Геннадий НИКОЛАЕВ


ПЛЕТЬ О ДВУХ КОНЦАХ


Повесть


1

Лешка сошел на восьмидесятом километре. Разъезд назывался «Лесной», Воздух и тишина оглушали. От шпал подымался горячий смоляной дух, из лесу тяну­ло хвойным ароматом цветущих сосен. Вдруг прямо перед ним вырос какой-то человек — приземистый, ши­рокий, с ярко-рыжим чубом под треснувшим козырь­ком армейской фуражки, с медной щетиной и живыми голубыми глазами.

— Ну что, с приехалом? — приветливо сказал мужи­чок, с любопытством поглядывая на Лешкины вещи.— Жду-встречаю. Велено доставить на машинке.

— Меня? На машине? — удивился Лешка.— Я дорогу знаю.

Рыжий развел своими короткими ручищами:

— Папаша велел, — и — подмигнул: — Приказ началь­ства— закон для подчиненных. Давай-ка чимальданчик.

Легко подхватив увесистый чемодан, набитый книга­ми, он резво сбежал с насыпи на тропинку.

«Сюрприз!» — улыбнулся Лешка, быстро впрягся в рюкзак и, согнувшись под его тяжестью, заспешил вслед за мужичком.

Газик с брезентовым верхом стоял в короткой тени за углом дома. Напротив, через улицу, на новом срубе тюкали топорами четверо мужиков. Трава вокруг была усыпана свежими сверкающими стружками.

Лешка распахнул дверцу, хотел положить в машину рюкзак, но заднее сиденье оказалось занятым. Неловко скрючившись на боку и свесив босые ноги, там по­храпывал и стонал во сне парень. Рядом с ним, поблес­кивая мутно-зелеными горлышками, стоял ящик водки. Парень упирался в него задом. Лешка в нерешитель­ности отступил.

— Чего ты? Буди его,— подскочил рыжий.— Эй, ту­неядец, кончай ночевать.

Он грубо дернул парня за ногу — тот торопливо сел, тараща красные мутные глаза, с облегчением отвалил­ся на сиденье.

Щофер швырнул чемодан, — парень едва успел убрать ноги — закинул рюкзак и проворно скользнул за руль. Лихо, со злостью развернулся на лужайке перед срубом и попер, попер, оставляя за собой бу­рую клубящуюся завесу.

Сразу за деревней начинался сосновый бор. Дорога была усыпана рыжей хвоей и старыми шишками. Тут и там, в глубине леса проглядывали полянки, то золо­тистые, то ярко-зеленые под лучами солнца. Прямо от дороги расползались в обе стороны глянцевитые брус­ничники и бархатистые заросли багульника.

Вскоре выехали на широкую, залитую солнцем про­секу. Трасса! Лешка смотрел во все глаза. Издали белый, вблизи желтоватый, с бурыми пятнами на бу­мажной оплетке, газопровод тянулся макарониной по дну неглубокой траншеи. Края траншеи осыпались, дерн высох и побурел, под ним темнели жилки перег­ноя. Земля на просеке искромсана, взрыта гусеница­ми — видно, еще недавно здесь ползали и крутились стальные машины. Между кочек, ямин и пеньков пет­ляли две параллельные дорожки, накатанные колеса­ми газика.

Ехали молча. В одном месте на трубе черной битумной мастикой было намалевано:

«ЯКОВ

1959»

Рядом с «Яковом» через тире кто-то выцарапал «ду­рак».

— Кто это себя увековечил?—спросил Лешка.

— А вон, тунеядец,— кивнул рыжий на парня сзади.

Лешка обернулся. Парень дремал, раскинув тонкие жилистые руки. Вытянутое костлявое лицо, длинные, давно не стриженные патлы, свившиеся в кольца, как шерсть на пуделе, чуть заметные усики и редкие кур­чавые бакенбарды — «Дон Кихот в молодости»,— по­думал Лешка и засмеялся.

Километров через пять вдруг заглох мотор. Николай повозился под капотом, покрутил ручку, потом все по очереди крутили ручку,— «искра ушла в баллон» — от­казал бензонасос. Николай велел идти пешком. Яков раскричался насчет водки, дескать, там люди погиба­ют, и, дескать, он не ишак, чтобы таскать на себе. Ры­жий послал его подальше и залез под машину.

— Придется переть,— вздохнул Яков.

Решили так: Лешкины вещи оставили в газике — рыжий обещал до вечера подбросить,— а ящик с вод­кой взяли с собой. Перебрались через траншею, бли­же к лесу, в тень.

Яков скоро выдохся. Сели отдохнуть на земляной вал. Мотнув ногами, он сбросил кирзовые бахилы на толстой резиновой подошве, с удовольствием пошеве­лил белыми сопревшими пальцами.

— Ты как сюда, папаша спровадил или сам додул?

— Сам. Мне нужен производственный стаж. На бу­дущий год в институт.

— Понятно,— перебил Яков.— А папаша не мог устроить?

— Зачем? Сам поступлю.

— Сознательный?

— А что?

— Да так.— Яков хлестанул себя по ребрам, сбил впившегося муравья, сказал лениво и беззлобно: — Дурень ты — вот что. Я бы на твоем месте на Мада­гаскар махнул.

— Почему именно на Мадагаскар?

— Там водятся лемуры. Я бы их наловил, отдрессировал, в цирке бы с ними выступал. Знаешь как?

Яков смешно сморщился, покрутил длинным но­сом, пошевелил ушами, свел глаза к переносице, развел к вискам, объявил гнусавым «цирковым» голосом:

— Только раз, только у нас! Неповторимо, непереваримо! Русс Яков с дрессированными лемурами! Кор­дебалет на канате, фигуральтика под самым куполом циркодрома, кас-ми-чес-кий па-лет к другим, неваабразимым мирам!

Лешка захохотал. Рассмеявшись, Яков сполз на корточках к ящику с водкой, резко выпрямился, под­прыгнул и издал протяжный вибрирующий горловой крик, похожий на злобный вой кота.

— Так кричат лемуры катта, подвижные, ловкие и заполошные, как одесские торговки. В отличие от тор­говок лемуры умеют удивляться и играть в популяр­ную детскую игру «замри». Этим они и покорили меня. Ну, ладно, пошли, а то там люди погибают, — сказал Яков и взялся за ящик. — Я смотрю, как бы мне не схлопотать сегодня по шее от изнывающего коллек­тива.

Они подняли ящик, пошли, покачиваясь и наступая на собственные тени. Солнце уже давно спустилось с полуденной высоты и теперь било слева в затылок.

Люди «погибали» в тени под навесом, за тесовым в три доски столом. Четверо лениво забивали «козла», пятый сидел особняком, привалившись к стойке, тренькал на гитаре и напевал нудным голосом частуш­ки. Все пятеро были босоноги, без рубах, темные от загара. Под столом, как стреляные гильзы после жар­кого боя, валялись пустые бутылки — «сучок», «москов­ская», «перцовка», «кориандровая». На утро, как водится, не хватило, и теперь в ожидании Якова они пережива­ли трудные часы.

На поляне, чуть в стороне от навеса, стояли друг за другом пять вагончиков-домиков на резиновом ходу — два зеленых, коричневый и опять два зеленых, — как игрушечный состав без паровоза. К последнему зеле­ному приткнулась сколоченная на скорую руку стайка на деревянных полозьях. За ней примостился сарай­чик — жерди да крыша.

По краю поляны, за редким березнячком, проходи­ла трасса — просека, траншея, невысокий земляной вал. В этом месте газопровод выползал на бровку тран­шеи и обрывался, зияя черной круглой пастью. Там же, вдоль бровки разместилась техника: два трубоукладчи­ка с нацеленными в небо стрелами, бульдозер, свароч­ный агрегат САК — железный сундук на тележке; пе­редвижной котел для приготовления битумной мастики и пузатый ацетиленовый генератор, заляпанный из­вестью. В другом конце поляны, пощипывая траву, бродила корова.

Среди «козлобоев» выделялся Мосин, сварщик-паспортист — плотный, круглый, с широким давно не­бритым лицом, с маленькими, как ржавые кнопки, глазами, которые смотрели холодно и прилипчиво.

Гитарист Гошка, сварщик второй руки, пел моно­тонной скороговоркой. Частушки выскакивали из не­го, как сардельки из автомата. Знал он их великое множество.

Ты точи, точи, точило, острый ножик навостри.

Мине милка изменила —

Раз и два и три.

После каждого куплета он щипал струны всеми пальцами разом и тут же прижимал ладонью.

Ты за талию меня

Не бери, Ванюша,

Не цылована три дня —

Затрясусь как груша.

— Вот мы и притепали, — сказал Яков, и они по­ставили ящик с водкой на верхушке земляного вала.

Через траншею была брошена доска — узкая и на вид хлипкая. По ней надо было перейти на поляну.

— Эй, алкаши! Ого-го! Готовьте глотки! — заорал Яков.

На его крик из первого зеленого вагончика высу­нулась Валька, девица двадцати семи лет, — главная по проверке качества сварных швов. Красивые свет­лые волосы ее были распущены, яркий, в красных ро­зах халат расстегнут — издали чернела широкая по­лоса лифчика. Увидев ящик с водкой, она фыркнула с отвращением и скрылась в вагончике.

Из четвертого зеленого спустилась, покачиваясь как борец, грузная и поблекшая, несмотря на моло­дые годы, Зинка, жена Гошки-гитариста и штатная повариха.

— Паразиты! — прошипела она с ненавистью и по­шла в стайку.

«Козлобои» меж тем бросили домино, один за другим потянулись из-под навеса. Приободрившийся Гошка ударил на гитаре туш.

Вскинув ящик на плечи, Яков спустился с вала, сту­пил на доску. Желая хвастануть, он поднял ящик над головой, пошел плавным, скользящим шагом, подра­жая канатоходцам. Доска пружинила, прогибалась. На середине пути Яков вдруг сильно качнулся — ящик повалился ему за спину, вывернулся из рук. Бутылки зелеными щуками скользнули в траншею.

Кто-то ахнул. Мосин втянул в себя воздух, по-бычьи наклонив голову, медленно двинулся на Якова. «Циркач» топтался у края траншеи, заглядывал вниз, испуганно улыбался. Мосин спокойно сгреб его за штаны и, коротко размахнувшись, ударил в лицо. Ойкнув, Яков свалился на землю, покатился по траве.

— Придурок! — прохрипел Мосин и пошел за ним с явным намерением надавать пинкарей.

Рабочие смотрели и не двигались: то ли растеря­лись, то ли в душе считали, что так и надо проучить растяпу.

Лешка рванулся с вала, в два прыжка махнул по доске через траншею, встал перед Мосиным со стис­нутыми кулаками:

— Не смеете!

Мосин качнулся как тумба и двумя руками рывком отшвырнул Лешку в сторону. Не удержавшись на ногах, Лешка свалился в траншею, на осколки битых бутылок. Мосин вперевалочку заспешил к Якову.

— Стой! Мосин! Прекрати!

Меж березок замелькал Валькин халатик. Она под­скочила к Мосину, толкнула его в грудь, закричала истошно-жалобно:

— Товарищи! Помогите же!

Яков воспользовался моментом, вскочил и отбежал в сторону. Мосин, покачиваясь, ушел под навес. Валь­ка набросилась на рабочих:

— Совсем с ума спятили. Неделю пьете — совести нет. До белой горячки допились.

Гошка прыгнул в траншею — собрать, что осталось.

— А что нам с тоски погибать, раз труб нет, — огрызнулся он из траншеи и весело заорал: — Живем, братва!

Лешка цеплялся за траву одной рукой, другую держал на весу, подпрыгивал, но никак не мог вы­браться.

— Давай, герой, помогу, — Валька вытянула его на бровку, засмеялась: — Как петух с подбитым крылом.

Лешка болезненно улыбнулся, показал руку — ла­донь была рассечена, из раны сочилась кровь.

— Ух ты, надо перевязать, пошли, — она повела его к вагончикам.

Первый зеленый — самодельный, новый, еще не за­езжен. Стены и потолки выкрашены светло-серой мас­ляной краской, пол, набранный из узких досок, уже расщелился. Слева от выхода — фотоотсек, дверь рас­пахнута, виден фотостол с большим матовым экра­ном, на полочках кюветы, красный фонарь, какие-то приборы. Справа — две полки, одна над другой, как в плацкартном вагоне. У противоположной стены, под окном, откидной столик — на нем зеркало, стакан с лесными цветами, флакончик духов, пудра. Нижняя постель выстелена «конвертом», белой пирамидкой торчит подушка.

— Не крутись! — Валька бесцеремонно развернула Лешку, обмыла рану водой, приложила смоченную иодом ватку. — Держи!

Лешка заскрипел зубами, отрывисто засмеялся:

— Наше знакомство скреплено кровью.

— Ржешь как жеребенок, — улыбнулась Валыка.

— А вы смелая и красивая, — сказал он и за­рделся.

Валька насмешливо посмотрела ему в глаза. Оди­накового роста, светлоголовые, они стояли друг возле друга и смущенно молчали.

Мимо окон кто-то прошел. Валька метнулась к двери, крикнула:

— Михаил Иванович!

В белой полотняной паре, в соломенной шляпе с черным пояском, в красных китайских сандалиях с дырочками, спиннинг через плечо, в руках связка крупных сероватых хариусов и с дюжину ельцов, как из чистого серебра, — Чугреев больше походил на дачника-отпускника, чем на бригадира.

Валька подскочила к нему, когда он неторопливо поворачивал ключ в замке. Он жил в среднем, корич­невом, и на правах бригадира занимал целиком весь вагончик.

— Что скажешь, красавица? — спросил он, откры­вая дверь.

Лешку поразил голос Чугреева — густой, низкий, урчащий, с гнусавинкой.

— Михаил Иванович, до чертиков уже допились, — с возмущением затараторила Валька. — Яков принес ящик водки, уронил в траншею. Мосин избил его, и вот новенькому досталось.

Чугреев с пристальным прищуром глянул на Леш­ку:

— Это Ерошеву, что ли?

Лешка заулыбался:

— Здравствуйте, Михаил Иванович. Мне попало — немножко.

Чугреев кивнул. Валька затормошила его, показы­вая в сторону навеса:

— Вон, видите, тащат остатки допивать. Надо же их остановить! Михаил Иванович!

— Ты думаешь, надо? — он прислонил спиннинг к стене, рыбу бросил на траву. — А может, не надо? Пусть погуляют, пока труб нет, а?

— Прошу вас, умоляю, Михаил Иванович. Ведь це­лыми днями пьют, смотреть на них тошно. Отберите у них водку.

Чугреев непонятно хмыкнул, взял ее за плечо, слегка сдавил.

— Тихо, тихо, огонь в халате. Ты думаешь, я могу им запретить?

— Вечно вы шутите! А мне противно! Вот возьму и уволюсь, — она дернула плечом, пытаясь освободиться от его тяжелой руки.

— Серьезно? — он еще сильнее сдавил ее плечо.

— Да, серьезно! — вызывающе сказала она и сбро­сила его руку.

— Ну, тогда конечно. Подожди-ка... — Он увидел Зинку, свистнул: — Зинаида! Вот рыба — зажаришь.

Под навесом все было готово: водка разлита по кружкам, тремя горками разложен хлеб, куски жир­ной колбасы, очищенный лук. Чугреев молча прошел к тому углу, где сидел Мосин, глянул в ящик, пере­считал бутылки: одиннадцать целых и три с отбитыми горлышками. Вытащил поломанные, поставил перед Мосиным:

— Профильтруете через тряпку. — Прикинул на глаз сколько водки, выставил одну целую. — Хватит. Георгий и ты, — поманил Лешку, — живо ящик в мой вагончик. — Постучал костяшками пальцев по столу.— С завтрашнего дня начну техучебу. — И вдруг гарк­нул: — Ясно?!

Гошка жалобно посмотрел на Мосина — тот ссуту­лился над сложенными ручищами, не мигая вперился в стол.

Бригадирский вагончик казался просторнее — не было полок, стояла узкая железная койка. Прямо от входа на стене висели политическая карта мира и ружье — через два полушария. На лавке в углу по­блескивала приборами и рукоятками рация.

Ящик с водкой засунули под стол. Гошка поспешно удалился, Лешка задержался поговорить. Отец расска­зывал, что бригадиру пятьдесят два года, «старпер», можно сказать, а тут глазам своим не верь: снял куртку — крепкий, мускулистый, плечи валунами, грудь выпуклая, брюшной пресс упругими валиками. Лицо, правда, в морщинах, но морщины эти не мелкие и не частые — глубокие и редкие, скорее от бывалости, чем от старости. Странным казался нос Чугреева — продолговатый, круглый, без хрящей, словно полсар­дельки приклеено. Видимо, из-за носа он говорил глу­хим, чуть гнусавым голосом.

— Ну, что, пацан, носом моим заинтересовался? — спросил он, перехватив любопытный взгляд. — Это нос не мой, искусственный. Мой нос немцы оттяпали — ос­колком. Ясно?

Лешка думал, что Чугреев спросит, как доехал, встретил ли рыжий Николай, но Чугреев не спраши­вал — насвистывая, высыпал из коробочки на стол ры­бацкую мелочь: крючки, мушки, грузики, карабинчики, и начал глубокомысленно ковыряться в них.

— Михаил Иванович, я в школе сварку проходил, варить умею, — сказал Лешка.

— Сварку проходил... — равнодушно повторил Чугреев. — Это хорошо, что сварку проходил. Давай устраивайся, осматривайся, денька через два-три испы­таем, какой ты сварщик. Ясно?

— Ясно, — сказал Лешка и вышел.

Рыжий Николай приехал под вечер. Сбросил у третьего зеленого Лешкины вещи, ушел к Чугрееву доложиться. Рабочие давно разбрелись кто куда. Лешка с Яковом облазили все машины, — трубоуклад­чики, бульдозер, САК — проголодались, пришли под навес разведать насчет ужина.

Зинка темной глыбой стояла у печки, жарила ры­бу. Пахло дымком, поджаренным постным маслом. Звенели комары.

- Жить здесь можно, — сказал Яков, садясь за стол. Левый глаз его припух, под глазом и на щеке красовалось алое пятно. — Людишек, правда, малова­то, но зато, знаешь, старик, раздолье для философст­вующей натуры.

Переваливаясь на толстых, как чурки, ногах, по­дошла Зинка, швырнула на стол горячую миску с ши­пящими ельцами.

— Лопайте!

Рыбу ели руками — торопливо, обжигаясь, шмыгая носами. Лешка давился, кашлял, то и дело выплевывал кости. Так жадно, так грубо он никогда еще не ел. «Вот бы мама увидела!»

Яков мастерски расправлялся с рыбой. Он хватал ее двумя руками — за хвост и за голову, алчно всхли­пывая, проводил ртом по хребту, как по губной гар­мошке, потом перекидывал в руках и припадал к бо­ковинкам. Костлявый остов с головой шлепал возле себя на стол. Лешка отставал. Поднажав, Яков схва­тил последнюю рыбешку. «Я бы оставил», — подумал Лешка обиженно.

Яков слопал рыбешку,— скелет кинул через плечо.

— Шесть—три! — сказал он гордо. — Я обожрался, а ты голодный. Скажи спасибо за урок. Ты, старик, явно переоцениваешь достижения цивилизации.

Лешка снисходительно усмехнулся:

— Глупости! Люди-то умнеют, а не деградируют.

— Давай, давай, умней, — Яков смачно жевал рыбьи головы, высасывал сок, а кости выплевывал под стол. — Посмотрим, что ты запоешь лет через пять-шесть, когда встанешь на собственные пятаки. Тоже мне Иисус Христос!

Из первого зеленого выскочила Валька — голубая кофта, плиссированная юбка, прическа — «конский хвост». Неловко ковыляя на высоких каблуках, подо­шла к печурке, согнулась над сковородкой.

— Вкусно! Мне оставишь?

— Гулящим на столбу. Кыш!—шуганула ее Зинка.

Валька с хохотом увернулась, покачивая бедрами, прошла вдоль стола. От нее пахло духами.

— Как дела, новенький? — сильной рукой она по­шлепала Лешку по щеке.

Лешка чуть не поперхнулся, выплюнул кости, по­краснел.

Валька засмеялась:

— Симпатичная парочка. Хотела вас взять на тан­цы, а вы вон какие красивенькие.

Из коричневого вагончика, кожилясь, с ящиком гвоздей, спустился по ступенькам рыжий Николай. Короткими шажками дотащил ящик до машины, грох­нул на пол в кабину, свистнул.

— Валюха! По коням!

Валька крутнулась на носках.

— Бегу! А вы, котята, зализывайте синяки и раны. Пока!

— Целуй бока у старого быка! — крикнул вдогон­ку ей Яков и презрительно сморщился, насколько позволял подбитый глаз.

Не оборачиваясь. Валька погрозила кулаком.

Яков застыл на миг с презрительной гримасой, словно прислушиваясь, что творится в животе, и вдруг, встрепенулся:

— Поехали девок шерстить! Эй, подождите! — за­вопил он пронзительно и кинулся к машине.

Лешка почувствовал толчок — сердце застучало весело, озорно, захотелось приключений, буйства. Он рванулся за Яковом.

— А рыба-то! — закричала Зинка, но они уже хло­пали дверцами.

Николай оглянулся на Лешку, одобрительно сказал «Ого!» и наддал газу. Лешка засмеялся. Валька сидела вполоборота к нему — в сумерках сверкали глаза и зубы.

— Будешь танцевать со мной? —спросила она.

Лешка кивнул. К нему вплотную придвинулся Яков:

— Будь осторожен, старик, она знойная женщина.

Лешка широко, глупо улыбался. Его пьянила эта внезапная поездка в ночь, в неведомое, на какие-то немыслимые деревенские танцы. «Вот так надо жить! — думал он с восторгом. — Чтобы пыль летела из-под копыт!»

В Лесиху въехали при фарах. На мягкой пыльной дороге лежали бычки, жмурились от яркого света, но не вставали. Николай подрулил к лужайке возле сруба, сделал круг, разогнав танцевавшие парочки, лихо тор­мознул в двух метрах от какой-то девушки. Заиграл баян, кругом загалдели, засмеялись женские голоса, где-то громко балагурил Яков. Валька потянула Леш­ку танцевать, но он все же успел заметить, как одна девушка скользнула на переднее сиденье, и газик ука­тил в ночь.

Танцевали танго, танцевали фокстрот, кружились в вальсе. Бледное Валькино лицо, широкие с блестками глаза и губы — все было близко и необыкновенно в лунном свете. Валька прижималась тугой грудью, осто­рожно, словно невзначай касалась лицом щеки — у Лешки перехватывало дыхание, приятно замирало сердце. Ему казалось, что он летит вместе с ней к звездам.

Танцы кончились, девушки окружили баяниста, за­тянули песню. Лешка огляделся — Якова уже не было. Валька сказала «проводи», он робко взял ее под руку. Вдогонку им полетел девичий озорной голос:

— Валентина, где такого мальчика отхватила? По­дари на вечерок...

— Дареное не дарят, — крикнула Валька и, засме­явшись, прижала локтем Лешкину руку.

Шли молча мимо темных сонных домов — движок почему-то не работал. Свернули в переулок, пошли вдоль палисадников.

— Сюда, — сказала Валька и заскрипела калит­кой. — Будешь спать на сеновале. Иди за мной.

Она подвела его к сараю, показала лестницу.

— Там есть одеяло и полушубок. Не страшно?

— Нет, — так же шепотом ответил Лешка и взял ее за руку. — А вы?

— Я в доме у старушки. Ну, пока, Леша, — мягко сказала она и, ласково поглаживая его руку, медлен­но, как бы нехотя, выпростала свою руку из его горя­чей руки. — Спокойной ночи.

Лешка поднялся на сеновал, растянулся на сене. В треугольном проеме светилось ночное небо, крошеч­ными огоньками трепыхались далекие звезды. Лешка смотрел на них и мучительно старался вспомнить, что это за созвездие, но все путалось в голове, перед глазами всплывало бледное Валькино лицо, а в груди горячо стукалось: Валя... Валя... Валя...

Вдруг в темном углу что-то заворочалось, тихо зашуршало сеном. Осторожными шажками это что-то приблизилось к Лешке и остановилось. Склонилось над ним, обнюхало лицо, тыкаясь холодным мокрым но­сом, лизнуло шершавым языком. Лешка отстранился, поймал рукой теплое мягкое ухо. Большая лохматая собака склонила голову и замерла так, ожидая ласки. Лешка притянул ее к себе и долго гладил, туманно и счастливо улыбаясь.


2

Проводив Лешку, Павел Сергеевич сразу поехал в управление. Дел было по горло, но самое первое — просмотреть бумаги. Вчера весь день мотался по су­дебным инстанциям — сегодня придется перелопачи­вать за два дня. Приказы, отчеты, инструкции, указа­ния, письма, запросы — бумаги валят без выходных. Из главка, из треста, из обкома, из райкома, с пред­приятий. Совнархоз тоже не забывает выдать какое-нибудь руководящее указание или инструктивное разъяснение. Вали кулем — потом разберем.

Павел Сергеевич открыл папку — сверху вороха лежало отпечатанное на синьке и прошитое нитками «Типовое положение о бригадах и ударниках комму­нистического труда (условия соревнования и присуж­дения)». Почитать не удалось — в кабинет робко во­шла Стыврина, кладовщица, жена бригадира плотни­ков. Присела на краешек стула, несчастная и тихая — под глазом синячище, рука забинтована. Муж запил, буянит, дерется — житья нет.

К Павлу Сергеевичу частенько обращались жены работников с подобными бедами — знали, что началь­ник не пьет и не любит, когда другие пьянствуют. Ра­бочие его побаивались, видимо, из-за пенсне — стек­ла сильно увеличивали, глаза казались круглыми и су­ровыми, как у прокурора. Разговаривая с собеседни­ком, Павел Сергеевич смотрел на него внимательно и серьезно, как бы ожидая услышать нечто значитель­ное — это сразу настраивало людей на деловой лад.

— Все ясно,— сказал Павел Сергеевич. — Не ясно одно: откуда он деньги берет, чтобы каждый день пить?

Стыврина смущенно повздыхала, взяла с Павла Сер­геевича обещание, что он ее не выдаст перед мужем, и рассказала, как муженек с бригадой приспособились по вечерам зашибать калым: кому крышу починить, кому пол перестелить, кому веранду сделать. С утра кого-нибудь посылают рыскать по городу, договари­ваться, а к вечеру всей бригадой идут по «точкам»— калымят, денежки собирают.

Павел Сергеевич подивился: «Вот пройдохи!» — и записал себе на память план будущего разговора со Стызриным: «Стройматериалы, патент на артель, горфинотдел, суд». Пообещал Стывриной, не выдавая ее, серьезно потолковать с ее мужем.

Только взялся за «Положение», стукнулся Разбо­ров, начальник планового отдела — человек лет со­рока пяти, с деликатными манерами, с полным холе­ным лицом, с зализанными остатками волос на голой розовой полосе посреди черепа.

— Что будем делать с Каллистовым, Павел Сер­геевич? — спросил он, легонько потирая, как бы намы­ливая свои полные руки. — Два письма послали, те­лефонограмму, а труб все нет. Чугреев простаивает, мне план нечем закрывать. В госбанк будем обра­щаться?

Павел Сергеевич задумался. Уж больно не хотелось портить отношения с таким важным заказчиком, каким был для СМУ-2 Федор Захарович Каллистов.

Жизнь столкнула Павла Сергеевича с ним год на­зад, когда в главке решался вопрос, кому строить газопровод к химкомбинату. Павел Сергеевич сомне­вался, потянет ли его слабосильное СМУ-2 и так зава­ленное заказами по теплофикации и канализации го­рода еще одну ответственную и срочную работу. Ко­лебания его рассеял Каллистов. Перед последней инстанцией — начальником главка — Каллистов задержал Павла Сергеевича в приемной и, гремя мо­гучим басом, обозвал мымрой, телком, перестрахов­щиком. Сказал, что надо дерзать — новое дело, раз­мах, солидный заказ. Павел Сергеевич и сам, в конце концов, загорелся этой стройкой. Дела пошли хоро­шо. За десять месяцев бригада Чугреева прошла во­семьдесят один километр, причем, траншеекопатели ушли еще дальше — до сотого километра. Местная газета брала по этому поводу интервью у Павла Сер­геевича и потом писала:

«...Включившись в общенародную борьбу за Боль­шую химию, трубостроители СМУ-2, которое возглавляет тов. Ерошев П. С., прокладывают стальную газовую магистраль через вековую тайгу. Семьдесят семь километров осталось пройти нехоженными тро­пами магелланам XX века. Природный газ досрочно, ко дню Советской Армии потечет к гиганту химичес­кой индустрии. Вот она, романтика наших дней!»

Павел Сергеевич посмеялся, но статейку вырезал, унес домой, спрятал в папку, где хранились документы и орден отца и его собственные грамоты и награды.

Полмесяца назад Каллистов прекратил поставку труб. Бригада Чугреева уложила последние пять кило­метров и стала. Чугреев методично слал радиограммы: «Срываете темп», «Бригада беспокоится об оплате», «Прошу всех перевести на средне-сдельные окла­ды»...

Павел Сергеевич позвонил Каллистову — тот был не в духе, рявкнул «труб нет» и отключился. Тогда начали писать официальные письма. Каллистов молчал. Разборов нервничал. Пора было принимать решитель­ные меры, но Павел Сергеевич медлил, не хотел пор­тить с Каллистовым отношения. В конце концов день-два можно было терпеть, но тогда придется действо­вать через банк. Выслушав такое решение, Разборов неодобрительно покачал головой, поиграл застежкой-молнией и ушел с видом человека, который снимает с себя всякую ответственность за дальнейшее.

Павел Сергеевич снова открыл «Положение», но тут вошла секретарша, принесла свежие газеты. Павел Сергеевич удивился — уже обед? Быстро. Обычно он их просматривал в обеденный перерыв, за стаканом чая. Он редко ездил домой — долго. В столовую не ходил вовсе — невкусно. Чаще брал что-нибудь с со­бой: курицу, корейку или сыр с хлебом. Чай завари­вал в электрическом чайнике, любил свежий и креп­кий.

Сегодня чай не шел, казался горьким. Сыр тоже горчил. К тому же разболелся Желудок — незалечен­ная язва, памятка военных лет. Отставив чай, Павел Сергеевич взялся за газеты. Развернул «Правду». Пе­редовица «Большой химии — ускоренное развитие».

— Понятно, — пробурчал Павел Сергеевич и пере­вернул страницу

«Советско-американские отношения должны стро­иться на прочных основах мира и дружбы». Пресс-конференция Председателя Совета Министров СССР Н. С. Хрущева».

— Правильно, так их! Поехали дальше.

«Общественность всех стран горячо одобряет пред­стоящий обмен визитами между Н. С. Хрущевым и Д. Эйзенхауэром». «От всего сердца». «Мы давно этого ждали». «Событие, которое взволновало весь мир». «Китайский народ приветствует». «Желаем ус­пеха!»

Павел Сергеевич отложил «Правду», взялся за местную.

«Все силы на уборку урожая»... «Гиганту нужен газ». Павел Сергеевич помчался глазами по строчкам.

Включившись в борьбу за досрочное выполнение... Уже близится к концу монтаж первой очереди... Стройными свечами вздымаются ректификационные колонны... Строители, монтажники и эксплуатационни­ки полны решимости дать стране первую тонну про­дукта ко Дню Советской Конституции...»

Кровь бросилась ему в лицо. «Ко Дню Советской Конституции» повторил он шепотом, не веря своим глазам.

«...Большую тревогу у строителей гиганта вызыва­ют недопустимо медленные темпы сооружения трубо­провода от газовых скважин до приемных ресиверов комбината. О чем думает начальник СМУ-2 тов. Еро­шев П. С. Гиганту нужен газ, а времени остается в обрез. Если сейчас не развернуть полным ходом монтаж газовой магистрали, то все героические усилия огромного коллектива строителей окажутся под угро­зой».

Павел Сергеевич откинулся в кресле, снял пенсне. Вот это да! Во рту стало совсем горько, руки дрожали.

Абракадабра, нелепость, черт знает что! Он позвонил диспетчеру, вызвал машину, поехал к Каллистову.

Управление строительства химкомбината помещалось в длинном мрачном бараке, на той стороне реки. Разъ­езженная, ухабистая дорога к стройке была забита двумя встречными потоками машин — они медленно двигались сквозь серое облако пыли, как в тумане. Павлу Сергеевичу повезло: мутно-салатовая «Волга» стояла у крыльца — значит Каллистов на месте. В при­емной толкался народ — десятка два. Павел Серге­евич знал, как поступать в таком случае: прошел в кабинет, ни на кого не обращая внимания.

— Идите и работайте, — гремел Каллистов на плюгавенького мужичка в серой брезентовой куртке.

— Что вы лезете ко мне с мелочами? Это может ре­шить начальник участка. Все! Садись, Ерошев. Здорово!

Они поздоровались. Каллистов болезненно улыбнул­ся, сычом уставился на мужичка. Тот стоял боком, не­решительно тянул какую-то бумажку, тупо повторял:

— Дык он к вам меня послал...

Каллистов разразился многоэтажным матом, пере­гнулся через стол, вырвал у мужичка бумагу.

— Весь день бегашь, бегашь. Туды-сюды, туды-сюды, — мямлил мужичок, не то жалуясь, не то возму­щаясь.

Павел Сергеевич следил, как нервно, дергаясь и корябая, перо выводило резолюцию: «Тов. Шумилову. Еще раз пришлешь ко мне, уволю».

— На! И катись!

Мужичок бережно принял бумагу, почесывая заты­лок и разбирая на ходу каракули, вышел из кабинета.

Каллистов посмотрел на Павла Сергеевича, глаза его смеялись.

— Ну что, шараш-монтаж, попал под прессу? Читал? Бумагомараки проклятые! — ухмыляясь, порылся в ворохе бумаг, вытянул одну, энергично скомкал и бро­сил в корзину. — Признайся честно, ездил в банк?

— Честно признаюсь: не ездил, — сказал Павел Сер­геевич. Злость прошла, теперь он чувствовал только усталость.

— Матрос! — похвалил Каллистов и раскатисто за­хохотал. — С тобой можно иметь дела, хороший под­рядчик.

Он привстал, подтянул к себе графин с водой, через горлышко выпил половину, плюхнулся в кресло. Выта­щил платок и как промокашкой похлопал по лицу — от серой короны седых стриженых волос до могучей шеи.

— Уф, жарко! Весь день кручусь, как сука лагерная, будто мне больше всех надо. — Он расстегнул куртку, погладил заколыхавшийся живот. — Не больше всех, но и не мало. Да?

В кабинет кто-то заглянул.

— Я занят, — гаркнул Каллистов. Дверь быстро за­хлопнулась. — Ты, брат, не серчай за трубы, — сказал он мягко Павлу Сергеевичу, — с трубами я крепко вляпался. Завод приостановил поставку, у них там какая-то перестройка. Да и вообще, сейчас кругом пе­рестройки — куда ни сунешься, ни хрена толку не добьешься. Ну да ладно, трубы я найду, со второй оче­реди дам. А ты что-то, брат, скис. Статейка подейст­вовала?

—- Да нет, мура это, — с деланым равнодушием от­махнулся Павел Сергеевич. — Ты мне скажи лучше, правда ли, что к декабрю комбинат будешь сдавать? Или это газетная опечатка?

— Если бы! — Каллистов тяжело вздохнул. Бугри­стые, с прожилками и желтыми пятнами ореховые гла­за его потемнели, словно погасли. — Меня самого чуть кондрашка не хватила, когда получил ВЧ-грамму. Связался с Госкомитетом — что, говорят, сурово? Ни­чего не прделаешь... Позвонил в обком — уже знают, уже взяли под контроль. Понял, чем Ванька Машку донял? — Он стал загибать толстые, как обрубленные, пальцы, — август, сентябрь, октябрь, ноябрь. Четыре! Вот в чем сказка.

Они помолчали.

— Скажи по совести, Павел, к декабрю сумеешь за­кончить трассу? — спросил Каллистов тихо.

Павел Сергеевич покачал головой:

— Невозможно.

Каллистов хитро прищурился, цокнул языком:

— Э, брат, хитер! Смикитил: раз Каллистов зашива­ется с комбинатом, так и трасса не к спеху. Когда уволят, приходи, возьму к себе в замы...

Он затрясся всем телом — казалось, что и глаза сами по себе тоже запрыгали от хохота.

Павел Сергеевич поправил двумя пальцами пенсне, сказал, стараясь выдержать шутливый тон:

— Я предлагаю другой вариант: раз нет трассы, нет газа, так и комбинат не к спеху.

Каллистов подумал, как бы оценивая идею, и горест­но вздохнул:

— Худо, брат, худо. Мы теперь с тобой как два кролика, вздернутые на одной удавке через прясло. М-да... — Он крепко почесал затылок. — А сколько ки­лометров осталось?

— Семьдесят два — сварить и уложить. Траншея, можно сказать, готова. Но, Федор Захарович, это же черт знает что! Договаривались к марту, в апреле пробный пуск, в мае — сдача в эксплуатацию. Так все и планировали, а теперь хоть кверху ногами становись. Чем варить? И кем варить? Чем грузить? На чем возить? Ни людей, ни машин, ни оборудования. К чертовой ма­тери! Завтра пойду в обком к первому секретарю. Что хотите, скажу, делайте, хоть снимайте, хоть судите, а срок невыполнимый.

— Не пойдешь, — холодно глядя на него, сказал Каллистов.

— Пойду! Почему ты думаешь, не пойду?

— Потому что ты не такой дурак, каким прикиды­ваешься. Это я должен идти, и я уже ходил.

— Ну и что?

— Езжай, говорит, в Москву. Я, говорит, пас.

— Что же делать? — растерялся Павел Сергеевич.

— Смотри. Хозяин - барин... Можешь, конечно, слетать в столицу. Пасть на колени, бухнуть лбом по паркету: так и так, мол, смилуйтесь, не могу. Только Москва слезам не верит. Старая поговорка, а в силе. Насуют — не унесешь. Биографию изгадишь: не справился, круп­ных строек не видать, будешь околачиваться на за­дворках. Или кувыркнут в рядовые инженеры, потом иди, доказывай, что ты не верблюд. — Он выкинул на стол пачку сигарет, закурил. — Слушай, хочешь, дам добрый совет?

— Дай.

— Поезжай на трассу, поговори с людьми. Бригадира прижми, пригрози как следует, наобещай с три короба — они тебе эти семьдесят километров за месяц ша­рахнут, успевай только подвози.

— А что я могу наобещать? Ни фонда, ни квартир.

— Для бригадира и его гавриков найдем фонд. Я заплачу. Оформим на временную работу. Пять-десять окладов — подумаешь!

Павел Сергеевич зевнул, его мутило от усталости, болел желудок, шумело в голове — хотелось спать. За окном клубилась серая, беспросветная пыль. Окна ка­бинета были плотно закрыты, но все равно пыль ощу­щалась и здесь. «В отпуск бы сейчас, за два года», — подумал он.

Каллистов внимательно разглядывал его холодными умными глазами.

— Не быть тебе начальником треста, — сказал он тихо. — Мягкотелый ты какой-то.

Павел Сергеевич приоткрыл глаза.

— А я и не хочу.

— В замы ко мне пойдешь? — предложил Калли­стов. — У меня замы не уживаются. Я по характеру пускач, грубый, а ты мягкий, со всеми сработаешь­ся. Валяй, а?

Павел Сергеевич устало улыбнулся:

— Замотаешь. Я человек медлительный. Ты лучше помоги мне машинами. Хотя бы пару МАЗов.

Каллистов засмеялся:

— А у тебя, брат, талант — выпрашивать. Ладно, — он сильно стукнул ладоиью по столу, — будет тебе пара МАЗов. Вот еще что: нужен новый график монтажа. В среду обком, будут рассматривать мои дела. Успеешь до вторника?

Он тяжело поднялся, пристально глядя в глаза Пав­ла Сергеевича, протянул руку:

— Шуруй, шараш-монтаж!

В управлении Павла Сергеевича ждала телеграмма: «По газопроводу для химкомбината закончить монтаж­но-сварочные изоляционно-укладочные работы до 5 декабря. Срочно вышлите для утверждения новый гра­фик монтажа. Начальник треста».

Позвонил снабженец, с гордостью сообщил: толь­ко что принял трубы на товарном дворе комбината — «трубочки-дудочки» что надо, с изоляцией, работы меньше. Павел Сергеевич приободрился, — молодец Каллистов! — поехал на участки набирать доброволь­цев в новую бригаду по сварке секций для трассы.

Чего казалось бы проще: снять по человечку с каждого участка, назначить главного — вот и бригада. Да нет, тут целая проблема. Все участки загружены под завязку, люди настроились на определенную рабо­ту, набрали темп — срывать и перебрасывать их на другое место дело хлопотное и вредное. Такие «ма­невры» злят рабочих, расхолаживают. Все сдельщики, кому охота терять на переходе, да и неизвестно, как там, в новой бригаде пойдет монета. Другой на месте Павла Сергеевича созвал бы бригадиров, стукнул ку­лаком по столу: «А ну, гоните-ка людишек и — не тявкать!» Дали бы, конечно, и не «тявкнули». Только кого дали бы — вот в чем вопрос. Везде есть такие, от которых хотят избавиться, вот этих бы и сплавили — сачков да недотеп. «На тебе, боже, что нам него­же». Бригадиры народ ушлый — силой и официаль­ностью ни черта не добьешься. Цену себе знают твер­до. Чуть чего, заявление на стол — строители всюду нужны. Один путь к сердцу бригадира знал Павел Сер­геевич: «Выручай, дружище, горю ярким пламенем. Не выручишь — труба мне. Выручишь, сам понимаешь, в обиду не дам». Да и не такой он человек, чтобы сту­чать кулаком и драть горло. Тихо, спокойно, обстоя­тельно упрашивал бригадиров — каждого персональ­но. Те покуражились для порядка, повздыхали, пожаловались на свою бригадирскую долю — дали свар­щиков, прихватчиков, лучших такелажников. Бригада есть — полдела сделано.

Павел Сергеевич потер руки, засвистел «А ну-ка пес­ню нам пропой, веселый ветер...». День прошел не даром.

Клава была не одна. Раздеваясь в передней, Павел Сергеевич слышал, как она громко жалобно говорила: «Я не могу больше, эта кухня высосала из меня все соки. Я чувствую, как я тупею и превращаюсь в свар­ливую старуху». Он заглянул в столовую, — опять эта Ася, соседка, пиковая дама, уксус с перцем, ках он ее назывзл, — холодно поздоровался и пошел умы­ваться.

«Что может быть у них общего? — думал он с раздражением. — Сплетница-массажистка, блатмейстер, шуры-муры, обрабатывает жен крупных начальников, вечно занята какими-то темными делишками, а Клава изливает перед ней душу...»

Хлопнула дверь. «Ишь, живо улизнула», — он вы­шел на кухню. Клзва накрывала на стол, посмотрела мягко и чуть виновато:

— Кушать будешь?

— Да, обязательно! — энергично оказал он. От этого ее взгляда, который он так любил, к нему вернулось хорошее настроение. — Сегодня я заработал не только обед, но и... — он подмигнул и двумя пальцами, боль­шим и мизинцем, показал, что он еще заработал.

Клава выставила полбутылки кагора, оставшегося пос­ле Лешкиных проводин.

— Выпьем за одну симпатичную сварливую старуш­ку, за которой вовсю бегают молоденькие пижоншки, — сказал он шутливо, намекая на тот недавний слу­чай, когда какой-то молодой человек помог ей дота­щить сумку с базара и по пути подговаривался насчет свидания.

— Выпьем лучше за сына, чтобы у него там все бы­ло хорошо, — сказала она с грустью.

Павел Сергеевич не возражал.

— Я так мучаюсь, что согласилась отпустить Але­шеньку, — пожаловалась она. — Почему ты не отго­ворил его?

«Как бы не так, отговоришь», — подумал он и ска­зал:

— Ты напрасно так волнуешься. Он ведь уже не ма­ленький, девятнадцатый год парню.

— А что за люди там, на твоей трассе? Они не ис­портят нашего мальчика?

— Там отличные люди. Чугреев — бригадир что на­до! Кто бы додумался завести корову на трассе? Он. В одном колхозе купили. Молочко парное пьют. Кон­чим трассу, говорят, пир устроим. Нас приглашали.

— С тобой никогда серьезно не поговоришь. Вечно ты увиливаешь, а я волнуюсь — он такой доверчивый и непрактичный.

— А ты хочешь, чтобы в восемнадцать лет он был ловкачом-комбинатором?

— Я была бы спокойнее. Знаешь, Павел, — сказала она и замолчала в нерешительности.

Он отодвинул тарелку — разговор начинал портить ему аппетит.

— Что, Клавдия? — спросил он, подчеркивая голо­сом «Клавдия». Его всегда коробило, когда она, обыч­но называвшая его Павлушей, вдруг говорила это гру­бое «Павел».

— Я разговаривала с Асей... Жена директора поли­технического ее хорошая приятельница. Ася обещала переговорить с ней насчет Лешеньки...

— Хо! — воскликнул Павел Сергеевич, сразу смек­нувший, куда клонит жена. — Ты пойми, Лешка не согласится ни на какие протекции. Уж я-то его знаю.

— Много он понимает! — она тоже повысила го­лос.

— Много не много, а то, что понимает, понимает правильно!

— Правильно, правильно. Тебя интересует только твоя репутация, как бы кто не подумал плохо. Ты честный, ты правильный, ты хороший — для всех, кро­ме СВОЕЙ семьи, — в голосе у нее уже дрожали сле­зы. — Ты посмотри, как мы живем: твоя правильность держится на моих морщинах и на моих сединах. — Она расплакалась, всхлипывая, — вскочила, убежала за платком.

Павел Сергеевич понуро вертел пустую рюмку и внутренне спорил с Клавой. Конечно, материально они живут не бог весть как, но и не хуже других, зато живут честно. Не разуты, не раздеты, мясо каждый день едят, пианино купили.

— Вон посмотри, Мартыновы, — она уже не плака­ла, но голос был мокрый, злой. — Петр Петрович не меньше тебя начальник, а не стесняется, и все у них есть: и холодильник, и стиральная машина, и гарни­тур, И жена его не давится, как я, дура, в очередях — ей все на дом привозят. Короче, вот что, — сказала она ледяным таном, — хватит. Я терпела, пока рос Лешка — теперь хватит. Ты весь день на работе, тебе интересно, а что дома творится, тебе наплевать. Хва­тит. Я тоже пойду работать.

— Ну, пожалуйста, иди. Разве я возражаю? — сказал Павел Сергеевич, удивленный таким поворотом разго­вора. — Но куда?

— В горторготдел! — сказала она с вызовом, — Ася обещала устроить.

Павел Сергеевич встал, резко отодвинул стул, ушел на балкон.

До вечера они не разговаривали. Он сидел в одной комнате, она — в другой. Когда он лег спать, она вошла в спальню, взяла свою подушку, задержа­лась на пороге:

— Мне нужны деньги, три тысячи. Есть столовые гарнитуры, Ася достанет, — и помолчав, ожидая, что он скажет, добавила: — Стыд, позор, людей не могу пригласить.

Павел Сергеевич отвернулся к стене.


3

Проверять, какой Лешка сварщик, собралась целая комиссия: все, кроме Зинки — она бренчала кастрю­лями под навесом. Чугреев был за главного. Яков и Гошка подкатили к САКу пару «катушек», обрезков трубы, состыковали их ровными торцами, привернули струбцину со сварочным проводом. Все уселись ряд­ком на газопроводе.

В откидном щитке, в новом брезентовом костюме — куртка-балахон, штаны подвернуты — Лешка встал пе­ред «комиссией» держать экзамен.

— Заводи! — приказал Чугреев.

Волнуясь, Лешка торопливо подошел к САКу, взял­ся за ручку. Двигатель закашлял как простуженная со­бака и вдруг оглушительно затарахтел. Лешка сбросил газ, подрегулировал обороты. Красный, торжествую­щий, напялил брезентовые рукавицы, вставил в дер­жавку электрод, чиркнул по катушке — искры с треском и дымом вылетели из-под электрода.

— Разрешите начать?

— Валяй!

Лешка опустил на лицо щиток, склонился над стыком. Вспыхнула, затрещала дуга. «Комиссия» прикрылась от света ладонями.

Хихикая, Валька потихоньку слезла с трубы, на цы­почках, боком-боком прокралась к САКу. Быстро за­вернула иглу карбюратора и спряталась за газогенера­тором.

САК потарахтел немного и «скис» — заглох. Лешка в недоумении потоптался возле двигателя, потрогал краник бензобака, пошевелил иглу карбюратора — что за чертовщина! — завернута. С подозрением поко­сился на «комиссию» — «комиссия» тряслась и раска­чивалась от хохота. Лешка завел двигатель, начал ва­рить.

Валька выждала подольше, чтобы Лешка увлекся, подкралась к САКу и только было взялась за иглу, как Лешка внезапно повернулся, сбросил щиток. Она взвизгнула, понеслась к вагончикам, Лешка — за ней. Они промчались мимо навеса, пересекли поляну и скрылись в лесу.

За буйными кустами малины Валька вдруг останови­лась, круто повернула навстречу Лешке. Он с ходу налетел на нее, с рычанием, по-мальчишески обхватил за талию, повалил в траву. Торжествуя, прижал на обе лопатки. Валька раскинула руки.

— Ну... — прошептала она чуть слышно, тяжело ды­ша.

Он близко-близко увидел ее глаза — большие зеле­ные ягоды крыжовника. Увидел пухлые в тонких тре­щинках подкрашенные губы, ровные белые башенки зубов. Она повела плечами — его руки соскользнули в траву.

- Ну... — она обхватила его за шею, притянула к себе.

Он почувствовал теплое чистое дыхание, запах ду­хов... Валька резко оттолкнула его — он неловко под­нялся, с пылающим лицом, с бешено бьющимся серд­цем, Это был первый поцелуй в его жизни.

— Дай руку, кавалер! — рассердилась она. — Весь сарафан измяла из-за тебя.

Не глядя на нее, Лешка помог ей встать. Она отрях­нулась, хмуро сказала:

— А ты еще совсем теленок. Пошли!

Когда они вернулись к САКу, «комиссия» разгля­дывала Лешкину работу.

— Мазня! — громко сказал Мосин и с презрением плюнул в сторону.

— Научится, — возразил Чугреев. — Теорию он хо­рошо знает.

— Пусть катит к папе, — не унимался Мосин. — Фраеру тут нечего делать.

— Жалко тебе, что ли? — вступился Яков. — Пусть потрется, шелуху сбросит.

— Отставить разговорчики! — скомандовал Чугреев. — Валюха, сделай снимок этого шва, покажи хлопцу. Для сравнения пусть посмотрит мосинские швы.

С просеки донеслось гудение мотора. Петляя по извилистой дорожке и пыля, к стану приближался га­зик.

— Смотрите-ка, рыжий прется! — крикнул Яков.

— Странно, — оказал Чугреев, — отпрашивался за ягодами...

Рыжий Николай привез долгожданную весть: на стан­цию прибыли трубы, два МАЗа и трубоукладчик ТЛ-4. Рабочие возбужденно загалдели. Чугреев поднял руку:

— Ша! Значит так. Надо срочно разгружать. Мо­син, Георгий и ты, Яков, готовьте центраторы и лежа­ки. Валюха, возьмешь Алексея себе, расскажи и пока­жи. Пусть инструкцию вызудит и сдаст. И чтоб с радиоактивностью не вздумал шалить. Николай! Пое­дешь со мной на станцию, примешь трубоукладчик. МАЗы с шоферами?

— Так точно, — вытянулся по-солдатски Николай. — Два стройбатовца.

— Отлично! Всем все ясно? Поехали!

Валька взяла Лешку себе. В фотолаборатории она показала ему стол, кюветы, экран — то, что он мель­ком уже видел. Объяснила, для чего все это и как пользоваться. Потом вытащила из стола плоскую же­стяную банку с крышкой и гибкую, но тяжелую кассе­ту.

Лешка слушал потупясь. Его охватывала легкая дрожь. Там, за кустами малины он оробел — это ясно. И Валька, конечно, презирает его за трусость. Теленок, малолетка, недоросток. Но он не трусил — просто ошалел, и сейчас он ей докажет...

— Закрой-ка дверь, — сказала Валька, опускаясь на колени возле банки и кассеты. — Сейчас попробуем зарядить.

Лешка прикрыл дверь — щелкнул замок. В кромеш­ной темноте ощупью пошел к Вальке.

— Смелее, не бойся, — услышал ее насмешливый голос. Она крепко взяле его за локоть, потянула вниз.

— Вставай на колени, так удобнее.

Руки их соединились на кассете.

— Сначала открывай кассету, ну...

Лешка сосчитал в уме до трех и, ощупью скользнув руками между Валькиных рук, крепко обнял. Валька удивленно охнула. Они стояли на коленях, вплотную друг к другу. Лешка сжимал ее изо всех сил, искал губами ее рот. Она крутила головой, тихо смеялась. Вдруг вся она ответно напружинилась, глубоко и часто задышала и сама — жадно и торопливо — впилась в Лешкины губы.

Далеко, словно где-то в ином мире, затарахтел трактор. Гул мотора сначала нарастал, потом стал сла­беть — удаляться.

Валька с трудом оторвалась от Лешки, перевела ды­хание.

— Первый раз в жизни целуюсь на коленях, — ска­зала она смеясь.

— Я тоже, — хрипло прошептал Лешка.

— Ты не умеешь целоваться.

— Я быстро научусь. Покажи...

— Чему вас в школе учат? — Она оттолкнула его от себя. — Хватит баловать в рабочее время. Давай-ка заряжай кассету...

С заряженной кассетой они вышли из вагончика. Лешка захватил по пути спрятанный в яме свинцовый контейнер, похожий на двухпудовку, только потяжелее, с острыми ножками-упорами и никелированной ру­кояткой на боку.

— Не вздумай поворачивать рукоятку, — строго предупредила Валька, — а то шевелюра вылезет. — Она рассмеялась: — Я лысых не перевариваю.

Они подошли к сваренным Лешкой трубам. Валька катнула их ногой, остановила в таком положении, что шов оказался на земле. Лешка приподнял за край, Валька ловко подсунула под шов кассету, прижала бандажиком. Лешка поставил на трубу контейнер, по­вернул рукоятку. Валька отсчитала про себя несколько секунд.

— Готово! Бери контейнер, пошли проявлять.

Они снова закрылись в лаборатории, проявляли пленку, хихикали и целовались. Когда закрепленная пленка подсохла, Валька включила экран.

— Вот видишь, темные пятна и крапинки, — показывала она на изображение шва. — Это непровары и шлаковые включения. А эта полоска — трещина. Спе­шил, значит. Самый страшный дефект. Проходит ме­сяц, два, год. Труба «дышит» — то расширяется летом, то сжимается зимой. Трещина превращается в дыру. Начинается утечка газа. Представляешь, газ месяцами расползается по низинам, заполняет лес, ви­сит удушливой пеленой. И вдруг — бац! — молния или случайная спичка. Вся эта махина взрывается, го­рит лес, гибнут люди. Города и заводы остаются без газа. А теперь смотри шов Мосина.

Она пошарила в столе, вытащила глянцево-черную пленку.

— Хотя бы эта.

Лешка ахнул. На сером фоне металла трубы тяну­лась красивая с волнистыми краями однородно-темная полоска. Как он ни всматривался, никаких крапинок не обнаружил.

— Ну, что скажешь, сварщик? — насмешливо спро­сила Валька.

— Колоссально!

— Мосин очень добросовестный сварщик. Он тебе хоть кверху ногами сварит.

— Подозрительный тип.

— А ты злопамятный мальчишечка. Надо от тебя по­дальше, — она в шутку отодвинулась от него вместе с табуреткой.

Он обиженно поджал губы, нахохлился.

— Это он злопамятный. Кто-то когда-то обидел — до самой смерти будет на других вымещать.

— Эх ты, — она придвинулась вплотную к нему, приткнулась плечом к плечу. — Вот ты наверняка счи­таешь себя хорошим человеком, а работник из тебя какой?

— Пока никакой, потому что только начинаю. Важно быть человеком, ремесло дело наживное.

— А ты уверен, что сохранишь в себе человека, на­живая ремесло?

— Я? Уверен! Люди в основном из-за страха пре­вращаются в подлецов. А я ничего не боюсь.

Щелкнул тумблер, Лешка вздрогнул. Валька тихо засмеялась.

— Хвастунишка. А в малине-то, забыл?

— Это от неожиданности, — пробормотал он, чувст­вуя, как краснеет.

После первого «урока» Лешка вернулся в свой ва­гончик как очумелый. Лицо пылало, губы распухли и казались чужими. Он с трудом забрался на полку, по­пробовал читать — строчки расплывались перед глаза­ми, мысли путались.

Снилось ему заседание школьного комитета комсо­мола. В тесной комнатке, бывшей кубовой, набилось полно народу, какие-то все незнакомые ребята с мут­ными опухшими лицами, с глазами, как прорези для монет. Но самое странное: на секретарском месте не он, Лешка, а Витька и Толька, двоечники, сидят, при­мостившись на одном стуле, и в одном на двоих пид­жаке. Лешка вглядывается пристальней и узнает свой пиджак — он потрескивает в швах, вот-вот разлезется.

— Зачем вы надели мой костюм? Вам что, холодно? — не выдерживает Лешка.

— Нам не холодно и не жарко, — говорят они од­ним на двоих голосом. — И это вовсе не костюм, а твоя шкура. Помнишь, ты все кричал: «Посидели бы в моей шкуре, узнали бы, как надо ценить время». Вот мы и сидим.

Вдруг все исчезают, и словно из тумана появляется Валька, Он ясно видит ее крыжовниковые глаза, чуть припухшие губы цвета малинового сока, золотистые — еще бы чуть-чуть — и совсем белые струи прически, упругие груди под голубым сарафаном, к которым так до рези сладко тянется рука...

В самый интересный момент кто-то рывком сдернул с него одеяло. Лешка вскочил, треснулся лбом о по­толок, повалился на постель.

— Тихо, ш-ш, — Чугреев прижал палец к губам, — люди спят.

Лешка протер глаза. Солнечные блики ползали по светлому потолку вагончика, в раскрытое окно загля­дывала сочная ярко-зеленая лапа лиственницы. Рядом на ветке звонко цыркала трясогузка. Из темного угла, где спал Мосин, доносился храп с приевистываниэм. На соседней полке, разинув щербатый рот, посапывал Яков.

Чугреев улыбался.

— Вставай, поедем на станцию, отца встречать.

Лешка подпрыгнул:

— Папку?

— Тихо! Жду в машине. Быстро!

Большой из белой жести умывальник был прибит к лиственнице — за вагончиками, с противоположной стороны от входа. Обегая первый зеленый, Лешка вспомнил о Вальке — вспомнил вдруг, как споткнулся.

Захотелось увидеть ее сейчас же, немедленно, во что бы то ни стало. Он подкрался к окошку, заглянул внутрь. Постель была не тронута. «Не ночевала!» Как оглушенный, он поплелся к умывальнику. Подстывшая за ночь вода не радовала, картины — одна ужаснее другой возникали в его воображении. Он вытерся по­долом рубахи, затрусил к машине.

Павел Сергеевич ждал их на «пятачке» возле сруба. В светлом габардиновом плаще, коричневой шляпе, в пенсне, с портфелем, чемодан у ног — он странным выглядел здесь в городской одежде. Какой-то робкий, помятый, невыспавшийся. Лицо полное, но цвет — бледно-зеленый.

Лешка кинулся к нему — обнялись. Отец чмокнул, как обычно, в висок, потряс за плечи.

Подошел Чугреев, поздоровался.

— С приездом!

— Спасибо. Как жизнь?

— Шуруем помаленьку.

— Ну что, поехали?

— Поехали.

Чугреев отлично водил машину — без рывков, плав­но тормозил, вовремя переключал передачи, перега­зовку делал так ловко, что Лешка никак не мог усле­дить.

— Вот у кого учись ездить, — сказал Павел Серге­евич Лешке и пояснил Чупрееву: — А то ко мне все пристает: научи да научи.

Польщенный, Чугреев кивнул:

— Между делом подучу как-нибудь. Сам-то вроде и не учился, сел и сразу поехал. Правда, от немцев драпали, шоферу разнесло череп, а я в кабине сидел. Хошь не хошь поедешь, когда сзади с автоматами бе­гут. А потом, когда в Польшу вошли, на всяких разных наездился. На «студерах», «виллисах», на «оппелях» — всех и не упомнишь.

Павел Сергеевич слушал рассеянно, все поглядывал в оюно — на трассу.

— Какие новости в управлении? — спросил Чугреев.

— Новостей полон рот, что ни день, то новость, — уклончиво ответил Павел Сергеевич.

Давя улыбку и, видимо, не в силах удержаться от вопроса, Чугреев спросил:

— А как там насчет квартирки? Есть какой-нибудь просвет?

— Да, — Павел Сергеевич оживился. — Горсовет наконец-то выделил десять квартир. Дом будут сдавать примерно через месяц. В месткоме уже пыль до по­толка — делят.

— Меня там не забудут?

— Ну как же, у тебя вторая или третья очередь.

— Вторая, — уточнил Чугреев.

— Тем более. Правда... — Павел Сергеевич замялся.

— Правда, уже нашлись деятели, которые кричат, что­бы не давать Чугрееву квартиру...

— Это почему же? — грозно спросил Чугреев.

— Разнюхали каким-то образом твою семейную ис­торию. У семьи, дескать, есть квартира, а ему одному и общежития хватит. Понял?

— Нет у меня семьи! — сказал Чугреев, повышая голос. — Я не живу с ней с пятьдесят второго года и не собираюсь жить.

— Я-то знаю, другим попробуй докажи, — вздохнул Павел Сергеевич.

Чугреев свирепо уставился на дорогу. Газик рва­нулся, запрыгал на буграх и яминах, но тут же затор­мозился — Чугреев взял себя в руки, машина снова покатилась ровно.

— Но вы-то можете замолвить за меня словечко? — спросил он с тревогой и просьбой в голосе. — Уж сколько лет мыкаюсь.

— Конечно, конечно, Михаил Иванович, в этом ты не сомневайся: замолвлю. — Он хотел еще что-то до­бавить, но вспомнив, что сзади сидит Лешка, перевел разговор на другую тему. — С трубами ты здорово развернулся, — похвалил он Чугреева. — Все разгру­зил и уже отбраковал. Я подходил, смотрел. Молодец!

— Да, вместе с Валентиной, почти всю ночь отбра­ковывали.

Лешка тихо ликовал: Валька всю ночь отбраковывала — значит, все в порядке. Но где же она заночевала? У той же старушки?

— Много браку, — хмуро сказал Чугреев.

— Я знаю, в этой партии много брака. Трубы свали­лись внезапно. Пока раскрутится сварка на базе, ре­шил подкинуть тебе малость, чтобы ты не простаивал, — пояснил Павел Сергеевич. — В дальнейшем пойдут секции, по две трубы. Будет попроще.

Чугреев одобрительно кивнул.

Вдали, на просеке показались стрелы трубоукладчи­ков, синий дымок над навесом. Сверкнули окна вагон­чиков.

Чугреев развернулся на поляне, затормозил у ко­ричневого вагончика. Павел Сергеевич обернулся к Лешке:

— Ну, сына, мы пойдем потолкуем, а ты разберись-ка с чемоданом. Мать там напаковала — ясуть! Да на­пиши письмо, да побыстрее — я через час уеду.

Лешка выволок из машины чемодан, тут же, на тра­ве раскрыл — елки-палки! — доверху забит свертками, коробками, пачками. В растерянности он посидел над ним на корточках, вдыхая запах ванили, сыра, копче­ностей, решительно захлопнул, потащил к навесу.

У печки, сидя на сосновой чурке, Зинка чистила кар­тошку. Нечесаная и неумытая, она сонными глазами посмотрела на Лешку, зевнула. Он закинул чемодан на стол, рывком перевернул, постучал кулаком по дну. Зинка всплеснула руками:

— Господи, вывалил все. Надо ж было аккуратнень­ко.

Лешка поманил ее, прошептал таинственным тоном:

— Разделишь на всех поровну. Будут спрашивать от­куда — молчок.

Павел Сергеевич снял плащ, прошелся по вагончику. Задумчиво провел рукой по корешкам книг на полоч­ке, повернулся, потрогал ружье:

— Охотишься?

— Нет, настрелялся в свое время, до сих пор сыт. Рыбачу.

Чугреев сел к столу, выставил вторую табуретку.

— Садись, Павел Сергеевич.

Усевшись, Павел Сергеевич помолчал, вздохнул, ре­шился:

— Свалилась на нас с тобой, Михаил Иванович, беда. Сверху спущен новый срок — декабрь. Есть прави­тельственное решение по химкомбинату.

Чугреев нахмурился, замотал головой.

— Подожди, не мотай головой. Все твои возражения я знаю и понимаю. Сейчас надо думать не о том, что это невозможно, а как закончить трассу в срок.

— А что тут думать! — с силой сказал Чугреев.

— Подожди, я тебе еще раз повторяю: разговор о трудностях и невозможности — в пользу бедных. Су­ществует только один вариант: пустить газ до пятого декабря. Вот я и приехал, чтобы посоветоваться с тобой, как это сделать.

Чугреев потеребил нос, задумался.

— М-да... Задачка, — протянул он гнусаво. — Двад­цать пять стыков в день получается. Два стыка в час, если вкалывать по двенадцать часов. Нормально у Мо­сина стык варится за полтора-два часа при четырех­слойном шве. Вот и считай, Павел Сергеевич, что вы­ходит: тридцать-сорок часов в сутки. Давай еще двух сварщиков, двух прихватчиков, двух слесарей и два. сварочных агрегата, И два трубоукладчика с машинистами, и по два такелажника к ним. И два вагончика...

—· Хватит, хватит, — засмеялся Павел Сергеевич. — Что-то у тебя все двоится сегодня.

— Срок надвое режешь.

— Так это не я — нам режут.

— Я тебя понимаю, но и ты меня пойми.

Павел Сергеевич понимал: конечно, из такой брига­ды, как у Чугреева, много не выжмешь, но и другое знал Павел Сергеевич по опыту: любой бригадир, тем болеэ такой, как Чугреев, всегда имеет «заначку», резерв и никогда не раскроется и не пустит в дело, пока как следует не прижмешь. В том, что «заначка» есть, Павел Сергеевич не сомневался, но какова она — вот это-то и требовалось определить. Другой на его месте провел бы хронометраж, засек бы фактическое время на сварку одного стыка, проследил бы с карандашом в руке за всеми операциями и таким образом узнал бы все, что требовалось. Узнал бы, но какой ценой! На всю жизнь обидеть бригадира, оттолкнуть недоверием бригаду, вместо живого человеческого взаимопонима­ния — сухие формальные отношения: раз ты так, то и мы так, от сих и до сих и — не больше. Это навер­няка значило бы обречь дело на провал.

— Что же будем делать, Михаил Иванович? Подавать в отставку? — спросил он полушутя — полусерьезно.

Чугреев пожал плечами, усмехнулся:

— Выше головы не прыгнешь.

— Это смотря, как прыгать. Если с трамплина да кувырком, так получается выше головы.

— Ну это в цирке, я же не циркач.

Павел Сергеевич достал «Беломор», предложил Чугрееву — тот нехотя взял папиросу, лениво размял ее, глядя в пол, легонько постучал мундштуком о корявый ноготь большого пальца.

— По проекту заложен четырехслойный шов. Тол­щина стенки трубы одиннадцать миллиметров. По нор­мам для такой толщины разрешается шов в три слоя...

Прищурясь, он внимательно посмотрел на Павла Сергеевича, его черные глаза зажглись синими мато­выми огнями.

Павел Сергеевич усмехнулся. Хитер бригадир!

— Это ты по моим полкам пошарил, а ты по своим пройдись, по своим.

— А какие мои полки? Расставить людей, следить, чтобы простоев не было, материалами обеспечивать — вот и все мои полки, — небрежным тоном перечислил Чугреев. — За это отвечаю.

Каким-то внутренним чутьем Павел Сергеевич ощу­тил, что пора прекращать этот разговор — Чугреев уперся, не сдвинешь.

— Ну, ладно, оборудование я тебе кое-какое под­кинул, буду еще пробивать. Но прошу тебя, Михаил Иванович, сделай все возможное, чтобы трасса пошла. Вот новый график монтажа, с сегодняшнего дня. По­смотри, подумай. Кровь из носа — надо выполнять.

Чугреев просмотрел график, крякнул, качая головой, сунул листок в стол.

— Я хочу с народом потолковать, — сказал Павел Сергеевич. — Как ты считаешь?

— Вот это правильно, с людьми надо потолковать.

Они вышли на поляну. Восходящее солнце ослепи­тельным пауком сияло сквозь верхушки деревьев. Крыши вагончиков матово блестели — от них подымал­ся парок.

Павел Сергеевич глубоко вдохнул прохладный ут­ренний воздух.

— Эх, красота какая! Начало осени. Природа живет сама по себе, живет, чтобы жить. А мы все выдумыва­ем, усложняем, запутываемся в своих же сетях.

Чугреев промолчал. С просеки, нарастая, доносилось злобное рычание мотора, лязганье металла — первый МАЗ делал свой первый трудный рейс.

Собрание было кратким. Павел Сергеевич рассказав рабочим о важности комбината, а следовательно, и трассы, назвал новый срок и высказал убеждение, что бригада справится с поставленной задачей; рассказал, что по всей стране поднимается новое движение — борьба за коммунистический труд, призвал монтаж­ников тоже включиться в это нужное и важное дэло и пожелал всяческих успехов.

Официальная часть кончилась, все заговорили кто о чем. Мосин неловко потоптался возле Павла Сергееви­ча и, смущаясь, грубовато сказал, что надо бы на два слова.

— Я это... спросить, — начал он запинаясь, когда они отошли в сторонку. — Вы тут насчет звания говорили... Оно как, для всякого любого? Мне, к примеру, мож­но?

— Почему же нельзя? Пожалуйста.

Мосин нервничал, бил носком землю, тер о штаны потные руки; черный рот его дрожал и кривился не то в улыбке, не то от боли. Он хотел что-то сказать, но, видно, язык не поворачивался. Павел Сергеевич вдруг вспомнил: «Это же тот самый, Мосин!» — и по­чувствовал острую жалость.

— Вас беспокоит ваше прошлое? — спросил он за­душевно.

«Да» — ответил глазами Мосин.

— Но вы же порвали с этим?

— Завязал, — сипло, чуть слышно сказал Мосин, — но у меня «прицеп», то есть, извиняемся, это самое, без права проживания в городах. Два года осталось.

— Но паспорт-то у вас есть?

— А как же, тут, в сундучке. Принесть? — Мосин дернулся было бежать за паспортом, но Павел Сер­геевич его остановил.

— Не надо. Верю. Я думаю, что вы тоже можете соревноваться. Возьмите на себя обязательства и вы­полняйте. Профорг вам объяснит. Это будет очень кстати — придется крепко поработать, чтобы сделать трассу в срок.

Мосин заулыбался, затряс головой, монотонно повто­ряя «ага, ага, ага».

— А бумагу мне дадут? — опросил он, помявшись.

— Какую бумагу?

— Ну, что я вот такой, со званием.

— Дадут. Чугреев напишет характеристику, местком рассмотрит ваши обязательства и, если вы их выпол­ните, даст.

Мосин отрывисто, странно засмеялся — «хы-хы» — и вперевалочку, как бы приплясывая, покатился к своему САКу.

С письмом подбежал Лешка. Павел Сергеевич обнял его за плечи, повел по поляне. Возле газика они про­стились. Чугреев завел мотор. Переваливаясь на кочках, газик покатил на просеку. Навстречу ему полз нагру­женный трубами МАЗ.

Разгорелся жаркий звонкий день. На поляне лязгал и ревел трубоукладчик, тарахтел САК, грохотали кувал­ды. Два МАЗа подвозили трубы. Один МАЗ завозил трубы вперед по ходу монтажа, второй разворачивал­ся на поляне. Разгружал его сам Чугреев. Такелажил при нем Яков. Едва МАЗ останавливался, он запры­гивал на прицеп, взбирался на трубы, балансируя ло­вил стропы с крюками, цеплял один крюк за конец трубы, со вторым перебегал к кабине. В это время Чугреев подавал трубоукладчик вперед. Яков цеплял второй крюк и — вира помалу! Труба дергалась, плыла вверх. Яков делал с трубы сальто, мчался к лежакам. Главное теперь — точно состыковать две трубы, чтобы Гошка мог с ходу приложиться газовой горелкой — прихватить в трех точках. «Майна помалу! На себя! Влево! Чуть-чуть! Еще чуть-чуть!» Яков как дирижер: правой помахивает «вира-майна», левой тру­сит «вперед-назад». Чугреев слился с машиной. Глаза на Якове, руки — рычаги, ноги — педали. «Майна до отказа!». Большой палец вверх — зазор на ять! Пока Гошка прилип к стыку, передышка. Труба висит на од­ном крюке. Чугреев закурил — из кабины пополз си­ний дымок. Стык прихвачен — Яков отцепил крюк. Чу­греев спятился к МАЗу, и все началось сначала.

После каждой разгрузки Яков хватал кувалду, выпра­влял кромки труб. Лешка тоже пытался выправлять, но никак не мог соразмерить силу удара с величиной не­ровности. То бил так, что получались лишние вмятины, за которые сыпались от Гошки матерки, то слишком слабо — кувалда отскакивала как резиновая.

Все работали на Мосина. Разгрузка, стыковка, при­хватка — вся эта звонкая прелюдия нужна была для быстрого и четкого исполнения главной «партии» — сварки стыков. Мосин был тут как солист в оркестре, как супернападающий в футбольной команде. Варил он быстро, с какой-то даже злостью, с жадной поспеш­ностью набрасываясь на каждый новый стык. Варил, как автомат, — без отдыха, без перекуров. Лишь из­редка, откинув щиток, торопливо глотал из алюминие­вой кружки холодный квас, смахивал рукавицей пот со лба и снова припадал к стыку.

Лешка был на «подхвате» — то зачищал кромки труб, то помогал Гошке и Якову центровать стыки — ворочал ломом, то подтаскивал Мосину электроды. Ра­боты хзатало.

Обедали молча и торопливо. Мосин ел, склонившись над миской, глядя своими сургучными глазами в одну точку: на поляну, на тот стык, который не успел за­кончить. Щи текли двумя струйками по его подбород­ку, капали обратно в миску.

После первого Зинка выставила по кружке молока и кастрюлю с гречневой кашей — кто сколько хочет.

Лёшка ковырнул пару ложек — отвалился.

— Видно, кто как работал, — усмехнулся Чугреев,

— Я еще не разошелся, — оконфузился Лешка.

— Молодой — научится, — изрек Яков.

— Этот молодой пару кромок мне седни запартачил, — беззлобно сказал Гошка. Тонкое продубленное солн­цем лицо его презрительно сморщилось. — Мне та­кая кувалда ни к чему.

Чугреев подмигнул Лешке:

— Видал как? Рабочий класс режет в глаз.

— А че с ним чикаться? С таким помощничком не то что к пятому декабрю — к маю не кончишь, — равнодушно сказал Гошка.

— Учить надо, — сказал Чугреев.

— А что мы за это будем иметь? — спросил рыжий Николай.

— Бледный вид и тонкую шею, — ответил Гошка.

Яков потянулся к Лешке:

— Все они такие, — кивнул он на Гошку.

— Какие «такие»? — с угрозой спросил Гошка, за­держав ложку перед ртом.

— Меркантильные, — невозмутимо пояснил Яков.

Зло поглядывая на Якова, Гошка проглотил кашу. Его разбирало любопытство узнать, что значит «мер­кантильные», но, видно, постеснялся показывать свою темноту.

— Не слушай этого трепача, Алексей, — сердито сказал Чугреев. — Все, что неясно, подходи, спраши­вай — покажут и расскажут. А ты, Яков, — он по­стучал пальцем по столу, — брось эти свои надменные фокусы. Тебя научили здесь работать, а кто-нибудь взял с тебя хоть копейку?

— Да я же пошутил, Михаил Иванович! — неискрен­не воскликнул Яков.

— Вот, предупреждаю: сейчас время горячее, цац­каться с тобой не буду. Возьму ремень и отхлещу.

Опустив голову, Яков медленно жевал — каша за­стревала у него в горле.

Рыжий Николай облизнул ложку, похлопал себя по животу.

— Зинка! Дай-ка барабанные палочки, отбой сыграю.

— Чего тебе? — сунулась к нему Зинка.

— Отставить! Шутить изволили, — загоготал он. — Эх, мать моя мамаша, гречневая каша — люблю обед и мертвый час!

Зинка ткнула его в кудлатый затылок. Он сверкнул на нее зубами, повернулся к Мосину:

— Мосин ест, как деньги считает. Сколь до обеда зашиб?

Мосин выпил молоко, рыгнул, вытер рукавом губы. Все ждали, что он скажет.

— Не твоего рыжего ума дело. Свои считай, — ска­зал Мосин и поднялся из-за стола. — Зинка, спасибо.

— На здоровье, на здоровье, — закивала всем Зин­ка.

Весь день Лешка то и дело поглядывал, не пока­жется ли Валька — так хотелось ее увидеть.

Когда стемнело, и все пошли умываться, он незамет­но заскочил в вагончик, схватил фонарик и через ку­сты рванул на просеку.

Он шел на закат. Просека тянулась к горизонту, как канал с черными отвесными стенами. Впереди, там, ку­да упирался канал, светилась оранжевая полоска, при­давленная базальтово-темной массой неба и сжатая с боков лесом. Темнота сгущалась, полоска меркла, то­нула за горизонтом. В просветах между тучами брыз­нули звезды. Поднялся ветер.

Запахло дым­ком, донеслись звуки: тарахтенье движка, гавканье собак, переборы баяна.

Лешка вышел на главную улицу. Желтыми квадрати­ками окон глядели в темноту черные домишки. На столбах, через один, болтались под ветром неяркие лампочки — вполнакала. Баян сбивчиво, рывками вы­водил мелодию «аргентинского танго». Звуки неслись со стороны станции.

Валька танцевала с краю. Водил ее высокий парень в пилотке, так туго перетянутый армейским ремнем, что казался не из рода человеческого, а из отряда членистоногих. «Шофер, — догадался Лешка, — тот самый, похожий на муравья, который подвозил тру­бы». Валька висела на «муравье», он обнимал ее обеи­ми руками, зарывался носом в ее пышные волосы.

Лешка прокрался к срубу, прижался к темной пах­нущей смолой стене.

Танго казалось бесконечным. Баянист беззастенчиво врал, пропускал в переборах целые куски мелодии, упрощая, скрипел неверными аккордами, кое-как до­бирался до конца, и снова все повторялось с начала. Наконец он заплелся совсем: хотел с ходу перейти на другой танец, но сбился — голоса захлопали одно, басы захрюкали другое. Музыка смолкла, сипло вы­дохнули меха.

Валька тряхнула головой, томно высвободилась из объятий, медленно пошла к срубу. «Муравей» при­строился сбоку, обнял за талию. Лешка шмыгнул за угол. Они прошли совсем рядом. «Виталий, не ша­ли», — услышал он ее смеющийся шепот и сразу воз­ненавидел это имя.

Баянист заиграл «Андрюшу». Они повернули вдоль домов, скрылись в темноте. Поколебавшись какой-то миг, Лешка крадучись пошел за ними. В проулке чер­ной махиной громоздился МАЗ, дальше светилось окно. Они миновали полосу света, остановились... За­скрипел плетень, Валька отрывисто засмеялась. Лешке почудилось, будто она сказала: «Ну...» Плетень затре­щал, послышалась негромкая возня, сдавленный смех. В доме распахнулось окно, и старческий голос спро­сил в темноту:

— Валентина?

— Я, — булькающим голосом отозвалась Валька.

— Пора закрывать дверь.

— Закрывайте, бабуся, я пойду на сеновал, там ду­шистее...

— Смотрите, не вздумайте курить, а то я вас, — пригрозила старуха и захлопнула окно.

— Пойдем, провожу, — приятным баритоном сказал Виталий. — Сто лет и три года не спал на сеновале...

Пискнула калитка, две слившиеся в одну фигуры, по­качиваясь, прошли через двор. Лешка, как слепой, смотрел в темноту. С танцевального пятачка на всю де­ревню разносились прыгающие разухабистые аккорды.

«Эх, Андрюша, нам ли быть в печали! — горланила молодежь. — Играй, гармонь, играй на все лады. Заиг­рай, чтобы горы закачались и зашумели зеленые сады. И-эх, Андрюша!..»

Валька приехала на МАЗе — на следующий день, к вечеру. Сверкнув коленками, выскочила из кабины, помахала шоферу. Как девчонка, вприпрыжку побежа­ла к вагончикам.

Лешка успел заметить, что за рулем МАЗа не «мура­вей», а другой — который подвозил трубы на поляну. Тяжелое проклятье, висевшее над Валькиной головой с прошлой ночи, заметно полегчало, теперь он готов был простить ее...

— Эй, паря! Оглох? — Мосин дернул его за рукав.— Жми за электродами.

Первым делом Валька забежала к Чугрееву. Он сидел за столом, щелкал на счетах — подбивал «бабки».

— Здравствуйте, Михаил Иванович! Вот и я. На стан­ции все закончили. Пятьдесят семь забраковала вдре­безги, штук тридцать можно еще исправить, остальные

— здесь, — затараторила она.

Чугреев улыбнулся:

— Молодец, стрекоза. Садись, посиди. Я сейчас за­кончу.

Валька присела к столу. Чугреев перегнал туда-сюда несколько костяшек, ухмыляясь, глянул на Вальку:

— А ты все хорошеешь. Не по дням, а по часам — как в сказке.

— Что это вы говорите, — зарделась она. — В крас­ку вогнали...

— Уж не замуж ли собралась?—гнул свою линию Чугреев. — Женщины обычно к свадьбе хорошеют.

Валька кокетливо засмеялась:

—Что вы! Умру старой девой.

— Неужто так плохи твои дела?

— А за кого тут выходить, в тайге?

— Как за «кого»? Такие орлы вокруг.

— Какие орлы, Михаил Иванович?

— А Пекуньков? А Яков? Тоже жених что надо.

— Орлы... — захохотала Валька. — Петухи ощи­панные!

— М-да... Не подходят, значит?

— Не подходят, — смеялась Валька.

Чугреев нахмурился, побарабанил пальцами по столу.

— А что, Валюша, у тебя с мужем? Разошлась?

Валька вспыхнула, опустила глаза.

— Откуда вы знаете?

— Не хочешь, не говори, если это тайна.

— Да нет... почему тайна? Разошлись, два года на­зад... Он не хотел, чтобы я на трассах работала, ну и... выпивал здорово. А мне нравится здесь — в городе тесно и душно, да и жить негде. В общежитии надоело, на частной — дорого.

Помолчали. Валька теребила кофточку, Чугреев за­думчиво пощелкивал костяшками.

— Надоело одной? — тихо спросил он.

Она кивнула, поджала губы.

— Пока бегаешь, крутишься, все кажется нипочем. Но как вспомнишь, подумаешь — двадцать восьмой го­дик, почти старуха! Жутко становится. Одной страшно оставаться...

— М-да, такова жизнь, — изрек Чугреев. Он встал, прошелся по вагончику, остановился перед зеркалом.

— А из наших никто, значит, не подходит?

Валька покачала головой, засмеялась:

— Не в моем вкусе.

Чугреев пригладил виски, провел. ладонью по креп­кому подбородку.

— А я? — спросил он серьезно. — Орел или петух?

— Вы? — удивилась она, но тотчас спохватившись, ко­кетливо засмеялась: — Орел, конечно, только... вы ведь не сватаетесь.

Он прошелся туда-сюда, встал над ней — руки в карманах, глаза смеются.

— Боюсь, Валюша, боюсь. Стар, скажешь, некрасив. Нос искусственный, седины полная башка, морда в морщинах...

— Вы напрасно отчаиваетесь, Михаил Иванович. Мор­щины вам к лицу, и вообще вы очень молодо выгля­дите — лет на сорок.

— На сорок? — присвистнул он. — Это издалека...

Он склонился к ней:

— А теперь?

Осторожно, словно боясь спугнуть, тронул золоти­стые струи волос, погладил виски, заглянул в глаза. Валька отвела взгляд.

— Не надо, Михаил Иванович... Войдет кто-нибудь...

Чугреев мрачно уставился в окно.

— Вот что, Валентина, — сказал он сурово. — Я чело­век одинокий. С женой не живу уже семь лет и жить не собираюсь. Сын в армии, после службы пойдет в ин­ститут. Ты меня знаешь. Я тебя — тоже. Ну и... — он потер кулаком нос, — если я орел, а не ощипанный петух... Ты меня поняла?

Она ответила одними ресницами.

Утром Лешка приступил к исполнению своих новых обязанностей: перетаскивать тяжелый контейнер, точ­но устанавливать его на трубе, принимать к сведению замечания начальницы.

Прошлой ночью он долго не спал и выработал не­сокрушимую линию жизни. Во-первых, режим: подъем, зарядка, пробежка до речки, купание. Во-вторых, уче­ба: хоть тресни, прочитать за дань десять страниц. И, в-третьих, Валька: поддерживать холодные вежли­вые отношения.

Сразу после завтрака пошли проявлять вчерашние пленки. Развели свежие растворы, подключили к акку­мулятору красный фонарь. Валька была серая и хмурая. Лешка тоже молчал, хотя на языке так и вертелись ехидные вопросики вроде: «Как спалось на душистом сеновале?» или «Виталий, наверное, получше меня це­луется?».

Изредка они касались друг друга, то руками, то плечом, и Лешку словно било электрическим током.

— Пойдем, искупнемся, — предложила Валька, когда они промыли пленки и повесили их сушиться.

«Там-то я и скажу ей все», —решил про себя Лешка.

Валька шла впереди — срывала травинки, загадывала: «Петушок или курочка?». Лешка сердито бурчал «Пету­шок» — Валька посмеивалась. На ней был легкий цвет­ной сарафан в голубых и красных горошинах. Босые ноги с крепкими загорелыми икрами ступали мягко, пружиняще. Лешка пошел в одних плавках и теперь отхлестывался от комаров.

На прибрежных полянках, заросших бледно-розовой кашкой, дышали крылышками белые бабочки, звенели кузнечики, потрескивали стрекозы. Над обрывчиком, промытом вешними водами, висели кусты черемухи и малины. Пологий песчаный берег был усыпан коряга­ми, черной сосновой корой, щепками.

Горячий песок жег ноги. Мелкая рябь, пробегавшая по реке, искрилась под солнцем и слепила глаза. Да­леко, за поворотом шумел перекат.

Валька ловко стянула сарафан, отвернувшись от Леш­ки, поправила лифчик и плавки. Повизгивая и размахи­вая руками, пошла в воду. Лешка сел на песок, уткнул­ся лицом в колени. Валька окунулась несколько раз, вереща от холода, выскочила на берег, побежала к Лешке, обсыпала холодными брызгами — он вскочил. Заикаясь от волнения, выпалил ей все: и про танцы с Виталием, и про сеновал, и про те ужасные дни, кото­рые он провел в муках. Валька, пораженная вначале, расхохоталась, опустилась на песок.

— Господи, какой ты ревнивый и смешной. Но ты мне нравишься.

— Тебе смешно, а я.... а я... — спазмы сдавили ему горло, он отвернулся.

Она схватила его за руку, сильно потянула вниз — он упал на колени.

— Ну...

Застучало в висках — ее губы, полураскрытые, аро­матные, дрожали, улыбались совсем рядом — чуть вы­тянуть шею и... И он потянулся к ним, нашел их трепет­ный холодок, почувствовал ее всю — мокрую, холод­ную, жаркую... И вдруг обмяк, вырвался из ее рук, ткнулся лицом в песок, застонал от стыда.

Валька поплескалась в реке, надела сарафан, тихо присела рядом.

— Лешенька... это ничего. Слышишь? — она ласково потрепала его спутанные волосы, погладила по пле­чу. — Не надо, это бывает.

Он откатился от нее, вскочил и бросился бежать.


4

Прошла неделя. На базе наладилась сварка секций. Два каллистовских МАЗа и две полуторки СМУ-2 день и ночь, в две смены развозили секции по трассе. Еже­дневно, по вечерам Чугреев коротко радировал о ре­зультатах: девять стыков, десять стыков, одиннадцать. Павел Сергеевич с волнением, как азартный игрок, от­мечал по карте шаги бригады за день: двести шестнад­цать метров, двести сорок метров, двести шестьдесят четыре метра... Ему стало ясно, что при таких темпах срок будет сорван — шагать надо по шестьсот метров в день! Он созвал совещание, собрались бригадиры, по­дошли парторг и председатель месткома. Павел Сер­геевич надеялся услышать совет, какое-нибудь дельное предложение бывалых людей, но бригадиры недо­вольно ворчали: «У самих невпроворот, крутимся как вошь на гребешке», — и советовали жаловаться в трест: «Раз сунули трассу, пускай и обеспечивают». Парторг предлагал обратиться в обком.

Трест далеко, главк еще дальше, времени в обрез — Павел Сергеевич решил идти в обком. Написав корот­кую, но обстоятельную записку, он в тот же день встре­тился с заведующим промышленным отделом. Пол­ный, лысеющий, приятный, в изумительно сшитом ко­стюме, с тремя рядами орденских планок, Кондратий Лукич очень коротко, но доходчиво, со знанием дела, объяснил значение комбината для страны, полюбопытст­вовал, как движется строительство трассы, и, когда ус­лышал о затруднениях СМУ-2, удивленно вскинул седую бровь. Изящным шариковым карандашиком сделал несколько пометок в своем большом настольном ка­лендаре и, взяв «Записку» Павла Сергеевича, сухо по­обещал подумать и принять меры.

На другой день позвонил Каллистов:

— Ты, что же, растуды твою, делаешь?

— А что? — задиристо спросил Павел Сергеевич, уязвленный таким грубым тоном.

— Зачем полез в обком?

— Ну, и что же? Я по своим делам...

— Никаких твоих дел у тебя нет, — резко оборвал Каллистов. Голос его рокотал и звенел. — Я заказчик, я веду все дела, изволь мне в первую очередь докла­дывать о твоих делах, — сказал он с издевкой.

— Да что случилось? Чего ты орешь? — взъелся и Павел Сергеевич.

— Ты или наивный простачок, или хитрый идиот. Я, понимаешь, докладываю в обкоме, что все в порядке, они докладывают в ЦК, а тут вдруг является какой-то Ерошев и на тебе: ничего нет, все туфта, все липа.

Кусая губы и стискивая потной рукой трубку, Павел Сергеевич слушал, как тяжело и отрывисто дышит Кал­листов.

— Честное слово, Федор Захарович, не думал, — на­чал он, но Каллистов перебил:

— Не думал! Ты знаешь, как запросто сейчас при­паять «очковтирательство»? Твою записку к моим отче­там и — в суд.

— Что же делать? — растерялся Павел Сергеевич.— Может, сходить, попросить, чтобы вернул?

- На пять тридцать вызывает в обком.

— Тебя?

— И тебя.

Кондратий Лукич встретил их приятной улыбкой, пред­ложил кресла и тут же приступил к делу.

— Вы хорошо сделали, товарищ Ерошев, что пришли вчера. Нам нужна объективная и точная информация. Зачем обманывать самих себя? — сказал он, метнув на Каллистова быстрый взгляд. — Это первый вопрос, ко­торый, я надеюсь, вам, — кивок Павлу Сергеевичу, — предельно ясен.

— Да, да, — пробормотал Павел Сергеевич.

— Второй вопрос касается фактического выполнения графика монтажа газопровода, — говоря это, он одно­временно двумя пальцами перебирал бумаги в раскры­той папке и точно к окончанию фразы извлек листо­чек с графиком монтажа. — Это ваша подпись?

Павел Сергеевич привстал, вгляделся, хотя и так знал, что никакого подвоха быть не может.

— Да, это моя подпись.

Кондратий Лукич усмехнулся краешком рта:

— Подписывали, чтобы подписать или чтобы выпол­нять?

— Чтобы выполнять, конечно.

— Демагогию тут разводить нечего, — Кондратий Лукич мягко положил на график обе ладони. — Вы че­ловек взрослый, ответственный. Поставили свою под­пись, извольте выполнять. Предупреждаю: мы не можем быть добренькими. Если первый месяц будет завален, отстраним от должности и наложим взыскание. Это вам тоже предельно ясно..

Он встал, — прямой, высокий, — неторопливо про­шелся по цветным клеткам линолеума к большому сей­фу в углу, между окном и широким, застекленным книжным шкафом с бордовыми томами Ленина, от­крыл и, взяв какой-то листок, вернулся не спеша к столу.

— Что касается ваших затруднений, товарищ Ерошев, — он приподнял двумя руками листок, который только что достал из сейфа, — то, надеюсь, вы разберетесь вместе. Федор Захарыч вас выручит. Не так ли?

Впервые за время разговора Каллистов поднял гла­за от пола и, приняв из рук Кондратия Лукича «Запис­ку», едва заметно кивнул.

— И в заключение беседы хочу вас информировать о том, что мы сочли необходимым освободить товарища Каллистова от отчетности по трассе и поручаем вам, то­варищ Ерошев, раз в неделю докладывать о ходе вы­полнения графика. Телефон мой у вас есть?

— Да.

Кондратий Лукич поднялся из-за стола, пожал руки:

— Не смею вас задерживать. Желаю успехов.

Когда вышли в коридор, Каллистов, скрипя зубами, нервно разорвал «Записку» в мелкие клочья, швырнул в урну.

— Вот что, Павел, — сказал он неожиданно мягко,— ты порядочный человек, я тебя уважаю, но, поверь, ничем не могу помочь. Выкручивайся как-нибудь. Сры­вай остальные работы, брось все силы на трассу.

— Да что бросать?! — с отчаянием в голосе восклик­нул Павел Сергеевич. — Последние трубоукладчики отправил. Все сварщики на базе и у Чугреева. Плотни­ки да землекопы остались.

Каллистов вздохнул, развел руками:

— Придумай что-нибудь.

Уставший, измочаленный за день, Павел Сергеевич решил пройтись по набережной. Крюк немалый, но черт его дери! — нервы успокоятся.

Широкая и быстрая река шуршала и поплескивала за бетонным парапетом — у берега прозрачная, зелено­ватая, а дальше, на разливе — в маслянистых полосах заката. На той стороне реки, как остов искареженного догорающего корабля, чернела стройка Каллистова —торчащие трубы, стрелы кранов, ребристые карка­сы зданий, тонкие, как иглы, колонны. Задымленное потрескавшееся солнце косматым шаром сползало на эти острые обломки и заливало горизонт темной ог­ненной кровью.

Глядя на зловещий закат, на резкие изломы черных линий стройки, он с грустью думал: «Да, видно, подполз­ла пора щелкнуть костяшками — подбить «сальдо-бульдо». В сорок два года признать, что жизнь доехала до макушки и покатилась под горку. Да, теперь уж мож­но оценить себя без честолюбивых галлюцинаций юно­сти. Дело не в том, что не вышел под крупного на­чальника — дело в том, что на этом жизненном пере­вале приходится признать горькую истину: работа, ко­торой занимался всю жизнь, опостылела. «Всю жизнь» — страшные слова. Всю жизнь — стройка за стройкой, как цепь — звено к звену с перехлестом. Сроки, сро­ки, сроки — давай, давай, давай, — вся жизнь в этих железных петлях. Втянулся, привык, как лошадь к хомуту — вез не размышляя, нравится или не нравится, интересно или тоскливо...

После окончания института Павел Сергеевич получил направление в Новосибирск — строить прекрасный мраморный город. Приехал в тот день, когда у при­зывных пунктов уже стояли длинные угрюмые очереди, на здании штаба СибВО устанавливали зенитные пуле­меты. С утра хлестал дождь, днем похолодало — уда­рил град. Павел Сергеевич сутки не мог пробиться к начальнику стройуправления. Клава с трехмесячным Лешкой маялась на вокзале. Только на второй день получили комнату в бараке, в Кривощеково, на левом берегу Оби. Попросился на фронт — забронировали, сказали, что здесь нужнее, с ходу назначили прорабом по эвакуированным заводам.

С осени начали прибывать станки, прессы, пе­чи, двигатели. Цехов не было. Оборудование расстав­ляли на пустырях, строили дощатые сараи. Электрики волокли кабели, подключали, запускали — готово! По­том над гудящими станками возводили кирпичные сте­ны, клали балки, крыли крышу. Станки один за дру­гим на веревках перетаскивали на бетонные фунда­менты, застилали земляной пол досками. Куда там до строительных норм и правил! Ни в одной книжке не найдешь таких способов строительства.

Поначалу Павел Сергеевич упирался, не принимал от бригадиров работу — брак, недоделки, бетон не тот, рыхлый; стены завалены, раствор жидковат — кладка сядет. Бегал с утра до ночи, ругался осипшим голосом, заставлял переделывать. Домой возвращался чуть жи­вой — мокрый, холодный, с голодным блеском воспа­ленных глаз. Приносил вязаночку обрезков на рас­топку. Лешка жестоко болел; ветрянка, диспепсия, кок­люш. Клава выла по ночам — застудила грудь, маялась грудницей. Барак продувало как шалаш, вязанки хва­тало на несколько часов — к утру в ведре намерзала корочка льда.

Однажды его вызвал начальник управления — брови в нитку, глаза обварены недосыпанием.

— Ты почему срываешь сроки, так твою разэдак!

— Пусть делают как положено.

— Положено быстро, война не ждет.

— Значит, я мешаю. Отпустите на фронт.

— Нет, ты нужен здесь.

— Тогда не понимаю.

— Башкой работай, не одним горлом. Жми на ка­чество, но сроки не срывай.

— Значит, пропускать брак, закрывать глаза на недоделки?

— Без тебя будет еще хуже. Понял? Иди, работай. Еще раз сорвешь срок, отдам под суд.

Вернулся на участок, лег в хибарке-теплушке на лав­ку, вперился в стенку: что делать, как быть? Вдруг слы­шит — тук-шарк, тук-шарк — бригадир Кудрин, тихий, задумчивый мужичок с деревяшкой под правым бедром, подковылял, встал над лавкой, хмыкнул:

— Ну че, паря, дособачился? Так-то. Ты б лучше это, присмотрел, кто на бетоне, кто на опалубке. Девки с бабами да пискуны-ремеслуха с полудурками — сброд святых и нищих. Люди опять же — не зверьки. А на­счет того, что «надо», так это всю жисть «надо», сколь помню себя, все «надо». А человек-то живой — не ка­зенный. В окопе и то по рюмке водки дают. А тут не получше. В обчем, присмотрись, паря, а то хм... так ка­зенной собакой и останешься на всю жисть.

Присмотрелся, и верно. Перестал драть горло, сам стал класть стены, разводить цемент, замешивать бетон —учить тощих неуклюжих подростков из «ремеслухи». И бригадиры подобрели, на сало с луком заприглашали. Это сало он приносил домой, подкармливал Клаву. И «ремеслуха» переменилась: ребятишки раздобыли где-то лошадь, привезли к бараку целый воз обрезков. Клава выменивала дровишки на молоко — этим молоч­ком и выходили Лешку.

О мраморных городах пришлось позабыть. В сорок третьем, как он ни отказывался, его перевели на спецстройку — прорабом в зону, на строительство кир­пичного завода.

Он писал рапорт за рапортом. Наконец, разрешили уволиться — переехал вместе с семьей еще дальше в глубь Сибири. Здесь его приняли на должность на­чальника городского управления «Тепловодоканализация» и дали квартиру. Потом управление перешло в трест «Теплогазосетьстрой». Сменилась вывеска — ра­бота осталась та же: те же трассы, те же заботы. Де­сять лет — мешанина из трескучих утомительно одно­образных дней, наполненных телефонными звонками, многоречивой говорильней совещаний, торопливой бе­готней туда-сюда, куда и не упомнишь, за чем-то вро­де важным, до зарезу нужным — достать чего-то, ко­го-то упросить, чтобы дали что-то, успеть, не опоздать, не упустить... Но были и острые моменты, как в сорок девятом... Все лето и всю осень тянули первую в горо­де теплотрассу к новому жилому кварталу. Рабочих ма­ло, техника — лом, кайла да лопата. Трубы поднимали на веревках — эй, ухнем! А срок, как всегда, желез­ный: кровь из носа, — к седьмому ноября. Как ни упи­рались, к седьмому не вышло. Перенесли срок на пя­тое декабря. Сделали бы, но вдруг выяснилось, что на базе кончились трубы нужного диаметра — остались в два раза тоньше, хотя по ведомостям числились как большие. Пока разбирались, пока писали жалобы и рек­ламации, подкатило пятое декабря — труб не было. Вызвали в горком. «Вот тебе, говорят, десять дней и ночей — чтобы к двадцать первому декабря кончил». Объяснил положение с трубами — не класть же мень­шего сечения. «Клади, говорят. Трассу включили в об­ластной рапорт». Он уперся: при наших сибирских зи­мах это значит оставить людей без тепла. «Клади, гово­рят, потом заменишь». Дальше — больше, раскрича­лись: «Вы срываете пункт рапорта, проявляете наплевизм на решение вышестоящих органов». — «Людям нужно тепло, а не дутый рапорт». — «Вон вы как заго­ворили. Ох, Ерошев, пожалеешь, горько пожалеешь об этой своей политической близорукости. Хотя надо еще разобраться, что это такое...». Разбирались на бюро. Трассу из рапорта исключили, а ему закатили выговор...

Жизнь Павла Сергеевича резко делилась на две ча­сти; работа — грубая, грязная, изматывающая, и дом — мягкая, любящая жена, прекрасный сын, тепло, спокойствие, радость. И как бы ни было тяжело, грязно, грубо на работе, он никогда не вносил эту ношу в дом - сбрасывал у порога.

Нынче ноша была непомерно тяжела. Прижавшись лбом к холодной двери, он долго стоял, как пьяный, покачивая головой, не в силах поднять руки, чтобы вставить в замок ключ и повернуть. Внизу, в подъезде, раздались голоса — он встряхнулся, поправил пенсне, открыл дверь.

Из комнаты торопливо вышла Клава. Всю неделю она была холодна, держалась отчужденно, спала в Лешки­ной комнате. Павел Сергеевич сразу заметил, что се­годня наступило потепление: глаза смотрели мягко, по­-родному, чуть виновато. «Славу богу, — подумал он облегченно. — Хоть дома наладится».

— От Лешеньки письмо, — улыбаясь, сказала она. — У него все хорошо. Кушать будешь? Я голубцы сделала.

— О! Сегодня у нас двойной праздник. — Клава зна­ла, что голубцы его любимое кушанье. Он притянул ее, ласково погладил по щеке. — Даже тройной — да?

Она вспыхнула, залилась румянцем, похлопала ла­дошками по его груди.

— Читай письмо, я подогрею голубцы.

Он вошел в столовую, самую большую из трех ком­нат, в которой, кроме круглого стола на точеных, как кегли, ножках и потертого дерматинового дивана, рас­полагался широченный, во всю стену шкаф, снизу доверху заставленный книгами. Письмо белело тремя флажками на диване — как знаки препинания — три ученических листка, исписанные Лешкиной рукой.

«Здравствуйте, дорогие мои папа и мама! Вот когда началась настоящая работа. Мы все время движемся. Два раза переезжали на новые поляны. Сейчас оста­новились на такой ровной и большой — хоть гоняй фут­бол. Только нам не до футбола. Как здесь говорят, вкалываем от восхода до заката. Я все так же прове­ряю швы, а в промежутках расчищаю траншею от за­валов, выправляю и драю кромки. Овладел «самым главным» инструментом — кувалдой. Гошка подучивает меня газовой сварке, раза три давал прихватывать стыки. Ничего парень, когда не пьет.

Я все думаю, как нам ускорить это дело. Все-таки ужасно много ручного, первобытного труда, который способен превратить человека в обезьяну. Я драил, драил эти подлые кромки, разозлился и придумал при­способление: гнутая обойма с пазом, внутри куски ста­рого наждачного круга, а сверху на обойме ручка, что­бы держать. Придумал, нарисовал и сам по вечерам сварил из обрезков трубы. Хорошая штука получилась: как шоркнешь, так сразу полкромки блестит. Чугреев, посмотрел, похвалил, сказал, чтобы я подавал рацпред­ложение, но мне все некогда. Мосин задал такой темп, что все в мыле. Варит как машина и ничего ему боль­ше не надо. Странный какой-то, угрюмый, ничем, кро­ме сварки, не интересуется. Наверное, того, кто там побывал, уже ничего не волнует. Я как-то взял подсчи­тал, сколько ему предстоит сварить, если все его буду­щие швы вытянуть в одну линию. Задачка простая: шов четырехслойный, значит, длину окружности трубы надо умножить на четыре и еще на количество стыков. Полу­чилось пятнадцать километров! Я поразился, сказал ему об этом, а он этак тупо кивнул — «Сварим». Ужасно любопытно узнать, за что он сидел, но неловко бере­дить рану.

Недавно приезжал куратор Каллистова, Тимофей Ва­сильевич, маленький толстенький, как шарик, смешной такой, все с прибаутками. Облазил с Чугреевым все стыки, потом опрессовали плеть. Я стоял у манометра, записывал показатели. Течи не было. Закрывали про­центовку — по этому поводу все крепко выпили. Те­перь мне понятно, почему работяги так здорово пьют — это своего рода разрядка, без нее можно тронуться умом.

Одно время мне было ужасно тяжело и тоскливо — не по работе, а так, по другой причине. Выручил Кип­линг. Много думаю, что такое человек и вообще, мы — люди. Яков считает, что так как наши предки — обезьяны и первобытники — не обладали подлостью, а мы обладаем, то подлость это результат прогресса, накопление поколений. Дескать, подлость растет, раз­вивается вместе с обществом, потому что она такая же вечная отличительная черта людей, как доброта, жесто­кость, глупость. Он все пытается наставить на «путь ис­тинный», раскрыть глаза. А мне смешно, именно его надо наставлять. Я ему говорю: «Вот у тебя будут де­ти. Ты как их будешь воспитывать, чтобы они выросли подлецами или хорошими людьми?». А он говорит; «Я вообще не буду их воспитывать. Пусть в них сохранит­ся природное начало». «Тогда они вырастут дикарями», — говорю я. «Ничего подобного. Я им буду давать знания по всем наукам. Они будут превосходно обра­зованы и первобытно чисты и непосредственны». В об­щем, зарапортовался, но парень хороший. Все зовут его тунеядцем, а он вкалывает за двоих.

Ужасно соскучился без вас. Так хочется посидеть на нашем стареньком диване, сразиться с тобой, папка, в шахматы. Или поиграть в мушкетеров — помнишь? Смешное было время. Я теперь уже взрослый...

Ну, пока. Николай едет в Лесиху, торопит — крепко обнимаю, ваш Алексей».

Он замер, устало улыбаясь, прислушался к звенящей пустоте внутри себя — ни мыслей, ни движений, как будто оцепенело все. И вдруг: «А шов-то четырехслой­ный»... Он встал, на цыпочках подкрался к шкафу, бояз­ливо оглядываясь на дверь, словно собирался сделать нечто постыдное, вытащил небольшую книжицу — «Рас­чет на прочность сварных соединений». Раскрыл...

— Павлуша! — донеслось из кухни.— Иди обедать...

Он вздрогнул, торопливо сунул книгу на место...

Есть не хотелось, но чтобы не обидеть Клаву, съел три голубца. Ел, нахваливал, пытался шутливо коммен­тировать Лешкино письмо, но вдруг задумывался: «А шов-то четырехслойный!»

— Ты мне не нравишься сегодня,—сказала Клава.— У тебя такой усталый вид. Ты заболел?

— Да что ты, Клавчик? Здоров, как бык. — «А шов-то четырехслойный».

— Я чувствую, ты вымотался. Тебе обязательно надо отдохнуть. Знаешь, — она помолчала, улыбаясь, — я отказалась от гарнитура. Жили двадцать лет и еще столько проживем. Не в гарнитурах счастье, правда? Возьми лучше путевку куда-нибудь.

Павел Сергеевич рассмеялся, выгреб из карманов пачки денег. Она всплеснула руками, заругалась на не­го, потребовала, чтобы немедленно, завтра же брал отпуск и ехал отдыхать. Он только грустно вздохнул — «Какой может быть отпуск!». Они поспорили — он убе­дил ее покупать гарнитур.

Клава заснула как обычно легко и быстро, свернув­шись мягким теплым калачиком. Павлу Сергеевичу не спалось. Он думал, глядя в серый покачивающийся по­толок. Уйти бы, уволиться, устал... Но трасса, трасса, трасса. Уйти можно только с треском, с позором. А что будет с Лешкой, с Клавой? Мгновенно все разва­лится — «все», державшееся на его авторитете чест­ного, порядочного человека. «Значит, ты неправильно жил, значит, твоя мораль фальшива, оторвана от жиз­ни и зиждется на песке», —- может быть, они и не ска­жут так, но почувствуют, поймут, подумают. А это — катастрофа...

Клава вздохнула во сне, погладила его плечо, про­бормотала что-то, улыбаясь сонно и счастливо, как де­вочка. Его обожгло это ее ласковое прикосновение. Он ощутил, как что-то закипело в нем в этот момент, на­калилось докрасна и перегорело, обдав глаза и сердце чем-то расплавленным и едким.

Осторожно, стараясь не разбудить жену, он встал, на цыпочках прошел в столовую. Взял с полки книгу «Расчет на прочность сварных соединений», нашел бу­магу, карандаш, логарифмическую линейку. Часам к трем ночи работа была кончена. Он аккуратно пере­писал расчеты, засунул их в карман пиджака.

В десять часов утра состоялся сеанс радиосвязи с Чугреевым. Павел Сергеевич приказал срочно сварить два пробных стыка — с четырехслойным и трехслой­ным швами — вырезать образцы для лабораторных ис­пытаний и к обеденному поезду привезти на станцию. Чугреев по-военному ответил: «Есть!» Павел Серге­евич немедленно отправился на вокзал.

День был пасмурный, накрапывал дождь. Березняки, подернутые желтизной, резко выделялись среди темно­-зеленых сосен. Картофельная ботва на огородах по­бурела, повяла; полег бурьян вдоль тропинки, пахло мокрой землей, грибами, осенью. Возле потемневшего от сырости недостроенного сруба стоял газик, заля­панный грязью. Чугреев, не ожидавший ничего доброго от приезда начальства, хмуро предложил сесть в ма­шину. С холодной решимостью Павел Сергеевич начал разговор.

— Ты заваливаешь график. Так дело не пойдет, — сказал он, отчеканивая каждое слово, но видя, что Чу­греев сразу вскипел и вот-вот взорвется, заговорил мягче: — Не думай, я все понимаю — не идиот. Бри­гада трудится хорошо, больше из нее не выжмешь. Помочь я ничем пока не могу. Остается один путь... — Он вытащил расчеты, повертел их в руках, сообразил, что Чугрееву они ни к чему, сунул в карман. — Я про­верил на прочность трехслойный шов — проходит. Эти расчеты пошлю в проектную организацию для обосно­вания, а пока давай журнал, напишу тебе распоряже­ние.

Чупреев торопливо, словно боясь, что начальник передумает, подал потертый, в масляных пятнах жур­нал учета работ.

— Но это не все, — сказал Павел Сергеевич, возвра­щая Чугрееву журнал. — При трехслойном шве шаг бригады увеличивается до пятисот метров в день. А сколько надо?

— Шестьсот.

— Сто метров за тобой. Трехслойный шов имеет за­пас... Передай Мосину и другим: кроме моего сына, всех оформлю на временную работу к Каллистову — это сверх официального заработка. Ты меня понял?

Ссутулясь, Чугреев мрачно глядел в пол. Черные корявые пальцы его впились в колени, острые черные глаза то сужались, то расширялись — словно дышали. Плавно загнутый книзу нос, казалось, сливался с тон­кими плотно сжатыми губами.

— Что же ты молчишь, бригадир? — спросил Павел Сергеевич. — Да или нет?

— А если «нет»... — гнусавя сказал Чугреев, и труд­но было понять, то ли он спрашивает, то ли отвеча­ет.

— Если «нет»... — Павел Сергеевич нервно вздохнул. Ему до отвращения противен был весь этот разговор. Никогда до сих пор он никого не запугивал и не под­купал. Он всегда просил, объяснял, убеждал, и люди делали. — Если «нет», — повторил он и отвел глаза.

— Горит твоя квартира.

Чугреева затрясло, на скулах обозначились белые пятна. Он стукнул кулаком по баранке.

— Три года осталось до пенсии!

— Не горячись. Мне двенадцать, но я не стучу ку­лаками.

— Так какого...

— А вот такого! — перебил его Павел Сергеевич. — Наверное, там тоже думали головой — не дурнее нас с тобой. Надо, значит надо. Кровь из носа, а сде­лай — значит действительно надо. Мы со своей коло­кольни смотрим, а у них повыше.

Павел Сергеевич посмотрел на часы.

— Ну, мне пора. Потолкуй с людьми, они поймут. Давай образцы.

Чугреев протянул ему два скрученных проволокой куска трубы, крякнул, почесал кулаком нос:

— Двадцать пять стыков в день — обалдеть можно.

— Нажимай на сварку и монтаж. Засыпку траншеи сделаем потом. Ну, бригадир, по рукам?

Чугреев нехотя подал руку.


5

Лобовое стекло покрылось мелкими каплями дождя, стало рябым, мутным. Чугреев включил стеклоочисти­тели. Резиновые «дворники» скрипуче зашоркали по стеклу, размазывая и постепенно сгоняя грязь. Слева, опускаясь в низину и полого поднимаясь с просекой, тянулась бурая труба газопровода. Справа, то придви­гаясь, то отдаляясь и как бы поворачиваясь, проплы­вала черная стена мокрого леса. Газик полз юзом, мо­тался из стороны в сторону, соскальзывал в ямины, за­литые водой.

Чугреев управлял машинально, перебирая в уме раз­говор с Ерошевым и кляня себя, что не поспорил, не поглотничал, сломался от первого нажима. Приходили слова — злые, хлесткие, правильные, но поздно. Те­перь надо было думать, как все это организовать.

Он предугадывал, что скажет ему Мосин и как уп­рется вначале, но твердо знал, на чем надо сыграть, чтобы он покорился. Знал он и то, как «прочно, на­глухо» заставить молчать Вальку. Остальные его не беспокоили. Все заранее предвидел и знал Чугреев, и так ему было противно — и от этого знания, и от того, что предстояло совершить, — что он тихо матерился сквозь зубы.

Жизнь его пошла наперекосяк с промозглой слякот­ной осени 1929 года, когда волна сплошной коллекти­визации докатилась и до Кузнецкого уезда. Отец уперся, подрался с секретарем комячейки ГПУ — де­ло перенесли в город, решила тройка: раскулачить, выслать. В несколько дней расшаталась, разрушилась и пала прахом вся прежняя жизнь. Все съежилось, об­леденело, захлопнулось — осталась узкая тропинка, в Якутию.

В Якутске на первое время приютил известный на весь край скопец Лазаренко. За скудные харчи и угол в его огромном пятистенном доме с утра до вечера горбатились на парниках и огородах. Богат был, умен скопец и образован — Петербургский университет кон­чил до оскопления, — но жаден был, и потому недолго задерживались в его хозяйстве люди.

Тихая, пришибленная работящая семья Чугреевых пришлась скопцу по душе. Мишка и Сенька хотели учиться, он предложил им сговор: он будет учить их всему, что знает сам, но чтобы они доухаживали его до последнего часа. Обещал также завещать им все свое добро. Братья согласились, и он отвалил им за­даток: холщовый величиной в ладонь мешочек золо­того песка. На это золото поставили избу из листвен­ничных бревен, вываренных в смоле, завели корову и лошадь.

За два года Лазаренко преподал братьям курс ис­тории государства российского, сведения по астроно­мии, геометрии, физике. Взялся было учить их латыни, но братья отказались. Чем сильнее старел Лазаренко, тем тошнее становились его капризы. Захочет вдруг среди ночи шампанского и гонит с запиской к бывше­му купцу Ширяеву. Или позовет якобы для учебы, а сам начинает своим бабьим голосом рассказывать в который раз, как его, в дым проигравшегося в карты, заманили в секту скопцов и в Пскове насильно оско­пили. А то запрется в своем кабинете, высыплет на ковер золотые червонцы из кожаных чулочков, ляжет на них голый, катается, подгребает под себя, обсы­пается, повизгивает, как щекотливая девка. Сенька подсмотрел как-то, загорелся этим золотом, дождусь, говорит, я этих червонцев. Михаил плюнул, нанялся в контору развозить почту. На собаках, на оленях, пять зим гонял через всю Якутию на Чукотку. Пурговал по четверо-пятеро суток под нартами и в урасе. Ночевал у якутов-скотоводов, которые сулили все свои оленьи стада, все золото тайги — упрашивали остать­ся мужем красавиц дочерей. Он спал со всеми с ними по очереди, пил подносимый якутами спирт, но снова запрягал собак и катил от стойбища до стойбища че­рез великую снежную пустыню. Когда надоело мотать­ся, осел в Якутске, женился на красивой русской де­вахе Варе, отбив ее у брата. В новом доме родился сын — зажили неплохо. Два года проработал плотни­ком на строительстве электростанции, по первой мо­билизации ушел на фронт. Ушел на Запад, а вернулся с Востока — матерым, тупоносым, молчаливым, с тре­мя звездочками на зеленых погонах. И дома все пере­менилось: померли мать, отец, жена прижила с братом дочку и третий год мыкалась одна с детьми. Темным, низким, грязным показался прежде высокий и светлый дом. Но страшнее дома была жена — растолстевшая, униженно предупредительная, с дряблым нездоровым лицом, с тошнотным запахом из вечно нечищенного рта...

Он затосковал, запил, неделями не появлялся дома — шатался по каким-то встречным поперечным дружкам-приятелям, пока не пропил все деньги за демоби­лизацию. А после уехал с пушным обозом в Иркутск. Работал шофером, механиком, прорабом на стройке ТЭЦ в Ангарске, после аварии чуть не угодил в зэки, но выкрутился. Уволился, сезон шоферил в леспром­хозе и, наконец, попал в СМУ-2. Ерошев дал квартиру в двухэтажном старом доме, приехала жена с детьми — чужая, темная, измученная ожиданием. Два года привыкали друг к другу, но так и не привыкли. Ушел. Шесть лет мотался по частным комнатушкам, по обще­житиям, хотел жениться — расстроилось, к ее роди­телям в дом не пошел, а своего не было. Когда узнал о строительстве газопровода, сам напросился, думал перебиться, пока подходит очередь на жилье. Но глазвное, надеялся, что здесь, в лесу найдет спокойствие, чтобы пристально всмотреться в себя, обдумать свою утекающую сквозь пальцы жизнь и принять какое-то важное решение. Думал, надеялся — на тебе: кто-то где-то прокукарекал, а тут хоть не светай. И так пре­вратился в погонщика, с утра до ночи следил, чтобы ни минуты лишней не терялось, а теперь что же...

Он бросил газик на поляне, пошел к траншее, ступая по выдавленному в земле браслету — отпечаткам гу­сеницы. Ободранные и пригнутые березки, так и не оправившись, завяли и пронзительно желтели на ярко-зеленой мокрой траве.

Два трубоукладчика перли на весу секцию: две тру­бы, сваренные встык. Перебинтованная бумажной изо­ляцией, она прогибалась под собственным весом, по­качивалась и напоминала кусок толстенного кабеля. Яков бегал вдоль траншеи, выравнивал лежаки-бревна, на которые уляжется секция. Возле соседней секции тарахтел САК. Мосин варил, укрывшись под брезен­товым пологом. Внутренность палатки освещалась си­ним яростным светом, черная сутулая тень трепыха­лась в голубом дыму.

Чугреев свистнул, подергал сварочный провод. Треск оборвался. Мосин выглянул наружу, уставился на бри­гадира красными усталыми глазами.

Загрузка...