только я, вздыхая, залезал в этот проклятый мешок, папа раскрывал настежь окно — будь хоть мороз, хоть дождь, хоть буран.

Когда папа удалялся удовлетворенный (у себя он небось открывал только форточку: из-за мамы, как он объяснял), заходила мама поцеловать меня на ночь. Но я на нее дулся и не отвечал на поцелуй. Из бабушкиной комнаты доносился запах валерьянки...

Каждое воскресенье рано утром отец вез меня «к черту на кулички», и мы до изнеможения катались на лыжах или делали пробег. Когда я уже «умирал с голоду», отец объявлял «кросс до ближайшего ресторана» и нарочно заказывал борщ, черный хлеб и бифштекс. Бабушка говорила, что я не ем борща и мяса, так он доказывал ей, что я могу есть «как миленький» — «некультурное выражение, при ребенке не следовало бы так выражаться». Правильно говорили о моем отце, что он деспот.

Я всячески показывал ему, что сержусь, но этот человек ничего не замечал. Как-то раз я спросил его, не отчим ли он мне, и убеждал сказать правду. Отец расхохотался, как будто я сказал что-то очень смешное. Вместо ответа по существу он похлопал меня ниже спины и заметил, что «ничего, дело идет на лад». А какой уж там «лад»! Я похудел, обгорел, кожа моя обветрилась, нос лупился — и это среди зимы.

Весной он придумал новую забаву. Отправляясь из дома с восходом солнца (то есть все раньше и раньше!), он брал с собой толстую веревку, какой обычно пользуются альпинисты. Найдя где-нибудь обрыв, он заставлял меня спускаться по веревке вниз. Когда я это освоил, он стал приучать меня и подниматься по веревке, что мне далось очень тяжело: я ободрал ладони, растянул все мускулы. У меня каждая косточка болела. Можно подумать, что он готовил из своего сына акробата. С конца мая он стал учить меня плавать. Я считал, что умею плавать, только боялся далеко отплывать от берега. Бабушка говорила, что могут случиться судороги, потонешь. Отец заставлял меня рядом с ним переплывать Москву-реку.

— А если я утону? — мрачно поинтересовался я.

— Я тебя вытащу и откачаю,— успокоил он.

Так и случилось, когда он первый раз послал меня на тот берег одного. Я не доплыл и до середины, как руки и ноги у меня стали ватными и я, крикнув по-заячьи, камнем пошел ко дну. Никогда не забуду ужаса, охватившего меня, и мучительного ощущения удушья, которое может понять лишь тот, кто когда-нибудь тонул. Я не успел потерять сознание, как отец нырнул за мной. Сильная рука его мигом вытащила меня на поверхность. Меня вырвало водой и какой-то гадостью. Отец дотащил меня до берега, дал полежать и, когда я немного очнулся, предложил вдвоем переплыть на ту сторону.

На этот раз я категорически отказался. Как раз неподалеку, на траве, расположился милиционер с семейством. Жена его расстелила прямо на траве скатерть и раскладывала закуски.

— Я позову этого милиционера! — возмущенно выкрикнул я. Отец усмехнулся.

Вечером я все рассказал бабушке, взяв с нее слово не расстраиваться. Мы долго соображали вдвоем, что предпринять, но не придумали ничего лучше, как поговорить с мамой.

Увы, единственно, чего бабушка от нее добилась, было краткое:

— Дмитрий Николаевич знает, что делает.

— У тебя совсем нет материнских чувств! — горячо заметила бабушка.

— Это неправда,— тихо возразила мама.

— Тогда ты просто жалкое, слабохарактерное существо, подобное Кларе Копперфильд.

— Ты хочешь сказать, мама, что Дмитрий — мистер Мордстон?

— Ты сама это сказала! — выпалила бабушка и ушла к себе, хлопнув дверью.

— Ты жаловался бабушке на отца? — спросила мама, укоризненно глядя на меня.

Я покраснел.

— И совсем не жаловался! Бабушка-то меня вырастила, почему я должен от нее скрывать?

Но в душе я знал, что жаловался, как бы искал защиты.

— Папа хочет сделать из тебя сильного, мужественного человека...— сказала мама и глубоко задумалась, забыв обо мне.

Я долго сидел на краешке кресла и смотрел на нее. Мама была красива — это уверяли все соседи и знакомые. Даже ребята-школьники не раз говорили мне: «Эх, Колька, какая у тебя мама красивая!» Про меня никто, конечно, не говорил, что красавец, но буквально все замечали, что я «вылитая мама». Ей это не нравилось, так как она хотела, чтобы я походил на отца. Но чего нет, того нет.

У меня и глаза, как у мамы,— зеленые, и волосы такие же черные, и ресницы, и брови (у отца волосы русые, ну брови чуть потемнее), и нос у меня, как у мамы,— прямой, не длинный (из наших двух носов можно сделать один папин). И даже, когда я наморщу нос, у меня делается на переносице такая же смешная морщинка, как у мамы. И подбородок у нас одинаковый, с ямкой посредине. У папы же нижняя челюсть выдвинута вперед, как у пещерного человека. Бабушка говорит, что у мамы слабохарактерный подбородок. Не знаю, значит ли это, что я тоже слабохарактерный.

В общем, насколько я сам тогда понял, дело было в том, что я уродился весь в маму, а меня решили так перевоспитать, чтобы я получился в папу. Однажды я эти мысли и предположения высказал отцу. Он не стал опровергать их, только усмехнулся по-своему, как он один может усмехаться.

— А ты, оказывается, язва порядочная! Что это значит — порядочная язва?..

Летний отпуск в тот год папа и мама решили использовать отдельно. Маме, наверное, хотелось от него отдохнуть. Мама взяла путевку в дом отдыха артистов (одновременно со своим учителем и другом режиссером Гамон-Гаманом), а отец решил вместе со мной обойти пешком Костромскую область. Если кому нужно было от него отдохнуть, так это мне. Напрасно я доказывал, что предпочитаю остаться с бабушкой, что ей, наконец, будет боязно одной. Мама пригласила к ней погостить Екатерину Алексеевну, театральную кассиршу, а мне пришлось выехать с отцом на Ветлугу.

Отец мог поехать отдыхать куда угодно. Но этот странный человек предпочел переться пешком через болота, леса и реки и меня тащить за собою.

Все-таки на Ветлуге было хорошо... Я не ожидал. Я на всю жизнь запомню неглубокую, спокойную реку, желтые отмели, голубоватый можжевельник, серебристый мох под высокими соснами. Мы шли по течению Ветлуги, по пути ловили рыбу и охотились. Ночью спали у костра, прямо под открытым небом, в дождь разбивали палатку. Живя в Москве, я даже не знал, что на небе такое множество видимых звезд — миллиарды, и такие они яркие, косматые, лучистые. В Москве ночью небо рыжее от электрического света, звезды обесцвечиваются и съеживаются. И еще — тем летом я впервые слышал голоса диких птиц и зверей. У меня мурашки по спине бегали, но на душе было хорошо. Я никогда не любил ходить в зоологический сад: мне жалко зверей за решеткой. Я только расстраивался.

Да, на Ветлуге было бы очень хорошо, если бы папа так не муштровал меня. Он заметил, что я боюсь темноты, и нарочно посылал меня ночью на реку набрать воды в ведерко или поискать под «той сосной» «забытую» им днем записную книжку. И я должен был идти искать с электрическим фонариком в руке, замирая от страха. Не медведей я боялся или волков (хотя колхозники нам рассказывали, что медведи повадились ходить на овес, а волки иногда утаскивают телят), но темнота всегда внушала мне неописуемое отвращение и ужас.

Счастье еще, что нам не попадались нигде мертвецы. Папа обязательно бы заставил меня идти к нему ночью, взять из его кармана спички, и я бы, наверное, умер от разрыва сердца. Все же я постепенно перестал на папу дуться: бесполезное дело, уж он таков. И конечно, далеко не у всякого есть такой отец: смелый, ловкий, умный, волевой, да еще путешественник и доктор географических наук.

Вечерами у костра он много рассказывал о своих приключениях на Севере. Я с большим интересом слушал. Но когда он спросил меня, кем же я хочу стать, когда вырасту, я без запинки ответил: артистом и режиссером. Папа сдвинул брови и весь следующий день был не в духе, но ничего, не выругал. А я подумал, усмехнувшись совсем как он, что еще докажу ему: не он один умеет «принимать решения и доводить дело до конца».

Единственное, что мне могло помешать стать артистом,— это отсутствие таланта. Но, по-моему, талант у меня есть. Почему я так думаю? Не потому, что выступал в спектаклях во Дворце пионеров — нам всем аплодировали, даже тем, кто играл плохо. Просто я это чувствую, знаю про себя. Уж я-то знаю. Это как шестое чувство. И потом, мне сам режиссер Гамон-Гамана сказал, когда я однажды за кулисами рассказывал ему «в лицах» про всех наших учителей. Давид Львович сначала смеялся до слез, а потом сказал серьезно: «Спасибо, Кузнечик, я получил большое удовольствие. Ты, мой мальчик, прирожденный артист».

Гамон-Гамана и утешил меня, когда я рассказал ему о муштре, которой подвергаюсь. Он сказал: «Это хорошо. Настоящий артист должен быть ловким, сильным и мужественным. На рапирах Дмитрий Николаевич не заставляет тебя упражняться? Жаль!»

В нашей школе есть фехтовальный кружок, и на другой же день я туда вступил по собственному желанию, к великому удовольствию папы.

Знал бы он...


В то лето мы прошли километров триста, таща на себе немалый груз. Много раз переходили Ветлугу вброд. Испытали много приключений, смешных и досадных. Об этом можно было бы написать целую книгу. Но я хочу рассказать о нашей экспедиции на плато, к вулкану Ыйдыга, к теплому озеру среди снегов, и больше не буду отвлекаться в сторону.

Эти три года, что отец работал в Академии наук, выпускал книгу и муштровал меня, он упорно готовился ко второй экспедиции на плато. В марте он объявил за обедом, что экспедиция утверждена и что надо, не теряя ни минуты, приниматься за сборы. Академия наук, взявшая на себя организацию и финансирование экспедиции, придавала ей огромное научное значение. Мама, наверное, уже знала, потому что нисколько не удивилась, а бабушка посмотрела на нее и погрустнела, посмотрела на меня и чуть повеселела.

— Лиля... опять едет? — запинаясь, спросила бабушка, ни к кому не обращаясь.

— Конечно, мама!

— А-а! В театр, значит, так и не вернешься? Забыла, что ты артистка.

— Лиля давно уже окончила геологический факультет и приобрела специальность геолога,— напомнил папа.

— Значит, с театром покончено навсегда? Я тебя спрашиваю, Лиля!

— Не знаю,— сказала мама.— Но в э т у экспедицию я поеду во что бы то ни стало.

— Не знаю? — удивился отец и пристально посмотрел на маму.

Она неохотно ела суп. Тень от длинных, темных ресниц лежала на ее щеках.

— Значит, скрыла талант в земле — и вот тебе твое? Возвращаю? — с негодованием произнесла бабушка.

Мама промолчала, даже глаз не подняла, может, потому, что отец все смотрел на нее, но бабушка была не таковская, чтобы промолчать.

— К таланту у тебя еще есть красота и молодость — пока есть... Ты еще убедишься в том, как это помогает артисту. Морозы, усталость, дым костра состарят тебя преждевременно. Из каждой экспедиции ты будешь возвращаться все более подурневшей и постаревшей. Ты уже выглядишь старше своих лет.

— Спасибо,— натянуто рассмеялась мама.

— Настанет момент, когда искусство позовет тебя непреодолимо. Не будет ли поздно? Еще потерять год...

— Экспедиция рассчитана на два года,— невозмутимо заметил отец.

— О! — Бабушка не могла больше есть и ушла в свою комнату.

Я невольно подумал, что отец мог сказать это и после обеда, чтобы дать нам всем спокойно поесть. Я тоже здорово расстроился. Мне было жаль расставаться с родителями на целых два года. Единственное утешение, что меня никто не будет муштровать. Снова буду спать в теплой комнате, делать что захочу.

Отец словно прочитал мои мысли.

— Тебе не хочется расставаться с мамой? — спросил он, с любопытством разглядывая меня.

— Еще бы! На целых два года... с вами обоими не хочется расставаться.

— Так за чем дело стало? Саша Черский как раз в твоем возрасте принял участие в экспедиции отца. А когда сам Черский умер, Саша фактически довел экспедицию до конца. Мать была убита горем, больна, проводники-якуты неграмотны.

Я еще не понял папу, но сердце тревожно заколотилось, щекам вдруг стало холодно. Должно быть, я сильно побледнел.

— Можешь ехать с нами,— сказал отец,— если ты только... не трусишка и не слизняк.

— Я?

— Да, ты... Учти, что редкому мальчишке твоего возраста выпадает такой шанс. Но понадобятся мужество, выносливость и многие другие качества. Одно дело читать Джека Лондона, другое дело — самому встретиться с Севером с глазу на глаз.

У меня, что называется, голова пошла кругом. Мама как-то странно смотрела на меня: не то грустно, не то довольно.

— На два года... А как же школа? — воскликнул я. Отец усмехнулся.

— Ты с мамой вылетишь самолетом сразу по окончании занятий. Приналяг пока, чтобы закончить отлично шестой класс. А за седьмой мы тебя подготовим — потом сдашь экстерном. Я уже переговорил с директором школы.

— А бабушка? Разве можно ее оставить одну?

— Мы не оставим ее одну,— пояснила мама.— Пригласим к ней кого-нибудь на эти два года.

— Но каково ей будет расстаться еще и со мной?

— Если так рассуждать, то никто не поехал бы на целину. Не были бы выстроены Комсомольск-на-Амуре, Магнитка, Братск. У каждого почти есть бабушки и тетушки! — сурово и язвительно отчитал меня отец.

Он встал из-за стола и, выпрямившись, смотрел на меня с высоты своего огромного роста. Каким маленьким и тщедушным почувствовал я себя!

— Может быть, ты боишься? — в упор спросил отец. Серые глаза его сверкнули, как лед на солнце.

— Я не трус! — закричал я хрипло, горло перехватило. Сердце застучало, как будто я пробежал дистанцию на тысячу метров. О, как я боялся этого Севера, моих ночных кошмаров, которые грозили стать явью!..

— Это хорошо, что ты не трус! — хладнокровно произнес отец и, повернувшись по-военному, ушел к себе в кабинет.

Мама быстро наклонилась ко мне и прижалась щекой к моей щеке:

— Коленька, разве ты не хочешь ехать со мной в экспедицию? Самым тяжелым все эти годы было расставаться с тобой...

— Правда, мама? — обрадовался я.

— Я так рада, что мы будем вместе! А за бабушку не беспокойся — что-нибудь придумаем. Екатерина Алексеевна выходит как раз на пенсию и будет рада пожить два года на всем готовом, да еще вместе с закадычной подругой... Коленька!

— Что, мама?

— А Севера ты не бойся. Не так страшен черт, как его малюют. Понимаешь? Север, Коленька, прекрасен!.. Ну, ты увидишь... А сейчас я пойду подготовлю бабушку. Посуду уберу потом.

Посуду, как всегда, убрала бабушка... когда немного опомнилась от «известия». Мне было так жаль бабушку, что просто сердце щемило. И я совсем не верил, что Север прекрасен.

Я прошел в свою угловую комнату, там было холодно, как в погребе. Я с треском захлопнул окно. Сколько можно меня закалять? Еще намерзнусь. Тщательно заперев раму, я сел возле батареи.

Я понял, что такое предложение — принять участие в полярной экспедиции на таинственное плато — осчастливило бы добрую половину нашей школы, любой школы! Во второй, недоброй половине, очевидно, были бы девчонки, трусы и больные, вроде Валерки, у которого костный туберкулез и он вечно хныкает, что не сможет быть моряком, летчиком или полярным исследователем. Если бы наши ребята узнали про мои мучения, как бы они презирали меня... Я чувствовал себя бесконечно униженным. Страдания мои были такого сорта, что в них было совестно признаться.

Может, я действительно трус? В школе меня никто не считал трусом. Я мог дать сдачи любому задире, даже старшекласснику. Обученный отцом лазить по веревке, я однажды притащил веревку в класс и, к великому восхищению ребят, привязал ее в большую перемену к парте и спустился с пятого этажа на тротуар. Было много разговоров по этому поводу. Меня вызывали в учительскую и хотели закатить тройку в четверти за поведение. Отстоял наш физик Иван Иванович. Нажаловались папе, но тот только расхохотался. Он-то был доволен плодами своих рук.

Так вот, не боялся же я спуститься по веревке с пятого этажа? Неужели я боюсь сейчас? Просто я не люблю Север. Не люблю физкультуру. И чего они пристали к бедному парню? Несчастье какое-то!..

Бабушка собирала меня в экспедицию с таким убитым видом, что я невольно подумал: «А вдруг она умрет за эти два года? Столько расстройства!» Я еле удержал слезы. Я знал, что она ненавидит моего отца, и вполне понимал ее. Но я-то не мог его ненавидеть, он был мой отец!

В школе известие о моем участии в экспедиции произвело настоящий фурор. Будь на моем месте другой мальчишка, он бы зазнался. То, что я отнюдь не сиял, не радовался, все принимали за сдержанность и скромность и еще более восхищались мной. А я был самому себе противен, как самый отъявленный лицемер. Чтобы заглушить это тягостное чувство, я погрузился в учебу и перешел в седьмой класс с одними пятерками.

Все проходит... Прошел учебный год, прошло тяжелое прощание с бабушкой, проводы, шумиха. Мы с мамой вдвоем на самолете. Отец и остальные члены экспедиции выехали раньше.

Самолет я перенес плохо: меня мутило, несколько раз даже вырвало, адски болела голова. Никакой аэрон не помогал. Я потихонечку шепнул маме, чтобы не вздумала кому сказать о моем участии в экспедиции. Скажут: какой он полярник! Потеха, да и только! Мама поняла меня с полуслова и кивнула головой. Сама она замечательно переносит и качку, и воздушные ямы, и старт, и приземление.

Я лежал, закрыв глаза и стиснув зубы, в откидном кресле, стараясь не думать о плывущей далеко-далеко внизу тайге, реках и острых скалах. Когда меня не рвало, я притворялся спящим. Меня долбила одна мысль: «Зачем они тащат меня на этот проклятый Север?» Нелегкое дело быть сыном таких беспокойных родителей, как мои.

Пассажиры угощали меня ломтиками лимона и шутили, что летчика из меня не получится. «Если отцу не придет в голову делать из меня пилота,— подумал я.— Он-то бы сделал! Стал бы тренировать мой вестибулярный аппарат, пока я не вывернулся наизнанку».

Из меня не выйдет летчика. Хорошо, если бы и полярного исследователя не получилось. Должно быть, я очень странный мальчик... Либо действительно трус.


Загрузка...