ВСЛЕД ЗА БУЛГАКОВЫМ

ПО КИЕВУ…

Памяти И.К. и В.Н.

Существует масса способов ознакомления с Киевом, прозванным «матерью городов русских» и описанным столь много раз, что – как Париж – вы знаете его прежде, чем увидите. Мой способ знакомства был булгаковским.

В начале семидесятых годов, готовясь к созданию книги о Михаиле Булгакове, я старался собрать крохи конкретных сведений, отыскать людей и места, которые помнили моего Мастера. Люди эти редели на глазах, то поколение было уже семидесятилетним, приближалось к финишу. Оставались, правда, более молодые, но я укорял себя – довольно абсурдным, честно говоря – доводом, что булгаковской темой не увлекся лет десять назад. (А увлечься не мог, поскольку не был тогда готов к этой работе). Тем старательнее я посещал теперь эти места, пробуя ощутить, чем они могли быть тогда, каков их genius loci. Ведь есть язык улиц, домов, мебели, не менее выразительный и понятный, чем язык текстов. Я пробовал овладеть им как раз в Киеве и, понятно, в Москве. На Кавказ же, следуя по булгаковским следам, я, к сожалению, не попал, хотя меня очень искушало пребывание там первой жены писателя – Татьяны Лаппа. Она еще жила тогда, но слыла абсолютно неприступной. Вторую я отыскал в Москве и встречи с ней описал в другой главе. Третью – Елену Сергеевну, Маргариту, смерть забрала у меня почти что изпод носа.

В Киеве мне повезло: там был еще Виктор Некрасов, согласившийся играть роль моего провожатого. Остроносый, худощавый, почти невесомый, одетый в легкую куртку, он стремительно шел, чуть ли не бежал по улицам, и его птичий профиль с развевающимися седеющими волосами возникает теперь в памяти на фоне киевской панорамы. Сам он этими путями уже прошел и даже описал это, а потому знал много. Мы договорились тогда, что стоило бы подобным образом обойти его, некрасовский Киев и что сделаем это в следующий раз. Но этого нового раза уже не было, так как отважного Виктора Платоновича, жившего на своем Крещатике словно в обстановке блокады, при явном прослушивании и систематических угрозах, практически выпихнули за границу. Дальнейшие встречи проходили уже в Париже, но это совсем другая история.

Виктор Некрасов

Виктор Некрасов

В булгаковском же Киеве двигаться надлежит так: от Крещатика, главной улицы города, вы направляетесь со стороны круглого Бессарабского базара вверх по бульвару Шевченко (прежде Бибиковскому) к скверу, где справа стоит одно из нынешних университетских зданий, в котором располагалась когда-то Александровская гимназия. Здесь учился Булгаков – тут надо войти в вестибюль и постоять минуту, всматриваясь в композицию широкой лестницы, над которой висел некогда портрет патрона этого учебного заведения – Александра I на фоне дымящейся панорамы Бородинской битвы. Это место, где оживает – вслед за реальными событиями – одна из кульминационных сцен «Белой гвардии» и «Дней Турбиных»: командир отряда юнкеров, видя, что дело проиграно, распускает своих безусых воинов, и дом, которому предстояло стать бастионом сопротивления, обезлюдев, застывает как символ катастрофы и хаотического распада старого мира. Сюда прибежит опоздавший Алексей Турбин и в растерянности спросит самого себя: «… защищать? Но что? Эту пустоту? Эхо шагов?», а за ним возникнет тень военного врача Михаила Булгакова, который напишет потом, что в пору прихода петлюровцев, в декабре 1918 года, пережил «… ситуации, близкие к тому, какие описаны в романе». Это будут, следовательно, двойные следы – автора и его героев, созданных из материала собственного опыта и судеб членов семьи и знакомых, но подчиненных также правилам контаминации и законам литературной фикции. Следы эти станут либо накладываться друг на друга, либо расходиться, и наша попытка исследовать их непременно должна учитывать необходимую дистанцию, поскольку мы попадаем здесь то в историю, то в литературу – при весьма размытой грани между ними.

Итак, вот гимназия, куда ходил на занятия первородный сын киевского богослова и где, если верить его младшему коллеге Константину Паустовскому, он первенствовал как шутник, дерзкий озорник и выдумщик. Но это величественное здание должно было стать для него также символом эпохи и ее порядка, так как падение этой крепости пережито им очень остро и болезненно.

Взглянем еще раз на лестницу, точно воссозданную в известной декорации Ульянова к мхатовскому спектаклю «Дни Турбиных», и пойдем дальше, вбок от бульвара, к проходящей параллельно улице – тогда Фундуклеевской, теперь Ленина, где угловой продовольственный магазин имел и витрину лавочки мадам Анжу «Парижский шик», с пронзительным звонком и нервной кутерьмой военного штаба, которому по иронии судьбы пришлось гротесково разместиться среди коробок с дамскими шляпками. Отсюда можно следовать за тенями Турбина и Булгакова, когда первый из них, покинув «Парижский шик», выходит на Владимирскую, чтобы сориентироваться в ситуации; видит перед собой идущих снизу, от Крещатика, петлюровцев, бросается, преследуемый ими, в бегство, сворачивает в Мало-Подвальную, отстреливается и, будучи ранен, внезапно замечает, как спасительная рука незнакомой женщины открывает – должно быть, где-то здесь? – калитку в стене… Но где это случилось, если и впрямь было? След теряется. Где ласковые ладони Юлии и вкус внезапно подаренной жизни?… «Нет этого дома, – написал Некрасов. – Я исходил уже всю Мало-Подвальную. Был когда-то похожий домик в глубине двора, деревянный, с верандой и витражом, но давно не существует. На его месте стоит новый, кирпичный, многоэтажный, поразительно чуждый всей этой горбатой, самой фантастической на свете улице».

Теперь надо спуститься под гору, еще раз выйти на Владимирскую, свернуть направо и дойти до собора святой Софии. Здесь колыхалась некогда толпа, приветствовавшая парад петлюровцев, и кровавое солнце русских былин освещало купола храма, когда на памятник застывшего на вздыбленном коне гетмана Хмельницкого пала густая тень. «Лицо его, – читаем мы о памятнике в «Белой гвардии» – обращенное прямо в красный шар, было яростно, и по-прежнему булавой он указывал в дали». Чуть поодаль идет вниз киевский скат, а над ним слева вырисовывается на фоне неба церковь святого Андрея, шедевр великого Бартоломео Растрелли, вынесенная в высоту мягким подъемом холма, словно драгоценность из старинного бело-зеленого фарфора. Это отсюда улицей Андреевский Спуск начинается путь на Подол, к киевскому Приднепровью. Тут вы ощутите непременно легкую дрожь волнения, ведь мы приближаемся к булгаковскому эпицентру Города.

Андреевский Спуск отличается несравненной плавностью поворотов – вправо, влево, опять вправо. Хотелось бы повторить за Булатом Окуджавой, что он течет, как река, тем более, что стертая мостовая напоминает высохшее русло. Скат же довольно крут, и небольшие домики словно бы приседают на склонах, стремясь удержать равновесие. Есть здесь несколько более импозантных каменных строений, хотя также немало пострадавших от безжалостных зубов времени. Одно из них выделяется своим неоготическим обликом. Некрасов, архитектор по образованию, назвал его замком Ричарда Львиное Сердце. В основном же деревья выше домиков, за заборами скрыты тесные, прижавшиеся к склонам дворики, где время материализуется в медленном и печальном умирании старого мира. Шум центра остается за горой, шум Подола, затянутого фабричными дымами, сюда не доходит, отсюда виден отдаленный массив прежней Академии Богословия, основанной Петром Могилой; в ней работал Булгаков-отец.

Когда вечером здесь зажигались старые фонари и шоссе начинало отсвечивать своими неровностями и изгибами, а дома по сторонам таинственно чернели – иллюзия возвращения в давние времена была полной, особенно потому, что мне там, кажется, не довелось встретить ни одного прохожего. Я, действительно, думал тогда, что другой такой улицы нет на свете. Правда, это было довольно давно. Теперь по Андреевскому Спуску ходят, должно быть, толпы экскурсантов.

Целью их паломничества является дом № 13. Он открывается глазам сначала своим профилем, так как стоит на самом изгибе очередного витка спуска. Это здание в два этажа и, как мы помним, «… постройки изумительной (с улицы квартира Турбиных была во втором этаже, а из маленького покатого, уютного дворика – в первом), в саду, что лепился под крутейшей горой». Вход как раз со стороны дворика – по скрипучей галерее, под которой находится подвал с соседской квартирой, также описанной в «Белой гвардии».

Пара слов о ней. Некрасов не захотел туда пойти со мной. Оказалось, что имеет грех на совести: он признался, что, посещая потомков соседей, слишком доверился булгаковскому видению и выразил это в своей публикации. А автор романа главного соседа и хозяина дома, поляка по происхождению, называемого Василисой, как известно, изобразил в весьма неприглядных тонах. Были у него для этого поводы или нет, отражение ли это реальных взаимоотношений или художественная фабуляризация – этого теперь не установишь, да и принципиального значения это не имеет. Но дочь за отца не отвечает, и Виктор Платонович, слишком сурово отозвавшийся о ней, сказал теперь: «Идите один».

Я пошел, но так случилось, что сначала не один. Меня сопровождали – по собственной доброй воле, а может, не только, это не столь важно – двое сотрудников местной писательской организации. Выяснилось, что дочь Василисы – Инна Кончаковская живет теперь как раз этажом выше – в квартире Турбиных-Булгаковых. Поскольку у нее не было телефона и наш приход не удалось предварить звонком, мы вызвали легкое замешательство. Пани Инна оказалась милой седовласой пожилой дамой, которая двигалась с трудом: видно было, что она прожила нелегкую жизнь, но сохранила живой ум и хорошую память. Правда, разговор как-то не клеился. Я сразу понял отчего и прибегнул к нехитрому приему: спустя некоторое время встал, церемонно раскланялся, и мы ушли – а вечером того же дня вернулся на Андреевский Спуск уже без сопровождения. Меня встретил самый сердечный возглас, прозвучавший напевно по-польски: «Ой, как хорошо! А я уж боялась, что вы не вернётесь!..».

Затем последовали долгие разговоры, воспоминания, показывание фотографий. Память о Булгакове в этой семье берегли, и Виктор Платонович, действительно,…ну, скажем, фантазировал, утверждая обратное. А первоначальная скованность была понятна: со мной пришли официальные лица, представители власти, а эта власть в булгаковские времена, возвращаясь в Киев (вообще, власть менялась здесь в ходе гражданской войны десятки раз), осуществляла жесточайший террор. Из монографии Мариэтты Чудаковой, наиболее компетентного булгаковеда, ныне известно, что летом 1919 года, в разгар террора, сам Михаил Афанасьевич скрывался в деревне. Ничего удивительного, что осенью, при очередной смене властей, он покинул город вместе с белой армией. Хозяина дома, которого в действительности звали Василий Листовничий, арестовали как «буржуя», держали в качестве заложника, затем повезли по Днепру на место казни. Он бросился в воду, говорят, выплыл, но к своим уже никогда не вернулся. Это тоже мы знаем от Чудаковой. Пани Инна даже в атмосфере полного доверия говорила об этом только намеками, переходя на шепот. Не удивляйтесь этому – рана, видно, еще кровоточила, а что происходило потом, мне известно лишь отрывочно, как всё случившееся отразилось на этой семье, на моей собеседнице, на ее детях – об этом я уже не услышал. Я чувствовал лишь растворенный в воздухе страх, ведь это была обычная тамошняя семья – интеллигентская или мещанская, как вам угодно ее называть.

Я находился в квартире семьи Булгаковых. Михаил Афанасьевич родился не здесь, это был его пятый киевский адрес. Но вышло так, что он оказался самым важным. Именно он стал Домом, символом досараевского мира. Его романная версия выглядит богаче, чем реальная, но это не столь важно, поскольку фантазию питала именно память. Теперь я сидел в довольно банальном интерьере, вдобавок подвергавшемся переделкам и перестройкам, разделенном и уплотненном, но внутренним взором видел мебель со старой обивкой, турецкие ковры, старинное серебро, массивные вазы, лампу под зеленым абажуром, который запрещалось менять… Мне показывали фотографии: Миша (так называла его по старой памяти Инна Васильевна, хотя их разделяла немалая возрастная дистанция – моя собеседница была, как выяснилось, ровесницей младшей из семьи Булгаковых – Елены, родившейся в 1902 году) курит первую после сдачи экзаменов на аттестат зрелости, а следовательно, официально разрешенную папиросу. Голова гордо откинута назад с классическим булгаковским вызовом, в глазах – нарочитая серьезность, но и легкая насмешка над собой. Я рассматривал лица братьев и сестер – энергичной Вари, величественной и чуть сонной Веры, живой Надежды, потом больше всех заботившейся о сплочении семьи. Брат Коля был с ранних лет сосредоточен и подетски серьезен, вместе с младшим братом – Ваней сражался в белой армии, потом эмигрировал, стал бактериологом с мировой славой, а Ваня… играл на балалайке в парижском ансамбле á la Russe. Видел я очень значительного, лысого, с окладистой, как лопата, бородой отца, умершего в 1909 году, и интересную, с открытым и волевым лицом мать, женщину крепкого характера и сильной руки. Сейчас всё это опубликовано, но тогда я поглощал эти изображения и характеристики Булгаковых как полнейшее откровение. Мой Мастер обретал окружение, становился зримым… Доныне глубоко благодарен за это Инне Васильевне. Она не помнила иных очень важных вещей, в основном это были какие-то подробности, детали, сохраненные еще детским впечатлительным сознанием. Но каждая мелочь оказывалась существенной, я уже знал, как их надо группировать и складывать в общую картину. Хозяйка очень близко приняла всё это к сердцу, позднее в Польше я получал от нее письма: «Пан Анджей, надо, чтобы вы меня навестили. Жить мне уже недолго, а о семье Миши я могла бы рассказать много: разные житейские мелочи, о которых мало кто знает, а теперь таких не осталось вовсе». Увы! Вскоре после этого дверь в Россию захлопнули перед моим носом. Больше свидеться с пани Инной мне не довелось: она была тяжело больным человеком.

Теперь другие времена, обещающие нечто лучшее. На доме № 13 уже висит памятная доска, говорят, в нем будет музей. Нынче там, должно быть, оживленно. А тогда я вышел довольно поздним вечером, фонари уже горели, было пусто, и я очень медленно поднимался в гору, словно тяжело неся бремя знаний о той жизни и тех проблемах. Меня угнетала мысль, что ни одного из Булгаковых уже нет в живых и что, будучи в молодые годы очень дружной и сплоченной семьей, умирали они все порознь и вдали друг от друга и от Дома, который пришлось покинуть в пору гражданской войны. А еще о том, что их друг – отец Александр Глаголев, венчавший Михаила Афанасьевича, умер в ссылке и что даже неизвестно, скольких людей из булгаковского близкого окружения рано или поздно поразила эпоха бесправия. Ибо случилось то, что предсказано в «Белой гвардии»:

«Рухнут стены, вспорхнёт с белой рукавицы испуганный сокол, погаснет пламя в бронзовой лампе, а «Капитанскую дочку» сожгут в печи.

Мать сказала детям:

– Живите.

Но их ожидают страдание и смерть».

Ничего удивительного, что Булгаков, когда уже после гражданской войны приезжал в Киев, Андреевским Спуском проходил, но в дом не заглянул. Должно быть, это оказалось для него слишком трудно и не очень нужно, если тот перестал существовать как Дом.

Хотя в то же время, благодаря тому, что о нем написано – он есть, и никто и никогда его уже не сможет представить безлюдным и уничтожить. Не рухнут стены, не взметнется сокол с рукавицы царя Алексея Михайловича на старом коврике и не угаснет пламя лампы. А музей, понятно, пригодится, особенно молодежи. Лишь бы его оборудовали с умом и с сердцем.

Когда я в него приду, моими провожатыми будут Инна Кончаковская и Виктор Некрасов.


…И ПО МОСКВЕ

Булгаковская Москва – это целый мир. Он знаком вам? Тогда послушайте.

Как и пристало филологу, я проводил долгие часы в Отделе рукописей Библиотеки имени Ленина. Мне давали – «чтобы отцепился» – всё, что им заблагорассудилось, и то лишь малыми порциями, остальное же лежало для таких, как я, за семью печатями. Но меня радовало и это, так как кое-что я уже почерпнул из других источников, то и сё мне передали добрые люди, а кроме того в архивном хозяйстве «Ленинки» царил обычный социалистический кавардак и в некоторых папках содержалось больше, чем следовало из описи. (Чтобы было смешней или более по-булгаковски, как раз теперь, в пору перестройки и гласности, архив нашего Мастера закрыли вообще, для всех. В связи с этим разыгрался большой скандал, но пока без последствий).

Потому было любопытно, даже разыгрывался азарт – что попадется сегодня? Но порой рябило в глазах, тупела голова. И тогда я вспоминал, что и так нахожусь в пространстве «Мастера и Маргариты», поскольку главное здание библиотеки, прежний Румянцевский музей – это тот дом с террасой, где Воланд беседует с посланцем Иешуа – и меня охватывало желание побродить по булгаковской Москве.

Достаточно было выйти, дойти по Волхонке до бассейнового комплекса, где некогда стоял монументальный храм Христа Спасителя, разрушенный по специальному распоряжению и под контролем Сталина. Это очень драматическая, но на сей раз не наша история. Далее мы окажемся у вылета улицы Кропоткина, давней Пречистенки. Здесь я как у себя дома, ведь Пречистенка – это название-понятие, знаковое название. Тут в межвоенное время обитала старая интеллигенция: ученые, писатели, артисты, причем тон задавали как раз первые, гуманисты высокого класса и культуры. Булгакова, который был убежденным традиционалистом (что отнюдь не мешало ему в литературном новаторстве), «Пречистенка» явно привлекала. Он любил ее достоинство, солидность, высокий профессионализм, европейский интеллектуальный уровень. Тут жили его хорошие знакомые и друзья, многое он постиг и вынес отсюда – впрочем, и это несколько другая тема. На этот раз будем придерживаться топографии.

А она подсказывает, что, идя Пречистенкой, я пересек путь погони Бездомного за Воландом. Значит, там следовало повернуть. Этот маршрут я исследовал по старому плану Москвы. Изучение таких планов – очень приятное занятие. Итак: от сквера при Патриарших Прудах, где случилось несчастье и рухнула голова Берлиоза, ведомый нечистой силой поэт должен был пробежать по Спиридоновке, потом по Малой Бронной, чтобы оказаться у шумных Никитских Ворот. Я рекомендую всем проделать эту дорогу, но только не днем, в обстановке будничной людской кутерьмы, а вечером, когда сумрак облагородит эти улочки и блики светотеней подыграют нашим эмоциям. Отсюда, от Никитских Ворот, путь вел к Арбатской площади. Прежде чем мы отправимся туда, вдоль кольца бульваров, стоит, пожалуй, на минутку свернуть налево и под номером 25-м отыскать тихий особняк, окруженный садиком и изгородью. Это не что иное, как фигурирующий в романе «Грибоедов», а в действительности Дом Герцена, в двадцатые годы – шумное пристанище многих писательских организаций и знаменитого ресторана, оборотистый директор которого, как говорят, скопирован в книге исключительно верно; теперь же это Литературный институт имени Горького, высшее учебное заведение, воспитывающее (с переменным успехом) литераторов. Но, как все мы помним, к «Грибоедову» Бездомный попал лишь в конце своей погони. Путь его будет пролегать по Гоголевскому бульвару, мимо памятника писателю (это дорога, которой Булгаков любил проходить к МХАТу, где в течение нескольких лет работал), затем по какому-то переулку с кривыми тротуарами (подозреваю, что это Нащокинский переулок, здесь под номером 3/5 позднее выстроили писательский дом, в котором была последняя булгаковская квартира). Далее его трасса пересечет уже упомянутую Пречистенку, а затем Остоженку (ныне Метростроевскую, но, похоже, начинается постепенное возвращение давних названий), через Савёловский или Зачатьевский переулок к Москва-реке – и тут Бездомный теряет след, после чего, спустя какое-то время, мы вновь встречаем поэта на бульваре, в ресторане Грибоедова.

По пути, однако, я стал жертвой небольшой булгаковской хитрости и предостерегаю других, чтобы не слишком прямолинейно понимали соотношение «литература-жизнь». Ведь следы здесь порой обманчивы, запутаны, ведут в тупик, а персонажи и ситуации нередко контаминированы, как было и в Киеве. Так и на сей раз: Бездомный, как мы помним, убежден, что искать неизвестного надо в доме № 13 и в квартире № 47. Насчет тринадцати – всё понятно: это традиционное дьявольское число (русские говорят: «чёртова дюжина»), а кроме того – номер семейного дома на Андреевском Спуске. О № 47 я первоначально наивно подумал, что он соответствует квартире писателя в Нащокинском переулке (ныне улица Фурманова). Ан нет: Булгаков жил в № 44, а в № 47 проживали какие-то совершенно посторонние лица, так что это не было даже соседским подшучиванием. Этот булгаковский легкий щелчок по носу в который раз напомнил мне о необходимости избегать заблуждений докучливых педантов, с циркулями и весами проводящих сравнение между произведением и реальностью и проверяющих, как было дело «в действительности». Правда этих вещей, человеческих характеров и очень, понятно, переменчивого городского ландшафта – это теперь правда именно булгаковская, в соответствии с поэтическими словами Владислава Ходасевича:

Мир наш представить реально и здраво

И дерзкою волей таланта собственный мир сотворить –

Вот художника право.

А потому и хождение по московским следам писателя – это своего рода забава, развлечение для широкого круга посвящённых. Играть же с ними – сплошное удовольствие, они понимают суть с полуслова. Скажем, один известный театровед, когда я спросил его: «Так Вы живёте на пути Сатаны?», без промедления ответил: «Точно», поскольку речь шла об одном из переулков между Остоженкой и рекой. Впрочем, теперь, спустя десятилетия со времени моих странствий по булгаковской Москве, охотников до этой забавы развелось столько, что сама она стала как бы не столь увлекательна. Но не станем отказывать в праве на своего Булгакова (со всеми последствиями этого) любому следующему поколению. Пусть, затаив дыхание, открывает кладезь булгаковских секретов, пусть идет по их следу, как Бездомный за Воландом. Ему не достигнуть цели, ведь на том и зиждется игра, но по пути оно немало обогатится, а значит, игра стоит свеч.

Коли речь зашла о пути, то попробуем, пользуясь давними воспоминаниями, продолжить его. Насколько это возможно полвека спустя, учитывая, как много раз Москву ломали, перекраивали и изменяли в ходе очередных реконструкций. Значительная часть московской старины погибла бесследно, нередко транжирилась самым варварским образом, теперь ее утрату оплакивают, ведь во времена тотальной жестокости улиц и домов не жалели, как и людей. Не уцелели и многие фрагменты булгаковской топографии, особенно касающиеся той старой, нэповской Москвы, которую Михаил Афанасьевич как репортер исходил вдоль и поперек… «Где я только не бывал! – писал он. – Сотни раз на Мясницкой, на Варварке, на Старой площади, в Союзе Кооператоров. Заезжал в Сокольники, носило меня и на Девичье Поле… На будущее, когда Москву начнут посещать важные заграничные гости, у меня еще есть в запасе профессия гида».

Если он сам того хотел, то возьмем его в свои провожатые и попробуем отыскать или воссоздать воображением из небытия то, что удастся.

Один маршрут мы уже прошли. А теперь исследуем его квартиры, начиная со времени переезда в Москву осенью 1921 года.

Этот переезд, завершивший двухлетний период кавказских скитаний – военной, полувоенной и послевоенной (но в условиях, близких к военному положению) поры – он сам описал очень выразительно: ночь, сплошная неизвестность, толпа, прущая через разрушенный вокзал, потом пролетка и неясные контуры темного города, в котором негде и не за что зацепиться. Возможно, киевский беженец, думавший уже об эмиграции и даже предпринявший в этом плане некоторые шаги, всматривался в этот город с гордым вызовом Растиньяка, но из писем к родным мы знаем о гораздо более скромных планах: «… если бы года за три вновь обрести норму: жильё, одежду, еду и книги». Немного, но и слишком много для представителя интеллигенции того времени – в итоге трех лет не хватило.

Недаром жильё фигурирует на первом месте. Человек, которого лишили Дома, с душой и телом, изболевшимися от вынужденных странствий, желал обрести хоть какое-нибудь пристанище. Но всё было против. Москва трещала по швам. Приезжие карьеристы, оснащенные мандатами, распоряжениями и исключительными жилищными правами новой власти, осуществляли per fas (правдами), а особенно nefas (неправдами) вселение в квартиры и без того перенаселенные. Их прежние обитатели и хозяева напрягали все силы и смекалку, чтобы доказать свою лояльность и необходимость, обзавестись жилищной броней. Это была изнурительная и продолжительная война – в точном смысле гражданская, домашняя: удар на удар, справка на распоряжение, распоряжение на апелляцию. Тогдашняя литература, касавшаяся бытовых проблем, многократно живописала эти столкновения. Делал это и сам Михаил Афанасьевич, тот, кто его читал, помнит, как часто упоминает он о «чувстве зависти в высокой степени», испытываемом при виде жилищной предприимчивости ближних.

Оба они (с женой Татьяной Николаевной) первоначально обосновались на Садовом Кольце, внешней (по отношению к упомянутому кольцу бульваров) границе улиц, окружающих центр, а точнее – тот его участок, который называется Большой Садовой, в дом № 10. Его можно легко отыскать и теперь, идя от площади Маяковского вниз по левой стороне, сразу за Военно-Политической Академией. Это старое, солидное здание, построенное оборотистым промышленником для состоятельных жильцов. Юмористическое описание лучших дней существования дома знакомо читателям рассказа «Дом №13»; в отрывистых, словно синкопированных фразах этого произведения передана нетривиальная характерность этой серо-желтой глыбы, заполненной невероятной мешаниной людей и судеб.

Михаил Афанасьевич дважды обитал здесь: сначала слева, шестой подъезд, шестой этаж, квартира № 50, где его приютил добросердечный шурин Андрей Земский, а позже – в симметрично расположенной квартире по другую сторону двора, четвертый подъезд, шестой этаж, № 34. Всякий раз это были комнаты в многосемейных коммуналках, абсолютно для этой роли не приспособленных, а потому наш Мастер в полной мере познал тяготы перенаселенного существования, обрекавшие на соседскую невоспитанность или обычное хамство. Вдобавок, классово бдительная новая администрация всячески старалась Булгаковых выселить. Отсюда появление двух известных всем нам, его читателям, мотивов творчества писателя – кошмара принудительного соседства и ненависти к администраторам.

Но не только их. Первые московские годы были голодными, холодными, но плодотворными. Булгаков пробивался тогда в литературу, жадно поглощая опыт окружающей действительности и создавая духовные запасы для будущих поколений. В очень многих местах различных произведений фантастически отразится мир дома № 10, разбитый на частицы, ассоциации, звуки и образы. Уже установлено, благодаря разным исследованиям, что именно отсюда возникла Садовая 302-бис с квартирой Берлиоза и Лиходеева и штаб-квартирой Воланда. Здесь же рядом размещался в двадцатых годах Мюзик-холл – явный прототип романного Варьете, ныне превращенный в суперсовременный Театр Сатиры, на задворках которого любознательный булгаковед-следопыт отыщет еще остатки садика, в котором отлупили администратора Варенуху.

Первым это описал – тщательно и без претензий – еще годы назад скромный человек, не относящийся к литературному кругу, некий В. Лёвшин, который в очень ранней молодости был соседом, а позднее, оказавшись под обаянием этой личности, стал почитателем и спутником Булгакова[19]. Вспомним его с благодарностью, ибо без таких бескорыстных свидетелей целая масса фактов прошлого безвозвратно канула бы в Лету.

Нынче заядлых, начавших с чистого любительства булгаковедов – легион, а дом на Садовой и стал как раз их центром, местом спонтанных хэппенингов, предметом своего рода культа. Похоже на то, что воля народа превозможет административные преграды и, в конце концов, здесь будет музей. Тут надо всем словно бы мягко вздымается плащ Воланда, а значит, случится то, что должно произойти. Но об этом я знаю только понаслышке, а потому возвращаюсь к тому, чему был свидетелем.

Я заходил туда множество раз, и в те времена всегда было безлюдно. Выбирал обычно пору сумерек или вечер – важное для Булгакова время полуреальности, стирания тривиальной дословности дня, игры света и фантазии. Въездные ворота – как в крепости, большие, сводчатые, массивные, а за ними – темный двор-колодец. Подъезды, как и пристало солидному дому, – высокие, стрельчатые, почти кафедральные; полумрак, спокойное однообразие ступеней из белого камня, никаких штукатурных излишеств. Добротный старый материал устоял перед временем на славу; только желобок углублений в ступеньках точно повторяет вид мостовой Андреевского Спуска, словно бы и тут, и там отшлифовалась тяжкая поступь нашего столетия. На дверях очередных этажей хорошо известные в Москве обозначения – кому сколько раз звонить: «Иванов – два звонка, Петров – четыре звонка», и почтовые ящики с наклеенными названиями газет, получаемых каждым из Ивановых и Петровых, чтобы почтальон не перепутал. А это означает, что сейчас, как и тогда, шестьдесят лет назад, здесь коммунальные квартиры. Оба булгаковских адреса находятся на последних этажах. Говорят, глас народа высказался в пользу квартиры № 50, и всю лестничную клетку там покрывают надписи и рисунки. Лёвшин же убедительно доказывает (пользуясь, в частности, приведенным в «Мастере и Маргарите» описанием захода солнца), что важнее № 34 и что именно в четвертом, а не шестом, подъезде сначала рухнул вниз чемодан киевского дядюшки, а потом полетел он сам, получив по физиономии жареной курицей…А может, вящего спокойствия ради, создать два музейных помещения, посвященных памяти Булгакова?

Боже мой, думаю я теперь, когда пишу эти слова, как хорошо, что мы дожили до поры, когда возникли подобные проблемы. Проблемы, в конце-то концов, достаточно условные, но благородного свойства – материализация мира мифов и фантазий, попытки уловить неуловимое. Пусть это живет, нарастает, укрепляется.

Моим мыслям вторит тот давний текст Лёвшина:

«…Странное дело, в ту самую минуту, когда я окончательно установил точный адрес московской резиденции Воланда, громада моих усилий начала мне казаться наивной и беспредметной. В конце-то концов, разве это так важно, где жил этот Воланд! (…) Важно другое – был дом. Реальный дом со своим реальным существованием. И пришел художник, чтобы вдохнуть в него иную, фантастическую жизнь, наполнить сотнями образов и расширить до размеров вселенной. Потом магия кончилась и дом вернулся в реальное пространство. Я же, живущий здесь в течение пятидесяти лет, не могу избавиться от мысли, что наряду с моей собственной жизнью здесь протекала другая – фантастическая и вымышленная, которая, однако, гораздо реальнее моей жизни и которая переживет и дом, и всех его обитателей, бесконечная жизнь в искусстве».

* * *

Я дольше задержался у дома № 10, alias (он же) 13, alias 302-бис, но в Москве он важнее всего, как в Киеве Дом на Андреевском Спуске. Дальнейшие следы во многом стерлись. Но искать их стоит. Под темным сводом ворот представим себе еще раз силуэт высокого, худощавого, несколько угловатого человека с «треугольным» лицом, крупным носом и развевающейся на ветру белокурой шевелюрой – как он бежит в куцем пальтишке, жалкой защите от мороза, подав вперед левое плечо, ибо так, вроде, теплей и таким именно он себя описал, а бежит он в одну из редакций – может, газеты «Гудок» или «Накануне» или еще куда, чтобы, по его словам, «выковыривать себе пером кусочек хлеба», оставив дома для ночной работы то, что для него важнее всего – рукопись «Белой гвардии».

Теперь надо выйти на Садовую и направиться вниз, к хорошо известному скверу у Патриарших Прудов – Булгаков любил гулять здесь. Сквер населен ныне скульптурами, изображающими персонажей басен Крылова, я ничего против них не имею, но как раз для этого места больше подошли бы фигуры героев другого фантастического повествования. Здесь можно сесть в троллейбус, доехать до Смоленской площади и свернуть налево – в коридор Арбата. Первая улочка направо носит имя Веснина, а прежде называлась звучно – Денежный переулок. Она сохранила еще подлинное, староарбатское обаяние, связанное с домиками в стиле московского ампира, с живописными чередованиями понижений, поворотов и повышений, с волнообразным рисунком узорчатых, кованных из металла ограждений. Не следует только поднимать голову, над которой нависает невообразимая уродина соседнего небоскреба на Смоленской площади, и можно будет почти забыть о том, что северная часть Арбата практически уничтожена реконструкцией. Так был осквернен санктуариум московской традиции, где наиболее полно воплотился благородный, интеллигентный и просвещенный дух города. Булгаков также черпал из этого источника, а одновременно его обогащал, поскольку далеко не случайно, как я думаю, именно на Арбате и Пречистенке следы его следов становятся гуще: видимо, здесь, в истинном центре, он – хоть и на чужбине – чувствовал себя сравнительно лучше всего. Пойдем же за ним по Денежному переулку. В доме, где располагается теперь посольство Италии, он познакомился в 1924 году со своей второй женой – Любовью Евгеньевной Белозерской, которая тогда после нескольких лет эмиграции вернулась на родину. Вскоре ей будет посвящена «Белая гвардия», а мотив эмигрантских скитаний обнаружится – в художественно претворенном виде – в «Беге». Когда решение о новом браке было принято и легализовано, квартиру на Садовой пришлось покинуть. Молодоженов вновь приютила семья Земских. Сестра Надежда работала директором школы, а потому могла на время каникул предоставить брату для проживания учительскую. Потом Михаил Афанасьевич нашел клетушку на мансарде старого деревянного дома в нескольких шагах от нынешних итальянцев. В мое время достаточно было свернуть налево, в Большой Левшинский, чтобы затем на его перекрестке с тогдашним Обуховским, а ныне Чистым, отыскать дом № 9, сильно попорченный зубами времени и, должно быть, обреченный на скорое уничтожение. Стоит ли он там сейчас? Здесь были созданы «Дни Турбиных» и «Роковые яйца» , тут же, по словам Любови Евгеньевны, из чтения газетной заметки родился замысел «Зойкиной квартиры», бравурной, с размахом написанной и Театром имени Вахтангова поставленной комедии о нэповском полусвете, где фигурирует действующий под вывеской швейной мастерской дом свиданий. Существуют, правда, и другие версии возникновения этого сочинения, но это не столь уж важно.

Здесь-то и находится центр булгаковской топографии. Тут же рядышком была церквушка, где выдавали замуж младшую из сестер Булгаковых – Елену. На углу Малого Левшинского и давней Пречистенки находилось следующее жилище Михаила Афанасьевича. Если точно, то Малый Левшинский, 4, но это уже фикция, поскольку этот угол как раз при мне рушили и перестраивали, а потому след Булгакова, как свита Воланда, распыляется здесь в проплывающих облаках. Это закономерно. Зато прогулка Пречистенкой позволит вам ощутить еще относительную стабильность традиционных структур и людей, которые годы назад эти структуры создавали и которых наш Мастер – напомню – высоко ценил. Чтобы отыскать след, пожалуй, самого близкого Булгакову человека, надо тут же повернуть в направлении Арбата. Параллельно Денежному здесь проходит Плотниковский переулок, где жил Павел Попов, философ, историк и логик, друг и многолетний адресат писем писателя, которому явно важно было оставить после себя эпистолярные свидетельства. Дом семьи Поповых (жена, Анна Ильинична, являлась внучкой Льва Толстого) под № 12 несколько отодвинут вглубь и отделен от тротуара маленьким сквериком. Квартира в подвальном помещении очень Булгакову понравилась – есть основания полагать, что ее черты он придал жилищу Мастера. Памятуя, впрочем, о правиле контаминации, мы склонны предполагать и присутствие в нем признаков следующего и, наконец, собственного булгаковского жилья. Мы выйдем к нему, идя Пречистенкой вверх, затем перейдя Зубовскую площадь, оставив слева Хамовники. Продолжением Пречистенки служит улица Пирогова, район медицинских клиник. Напротив одной из них стоит дом № 35, а квартира № 6, расположенная на низком первом этаже, выходит, как и тогда, окнами на очень шумную улицу. За этот шум, а в особенности за скрежет проезжающих трамваев Михаил Афанасьевич со временем перестал ее любить, стал называть «норой» и ядовито отзываться о ней: «Моя проклятая резиденция сотрясается в своих основаниях». Но первоначально, когда тантьемы, поспектакльные отчисления за «Дни Турбиных», обеспечили относительную финансовую стабилизацию, жилище на Пирогова стало подобием Дома. Анфиладу из трех комнаток удалось уютно меблировать. У меня есть фотография кабинета: стильное, хотя и порядком послужившее бюро, два подсвечника, лампа под абажуром (конечно, зеленым – а как же иначе?)… Сзади видны библиотечные полки, и по корешкам можно распознать антикварные издания: оправленные в кожу, они излучают спокойное тепло и концентрированную мудрость традиций. Говорят, у него было превосходно подобранное собрание русской литературы XIX века. На стенах же, что не показано на снимке, висели в рамочках наиболее кровожадные, призывающие к борьбе с «булгаковщиной» театральные рецензии, самые злобные выражения в которых хозяин подчеркивал, словно отмахиваясь от своей судьбы или бросая ей вызов. Таков был его стиль.

Как раз в этом доме, хотя уже не в этой квартире, а в расположенной рядом, я навещал Любовь Евгеньевну (о чем сказано в другом месте), которая очень заботилась о булгаковском наследии и оберегала атмосферу жилища. А в той квартире (№ 6) до весны 1929 года было шумно и людно, здесь пробовали жить нормально в мире, доживавшем последние дни полунормального существования, не зная, что их ждет впереди. Потом, после снятия с репертуара всех пьес и финансового краха, всё изменилось самым радикальным образом.

Пироговская – это единственный выход за пределы магического круга московского центра, дважды обозначенного бульварами и Садовым кольцом. Впрочем, ненадолго, так как в 1932 году писатель заключил новый (и последний) брачный союз с Еленой Сергеевной Шиловской, а два года спустя последовал и последний переезд в Нащокинский переулок. Так Булгаков вернулся в район старого центра и вновь оказался близ Арбата и Пречистенки. Он мог теперь ходить во МХАТ милой московским сердцам улочкой Сивцев Вражек и останавливаться у памятника Гоголю. Здесь мы уже были. Конечно, не собьется с пути и тот, кто, проследовав этой трассой до старого МХАТа и остановившись перед достопримечательным зданием, вспомнит описанное в «Театральном романе», эту особенную атмосферу мира для посвященных, заправленную легким гротеском, какую открывал Максудов в Независимом Театре. Известно, что события разыгрывались именно здесь и что все персонажи романа имеют своих реальных прототипов, но мы знаем и о том (речь об этом шла), что нужно избегать прямых отождествлений.

Тут, у театра, 14 марта 1940 года собрались мхатовцы, чтобы проститься со своим автором, а до недавнего времени и с товарищем по службе. Их взаимоотношения были сложны, но каждая из сторон многим была обязана другой. Впрочем, в творческой жизни Булгакова легко не было никогда и ни с кем.

Прежде чем последовать за погребальной процессией, можно еще проехать на метро на Воробьевы (ныне Ленинские) горы, стать спиной к Университету (кошмарному сооружению, не уступающему монстру на Смоленской площади) и посмотреть через излучину реки на панораму города. Сюда Михаил Афанасьевич любил приходить (зимой на лыжах, летом – пешком), чтобы полюбоваться своей Москвой «с солнцем, преломляющимся в тысячах окон, обращенных на запад к пряничным башням Новодевичьего Монастыря». Нынешняя панорама имеет мало общего с той, но если нам удастся ощутить нечто от бередящей душу нежности разворачивающегося здесь финала «Мастера и Маргариты», от этого прощания с книгой, городом, жизнью, длящегося еще и еще, то мы станем богаче, почувствовав непосредственную близость того, для кого его роман – дело жизни являлся одновременно и спасением, и формой существования.

А коли он сам вспомнил про Новодевичий Монастырь, отправимся туда – и на кладбище при нем. С улицы Пирогова будет тоже близко – рукой подать. Кладбище в течение какого-то времени было закрыто для посетителей, теперь этот абсурдный запрет отменен. Старая часть Новодевичьего – это пантеон русской культуры, хотя и инкрустированной политикой: волею судьбы и администрации здесь вынуждены соседствовать после смерти люди, чрезвычайно далекие друг другу при жизни. Но Булгаков погребен среди близких – актеров и режиссеров МХАТа – под глыбой черного гранита. Камень был первоначально предназначен для могилы Гоголя в Даниловском монастыре, но после перенесения праха классика на Новодевичий в нем отпала надобность. Елена Сергеевна, верная исполнительница завещания Михаила Афанасьевича, открыла этот монолит случайно. Теперь они оба почиют под гоголевской шершавой плитой, словно материализовался булгаковский вздох, обращенный к тому, кого он считал величайшим из писателей: «Учитель, накрой меня своей бронзовой шинелью…».

Я приходил сюда несколько раз, добавлял свои цветы к тем, что всегда лежали там, потом стоял над могилой. Это было обычно под вечер, вверху догорали огни заката на куполах Новодевичьего, издали доносился приглушенный вороний грай. Я уходил, чтобы вернуться. Уходя, оставался.

Такова – в общих чертах – моя булгаковская Москва. Я посвящаю эти ее картины всем, кому близок наш Мастер.


Загрузка...