НА РАЗНЫХ ШИРОТАХ

ПУТЕШЕСТВИЕ НА КРАЙ ЗЕМЛИ

МОРСКИМИ ДОРОГАМИ

Позади — Сахалин, Петропавловск-Камчатский, Командорские острова… Мы держим путь к Чукотскому полуострову, расположенному у самого «холодильника мира» — Ледовитого океана, туда, откуда солнце отправляется в свой ежедневный обход над нашей страной.

Теплоход идет большой морской дорогой. Вокруг без конца и края водная равнина. В безветренную и солнечную погоду море синее и волны его легкие и ласковые. Но вот солнце скрывается за облаками, начинается ветер, поднимается туман. Море тогда сердито рокочет.

Судно одно в морской пустыне… Его преследуют туманы, ему могут преградить дорогу льды, на него может обрушиться беспощадный шторм. Но это одиночество кажущееся. За судном с берега следит много заботливых советских людей.

На пустынном берегу, в скалистых неприветливых сопках — два-три маленьких домика. Издалека виднеется башня. Это маяк. В ночную тьму и туманы он посылает пучки яркого света и радиосигналы, предупреждая моряков о близости берега. Метеорологи полярных станций непрерывно наблюдают за погодой, радисты передают сводки, подсказывают морским кораблям, как лучше проложить путь… С трудом мы представляем то время, когда капитаны водили суда по звездам, когда ориентирами для мореходов служили костры, разжигаемые охотниками на берегу.

Теперь по «столбовым дорогам» восточных и северных морей уверенно продвигаются караваны судов с грузами и пассажирами, и не остановят их, как провидел то наш великий соотечественник Ломоносов, «ни бури мразом изощрены, ни волны льдом отягощены…». И если раньше из Владивостока в Архангельск наши корабли должны были идти почти вокруг света (через Суэцкий канал), то теперь через север путь их сократился вдвое.

С каждым днем мрачнее море и холоднее воздух. Попадаются редкие льдины. Мы подходим к величественным в своей суровой красоте чукотским берегам — родине зорь и туманов.

На нашем судне были пассажиры, возвращающиеся на Чукотку из командировок и отпусков. На вопрос:

— Куда едете?

Они коротко отвечали:

— Домой.

Показались скалистые берега, маяк, небольшая коса. Сверкая на солнце тесовыми крышами, выплыл навстречу поселок.

Судно вошло в Анадырский лиман.

Когда гудок, возвестивший подход теплохода к Анадырю, эхом повторился несколько раз в скалах, кто-то удовлетворенно сказал:

— Вот мы и дома!

СВЕТ С БОЛЬШОЙ ЗЕМЛИ

Из Анадыря дальше на север мы пробирались небольшой шхуной «Октябрина».

В тихий теплый полдень шхуна вышла из лимана. После недавнего дождя все вокруг дышало свежестью. Высокое солнце ярко светило с голубого неба, дробя лучи на гребнях легких волн.

Есть особая непередаваемая прелесть в добродушном шелесте непокорного северного моря, умиротворенного, наконец, щедрыми солнечными лучами.

Море словно отдыхало после бурных утомительных штормов.

Пассажиры — всего человек десять — разместились на палубе. Три охотника сидели по привычке на корточках и молча курили. Пассажир в форменном костюме Севморпути устроился на чемодане. Несколько человек стояло.

Ни птиц, ни рыб, ни головок нерп не было видно на поверхности моря. Шхуна шла вдали от берегов и, насколько хватал глаз, вокруг виднелась только вода. Так прошло несколько часов. Пассажирам уже наскучил однообразный вид пустынного моря.

Но тут один из пассажиров, пристально вглядываясь вдаль, воскликнул:

— Что-то виднеется впереди!

Взоры всех устремились к черте горизонта. Даже охотники, которые, казалось, были безразличны ко всему окружающему, поднялись и стали смотреть. В сверкающей дали моря вырастал окутанный дымкой остров. С каждой минутой контуры его становились отчетливее. Он медленно плыл к нам. Мы уже видели изрезанный берег, ручьи, скользящие со скал, очертания одинокой землянки.

Пассажиры оживились. В это время к нам подошел капитан шхуны Корона, прислушался к разговорам, сказал, улыбнувшись:

— Это не остров.

Недоумевая, мы посмотрели на капитана.

— Что же это тогда?

— Явление рефракции, — ответил Корона. — Своеобразная игра солнечных лучей, которые, преломляясь в воздухе, образуют подобные видения. Даже старые моряки и зверобои иногда поддаются этому обману. Мне рассказывали, как в одном приморском селе люди увидели, что по небу летит огромный белый медведь. Все испугались, попрятались. А медведь, приближаясь, постепенно уменьшался в размерах и… на льдину опустилась обыкновенная чайка.

Корона потянул дым из трубки.

— Смотрите!

Остров, теряя очертания, на наших глазах растворялся в воде. И тут же взамен исчезнувшего возник другой остров и, поднявшись над морем, поплыл по воздуху. Покачиваясь на невидимой волне, от острова отделился катер. Все стояли пораженные.

Но исчез и этот остров. Над нами снова расстилалось чистое небо.

— Да, это, конечно, диковинная штука, — сказал Корона.

Местные жители так привыкли к этому явлению, что даже пришедший сюда первый пароход приняли за мираж. Это было много лет назад. Перед маленьким эскимосским селом в море появился небольшой островок. Люди подумали, что это видение. Но островок не исчезал, с него даже донесся пронзительный рев.

Ничего не понимая, стояли на берегу охотники, и никто не решался отправиться в море. Потом они увидели, что с островка отъехали байдары и помчались к берегу, оглашая море непривычными звуками. Быстроходные байдары двигались без весел. Это уж был не мираж — из лодок на берег вышли люди.

До революции к этому глухому берегу пароходы никогда не подходили, и жители впервые увидели необычное для них плавающее сооружение. Люди с парохода, советские полярники, привезли в село моторы для охотничьих байдар, стекла для окон в жилищах, книги, игрушки для детей. Они открыли в селе школу, стали учить охотников, как строить новую жизнь.

Над шхуной совсем низко пролетели с криком чайки.

— Берег скоро, — сказал Корона, показывая на птиц.

Уходящий день серел, уступая место ночи. В помутневшей дали выделились гористые берега. На небе высыпали яркие звезды. Море с повисшей над ним луной, звезды, сопки, — все это казалось волшебной картиной.

На воде стали появляться синие огоньки, вспыхивавшие там и тут. Вскоре голубоватый, таинственный свет сиял кругом. Мы опустили за борт ведро и, поднимая на палубу, видели, как огонь плескался за его края. Все море светилось. Это мерцали бледным, холодным фосфорическим светом мельчайшие морские организмы.

Но вот впереди нашего судна блеснул настоящий, веселый, торжествующий огонек.

Пассажиры начали строить догадки.

— Загорелся новый маяк.

— Может быть, запоздалый катер торопится в бухту на покой.

— Засветилась самая яркая и крупная полярная звезда…

Охотник Тукуся, возвращавшийся из Анадыря в родное село, всю дорогу молчал. Но при виде знакомого берега он разговорился.

— Видишь? — сказал он, показывая на берег. — Свет! А раньше здесь было темно. Совсем темно было здесь, как бывает темно в долгую зимнюю ночь. — Донесся отдаленный рокот мотора. Но он не заглушил голоса Тукуси. — Свет на наши берега, — заключил охотник, — принесли люди с Большой Земли.

В разговор снова вступил капитан Корона.

— С некоторых пор, — сказал он, — пароходы появляются около здешних берегов каждое лето. Люди привыкли к ним. В охотничьих ярангах вы теперь услышите рассказы о новых постройках, о машинах, о школах. Все это охотники связывают с приходом к здешним берегам советских судов. Примерно лет двадцать пять назад появился здесь первый моторный вельбот. Надо было видеть, как охотники дивились тогда…

— Вы были здесь двадцать пять лет назад? — прервал его один из пассажиров.

— Да. Я уже давно плаваю у этих берегов, — ответил капитан.

— С какой экспедицией вы сюда приезжали?

— С какой экспедицией? — улыбнулся капитан. — С дедом охотился на моржей… Недалеко отсюда наше село.

Огни становились ярче… Вскоре шхуна вошла в похожую на огромное ущелье бухту и встала на рейде по соседству с большим иллюминированным, точно нарядная новогодняя елка, судном. Такие же суда, играя огнями разноцветных фонарей, покачивались в глубине бухты. От причала доносился скрежет лебедок, громыхание кранов, шум транспортеров. На палубах судов гремели радиорупоры. Эхо подхватывало, усиливало и повторяло нестройный хор звуков, перекликаясь на разные лады в сопках, в море, где-то далеко в тундре.

ЗА МОРСКИМ ЗВЕРЕМ

На косе Пловер, неподалеку от бухты Провидения, расположена моторно-зверобойная станция, которая обслуживает береговые зверобойные колхозы.

Организатор этой станции — Михаил Гаврилович Аристов — опытный полярник, хорошо знающий географию Чукотского национального округа, его хозяйство, быт и нужды местного населения. Аристов пользуется большой популярностью среди жителей Чукотки. Он помог охотникам заменить примитивные способы промысла более совершенными, научил их обращаться с моторами, помогал создавать колхозы.

Главным промыслом здесь является охота на моржей. Морж — большое морское животное, относится к числу самых крупных представителей ластоногих. Длина моржа около четырех метров, вес достигает полутора тонн. Длина клыка 70—80 сантиметров. Одной шкуры моржа достаточно для того, чтобы обтянуть деревянный каркас охотничьей байдары. Моржовая шкура до сих пор во многих местах употребляется как строительный материал: она идет на стены и на кровлю жилища.

Охота на моржа начинается весной, когда вскрывается Берингов пролив, и продолжается до глубокой осени. Лето для зверобоев настоящая страда: днями пустуют улицы чукотских сел, все взрослые уходят в море, только маленькие детишки, похожие в своих меховых одеждах на медвежат, остаются около яранг… За лето охотники на круглый год запасают мясо, жир и шкуры.

Каждую осень, отправляясь на юг к своим зимовкам, моржи выходят на берег. Собираются они большими стадами ежегодно в одних и тех же местах. По нескольку тысяч моржей отдыхает на лежбищах. Охотники рассказывают, что звери сильно устают и иногда, не имея сил выбраться на сушу, засыпают, уткнувшись клыками в прибрежную гальку.

Спят моржи три-четыре дня, а затем продолжают свой путь на юг. Весной они, следом за уходящими льдами, возвращаются в северные моря.

Чукчи и эскимосы заботливо охраняют лежбища. Там не только поддерживается тишина, но и запрещается курить, так как моржи не выносят запаха табака. Промышляют зверей на лежбищах только копьями, что требует большой ловкости, силы и смелости. Чтобы убить моржа, необходимо поразить его в сердце или печень. Для этого надо проколоть крепкую, в несколько сантиметров кожу, слой сала около десяти сантиметров да слой мяса. И все это с одного удара! Но чукотские охотники имеют натренированные руки, знают строение зверя не хуже опытного анатома, а потому удары их обычно безошибочны и смертельны.

Нам довелось вместе с охотниками пойти в море. Слабый восточный ветер гнал небольшие волны. Охотники всматривались в даль. Вскоре один из них крикнул:

— Идет!

Среди волн мы увидели черную спину и уродливую голову моржа с белыми, острыми, чуть изогнутыми клыками. Зверь величаво смотрел по сторонам, прислушивался к шуму. Видимо, почуяв грозившую ему опасность, нырнул в воду. Однако немного погодя морж снова появился и, казалось, с удивлением рассматривал наш вельбот. Охотники приготовили гарпуны и ружья. Застучал мотор, который был на время заглушен, и вельбот понесся, взбивая за собой пену. Любопытные нерпы высовывались из воды, смотрели, затем ныряли и снова выглядывали. Но зверобои, занятые погоней за моржом, не замечали их.

Раздался выстрел.

Раненый зверь с криком, напоминающим мычание коровы, мотал усатой головой, фыркал, бил по воде ластами, нырял. Второй выстрел. Морж снова нырнул, оставив на воде следы густой крови. Чайка и баклан нырнули в воду, поднялись и не узнали друг друга — белая чайка стала розовой, а черный баклан — багровым… Прошло немного времени, и вельбот настиг моржа. В воздухе просвистел выброшенный из вельбота ремень, и гарпун вонзился глубоко в тело зверя. Охотники удовлетворенно смотрели на загарпуненного моржа. Кто-то торжествующе крикнул:

— Теперь не уйдет!

Зверь рванулся, туго натянув ремень, отчего резко качнуло вельбот. Охотники подтащили ремень. Выбившийся из сил крупный морж оказался у борта.

Промокшие, усталые, но довольные добычей возвращались охотники с промысла.

Старый охотник Пиура рассказывал:

— Раньше, выезжая в море, мы рассчитывали только на свои руки. Я помню, как мы целыми днями гребли тяжелыми веслами. Не было сил, от усталости закрывались глаза, весла валились из рук…

Первый мотор для охотничьей байдары был привезен на Чукотку в 1929 году. К изумлению охотников, он быстро помчал по морю лодку без весел. Долго после этого шли по селам и стойбищам толки о диковинной байдаре. На устах у всех жителей побережья было имя охотника Тэгринкэу, который первым стал к мотору. Многие приходили издалека, чтобы посмотреть на отчаянного Тэгринкэу. Старики тревожились тогда: «Напрасно привезли мотор. Разгневается на нас за это море».

В колхозах Чукотки теперь десятки моторных вельботов, катеров и шхун. Если у стариков, которые так недоверчиво отнеслись к первым моторным байдарам, спросить:

— Может быть, вернем моторы на Большую Землю?

Старики покачают головами:

— Нет. Мотор пенельге (хорошо).

Потом подумают немного и поправятся:

— Аляканайкан пенельге (больше, чем хорошо)! Без мотора скучно было бы жить. На веслах моржа догнать очень трудно.

Пиура заметил:

— Без ружья и мотора нет охоты на моржа, без моржа нет жизни…

В СЕЛЕ СИРЕНИК

Аристов пригласил меня на ярмарку, которая собиралась в стойбище оленеводов. Я охотно согласился. Безветренным теплым днем наш катер «Морж» оставил Пловер.

Оборвалась гряда гор, что тянулась вдоль берега, и перед нами возникло село Сиреник. Два утеса, похожие на башни, далеко выступают в море; они стоят, как бессменные часовые, оберегающие покой поселившихся здесь людей. Жилища охотников приютились между высоких гор, на площадке, опускающейся к морю, и казались рядом с громадами утесов необыкновенно маленькими.

Из-за отмелей подойти к берегу мы не могли, пришлось бросить якорь и ждать.

Вскоре на берегу столпились охотники. Несколько человек сели в байдары и направились к катеру, оставив концы длинных ремней на гальке. Охотники помогли перегрузить в байдары строительные материалы и товары для ярмарки, которые мы привезли с собой. Выждав, когда поднялся наиболее крупный вал, люди, оставшиеся на берегу, держась за ремни, с криком бросились от наступающей волны и бежали до тех пор, пока отяжелевшие лодки не сели на гальку.

Из Сиреник мы должны были идти на байдарах морем до впадения в него речки Курупки, чтобы уже по ней подняться вверх до стойбища с таким же названием. Но как ни торопились мы на ярмарку, пришлось в Сиренике раскинуть палатку. Погода испортилась, и отход день за днем откладывался. С неотразимой убедительностью мы познали здесь печальный смысл поговорки: сидеть у моря и ждать погоды.

Жителям этого села хорошо знакомы коварные капризы моря, мокрые и холодные осенние ветры, беспощадные зимние пурги… Здесь нет полей и лугов. Зимой село заметает снегом, но и летом вокруг него не стелются ковры трав, не распускаются цветы. Природа наделила здешних людей своеобразными богатствами. Они разводят оленей, охотятся на морского и пушного зверя, добывают дичь, ловят рыбу и любят море и тундру, как колхозники Большой Земли любят плодородные нивы. Весенними днями они выходят на берег, подолгу сидят на камнях, смотрят на гребни волн, словно прикидывая виды, на урожай: много ли нынче будет моржей.

«Сиреник» в переводе на русский язык означает солнце. Охотники уверяют, что более солнечного и зеленого места по всему побережью нет. Что касается зелени, то с этим можно согласиться, так как зеленью в этих местах называют седой мох и серую худосочную траву. Солнце же здесь появляется, видимо, не чаще, чем в других местах Чукотки. Отправляясь в море даже в солнечный безветренный день, охотники предусмотрительно берут с собой теплые оленьи кухлянки, легкие, из кишок моржа, прозрачные дождевики, надевают шапки.

Выжидая погоду, мы прожили в Сиренике больше недели. Каждое утро охотник Тагро, который собирался с нами на ярмарку в Курупку, приходил с горы и приносил неутешительные вести. Он садился на корточки и молча начинал разогревать чайник. Мы уже знали, что значит это молчание, но спрашивали:

— Как?

Только выпив несколько кружек чаю, Тагро отвечал,:

— Плохо, на море волна. Как поедешь? В устье Курупки, должно быть, большой прибой.

Мы выходим из палатки. Видим, как надвигается на берег водяной холм, будто огромное животное. Ветер срывает с него белые брызги, метет, раскидывает их. У самого берега волна дыбится, верхний ее слой превращается в дым и, кипя, с грохотом и воем рушится вниз. Похоже, что капельки этой громады взбунтовались, обрели огромную силу и бросились вразброд. Вот волна катится далеко по берегу, потихоньку смиряясь, а потом обессиленная, отступает назад по покатой поверхности навстречу новой волне, с яростью бегущей с моря.

Берег в белой кипящей пене, море выбрасывает тонны гальки. Галька снова сползает в море, гремит.

Утром охотники перетащили вельботы на взгорье далеко от моря. Теперь их поднимают еще выше. Бочки, весла, якоря — все перетаскивают дальше от разгневанных волн.

— Ночью может быть плохо, — говорят охотники.

Но море не захотело ждать ночи. Волны уже накидываются на то место, где недавно стояли лодки.

Особенно неистовствует волна, что наскакивает на утес. Она исступленно бьется, отскакивает, сталкивается с встречной волной и налетает с удвоенной силой, иногда поднимаясь до самой вершины скалы.

Небольшая, сиротливо прижавшаяся к селу, речка сочилась с гор, теряясь на берегу в гальке. Море прорвало заслон, отделяющий его от реки, хлынуло туда, заставило идти реку вспять.

Вельботы тем временем перетаскивают уже на новое место, ближе к жилищам. А волна катит и катит, и нет силы, которая могла бы остановить ее. Вот-вот море выплеснется из берегов, затопит село, разольется дальше в горы…

Когда прибой стих и море отступило, выход из речки оказался закупоренным песком и галькой. Теперь своим напором речка прорвала запруду, и в успокоившееся, утомленное море хлынули ее шумные воды.

Под вечер к берегу подошли байдары с охотниками из соседнего села.

— Мы думаем, — сообщили они, — можно ехать. Ворота в Курупку открыты.

Что еще за ворота, как открыты? Оказалось, что это вход в реку с моря. Дело в том, что в нее надо уметь войти. Волной может откинуть легкую лодку, бросить ее о скалу и разбить. Но нам бояться нечего. Охотники, которые недавно проезжали устье Курупки, пьют чай, заверяют:

— Ладно, ехать можно.

— Волна ушла от берегов в море, в ворота войдете. Ладно…

НА ОХОТНИЧЬИХ БАЙДАРКАХ

Из Сиреник мы продолжали путешествие на байдарах. Легкие лодки из моржовых шкур позволят нам подняться, вверх по быстрой и мелководной реке Курупке.

На Чукотке установился такой обычай: идет судно с товаром, собирается в путь вельбот или нарта — с ними отправляют почту. Правда, вельбот и нарта не всегда отличаются быстротой, но это средство связи находится в руках людей, которым можно довериться. И если вручили письмо чукче или эскимосу, оно будет доставлено по адресу, сколько бы нарт оно ни сменило, в руках у скольких каюров ни побывало бы. В чукотских селах мы встречали такие объявления: «Отъезжающего в командировку или в гости просим зайти на почту». Часто охотнику или оленеводу, собирающемуся в отъезд, вручают для передачи десятки тысяч рублей.

Следуя установившемуся обычаю, мы из Сиреник захватили почту, адресованную жителям Курупки: письма, газету «Советский Уэлен», уже совершившую долгий путь на перекладных до Сиреник, директивы из районных организаций. На наших байдарах было три охотника, направлявшихся, как и мы, в Курупку.

Вот и «ворота» — вход в реку Курупку. Стремительное течение реки здесь сталкивается с морской волной, как бы желая поспорить с морем.

В устье Курупки на берегу тихой лагуны мы сделали привал. Вытащили байдары, раскинули палатку. Тут же задымили костры. Вскоре раздались возгласы:

— Чай пауркен!

Мы уже кипятили чай и угощались им на байдаре в пути по морю. Не прошло и трех часов после нашего отъезда из Сиреник, как охотники на шаткой лодке разожгли примус и устроили чаепитие. Теперь, сидя на берегу и глядя, как они пьют чай, мы подшучивали над их слабостью.

Охотник Нумылен молча слушает наши шутки, а потом говорит:

— Раньше, когда родился человек, ему чаю не давали. Охотники могут уйти далеко в море. Там чаю нет, пресной воды нет. Который охотник привык пить чай — ему тяжело, который не привык — легко. А теперь охотники берут чай с собой, когда идут в тундру или в море: прихватят примус, чайник, пресную воду.

— Захотел чаю — пей, с ним и теплей и веселей. Мы везде пьем чай.

И действительно, чай ждет охотников, когда они приходят в охотничьи избушки на промысловых участках или возвращаются в свои жилища; они получают его, оказавшись в пути, в специальных ярангах-гостиницах или застигнутые непогодой в чужом стойбище.

Навещая села и стойбища Чукотки, мы всюду встречали самое искреннее гостеприимство. Радушные хозяева угощают всем, чем они богаты. Охотникам и оленеводам часто приходится бывать в поездках, длящихся иногда месяцами. Не всегда путник может взять продукты на всю дорогу.

Нам рассказали любопытную историю. Задолго до революции, в середине лета к берегам Чукотки пришла за пушниной шхуна крупного торговца. Самодур-хозяин за непослушание высадил на пустынном берегу четырнадцатилетнего мальчика-юнгу Поварова. Проезжавшие мимо охотники оставили мальчику ружье, продукты и дали теплую одежду. Мальчик построил землянку. Пропитание он добывал охотой. Землянка оказалась на бойком месте. Много охотников останавливалось в ней. Проезжие находили здесь пищу и приют. Шло время. Поваров возмужал, а затем состарился. Несколько лет назад он решил побывать в родных местах, в Рязанской области. Покидая свою землянку, Поваров оставил в ней кровать, стол, стулья и примус. Перед отъездом он привез из отделения «Чукотторга» керосин, чтобы шутник, остановившись в землянке, мог вскипятить чай и подогреть пищу. В самодельном шкафу оставил запас галет и сухарей. На стене Поваров приколол записки на русском и чукотском языках: «Мебель прошу сохранить. Галетами и сухарями можете пользоваться». Недавно хозяин вернулся в свое жилище. Мебель он нашел такой же, какой ее оставил. Галет и керосина не было, но взамен стояли коробки консервов и около камелька лежали дрова.

Проезжавшие охотники не забыли позаботиться о тех, кто будет останавливаться здесь после них…

Чаепитие закончилось.

Над морем, над тундрой уже висели сумерки серой ночи. Ветер, а за ним и море затихли, только утки и чайки кричали где-то вдали. Трещал около палатки костер. Мы улеглись спать.

С первыми солнечными лучами наш караван двинулся в путь, поднимаясь меж скалистых берегов против течения Курупки в горы, откуда река берет свое начало.

Горные реки Чукотки не похожи на спокойные реки среднерусских равнин. Чистые, как хрусталь, они стремительно несутся, преодолевая на своем пути гранитные барьеры, размывая неприступные утесы.

— Вот за той горой будет стойбище, — сказал наш проводник, охотник Тагро.

Мы обогнули гору.

На берегу можно было разглядеть лишь дерновые фундаменты яранг. Тагро был удивлен:

— Стойбища нет, неужели перекочевали?

Мы миновали еще несколько сопок. Вскоре речка вбежала на небольшую равнину.

Охотник Нумылен, сидевший рядом со мною, удивленно воскликнул:

— Никак стойбище…

— Но здесь раньше ничего не было, — недоумевал Тагро.

НА ПРИВАЛЕ

Мы пристали к берегу, намереваясь несколько дней отдохнуть. От оленеводов узнали, что здесь обосновалось маленькое, из нескольких семей, стойбище Белое. Они же рассказали нам, что оленеводы Курупки объединились в колхоз и осели на месте, выше по реке, а со стадами на пастбище выходят теперь только пастушеские бригады.

Чтобы подсушить одежду и погреться, я зашел в первую попавшуюся ярангу. Дома оказалась маленькая сухонькая старушка — чукчанка с седыми волосами, с морщинами на лице, с татуировкой вокруг губ.

Я поздоровался.

— И этти! — приветствовала хозяйка, поклонившись, и пригласила к огоньку.

Мы разговорились. Из беседы со старушкой я узнал, что ее зовут Тына, что муж ее, старик Вукувье, ушел на промысел зверя. Тына двигалась довольно бодро. Я поинтересовался ее возрастом.

— Семнадцать лет, — резво сказала старуха.

Решив, что она шутит, я ответил шуткой:

— Может быть, сто семнадцать?..

Она сейчас же согласилась:

— Наверно, сто семнадцать… А лучше об этом спросите внука Кало, он учит детей в школе и все знает.

Я сказал старухе, что она может спрашивать меня о жизни на Большой Земле, если ее это интересует.

— Не был ли, случаем, в Провидении, приезжий человек? — осведомилась Тына, подсев поближе, и стала расспрашивать: есть ли там новые дома, много ли стоит пароходов, какие товары они привезли из Владивостока.

Я сообщил, что был не только в Провидении, но и во многих городах, поселках и селах.

Узнав, что я жил в Москве, Тына, после некоторого раздумья, сказала:

— Говорят, Москва — очень большое стойбище.

Оказалось, что она слышала об искусственных реках, о подземной железной дороге в Москве, имеет представление об электрическом свете и о кино.

Меня поразил контраст: неграмотная старуха и учитель внук. Я решил познакомиться с Кало.

Нетрудно разыскать школу в чукотском стойбище. Я сразу же обратил внимание на аккуратный дощатый домик. И когда спросил, что это такое, мне не без гордости ответили:

— О, это большой дом!

Учитель Кало — юноша невысокого роста, с темным скуластым лицом, с иссиня-черными волосами, рассказал нам историю этой школы.

Когда-то в бухту Провидении пароходом доставили самолет. Перевозили машину в большом деревянном ящике. Через некоторое время самолет улетел, а пустой ящик остался на берегу. Приехавшие из Белого чукчи увидели его, по-хозяйски осмотрели, посоветовались и сказали начальнику порта:

— Отдай нам. Мы будем делать из него школу, какие уже есть в других стойбищах.

Разобранный ящик они увезли на байдарах в Сиреник, а оттуда на плечах через горы таскали доски к себе в стойбище.

Старик Вукувье ходил за досками несколько раз — желание обучить маленького внука Кало грамоте лишило его покоя.

Из досок оленеводы построили школу. Наступил учебный год. Кало приходил в школу и садился на пол у маленького столика. Постепенно Кало научился читать, писать, решать арифметические задачи. Он стал грамотным человеком и вскоре поехал в Анадырское педагогическое училище.

Прошло несколько лет. Грамотными в стойбище стали не только подростки, но и многие из взрослых. Недавно Кало снова увидел знакомый с детства дощатый домик, в который его когда-то привел дед Вукувье. Кало приехал учителем в свое стойбище.

Вечером у нашей палатки собралось много людей. О чем только ни спрашивали нас! Один оленевод спросил:

— Сколько раз в году собирают хлеб?

Я упомянул об искусственном орошении полей, о дождевальных установках, какие приходилось видеть в Подмосковье. Слушателей изумило это умное приспособление, и в то же время они недоумевали, зачем понадобилось «делать дождь»? Им достаточно надоели естественные дожди!

Раньше оленеводы не знали, что делается дальше соседнего стойбища. Теперь их интересуют дела всей страны. Радио и самолеты приблизили к ним культурные центры Родины, сократили расстояния, казавшиеся непреодолимыми.

Наши собеседники, привыкшие мыслить конкретно, как и все жители этого далекого полуострова, говорили нам о достижениях Советской власти на Чукотке:

— Советская власть — обеспеченная жизнь.

— Советская власть — школы.

— Советская власть — моторы.

— Советская власть — радио…

Они рассказывали нам о приходе в чукотское стойбище, после долгой ночи, светлого радостного дня новой жизни.

ЯРМАРКА ОТКРЫЛАСЬ

Подойдя, наконец, к стойбищу Курупка, мы заметили на улочке, образованной нестройными рядами яранг, толпу возбужденных людей. Здесь уже давно готовились к ярмарке, и немудрено, что появление байдар с товаром вызвало оживление. Все взрослые жители стойбища бросились помогать нам разгружать, перетаскивать и размещать всевозможные ящики, кули, тюки.

Только мы успели раскинуть палатку — к нам заявились ходоки из соседних стойбищ.

Они попросили чай, долго пили его, одновременно ведя расспросы: что принимает «Чукотторг», какие привезли товары?

Подошли еще люди, уселись у входа в палатку и обстоятельно, не спеша, расспрашивали:

— Сколько стоят оленьи рога?

— Камусы (шкуры с оленьих ног) сколько стоят?

— Нужны ли шкуры бурых медведей?

С верховьев реки шли нарочные, разнося молву и скликая на ярмарку оленеводов.

Путники, встретившись в тундре, осведомлялись друг у друга:

— Ярморок — Курупка?

— И-и…

Уже на другой день вокруг нашей палатки толпилось не менее сотни человек: длинноволосые охотники без шапок, женщины, шумливые ребятишки. Маленькое тихое стойбище походило теперь на большой разворошенный муравейник. Не было в этот день ни одной яранги, где бы не расположились люди, приехавшие на ярмарку.

В палатке-магазине на столах размещены белье, ткани, консервы, ружья, капканы, посуда. Покупатели заходят, рассаживаются, курят, делятся новостями, сообща решают, что купить.

Продавец Ратхугье все время жил в этих местах. Уже много лет он работает в торговой конторе. Кому, как не ему, знать запросы местного потребителя? Он дружески пожимает посетителям руки, подолгу с ними разговаривает, показывает привезенные товары. Покупатели довольны.

Под вечер Ратхугье закрыл свой магазин, и люди направились в охотничью ярангу на краю стойбища смотреть кинокартину.

Айнауге, хозяин яранги, которая на время превратилась в кинотеатр, был в этот день самым счастливым человеком.

В темноте, чуть искрясь, дымил камелек, над которым висел набитый снегом чайник. Гости расселись на пороге полога, на нартах, занесенных в ярангу на время киносеанса, на корточках вокруг камелька и громко разговаривали. Экраном служила простыня, которую натянули между стойками яранги. Перед ней над головами зрителей висели прикрепленные к ремням под крышей куски мяса, торбасы, рукавицы, кухлянки, вяленая рыба.

Аристов, директор моторо-зверобойной станции, захвативший с собой на ярмарку кинопередвижку, перематывал ленту. К нему подошел молодой оленевод.

— Я знаю эту машину. Дай управлять буду. Ладно?

Аристов согласился. Вскоре на экране задрожал неровный квадрат света. Сначала показывали киножурнал. Перед зрителями развертывался захватывающий рассказ о жизни на Большой Земле. Города, колхозные поля, цветущие сады и южные порты возникали на экране волнующие, как сказка. Те, кто побывал на Большой Земле, с готовностью давали пояснения…

Началась картина. Замелькали кадры, показывающие борьбу за воду в пустыне. Люди изнемогают от жары, вихрем кружится горячий песок, поднятый ветром.

Зрители удивляются:

— Пурга!

— Хо, какая пурга!

Сидя на полу, охотники курили, пили чай, закусывали, немногословно обменивались замечаниями о событиях, развертывающихся на экране. Очень по-семейному выглядел этот театр.

Убедившись, что помощник у аппарата вполне надежный, Аристов предался воспоминаниям.

— Как-то давно собрался я из Уэлена, где жил, показывать картину в село Наукан. Об этом узнал шаман Франко. Он пришел ко мне и дружески (лишь недобрые огоньки в глазах выдавали его) предупредил:

— Слыхал, ты кино показывать хочешь. Я скажу тебе случай. Один человек сделал плохо старикам — его убили.

Все же я поехал в Наукан, где, должен сказать, встретили меня не совсем дружелюбно. Картину показывал днем в затемненном классе сельской школы. И удивительно, вместе с треском киноаппарата, начался истошный крик на улице под окнами. Школа в мгновенье опустела.

Это были «развлечения» шамана. Он успел приехать в Наукан и, бегая вокруг школы, громом бубна и криком своей могучей глотки сопровождал картину, желая напугать зрителей. После я ходил по ярангам и приглашал их обитателей еще раз наведаться в школу посмотреть картину. Желающих нашлось немного…

Когда киносеанс окончился, мы с Аристовым вернулись в свою палатку. Залезая в спальный мешок, он говорил мне:

— Не тот теперь зритель… Семнадцать лет назад, когда я крутил…

И он начинал рассказывать очередное приключение из тех времен, когда ездил по селам и стойбищам с первой на Чукотке кинопередвижкой.

— Как в тех селах и стойбищах встречают теперь кинокартины? — спрашивал я.

— Как? Обычно… — отвечал Аристов. — Ругаются, что старые картины привез, что редко передвижка бывает..

На следующий вечер было объявлено гулянье. У палатки-магазина еще засветло собрались люди. Пришли музыканты, и под звон бубнов, радостные возгласы толпы начались танцы.

Первым вышел молодой Анкалин, одетый в нарядную камлейку (верхняя непромокаемая одежда с капюшоном) и легкие торбасы (мягкие оленьи сапоги). Танцор, изображавший моржа, весь собрался, как будто хотел прыгать, и расставил руки — ласты. Музыканты ударили в бубны — танец начался.

Анкалин лениво ворочается, осматриваясь кругом. Затем он делает движения, характерные для моржа, когда его потревожит рокот мотора охотничьей байдары. Морж ныряет, затем снова показывается, жадно глотая воздух. Вот он поднял голову и, осмотревшись по сторонам, сложил ласты, свесив их перед собой. Вдруг резкий рывок в сторону — и морж отчаянно бьется. Видимо, пуля его поразила, и он мечется, готовый в яростной злобе броситься на охотников. Потом движения его становятся все более судорожными и слабыми. Еще один рывок — морж пронзен гарпуном охотника.

Собравшиеся весело приветствуют танцора и выталкивают на середину круга нового. Этот исполняет танец сокола. Подняв голову, раскинув руки, танцор привстал на носки и, изогнув тело, затрепетал руками-крыльями. Танцор изображает полет птицы. Плавно взмахивая руками, он как бы парит в воздухе, потом замирает. Вот, подобрав крылья и собравшись в комок, сокол падает на землю. Но миг — и сокол снова бьет крыльями, снова в полете. Зрители горячо аплодировали этому зрелищу.

Вдруг на середину круга вышел сутулый, с маленьким клочком волос на голове старый Кумы. Все удивленно смотрели на него.

— Я хочу показать свой танец, — смущенно сказал Кумы. — Это танец о моей жизни.

Он что-то сказал музыкантам. Те подняли палки и ударили в бубны. Потом еще раз. Еще. Они били медленно и тихо.

Трудно было назвать танцем то, что делал Кумы. Он то покачивался на месте и тянул дребезжащим голосом песню, то шел вразвалку, глядя куда-то в пространство потухшим печальным зрачком одного глаза. Потом он метался в отчаянии. И тоскливо при этом звучал голос старика.

— Жил человек, голодал, мерз и никто не приходил к нему на помощь… Так шла зима, лето, еще зима… — пояснял свой танец Кумы. — Человек бродил по тундре, заходил в яранги к охотникам, но и там видел только горе.

Старик шел по кругу вялой и безразличной походкой, беспомощно покачиваясь, как ходит заплутавшийся в ночи человек, потерявший надежду найти дорогу. Он на время прерывал рассказ и протяжно, в тон музыке, тянул:

— О… о… о…

— О-о… А-я-я-я.

Зрители напряженно следили за танцором.

Но вот поступь старика стала более твердой, громче стал его голос. Бодрее зазвучали бубны.

— Смелые и мужественные люди восстали против несправедливых порядков. Они протянули друг другу руки и соединились, чтоб сделать жизнь хорошей. Человек был уже не один. Люди увидели свет — свет новой правды!

Кумы закончил свой танец-рассказ и оставил круг под громкие возгласы одобрения.

Уже луна поднялась над сопками, звезды высыпали на небосклоне, а народ от палатки не уходил, музыка не умолкала, танцы продолжались.

…Когда ярмарка закрылась и работники торговой конторы грузили байдары, готовясь в обратный путь, благодарные жители вышли провожать нас и долго стояли на берегу реки.

НЕТОРЕННЫМИ ТРОПАМИ

Быстро пролетело короткое северное лето. Сильнее и протяжнее дует ветер. Он навевает охотникам думы о зиме, заботы о переоборудовании летних яранг на зимние, об оленьих шкурах для одежды, о злых метелях.

Плохой ветер!

Он угоняет моржей, сердит море и приковывает людей к берегу.

Мы сидим в холодной палатке на берегу моря, дуем на руки и по очереди читаем потрепанную, без начала и конца, книгу «Путешествие в жаркие страны», хотя от этого и не становится теплее.

За ночь ветер произвел большие перемены. Проснулся. Что за черт? — Зима! В горах белеет снег, небо зимнее, и льдинки, похожие на кусочки хрусталя, блестят на узлах рыбачьего невода, раскинутого на берегу.

По первому снегу вместе с комсомольцем Вири мы отправляемся в далекую поездку на нарте.

Крупные, попарно пристегнутые к постромкам собаки от нетерпения плясали в упряжке, готовые сорваться с места. Возле толпились их лохматые подруги, собравшиеся на «проводы» чуть ли не со всего стойбища. Когда упряжка рванулась вперед, все собаки побежали за ней. Лишь одна осталась неподвижно стоять у яранги. Собаки долго бежали с упряжкой, несмотря на то, что каюр отгонял их. Наконец, они одна за другой начали отставать и нехотя поплелись назад.

Вири, как и другие охотники Чукотки, к собакам относится заботливо и любовно. Это естественно: собаки на Севере несут большую и тяжелую службу. На них охотники перевозят грузы и пассажиров, ездят расставлять и проверять капканы. Собаки делят с человеком путевые невзгоды в суровой тундре. В пургу они ложатся около каюра и лежат, заносимые снегом, пока не стихнет метель. Знают чукотские собаки и тяжелые, без отдыха, переходы, и дни без корма.

Собака пока незаменима в быту и хозяйстве эскимосов и чукчей. В здешних гористых, изрезанных реками, покрытых глубоким снегом местах, не проберешься ни на лошади, ни на машине.

Особенно ценятся здесь вожаки, которые должны понимать команду каюра и держать в повиновении собачью упряжку.

— В тундре, — говорит Вири, — всюду дороги, как в море, и — нет дорог. С хорошим вожаком, однако, не пропадешь… — Оглянувшись на стойбище, Вири начал рассказывать:

— Собаку, что осталась у яранги, зовут Иал. Она была вожаком в упряжке. Потом стала слепнуть, ее заменила другая. Иал не могла с этим примириться. Каждый раз она приходила к нартам, становилась рядом с вожаком и тащилась с упряжкой. Наверно она думала, что помогает везти нарту. Иногда ее били, заставляли остаться, тогда она начинала жалобно выть. Какой каюр выдержит это? Ей опять позволяли идти рядом с упряжкой. Когда собаки уставали, Иал тоже ложилась рядом с ними, будто и она заработала отдых. Потом совсем плохо видеть стала, сбивалась с дороги, отставала, теперь и бегать не может, только выходит на улицу, когда нарты собираются в путь.

— Поть, поть, поть!.. — покрикивает Вири.

Собаки бегут, бегут, временами оглядываясь на него. Вот каюр гортанными выкриками подает какую-то команду. Вожак повернул морду, прислушался к голосу каюра, изменил направление.

Иногда вожак обнаруживает, что какая-нибудь из собак недобросовестно тянет постромки. Он останавливается и начинает трепать ее за ухо. Собака взвизгивает от боли, но не сопротивляется и после уже в полную силу тащит нарту.

По тундре можно проехать сотни километров, не встретив на пути ни жилища, ни человека. Снежные равнины, сопки, каменные нагромождения, опять равнины… Да есть ли тут что-либо живое? — спрашиваешь себя.

— Яранги, — говорит каюр и показывает остолом (палка с железным наконечником для торможения нарт) куда-то вперед.

Но непривычному глазу ничего не видно, кроме снега и неба, да небольших сугробов. Только по дыму, что стелется над снегом, и по лаю собак, я догадываюсь, что «сугробы» на самом деле — яранги оленеводов.

Перед человеком, умеющим наблюдать природу, тундра раскрывается во всем своем многообразии. Настороженное ухо охотника слышит шорохи зверей, острый глаз его замечает на белом ровном снегу их следы или их самих.

— Песец, — говорит каюр.

— Где? — недоумеваю я.

— Э, вон где…

Надо долго всматриваться, чтобы разглядеть в снегу три черные точки — два глаза и нос зверька, белая шерстка которого сливается со снегом.

Иногда зимний пейзаж разнообразят потоки горных, не замерзающих рек. Минуя одну из таких рек, мой спутник замечает:

— Сюда часто выходят выдры на водопой. Песец не боится выдры. Чукотский песец со всеми обитателями тундры уживается — и с выдрой, и с лисой, и с зайцем.

На снегу вырисовываются отпечатки крупных звериных лап, виднеются следы поменьше и еле заметные следы птиц. В тундре обитают полярные совы, глухари, филины.

Мы видим, как в стороне кто-то отчаянно раскидывает снег, будто беспокойный разгорающийся костер метет дымом.

— Вместо песца беркут в капкан попался. Полез, куда не следует, — смеется каюр.

Огромная, с мохнатыми толстыми ногами птица бьет крыльями, взметая снег. Спина ее, окрашенная в серый и коричневый цвета, кажется теперь поседевшей от снега, в глазах — отчаяние и гнев.

Мы мчимся дальше, и вдруг каюр резко останавливает нарту. Собаки бросаются в сторону; из-под разворошенного снега вырывается пар. Перед нами крошечное озерцо, где вода имеет температуру, близкую к точке кипения. Капризы природы: снега и кипяток, бьющий из земли!..

— Все равно баня, — смеется Вири. Он успел соскочить с нарты, дотронулся рукой до воды. — А кочегарка отсюда далеко — на Камчатке…

Вири пытливый, наблюдательный и любознательный человек. Он окончил сельскую школу, учился в школе колхозных кадров и собирается ехать учиться в Ленинград. Вири ведет дневник, в который заносит свои наблюдения над природой и животными, записывает легенды и сказки, сочиняет их сам. Он не был на Камчатке, но читал о камчатских вулканах и знает, что горячие ключи, которые бьют на Чукотке из-под снега, связаны с действующими вулканами этого полуострова, подогреваются их жаром.

— Вот какие чудеса бывают, — в раздумье говорит Вири и умолкает, видимо, пытаясь представить, как это происходит.

Проникая по трещинам скал в глубь земли, холодные грунтовые воды нагреваются до высокой температуры и вновь появляются на поверхности, точно гейзеры… Мы наблюдаем, как над обледеневшими сугробами клубится пар, как над ним в один миг исчезают падающие сверху ленивые снежинки.

Мы уже сделали не один привал, не раз соскакивали с нарты и бежали, чтобы согреться. Незаметно сгустились сумерки. В темноте мелькнул огонек, и упряжка прибавила прыти. Спустя полчаса мы были в промысловой избушке и, сидя у чугунной, раскаленной докрасна печки, пили чай и слушали рассказы охотников.

Раньше охотники коротали ночи и прятались от пурги в холодных палатках. Это было очень тяжело. Приходилось часто оставлять промысел, уходить в стойбища и затем снова возвращаться на урочища. Сейчас убежищем охотников во время промысла служат деревянные избушки, которые все чаще можно встретить в этих местах.

— Теперь мы выходим в тундру на весь сезон, — рассказывают охотники. — Некогда домой ездить. А то проездишь — того и гляди на капкан наметет снегу или ветром оголит его, — песец не поймается.

Чтобы заманить песца в капкан, охотники разбрызгивают по дороге к капкану кровь животных или разбрасывают поджаренные кусочки мяса. Зверь идет на запах. И обычно завершает свой путь в искусно замаскированной ловушке.

У песцов и лисиц очень тонкое обоняние. Они издалека слышат запахи мяса, рыбы или крови, но очень быстро распознают и посторонние запахи. Если охотник будет ходить к капканам в одежде, пропахшей табаком, жиром или керосином, то ни песец, ни лиса не подойдут к ловушкам. Не попадется зверь в оголенный или занесенный снегом капкан. Ловушка должна быть чуть прикрыта снегом.

Каждый день охотники осматривают капканы. Пропусти два-три дня, и песец, попавшийся в ловушку, успеет перегрызть лапу и уйти, или же его заедят волки, растерзают вороны.

Долго рассказывают нам охотники о промысле, о теперешней своей жизни, о людях. Вспомнили они и о прошлом, — приходил страшный голод в лютые зимы после плохой летней охоты. Он двигался, неумолимый и грозный, и не было от него нигде спасения.

Охотник Анахак рассказал, как в одну из таких страшных зим его отец лишился ноги.

— Скупать шкуры приехали иностранные купцы. За гроши они забрали все шкуры, какие были в селе, а было их мало, и то, что люди получили, не спасало их от голода. В яранге отца поселился крупный купец. Отец думал, что большой гость желает ему добра. Купец знал наш язык. Когда он был пьяным, то сказал отцу: «Слыхал, ты хороший бегун. Если быстрее собаки попадешь в Уэлен, я дам тебе много еды, табаку и патронов. Я поспорил с приятелем, что ты опередишь собаку». От нашего села до Уэлена очень далеко. Но чая нет, табаку нет, мяса нет — думал отец, — семья голодает. И он согласился. Отцу не удалось добежать до Уэлена. Он повредил себе ногу и, голодный, беспомощный, еле доплелся домой. Купца уже не было.

— Теперь я с братьями в колхозе, и колхоз наш богатый. Голод не приходит больше в наши яранги. А отец сохранил палку, на которую опирался, добираясь домой. Когда отец рассказывает свою печальную историю, обязательно показывает эту палку.

На утро мы собрались ехать в стойбище Раупелен.

Перед этим у меня был долгий разговор с Анахаком. Он сказал, между прочим, что в Раупелене несколько месяцев жил охотовед Боярков. Слыхал ли я о таком? Да, об охотоведе Бояркове я знал, судьба этого человека, отдавшего много лет жизни Крайнему Северу, меня интересовала.

— Когда это было? — спросил я.

— Это было в то лето, когда чаплинские охотники убили пять китов.

— Когда же?

— В то лето у нас жил и записывал сказки большой ученый Тан-Богораз.

— Когда же все-таки это было?

— Я, наверное, не знаю когда.

— Далеко ли до стойбища Раупелен?

— Наверно, далеко, наверно, нет.

— Но вы лес там были?

— Был.

— Сколько вы ехали на собаках?

— Один раз день, один раз три.

— Сколько километров собаки шли в день?

— В хорошую погоду пятьдесят, в плохую — двадцать… А то совсем не шли — пурга была.

На Чукотке свои представления о расстояниях. В Анадыре я слышал, как говорили работнику окружкома, собиравшемуся ехать в командировку:

— Тут не очень уж и далеко, через месяц-полтора доберешься.

Вначале, слыша это, я спрашивал себя: «Сколько же километров — месяц пути?». Но после, в долгих разъездах по тундре, на остановках, в томительных выжиданиях погоды я и сам терял всякое представление не только о расстояниях, но и о времени. Едешь и не знаешь, сколько дней ты уже в дороге, сколько еще приведется пробыть…

Снова скользит нарта по тундре. Ходко несется упряжка, следом за ней клубится туча снежной пыли. Но Вири подгоняет собак.

— Будет пурга, — говорит он с тревогой!

К полудню погода и в самом деле начинает портиться. Сгущаются тучи, поднимается ветер. Мы плотнее кутаемся в меховые одежды. Ветер с каждой минутой усиливается, бросается снегом. Хочется тепла, отдыха. Как уютно и тепло было в охотничьей избушке!

— Хорошо, что мы у стойбища! — кричит мне Вири, пытаясь устоять против бури.

Упряжка подлетела к крайней яранге. Видимо, услышав радостный лай измученных собак, к нам вышел ее хозяин Каляуквуй, знакомый Вири.

В жилище оленевода тлел костер. Над ним висел большой закопченный чайник. Рядом с костром лежала собака с четырьмя щенками. Мы сбросили верхнюю одежду и по приглашению хозяина, опустившись на колени, вползли в полог. По углам горели жирники. Ровное пламя освещало стены из мягких оленьих шкур. Было тепло. Маленькая меховая комната без окон и дверей показалась мне в ту минуту дороже комфортабельного номера столичной гостиницы.

Пока Каляуквуй выпрягал собак, Вири коротко рассказал мне о нем. О, это очень хороший оленевод и опытный охотник. По клочку шерсти, оставленному на снегу, и по едва заметному следу, он всегда безошибочно узнает, когда и какой прошел зверь, как узнают знакомый почерк дружеского письма. Он много прожил, но рука его тверда и глаз зорок.

За кружкой крепкого чая быстро забылись дорожные невзгоды. Под завывание пурги, которая беспощадно трясла полы яранги, завязалась неторопливая беседа.

Хозяин яранги, весь белый от седины, будто голову его посыпали нетающим инеем, расспрашивал нас, в каких оленеводческих колхозах мы успели побывать и что там видели и слышали. Затем разговорился и он. Каляуквуй рассказал нам историю, приключившуюся с пятнадцатилетним чукотским мальчикам Имтэк, которую слышал на днях от проезжего охотника.

Чукчи и эскимосы весьма сдержанны в выражении своих чувств. Но они высоко ценят мужество, не стесняются восхищаться отвагой.

Имтэк возвращался из Певека в свою ярангу. Нарта Имтэка была загружена товарами — чаем, табаком, мылом, сахаром и патронами. Мальчик погонял собак и думал о том, что скоро он подъедет к стойбищу, его выйдут встречать отец и мать, они обрадуются и начнут разгружать нарту и расспрашивать его о новостях. Но вдруг нарта остановилась, собаки бросились в сторону. Перед мальчиком была медведица с двумя медвежатами. Заметив человека, медведица сначала пыталась отогнать медвежат, раздавая им увесистые тумаки. Но юных обитателей тундры, очевидно, очень интересовала упряжка: они не хотели уходить. Встревоженная за своих детей, медведица бросилась к нарте. Маленький каюр не растеряйся. Он схватил ружье, которое всегда брал с собой, и выстрелил. Тут же выстрелил еще. Медведица неуклюже заворочалась и тяжело упала… Когда мальчик с медвежатами в мешке приехал домой, родители его, не выпрягая собак, этой же нартой съездили за убитой медведицей. После они ели вкусное медвежье мясо и говорили об удаче Имтэка…

Физической закалке детей и юношей охотники Чукотки издавна придавали большое значение.

— Из слабого ребенка, — говорили они, — не вырастет хорошего охотника.

Борьба за существование требовала от людей силы, ловкости, выносливости. Предания и сказки повествуют о крепких, здоровых и смелых юношах, которые для тренировки поднимались на высокие горы, переносили с места на место большие каменные глыбы. Люди, научившиеся высоко прыгать, быстро и долго бегать, были окружены почетом. Отец, чтобы подготовить своего сына к большим и трудным переходам, привязывал его длинным ремнем к нарте за руку и гнал собак, сын должен был не отставать от упряжки.

Слушая рассказ Каляуквуя, я думал о скромном мужестве здешнего народа, о тех, чей труд связан с неизбежными лишениями, а нередко и с риском.

Слово «чукчи» означает в переводе «богатые оленями». Олень — основа благосостояния обитателей тундры. Оленье мясо — основной продукт питания чукчей. Теплые и мягкие оленьи шкуры используются для устройства жилищ, а также для пошива одежды, обуви, кукулей (спальные мешки).

Круглый год пасутся в тундре олени. Выщипывая на своем пути мох, они передвигаются на большие расстояния. Днем и ночью, в лютый мороз, в дождь и свирепую пургу стерегут стада пастухи. За оленями нужен постоянный присмотр: ведь им угрожают и ветры, и болезни, и злые хищники.

Каляуквуй утверждает: надежные пастухи заботятся о колхозных стадах!

— Однако, о наших колхозных пастухах можно долго говорить, пожалуй, пока не стихнет пурга, — заявил Каляуквуй. Он вынул из кармана трубку, не спеша набил ее, и закурил. — Если вам не будет скучно слушать, я расскажу об одном.

— Много лет пастух Клей стережет колхозное стадо, охраняет его от хищников, заботится о том, чтобы олени всегда были здоровы и сыты. Однажды поздней ветреной осенью Клей пас оленей далеко от стойбища. Он знал, к стаду в любое время могут подобраться хитрые волки. Они всегда заходят против ветра, чтобы олени их не почуяли, и как разбойники набрасываются на мирных животных. Начало темнеть. Клей насторожился: он заметил в стаде переполох. Олени, пугливо подняв головы, теснились вокруг пастуха, искали у него защиты. Прошло немного времени, и Клей увидел крадущегося волка. Быстро вскинув ружье, он подстрелил хищника. Но тут показался другой. Клей свалил и его. Как оказалось, на стадо напала целая стая. Звери ползли с разных сторон. Пастух убил трех волков, остальные бросились от стада и скрылись в темноте. Ни один олень не пострадал от них.

Пурга, против ожиданий, стала заметно стихать. Попив еще чаю, хозяин вышел на улицу. Но скоро вернулся и сообщил, что стадо оленей, которое пасет Клей, стоит около стойбища у сопки, хотя еще вчера оно было далеко в тундре. Я решил на следующий день встретиться с прославленным пастухом.

Было уже светло. Серые, белые, темные олени, тесня друг друга, стуча ветвистыми рогами, табунились на равнине, разгребали передними ногами снег, щипали мох. Завидев меня, крайний олень вскинул голову, увенчанную рогами, похожими на сухой куст ольховника. Поднял голову еще один олень, трусливо озираясь по сторонам… Перепуганное стадо готово было рвануться с места.

Но пастух уже спешил нам навстречу. Узнав, кто мы и откуда, он рассказал о только что проведенной ночи… Непогода застала стадо в открытом месте. Клей особенно беспокоился за молодых оленей, которых мог погубить резкий со снегом ветер. Пастух решил перегнать стадо к сопке у стойбища. Он закутал в шкуру трех, наиболее слабых, телят, поместил их на нарту и повез. Несколько часов тащил Клей нарту с телятами. За нартой шли важенки, а за ними — все стадо.

Уставшего, но удовлетворенного благополучным исходом пуржистой ночи Клея сменил другой пастух. Но Клей не пошел отдыхать. Он решил угостить приезжих свежей олениной. Председатель колхоза дал на это согласие.

Снова скрипят певуче полозья. Снега и снега да угрюмые сопки проносятся мимо. К ночи затушевываются снежные дали, тают очертания сопок. Мороз крепчает. Он захватывает дыхание, выжимает слезы, тут же превращает их в льдинки. Но природа, словно желая порадовать одиноких путешественников, показывает им удивительное зрелище.

На небе возникают огненные всполохи. На розоватом своде вспыхивают, гаснут и снова вспыхивают, передвигаются, играют синие, зеленые и красные полосы; будто кто трясет вверху махрами огромного светящегося разноцветного шарфа. Снег тоже заиграл огнями, ожил. Словно на небе, на земле, во всем мире метет многокрасочная метель без снега…

Каюр остановил собак, и мы, сидя на нартах, как завороженные, смотрим в небо. Я взялся за записную книжку, но вскоре отложил ее… Это не поддается описанию. Я спросил у каюра, как бы он стал рассказывать о полярном сиянии человеку, который никогда не видел его. Вири улыбнулся и сказал:

— Пиши.

Затем он поведал мне о фантастическом поверье, существовавшем среди охотников:

— Где-то далеко в снегах стоит большая — самая большая среди всех, какие только могут быть, яранга. Стены ее сделаны из чистого и прозрачного, как хрусталь, льда. В хорошую погоду, когда на небе нет туч, а на земле не метет пурга, вокруг яранги ходят большие люди, нарядные, разноцветные одежды которых отражают лучи и заливают волшебным светом ночное небо…

…Много-много дней и ночей кочуем мы с Вири по тундре. Уже наступила полярная ночь. Мы все ближе к побережью, концу нашего пути.

ТАМ, ГДЕ РОЖДАЮТСЯ ЗОРИ

ВСЕГДА В ПУТИ

По бездорожной, покрытой глубоким снегом, тундре мчится нарта. Едут двое: лектор и каюр, погонщик собак. Далек их путь. Отдыхать, сушить одежду, кормить собак приходится им под открытым небом.

Вдали вырисовываются сугробы. Наметанный глаз погонщика сразу же распознает жилища охотников… Скоро встреча с людьми, желанное тепло, отдых.

Приезжих встречают все жители стойбища. Помогают им разгрузить нарту, приглашают в лучший дом, угощают чаем. Чаепитие в тундре — начало всякому делу.

Хозяйка, заметив на ногах лектора мокрые меховые торбасы, достает свои и предлагает их гостю. Потом его расспрашивают о новостях, о знакомых, о том, как промышляют зверя охотники соседних стойбищ.

— Когда придут пароходы из Владивостока?

— Какие картины показывают в кинотеатре в Анадыре?

— Когда в тундру выедет с товарами развозторг?

Верещагин знает из опыта: надо начинать беседу с примеров, близких слушателям. Да хотя бы и биография самого лектора… Ею повсеместно интересуются. «Где рос? Кто был отец, как он жил?». Что же, она может быть неплохой иллюстрацией к рассказу о строительстве новой жизни. Родился Верещагин в стойбище Ильмоуэ, далеко в тундре, в теснине между угрюмыми сопками. Отец его, так же как и дед, всю жизнь кочевал в поисках лучшей доли и не находил ее. Но когда подрастал сын старого кочевника, над холодной тундрой уже поднималась заря нового дня.

— Сколько у вас в стойбище новых домов? — будто между прочим спрашивает Верещагин.

Собеседники перечисляют.

— А раньше сколько было?

На лицах возникают улыбки. До революции во всем районе было три деревянных домика. В них жили урядник да купцы.

— У кого из вас дети теперь не учатся? — спрашивает пропагандист.

Охотники молчат: нет таких.

— А раньше на всей Чукотке не было ни одной школы для местного населения, — говорит Верещагин.

Уже близится полночь, а беседа все еще продолжается. Вот и камелек погас и надо вновь разжигать его, чтобы снова угостить приезжих горячим чаем. Хозяйка сначала с безразличным видом сидела у костра и подбрасывала в него растопку, но потом увлеклась беседой и, заслушавшись, забыла о нем.

Пропагандист оставил стойбище и находится в пути к другому, а охотники все еще беседуют о новостях, принесенных им. И вслед за нартой, скрывшейся в снегах, идет молва от одного населенного пункта к другому о человеке, который ездит по селам и стойбищам и учит чукчей и эскимосов жить по-новому.

— У него уши открытые — все слышит, что говорят.

— Глаза у него далеко видят, не двоят. Да и голова у него хорошо думает.

…Лектор сидит спиной к каюру, слушает однотонный скрип полозьев, смотрит на ослепительно белый снег, вспоминает свои первые поездки по тундре.

Однажды зимой он выехал в Танюрерскую тундру. Первая остановка была в местечке Мильгигакуль, в 150 километрах от устья реки Танюрер. Верещагин рассчитывал застать здесь стойбище. Но оленеводов не оказалось на месте, и нарта снова двинулась в путь. Не раз поднималась и затихала пурга. В холодных пещерах путники пережидали непогоду. Кончились продукты. Они стали добывать себе и собакам пищу, охотясь за дичью и зверем… Стойбище нужно было разыскать во что бы то ни стало. Оно находилось в одном из наиболее отсталых уголков Чукотки. Верещагин знал, что здесь еще сильно влияние кулака и шамана.

Только на исходе второго месяца удалось обнаружить кочевников, которые ушли со своими стадами на новые места.

Приезжих встретили настороженно.

Войдя в ярангу. Верещагин сбросил кухлянку и, согнувшись, влез в полог — маленькую комнату из оленьих шкур. Он попал в жилище бедного оленевода Куркыля.

Вместе с хозяевами он пьет чай и, словно старый знакомый, беседует о новостях. В разговорах, пересыпаемых шутками, проходят первые часы встречи.

Осмотрев жилище, Верещагин замечает, что около камелька в холодной части яранги нет дров.

— У тебя нет дров, Куркыль, — говорит он, — мне все равно делать нечего, и я, пожалуй, схожу за ними. Думаю, что вечером за это хозяйка угостит меня чем-нибудь вкусным.

Куркыль смеется. Верещагин берет ремень и отправляется к кустарнику, который он приметил в долине реки. Хозяин идет вместе с гостем. В пути они продолжают разговор.

С детства Верещагин познал силу острого слова. Кстати сказанная фраза помогает найти путь к сердцу человека. Сдержанные, внешне суровые люди Севера любят шутку… Наблюдательный гость вскоре замечает, что хозяин расположен к нему.

Вечером лектора и впрямь угощают.

— Не будь тебя, Верещагин, жена моя никогда бы не накормила так вкусно, — говорит хозяин.

Все смеются.

Идет непринужденный разговор о разных житейских делах, который помогает Верещагину выяснить интересы и запросы людей.

Незаметно пропагандист переходит к вопросам, касающимся переустройства жизни кочевников. Он рассказывает об оленеводах стойбища Снежного. Из года в год растут там стада оленей.

— Наверно, они живут хорошо потому, что там богатые пастбища, — замечает хозяин.

— Не в пастбищах дело, — отвечает Верещагин. — Люди живут там хорошо потому, что объединились в колхоз и работают сообща.

Он рассказывает о том, как в колхозах организован труд, как ведется хозяйство, как распределяются доходы.

— Наверно, язык твой хорошие слова делает… у трех человек всегда больше силы, чем у одного, а у пяти — еще больше, — замечает Куркыль.

— Ты правильно думаешь, Куркыль. Но у человека за словом должно идти дело. Ты подумай еще. Я к тебе завтра зайду.

Верещагин уходит. Теперь он гостит в соседней яранге.

Местный шаман Нанкергоу беснуется от злости. Он позвал группу оленеводов к себе и в густом непроглядном дыму яранги под звон бубна стал завывать: «Идет… Видите, вон наверху. Он. Он… Слушайте. Он мне что-то говорит. Я буду передавать вам его слова… Кочевники, над вами нависла угроза, семьи ваши вымрут, олени падут. Вы сами торопите приближение несчастья. Вы принимаете у себя плохого человека — это злой дух под видом человека пришел к вам. Не принимайте приезжего, не разговаривайте с ним, гоните его!..».

В тот же вечер пропагандиста разыскал взволнованный Куркыль.

— Тебе надо уходить от нас. Нанкергоу очень сильный шаман. Если он узнает, что я был у тебя, плохо мне будет.

Куркыль рассказал. Давно, когда шаман еще был молодым, на него напал в сопках огромный медведь. Началась борьба. Незаметно от медведя стала уходить сила и переходить к Нанкергоу. Наконец, обессиленный зверь упал, покатился с вершины сопки и налету рассыпался на части. Нанкергоу почувствовал данную ему свыше силу, но окончательно поверил в нее несколько позже. Однажды он шел по берегу моря. Волна выбросила к его ногам моржа. Нанкергоу попробовал поднять зверя, и тот оказался не таким уж тяжелым. Нанкергоу взвалил моржа на плечи и принес домой. Двенадцать женщин разделывали моржа, с большим трудом переворачивая его с боку на бок. Морж был очень большим. Теперь таких нет…

Верещагин задумался. Надо было действовать быстро и решительно, иначе хитрый шаман добьется своего. Лектор поспешно направился к жилищу шамана.

Оленеводы сидели кружком и, согласно обычаю, по очереди били в бубен и пели что-то тягучее и заунывное. Верещагин попросил бубен.

Люди приготовились слушать песню приезжего. Но он не стал бить в бубен, а громко сказал:

— Нанкергоу — обманщик!

С удивлением и ужасом посмотрели охотники на пропагандиста. Замер от неожиданности Нанкергоу. А Верещагин заговорил, кивнув головой в сторону шамана:

— Чтобы вы не замечали его обмана, он погасил свет и напустил дыма в яранге. Он вам говорит, что видит и слышит духов, но он хорошо знает, что в дыму вы не увидите даже собственных рук. Он говорил, что свалил медведя, унес большого моржа. Не верьте ему. Он даже меня не в силах поднять. Большой морж по весу равен десяти оленям. Нанкергоу врет. Ему не поднять даже вот того камня у входа в ярангу. Пусть попробует. А я подниму, но я не называю себя шаманом. Просто у меня больше силы. Давай же померяемся!

Верещагин направился к выходу. За ним — остальные. Последним вышел Нанкергоу и поспешно скрылся за ярангой.

— Видите, он сбежал, — сказал Верещагин, остановившись у камня.

Кочевники стали молча расходиться по ярангам. Они ждали несчастья, которое, как они думали, обязательно накличет на них шаман за то, что слушали приезжего.

После этого случая посрамленный шаман несколько дней не показывался на улице. Люди в стойбище осмелели. Они говорили друг другу:

— Ох и врет же наш Нанкергоу!

Шаман злился, грозил различными карами. Но Верещагин терпеливо объяснял людям, почему нельзя верить шаману, и жил в стойбище до тех пор, пока не убедился, что авторитет шамана окончательно подорван.

Собираясь в обратный путь, Верещагин захватил с собой решение жителей стойбища об объединении в товарищество по совместному выпасу оленей…

Давно это было. И теперь вот, когда Верещагин вновь едет по тундре, многое успевает перебрать в памяти.

Как-то он отправился на нарте в стойбище Майнагытхинского сельсовета. Был апрель. Стояла тихая солнечная погода. Собаки резво бежали по льду реки Анадырь, Лектор спешил к своим слушателям, чтобы рассказать им о предстоящем празднике Первое мая и доставить литературу. На второй день лектор достиг устья реки Великой. Дальше путь пролегал по тундре. Яркое солнце, какое бывает на Севере ранней весной, местами растопило снег. Продвигаться на нарте стало тяжело. Верещагин распрощался с каюром, с походным мешком двинулся в путь пешком.

Дорога оказалась нелегкой. Сумка из оленьей шкуры тяжело давила на плечи. Сапоги из нерпичьей кожи быстро промокли. Когда стемнело, уставший путник присел на сумку и задремал. С рассветом он снова пошел.

На четвертые сутки ему встретилось одинокое жилище оленевода. Верещагин впервые за время пути попил чаю, просушил одежду, отдохнул на мягких оленьих шкурах. До сельсовета оставалось еще около ста километров. Оленевод предложил Верещагину задержаться, так как приметы предвещали пургу. Но он отказался.

К вечеру пурга разыгралась. Мокрый снег слепил глаза, закрывал дорогу. Тяжело передвигая ноги, лектор продолжал путь.

Порой, выбившись из сил, он останавливался на несколько минут и затем шел дальше. Чтобы не уклониться от взятого направления, он проверял, с какой стороны крепче порывы ветра. Когда начиналась пурга, ветер сильнее щипал правую щеку, значит надо было придерживаться того же направления…

Пурга стихла на третий день. Но сил уже оставалось мало. В долине небольшой речушки Верещагин увидел кустарник. Наломав ветвей, он сделал себе постель, улегся и мгновенно уснул.

И все же вскоре он достиг Майнагытхина. Там он отдохнул, провел беседу, оставил литературу и пошел дальше. Ему надо было побывать еще в девяти стойбищах…

Осенним непогожим вечером мы встретились с Верещагиным в Анадыре в окружкоме партии. Он вошел в кабинет, где сидел секретарь окружкома, и, протянув ему крупную обветренную руку, сказал:

— До свидания. Завтра ухожу в тундру.

— Ты сказал «уходишь». Почему уходишь? — выделяя последнее слово, спросил секретарь окружкома.

— Что же делать? — неопределенно ответил Верещагин. — Ноги, пожалуй, не подведут. Я возвращусь к оленеводам налегке…

В его ответе прозвучали нотки плохо скрываемой на что-то обиды. Это уловил секретарь окружкома.

— Вот что: прощаться зайдешь завтра, — сказал секретарь, поднимаясь со стула. Верещагин постоял недолго, словно соображая что-то, потом повернулся и легкой походкой охотника направился к выходу.

А секретарь окружкома заметил:

— Он на нарте почти полсвета объездил. Теперь он вернулся из далеких стойбищ. Оказалось, туда не полностью завезли товары. Видимо, работники «Чукотторга» подвели… И вот Верещагин хочет возвратиться в тундру пешком.

Утром было созвано заседание бюро окружкома партии. Там решили все вопросы, поставленные Верещагиным. В тундру направляли мануфактуру, мыло, простыни, школьные принадлежности. Вместе с лектором решили послать массовика, фельдшера и киномеханика с передвижкой. Верещагин остался после заседания, чтобы распрощаться с секретарем окружкома.

— Доволен? — спросил секретарь.

— Доволен.

— Через месяц пойдет в верховья Анадыря катер, вот и прихватит вас со всеми пожитками.

— Ну, нет. Мне нужно идти, — возразил Верещагин.

— Опять идти?

— Ждут там меня. Вот мне бы чайку немного захватить, и я пойду, а то люди скучают по чаю. А остальные товары пусть идут катером.

…Теперь Верещагин находится в одном из самых отдаленных уголков Чукотки, — в Восточной тундре, куда зима приходит на несколько месяцев раньше, чем в другие районы. Там лежит глубокий снег. И вновь представляется знакомая картина. Нарта, бегущая по тундре. Коренастая фигура пропагандиста-чукчи.

СЛОВАРЬ МАТЛЮ

В стойбище Белом, где мы сделали остановку, пробираясь на ярмарку, пришел в нашу палатку охотник Матлю, сел на пол и с таинственной важностью протянул мне темную тетрадь с заголовком «Словарь», нацарапанным гвоздем на кожаной обложке.

— Вся моя жизнь записана в ней, — сказал Матлю.

Посидев немного, он ушел в свою избушку, где временно обитал, наблюдая за поведением песцов на промысловых участках.

День назад, после очень интересной беседы с Матлю, я попросил его написать автобиографию.

Я просил Матлю написать рассказ о своей жизни, а вместо этого получил тетрадь, страницы которой наполовину были заполнены изображениями клыкастых моржей, оленьих рогов, какими-то палочками и крестами.

Перелистывая принесенную мне тетрадь, вспоминаю беседу с Матлю, когда он, с трудом подыскивая нужные ему слова, рассказывал мне о своем прошлом.

— Отец мой всю жизнь проработал у чужого человека, у которого был свой вельбот и много оленей. Мать моя умерла, и мы с отцом жили без хозяйки. Плохо было в нашей яранге. Пятнадцати лет я кое-как стал охотником, отец постарел и уже не мог таскать ружье, ходить на лыжах и грести веслами.

— Когда мне стало восемнадцать лет — мы жили плохо, и когда мне стало двадцать лет — мы тоже жили плохо. У нас не было хорошего ружья, чтобы охотиться на моржа, и не было капканов, чтобы промышлять песца, и мы были очень одиноки, потому что голод не имеет друзей.

Может быть, случайно доставшаяся Матлю тетрадь, в которую он стал заносить свои наблюдения еще тогда, когда на Чукотке не было своей письменности и любая запись велась условными значками, была его единственным другом. К ней он обращался в тяжелые минуты своей жизни.

Вот эта вьющаяся линия, что устремилась в угол листа, должно быть, изображает речку, около которой Матлю пас оленей. А кружки — это сопки, за которыми прятался охотник от пурги. Посредине листа изображена яранга, а рядом, у самых стен ее — перечеркнутый крестом морж. Около оленьих голов нарисовано несколько палочек, по которым можно определить, что невелико было стадо у Матлю. Тут же крестики. Очевидно, от бескормицы погибали олени. На одной из страниц кресты стоят около изображений человеческих фигур. Их много, этих крестов…

Я перебираю потрепанные по углам листы тетради.

— Однажды весной, — рассказывал Матлю, — когда море уже крошило льды, мы пошли промышлять нерпу, чтобы хоть немного добыть мяса. Но море оказалось недобрым. Оно оторвало льдину и унесло нас далеко от своего селенья. Только трое из шестнадцати спаслись…

Я представляю себе, как Матлю вернулся в свою холодную ярангу, один, так как отец его навсегда остался в море; как плакал он и рисовал в своей тетради большую могилу.

Но вот страницы этого необычного дневника начинают меняться. Вместе с рисунками появляются отдельные слова. Это приехавший в село учитель помог Матлю изучить буквы. Как же, должно быть, радовался охотник каждому новому слову! Как, должно быть, гордо билось его сердце при виде фразы, написанной своей рукой!

«Вперед», «Полет», «Весна» — пишет Матлю, и рядом перевод этих же слов на эскимосский язык. Дальше идут целые выражения: «Слишком рано», «Началась долгая полярная ночь», «Солнце взошло». Листая страницы, я вижу, как постепенно рисунки вытесняются словами. И мне уже не надо напрягать память, чтобы восстановить рассказ Матлю, я свободно читаю словарь, страницы которого — увлекательное повествование о жизни охотника… Внимание невольно задерживается на листе, половина которого оставлена чистой. Здесь лишь один столбец русских слов. Перевода нет. «Мотор», «баня», «окно», «соревнование»… Этих слов не было в эскимосском языке. Не было этих слов, не было этих понятий.

Растет Матлю. Вот он пишет о том, что он теперь большой человек в колхозе; отвечает за организацию промысла пушного зверя. И сыновья его — большие люди: один стал мотористом, а другой заведует маяком. Колхоз приобрел движок, и жилища колхозников осветились электрическим светом.

На последнем листе своего дневника Матлю записал: «Бумаги не хватает, чтобы выразить радость души».

СРОЧНАЯ КОМАНДИРОВКА

Было это в октябре 1943 года. В маленькой, с низким потолком комнате секретаря райкома жарко горела буржуйка, на которой, клокоча и пыхтя, кипел чайник. Комнату освещала большая, подвешенная к потолку лампа. Было душно. Клубился густой дым табака. Собравшиеся здесь выкурили не одну трубку и цигарку.

Секретарь райкома стоял, почти упираясь головой в потолок.

— Серьезное дело-то, Напаун, — сказал он и посмотрел на смуглое, скуластое лицо каюра.

Напаун — опытный каюр. Он изъездил много дорог. Пожалуй, никто лучше его не знает тундру. И уж, конечно, никто не может так быстро ехать и так легко, как он, бежать за нартами… Когда его позвали в райком, он подумал, что надо, должно быть, кого-то срочно везти в командировку.

Дело было такое. Окружком сообщил радиограммой о том, что к порту Провидения дней через двадцать подойдет судно, которое повезет фронтовикам подарки Чукотки. Судно долго задерживаться не может, поэтому подарки надо возможно быстрее доставить из сел и стойбищ в порт. Работники райкома собрались, чтобы решить, как лучше перевезти одежду и перегнать табуны оленей, давно выделенных охотниками для Советской Армии. Сошлись на том, что надо снарядить нарочного, который возможно быстрее оповестил бы население о подходе судна.

— Давай прикинем, — говорил секретарь райкома, обращаясь к каюру, — за сколько дней можно объехать наши стойбища, если ехать очень быстро?

— Ой, брат ты мой, не знаю, — поспешно ответил Напаун, удивленный таким вопросом.

— Да ты не торопись. Это дело такое, что надо рассчитать. Ты же был во всех стойбищах…

— Во всех, брат, был.

— За тридцать дней надо бы объехать, — сказал секретарь райкома и с надеждой посмотрел на каюра. — Можно это сделать?

Напаун подумал немного и ответил неопределенно:

— Наверное, можно… А может быть, и нет.

— Это как же?

— Какие будут собаки, какая погода.

— Да понимаешь ли ты, как это важно, — сказал секретарь райкома, — армия ждет от нас помощи!

Напаун все хорошо понимал.

Он сам подготовил для фронтовиков несколько оленей, хорошую кухлянку, шапку и торбасы и давно ждал случая, чтобы отправить их.

— Не дойдут собаки. Никакие собаки не дойдут… — сказал тихо Напаун.

— Ехать придется на перекладных. Председателям сельсоветов мы напишем такую бумажку, чтобы они беспрепятственно заменяли собак и снабжали их кормом.

У каюра от напряжения лоб покрылся испариной. Он хотел как можно быстрее совершить поездку, и в то же время боялся, как бы не ошибиться.

— Если везде будут менять собак, — взвешивая слова, сказал он, — то за двадцать семь дней, думаю, можно объехать.

— Можно ли, однако? — усомнился секретарь райкома.

— Думаю, можно.

Райкомовцы начали говорить между собой, а Напаун сидел с таким видом, будто беседа к нему уже не относилась. Поэтому несколько неожиданно прозвучал его голос, когда он воскликнул:

— Ой, брат ты мой, я думаю, можно доехать за двадцать пять дней.

— Подожди, — резко сказал секретарь райкома, — до Мшистого ты добирался двенадцать суток, оттуда до Пятистенной — пять, а там Апуха да Белый Рог. Как же ты доедешь за двадцать пять дней?

— Можно доехать, — упрямо повторил каюр и вытер лицо подолом камлейки.

Работники райкома стали советоваться о том, кого лучше послать в порт для приемки грузов от охотников. Напаун сидел, склонив голову и сосредоточенно смотрел на носки своих новых сапог. Потом он смущенно обратился к секретарю.

— Слушай… можно доехать за двадцать три дня. Если поеду я.

— Хорошо, Напаун! Постарайся как можно быстрее. Ты опытный каюр, и мы надеемся на тебя. Тебе везде будут давать пищу и новых собак.

Секретарь райкома пожал каюру руку.

Вернувшись из райкома, Напаун прикорнул немного перед дорогой, потом распрощался с женой и детишками и вскочил на нарту.

Напаун гордился оказанным ему доверием, и теперь, сидя на нарте, думал о том, что если будет и дальше хорошая погода, то он постарается вернуться быстрее, чем обещал.

Собаки, понукаемые каюром, неслись изо всех сил. Довольный их бегом, Напаун представлял себе, как подарки, собранные охотниками, повезут на фронт. Сначала судно доставит их во Владивосток — город, в котором Напаун никогда не бывал и о котором судил только по рассказам. Во Владивостоке подарки погрузят на поезд. Что такое поезд — Напаун знал тоже только понаслышке, поэтому он не очень доверял этому транспорту. Имея хороших каюров, да хорошие собачьи упряжки, может быть, лучше было бы везти подарки нартами… С таким обозом обязательно послали бы его, а уж он-то постарался бы. Напаун рисовал себе картину, как он раздает подарки бойцам, и им овладевало волнение.

Начиналось полярное сияние.

На розоватом небосводе заполыхали синие, зеленые и красные полосы огня, словно махала крыльями сказочная жар-птица. На какой-то миг краски гасли и опять вспыхивали и полыхали.

Забыв о собаках, которые по-прежнему бежали отлично, Напаун отдался мечтам. «Может быть, подарки, — думал он, — попадут его землякам, которые вместе со всей Советской Армией отважно сражаются с ненавистным врагом». Он представил себе на минуту эскимосского художника Вуквола и летчика-чукчу Тимофея Елкова, о которых доходили вести как о мужественных, много раз отличившихся воинах.

Напаун заметил, что собаки стали путаться, очевидно, устали. Каюр сошел с нарты и побежал рядом с упряжкой. Но вскоре силы оставили его, и он остановил собак на отдых.

Спалось ему тревожно. Проснувшись, он тут же растормошил собак и начал погонять их. После многих часов пути он заметил, как мелькнул в темноте огонек. Собаки, почуяв жилье, напрягая последние силы, высунув языки, побежали быстрее.

— Снежное! — радостно сказал себе каюр.

В Снежном он закусил, напился крепкого чаю, рассказал, по какому важному делу приехал, и потребовал смены собак. Ему предложили отдохнуть в пологе, но он наотрез отказался.

— Свежие собаки побегут быстрее, первое время погонять не придется, вот и подремлю, — сказал Напаун. — А вы скорее снаряжайте обоз с подарками в Провидение, чтобы застать там судно.

Пока собаки неслись во всю прыть, утомленный каюр сидя дремал. Иногда он просыпался, покрикивал на собак и снова засыпал…

Одно за другим объезжал он села.

В Белый Рог Напаун попал совершенно обессилевший. Ему казалось, что он опаздывает. В начале пути он пытался приблизительно вести подсчет дням, но вскоре потерял представление о времени. Ему хотелось установить число, но никто не мог ему этого сказать. Так бывает в далеких тундровых стойбищах, где нет еще радиостанций. Охотник, у которого он остановился, посоветовал ему обратиться к секретарю сельсовета.

— Он у нас записывает числа. Он все знает.

Секретарь сельсовета посмотрел в свои бумаги и сказал:

— Пятое…

По расчетам Напауна пятое давно осталось позади.

— Может быть, пятнадцатое?

— Может быть… — согласился секретарь.

Напаун с неумолимой ясностью ощутил, что он может опоздать. И испугался: по его вине подарки не будут доставлены на фронт. «Надо немедленно ехать», — решил Напаун. Ему стало казаться, что ехал он очень тихо, что много времени потерял на привалах.

— Будет пурга, Напаун, — предупреждали его. — Лучше повремени.

Бывалый охотник Напаун и сам замечал признаки надвигающейся бури. Собаки, предчувствуя ее, уже ежились около яранги, жались друг к другу. Но остановить Напауна было невозможно.

Небо, и без того темное, все больше темнело. Когда Напаун проехал километров тридцать, началась пурга. Собаки изнемогали, порывами ветра их сносило, обессилев, они падали, и над ними мгновенно вырастали сугробы. В такую погоду остается только одно: ждать, пока занесет снегом. Но Напаун дорого ценил каждую минуту. Шатаясь от усталости, он шел впереди собак и указывал им дорогу. Высоко поднимая ноги, разгребая глубокий по пояс снег, почти ничего не видя, он продвигался вперед. Когда собаки начали отставать, он привязал к себе вожака и потащил упряжку за собой. Остановился он лишь тогда, когда никакая сила не могла больше заставить собак двигаться. Тогда он сел, поставив на ребро нарту. Ветер быстро накрыл его снегом, и пропитанная потом меховая одежда замерзла и стала жесткой, как моржовая шкура яранги. Очень хотелось спать, но необыкновенным напряжением воли он отгонял сон, думая об одном: не уснуть, не замерзнуть, скорее продолжить путь. Когда пурга немного утихла, он сильнее, чем раньше, погнал собак.

…«Не даст погода Напауну в срок объехать все стойбища», — думали в райкоме.

Вдруг под окнами заскрипели полозья, раздался визг собак, стукнула дверь, и в комнату ввалился заросший, обледенелый человек.

— Ой, брат ты мой, наверно, опоздал, — сказал вошедший, ни к кому не обращаясь.

— Напаун, это ты? — радостно воскликнул секретарь райкома.

Каюр не ответил, как-то странно закачался и упал. Когда Напаун проснулся и увидел знакомые лица, он тревожно спросил: «Опоздал?». Ему ответили, что он вернулся на сутки раньше поставленного себе срока.

РОЖДЕНИЕ ОБРАЗА

Жизнь мастера резьбы и рисования по кости Хухутана была заполнена событиями, к которым он не мог остаться равнодушно-холодным. И как бы передавая биение своего сердца, он рассказывал в своих произведениях о радости этой жизни, о бурных процессах, происходящих в родном крае, активным строителем и преобразователем которого он был сам. Но как в каждом определяющемся художнике, в нем жило мучительное чувство неудовлетворенности своими творениями, чувство долга перед темами, какие в избытке выдвигала действительность. Его картины, как он считал, были лишь отголоском, слабым отзвуком жизни. Ему хотелось создать такую картину, которая бы отобразила самую суть перемен, показала убедительно и ярко силу, поднявшую его, как художника, окрылившую мысли и чувства.

Ничем примечательным не отметила судьба молодые годы охотника Хухутана. Равнодушная и скупая, она отвела ему место в жизни, равное тому, какое было положено тогда жителю тундры. Он знавал первые радости детства, когда вместе с отцом пас оленей, проверял капканы, ходил по льду, выслеживал нерпу. А когда подрос, взвалил на свои плечи нелегкое бремя жизни. Как отец, как дед, как сосед по яранге, он старался не узнавать горе и напрасно искал радость, которая, скитаясь, должно быть сбилась с дороги и блуждала где-то в тундре. Он испытывал долгие и тревожные дни разлуки с семьей, неизбежные в жизни охотника, он привык возвращаться из тундры усталым и голодным, часто без песцов, а с моря — без нерпы. В свободные дни он подолгу сиживал на берегу, обуреваемый унылыми, как всплески морской волны, думами. В его пологе тоскливо горели жирники, и долгими ночами журчали тягучие сказки.

Жил Хухутан, как все охотники. Только, может быть, дар отображать в рисунках виденное отличал его от остальных. Вернется ли, бывало, с берега, приедет ли из тундры, он обязательно сядет за рабочий столик и, сверкая своими черными глазами, склонится над подготовленным для работы моржовым клыком, заменяющим полотно.

В его картинах не было художественного вымысла. Он изображал лишь то, что видел, что пережил… Изображая на кости внутренний вид яранги, он с добросовестностью фотографа до мельчайших деталей фиксировал все ее убогое убранство. Вы видите нарты, поставленные по случаю лета на отдых. На веревках, протянутых в разных направлениях, висят куски мяса, рыба, обувь, рукавицы, подвешенные для просушки. Охотничья сумка и винтовка поставлены в угол. Дымит камелек, над которым висит железное ведро. Женщина сидит на корточках и заглядывает в ведро, кулаком одной руки протирая глаза, заслезившиеся от дыма. Видно, ее муж только что вернулся с охоты, и она готовит ему обед.

Цвета и краски своей родины, деятельность и быт своего народа запечатлел в картинах охотник Хухутан. По смелости линий и чистоте рисунка Хухутан, пожалуй, не имел себе равных среди мастеров. Но с горьким чувством разочарования мастер сознавал, что в своих произведениях он лишь копирует картины отца.

Хухутан не был слепым подражателем. Нет! Он брал темы своих произведений у жизни. Но застоявшаяся, медлительная, словно застывшая от морозов жизнь тундры, как и ее пейзаж, не менялась веками, она была такой же, как и год, как десять, как сто лет назад… Суровая тундра, да беспокойное море, да сопки, да льды. Не этот ли пейзаж веками изображали художники Чукотки! А на фоне такого пейзажа — одинокая яранга, нарты, на которых охотник возвращается с промысла, и другие эпизоды однообразной жизни охотника. Подобные картины из поколения в поколение повторяли одна другую. Воображение художника было словно сдавлено морем и тундрой, дальше которых не раздвигался его горизонт, оно не имело пищи и крыльев, чтобы подняться.

Иногда художник уходил от серой неприглядной действительности. Это было тогда, когда сказка навевала образ о храбром мальчике, не боящемся зверей. И вот на клыке в окружении зверей возникал огромных размеров мальчик, что должно было олицетворять силу и неустрашимость человека. Но такая картина была мало правдивой, непонятной, так как охотники, плохо вооруженные, живущие одиночками, не были тогда хозяевами тундры.

Но вот иные, властные мотивы зазвучали в рисунках художника. Его острый глаз и восприимчивое сердце жадно ловили новые темы, которые теснились в водовороте событий, нахлынувших на его край. Он так же, как и раньше, выходил на берег. И море, прежде погружавшее его в тяжелые думы, теперь раскрывалось перед ним с новой неожиданной стороны. На море он видел пароходы, которые везли для охотников машины, снаряжение и продовольствие, на пароходах ехали люди, посланные Советской властью, чтобы помогать охотникам перестраивать жизнь. Он видел в воздухе самолет, который вез врача к роженице в далекое стойбище. На его глазах вырастали мачты радиостанций, через моря и сопки связывающие его народ с Москвой. С нетерпением художник брался за новые темы.

Произведения его становились непохожими на картины старого поколения. В его картинах можно было увидеть здания школ, подчеркнуто большие, соответственно тому месту, какое они теперь занимали в жизни охотника. Он рисовал электростанции и предприятия, которые появились в этом далеком крае. Вместо яранг в селах и стойбищах охотников стали возникать дома. И жизнь шла так быстро и выдвигала такое обилие тем, что, как ни торопился художник изобразить виденное, он не успевал за временем. Для того чтобы успеть за жизнью, он должен был видеть завтрашний день. И в его картинах появлялась тенденция, которую он угадывал в жизни, не знающей преград в своем движении вперед. Изображая село, художник уже рисует в нем новые деревянные дома. В селах еще есть яранги. Но художник видит, как быстро строятся дома нового, усовершенствованного типа, он верит, что это сильное движение охотников к культуре в быту скоро совсем изменит лицо села.

Жизнь делала его настоящим художником. Торопливо теснились мысли в голове Хухутана, вылепливающего образы новой жизни. На отобранный для этого клык самых больших размеров и лучшего качества уже занесены тундра с прозрачно чистым, трепетно переливающимся воздухом, село со школой, клубом, радиостанцией, опоясанное электрическими проводами. В воздухе вырисовываются самолеты. Трактор идет по тундре.

Художник ищет в окружающей действительности такие картины, которые помогают полнее и отчетливее выразить пути развития края. Он их связывает единой мыслью. Он видит новые дома охотников и припоминает, что строительством их занималось правительство в Москве. Старается представить, как по заданию правительства заготавливали лес, а затем судами везли его на Чукотку. Мозг его озаряет совершенно ясная мысль: дома, машины, товары везли охотникам люди с Большой Земли, посланные Советской властью. Она же, Советская власть, послала учителей, чтобы учить охотников грамоте. Так возникает продиктованный жизнью сюжет. Он рисует поезд, который везет людей и грузы на Чукотку, затем пароход — люди едут на нем по морю. Так он объясняет картину изменившейся жизни. Но это еще не все. Надо найти какой-то конкретный образ, который бы сразу вводил в существо перемен. Он ощущает это чутьем художника.

Как часто бывает в творчестве художника, иногда достаточно одного волнующего события, чтобы его творение вдруг озарилось и засияло яркими выразительными красками. Таким событием в жизни художника Хухутана были выборы в Верховный Совет СССР. Дни, предшествующие выборам, и сами выборы проходили в его селе в обстановке необыкновенного подъема. В клубе и школе, на митингах, в своих жилищах охотники говорили о большом праве, которым их наделила Советская власть, — о праве избирать в верховные органы власти своей могучей Родины — советской страны. Художник наблюдал то, что так волнует людей, и какая-то внутренняя сила подталкивала его, увлекала, снова заставляла браться за перо, резец и кисть. Он вспоминал старую жизнь, и ярче начинало сиять новое солнце на его картине.

Хухутан переживал мучительно радостный процесс рождения образа, и находился все дни в состоянии большого творческого подъема. Он представил, как избранный ими в Верховный Совет охотник вместе с другими представителями народов страны заседает в Москве, в правительстве, и само собой созрело решение. Нерушимая дружба народов — вот что лежит в основе радостных перемен жизни охотника. И снова художник склоняется над клыком. Его мысли оформляются в ясный, выразительный и сильный образ. В самом центре картины художник изображает взявшихся за руки людей. Один из них с лицом чукчи. В нем не трудно узнать известного всему побережью охотника, избранного в Верховный Совет СССР.

В братском содружестве шагают вперед народы советской страны.


Дальний Восток, 1946—1950 гг.

ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ

ПИСЬМО ОТ АРИСТОВА

Дорогой друг!

Пишу тебе не с края земли, не с берегов холодного моря, а из солнечного Запорожья. Вот и я вынужден был податься с севера милого в сторону южную. Пишу тебе, и еще раз мысленно иду по тем неповторимым местам, теперь уже не столь отдаленным (имея в виду современный транспорт), которым отдал без сожаления всю свою жизнь. Вспоминаю все — и радостное, и трудное, все-все, что пережито в чукотских просторах. Без колебаний повторил бы свой путь сначала, если бы это было возможно.

Много лет прошло, много льдов пронесли северные моря мимо суровых берегов Чукотки с тех пор, как мы последний раз встречались с тобой. Моя полярная эпопея закончилась в 1957 году. Но связи с Чукоткой я не потерял. Переписываюсь со старыми знакомыми и многое узнаю от них. До недавнего времени в северных морях ходил на зверобойных судах мой старший сын Рермен. Однажды он зимовал на Пловерском зверокомбинате (теперь комбинат). Получаю письма от ленинградских «чукчей» Рубцовой и Скорика, которые нет-нет да и заглянут в тундровые просторы. Так что я вижу перед глазами сегодняшнюю Чукотку, будто бы только что вернулся оттуда.

Помнишь, как радовались мы, когда в чукотском селе видели деревянный дом (в большинстве своем то были школы)? А какой восторг охватывал нас, когда, бывало, мелькнет в темноте огонек! Ты был в селах Уэлен, Чаплино, Сиреник, Нунлингран. Не узнал бы их теперь. Не найдешь ни одной яранги, все охотники живут в деревянных домах. В селах электрический свет, радиоузлы. В приморских колхозах появились тракторы. Они даже есть в оленеводческих хозяйствах для кочевья. И вот вместе с оленями и собачками идут теперь тракторы по тундре. А главное — вырос народ. Председателем окрисполкома в Анадыре впервые стала женщина чукчанка. Есть свой поэт и свой писатель (о них, наверное, слышал), свои летчики, учителя, медицинские работники. Снята с повестки дня проблема (столь волновавшая нас в свое время) «научить чукчей и эскимосов обращению с мылом и полотенцем». Вот какие дела!

Ты слышал, наверное, легенду. Напомню на всякий случай… В далеком стойбище жил отважный и красивый юноша, мечтавший об иной жизни и о крыльях, на которых он мог бы подняться и улететь. Сильный и гордый, этот юноша имел горячее сердце и смелую голову. Он хотел парить выше облаков и плавать по звездному небу так же, как по морским волнам. И очень сильной была его мечта, так как была она мечтой всего народа… Однажды он насобирал в тундре перьев, оброненных по осени журавлями, сшил из них крылья, надел их на руки, пришел на самый высокий утес, поднялся на носки торбасов и бросился вниз. Ветер подхватил его и понес по воздушным просторам. Юноша летел над бурными морскими волнами, над холодной равниной тундры, над угрюмыми скалами. Долго летел он. Звонко смеясь, он обгонял в своем стремительном полете самых быстрых птиц. Потом он взлетел высоко за облака, и оттуда увидел сказочный мир, о котором мечтал. Но так как журавли никогда не поднимались на такую высоту и никогда не летали так быстро, то крылья обломались от сильных порывов ветра. Юноша упал на землю. Когда он рассказывал, что видел другой мир, ему никто не верил. И никто после этого не смел летать… Это старая чукотская легенда о несбывшейся мечте. У людей не было крыльев, на которых они могли бы подняться.

Теперь люди севера обрели крылья, поэтому и полет их столь стремителен. Может быть, тебе еще придется побывать на Чукотке. Если да, то самый горячий привет ей.

М. Аристов.

11 января 1962 г.

Запорожье, 21,

Житомирская. 45,

Михаил Гаврилович Аристов.

ПОД СТЕПНЫМ СОЛНЦЕМ

ИДЕТ НОВЫЙ ЧЕЛОВЕК

Сергей Павлович Лычагин живет далеко в целинном крае, где оренбургские степи сливаются с необозримыми степными просторами Казахстана.

Но, чтобы лучше познакомиться с ним, надо для начала побывать в индустриальном Орске, что широко раскинулся у южных отрогов седого Урала и соперничает высотой заводских корпусов с соседними Губерлинскими холмами. В этом крупном городе с улицами, залитыми асфальтом, в городе с зеленым раздольем парков, с кинотеатрами, богатыми магазинами и просторными дворцами культуры вырос и возмужал Сергей Лычагин. Здесь он стал слесарем, затем работал шофером и механиком. Здесь он имел удобную квартиру, хорошие заработки и заслуженное уважение окружающих. По утрам, когда гудки предприятий зовут рабочих на трудовую вахту, он привычно уходил на родной завод, к любимому делу. А в конце дня усталый, но удовлетворенный возвращался домой к желанному отдыху в кругу близких людей. Думалось, он навсегда пустил корни в Орске, где известен каждый переулок, где родственники, друзья, много добрых знакомых… Но пять лет назад все это он оставил и ушел на целину.

Покидая большой обжитый город, он отправился не в парадное шествие, а в трудный поход, к жизни беспокойной и неустроенной… От Орска на восток идут по степи запутанные проселки. По ним сырой и холодной весной памятного 1954 года с диковинным караваном, образованным из грузовиков, мощных тракторов, полевых вагончиков и широченных саней, пробирался по раскисшим дорогам к далеким и невиданным землям заводской человек Сергей Лычагин. Он старался представить все, что ожидало его, но не мог. Он не предвидел, как сложится его новая судьба, и не представлял даже, какую работу ему поручат, но знал, что впереди ждут его большие дела, и ехал убежденный в правоте своего решения…

Темным июльским вечером, оставив позади 200 с лишним километров пути от Орска, мы увидели вдали огненные точки, словно по кромке пустого неба вдруг вспыхнуло яркое, необыкновенно большое, но одинокое созвездие. Здесь, в глубине оренбургских степей, на берегу древнего Тобола, расположилась центральная усадьба молодого целинного совхоза «Восточный». Где-то там, среди веселой россыпи огней, вероятно, светится окнами небольшой домик, в котором живет со своей семьей Сергей Лычагин.

Огни наплывают на нас, говоря о торжестве сегодняшней жизни. А память почему-то воскрешает недавнее прошлое… Когда пять лет назад новоселы, сверяя направление по звездам и компасу, добрались до берегов Тобола, то увидели безлюдные и удручающе пустынные места. И, может быть, первым огоньком здешней вековой пустоши был костер, разожженный целинниками, чтобы обогреться с дороги. Сергея Лычагина назначили бригадиром тракторно-полеводческой бригады. В начале неприветливого ветреного мая он вместе со своими товарищами оставил центральную усадьбу и выехал на берег небольшой речушки Ак-Карги, где среди высокого серого ковыля бригада разбила свой лагерь, впоследствии прозванный шутниками лычагинским табором.

Неуютно и холодно было в палатках, продуваемых размашистыми степными ветрами. Не хватало бытового инвентаря, не было даже керосиновых ламп, чтобы осветить брезентовые жилища. Рабкооп не справлялся с завозкой продуктов, и нередко люди оставались без самого необходимого — хлеба. Но бригадир знал, что трудности временные, что быт постепенно устроится. Его беспокоило другое: что-то уж очень долго не поступают плуги, без них нельзя начинать подъем целины, а время не ждет, да и люди тоскуют по работе. И когда, наконец, плуги пришли, Лычагин с таким жаром взялся за новое дело, что руководители совхоза не раз говорили ему: «Отдохнул бы, износишься». Он отвечал: «Нет, за делом я не устаю, вот не окажись работы, тогда наверняка заболею…».

Итог тревожной, неустроенной жизни на полевом стане, итог жарких трудов Лычагина и его товарищей таков: за сезон бригада подняла больше 7 тысяч гектаров тяжелой, никогда не знавшей плуга земли!

На поднятой целине созрел первый урожай, и Лычагин встал у штурвала комбайна. Вскоре страна узнала, что агрегат Лычагина скашивает за день больше ста гектаров пшеницы. От такого известия ахнули, поразившись, прославленные, видавшие виды механизаторы: 100 гектаров за день!.. Лычагин быстро, словно каким-то особым чутьем, познает душу машины и, подчинив своему уму и воле, до предела использует ее возможности. Но все же дело не только в этом… Как только высокие хлеба стряхивали с себя капельки росы, агрегат Лычагина начинал жатву. Не останавливались машины и в полдень, когда солнце палило немилосердно. Наступала глубокая ночь, гасли последние огни уборочных агрегатов. И лишь степной корабль Лычагина долго еще светился в темноте, будто одинокое сторожевое судно в пустынном море.

Не жажда заработка, не личные выгоды двигают делами и поступками Лычагина, а высокое чувство ответственности перед народом. И в этом смысле он олицетворяет собой замечательное явление нашего времени, выражает черты целого поколения людей современного советского общества.

Под началом Лычагина на уборке урожая работали студенты, приехавшие из городов на помощь целинникам. Питание им должен был обеспечить совхоз. Но повозки с припасами, направляемые с центральной усадьбы, не доходили до агрегатов, застревали на полпути, где-то около полевых станов. Понятно, механизаторы тогда не имели времени сами ездить за продуктами. Погорячился, погорячился начальник агрегата, сел за руль своего «Москвича» и махнул в поселок. Там в магазине закупил на тысячу рублей консервов и доставил их в поле, таким образом решив проблему питания. Деньги он потратил личные, но сделал это просто, без рисовки, не кичился своим «красивым жестом» и никогда не вспоминал о нем. Лычагин не задумывался тогда над тем, были ли его действия лучшим выходом из положения. Он не возражает, что мог бы найти и более правильное решение, согласен с тем, что в наших условиях не нужны подобные «жертвы». Важно в данном случае другое. Лычагин считает, что, израсходовав безвозмездно личные деньги, он получил куда больший выигрыш: он дал много хлеба для городов и рабочих поселков своей Родины.

Все в Оренбургской области помнят 1956 год, удивительный по щедрым дарам целины. Лычагин работал тогда самозабвенно, буквально без отдыха. И неспроста же его агрегат в ту осень скосил 1750 гектаров и намолотил без малого 150 тысяч пудов хлеба.

— Золотая пшеница! — восторгаясь, говорил Сергей Павлович своим товарищам. — Пошлем ее на заводы, в города, нашим друзьям, а на вагонах напишем: «От тружеников целины».

Но урожай в целинном краю был такой большой, что, сколько ни, гнали в степь грузовиков, вывезти весь хлеб до зимы не удалось. Много зерна осталось в бунтах. Его возили всю зиму, морозную и необычайно метельную даже для здешних степных районов. Машины заносило снегом, их разыскивали по степи и затем тракторами буксировали к населенным пунктам. Вот в такую лютую пору Сергей Лычагин отправился однажды в кабине трактора в далекий путь до Орска за запасными частями. Много дней Лычагин находился в пути, мерз и голодал. И как же радостно возбужден был этот сдержанный человек, когда запасные части поступили в совхоз! Ведь от них зависела транспортировка зерна. Но на огрубевшем от мороза и ветра лице этого мужественного человека выступили слезы, когда он увидел весной обнаженный от снега бунт подпортившегося зерна.

Новый человек идет по нашей земле!

Сергей Павлович всегда там, где наиболее трудно: весной на пахоте, осенью на уборке урожая. Холодной зимой, когда металл примерзал к пальцам, он ремонтировал под открытым небом машины, пренебрегая буранами, возил хлеб из глубинок к пристанционным складам. Ему предложили заведовать ремонтными мастерскими. Он, человек без специального образования, отлично понимал, что будет очень трудно справляться с новыми обязанностями. Но он принял предложение, с присущим ему энтузиазмом взялся за дело и успешно организовал ремонт огромного парка машин. Теперь Сергей Павлович управляющий отделением совхоза…

Небольшой, свежепобеленный домик, обнесенный аккуратным штакетником, смотрит окнами в широкую степь. Когда над поселком поднялось солнце и окна весело заулыбались, а во дворе от легкого дуновения ветерка зашелестели листья недавно посаженных деревьев, мы встретились с Лычагиным в его квартире.

Я давно знаком с Сергеем Павловичем и его семьей. Поэтому разговор идет у нас непринужденно — о прошлом совхоза, о делах сегодняшних, о будущем, о разного рода личных волнениях и планах.

— Подойди, Павлик, — подзывает Лычагин сына и говорит: — Отлично кончил первый класс. Если так будет учиться дальше, может стать хорошим комбайнером, заменит отца.

Я смотрю на крупную руку, которой от гладит по голове сына, спрашиваю:

— На комбайне, пожалуй, уже не работник теперь?

— Зачем же? Собираюсь, — поспешно отвечает Сергей Павлович и говорит сыну: — Иди, Павлик, на улицу. — После этого с минуту молчит. — Сказать правду, — снова начинает он, — сплю и вижу комбайн среди хлебов, а себя — на мостике у штурвала. Но самому косить пшеницу, видно, не придется: большое хозяйство в руках.

— Трудно управлять таким хозяйством?

Лычагин пожимает плечами:

— Но не отступать же? — Он достает из кармана письмо: — Почитайте.

Письмо дает знать, что Выставка достижений народного хозяйства СССР любезно приглашает моего собеседника выступить перед экскурсантами с лекцией «Экономическая эффективность раздельной уборки зерновых».

— Видали, что делается, — говорит Сергей Павлович. — А какой я лектор с семиклассным образованием?

— У вас богатый опыт.

— Этого теперь мало. Даже со стороны видно. Вот приглашают на два года учиться в сельскохозяйственном институте…

Во второй половине солнечного душного дня мы выехали из поселка. Лычагин ехал со мной в Орск, чтобы договориться с заводами о выполнении некоторых заказов совхоза… Осталась позади центральная усадьба, и перед нами расплеснулся желтый океан пшеницы. Мой спутник молчал и глядел в стекло машины. Может быть, вспомнил он, как пробирался в первый раз к Тоболу, может быть, думал он о годах, прожитых им на целине. А вспомнить было о чем. За эти годы выросло на далеком Тоболе большое хозяйство, засевающее теперь 50 тысяч гектаров земли; год от года крепнут и целинные сверстники «Восточного». Ожили вековые пустоши, поднялись на них степные городки и там, где раньше еле виднелись в траве изломанные верблюжьи тропы, легли прямые и строгие рельсы железной дороги. Для самого Лычагина эти годы были порой вдохновенного творческого труда, расцвета сил, стремительного роста. Здесь он стал крупным хозяйственным руководителем, здесь вступил в партию, на целине удостоен высокого звания Героя Социалистического Труда.

— Я смотрю так, — раздумчиво сказал Лычагин, — когда много хлеба, будут в достатке и все другие продукты. А раз так, то и жизнь красивее, и люди улыбаются, и дело спорится, — значит, и страна сильнее. Стоило разжигать костры на целине!

— Сколько же дали хлеба вы со своими помощниками?

Лычагин подсчитал. Получилось, что его агрегат намолотил 320 тысяч пудов. Это 320 вагонов, 5 железнодорожных составов.

Машина поднялась на высотку. Внизу лежал рабочий Орск с частоколом заводских труб, с протянутыми вверх железными руками башенных кранов, с четкими кварталами жилых домов. С другой стороны виднелись раскинувшиеся до горизонта спелые нивы.

СТРЫГИНЫ

— Чей этот дом?

— Стрыгиных.

— А этот?

— Стрыгиных.

— Тот?

— Тоже Стрыгиных.

Целый квартал! Дома с верандами, палисадниками, аккуратными заборами.

Это — сегодня.

А память перебрасывает в пору ранней весны 1955 года. Целинный совхоз «Озерный» только становился на ноги. Не было тогда здесь ни широко раскинувшегося квартала Стрыгиных, ни клуба, ни парка, ни детского сада. Там и тут лепились землянки и шалаши, стояли вагончики да очень немногие щитовые дома.

Холодным, ветреным днем, когда на озере Жеты-Коль жестко шумел сухой тростник, будто роптал на кого-то, мы шли по поселку. Нас остановил детский плач. Оглянулись: неподалеку стоял небольшой шалаш, сложенный из высоких снопов камыша. Мальчик лет трех был в шалаше один, он плакал. Мы зашли в ближайший дом и сказали об этом женщине, хлопотавшей по хозяйству. Та, накинув на плечи платок, пошла за мальчиком.

— Чей он, где его мать?

— Внук Александра Ивановича Стрыгина, — ответила женщина и сказала, словно жалуясь: — Так каждый день. Чуть свет — вся семья на работе. Мать забежит, покормит малыша, и он снова один.

— Зачем же так, что за нужда?

— Видите ли, старшему Стрыгину поручили совхозный огород. Огород большой, а людей не хватает. Вот и пришлось ему поднимать на это дело своих дочерей и снох. А дети остаются без надзора.

В совхозе никто не удивлялся этому. Секретарь партийной организации, выслушав нас, сказал о Стрыгиных:

— Неугомонные, жадные до дела люди. Для них не существует слова «не могу». И кого из них ни возьми — мастера на все руки. Красивая семья!

С Александром Ивановичем тогда встретиться не удалось. Снова в совхозе мы оказались, когда шло к концу прекрасное, полное строительного азарта и пафоса становления, горячее трудовое лето целины. Поспел первый урожай овощей, выращенных Стрыгиным, вытянулись посаженные весной по его доброй воле деревья в парке. Заметно раздался вширь поселок, и над его шиферными крышами курились дымки. Не было шалаша на берегу озера, на его месте стоял просторный дом.

Хозяин дома Александр Иванович Стрыгин, крепкий человек, с седыми волосами, в кирзовых сапогах, в зеленой сильно выцветшей гимнастерке с пустым правым рукавом, подоткнутым под ремень (руку у него оторвало осколком снаряда на войне), рассказывал, что приехал из Ставропольского края, где работал в старом — все в садах — давно сложившемся хозяйстве.

— Двинулись люди на целину, и я на старости лет покой потерял, потянуло на просторы. Написал директору «Озерного» — он тоже из Ставрополья и хорошо знает нас — так, мол, и так, наслышан, что много у вас земли и работы, что не возражаю переселиться в целинный совхоз всей семьей. Директор ответил: с радостью приглашаю, но на первых порах будет трудно, ордер на квартиру не обещаю.

— Собрал семейный совет, — продолжал Стрыгин. — Дети говорят: «Мы на ордер рассчитывать и не будем, сами построим дома». Приехал я поначалу на целину с двумя сынами — Николаем и Владимиром. Земли, смотрю, трудись не ленись. И взялись мы за дело. Работали в поле и строили землянки. Тогда и камышовые «хоромы» возвели. Потом приехала к нам из Ставрополья вся семья.

Пока шел разговор, с улицы входили один за другим дети Стрыгиных, Александр Иванович представлял их. Назовет имя и — «шофер», «комбайнер», «тракторист», «огородник». До сих пор мы знали семейные уборочные агрегаты, а тут целый семейный участок, что ли… Александр Иванович доволен своей семьей. Нет-нет да и скажет кому-либо слово сдержанной похвалы.

В комнату вошел младший сын Александра Ивановича — Владимир.

— Этот у нас незаконный прицепщик, — сказал, довольно улыбаясь, Стрыгин. — Ему 14 лет, приказом не оформляют, так он тайком работает. Уж очень хочет быть трактористом. Учится в средней школе…

С кухни пришла хозяйка Агриппина Степановна — высокая, полная казачка. Она тоже работает вместе с Александром Ивановичем в огородной бригаде.

— Можно сдвигать столы, — сказала она и снова ушла на кухню.

Стрыгины отмечали день рождения зятя, который служил в армии. Удивительным мне показалось: как это заочно будут чествовать человека… Застолье собралось большое: сыновья, дочери, зятья, снохи, племянники. Александр Иванович спросил, все ли послали телеграммы имениннику. Потом попросил тишины и обратился с такой речью: «Скоро наш именинник заканчивает службу, — сказал он. — Думаю, к его приезду надо подготовить подарок, а подарок такой — построить ему общими силами дом. Кажется, так по-хорошему, по-родственному полагается?» Главу семьи все дружно поддержали. И мне уже не казался больше странным повод для семейного торжества, какое устроил Стрыгин…

Сегодня у озера Жеты-Коль стоит хороший степной городок. Один угол его занимает квартал, который зовут здесь стрыгинским. Шесть завидных — не наглядишься! — домов. Нелегко их было поднять! Бывало, гвоздя не найдешь. Основными строительными материалами, были камыш, саман да ящики из-под консервов.

— Случалось, — говорит Стрыгин, — раздеться некогда было, спали в одежде. Но верили мы: устроится на целите жизнь.

Но зато как окупился их труд! Дома светлые, свободные, обставлены хорошей мебелью. Поработают как следует люди, но в уютном жилище и отдохнут хорошо. И чувствуют они себя на новой земле не временными, а постоянными жителями. Относительно этого Стрыгин говорит: «Наша семья пустила на целине глубокие корни». И, добавим от себя, быстро растет.

Месяца два назад я оказался вместе со Стрыгиным в поезде степной узкоколейки. Он встретил на станции родственников, приехавших в гости, и возвращался в совхоз. С ними были его старший брат — совершенно седой человек и племянник — железнодорожник. Тут же семья: муж, жена и ребенок. Александр Иванович кивнул в их сторону:

— Тоже племянник, механизатор. Я позвал его с семьей в наш совхоз навсегда.

Приехал в «Озерный» из армии зять Стрыгиных и поселился в новом доме, построенном для него родственниками. Подросли дети и внуки. «Незаконный прицепщик» Владимир достиг совершеннолетия и стал законным и притом замечательным трактористом. Как же радовался он, когда доверили ему управлять машиной! Успел он и вечернюю школу закончить да вдобавок еще и курсы шоферов. Не одна уже свадьба сыграна в стрыгинском квартале, появились у Александра Ивановича и Агриппины Степановны целинные внучата.

Мы сидим в гостеприимном доме старших Стрыгиных.

— Помните, — говорит Александр Иванович, — как весной 1955 года вы видели моего внука в шалаше? Смотрите, какой вымахал!

Я хорошо помню мальчика, плачущего в шалаше, помню землянки и палатки без света… Во имя чего же Стрыгины сознательно обрекли себя на лишения? Почему Александр Иванович, человек, как говорят, пенсионных лет, сменил благодатную сторону южную на трудную жизнь новых земель? Романтика захватила? Не по возрасту. Погоня за «длинным рублем»? Нет. Он и до того жил со своей семьей безбедно. Стремление прославиться? Не подходит для скромного Стрыгина. Что же тогда?

И тут подал голос москвич, тоже гость Стрыгиных. Рассказ о шалаше ему напомнил другое. Однажды в Москве в ресторане он оказался невольным свидетелем юношеской пирушки. Угощал парень, получивший звание инженера. Не без гордости он объявил компании, что может пропить три тысячи, которые ему выделил отец, чтобы «обмыть диплом». Подвыпив, он начал хвастаться связями, тем, как счастливо ему удалось отвертеться от провинции. «Работы в столице пока для меня нет, — говорил он, — но ведь мне никто и не наступает на горло».

Сила контраста была потрясающей: плачущий ребенок, оставленный матерью-работницей в шалаше, и тунеядец-кутила в ресторане.

Стрыгин некоторое время молчал, а потом сказал убежденно:

— Не выйдет человека из того шалопая. Жизнь без работы? Нет, то не жизнь. — Он еще помолчал и вдруг спросил: — Знаете, я из-за чего поехал на новые земли?.. Чтобы дети мои не стали такими, как тот с дипломом, что пировал в ресторане.

Помедлив, Стрыгин продолжал:

— Родить человека — дело не хитрое, но пока выведешь его в настоящие люди!.. Я так думаю: в труде, в борьбе с трудностями человек становится Человеком. Поэтому я и решил переселиться на новые земли. Конечно, я знал, что переезжать с такой семейкой, как у меня, нелегко. Сам я в таких годах, когда люди ищут покой, но из-за детей должен был переехать. В совхозе, где мы жили, все давно уже налажено, я бы сказал, создалась изнеженная обстановка для молодежи, да и простора нет — негде развернуться в полную силу человеку. Вот я и решил передвинуть своих детей, для их же пользы, в более суровые условия, на целинные просторы, к большому делу.

Стрыгин, как мужественно любящий детей отец, готовит своих сыновей к большому полету. Сердцем воспринявший дух времени, не говоря на этот счет громких фраз, он воспитывает стойких строителей новой жизни. И как замечательно в данном случае личное переплетается с общественным! Когда Стрыгин говорит о своих детях, то прежде всего речь ведет об их трудовых успехах и, следовательно, неизбежно о делах на производстве.

Любо ему, когда рано утром перед трудовым днем у его домика, словно на парад, собирается вся его рабочая семья. 18 тружеников!

И любо ему, когда та же семья собирается вечером после рабочего дня у отцовского стола, как на доклад к самому заслуженному из Стрыгиных. Люди много работали, как вчера и третьего дня, как все эти месяцы и годы. Они устали, но удовлетворены делом своих рук. Они принесли радость в семью, где человек оценивается высокой мерой труда и где поощрение старших завоевывается стараниями на производстве…

Немало Стрыгины вспахали и засеяли земли, немало вырастили картофеля и овощей, немало убрали и увезли на элеваторы хлеба… Они принесли радость многим.

ПОДВИГ

В маленьком селе Киндели, Мустаевокого района, отрезанном десятками километров от железной дороги, большой праздник. Сюда пришла радостная весть о присвоении звания Героя Социалистического Труда комбайнеру Кинделинской МТС бывшему воину Советской Армии Сергею Степановичу Тертичному. Колхозники Кинделей и окрестных сел, механизаторы чествуют своего прославленного земляка, удостоенного заслуженной правительственной награды.

В связи с торжественным событием в селе состоялся митинг, на котором выступали товарищи по работе и друзья Сергея Степановича. Они тепло поздравляли его, желали успехов в труде, здоровья, счастья. В домик Сергея Степановича заходят соседи, чтобы лично поздравить героя, говорят ему простые, идущие от сердца добрые слова, Слова привета несут в далекие Киндели телеграфные провода из разных концов страны.

Страна отметила заслуги рядового солдата труда в тяжелой битве за хлеб. Понятно, такая весть не могла не взволновать хлебороба. Захотелось оглянуться на пройденный путь, вспомнить в этот холодный январский день жаркую пору минувшей осени, когда решался исход борьбы за урожай.

И когда в селе чествовали героя, мне тоже вспомнились дни горячей осенней страды, когда впервые привелось встретиться с неутомимым тружеником, отличным мастером своего дела, скромным, хорошим человеком Сергеем Степановичем Тертичным.

…Открытое поле. С безоблачного неба светит знойное оренбургское солнце. Горячий ветер дует без отдыха откуда-то из степных просторов. По широкому, как море, полю идет комбайн. На его мостике Сергей Степанович Тертичный — энергичный, деятельный человек с лицом, огрубевшим и черным от жары и ветров. Солнце нещадно палит, ветер не освежает, а обжигает тело, бросает в лицо пыль и полову. Трудно, очень трудно приходится комбайнеру Хорошо бы отдохнуть в тени, освежиться холодной водой смыть с себя пот и пыль. Но комбайн идет. Он не останавливается и тогда, когда приближается автомашина: разгрузка зерна производится на ходу.

— Скоро освободится комбайнер? — спросил я у бригадира, находившегося около полевого вагончика.

— Как это «освободится»? — удивился тот, помолчал и сказал: — Вот как появится бензозаправщик, тогда и трактор и комбайн остановятся минут на двадцать… А так Тертичный все время на мостике.

Мне надо было побеседовать с комбайнером, и я поднялся на мостик.

— Сергей Степанович, могут ли ваши помощники некоторое время обойтись без вас?

— Если нужно…

— Нужно.

Он останавливает комбайн и, живо блеснув глазами, напутствует помощников:

— Вот что, друзья, отдыхать некогда, никаких остановок. Закончим уборку, тогда отдохнем да еще и пир устроим.

Опираясь на костыль, Тертичный спускается с мостика и говорит уже мне:

— Хлеба тяжелые, и за штурвалом я больше стараюсь быть сам. Все время приходится наблюдать за движением комбайна, следить, чтобы не было потерь, чтобы правильно копнилась солома.

Мы едем на усадьбу МТС через поля, ощетинившиеся желтой стерней. Жатва заканчивается. Встречаются огромные, точно золотые холмы, бунты зерна. Комбайнер удовлетворенным взглядом смотрит вокруг. Наверно, хорошо у него на душе. В бунтах есть и намолоченный Тертичным хлеб. Этот хлеб пойдет на трудодни колхозникам, в пекарни, в магазины и столовые городов, в резервы государства.

Агрегат Сергея Степановича убрал 1200 гектаров и намолотил 15 тысяч центнеров зерна. У него самый высокий среди комбайнеров района намолот. И это потому, что он научился ценить время уборочной страды. Сначала он работал в первой тракторно-полеводческой бригаде одного из колхозов. Закончив там уборку, он не поехал на усадьбу МТС, а тут же без отдыха отправился в третью бригаду помогать своим товарищам. Так же поступал и раньше. В прошлом году он убрал 1450 гектаров. А всего за три сезона, с тех пор как работает на комбайне С-6, убрал четыре тысячи гектаров. — площадь, какую нелегко объехать… Я знал об этом и попросил комбайнера рассказать о его трудовых успехах.

— Правильно работали, — скупо, но с достоинством ответил он и умолк.

А в этом «правильно» и бессонные ночи, и нечеловеческое напряжение сил, и тревоги.

…Агрегат Тертичного начал уборку в конце июля. Стояла знойная погода. Потом, в середине августа, начались дожди. Одиннадцать дней пришлось потерять из-за них, но и эти дни не были отдыхом для комбайнера. Он постоянно был сам настороже и держал в напряжении помощников: час выиграть, и то хорошо. После дождей снова установилась знойная погода, и снова пришлось торопиться комбайнеру, чтобы не допустить осыпания зерна.

— Часто вы бываете дома?

— Это во время уборки-то? — удивился комбайнер.

Тертичный подтянутый, собранный, активный человек. Он не может безразлично относиться к делу, терпеть недостатки. Он требователен к подчиненным, но не щадит и себя. В дни уборки он спал по два-три часа в сутки. В колхозе мне рассказывали: как-то под утро Тертичный решил отдохнуть. Он подошел к копне соломы, уткнулся в нее головой и мгновенно уснул. Комбайн сделал круг. Услышав шум мотора и ощутив свет фар, Тертичный проснулся, быстро поднялся и, часто застучав костылем по земле, устремился к комбайну. Беспокойный комбайнер с тревогой подумал, что он долго проспал.

— Сколько кругов сделали? — крикнул он с ходу сыну Виктору, который стоял за штурвалом.

— Один.

— Почему мало? — набросился Сергей Степанович.

— Мы ни секунды не стояли…

Я спросил Тертичного, как он выдерживает такую нагрузку.

— Трудно перед рассветом. Веки, словно пудовые, сами опускаются. Иной раз держишь штурвал, и вдруг на мгновение темнеет в глазах, слышишь только, что шумит комбайн. Тогда напрягаешь силы, волю, встряхиваешься, и все идет правильно.

— Думаю, помощники не раз ждали, когда поломается комбайн, — смеясь говорит Сергей Степанович. — Отдохнуть-то хотелось. — Он молчит недолго и уже серьезным тоном делает оговорку: — Я, понятно, шучу. Все у нас заботятся о деле. — И заключает: — Но люди на комбайне молодые: и за помощниками, и за машиной глаз нужен.

Штурвальными у него работают восемнадцатилетний сын Виктор и примерно такого же возраста соседский парень Михаил Лавушкин. Обязанности копнильщика выполняет шестнадцатилетний подросток сирота Николай Чапчиков. Сергея Степановича тронула судьба подростка. Он решил приучить его к машине и сделать из него комбайнера. Тертичный взял к себе Чапчикова и по-отцовски внимательно следит за ним, готовит из него специалиста. Парень оказался бойким, смышленым и работящим. Он быстро освоил дело и отлично справляется со своими обязанностями.

— Правильный парень, — с удовольствием отмечает Тертичный. — Будет человеком. Подучу, поднатаскаю да и в путь добрый!

Уже под вечер, когда спала дневная жара, мы попали в село Киндели. Белый домик Тертичного отчетливо вырисовывался на фоне зелени. Небольшой ручеек, в котором плескались гуси, монотонно журчал.

Мы сидим у ручья, и под убаюкивающее журчание его струй, под тихий, как шепот, шелест листьев тополя Тертичный рассказывает о своей нелегкой мужественной жизни солдата и хлебороба.

Село Киндели — родина Тертичного. Здесь он рос, играл с соседскими мальчишками, учился, имел друзей. Здесь он полюбил скромную красоту села и научился уважать благородный труд хлебороба. Уже в детстве, как и все крестьянские дети, он работал в поле, затем, когда в село пришла техника, пристрастился к ней. Сначала работал в ремонтных мастерских, а в 1936 году встал за штурвал комбайна. И сам повел степной корабль по родному пшеничному раздолью. Робкими и неуверенными были первые шаги комбайнера. Но день ото дня росло его мастерство, и наступило время, когда он так же спокойно и уверенно поднимался на мостик комбайна, как переступал через порог собственного дома. Он был доволен любимым делом, им были довольны в МТС. Шло время. У Сергея Степановича появились дети — большая дружная семья. Он был счастлив. И работа по сердцу, и в семье полный достаток.

Но началась Отечественная война и нарушила мирную жизнь, оторвала от любимого дела. Тертичного не призывали на фронт — комбайнеры очень нужны были в сельском хозяйстве. Но он не мог остаться в стороне от событий, которые решали судьбу Родины.

В 1942 году, закончив уборку Тертичный сдал комбайн и ушел добровольцем на фронт. Знал, что нелегко будет его жене Пелагее Ивановне, которая оставалась с малыми детьми. Но иначе он не мог поступить. Он привык быть там, где труднее, где более всего нужен.

С Чкаловским добровольческим танковым подразделением Тертичный, ставший наводчиком, попал на один из участков фронта, где шли жаркие бои. В одном из первых же сражений вражеским снарядом свернуло башню танка, а наводчика ранило в руку. Потом пошли мучительно длинные дни в госпитале. И снова сержант Тертичный на фронте, теперь уже в артиллерийском полку. Несколько дней офицеры присматривались к нему, а потом вызвал его командир полка и объявил:

«Мы думаем взять вас в разведку. Но знайте, — предупредил он, — там требуется не только смелость, но и находчивость, решимость, готовность пожертвовать собой. Способны ли вы проявить такие качества?» — «Если будет задание — выполню», — просто ответил воин.

Много пришлось пережить разведчику Тертичному: ползти по-пластунски в снегу, днями находиться на морозе без пищи, недели проводить в тылу врага перед лицом смертельной опасности. Раненый в ногу, Тертичный не ушел с поля боя. Он сел на автомашину и подвозил снаряды. Много фронтовых дорог прошел воин: был под Смоленском, Минском, участвовал в освобождении Польши. На фронте он вступил в партию.

Осенью 1944 года часть, в которой находился Тертичный, форсировала Вислу. Стая вражеских самолетов засыпала переправу бомбами. В этом бою Тертичный снова был ранен.

После госпиталя тяжелораненого воина демобилизовали из действующей армии. Коммунист Тертичный с сожалением думал, что не сможет уже больше участвовать в боях с врагом. По мере того, как он приближался к дому, к одной тревоге прибавлялась другая. Он возвращался в мирную обстановку. Но как сложится его дальнейшая судьба, сможет ли он работать?

Опираясь на костыль, летним днем 1945 года он вошел в родное село.

Односельчане отнеслись участливо к горю своего земляка, всячески старались рассеять сомнения и тревоги и постепенно утвердили в нем веру в то, что он будет полезным человеком. Как инвалид, он мог заняться каким-нибудь легким трудом. Он получил пенсию и имел право вообще не работать. Но когда началась жатва, бывший фронтовик Тертичный потерял покой. «У меня остались здоровые руки. Как же можно не работать, не участвовать в таком горячем деле?» — думал он и приходил к выводу: «Нет, без комбайна жизнь теряет для механизатора всякий смысл».

Он снова встал за штурвал. И снова все свои силы стал отдавать любимому делу.

Раны, конечно, сказывались: уже после госпиталя Тертичному сделали пять операций. И вот Тертичный, жизнь и труд которого равны подвигу, вышел в строй лучших комбайнеров страны.

…Когда я уезжал, Тертичный стоял у своего, недавно побеленного домика, чисто выбритый, в военном френче и военной фуражке. Вот таким он и запомнился мне. И почему-то представляется: стоит он так же вот у своей калитки морозным январским днем, одетый теперь уже в шинель. Подходит почтальон с газетой, в которой напечатан Указ Президиума Верховного Совета СССР, поздравляет комбайнера с высшей правительственной наградой. Герой войны и труда еще более подтягивается и, стараясь сдержать волнение, по-военному четко отвечает:

— Служу Советскому Союзу!

РАДОСТЬ ТВОРЧЕСТВА

— И радостно и тревожно было, когда я в первый раз увидела эти поля. Ехали мы со станции. Остановились на самой вершине того вон холма. Мой спутник говорит: «Любуйся, агроном, своим хозяйством». Гляжу на незнакомые земли, а у самой сердце замирает: какая, думаю, я хозяйка?..

Далеко от железной дороги, от бойких автомобильных трасс и крупных населенных пунктов раскинулись поля совхоза «Пономаревский». Среди них едва заметен небольшой поселок, спрятавший свои одноэтажные улицы в изрезанной ручьями низине, которую на всю зиму заметает глубоким снегом. Ни рек вокруг, ни перелесков. Но не даль нового пристанища, не суровость и кажущаяся скука незнакомых мест пугали молодого агронома.

Она выросла в семье потомственного хлебороба, испытала и тяжесть крестьянского труда, и радость победы, какую приносят сельскому труженику плоды земли. Ей не пришлось искать дорог в жизни, ее путь определился с детства, она знала, где приложить свои силы. После школы поступила в сельскохозяйственный техникум. Учеба шла более осмысленно, чем у тех из сверстников, которые выбрали для себя профессию агронома по воле случая. Техникум окончила хорошо. И все же, когда увидела совхозные владения, к светлым юношеским надеждам невольно примешалось чувство робости. Сумеет ли она по-настоящему применить знания на земле?..

Агроном первого отделения совхоза «Пономаревский» Зоя Александровна Никифорова стоит у кромки пшеничного поля, по которому бежит к горизонту, переливаясь на солнце, живая, золотистая волна. На гладкой равнине, словно вздувшийся огромный пузырь, возвышается одинокий холм с топографической вышкой на вершине. С него-то выпускница сельскохозяйственного техникума впервые увидела свои будущие владения. Она стоит у подножия этого холма и любуется хлебным раздольем, и вспоминает свой приезд в совхоз.

С того дня минуло шесть лет. Уже исхожены из конца в конец те поля, которые когда-то так манили и пугали. Отделение уже на первый год считается лучшим в совхозе, и слава о нем перешагнула пределы района. Зоя Александровна теперь признанная хозяйка полей. Но сколько пережито за это время?

«Зеленая девчонка, что она смыслит в сельской науке!» — говорили о ней поначалу. А девчонка каждое утро поднималась затемно, седлала лошадь или запрягала ее в тарантас и, торопясь, уезжала в поле. Она не жалела себя. И горько было ей, что многие не понимали ее горячего порыва. Надо было наводить порядок на земле, учить людей агротехнике, следить за глубиной пахоты, заделкой семян и нормами высева, а ее без конца отвлекали от своих дел: то предложат хлопотать о запасных частях, то заняться доставкой обедов на полевые станы. Однажды давно накипевшее прорвалось: нет, не для такой роли я готовилась, знания агронома нужны полям.

Муж Никифоровой, механик по образованию, сначала был управляющим отделением. Как-то приехала Зоя Александровна в поле, увидела, что трактористы мелко пашут зябь, и, разгневанная, потребовала, чтобы муж остановил тракторы. Управляющий на дыбы: земля-де сухая, тяжелая, тракторы не тянут.

— Да что ты уродуешь землю? — накинулась на него Зоя Александровна. — Сейчас же останови тракторы!

— Я здесь управляющий!

— А я агроном…

Ссора продолжалась дома, а затем в конторе совхоза. Директор понимал, что Зое Александровне не так-то легко отстаивать свою правоту перед мужем. Он пошел навстречу ее желаниям и перевел на другое отделение. Казалось бы, все наладилось: враждующие стороны — на разных землях. Но и после этого агронома не переставала тревожить судьба оставленных ею полей. Они по-прежнему обрабатывались плохо. И тут не вытерпела душа агронома, любовь к земле оказалась сильнее семейного покоя. И на этот раз Зоя Александровна гневно обрушилась на мужа уже на производственном совещании, перед всем народом.

— Если за падеж скота привлекают к ответу, — говорила она, — то можно ли терпеть тех, кто издевается над землей, не дорожит ее плодородием!

Ее справедливые, горячие слова нашли поддержку: мужа перевели в мастерские. А вслед за этим и в семье молодых специалистов восстановился мир. Историю столкновения агронома Никифоровой с управляющим Никифоровым мне рассказали свидетели событий. Я напомнил о ней Зое Александровне, намереваясь узнать подробности. Но Никифорова стала говорить как будто бы о другом.

— Ведь что получается, — говорила она, как о давно наболевшем, — агроном занимайся запасными частями, чашками, ложками, агроном туда, сюда, а поля оставляй без надзора. Что, если бы врача, который должен делать операцию, заставили разносить обеды по палатам, да еще в то время, когда больному грозит опасность? Нелепость! А относительно агронома в колхозе или совхозе такое подчас считается нормальным. На заводе указания инженера, когда они касаются технологического процесса, — закон. Почему же в сельском хозяйстве сплошь и рядом не считаются со специалистами?

Никифорова помолчала и, несколько успокоившись, закончила:

— Конечно, и самому агроному надо бороться за свои права.

Конечно! От самого агронома тут зависит очень многое. Пример тому — судьба Зои Александровны. Отстояв свои права, Никифорова получила возможность каждодневно заниматься агрономической работой, что столь благотворно сказалось на культуре полей. Еще не так давно о выровненной осенью зяби в совхозе и слышать не хотели, да и Никифорову учили в техникуме оставлять поля в зиму с глыбами и гребнями на том основании, что такая пашня якобы способствует задержанию снега и вешних вод. Но в здешних местах на долю осени падает почти половина годовых осадков. Так что же, упускать их? Но дождей тут так мало. И агроном вступает в спор с установившимися шаблонами. А когда она узнала о совете оренбургских ученых выравнивать с осени зябь, живо на это откликнулась и на практике убедила хлеборобов в преимуществе новой агротехники.

— Земля преобразилась прямо-таки на глазах, — рассказывает Никифорова. — Пашем мы теперь зябь на большую глубину, с предплужниками, затем боронуем или прикатываем.. Любо смотреть на такие поля! Но дело тут не во внешней красоте. Выровненная зябь позволяет задержать осеннюю влагу, уничтожить с осени всходы сорняков, выиграть время весной, а в конечном счете — повысить урожай. Если с пониманием и душой обработать землю, то и она не останется в долгу перед человеком.

Беспокойство за землю, за щедрые плоды на ней стало душой каждодневного труда агронома. Давно весь мир узнал о непревзойденных качествах оренбургских твердых пшениц. Не раз они были удостоены медалей на международных выставках. Но случилось так, что прославленную пшеницу почти начисто вытеснили с полей Оренбургской области. На это ненормальное явление обратил внимание хлеборобов Центральный Комитет партии. Труженики оренбургских полей решили восстановить и умножить славу своих пшениц. С большим энтузиазмом за это взялась и Зоя Александровна.

Три года назад весной можно было наблюдать такую картину. Сидит наш агроном перед мешком, наполовину наполненным пшеницей Саратовская 29 (больше достать не могла), и по зернышку перебирает ее, кладет зерно на стекло и рассматривает. Она очищала семена сильной пшеницы от других примесей. Так началось. А в этом году первое отделение засеяло Саратовской 29 шестьдесят пять гектаров. С них агроном соберет семена для всего совхоза. Много труда надо вложить агроному, чтобы размножить новый сорт!

Не пожалела она сил для того, чтобы первой в районе на своем отделении вырастить лен. Не признавали эту культуру, а она оказалась самой доходной в совхозе. Нынче отделение засеяло льном 126 гектаров, а в будущем году собирается засеять 400 гектаров — целое поле. Так в трудах и тревогах агроном завоевывала признание и, наконец, завоевала его.

— От земли можно взять значительно больше, — убежденно замечает Зоя Александровна. Она говорит о том, что агронома пора вооружить необходимыми приборами, инструментами, что каждое хозяйство должно иметь детальные почвенные карты, карты засоренности полей, что ее огорчают крупные промахи в подготовке специалистов сельского хозяйства, что она обязательно поедет разговаривать об этом в свой техникум.

Как же сильно надо любить землю, чтобы вот так, по-хозяйски беспокоиться обо всем, что связано с ней!

Совхоз для Никифоровой стал родным домом. Тут она испытала радость творчества, тут ее приняли в партию, избрали депутатом Совета, тут у нее родились дети. Когда появился на свет второй малыш, ей посоветовали оставить на время работу агронома.

— Вышла за поселок, — говорит Зоя Александровна, — посмотрела на поля, хотела сказать им «прощайте» и чуть не разревелась. Не могу оставить, нет мне жизни без них…

Она стоит в простом ситцевом платьице, маленькая, у кромки необъятно широкого поля. Вспоминает, как шесть лет назад приехала в совхоз, и смотрит, смотрит вдаль. На душе у нее хорошо, рожь убрана, она дала 17 центнеров с гектара. Пшеница дает не меньше. Земля с благодарностью оплачивает труд людей, старания агронома полновесным зерном щедрого урожая.

Сегодня у Зои Александровны выходной — первый с начала страды — и она может отдохнуть, любуясь живым золотом пшеничных нив, слушая трепетный шепот колосьев, наслаждаясь знойным запахом созревшего хлеба…

ДОРОГОЙ ТЫ НАШ ТОВАРИЩ…

По тихой окраинной улице Оренбурга идет маленькая пожилая женщина. Ее почти всегда можно встретить здесь в этот предвечерний час, когда рабочие после трудовой смены возвращаются в поселок. Она неторопливо шагает от дома к дому, и встречные с доброй улыбкой приветствуют ее. С одним остановится на минутку, спросит о жизни, с другим поговорит подробнее, а третьему пообещает заглянуть в дом. Разговаривают с ней непринужденно и открыто, как с хорошим другом. И нетрудно догадаться, что эта женщина желанна здесь в каждой семье.

Впервые Полина Павловна Попова встретилась с жителями этого окраинного уголка много лет назад. В парткоме паровозоремонтного завода сказали ей, тогда еще молодому коммунисту: «Будешь, Полина, агитатором. Иди на Сырейную площадь, познакомься с людьми, завяжи дружбу, веди их как коммунист за собой».

И она пошла.

Площади по существу еще не было. Лежал близ железной дороги большой пустырь, знакомый Поповой с детства мусорными свалками и непролазной грязью. На пустыре стихийно вырастал поселок. В нем жили главным образом недавние крестьяне, пожелавшие устроиться в городе. Неказистые домики и землянки разбежались вразброд и, как бы стесняясь своего вида, робко смотрели маленькими окнами на «свет божий». За окнами — незнакомые люди со своими привычками, нравами и желаниями, люди, которые оставили родные села и оказались в новой для них обстановке. И вот заводской человек Попова шла к ним, чтобы по поручению партийной организации помочь каждому найти место в жизни.

Был теплый осенний вечер. За крайним домиком на штабеле старых шпал сидели женщины, увлеченно беседуя о чем-то. Полина Павловна была уверена, что легко завяжет с ними дружбу, а через них познакомится и с другими. Но все оказалось не так-то просто. Когда Попова сообщила, что отныне будет вести здесь политическую работу, женщины настороженно переглянулись. Вот одна из них поднялась, отошла в сторону. За ней потянулись остальные.

Было больно и обидно. Нет, обижалась Попова не на женщин, что ушли от нее. Она досадовала на себя. Не оказалось у нее подходящего слова, чтобы расположить к себе людей. Придется, видно, искать более верные пути к их сердцам.

На следующий вечер Попова опять пришла в поселок. В редких домах горели огни. Хозяйки глядели через стекла окон на сумеречную улицу, как бы недоумевая: что же нужно от них «чужому» человеку? Полина подошла к дому, постучала в дверь. Щелкнула задвижка, и на крылечко вышла та самая женщина, что вчера увела своих соседок. Опасаясь показаться навязчивой, Попова сказала, что ей хотелось бы познакомиться с женщинами поселка, поговорить о жизни. Балычевская — так назвалась хозяйка — пригласила гостью в дом. Хорошо стало на сердце у Полины, когда она переступила незнакомый порог, и тусклый свет керосиновой лампы показался ей ярким, веселым. Вскоре на пороге появилась соседка, за ней — другая. Завязалась неторопливая беседа. Полина расспрашивала женщин об их семьях, рассказывала заводские новости. Собеседницы слушали с живым интересом. Как видно, так с ними здесь еще никто не разговаривал.

Гостья уже собиралась уходить, как вдруг Балычевская спохватилась. Она достала только что полученное письмо и протянула его Поповой.

— Прочитайте, пожалуйста, — попросила она.

Полина с недоумением посмотрела на хозяйку, но, заметив ее смущение, все поняла. Балычевская была малограмотна. Выяснилось, что по соседству с ней живут и другие женщины, не умеющие сносно читать и писать.

Новые, неожиданные заботы легли на плечи агитатора. Чтобы обучить грамоте подруг с Сырейки, Полина не жалела ни сил, ни времени. Занималась с ними сама, отдавая этому делу каждый свободный час, приглашала учителя из железнодорожной школы. Женщины охотно приходили на занятия. Ведь здесь не только учили грамматику, но и говорили о многих других интересных вещах.

Постепенно в поселке привыкли к Полине Павловне. Обычной становилась картина. Под низким потолком какой-нибудь избы, при свете керосиновой лампы сидят за столом и тихо беседуют заводской коммунист и беспартийная домохозяйка. Порой после беседы Попова шла не домой, а к руководителям заводских организаций, чтобы завтра порадовать хозяйку: «Ты жаловалась, что не можешь определить сына на курсы слесарей, так не беспокойся, его примут»… И раскрывалось перед «чужой» женщиной сердце матери.

Вскоре к приходу Поповой женщины стали собираться все вместе на чисто вымытом крылечке, на скамейке под недавно посаженным деревом. Сидели как-то на том самом месте, где она впервые пережила минуты горького разочарования. Вдруг поднялась Пелагея Балычевская.

— Да, что же, бабоньки, неужто не можем лучше гостью принять! Идемте, Полина Павловна, и вы, соседки, в хату. Не ахти какие хоромы у меня, ну да ничего, найдется место.

Сначала встретятся в одном доме, потом в другом… Соберутся женщины, слушают, что говорит агитатор, сами расспрашивают ее. Иной раз кто-то вздохнет, а то и посмеются. Дочь старого мастера Полина Попова хорошо понимала тревоги и радости трудового квартала, умела вести с людьми откровенный, волнующий разговор. Все чаще после очередной беседы она слышала:

— Спасибо, Павловна. Вы уж не забывайте нас.

Живое, сердечное слово агитатора помогало перековывать характеры и нравы, увлекало людей на хорошие дела. Агитатор-беседчик становился организатором. Как-то паровозоремонтный завод получил не предусмотренный планом заказ. Все бы ладно, но не хватало рабочих. А заказ важный и срочный.

— Не приведешь ли, Павловна, своих женщин? — попросили Попову в парткоме.

Наутро домохозяйки явились в цех. А когда заказ был выполнен, некоторые из них остались на заводе, в том числе и Пелагея Балычевская. Это принесло подлинную радость Поповой. Значит, не пропадают ее слова и заботы, значит, нашла она дорогу к людям.

Так могла ли она забыть о них, когда дружба, начала крепнуть, работа стала приносить плоды!

Попова всегда с людьми. Одному поможет устроиться на работу, другому даст дружеский совет, от третьего доброй рукой отведет семейную беду. Ей всегда хочется нести людям радость. В квартирах железнодорожников среди семейных фотографий можно увидеть простые открытки, на которых рукой Полины Павловны написаны слова привета, пожелания здоровья и счастья. Мелочь? Может быть. Но получит человек такую открытку и благодарно скажет: дорогой ты наш товарищ, не напрасно зовешься коммунистом!

Как-то я приехал в поселок железнодорожников, и первое, что мне бросилось в глаза, был сквер, разбитый на одном из пустырей. Сквер был веселый, он как будто радовался своему рождению, весь сиял, улыбался людям. И люди приветствовали его, очарованные нежной зеленью деревьев. Прогуливавшийся по аллее пожилой мужчина остановился рядом со мной, вслух произнес:

— Красота-то какая! Молодец наша Полина Павловна…

Моим собеседником оказался один из жителей поселка, на виду у которых проходит вся работа агитатора Поповой и которые платят ей за любовь и заботу сердечной благодарностью.

— Вот и баня на Сырейке открылась, — сказал мой новый знакомый. — Тоже Полина Павловна добивалась…

Я встретился с Поповой и спросил ее:

— Как же вам удалось разбить сквер и выстроить баню?

Она улыбнулась:

— Люди заставили… Похлопочи ты, говорят, Павловна, за наш поселок, очень уж он неустроенный… Пошла в горсовет. Так и так, у народа есть обиды. Договорились, чтобы сам председатель приехал. Выслушал он нужды жителей. А вскоре и благоустройство Сырейки началось. Построили баню, заасфальтировали центральную улицу, тогда же и сквер разбили. При этом, конечно, и сами жители не оставались в стороне, участвовали во всех работах.

С тех далеких дней, когда Попова начала работу в поселке, кружок ее собеседников сильно увеличился. Сначала собирались на разных квартирах. Потом и постоянное место появилось. Это дом старых железнодорожников Павла Людвиговича и Марии Александровны Жабик. Прошло десять лет, как внешне нелюдимый, слегка сутулый, с седыми усами Павел Людвигович, которому уже исполнилось восемь десятков, предоставил для встреч свою квартиру. Никто его не заставлял это делать, никто не просил. Старый уважаемый человек, которому пора уже заботиться о покое, сам любезно предложил свое помещение. А ведь немало и хлопот гости доставляют: засидятся иногда допоздна, и выстудят в зимнее время дом, и наследят в ненастье.

— Сидим мы у него, — рассказывала мне Попова, — в теплой, уютно обставленной комнате, где все располагает к задушевной беседе. Я нет-нет да и взгляну на изрезанное морщинами лицо хозяина. Вот ты радуешься, Людвигович, видя, как по-хозяйски заинтересованно, словно государственные деятели, простые люди обсуждают большие вопросы нашей жизни. Не могло быть такого в дни твоей молодости.

В особнячок супругов Жабик теперь приходят потолковать «на миру» о политике, кроме домохозяек, пенсионеры, молодые рабочие, специалисты. Есть в интимности и торжественной приподнятости их встреч нечто от романтики революционных сходок, какие запомнила Полина с детства. Тогда в тесной комнатушке ее отца собирались вечерами рабочие и говорили о лучшей доле, готовили силы к борьбе за новую жизнь. Сидели они тесным дружеским кружком, чувствуя плечо друг друга, и боевой дух витал над ними. Столь же высокими думами и стремлениями бороться за лучшую жизнь наполнены вечерние беседы в квартире Жабиков на рабочей окраине Оренбурга. И с гордостью наблюдает Попова, как от беседы к беседе поднимается сознание людей, как расширяется их кругозор, словно идут они от мелких домашних интересов все дальше, дальше — за околицу поселка, за черту города, в просторы великой Родины.

…Один за другим подходят люди к знакомому домику, входят в гостеприимно раскрытые двери. Все они немного волнуются. Кто-то передвигает стулья, кто-то поправляет скатерть на столе… Сегодня идет разговор о событии, волнующем всех наших людей — о XXII съезде партии. Агитатор рассказывает о замечательных делах советского народа, об успехах области, о своем заводе, который вырос у всех на глазах, о преображенной Сырейке. И это конкретно, почти осязаемо позволяет людям осознать высокий смысл своего труда.

Так же вот много лет назад, вместе с тем же агитатором мечтали по вечерам люди о будущем Родины, города, неказистой, но родной и близкой сердцу Сырейки. А наутро по заводским гудкам шли в цехи, на стройки, на железнодорожную станцию, чтобы дать сегодня стране больше, чем вчера, продукции, заложить новый жилой дом, отправить больше поездов. Люди верили в лучшее будущее. И оно пришло.

Не та нынче наша страна. Не та и Сырейка. Здесь взметнулись ввысь корпуса новых предприятий, появились современные кварталы жилых домов, пролегла линия троллейбуса, сверкают витринами магазины, гурьбой высыпают радостные ребятишки из новых школ.

Агитатор — живой свидетель всех этих перемен. Ему есть о чем напомнить своим слушателям. Да и у собравшихся многое в памяти… Припомнили громадный в несколько километров пустырь, теперь полностью застроенный, примитивные железнодорожные мастерские, превратившиеся в крупное предприятие, и многое другое. Сегодняшнее сопоставляли с недальним прошлым, и оттого еще виднее представлялось величие дел, совершенных народом под водительством партии.

Из домика супругов Жабик, ставшего своеобразным домом политической агитации, люди уходят в приподнятом настроении, идейно обогащенные. И утром, когда их позовет гудок, они принесут на трудовую вахту горячее желание работать еще лучше, побольше сделать для семилетки. Простое, сердечное слово агитатора окрыляет их, зовет к действию, становится материальной силой.

Собираясь писать этот очерк, я зашел посоветоваться с работниками парткома паровозоремонтного завода. Попова не трудится возле станка, она простая машинистка. Стоит ли о ней рассказывать?

В парткоме находилось несколько рабочих.

— Полина Павловна помогает трудиться всем: слесарям, машинистам, строителям, — единодушно заявили они. — У нее горячее сердце коммуниста, настоящего партийного агитатора. Обязательно напишите о ней…

Но о ком же, собственно, этот рассказ? — спросят меня. О машинистке? Нет. Об агитаторе? Тоже не совсем так. Это рассказ о человеке, который долгом и призванием своим считает служение народу.

Это рассказ о рядовом великой партии коммунистов.

ОБЫКНОВЕННАЯ ИСТОРИЯ

Это было два с половиной года назад. Мне нужно было встретиться с комбайнером колхоза имени Кирова Сергеем Степановичем Тертичным. В жаркий полдень уборочной страды мы подъехали к комбайну, одиноко и неподвижно маячившему в широком пшеничном поле. До этого я уже навещал Тертичного и знал всех его помощников. Теперь же среди механизаторов увидел широкоплечего преклонных лет незнакомого мужчину. Когда нас знакомили, он степенно представился, назвав себя Ужиком Иваном Степановичем. Но тут же взвинтился, сказал с горечью: «Загораем, что вам на Крымском побережье, такое время теряем, такое время!». И начал темпераментно бранить по-украински председателя колхоза, видимо, решив, что в нем причина всех бед.

Агрегат стоял из-за того, что некуда было ссыпать зерно из переполненного бункера: грузовик почему-то долго не возвращался из очередного рейса. Когда же автомашина, наконец, подошла, Ужик очень обрадовался, повернулся поспешно, легко вскочил на комбайн и привычно, будто всегда только этим и занимался, принялся разгружать бункер.

Как мы условились, с Сергеем Степановичем Тертичным встретились вечером в его домике на берегу небольшой речки в селе Киндели. Там же застал и Ужика в окружении большой семьи комбайнера. Дети его звали ласкательно дедушкой, взрослые называли уважительно по имени и отчеству, и все относились к нему заботливо, предупредительно. Увидев Ужика днем у комбайна, я принял его за представителя из района, хотя меня несколько удивило то, что вел он себя с механизаторами запросто, словно давно работал вместе с ними. Теперь, усомнившись в своей первоначальной догадке относительно его роли на уборке, спросил у Тертичного, кто он.

— Гость с Украины, — ответил комбайнер.

— Родственник?

— Брат… — Тертичный лукаво усмехнулся. — Это я так объясняю соседям. — Он помолчал. — Не верят, что впервые в жизни встретился с ним у калитки вот этого дома месяц назад.

— Что же свело вас с ним, как он оказался у вас в гостях?

Тертичный достал из сундука пачку писем:

— Если желаете, прочитайте, из них узнаете.

Долго мы сидели в тот вечер в стареньком домике комбайнера. Сначала я читал письма. Затем гость с Украины, щуря усталые, воспаленные от непривычно яркого оренбургского солнца глаза, не спеша и подробно рассказывал, перемешивая украинские и русские слова, о том, как он узнал о комбайнере из далеких Кинделей, как завязалась с ним переписка. Тертичный дополнял рассказ. И передо мной постепенно вырисовывались истоки и раскрывались одно за другим обстоятельства этой удивительной дружбы.

А было это так… В 1956 году, особо радостном для оренбургских хлеборобов щедрыми дарами целины, «Правда» рассказала о герое войны и труда оренбургском комбайнере Тертичном. На фронте механизатору раздробило осколком снаряда ногу. Но коммунист Тертичный, вернувшись домой, не пошел на покой, а снова, как и до войны, стал к штурвалу комбайна. В 1956 году он совершил подлинный трудовой подвиг, убрав без малого полторы тысячи гектаров хлеба. Номер «Правды» с рассказом об оренбургском комбайнере почта доставила и в город Черновцы, на улицу Украинскую, 44, в квартиру пенсионера Ужика.

Судьба комбайнера тронула чувства старого украинца, тоже пережившего тяжелое горе. Война отняла у него сына и дочь. Он вырос в деревне и отлично знал, как трудно инвалиду с костылем вместо ноги управляться в поле в горячую пору жатвы, и он взялся за перо…

«Уважаемые Сергей Степанович и Пелагея Михайловна! Пусть вас не удивляет, что вам пишут совершенно незнакомые люди, люди, о которых вы никогда не слышали и не знали. Верьте, что у вас, как и у всех людей, отдающих свои силы без остатка Родине, в нашей стране найдется много искренних, преданных друзей. Я решил с вами познакомиться ближе, начать переписку и завязать сердечную дружбу».

Старый человек всю ночь сидел, склонившись над бумагой, вверяя ей свои чувства, полные благодарности замечательному сельскому труженику. Он интересовался семьей комбайнера, людьми, работающими вместе с ним на уборочном агрегате, желал здоровья и счастья. Получив письмо, взволнованный дружеским сочувствием незнакомого человека, Тертичный шлет написанный его доброй и отзывчивой рукой ответ в Черновцы.

С тех пор неизменно несколько раз в месяц из Кинделей в Черновцы и обратно — почти из конца в конец страны — идут письма, строчки которых говорят о лучших человеческих побуждениях. Уже исчезло из переписки обращение «незнакомые». Вместо него появилось сначала «ваши хорошие знакомые», а потом «дорогие друзья». Новые друзья уже обменялись фотокарточками, познакомили заочно один другого со своими семьями, и уже начали переписываться их дети и внуки. Однажды Ужик прислал Тертичному посылку с фруктами. «Не ахти какой подарок, — думал он, — а важно внимание, ведь на родине комбайнера нет плодовых садов». Тертичный послал Ужику в Черновцы посылку с салом. Дети Сергея Степановича показывали мне книги и игрушки, полученные из Черновцов.

Немудреные эти гостинцы много доставили радостей малышам Тертичного. Да и сами они, маленькие Тертичные, с великим удовольствием хлопотали, готовя посылки из Кинделей в Черновцы.

«Витя! — писали как-то они внуку Ужика, — мы посылаем тебе пароходик. Желаем, чтобы ты весной приехал на этом пароходике к нам. Наш Шурик посылает тебе цветные карандаши, Люба — лебедя, Витя — носочки, Рая — петушка, Нина — лошадь».

И как же однажды они по-детски непосредственно восхищались своей выдумкой, когда догадались послать внуку Ивана Степановича верблюда, точь-в-точь такого, какие пасутся в оренбургских степях, только не живого, а игрушечного, на котором, однако, они просили приехать их маленького друга в гости, если ему не нравится путешествие на пароходе.

В начале 1957 года в маленький домик комбайнера пришла большая радость: Президиум Верховного Совета СССР присвоил Тертичному звание Героя Социалистического Труда. Узнала об этом и семья Ужиков.

— Как сейчас помню, — рассказывал мне Иван Степанович, — пришел домой, а моя жена Евгения Александровна, счастливая, сияющая, бежит мне навстречу с газетой. Она уже прочитала в «Правде» Указ и фамилию Тертичного подчеркнула красным карандашом. В тот же день мы послали в село Киндели телеграмму, вслед за ней — письмо, а Указ вырезали из газеты и храним его как дорогой семейный документ. Ведь радость оренбургских родных — и наша радость.

Так день ото дня крепли связи этих разделенных большим расстоянием, но близких по взглядам на жизнь людей, неизменно доставляя им радость, и это, наконец, соединило в такую крепкую, бескорыстную дружбу, которой не могли не удивляться ее свидетели. Сергей Степанович писал по этому поводу Ужику.

«Соседи меня часто спрашивают, кем вы мне приходитесь. По родству, говорю, никем. Но может, спрашивают, он старый друг? Нет, отвечаю, мы совсем незнакомые люди. Как, совершенно чужие? Нет, говорю, зачем же. Мы доводимся друг другу как советский человек советскому человеку. И только? — спрашивают. Тогда я говорю, что мы братья — он Степанович, я Степанович. Мало этого, мы братья как русский и украинец, мы и в письмах друг друга братьями называем. Но соседи не верят, говорят: он вам все же родич…»

Наконец, дружба подошла к той черте, когда у людей возникло горячее желание встретиться с глазу на глаз. Тертичные настойчиво приглашают Ужиков в гости.

«Мы тешим себя надеждой, что все же встретимся с вами. Просим вас и очень просим приехать. Мы примем вас как самых дорогих людей».

И снова:

«Мы очень ждем вас. Наш Шурик каждый день спрашивает, когда же приедет дедушка, и даже выходит за село встречать гостей из города Черновцы — дедушку Ужика и его маленького внука Витю».

Иван Степанович написал: он бы очень хотел побывать у друзей в Кинделях, но смущается, не стеснит ли семью комбайнера.

«Вот это уже нехорошо, — журит своего друга в ответном письме Тертичный, — пожалуйста, не стесняйтесь, у нас все есть. Есть и своя хата. Правда, семья у меня, как вы знаете, большая, но, думаю, что не будет тесно. Не зря же говорят, чтобы двум друзьям было хорошо, достаточно игольного ушка».

Ужик собирается в дорогу. У него нет лишних денег. Но он знает выдержавшую проверку временем народную мудрость: «Дружба дороже денег». И ничуть не огорчается по поводу непредвиденных расходов. Его супруга Евгения Александровна готовит подарки, пусть скромные, но обязательно каждому из большой семьи Тертичных, чтобы никто не остался в обиде.

Жарким летним днем Иван Степанович оставляет Черновцы. Человек, которому уже за шестьдесят, едет в душном вагоне за три тысячи километров, совершает хлопотные пересадки на переполненных пассажирами железнодорожных станциях, трясется в кузове грузовика по пыльной степной дороге, чтобы увидеться с другим человеком, ближе узнать его, пожать ему руку, сказать теплые слова привета… И вот они сидят рядом — житель украинских Черновцов и житель оренбургских Кинделей и ведут себя так, как будто бы век знали друг друга.

…Рано утром комбайнер начал собираться в поле. Поднялся и гость. Но Тертичный в форме, не допускающей возражения, предупредил его, что на комбайн не возьмет, гостю надо отдохнуть. Когда Тертичный уезжал, Ужик сказал утешительно хозяйке дома Пелагее Михайловне:

— Не взял, и пусть. Я снова сегодня возглавлю ударную строительную бригаду.

Весной сильно разлилась речка Кинделя, вышла из берегов, залила двор Тертичных и размыла выстроенную из самана баню. Сергей Степанович сложил стены бани, сделал крышу, но внутренние работы закончить до уборки не мог. Гость в те дни, когда оставался дома, вместе с хозяйкой сложил печку, обмазал глиной изнутри стены. Осталось настелить полы. За это-то дело и взялся теперь Ужик. Надо сказать, что он не чувствовал себя в Кинделях посторонним человеком, а с первого же дня окунулся в заботы и дела комбайнера и его семьи, работал на комбайне, колол дрова, заготавливал сено для коровы…

Прошло немного времени, и дела снова привели в Киндели, и я снова встретился с гостем с Украины. Это было в день его отъезда на родину. Мы выразили желание довезти Ивана Степановича до железнодорожной станции. Провожала его вся семья комбайнера. Машина уже тронулась, а Тертичные, большие и малые, как были у калитки, так будто и замерли на месте. Стоял, опершись на костыль, Сергей Степанович, стояла, утирая глаза платком, Пелагея Михайловна, неподвижно стояли притихшие малыши. А наш пассажир с Украины смотрел и смотрел в их сторону, пока село не скрылось из виду…

С тех пор прошло несколько лет. Дружба этих добрых советских семей стала еще более крепкой.

После того, как к комбайнеру из Кинделей пришла известность, многие люди из всех уголков страны пишут ему доброжелательные письма, интересуются его здоровьем, желают успехов в труде и счастья в личной жизни. И примечательно: новые друзья Тертичного становятся внимательными знакомыми, а многие — хорошими друзьями Ужика. Теперь у комбайнера из Кинделей и пенсионера с Украины большая общая родня, в которой нет безразличных друг к другу.

Как-то в Киндели на имя председателя колхоза пришло письмо из Орла. Осиротевшая во время войны девочка, теперь студентка техникума, писала:

«В газете я увидела имя и фамилию, которые мне так дороги — имя моего любимого папочки, которого я жду ежедневно и не верю, что он погиб. У меня зародилась надежда, что далеко-далеко в оренбургских степях трудится отдавший свое здоровье за Родину мой папа».

Письмо девушки, разыскивающей своего отца, Тертичный переслал Ужику. Мне трудно, писал он другу, своим ответом опечалить девушку, сказать просто, что я, Тертичный Сергей Степанович, не ее отец. Я прошу вас написать ей ласковое письмо, успокоить ее, поддержать.

Старого большевика Ивана Степановича Ужика также встревожила судьба девочки. Он написал письмо комбайнеру:

«Когда я опустил в почтовый ящик письмо этой сиротке Вале, как-то легче стало на сердце. Валя меня не знает, но прочитает письмо и скажет: чужие, незнакомые люди, живущие далеко от нее, заботятся о ней, поддерживают ее в горе…».

Чувствительное сердце девушки отозвалось на теплые слова утешения. В ответном письме она благодарила Ивана Степановича за внимание, выражала восхищение самоотверженным трудом его друга комбайнера, заверяла, что она также постарается быть примерной дочерью своей любимой Родины.

Вот пока и все, что мне хотелось рассказать о дружбе двух советских семей. «Обыкновенная история», — скажут мне. Тем лучше! Если у нас обыденной стала такая дружба, то мы имеем право говорить о торжестве новых человеческих отношений, так характерных для советского строя.


Оренбург, 1954—1961 гг.

Загрузка...