Николай Доризо Гибнет девчонка Рассказ молодого криминалиста

За такую фамилию деньги надо платить, а она ему бесплатно досталась — Папсуй-Шапка. Степан Папсуй-Шапка. Раз услышишь, запомнишь на всю жизнь. Почему Папсуй-Шапка? Что это значит — Папсуй-Шапка? Сам он был вологодский, где таких фамилий сроду не бывало, говорил опрятно, округло, с выговором на, «о». Откуда же пришла к его предкам эта странная фамилия?

Так вот, все началось с того, что в два часа ночи, когда мы с братом уже давно спали, в передней раздался настойчивый, резко пульсирующий звонок. Брат повернул выключатель. Я вскочил с постели, как синяк растирая на лбу внезапный электрический свет.

— Интересно! Архиинтересно, кто бы это мог быть? — закричал брат и, вырвавшись вместе со своим криком из-под одеяла, вскочил на стул в майке и в трусах.

Он был большим оригиналом, мой брат. Но об этом после.

Я зевнул со сладким прогибом в костях, натянул пижамные штаны и поплелся открывать. Звонок продолжал пульсировать.

— Иду! Иду! Кто там?

На пороге стоял мой друг и сослуживец сотрудник уголовного розыска Степан Папсуй-Шапка.

— Не спишь? Хорошо, что не спишь! Вот какое дело, понимашь. — Он говорил не понимаешь, а понимать. «Е» выпадала из некоторых слов, как выпадают буквы из пишущей машинки. — Вот какое дело. Гибнет девчонка! Девчонка гибнет!.. Совесть. Бабка. Тыква. Что смотришь? Прикатил я к тебе свою тыкву.

В ответ на мое недоуменное выражение лица он посмотрел на меня сердито, укоризненно, даже обиженно, возмущенный моим непониманием. Была у него странная особенность: когда он очень волновался, начинал говорить с конца, будто собеседник уже знает все то, о чем он хотел сказать, знает не хуже его самого. Тогда уже выпадала не одна буква «е», а выпадала почти вся речь, кроме конца. Он стремился к предельной краткости и поэтому вместо фразы говорил одно слово. Но в конечном счете, объясняя его, ему приходилось разматывать это слово, как клубок.

— Гибнет девчонка! Девчонка гибнет!.. Совесть. Бабка. Тыква. Ты что, понимашь, на меня уставился с недоумением!

Он безнадежно махнул рукой. И начал свой рассказ.

Несколько дней тому назад Степан Папсуй-Шапка на опустевшей ночной улице остановил такси. Каково же было его удивление, когда за рулем оказалась девчонка лет двадцати пяти, худенькая, смазливая, этакая пигалица, мамина дочка.

«Как ты не боишься, — спрашивает он, — по городу разъезжать в ночное время. Ведь пассажиры бывают разные. Иной пассажир посмотрит на тебя да и ножик из кармана выхватит. По пьяному делу на тебя позарится или на твою выручку». «А у меня для такого пассажира вот здесь, сбоку, под рукой, ломик припасен», — отвечает она.

Заинтересовала Степана эта девчонка. Начал он ее расспрашивать, где училась, почему пошла работать в такси. Ведь работа в такси все-таки мужское дело.

То ли та искренность, с которой Степан ее расспрашивал, — а он был большим охотником до чужих судеб, всегда стремящимся понять человека, угадать самую его суть (видимо, интерес к человеку и сделал его сотрудником уголовного розыска, а работа еще более заострила в нем природную склонность), — то ли просто девчонке захотелось выговориться, но она откровенно рассказала ему о своей непутевой жизни.

С детства писала стихи. Даже печаталась. В юности стала писать прозу. И видимо, не такую уж бездарную, если приняли девчонку в Литературный институт. Закончила Литинститут. И сразу перед ней встал вопрос, Что делать дальше, как жить? Литературный институт — единственный институт в нашей стране, который выпускает безработных, ибо диплом — это еще не пропуск в Литературу. Пять лет учится студент на писателя, а никаких гарантий, что станет писателем, да к тому же писателем-профессионалом, диплом не дает. Рассчитывать можно только на свой талант и на удачу. А вот с удачей дело обстояло плохо. Год обивала пороги издательств и редакций журналов. Прозу ее читали медленно, равнодушно, неохотно. Бесконечно долго тянулось рецензирование. Вроде — да и вроде — нет. А порой приходили «похоронки», скупые, бездушные, ни о чем не говорящие: «Уважаемый товарищ (имя, фамилия), Ваша повесть не может быть опубликована в нашем журнале в связи с тем…» Уж лучше бы вознегодовали, отругали, вызвали бы ярость внутреннего спора. Нет. Все пристойно. Глухо. Непробиваемо. Мучительно не хотелось идти в редакцию за очередным ответом. Тот рабочий восторг, тот головокружительно счастливый полет мысли, когда тело становится почти невесомым, тот пламень духа — все это вдруг становилось ненужным, обидно никчемным, нелепым, даже каким-то постыдным.

А надо было жить. Как-то зарабатывать на хлеб насущный. Устроиться редактором в какое-либо издательство не удалось. Вот и пошла работать в такси. Хорошо, хоть в такси, а не лифтершей, как одна из ее подруг-сокурсниц. Роман хотелось ей написать о таксистах: Да, видимо, из этой затеи ничего не получится. Не напечатают. Все больно мрачно получается, если вывести на чистую воду всех, кто, кроме водителя, кормится на его чаевые.

Все в этой девчонке было удивительным. Настолько удивительным, что он не удивился, когда она его неожиданно спросила: «А ехать-то нам на Хорошевское шоссе, дом 21?»

Конечно, в первую секунду он был ошарашен. Но потом понял, что от нее всего можно ожидать «Значит, поедем домой, Степан Петрович, — засмеялась она, — я ведь в соседнем с вами доме живу. С детства за вами наблюдаю, как вы в волейбол на спортивной площадке играли. Вы-то, конечно, меня, пигалицу, не замечали. Потому-то я вас и посадила, что вы мой сосед. Смена моя кончилась»

Все последующие дни после того неожиданного знакомства Папсуй ловил себя на том, что он невольно думает об этой девчонке, о ее неприкаянной судьбе. И злился на себя. Что за дьявольщина! Какое дело ему до этой девчонки! Любовь? Нет. Какая может быть любовь. Он только что закончил вместе со мной юрфак и еще не успел обзавестись семьей, но была у него невеста — медсестра в военном госпитале, которой он был верен, серьезно, обстоятельно. Мы, работники уголовного розыска, знаем как нелегко бывает по словесному портрету найти человека. Но если бы объявили всесоюзный розыск на его Клавдию, бьюсь об заклад, ее можно было бы сразу найти по одной особой примете — по ее волосам. Льняные, шелковые, они мягко распадались до самых плеч. Были они ласковыми, теплыми, покорными, существуя как бы сами по себе. Будто они всегда были такими, будто их и не касалась такая прозаическая вещь, как расческа.

И все-таки эта девчонка не давала ему покоя. Когда он думал о ней, росло в нем чувство какой-то неясной тревоги, какой-то надвигающейся беды. С чего бы это? Да и в жизни ее ничего страшного пока что не происходит по сравнению с тем, чего он успел насмотреться за год нашей работы в уголовном розыске.

И все-таки чувство неосознанной тревоги не покидало его, когда он думал об этой девчонке. Что-то с ней происходит или должно произойти! Уж больно была она необычной,

И потому он опять же не удивился, когда сегодня ночью столкнулся с ней на улице; возле своего дома И тут его тревоги и недобрые предчувствия нашли свое подтверждение.

Она была крайне взолнована, казалось, притронься к ней, и тебя ударит током Он даже подумал: то ли она выпила, то ли накурилась или нанюхалась гашиша, конопли, какой-то чертовщины.

Ему показалось не случайным, что, едва встретив его, она заговорила о наркотиках: «Вы только подумайте, сколько у нас развелось «колесников», «гашистов», токсикоманов. А почему? А потому, что жить скучно без балдежа. Хоть на миг обмануть себя, забыться. Мы все говорили, что у нас нет и не может быть наркоманов среди молодежи. Кого мы обманывали? Самих себя. До каких пор мы будем обманывать самих себя, лечить себя от всех болезней обманом? Разве обман не наркотик? Мы все наркоманы — и я, и вы, и ваше милицейское начальство, которое еще недавно заявляло в печати, что у нас наркомании нет и в помине. Кто это заявлял? Наркоманы, ищущие спасения от жестокой действительности в иллюзорном мире радужного благополучия. А всевозможные приписки, очковтирательство, бравурные рапорты о перевыполнении невыполненных планов — разве это не наркомания? Нет страшнее наркотика, чем ложь, она убивает душу».

Степан возмутился. Как это так, его обозвали лжецом, обманщиком, очковтирателем. Будучи человеком прямодушным, грубовато прямолинейным, привыкшим рубить правду-матку сплеча, он ни в чем не терпел лжи, всяких там затейливо хитрых узоров. А тут — на, тебе.

Разгорелся яростный спор. Девчонка вошла в раж, упрекала его в черствости, в невнимании к людям. «Вы зажирели душой, потому так говорите. Рядом с вами человек будет погибать, а вы пройдете мимо к себе в свой угрозыск, на работу спасать людей от жуликов и убийц. Равнодушие, везде равнодушие!» — «Кто же это погибает, — взорвался Степан, — кто?» — «Да хотя бы я, допустим, я и есть наркоманка. Вы мне поможете? Вы меня спасете? Да знаете ли, вы, что такое «ломка» с обильным потом, с температурой под сорок, с нестерпимой болью, обычной для состояния абстиненции, когда все тело тянет, выкручивает, корежит, будто кто-то жилы из тебя вытягивает. От этой нечеловеческой боли хочется выпрыгнуть из окна — головой об мостовую, хочется вены себе перерезать.

Скажите, вы хоть раз в жизни умирали? А если вся жизнь висит на волоске от смерти? Умираешь, но не до конца, чтобы потом, очнувшись, еще и еще раз умирать в адских огненных мучениях. Тут все отдашь, чтобы раздобыть грамм этой проклятой отравы, пойдешь на любое преступление

Вы бы посчитали, сколько купюр, сколько золота, сколько бриллиантов растворено в отравленной ядом крови? Моя отравленная ядом кровь — вот все мое имущество на свете А если я попала в кодло, в страшное кодло, вы мне протянете руку помощи? Вы меня спасете? Нет. Засадите в тюрягу на полную катушку», — она посмотрела на него и замолчала

Степан пытался докопаться до истины, выведать у нее, куда, в какую компанию она попала, но девчонка сразу сникла, как бы продолжая слушать с испугом слова, только что произнесенные ею «Я вам больше ничего не скажу, — наконец выговорила она. — Это не люди — звери. Хуже зверей Для них грабануть магазин — да если б только грабануть магазин! — для них разодрать человека, как кусок мяса, голыми руками, ничего не стоит. Но, поклянитесь, — встрепенулась она, — что вы меня завтра не вызовете в свой угрозыск. А вызовете, я вам ничего не скажу. Имейте в виду, я вам и сегодня ничего не говорила».

С этим и пришел к нам в два часа ночи мой друг и сослуживец Степан Папсуй-Шапка.

— «Зажирел душой!» Слова-то какие — «зажирел душой»! — никак не мог успокоиться он. — Это я зажирел душой! Всю свою жизнь вспомнил. Всегда кому-то старался помочь, если, конечно, можно было, если человек давал мне возможность ему помочь, поступая по совестя. А если нет, как ему поможешь!

— Не пойму я тебя, Степан, — возмутился я, — ты вроде виноват перед ней, вроде оправдываешься в чем-то. А тут дело явно пахнет преступлением. Бьюсь об заклад, мы еще об этой девчонке и о ее компании услышим.

— Нет, не преступница она. Не могу поверить. Ты бы посмотрел на нее! Как их боится! Лица на ней нет. Запутали они ее, понимаешь, запугали. Спасать девчонку надо! Гибнет девчонка! — он замолчал, а потом сказал задумчиво: — Совесть. Бабка. Тыква.

— Да объясни же, наконец, что это значит! При чем здесь бабка, при чем здесь тыква, какое отношение они имеют к совести?

— Самое прямое, понимашь. Самое прямое. Каждый должен катить свою тыкву. Бабка моя в деревне живет. Когда учился на юрфаке, приехал я к ней на каникулы. Собрала она на стол, чтоб меня, отощавшего на городских харчах, побаловать разными своими домашними разностями. Я ведь у нее единственный внук. Только сели мы за стол — участковый:

«А ну, бабка, покажь, где твой самогон!» «Какой самогон?»

«Ты, бабка, самогон гонишь и внука спаивашь. Соседка говорит»

А кто говорит, говорит-то кто? Соседка-злыдня, старуха злющая. Всю жизнь с юности бабке завидует. Все, мол, у бабки лучше получается. И дед у моей бабки лучше был, чем ее дед, — крепче, покорнее А когда был-то? Двадцать лет, как дед помер Встретит она бабку на улице, бледнеет вся, аж губы дрожат: «Не стареешь ты, Лександра, нисколько не стареешь. Как была красавицей, так красавицей и осталась. Ишь, румянец во всю щеку!» А у бабки кровяное давление. Еле ходит. Вот и румянец.

Удивительное дело, любовь такой верной не бывает, как зависть. Столько лет прошло, обе старухами стали. А для нее бабка моя, как прежде, молодая и красивая. Такой уж у нее взгляд на мою бабку. А тут я приехал. Внук из города. Опять же зависть!

Так вот, забирает участковый мою бабку. Та не жалуется, не плачет, характер у нее строгий. Собрала вещички вроде как в тюрьму. Подошла к иконам, широко перекрестилась. «Ну, — говорит участковому, — идемте!» Спокойно говорит, величественно, будто на казнь ее ведут. Говорит она, как спектакль играт. Вот, мол, какая я страдалица. Любит моя бабка спектакли, ох, любит!

Вот ушла она с участковым. Час проходит, два, три, четыре — нету моей бабки. Тут я уже всерьез начал волноваться Вдруг приходит моя бабка, приходит торжественная, благостная, как после молитвы И впереди себя тыкву катит. Огромную тыкву, килограммов на тридцать. Ей-богу, не вру, килограммов на тридцать. Где она такую достала? Еле катит. Из последних сил докатила тыкву до ступенек крыльца. Громко так, протяжно, словно весь свей дух выдохнула. Думаю, сейчас упадет. Усадил я ее на ступени: «Да зачем ты, бабка, — говорю, — такую тыкву прикатила по жаре, да еще с твоим давлением!..У тебя в кладовке тыквы, как в загоне поросята»

«Это подвиг мой, Степа, — отвечает. — Я должна была его совершить Отпустили меня, да еще предо мной извинились Злыдня моя посрамлена Вот я и решила подвиг совершить Эту тыкву с базара через всю деревню несколько километров катила Если жизнь тебе, Степа, что-либо хорошее делат, не принимай это как должное. За хорошее ей, жизни, надо платить Она дала тебе хорошее, а ты за это подвиг соверши. Какой ни на есть, а подвиг. Благодарность — вот что делает человека человеком. Без благодарности человек черствеет, душа коростой покрыватся За всякое добро добром платить надо. Каждый, Степа, должен катить свою тыкву..»

Любила бабка спектакли, ох, любила. Бывало, спрашиват она с невинным видом при посторонних свою соседку-злыдню:

«Сколько тебе лет, Антонина?» — спрашиват, будто забыв.

«Шестьдесят», — с готовностью отвечат та, как всегда не замечая подвоха.

«Так как же шестьдесят, — возмущается бабка с еле сдерживаемым лукавством. — Ведь мы с тобой почти ровесницы. Я же всего на год старше тебя, а мне ныне стукнуло семьдесят шесть».

«Шестьдесят один», — поморщившись, нехотя уступает ей год Антонина.

«Так как же шестьдесят один? — продолжат возмущаться бабка. — Ведь мы же учились в одном классе».

«Шестьдесят два», — вздохнув, решительно говорит Антонина.

И становится ясно, что больше она не уступит ни одного года.

Было непонятно, то ли хитрила Антонина с такой простоватой наивностью, то ли в эти минуты действительно верила, что ей шестьдесят два года.


— Мне эта девчонка покоя не дает. Она мне сказала, что в такси уже не работает. Уволили. Или сама ушла. Только теперь она нигде не работат. А жить на что?

— Дааай подведем некоторые итоги, — сказал я. — Что нам известно? Существует девчонка Странная девчонка И существует банда, готовая на самое тяжкое преступление, скажем, ограбление сберкассы, магазина, готовая даже на зверские убийства По-видимому, все это связано с наркотиками Каким-то образом девчонка оказалась втянутой в эту банду. Может, она и хочет порвать с ними, но ее так запугали, что она и под следствием будет молчать И все-таки я бы ее вызвал к нам в угрозыск

— Ты бы ее вызвал. А на каком основании?

— Но ведь ты мне только что о ней рассказал…

— Погоди! Погоди! — перебил он меня. — Значит, я тебе на нее донес. Она в минуту откровенности доверилась мне, как другу, а я тебе, на нее донес! — лицо его стало багроветь — Кто же я после этого, если воспользовался ее доверием? Подлец! Предатель! Она же не на службу ко мне пришла, а как к попу на исповедь.

— Мне кажется, ты забываешь, что ты все-таки не поп, а работник уголовного розыска и твой долг предотвратить готовящееся преступление, если ты хоть что-то знаешь о нем.

— Прежде всего я человек, а потом уже милиционер. И со мной она говорила, как с человеком. Понимаешь, как с человеком, а не как с должностным лицом. Должностному лицу она бы ничего не сказала Да если бы я после той исповеди вызвал ее в уголовный розыск на официальный допрос, она бы плюнула мне в лицо. И была бы права. Спасать девчонку надо. А как, сам не знаю!

— Правильно! Архиправильно! — закричал мой брат, все время молчавший, сдерживающий себя, хоть дрожь нетерпения ходила по его лицу. — Я все продумал. Объявляется «SOS». Как в море при кораблекрушении. «SOS»! «Спасите наши души» Тихо-спокойно! Предлагаю план действия.

Глаза у моего брата были разноцветными. Один, слегка косящий в сторону, — светло-карий, другой — темно-карий с синеватым отливом В минуту крайнего волнения светло-карий разгорался ярче, чем другой. Сейчас он прямо пылал дьявольским огнем, зажженным изнутри неистовым темпераментом моего брата.

Этот неистовый темперамент всегда подводил моего брата. Он приходил к нему, как стихийное бедствие. Всегда в его голове возникало тысячи планов и идей, причем отнюдь не глупых и не пустых Человеком он был, бесспорно, очень талантливым Каждой новой идее он отдавал себя целиком — весь, без остатка, с лихорадочной поспешностью. И страсть этой поспешности была настолько велика, что сразу же опустошала его.

Во всех его благих начинаниях ему не хватало выдержки. Он был похож на феноменально быстроногого бегуна, который с самого начала рванул вперед с великолепной скоростью, далеко обогнал всех противников, но не рассчитал свои силы и где-то на середине стал задыхаться, сбился с бега и вдруг заковылял на беговой дорожке В таких случаях мой брат даже не пытался продолжать начатое дело Оно ему становилось уже неинтересным Он просто уходил со своей беговой дорожки Пусть бегут другие

Таже было с ним, когда, учась в девятом классе, он вдруг увлекся театром. Увлекся настолько одержимо, что ничего в мире, кроме театра, для него не существовало. Он организовал у нас на дому драмкружок. Собрал мальчиков и девочек, которые, тихие, как бы загипнотизированные, смотрели ему в рот, слепо повинуясь его дьявольской убежденности. Покорная мама, тайно любуясь им, разносила чай и ломтики торта. А он вскакивал на стул, даже на стол, произносил за всех монологи, играл сразу все роли в пьесе Грибоедова «Горе от ума», которую задумал ставить сам. Даже авторские ремарки в пылу игры произносил вместе с текстом монолога. Например, появляясь в роли Чацкого на воображаемой сцене, мой брат кричал: «Чацкий, входя, чуть свет уж на ногах, и я у ваших ног». Он никак не мог справиться со своим темпераментом, и меня это «входя» очень смешило.

Я ничего путного не ожидал от его затеи. И все-таки, как ни странно, затея эта состоялась.

Кроме творческих талантов мой брат неожиданно проявил феноменальные организаторские способности. Он нашел, буквально выкопал из-под земли очень одаренных ребят-художников, сделавших ему оригинальные декорации, отыскал молодого композитора, учившегося в музыкальной школе, который написал ему музыку к спектаклю, убедил директора Дворца пионеров предоставить им зрительный зал для премьеры. Как это ему удалось сделать, один бог знает. Он смог привлечь на добровольных началах молодого режиссера из Театра юного зрителя, который взялся их консультировать, сумел отпечатать в типографии пригласительные билеты. Не спал ночей, репетировал, мотался по городу, чтобы собрать солидный зрительный зал. И, представьте себе, на премьеру пришли не только школьники, но даже известные артисты, художники, композиторы.

К каждому из них мой брат сумел найти свой особый подход Он проникал в театр и, зная, что актер — ученик Мейерхольда, с восторгом говорил ему о Мейерхольде, цитировал при этом слова Мейерхольда об искусстве и поражал удивительной для своего возраста эрудицией.

Это был точный психологический ход. В пожилом человеке, как море в раковине, гудит прожитая жизнь, мешая слушать постороннее Тебя, со всеми твоими планами и замыслами, он, может, и не услышит, а молодость свою он услышит наверняка И ты, как напоминание о ней, становишься для него дорогим

Люди добрели, вспоминая свою молодость, и обещали непременно прийти

Премьера прошла весьма неплохо. У брата оказался бесспорный артистический талант. Правда, все, что он говорил и делал на сцене, было на полтона выше. Его Чацкий был излишне громкий, нервный, взвинченный. Да и спектакль поставлен был, конечно же, непрофессионально Но как ни странно, как раз эта непрофессиональность и подкупала, может быть потому, что слишком много мы видим на сцене профессионального.

Этот спектакль, как детский рисунок, на котором огромное багровое солнце посредине неба, яркая зеленая трава или же ласковое синее море — все утрированно, по-детски наивно, — волновал своей безыскусностью, ребячьим энтузиазмом. Это был не спектакль, а скорее детская игра в спектакль

Словом, в нем было много трогательного. Даже чуть-чуть было жалко ребят — ведь столько сил они потратили, столько ночей недоспали, чтобы выйти на эту сцену.

Брата поздравляли. Кто-то предрекал ему большое актерское будущее. В «Пионерской правде» появилась заметка, в которой очень хвалили моего брата, поддерживая его начинание как проявление творческой инициативы школьников.

Все это настолько взбудоражило его, вызвало в нем такой невероятный прилив энергии, что он совсем перестал есть и спать. Лицо осунулось и обострилось, как отточенный карандаш. Глаза стали диковатыми. Особенно один, светло-карий, пылающий исступленным дьявольским огнем, убегал куда-то в сторону. Он сразу же взялся за постановку нового спектакля. Вот уж кто не почивал на лаврах, так это мой брат! Ни минуты передышки. Он буквально набросился на свой новый спектакль. Набросился с таким остервенением, что от пьесы, Лавренева «За тех, кто в море», которую он избрал для постановки, только клочья летели.

Он всю ее перемонтировал, переворошил. Он уже не мог быть только постановщиком. Этого ему было мало. Безудержная энергия несла его дальше и дальше. Он хотел быть и драматургом, и художником спектакля, и композитором, и еще бог знает кем. Брат сам писал декорации, придумывал за Лавренева целые сцены, сочинял музыку для спектакля.

Поскольку брат не умел записывать ноты, он пригласил пианиста-лабуха из ресторана «Поплавок». Брат напевал ему мелодию, лабух отсчитывал ногой такты, водил по измятой нотной бумаге огрызком карандаша. При этом лабух, которого даже товарищи по оркестру, не отличавшиеся излишней образованностью, называли «снежным человеком», записывая ноты, приговаривал: «Колоссально! Люкс-модерн! Конец света!..» Чтобы рассчитаться с ним, брат, не сказав ни слова ни мне, ни маме, отнес в комиссионку свой новый костюм.

И вот, наконец, генеральная репетиция в большом зале Дворца пионеров. На этот раз руководство Дворца пионеров пришло на нее несколько озадаченным. Слух о том, что брат все делает только сам — пишет музыку, декорации и, что самое тревожное, дописывает за Лавренева новые сцены, не мог не дойти до руководства.

И здесь сразу оказалось, что брат мой никакой не художник, не композитор, не драматург. И вообще спектакля никакого нет. Хаос, отсебятина. Правда, одна художественная деталь в спектакле по-настоящему запомнилась, что называется, врезалась в сознание.

В конце представления огромная мачта корабля, как кульминация идеи, внезапно обрушилась на головы приемной комиссии. Она никого не ударила, в этом был весь секрет, только долетела до самых голов и сейчас же стала на место, поддерживаемая, как оказалось, веревкой, привязанной к ней. Веревку эту держал за кулисами мой брат, счастливый от своей режиссерской выдумки. Он, как удочку, забросил мачту в зрительный зал для того, чтобы выудить в нем, как он потом объяснял, существующих в нашей жизни себялюбцев и карьеристов. Это был его огромный, указующий перст.

Реакция последовала незамедлительно: руководительница хорового кружка старенькая, худенькая женщина, как говорят в народе, божий одуванчик, вскрикнула и упала в обморок. Ее долго потом приводили в сознание. Руководство Дворца пионеров, возмущенно гремя стульями, повскакивало с мест и демонстративно вышло из зала.

На этом окончилась театральная карьера моего брата. Больше он о театре не говорил, даже не вспоминал.

Меня всегда поражало в нем это удивительное умение сразу забыть то, что так волновало его, захватывало целиком, без остатка еще день тому назад. То ли это свойство было вызвано инстинктом самосохранения, ибо, не будь у него этой спасительной забывчивости, он и в молодости перенес бы уже несколько инфарктов, то ли едва заканчивалось так опустошительно печально одно его увлечение, как уже где-то в глубине души появлялось необъяснимое предчувствие другого. А потому с прошлым было ему легко расставаться.

И действительно, уже на следующий день после случившегося, узнав из какой-то газеты, что один индиец отправился пешком вокруг земного шара, мой брат тоже решил обойти земной шар пешком. Высчитал, сколько лет ему на это, потребуется, обратился в Комитет защиты мира за поддержкой, доказывая с присущей ему неопровержимостью, что поход его будет служить благородному делу сближения народов, укреплению взаимопонимания. И в начале лета отправился пешком по тщательно разработанному маршруту: Куйбышев— Челябинск — Средняя Азия — Дальний Восток.

Он был убежден, что к тому времени, когда он дойдет до Дальнего Востока, его подвижническая идея обойти пешком земной шар окончательно укоренится в сознании работников Комитета мира, прогремит на всю страну. Он верил в заразительную силу своей одержимости, которая откроет перед ним двери телестудий, даст ему место на страницах газет для пропаганды благородной идеи, необходимой для спасения человечества.

— На что же ты будешь жить в дороге? — спрашивал я его.

— Тихо-спокойно! Буду публиковать статьи, выступать по местному телевидению с рассказами о своем походе. Время требует от каждого из нас инициативы в деле защиты мира. Почему я, взрослый парень, должен си-деть сложа руки?

Из Куйбышева он вернулся поездом без походного рюкзака, без ручных часов. Он их продал, чтобы купить железнодорожный билет. Вернулся бодрый, довольный. Ему очень понравилась Волга, на берегах которой он прожил в рыболовецком колхозе несколько дней. На его упитанных щеках играл румянец, как отсвет рыбацких костров, пахнущих ухой. О своем походе вокруг земного шара он больше не заикался.

Следующей его идеей была идея переписки Переписки со мной. Уезжая из дома, он никогда не писал ни мне, ни маме писем. Не писал принципиально. Он считал, что в наш скоростной двадцатый век, когда все расстояния предельно сокращены, письма так же устарели, как почтовые дилижансы диккенсовских времен, букашки, которых давно обогнали реактивные лайнеры.

А тут вдруг, живя со мной в одной комнате, он решил, что мы с ним должны непременно переписываться, как Шиллер и Гете, как Чехов и Горький.

— Как это раньше мне не приходило в голову, что мы с тобой должны переписываться, — горестно сетовал он, — сколько замечательных мыслей, образов, откровений осталось бы на бумаге. А так они промелькнули бесследно. Я бы мог издать книгу «Мои письма к брату». Тихо-спокойно! Это же замечательно! Могла бы получиться великая книга.

С этой минуты каждый день утром и вечером он писал мне длинные и, надо сказать, талантливые письма. Правда, начинались они торжественно и немного комично: «Мой уважаемый брат!..» Начинались так, потому что писал он их для истории. Он бросал бутылку в океан вечности, веря, что когда-нибудь волны прибьют ее к далеким берегам будущих времен, люди откроют эту бутылку и прочтут его мысли о нашей эпохе, ушедшей навсегда в прошлое.

Я был необходим ему только для обращения: «Мой уважаемый брат!..» Он злился, требовал от меня ответов на свои письма, которые были ему нужны для нового подъема сил, для его новых вдохновений. А мои ответы были короткими и совсем не эпистолярными: «Пошел к черту!»

Наконец ему надоела такая безответная переписка. Он выдохся, иссяк и в один прекрасный день, рассвирепев, взял и на моих глазах разорвал на клочки все свои письма ко мне, которым отдал столько сил и столько времени.

Мне было очень жаль брата. Я чувствовал себя виноватым перед ним. Он сам напоминал разорванное на клочки письмо. Если бы нашлась рука, которая смогла бы собрать его страсти, существующие вразброс, соединить, склеить их буква к букве, кто знает, может, получилось бы замечательное произведение человеческой природы. Всю жизнь его шатало, бросало из стороны в сторону. Он лихорадочно искал себя.

Теперь брат закончил механико-математический факультет и работал в лаборатории. Но до сих пор выписывал «Пионерскую правду». Так сказать, не по возрасту, а по характеру.

Он с детства был блестящим математиком, мой брат, хотя именно к математике относился весьма равнодушно, с ленцой, с прохладцей. Еще в школе любую самую трудную задачу, над которой безрезультатно бился весь класс, он решал сразу, запросто, и, видимо, от этого ему становилось скучно Та энергия, избыток которой мешал ему во всех его начинаниях, здесь как раз полностью отсутствовала. Чтобы Он ни делал, как бы ни жил, математика всегда оставалась с ним как единственно устойчивое в жизни. И куда бы его ни заносило, в конечном счете он понуро возвращался к ней, как к верной, покорной, готовой все ему простить жене.

Можете себе представить, в каком он находился сейчас состоянии, узнав о том, что кого-то надо спасать, идя по следам шайки уголовников-наркоманов. Разные роли играл в своей жизни мой брат, но роли детектива ему еще играть не приходилось.

— Это же здорово! — восторженно закричал он.

— Что здорово? — сердито посмотрел на него Папсуй-Шапка.

— То, что гибнет девчонка! — Брат уже не мог с собой совладать. — Мы организовываем частный розыск. Необходимо выяснить, кто к ней приходит и куда ходит она. Тихо-спокойно! Это я беру на себя!

— Ты Что здесь балаган устраиваешь, — перебил его Папсуй-Шапка. — Успокой ты его! — обратился он ко мне — Як тебе пришел, к взрослому человеку, а не к этому мальчишке.

— Слушай ты, Папсуй-Бабка, — разозлился мой брат, — ты думаешь, что только у тебя есть бабка, тыква и совесть? У меня они тоже есть! Если так, я буду действовать сам, по своему усмотрению.

И он ушел на кухню, вызывающе хлопнув дверью.

Его слова не могли меня не встревожить. Если в дело включится мой брат, если он подожжет фитиль своей дьявольской энергии… Трудно даже представить себе, что может произойти.

Но что я мог с ним поделать!

Мы долго еще размышляли с Папсуем, как выйти нам на эту банду, как спасти девчонку, оказавшуюся у них в руках, но в ту ночь ничего путного придумать не могли.

Можно верить или не верить в рок, во всякого рода знамения, но бывает такое стечение обстоятельств, когда невольно начинаешь задумываться, а нет ли в жизни такой таинственной взаимосвязи, когда одно событие как бы предвещает другое.

Появление этой девчонки оказалось для нас далеко не случайным.

Утром следующего дня нас вызвал к себе на оперативное совещание начальник отдела полковник Щеглов, бритоголовый, грузный пожилой человек, во всей громоздкой фигуре которого чувствовалась крепкая армейская плоть. Он в равной степени мог быть и полковником, и генералом, и рядовым милиционером, из тех самых немолодых постовых служак, которые так часто встречались в послевоенную пору и которых почти нет у нас сейчас в нашей милиции Их сменили худенькие, стройные молодые милиционеры, похожие на старшеклассников.

Армейская плоть его проглядывала во всем — и в том, как он, по-хозяйски положив на стол форменную фуражку, медленно, добротно вытирал бритую голову большим белым платком, и в том, как он засовывал ладонь за широкий ремень на крупном животе, и в том, как он, прищурившись, курил папиросу, при этом держа ее огоньком книзу тремя пальцами, как цигарку.

— Я пригласил вас, господа, чтобы сообщить пренеприятнейшее известие, — полковник любил цитаты из классических произведений. — Ограблен Центральный универсальный магазин. Вернее, только один ювелирный отдел. Кольца, брошки, серьги, браслеты, но в основном золотые дамские часы. Взято товару, только что завезенного на весь квартал, на сумму больше чем полторы сотни тысяч. Вот так. А главное, никаких следов не оставили после себя преступники. Нигде, ни на чем. Ни подкопа, ни разобранной стены, ни вырезанного оконного стекла. Все запоры, все замки целы. Сейф в подсобном помещении закрыт, а как раз из него похищены все драгоценности. Отпечатков пальцев на сейфе тоже нет. Как преступники проникли в магазин, как похитили из закрытого сейфа драгоценности — совершенно непонятно. Они ведь не святые духи. Вам ли мне говорить, что кража эта исключительная Я что-то за многие годы такой не припомню. Мы разошлем во все города ориентировки с подробным описанием похищенных ценностей. Работа предстоит нелегкая, так что считайте себя революцией мобилизованными и призванными

— А у кого хранился ключ от сейфа? — спросил я.

— Ключ находился и находится у заведующей отделом Петриченко Эльвиры Александровны, но она навряд ли имеет отношение к краже. Слишком это было бы безрассудно с ее стороны. Конечно, проще простого именно ей, имеющей ключ от сейфа, похитить из него драгоценности. Но в таком случае первое, что придет ей в голову, — отвести подозрение от себя, то есть имитировать кражу, оставить раскрытым сейф, учинить пожар в магазине, как обычно делают в таком случае торговые работники, совершившие хищение. А здесь сейф закрыт и ключи у Петриченко. Нет, преступников, видимо, надо искать пришлых, со стороны… Есть лишь одна зацепка. Да и то не думаю, чтобы она нас к чему-нибудь привела… Сержант Козырев из 34-го отделения милиции, оказавшийся утром у входа в универмаг, заметил Сюню Меньшого, а по паспорту Александра Ивановича Зубова — хорошо известного в 34-м отделении, да и нам тоже. Сюня выходил из универмага с чемоданом в руке. При встрече с сержантом Козыревым не испугался, как говорит сержант, поздоровался и нагло, дурашливо хохотнул. Теперь сержант винит себя, что его не задержал. Но, во-первых, еще о краже ничего не было известно. Во-вторых, не мог же Сюня утром на глазах у работников универмага, на глазах у всего народа ограбить ювелирный магазин. И наконец, Сюня не тот человек, чтобы самому совершить такой грабеж. Сюня не туз, а шестерка.

«Да, — подумал я, — Сюня, этот большеротый, мокрогубый парень, не тот человек!» Никаких серьезных преступлений за ним не числилось. Но там, где собирались завсегдатаи подъездов и опасных дворов, непременно был и Сюня со своей щербатой шалой улыбкой. Весь его вид и эта дурашливая улыбка почему-то сразу вызывали даже у незлобных парней какой-то азарт жестокости, веселый и злой притягательный зуд непременно его ударить или хотя бы толкнуть, ущипнуть, свалить на землю, дать пинка под зад, согнуть в поклоне до земли шею. Он всегда оказывался в основании кучи малы, слабо сопротивлялся, вяло давал сдачу, и, может быть, эта его покорность подзадоривала парней, вызывала желание еще и еще раз ударить А он, как бы и не испытывая никакой боли, согнутый до земли, — разгибался, сбитый с ног чьим-то увесистым кулаком, — вставал, будто тело его было гуттаперчевым, дурашливо улыбался и плелся дальше за парнями.

Мог ли такой человек один ограбить универмаг? Вряд ли.

— Не считаешь ли ты, что необходимо рассказать полковнику о девчонке и о ее компании, — сказал я Степану, когда мы вышли с ним из кабинета полковника. — А вдруг есть связь между ее вчерашней исповедью и ограблением универмага?

— Не могу я этого сделать, не могу! Она мне доверилась, а я ее — в уголовный розыск! Мне необходимо с ней встретиться, понимаешь! Как бы ни боялась она этих парней, она мне все-таки все о них расскажет. Попомни мое слово! Ну, оступилась, ну, пошла не по той дорожке. Но в ней много чистого, светлого. Ты бы с ней поговорил, посмотрел в ее глаза! Такие глаза лгать не могут!

— Где она живет, ты знаешь?

— Квартиру ее найти не трудно. Я проводил ее вчера до подъезда.

На этом мы со Степаном расстались.

Утром мой брат встал сытый от сна. Потянулся. Победоносно посмотрел на меня. За ночь лицо его утихло, успокоилось.

— Я хорошо выспался, — звонко заявил он. — Когда ложусь спать, я полностью выключаю сознание.

Я усмехнулся:

— Вся беда в том, что потом, утром, ты забываешь его включить.

— Беру отпуск за свой счет на две недели, — он многозначительно посмотрел на меня, — работка подвернулась.

— Какая? — настороженно спросил я, ожидая от него самых невероятных сюрпризов. В равной степени он мог бы устроиться на работу и дворником в том доме, где живет девчонка, чтобы неотступно день и ночь следить за ней, и сантехником, и начальником домоуправления, и ее участковым врачом, и еще бог знает кем. От него всего можно ожидать.

— Я устроился продавцом книг с автофургона. — Лидо его обозначало явное превосходство надо мной — мол, что, каково? Никогда не догадаешься, какой фортель я выкину!

— Для чего это тебе нужно?

— Есть великая, архивеликая идея! — светло-карий глаз его начал разгораться — Тихо-спокойно! Я все продумал, вычислил, вычертил! Какой я идиот, что не пошел в свое время на юрфак или в Высшую школу милиции. Нет, не математика — криминалистика — вот оно мое природное призвание. А я занимаюсь черт знает чем! Подумать только, я решаю задачи с мертвыми числами — закорючками. Криминалистика — это задачи с живыми людьми, с изломанными драматичными судьбами, с невероятно сложными характерами. Это куда увлекательнее и интереснее!

Как ни странно, но в эту минуту я верил ему. Верил в то, что он действительно родился криминалистом, что не математика, а криминалистика его природное призвание, что, если бы в свое время он пошел учиться на юрфак или в Высшую школу милиции, из него бы получился сыщик высочайшего класса.

Казалось, уже мне, его брату, давно пора было знать, что он безбожный фантазер и выдумщик, что его планы в конечном итоге рушатся, и все-таки в эту минуту я верил ему!

— Что же ты задумал? — спросил я его.

— Тайна. Прости, но тайна, — изысканно вежливо, Даже торжественно, ответил он.

Она явилась на допрос с «Жалобной книгой» в руках, громкая, оглушительная.

— Вот! — закричала она прямо с порога. — «Жалобная книга»!

— Во-первых, садитесь, Эльвира Александровна, — сказал я, — а во-вторых, при чем здесь «Жалобная книга»? По-моему, никто ни на кого не жалуется — ни вы на нас, насколько я понимаю, ни мы на вас.

— Вы не жалуетесь, вы сразу за решетку! Вот «Жалобная книга». Вот его подпись! Вот его адрес!

— Кого — его?

— Уголовника, который обчистил сейф. Мне сразу стало понятно, кто он такой, только посмотрела на его бандитскую рожу.

В «Жалобной книге» я прочитал «В первый раз в жизни пишу жалобу. Не могу молчать. Так возмущен, да-же руки дрожат. Продавщица ювелирного отдела, когда я попросил ее помочь выбрать для жены колечко с бирюзой в подарок ко дню ее рождения, после того, как я к ней обратился трижды, грубо, по-хамски меня оборвала: «Что вы ко мне пристали? Выбирайте сами. И то ему не подходит и это не подходит. Купят на копейку, а с ними возись, будто дом покупают!» Девчонка! Как ей не стыдно так оскорблять человека! Триста рублей, видите ли, для нее копейка! Когда же, наконец, мы покончим с этим нашим родимым отеческим хамством? Василий Иванович Головин, инженер. Адрес: Красноармейская, 59, кв. 385».

— Я что-то не понимаю, какая связь между «Жалобной книгой» и ограблением сейфа?

— Какая связь? Да самая прямая! Он мне так голову заморочил своими придирками, так заморочил, что я была прямо сама не своя. А тут как раз конец рабочего дня. Швырнула ключ от сейфа в ящик письменного стола и ушла, оставив ящик открытым. Такое со мной впервые за столько лет! Теперь я понимаю — это он специально на меня давил, чтобы вывести из терпения, чтобы я ключ оставила в открытом ящике. А может, он гипнотизер? Вот чем кончаются жалобы — уголовщиной!

— Малахольная, скандальная баба, — сказал Папсуй-Шапка после ее ухода. — Что она здесь молола? Чушь собачья!

— Не такая уж и чушь. Наступление — лучший вид обороны. Ее расчет: нашуметь, наорать и дымовой завесой прикрыть свое разгильдяйство. С инженером поговорить, конечно, надо, хотя дело здесь ясное.

Ну, хорошо. Ключ от сейфа в открытом ящике стола. Кто-то мог им воспользоваться. Но как он проник в закрытое на сто замков помещение, охраняемое со всех сторон? Причем проник, не оставив никакого следа. Вот загадка!

Дело наше никак не подвигалось вперед. Поговорили с инженером, написавшим жалобу. Расспросили о нем на работе, у соседей. Расспросили деликатно, осторожно, чтоб как-то не скомпрометировать его. Уважаемый человек. Прекрасный специалист. Почтенный семьянин. К тому же у него стопроцентное алиби.

На третий день под вечер пришел ко мне Папсуй-Шапка.

— Письмо.

— Какое письмо? От кого письмо?

— От нее.

— Где ты егo обнаружил?

— Под дверью своей квартиры.

— Что она тебе пишет?

— Ты прочитай, прочитай! — он протянул мне письмо.


Первое письмо девчонки

«Здравствуйте, Степан Петрович! Простите, что тогда при нашей ночной встрече я назвала Вас равнодушным, невнимательным к людям человеком. Я долго о Вас думала, и мне кажется теперь, что я Вас хорошо понимаю. Вы человек добрый, участливый. Вы искренне хотите мне помочь. Появилось желание Вам писать, придвинуть к Вам свою душу, говорить с Вами. Мне так сейчас нужен такой человек, как Вы, друг и советчик.

Я понимаю, что стою на краю бездны. Еще один шаг, и меня не будет. Это, только это мне дает право на откровенность. Все может быть! Может быть, это мой предсмертный разговор, моя предсмертная исповедь.

Я очень одинока. Но никак не могу приучить себя к счастью одиночества, как приучали себя к счастью одиночества мудрецы и поэты. У меня другое одиночество, одиночество скуки и тревожащей душу тоски. Мне неинтересно жить на свете. И когда мать мне недавно сказа-ла: «Если ты будешь вести такой образ жизни, не доживешь и до тридцати лет», — я ответила: «А мне больше и не надо. На что мне такая жизнь, да еще до старости!» Может быть, если бы я встретила мужчину, который бы меня понимал, все в моей жизни было бы по-другому. Но вам, мужчинам, мешает понять нас, женщин, то, что вы мужчины.

Была и у меня первая любовь, когда мне было год и семь месяцев. Да, да, год и семь месяцев!

Воспоминания о ней и сегодня настолько явственны, как будто все это было всего лишь день назад.

В то лето я с отцом и матерью жила в станице Ленинградской на Кубани. Осенью мы из тек мест уехали и больше никогда туда не возвращались. Так что воспоминания о станице Ленинградской заканчиваются именно на трудном возрасте и я не могу приписать по невольной ошибке памяти этому моему грудному возрасту воспоминания поздних детских лет.

Потом, спустя многие годы, я не раз брала карандаш и рисовала дом, в котором мы жили, кружева белых резных ставен, возле крыльца кадушку. В ней меня купали в теплой, мягкой, шелковой дождевой воде, пахнущей скользким мокрым дубом Моя мать всегда удивлялась «Как ты это можешь помнить Ведь тебе было всего год и семь месяцев!»

В то лето приехал к нам погостить папин друг — дядя Володя То, что это был папин друг и что звали его дядя Володя, в ту пору я, конечно, знать не могла. Это все мне стало известно позднее, уже в сознательном возрасте, по рассказам родителей.

Но я прекрасно помню степь, двуколку, тряско едущую по пыльной дороге, мощный, темно-коричневый, лоснящийся от солнца и пота круп лошади, развевающийся по ветру хвост, а под ним медленно, тяжело падающие на мчащуюся под колесами землю яблоки конского навоза, ароматно пахнущие радостью здорового степного бытия, не отравленного бензинной гарью.

На всю жизнь у меня остались от этого дня запахи жаркого полынного тепла, дегтя и конского навоза.

«Ты помнишь, как мы ездили с дядей Володей купаться на речку?» — спрашивала я мать, будучи уже взрослой.

Особенно четко от этой поездки мне до сих пор видится один кадр, одно неизъяснимо волнующее меня видение. Видится отчетливо, как на телеэкране. Речка, поросшая камышом, сочно. — зеленая трава и чьи-то осторожные сильные руки, прижимающие меня, голенькую крошку, к широкой, загорелой, мускулистой груди. Я не знала, что эти сильные, властные, ласковые руки были руками молодого мужчины, но они были прекрасны! Это я чувствовала. Вот и все. На этом кадр обрывается. Но потом со мною такого никогда не было. Потом, по-моему, я уже никогда никого не любила. Неужели это была моя первая и единственная любовь!..

А было ли все это? Может быть, мне только кажется, что это было.

А живу ли я на свете? Может быть, мне только кажется, что я живу.

Вот и снова бреду я с утра По ухабистому бездорожью Все, что было со мною вчера, Вдруг сегодня мне кажется ложью

Что ж! Видимо, у правды есть своя ложь. А у лжи есть своя правда. Да, видимо, так. Потому что все исскуство, вся литература — это правда лжи У французов есть изречение: «Это. правдиво, как вымысел, и невероятно, как сама жизнь».

Меня все время преследует мысль, что я живу какой-то не своей, чужой жизнью Это лишает меня реальности существования

Начала писать повесть. Все распадается на части. Нет общего замысла Наверное, потому, что и в моей жизни нет общего замысла. Нет цели. Нет идеала.

Кто знает, жила бы я в годы войны, может быть, была бы Зоей Космодемьянской.

Те, кто в прошлом шли на эшафот, были сильны всепобеждающей верой, что погибают не зря, что завтра будут люди лучше, будут счастливее, и в этом видели торжество своей победы А вот оказалось, что лучшими людьми были они Чем, скажем, я лучше, чем я совершеннее Зои Космодемьянской?

Видела недавно по телевизору, как один венесуэлец прыгает с высокой скалы в кипящий водопад и, проделав этот смертельно опасный трюк, остается живым. За-чем ему надо так рисковать своей жизнью? А зачем надо людям в утлой лодочке или даже в бочке переплывать океан? Смельчак, он, как тореадор, дразнит свирепого быка судьбы, и в этом азарте — его счастье.

Человеку нужна цель Вот декабристы вернулись в столицу после многолетней каторги, после тяжких цепей и сырых рудников, вернулись не по годам молодыми и встретили друзей своей юности, всю жизнь проживших в роскоши и благополучии, — дряхлых старцев с пустыми, усталыми глазами.

Человеку нужна цель У меня была цель. А теперь ее нету. То, что я пишу, не печатают Сколько можно сидеть на скамье запасных игроков? У нас нет молодых знаменитых писателей.

В 20-е годы вся литература была молодой — Маяковский, Есенин, Шолохов, Фадеев, Фурманов. А сейчас есть в Союзе писателей комиссия по работе с молодыми, а молодой литературы нет. Почему? Вот и приходится придумывать себе какую-то вторую жизнь, если нет первой, настоящей. Да, видимо, в этой второй жизни я слишком далеко зашла.

Некому мне помочь. Подруг у меня нет. Я не люблю женщин, может быть, потому, что мне не везет на подруг.

О чем говорили мои подруги, когда выходили из театра после трагических спектаклей — «Грозы» Островского, «Марии Стюарт» Шиллера, — какие бы замечательные артисты в этом спектакле ни играли? Еще не успев выйти из зрительного зала, они говорили о шмотках, о еде, о «плитах» (так они называют пластинки) безучастно, безразлично. Вы послушайте только разговоры женщин в метро, на улицах, на скамейках и парках. Чаще всего они говорят о том, какой обед сварили, из чего, сколько стоило мясо, где достали капусту и тому подобном. Да что они, голодающие, что ли?

Нет, здесь дело не в голоде. Когда при моей покойной бабушке речь заходила о театре, о поэзии, о музыке, у нее в глазах появлялась испуганная растерянность. Когда же при ней говорили о еде, взгляд ее обретал уверенность, на щеках появлялся румянец. Совсем не потому, что она была прожорлива, нет! Гурманкой она тоже не была, просто в разговоре об искусстве она была беспомощна и стеснялась своей беспомощности. А разговор о еде был для нее спасением.

Во время войны даже в осажденном, голодающем Ленинграде, наверное, так часто, как сейчас, люди о еде не говорили. Думаю, совсем о еде не говорили. Слишком мучительны были для умирающих от голода разговоры о еде.

О еде говорят от сытости. От духовного голода.

Недавно была в одной компании. Ребята — здоровенные лбы. Девчонки — клюшки. Сидят за столом. Молчат. Потом один белобрысый лоб говорит со значительным видом: «Не нравится мне эта этикетка на бутылке. На той бутылке — фирма! Суперок!» И опять молчание. Гремит магнитофон. Балдеж. Кайф.

Я подумала: если бы сейчас в этой компании оказался Пушкин и говорил бы что-нибудь блистательное, умное об искусстве, о поэзии, о любви, на него посмотрели бы с презрением, с иронической ухмылкой. Даже не понимая, что за этим напускным превосходством прячут они свое убожество.

А девчонки — клюшки! Как их парни могут уважать, если они сами себя не уважают. Дуры! Думают, если парень снял тебя с ветки, значит, ты завлекательная. Значит, что-то из себя представляешь.

Какие они жалкие и смешные. Хотя больше всего на свете боятся быть жалкими и смешными.

Если, к примеру, кого-нибудь из них собьет на дороге машина и она упадет на грязный асфальт и шляпка слетит с головы, то в эту минуту она не подумает об увечье, о сломанной ноге или ребре, она даже не почувствует боль, а испуганно оглянется по сторонам, смотрят ли на нее сейчас люди, на ее растрепанные волосы, на разорванный чулок, на упавшую в грязь шляпку. Это для нее окажется самым важным.

Как мы боимся быть смешными и как мы не замечаем того, когда мы действительно смешные!

Нет у меня подруг. Когда кому-нибудь из них плохо, я радуюсь. Сама не знаю почему, но радуюсь. Правда, я радуюсь и тогда, когда мне самой плохо. Злорадствую над собой: «Ну, что — тебе плохо?.. Пусть будет еще хуже!» Может быть, в боли есть сладострастие? Да, я радуюсь, когда подруге или мне плохо, — все-таки что-то случилось в моей скучной жизни, какое-то событие, пусть и печальное, но от него захватывает дух. Интересно! А потом думаю, какая же я сволочь, что обрадовалась чужим неприятностям, чужому горю, и виновато начинаю жалеть подругу еще больше.

Дорогой Степан Петрович! Вы единственный человек, который проявил ко мне интерес. Потому-то я с Вами так разоткровенничалась. Только Вы один на всем белом свете можете мне помочь. Но если даже и не поможете, спасибо Вам за Ваше искреннее участие.

Мне плохо Душа кричит, так мне плохо! Выйду на улицу. Лето. Пасмурный день. А почему он пасмурный? — спрашиваю я себя. Может быть, это от ядерных взрывов на нашей планете. А частые землетрясения не от них ли? Раньше я себе таких вопросов не задавала. Летний пасмурный день. Что здесь особенного? Мало ли летом пасмурных дней. А сейчас боюсь. Боюсь я этого пасмурного неба, как Страшного суда. Боюсь ножа в спину, когда вечером выхожу на улицу. Это не люди — звери. Одной девчонке вроде повезло. Отделалась легким ранением. Положили ее в больницу. Милиционера приставили. Милиционер в коридоре. А они ночью влезли в палату через окно и девчонку прикончили. Вот, собственно, и все.

Мелисанда.

P. S. Я не виновата, что родители назвали меня таким дурацким именем. И жизнь — не моя. И имя — не мое. А как жить иначе, не знаю. Зовите меня Милой или Феклой или как Вам больше нравится».

— Не могла она, понимаешь, совершить преступление! — задумчиво сказал Степан. — Как она попала в руки к этим мерзавцам? Кто ее вовлек?

— Думаю, не кто ее вовлек, а что ее вовлекло, — возразил я.

— Что ты имеешь в виду?

— Наркотики. Неужели ты не понимаешь, что вся ее вторая, ненастоящая, иллюзорная жизнь связана с употреблением наркотиков. А наркотики требуют огромных денег. Она же сама тебе сказала: «Сколько купюр, сколько золота, сколько бриллиантов растворено в отравленной ядом крови!» Ради наркотиков люди идут на любые преступления. Вот тут-то драгоценности и нужны. Ты помнишь нашумевший судебный процесс над медсестрами хирургического отделения районной больницы, которые вместо раствора морфия вкалывали больному после тяжелой операции воду. Больной умирал от болевого шока. Ты вспомни, Степан, эти твари морфий не продавали, а выменивали на драгоценности.

Я не исключаю, что ограбление универмага связано с наркотиками. Если она наркоманка, ради наркотиков она способна на все. Вот и оказалась во власти этих бандюг.

Папсуй стал мрачным.

— Ладно, поглядим, — сказал он. — Пока мы тут с тобой прохлаждаемся, твой брат-идиот развил бурную деятельность. Хочешь полюбоваться? Пойдем!

Мы вышли на улицу. Вечерело. По холодному осеннему небу шли медленные протяжные облака. Моросил первый снежок. Даже не моросил, а витал в воздухе, угадывался в нем, как призрачное видение зимы.

На улице возле дома Папсуй-Шапки стоял книжный автофургон, окруженный плотной толпой, которая оживленно разрасталась, как у входа на стадион в день большого футбола.

— Что там происходит? — спросил я у Папсуя.

— А ты послушай, что кричит твой брат.

Когда мы подошли ближе, я услышал зычный голос моего брата:

— Покупайте роман! Гениальный роман! Сенсация века! Тайна двора императора Николая II! Секс! Разврат! Автор романа Леонид Соболев. Название романа «Капитальный ремонт». Цена рубль двадцать копеек! Тихо-спокойно! Покупайте роман — бестселлер! Растление царского двора! Безумные оргии!

— Вот идиот! Действительно идиот, — возмутился я. — Где же в «Капитальном ремонте» описания безумных оргий, тайн двора императора, секса, разврата? Во всем романе может быть одна строчка о растлении царского двора. А он уже сочинил что-то другое, свое… Люди прочтут, опомнятся, ему же морду набьют! Зачем это ему все надо? Подкатил фургон прямо к твоему дому!

— Не только к моему, понимаешь, но и к дому девчонки, чтобы следить за ней, с кем она встречается, кто к ней приходит. Вот ведь какая штука!

И все-таки эта дурацкая на первый взгляд затея с автофургоном и продажей книг возле дома, в котором жила девчонка, имела свои знаменательные последствия. Именно она дала нам в руки ту единственную ниточку, потянув за которую мы смогли продвинуться вперед.

Из наших разговоров с Папсуем брат мой знал, что зовут девчонку Мелисанда — редкое имя. Он завел знакомство с паспортисткой в домоуправлении, одарил ее книгами, поведал о том, как он познакомился с Мелисандой в кинотеатре, проводил ее и теперь хочет послать ей на дом цветы. Паспортистка раскрыла перед ним домовую книгу. Поскольку только одна девушка с таким редким именем проживала в этом доме, номер ее квартиры было узнать не трудно.

И здесь моему брату крепко повезло. Судя по записи в домовой книге, девчонка родилась 21 ноября, как раз в тот самый день, когда мой брат получал о ней сведения в домоуправлении.

День рождения — какой прекрасный повод для визита. Счастливый случай познакомиться не только с ней, но, весьма возможно, с ее компанией. Надо было немедленно действовать. Брат купил цветы. Взял несколько редких книг из нашей библиотеки и в семь часов вечера стоял на пороге ее квартиры. Он сказал, что он аспирант, а по совместительству продает книги из автофургона, который стоит по соседству. А как он узнал номер квартиры и день ее рождения, пусть это будет его маленькой тайной.

Девчонка пригласила его в дом, хотя и не очень любезно. Она была одна. Никаких гостей в квартире не оказалось. «А я забыла, что у меня сегодня день рождения», — сказала девчонка, после чего наступила неловкая пауза. Брат себя почувствовал лишним. Настолько лишним, что даже он растерялся, не зная, что ему делать дальше.

В эту минуту в коридоре раздался звонок, и в комнату вошел парень в темных очках, с длинными волосами, в кожаной куртке и в майке, раскрашенной, как переводная картинка. В руках он держал зачехленную гитару.

Парень хмуро покосился на моего брата: «Что за фрайер? — спросил он девчонку. — Откуда возник? Вроде не из наших. Вижу впервые». «Это мой друг!» — сказала девчонка, как показалось моему брату, с вызовом.

И тут произошло нечто такое, отчего мой брат буквально подскочил на месте. Ему стоило огромных усилий совладать с собой. Парень достал из кармана золотые дамские часы: «Это мой тебе подарок», — сказал он.

Я представляю себе, как стал разгораться светло-карий глаз моего брата при виде этих часов. Ведь как раз целая партия таких часов была похищена из универмага.

Парень достал из портфеля две бутылки коньяку и бутылку шампанского («шампани» — как он выразился). «Ну что ж, давайте вздрогнем!» — сказал он.

После первой рюмки парень, которого звали Леня, взял в руки гитару и запел. Едва он начал петь, как весь преобразился. Казалось, он не пел песню, а слушал ее. Песня восторженно светилась в его расширенных зрачках, дрожала на лице. Брат запомнил ее начало:

Течет реченька Да по камушкам Золотишко моет. Молодой жульман, Молодой жульман Начальничка молит.

Больше ничего подозрительного брат в этот вечер не заметил. Но чувствовал все время какую-то неловкость, напряженность. То ли потому, что был незваным гостем в чужом доме, то ли потому, что дышал в этом доме, как он выразился, воздухом преступления. Может быть, это был просто страх. Брат боялся, и, надо сказать, не зря, вдруг заподозрят, что он пришел в этот дом не к девчонке, которая ему понравилась, а с определенным заданием, как работник уголовного розыска. Тем более что Леонид, как-то нехорошо на него глядя, несколько раз за вечер спрашивал: «Свой, не подосланный?» И при этом странно, как показалось брату, смеялся. То ли он так шутил, то ли и вправду что-то заподозрил.

Леня быстро опьянел, и брат вызвался проводить его на такси домой, чтобы узнать Ленин адрес. Номер дома и подъезд он запомнил. Это была большая удача, многое нам обещавшая.

— Вчера я был в притоне! В «малине»! — кричал мой брат, рассказывая нам с Папсуем на следующий день о своем визите в дом девчонки. — Как я оттуда выбрался живым, до сих пор не понимаю!

— Давайте разберемся, — сказал я, — что мы знаем об этом Лене?

— Многое мы о нем знаем, многое! Вот прочти. Сегодня под дверью нашел. И он протянул мне письмо.

Второе письмо девчонки

«Степан Петрович! Сегодня день моего рождения, 21 ноября, и мне очень захотелось именно в этот день написать Вам письмо.

Все это время я нахожусь в таком ужасном состоянии, что даже забыла о своем дне рождения. Никого у меня не было, кроме совсем незнакомого парня, то ли аспиранта, то ли продавца книг — я так и не поняла. Видимо, я ему приглянулась на улице. Этот странный парень не только узнал номер моего дома и квартиры, но и, каким-то образом узнав день моего рождения, явился ко мне с цветами. Вот какие встречаются еще в конце нашего века редчайшие экземпляры фауны. Я бы их занесла в «Красную книгу».

Был у меня и еще один человек. Человек с поломанной жизнью. Больно мне о нем писать и трудно.

Не люблю я дни рождения. В эти для всех праздничные дни чувствуешь себя особенно одинокой, никому не нужной. Особенно больно ощущаешь никчемность своего существования. В обычные дни, занятая делом, я бываю вроде такая, как все. А вот в день своего рождения с отчаянной тоской ощущаю, как непохожа моя судьба на судьбы других людей, живущих нормальной жизнью.

Все в моей жизни было как-то не так, как у людей. Когда мне было три года, отец ушел от матери. Судя по тому, что мне рассказывала мать и другие люди, знавшие его, он был добрым, хорошим человеком. Единственным его недостатком было то, что он очень любил мою мать. Может быть, если бы он любил ее меньше, они были бы счастливы.

На примере моего отца я убедилась, что ничто так не обесценивает тебя в глазах любимого человека, как твое великое чувство к нему. Мать моя, видимо, считала, что раз отец ее так сильно любит, значит, она более, чем он, достойна любви, значит, она существо высшего порядка. И чем больше он ее любил, тем меньше она его любила.

А ведь началось все с того, что как раз мать моя влюбилась в отца. Влюбилась заочно.

Она училась тогда на последнем курсе медицинского института, и на глаза ей попался журнал «Огонек», на обложке которого был портрет молодого подполковника, темноволосого, голубоглазого красавца, отличника боевой подготовки. В очерке о нем, опубликованном на страницах журнала, было сказано, что молодой подполковник еще холост — так уж сложилась его беспокойная, связанная с полетами и переменой мест жизнь.

Мать вырезала его портрет, показала подругам. И все девчонки ее курса отправили письма на адрес редакции с просьбой переслать их ему. Вместе с письмами они послали ему свои адреса и фотографии. Так случалось и в годы войны, когда девушки посылали письма на фронт незнакомым солдатам — заочникам, как их называли в те годы.

Молодой летчик ответил только одной моей матери. Завязалась переписка. Не проходило и дня, чтобы мать не писала ему длиннющее письмо и не получала бы на него не менее длиннющего ответа. Они не знали ни живых лиц, ни голосов друг друга — только письма. Но в этих письмах была особая сокровенная прелесть общения. Общения не взглядов, не улыбок, не голосов, порой отпугивающих, мешающих людям быть друг с другом до конца откровенными. Это было общение самих обнаженных душ.

Мать писала ему обо всем, что она перевидела, перечувствовала, передумала за день Он отвечал ей тем же. Прошло несколько месяцев, и в переписку были втянуты их родители, которые тоже заочно подружились. И высказали этим свое родительское благословение молодым, которые уже дописались до того, что по желанию матери дочку свою назвали Мелисандой. Мать в какой-то книжке вычитала это имя и, поскольку была убеждена, что у них будет непременно дочь, предложила назвать дочь Мелисандой. Отец, который уже тогда, в письмах, во всем подчинялся матери, согласился. Меня еще не было на свете, а обо мне уже писали, как о живом существе— какого цвета у меня глаза, сколько во мне килограммов, как я сплю, ем, капризничаю или нет. Это была игра в ребенка моих таких еще молодых родителей.

Но жизнь оказалась не- такой радужной, как их переписка. Отцу наконец удалось приехать к матери, чтобы сделать ей предложение, она согласилась, но с одним условием — отец должен уйти из армии и найти себе гражданскую службу. После окончания института мать поступила в аспирантуру. Она никак не хотела стать офицерской женой, ездить с мужем по дальним гарнизонам. Она хотела заниматься наукой Только так она мыслила свою жизнь. Отец же настолько ее любил, что без нее ничто не было ему нужно, даже его небо, даже его самолеты.

С большим трудом отцу удалось уйти в отставку. А уйдя в отставку, навсегда расставшись с высотой, он, в полном смысле слова, сложил крылья.

Он потерял все ради моей матери и, поскольку у него не было гражданской специальности, устроился с помощью моей матери в институт, где она работала, лаборантом с весьма маленькой зарплатой. Да, если бы он так ее не любил, может быть, они были бы счастливы.

Красавец летчик, ясный сокол, уверенный в себе смельчак и балагур, еще вчера любимый ею без памяти, скоро превратился в малодушного человека с жалкой, виноватой улыбкой, неприкаянного и беспомощного мужа своей ученой жены, к тому же секретаря партийной организации института.

Прежние друзья позабыли его — у них свои дороги. Он стал понемногу попивать. Но не коньяк, не винцо, поскольку деньги все были у жены и выдавались ему под отчет только на продукты (ходить в булочную, в магазин, готовить обед вменялось ему в обязанность). Он стал попивать украдкой спирт в своей лаборатории.

Дальше так продолжаться не могло. Мать предложила ему развод. Он, и здесь покорный ее желанию, согласился. Ушел из дома, где-то пропадал ночь. К концу следующего дня явился навеселе со свертками. Мне и матери он принес кучу подарков — игрушек, туфелек и туфель, а себе — самого дорогого коньяка Мать испугалась— уж не пошел ли он с отчаяния на преступление? Откуда у него такие деньги?

Но оказалось, что он нанялся рабочим в геологическую экспедицию на Крайний Север. Подписал контракт, получил аванс. И завтра на рассвете должен улететь к месту назначения.

Мать потом рассказывала при мне подруге, как защемило у нее сердце — ведь все-таки отец ее ребенка, самый родной на всем белом свете человек. В этот вечер она была с ним счастлива. В этот вечер она его очень любила. Рано утром он ушел из дома. Она провожала его со слезами.

А вечером на следующий день он вернулся. У нее все похолодело внутри. Ненависть, неприязнь, презрение — может ли вызывать другие чувства такой человек. Струсил, смалодушничал и вернулся. Нет, она была ему не рада, а брезгливо и гневно испугана его возвращением.

Но оказалось, что была нелетная погода. Он улетел на следующий день, и больше ни я, ни мать его не видели

Через год матери официально сообщили, что он погиб там, на Крайнем Севере Попал ночью, в метель, под колеса самосвала. Так и осталось неизвестным, то ли он случайно попал под колеса самосвала, то ли он был пьян, то ли покончил с собой.

Мать его часто вспоминала, плакала, говорила, какой это был замечательный человек — второго такого она уже никогда в жизни не встретит.

На стене в ее комнате висел тот самый, вырезанный из журнала «Огонек» портрет — молодой, черноволосый, голубоглазый красавец в летной форме.

Она любила его, когда он был от нее на расстоянии. Он был в ее жизни только лишь заочником.

Несколько лет мать безутешно горевала, а потом, неожиданно для всех, вышла замуж за человека значительно моложе ее

Любил ли он ее? Не думаю. Он только снисходительно позволял ей себя любить, заботиться о себе. И хотя мать моя, сильная, умная, волевая женщина, была уже доктором наук, она обладала лишь одним превосходством над ним — превосходством своей нежной и властной материнской заботы.

Нет, я не ревновала ее к нему. Мне было обидно, что такой человек, как мой отец, бегал по магазинам, варил обеды, чтобы ей услужить, а теперь она рассыпается в заботах перед этим мужланом.

Мой отчим меня сразу невзлюбил, а может, если уж быть справедливой, сперва невзлюбила его я, и он мне лишь мстил за это. Все меня в нем раздражало — как он сидит за столом, как держит нож или вилку. Хотя в наш век смешно придерживаться великосветского этикета. Это все равно что садиться дома за завтрак не в халатике, а в бальном платье.

Изо дня в день во мне росло чувство протеста, злой обиды за отца. Только с годами я поняла, что любая обида, любая озлобленность — это прежде всего неблагодарность. Да, неблагодарность за то, что тебе дана жизнь. Пусть тебя обидел один человек, а ты все равно будь благодарна жизни хотя бы за то, что ты живешь, и тем самортизируй свою обиду.

Я недавно зашла в церковь. Не потому, что я верю в Бога, а потому, что мне захотелось послушать возвышенную, торжественную, пахнущую ароматом ладана музыку

Впереди меня образовалась очередь, женщины — и старушки, и молодые — покупали поминальные свечи. И вдруг приглушенно зашипела тихая, но злобная перебранка: «Куда прешь! Не видишь, что очередь!» — «Это ты, старая карга, без очереди прешь!» И это в Божьем храме, куда они пришли молиться, поминать умерших, может, сына или мать, шептать, обращаясь к Богу, святые слова!

Что привело их сюда? Нет, не истинная вера, а страх. Страх перед собственной смертью, перед болезнями, перед житейскими неурядицами. Они пришли сюда, чтобы своей молитвой задобрить Бога, что-то выпросить у него, перехитрить того, кому они так свято молятся, упав на колени. Они не понимают, что" их озлобленность на жизнь — кощунство, неблагодарность.

Все гадости в мире начинаются с неблагодарности. Я этого тоже не понимала. Поняла, но слишком поздно! А в тот год, чтоб насолить матери, я, в своей озлобленности на нее, стала вызывающе плохо учиться, пропускать уроки. А порой и целыми неделями не бывать в школе.

Как-то вечером я пришла домой. Открыла дверь в коридор и услышала из столовой разговор отчима с матерью: «Я не могу есть, когда она сидит с нами за сто-лом, — говорил отчим, — кусок в горло не лезет. Ты-то хоть видишь, с каким презрением она кривит рожу? Скажи ей, чтобы с сегодняшнего дня она ела на кухне. Иначе я за себя не отвечаю». — «Хорошо, Сережа, я ей скажу».

Не помню, как я выскочила на улицу. Слезы бессильной злости душили меня. Мне хотелось сейчас же, немедленно сделать что-нибудь такое, чтобы отомстить матери за ее спокойный, покорный голос.

И тут я встретила своего одноклассника Леньку. Встретила, как потом оказалось, на его беду. Влюблен ли был в меня Ленька, не знаю, но почему-то именно его ребята прозвали моим женихом, хотя он никогда не оказывал мне каких-то особых знаков внимания. Я-то уж точно не питала к нему никаких чувств. Но людская молва нас поженила, и поженила, как бы накаркав этим будущие его мытарства.

В тот вечер мы долго сидели на завьюженном листвой осеннем бульваре. «Все! — вдруг сказала я с отчаянной решимостью, еще и сама не понимая, что я говорю. — Все! Я больше не буду плакать. Они не дождутся от меня ни одной слезинки. Пусть теперь она поплачет. Пусть она поплачет, когда узнает, что дочь ее преступница, уголовница. Что дочь ее в тюрьме. Доктор наук, уважаемая всеми, а дочь ее уголовница. Дочь в тюрьме!» — повторяла я лихорадочно.

А дальше было все как в каком-то кошмарном бреду. Я рванулась к проходящей мимо нас девочке и преградила ей дорогу. «А ну, снимай часы!» — яростно сказала я. Ленька стоял рядом со мной, испуганно схватив меня под руку.

Девочка растерялась, губы ее мелко-мелко задрожали, а застывшие на бледном лице глаза стали твердыми, как пуговицы. «Снимай часы!» — истошно повторила я, и, достав из кармана маленький перочинный ножик, зачем-то сунула его в Ленькины руки.

В поспешном ознобе, как-то невпопад, девочка сняла часы и кинулась бежать. Ее как ветром сдуло. А мы с Ленькой остались стоять посреди ночного бульвара, испуганные, ошеломленные — у меня в руках чужие часы, у него в руках перочинный ножик.

После долгого молчания Ленька сказал: «Дай часы!» Он взял их, резко повернулся и ушел. Как потом оказалось, он отправился в районное отделение милиции, отдал дежурному часы и сказал, что решил попугать девчонку. Мол, понимает, что виноват, — это была шутка. Глупая шутка. Пусть даже не шутка — хулиганский поступок.

Потерпевшую милиции разыскивать не пришлось — ее мать в тот же вечер сама привела девочку в отделение. Потерпевшая рассказала, что с парнем была еще девчонка. Но Ленька, взял всю вину на себя, категорически утверждая, что никакой девчонки не было, то есть какая-то незнакомая девчонка случайно оказалась в этот момент на бульваре, но она сейчас же убежала. А то, что она принимала участие в этой шалости, потерпевшей показалось с испугу.

Поступок Леньки не только охладил мое желание отомстить матери за ее, как мне казалось, предательство, но и заставил по-взрослому взглянуть на случившееся. Прежде всего я нашла адвоката и, признавшись ему во всем, умоляла спасти Леньку.

Адвокат меня успокоил, сказав, что ничего особенного Леньке не грозит, ведь он сам сразу же явился в милицию с чистосердечным признанием и отдал отнятые у девочки часы. Да к тому же суд не может не учесть то обстоятельство, что он несовершеннолетний. Если же я признаюсь, что была соучастницей этой проделки, то она может уже выглядеть как групповое ограбление. А групповое ограбление — отягчающее вину обстоятельство. Все предвещало сравнительно благополучный исход. Леньку до суда даже не взяли под стражу. И судья на процессе мне понравился. Вызывал доверие и своей вдумчивой внимательностью, с которой он качал головой во время выступления адвоката, как бы соглашаясь с ним, и своей добродушной полнотой. Однако решение суда было неожиданным, как гром среди ясного неба: три года в колонии для несовершеннолетних за вооруженное ограбление.

Леньку взяли под стражу. Я не могла смотреть, как рыдала его мать. Ирония судьбы! Вот как, оказывается, я «отомстила» своей матери, даже не подозревавшей о том, отчего так жестоко пострадал Ленька. И я, и мать, и отчим — все мы благополучно остались в стороне, а Леньке, не имеющему никакого отношения к нашей семейной ссоре, предстояла тюряга за ста замками.

Теперь я вас спрашиваю, было ли сердце у этого добродушного судьи, или его не было вовсе? Ведь не Ленька, а он совершил преступление, осудив ни в чем не виноватого парня на такой срок.

У нас почему-то считается, что, если вор грабанул квартиру или нанес человеку ножевую рану, — это преступление, за это полагается тюрьма. А если ограбили мальчишку, отняв у него не вещички, а лучшие годы его юности, если ранили его побольнее, чем можно ранить ножом (ведь такие раны заживают куда медленней, чем ножевые, да и заживают ли вообще — вот вопрос), почему-то считается, что это не тягчайшее преступление, за которое виновный должен нести судебную ответственность, не покушение на человеческую жизнь, что в нашем государстве должна быть ценнее всего, а всего лишь судебная ошибка, и то в том случае, если решение суда будет признано ошибочным.

Последнее время в центральных газетах я читаю статьи о людях, осужденных на разные сроки. Вся вина этих людей заключалась только в том, что они боролись за правду. С ними просто свели счеты. Учинили бесстыдную расправу. Причем учинили расправу, пользуясь своей властью. Верней, не своею, а нагло присвоенной, украденной у государства. Какое же наказание они понесли за это воровство? Что-то я не читала в этих гневно-справедливых статьях, чтоб должностные лица, виновные в этих преступлениях, предстали перед судом и понесли суровое наказание. В лучшем случае они отделываются выговорами или снятием с работы. Даже тогда, когда судьи, народные заседатели приговаривают невинных людей к смертной казни.

Хорошо, что сейчас можно обо всем этом говорить. Время настало. Вам, видимо, не раз встречался в литературе образ богача, миллионера, который год за годом проматывал свое огромное состояние. И наконец, остался без копейки. Сперва ему давали в долг. Долго давали. А потом перестали давать. Все. Точка. Проси не проси, больше ни копейки. Хоть в долговую яму.

Так вот, нам История сейчас предъявила счет за все годы мотовства и беспечности.

Хочешь не хочешь, а платить по счету надо. Больше отсрочек не будет.

Мы сейчас боремся за правду. И это замечательно! Но ведь правду надо подтверждать делами, а иначе она может стать ложью.

О чем я? Вот о чем: через три года Ленька был освобожден. Но он так и не смог найти себе место в обычной жизни. Обычной жизнью стала для него та, казалось бы, противоестественная жизнь с дружками и лагерными нравами. А нормальная жизнь стала для него чужой, противоестественной.

Вот какое грустное письмо я написала Вам в день своего рождения.

Но другого письма у меня бы не получилось.

Ваша Таня, Маня или Люба».

— Да… С этой девчонкой не соскучишься! — задумчиво сказал я, прочитав письмо. — Девчонка гибнет. Парень гибнет. А универмаг ограблен на полторы сотни тысяч!

— Вот какая штука, понимаешь, — хмуро произнес Степан. — Все сходится — один к одному. Леонид — уголовник, рецидивист. Она сама мне об этом пишет. Пишет, конечно, не зная, что твой брат видел, как этот самый Леонид дарил ей часы из ограбленного универмага. Если бы она знала, что нам известно о подаренных ей ворованных часах, она бы никогда не дала нам в руки такого досье на своего дружка.

— Тихо-спокойно! Я предлагаю другой вариант! — закричал мой брат. Его явно прорвало. — Я начал расследование, и я его закончу! Я знаю дом, где живет Леонид, знаю подъезд. Номер квартиры узнать проще простого. Надеваю парик, темные очки, наклеиваю усы и бороду и проникаю в его квартиру как слесарь-сантехник! Гениально!

И дальше он понес такую ахинею, что мне пришлось его прервать. В такие минуты мне становится жалко брата.

— Лева, — сказал я, — ты очень умный. Даже, может быть, гениальный человек. Но ты настолько умный, что переутомляешься от большого количества ума и, чтобы отдохнуть от него, делаешься полным дураком.

— Мне надоели твои дурацкие шутки, — хрипловато, будто сорвав голос, сказал брат и, как в бомбоубежище, гордо удалился в другую комнату.

— Этот самый твой Лева может наломать таких дров, — сказал, прощаясь со мной, Степан и с упреком посмотрел на меня так, будто я был повинен в глупостях моего брата. — Он может завалить все дело. Надо немедленно брать Красикова,

Но случилось так, что в этот же воскресный вечер Папсуй-Шапка пришел ко мне снова. Пришел он ко мне в завьюженном мокрым снегом пальто. Почему-то без шапки, от чего особенно бросалась в глаза бледность его лица и возбужденность взгляда.

— Папсуй без шапки! — удивился я. — Где же ты потерял половину своей фамилии?

Но острота моя не произвела на него никакого впечатления.

— Почтамт, — сказал он.

— Что — почтамт? — не понял я.

— Почтамт. Девчонка. Поножовщина.

Когда я с трудом размотал эти его слова, получилось вот какое повествование.

Вечером к нему пришла его невеста — Клавдия. Собрали праздничный ужин, сели за стол, чтобы отметить вдвоем годовщину их знакомства. Они очень готовились к этому знаменательному для них дню — Клавдия даже сшила новое платье.

Раздался телефонный звонок. Папсуй снял трубку. Звонила девчонка. Срывающимся от волнения голосом она сказала, что находится на переговорном пункте почтового отделения — в квартале от его дома. Выйти на улицу не может. Там, на улице, ее стерегут двое парней с ножами. Ей от них еле удалось скрыться на переговорном пункте. Выйдет — они ее прикончат. «Сломают через колено», — как выразилась она. Последнюю фразу она сказала тихо, шепотом, зажатым в ладони, что особенно его напугало.

Папсуй поспешно надел пальто. Будучи человеком прямодушным, он сказал Клавдии, что звонила девчонка, что она его ждет на переговорном пункте. Но кто она такая, почему по первому слову этой девчонки он бросает ее, Клавдию, в такой знаменательный для них день и бежит сломя голову к этой девчонке, Папсуй вразумительно объяснить не мог. Он очень торопился. Дорога была каждая минута. Времени, чтобы размотать односложные фразы, которыми он привык изъясняться, у него не было.

Клавдия схватила пальто. Хлопнула дверью. И выскочила в чем была, в одном своем новом платье на улицу. Папсуй бросился за ней, второпях не надев даже шапки.

Он выскочил на улицу и остановился. Догонять ли ему Клавдию или бежать спасать девчонку? Как ему было ни тяжко, он не пошел за Клавдией, а рванулся в сторону почтового отделения. Что такое их ссора по сравнению с человеческой жизнью! Совесть. Бабка. Тыква…

Он нашел девчонку на переговорном пункте. Она радостно бросилась ему навстречу: «Вы настоящий друг!» — сказала она. «Где они?» — спросил он. «Там, на улице. Их двое».

Спервa он хотел позвонить в отделение милиции. Но она умоляла его этого не делать. «Я к вам обратилась за помощью, а не в милицию. Если я обращусь в милицию, если они узнают, что я заложила их, где бы я ни была, они найдут меня и к утру прикончат, как прикончили ту девчонку в больнице».

Папсуй решил милицию не вызывать. Такой парень, как он, мог вполне рассчитывать на свои силы. Он крепко взял ее под руку, и они вышли на улицу.

Недалеко от почтового отделения под деревом стояли-двое парней, о чем-то разговаривая. У Степана не было оснований их задерживать. Но проверить документы, если, конечно, они у них имелись, узнать фамилии, а может быть и адреса, он счел необходимым. Но как это сделать?

«Добрый вечер!» — приветливо сказал Папсуй, когда они вплотную приблизились к парням.

«Добрый вечер, мисс! — усмехнулся один из них, обращаясь к девчонке. — Это кто с тобой — Есенин или Блок?»

Девчонка замерла и пугливо рванула Папсуя за руку. И тут вдруг впереди возле своего дома он увидел фигуру милиционера. К тому же оказалось, когда они поравнялись, что милиционер был знакомым.

«Зайди-ка, сержант, за нами в этот двор, но на расстоянии от нас, будто мы с тобой не знаем друг друга».

Во дворе Папсуй сказал сержанту: «Проверь у двух парней, стоящих на углу, документы. Постарайся узнать их фамилии и адреса. Срочно! Пока они не ушли».

«Что вы хотите с ними делать? — испугалась девчонка. — Забрать? Не надо. Я умоляю вас, не надо! Они же поймут, что это я их заложила!»

Сержант вернулся и сообщил, что документы у парней в порядке. Один из них учится в автодорожном институте, другой работает киномехаником во Дворце культуры строителей. Живут в доме напротив.

Вот все, что Папсую в этот вечер удалось о них узнать,

— Запугали они ее, запугали! — удрученно сказал Папсуй. — Проводил я ее домой, на ней лица нет!

Брат пришел домой поздно, за полночь, когда я уже спал. Он нарочито громко распахнул дверь, щелкнул выключателем, двинул стул, чтобы я проснулся. Но я упрямо продолжал спать ему назло, вернее, делать вид, что сплю. Это была своеобразная дуэль. Кто — кого.

Наконец брат не выдержал, потушил свет и лег. Но вскоре он резко вскинулся на своей постели, задвигался в темноте.

— Эврика! — закричал брат нервным приглушенным шепотом. — Наконец-то все стало на место. Я все понял! Проснись же, черт тебя побери! — уже громко затормошил он меня.

Но я продолжал изображать спящего. А вскоре действительно заснул, как все люди, незаметно для себя. Мы ведь узнаем о том, что заснули, только когда пробуждаемся.

И все-таки вдоволь поспать мне так и не удалось. Я проснулся от того, что он цепко взял меня за плечи, сразу вытряхнув из меня весь сон. Было шесть часов утра.

— Выручи, — закричал брат, — выручи!

— В каком смысле? — обалдело пробормотал я.

— В смысле денег.

— Тебе что, нужны деньги?

— Мне деньги не нужны. Тебе нужны деньги!

— Ты что, спятил!.. Мне не нужны деньги.

— Будто нужны! Будто!

— Что за чушь? Будто нужны!

— Сейчас все поймешь. Все поймешь! Я всю ночь не спал. Вся моя жизнь прошла перед глазами. Я все понял. Все понял! Я бы мог стать гением. Одно мне мешало. Мне мешало одно! Чтоб стать гением, мне не хватало щедрости, размаха, доброты. Художник Пиросмани был бессребреником. Ему было наплевать, что он ест, на чем спит. Пушкин залезал в долги, но шутя проигрывал в карты тысячи. Толстой отказывался от гонораров за свои произведения. Есенин, получив деньги за книгу, накупил всей своей родной деревне дегтя, хомутов и прочих мужицких ценностей, оставшись без копейки. У Дюма в письменном столе был ящик с деньгами Он пригоршнями, не считая, давал деньги нуждавшимся друзьям… Бери! — закричал брат и порывисто выдвинул ящик своего письменного столика. — Бери!

В ящике были разбросаны рубли, трояки, пятерки.

— Бери пригоршней, не считай!

— Но мне же не нужны деньги, — растерянно отбивался от него я. — Ты же знаешь, мне не нужны деньги…

— Будто нужны! Завидуешь! Не хочешь, чтобы я стал гением!

Тут уж я не выдержал:

— Черт с тобой.

Я зажал в кулаке взятые из ящика какие-то мелкие купюры и, не считая, как он просил, сунул их в карман пижамы.

— Спасибо, брат, — задумчиво произнес он, как-то сразу успокоившись — Спасибо. Ты меня выручил, облегчил мою душу. Теперь ничто мне не мешает стать тем, кем я должен стать. Хотя, конечно, это нелегко…

Он замолчал, притих понуро, удрученно. Явно затосковал о чем-то мне неведомом. Потом вскочил с дивана и деловито зашагал по комнате. Голос его обрел прежнюю зычность.

— Так. Ты меня выручил. Но я тебя тоже выручил — дал тебе свои деньги. Посчитай, сколько там купюр. Выверни карман.

— Двадцать шесть рублей, — сказал я, подсчитав деньги.

— На пол ничего не упало?

— Вроде нет.

— Так. Когда отдашь? Только точно. У тебя дурацкая привычка вовремя не отдавать долги.

— Но мне же не нужны деньги!

— Если не нужны, положи их на место. А теперь перейдем к делу. Ты знаешь, почему я пришел вчера так поздно? Я вчера был в ресторане. А почему я был в ресторане? Я напал на след. На верный след. Весь ваш уголовный розыск не мог напасть на след. А я напал. Я раскрутил это дело. Все гениальное предельно просто. Я рассуждал так: кто мог узнать о том, что Петриченко оставила ключ от сейфа в открытом ящике письменного стола? Только свои, только работники отдела — продавщицы, которые могли это видеть. Логично? Я решил их попасти, установить слежку. Начал я с самой молодой. Красавица. Как иллюстрация к «Тысяче и одной ночи».

Волосы гладкие, жгучие, черные. Зубы сахарные. Я подождал ее у служебного выхода после закрытия магазина и незаметно двинулся за ней. Как ты думаешь, с кем она встретилась на площади Пушкина? Кто ее ждал? Леонид. И куда же они пошли? В ресторан ВТО. Я — за ними. Сел в углу зала за столик, так, чтобы Леонид меня не видел, и весь вечер за ними наблюдал. Они ели паштет, котлеты по-киевски, пили шампанское. Мне этот вечер обошелся в двадцатку. Не мог же я пить только минеральную воду! К ним подходили какие-то длинноволосые парни, то ли актеры, то ли уголовники. Сейчас у всех ребят такой подозрительный вид, что так и хочется дать в морду, пока сам не получил. После закрытия ресторана Леонид проводил ее пешком к дому на улице Мясковского. Видимо, там она живет. Словом, я узнал главное: продавщица и Леонид — это одна шайка. Леонид — вор-рецидивист. Он на моих глазах подарил девчонке золотые часы из награбленных в универмаге ценностей. Все концы сходятся. А теперь, брат, попробуй сказать, что я не гений!

— Да, действительно, — промолвил Папсуй, когда я ему рассказал эту историю, — концы с концами сходятся. Парня надо брать. И брать немедленно, пока еще, может быть, не пошли по рукам драгоценности из универмага. Пока они, может быть, у него. Завтра же с утра доложим полковнику, свяжемся с прокурором, попросим разрешение на арест и обыск в квартире Леонида. Вот только, как он проник ночью в неприступный, как крепость, магазин? Вот вопрос!

На следующий день, получив разрешение на обыск и задержание Леонида, мы явились к нему домой. Мы узнали, что он закончил педагогической институт, но пока нигде не работает. Почему? Хочет устроиться в какую-нибудь редакцию Хочет писать. Но пока что это только небольшие заметки, информации, которые ему иногда удается опубликовывать в молодежной газете. Отец Леонида оказался профессором, доктором биологических наук. Мать — актриса драматического театра.

Обыск нам ничего не дал. Ничего подозрительного в доме у Леонида не оказалось. Правда, в небольшой шкатулке из черного серебра, которую мы нашли в спальне, были кольца, серьги, дамские часики, но достаточно было одного взгляда, чтобы определить, что все это старинные вещи, не имеющие ничего общего с драгоценностями, похищенными из универмага.

При аресте Леонида ни отца, ни матери дома не оказалось Я с облегчением подумал, что хоть не стал свидетелем горя этих уважаемых людей. Правда, не в первый раз приходится пить им из этой чаши с солеными от слез краями.

И еще думал я, как же такое получается: сын — уголовник-рецидивист, отец— профессор.


Доставленный в уголовный розыск парень раскис. Растерянный, жалкий, испуганный, он сразу сник, нахохлился, как птаха на ветке в дождливый день.

— За что? По какому праву? Что я такого сделал? — едва перешагнув порог, зачастил он. Казалось, больше, чем допрос, его пугали сами стены уголовного розыска, окно, забранное решеткой, сейф, казенный стол.

«Что-то не больно похож он на рецидивиста, — подумал я. — Ведет он себя как новичок. Или уж очень он талантливый актер. Надо вызвать девчонку на очную ставку с ним».

Если бы я знал, когда вызвал девчонку на допрос, что лучше было бы не отпускать ее домой в тот день после допроса, а взять под стражу под любым предлогом! Но я об этом знать не мог. Да и предлога взять ее под стражу не было

Девчонка оказалась красивой. Красивей, чем я думал Я не особенный мастер описывать женскую красоту. Но в ее красоте было что-то диковатое, своевольное. Черные, гладко зачесанные волосы, собранные на затылке в пучок. На бледном, резко вскинутом вверх лице никакого грима Во всем ее облике чувствовался вызов.

— Скажите, — спросил я после соблюдения необходимых формальностей, — знаете ли вы Леонида Александровича Красикова?

— Да. Знаю.

— И давно ли знаете?

— Знаю с детства. Мы с ним в одной учились школе. — Из большой кожаной сумки, висящей через плечо, она достала не сигареты, а спички. Чиркнула сразу двумя и сунула горящее пламя в рот.

— Что вы делаете! — удивился я.

— Глотаю пламя. Чтобы успокоиться. А что, нельзя?

— Перейдем к делу, — строго сказал я, чтобы искупить этой официальной строгостью порыв своего слишком громкого удивления. — Так вот, Леонид Красиков нами арестован.

— Этого не может быть! — вырвалось у нее.

— Леонид Красиков арестован по подозрению в ограблении универмага.

— Здесь какая-то ошибка! — закричала она. — Этого не может быть!

Я поднял трубку внутреннего телефона:

— Приведите задержанного Красикова, — сказал я. — Так вот, — обратился я к ней после паузы, — вы сейчас будете иметь возможность встретиться с ним. А пока скажите, что вы знаете о прошлом Леонида Красикова?

— Ничего!.. То есть ничего дурного!

— Но вот предо мною ваше письмо.

— Степан Петрович вам передал?! Он передал вам! Как он мог вам его передать, ведь это письмо адресовано лично ему! — она заплакала беспомощно, по-детски, глотая слова вместе со слезами. — Как он мог, как он мог! — повторяла она.

— Степан Петрович никак не мог поступить иначе. Мы с вами здесь не в куклы играем. Ограблен универмаг. Леонид Красиков подозревается как участник ограбления универмага.

Когда конвоир ввел Красикова, она посмотрела на него с таким знобящим душу испугом, что даже мне, видавшему виды, стало страшновато.

— Вам известна эта девушка? — спросил я Красикова.

— Да, известна.

— Откуда?

— Мы с ней учились в школе. И с того времени дружим.

— Двадцать первого ноября вы подарили ей дамские золотые часы?

— Да, подарил.

— Где вы их достали?

— Я их купил в универмаге.

— Когда?

— Несколько дней назад.

— Чек у вас сохранился?

— Нет. Я его выбросил. Зачем мне было его хранить?

— Кто может подтвердить, что вы купили часы в универмаге?

— Продавщица Зинуля. Она мне помогла выбрать часы. Красивая такая. Я с ней на радостях познакомился и «обмыл» покупку в ресторане ВТО.

— Где сейчас находятся эти часы? — обратился я к девчонке.

— У меня на руке. Вот, пожалуйста! — она сняла с руки золотые женские часики и протянула их мне.

— Ну что ж, на сегодня пока все.

Я вызвал конвой. Распорядился увести Леонида. Когда его выводили, он, будто опомнившись, запричитал:

— Я ни в чем не виноват! Здесь какая-то ошибка! Зачем в тюрьму! Я не хочу в тюрьму!

После его ухода девчонка перестала отвечать на мои вопросы. Не потому, что не хотела отвечать, она их просто не слышала. Когда же, наконец, до нее дошло, что я отпускаю ее домой, закричала в страхе:

— Я не хочу домой! Не хочу я домой! Лучше арестуйте меня с ним вместе!

— Покажите ваши вены на руках, — сказал я, внимательно на нее глядя.

— Нет! Нет! — истерически закричала она. — Только не это! Вам все известно. Он вам все рассказал. Зачем же он так!

— Мы вынуждены вас отправить на медицинское обследование. Что ж, видимо, придется вас лечить принудительно.

— Нет, нет! Только не это. Только не под стражей! Я… я завтра сама приду. Клянусь. Клянусь вам.

— Я вам верю. Вот направление.

— Боже мой, какой позор! — забилась она в глухих рыданиях. Потом резко встала и выбежала из комнаты

— Возьмите пропуск! — крикнул я ей вдогонку.

Едва ушла девчонка, позвонил Папсуй:

— А знаешь, проверка показала, нет сведений о том, что Красиков был ранее судим. Да и редакцию молодежной газеты мы запросили. Он там на хорошем счету. Надо парня отпускать. Нет у нас оснований держать его в следственном изоляторе Вот какая история, понимаешь! Не мешает допросить Сюню.

— Что это даст? Сюня, когда встретил его сержант Козырев, выходил из переполненного народом универмага. Мог ли он у всех на глазах, средь бела дня вынуть ключ из ящика, беспрепятственно открыть сейф, выгрузить оттуда драгоценности? И как он мог знать, что ключ от сейфа Петриченко забыла в открытом ящике? Да и к тому же ограбление произошло ночью Чушь! Абсурд!

— А все-таки допросить его надо.


В конце рабочего дня раздался телефонный звонок из отделения милиции того района, где жила девчонка. Звонил лейтенант Кругликов, молодой разбитной парень с карими, выпуклыми, блестящими, как майские жуки, глазами, все время весело бегающими в разные стороны:

— Эта девчонка, которую ты вызывал сегодня на допрос, покончила с собой, — сказал он. — Вот какое дело. Как бы у тебя не было неприятностей. Ведь покончила она с собой сразу после допроса. Да, она оставила вашему Папсую письмо. Мы его переслали к вам, в уголовный розыск.


Самоубийство девчонки потрясло Папсуя.

— Довели! Доконали! Они ее так запугали, понимашь, что она покончила с собой. Может быть, в состоянии наркотического дурмана. Надо кончать с этим кодлом. А мы никак не можем выйти на них. Может быть, в письме она откровенно во всем признается. Теперь-то она может их не бояться! Не спасли мы девчонку. Не сберегли!

Папсуй распечатал письмо Вот что было в нем написано.

Третье письмо девчонки

«Степан Петрович! Когда Вы прочтете это письмо, меня уже не будет на свете Я опозорила себя навеки и в Ваших глазах, и в своих собственных Можно ли после этого жить! Все,_что я Вам говорила, все, что я Вам писала в своих письмах, была ложь! Да, да, самая настоящая ложь!

Теперь я задаю себе вопрос: когда я начала Вам лгать и почему? Так вот, должна Вам признаться (сейчас я уже ничего не боюсь, даже этого признания): многие годы со школьных лет я была в Вас влюблена. Я следила за Вами, знала в лицо всех Ваших друзей. Даже знаю Вашу Клавдию. Я помню все костюмы, которые Вы сменили за эти годы, я помню все рубашки, все галстуки, которые Вы носили. Но Вы не обращали на меня никакого внимания Я была для Вас малявка Мало ли таких бегает по двору.

Я подрастала. С годами я выросла из всех своих школьных платьев. Но никак не могла вырасти из этой моей первой любви. Вы же по-прежнему не обращали на меня никакого внимания. Я действительно окончила Литературный институт и действительно, не найдя себе места в жизни (мои рассказы и повести печатать никто не хотел), пошла работать в такси. Мать моя ихтиолог, отец — тоже, сейчас они в экспедиции. Никакого отчима у меня нет и не было Это все я придумала в письме к Вам. Так же, как придумала всю историю с Леней Красиковым, с которым мы дружим с детских лет. Не только мы дружим, но дружат даже наши родители. Умоляю Вас, отпустите его. Клянусь Вам, он не может иметь никакого отношения к ограблению универмага. Это я своею ложью о его уголовном прошлом навела Вас на мысль, что он, вор-рецидивист, может быть замешан в этом ограблении. А тут еще подаренные мне часы. Представляете себе, если узнает он, если узнают его родители, что я о нем написала и кому — работнику уголовного розыска, если узнают они, что я его оклеветала, засадила в тюрьму, как я смогу смотреть им в глаза, как мне жить после этого на свете! Стыдно, нестерпимо стыдно!

Какой из него уголовник! Единственное, что связывает его с преступным миром, так это то, что он любит блатные словечки и поет под гитару воровские песни Этакое пижонство маменькиного сынка.

В такси я пошла работать на несколько месяцев, чтобы написать очерки о работе такси для молодежной газеты Но увидела там немало такого, о чем надо писать не очерки, а фельетоны. Помните, как Вы сели ко мне в машину и мы тогда впервые с Вами познакомились.

А потом наша неожиданная встреча ночью возле Вашего дома. Я прочитала в газете страстную, взволнованную статью о наркоманах. Никак не могла уснуть. Вышла на улицу, чтоб как-то отвлечься, подышать свежим воздухом. Меня преследовали, как неотвязчивый кошмар, эти страшные люди — наркоманы. Неужели, неужели в нашей стране может быть такое?..

Я так увлеченно о них говорила, будто их боль была моей болью, и тут-то Вы решили, что я сама наркоманка, попавшая в это кодло. И решили меня спасать. А с той минуты, как Вы решили меня спасать, я радостно ощутила свою власть над вами Вроде Вы меня полюбили, полюбили не любовью, а своим состраданием. Потому что Вы очень добрый, совестливый человек. Как с таким характером Вы можете работать в уголовном розыске, не понимаю

Многие годы Вы на меня не обращали никакого внимания, а как на девчонку, которая гибнет, которую надо спасать, Вы не только обратили внимание, но всем сердцем связали себя с ней. Почувствовав эту Вашу слабинку, могла ли я отказаться от счастливого и благодарного чувства власти над Вами?

Помните, как Вы, все бросив, по моему телефонному звонку примчались меня спасать на переговорный пункт. Теперь могу Вам признаться: спасать меня было не от кого. Я заметила двух знакомых парней на улице и позвонила Вам, разыграв сцену покушения на мою жизнь.

Мне мало было придуманных новелл из моей жизни. Мне уже нужен был сценарий с Вашим участием.

Простите меня, ради бога, сейчас мне об этом очень стыдно писать. Но тогда, проходя с Вами мимо этих парней, я действительно верила, я чувствовала их нож кожей.

Мне рассказали удивительную историю: один выдумщик, подвыпив, всю ночь со слезами на глазах рассказывал друзьям о гибели своей жены, якобы попавшей под машину. Рассказывал с такими страшными подробностями, как он нес ее окровавленную на руках, как похоронил ее и упал на свежий могильный холм не в силах оторвать от него свое тело. Обо всем этом он рассказывал так убедительно, что к утру волосы его поседели.

Так и я, когда писала Вам о мнимом отце-летчике, о том, как он расстался с моей матерью и погиб на Крайнем Севере, о придуманном мною отчиме, которого я будто бы ненавидела, о том, как мы с Ленькой отняли у девочки часы на бульваре, начинала верить, что все это действительно было со мной. Я уже не могла остановиться, рука сама продолжала рассказ.

Тьмы низких истин нам дороже

Нас возвышающий обман.

В Вашем лице я, наконец, нашла читателя, который мне настолько поверил, что готов был немедленно спешить на помощь. Ведь мое творчество, да, именно творчество, как я сейчас понимаю, было для Вас не литературой, а действительностью. Я жила этой ложью. И так счастливо жила! Может быть, эта ложь была большей правдой, чем вся остальная моя жизнь. Что ж, может, я и наркоманка. Ложь — это тоже наркотик.

И все-таки ложь — это единственная реальность. Ведь люди не могут говорить друг другу одну только правду. Это все равно, что ходить нагишом. Дураку сказать, что он дурак, еще можно, а подлецу сказать, что он подлец, уже опасно. Надо ли говорить неизлечимо больному человеку, что он не проживет и одного дня?

Так что же выходит: прикрывать наготу своего тела какой-никакой одеждой — целомудренно, а прикрывать наготу своих мыслей какой-никакой ложью — безнравственно?

Ложь — это главное, определяющее свойство человеческой натуры. Ложь — это то, что отличает человека от животного. Звери лгать не умеют.

Можно ли говорить правду даже самой себе? И знаем ли мы о себе правду?

В какой-то книге я вычитала запомнившиеся мне слова: человек, утверждающий, что говорит одну только правду, уже лжет.

Я Вам лгала, и это были самые счастливые минуты моей жизни. Я думаю, что вся моя ложь более реальна, чем скучная, какая-то чужая жизнь, которой я жизу. Порой мне кажется, что я не живу, а сплю многолетним сном. Когда-нибудь я проснусь совсем другим человек ком. И все, что со мною было в моей жизни, окажется сном. Кто может меня убедить в том, что я когда-нибудь не проснусь?.. Может быть, проснусь и очень скоро. Стыдно, нестерпимо стыдно!

Прощайте.

Ваша Мелисанда».

Она, как выяснилось, приняла большую дозу снотворного. Ее отвезли в больницу. Спасли. Что ж! К счастью, вышло так, что сама ее смерть оказалась выдумкой, ложью.

Когда мы пришли ее проведать, нам сказали, что она нас не хочет видеть и просит больше к ней в больницу не приходить.

Чем же закончилась история с ограблением универмага? А она закончилась весьма неожиданно. Разосланные во все города ориентировки с подробным описанием похищенных ценностей не дали никаких результатов. За все эти дни не удалось найти никакого следа, никакой, хотя бы одной путеводной ниточки. Не только я, но и сотрудники с многолетним стажем не помнили такого глухого, гиблого дела.

И вдруг внезапно. на стол начальника 34-го отделения милиции ставится чемодан, наполненный похищенными драгоценностями. Его принес тот, кого мы меньше всего считали причастным к делу ограбления универмага. Его принес Сюня Меньшой. Александр Зубов.

Оказывается, зайдя в универмаг и заметив на служебной лестнице ящик с песком, поставленный пожарной охраной, он своим недалеким умом додумался до простейшей возможности проникнуть в универмаг. Для этого нужно было всего лишь залезть в ящик, прикрыться крышкой и дождаться ночи.

А ночью, когда магазин опустел, Сюня вылез и отправился бродить по магазину. Он пришел сюда даже не грабить магазин, а поиграть в ограбление. Ведь идея эта пришла к нему нежданно. А когда пришла, он уже никак не мог от нее отказаться. Появился азарт то ли преступления, то ли игры в него.

Он зашел в комнату заведующей ювелирным отделом. У тут на глаза ему попался ключ от стоящего в углу сейфа, небрежно оставленный в раскрытом ящике письменного стола.

После этого Сюня никак уж не мог поступить иначе. В отделе кожгалантереи он взял новый чемодан, наполнил его драгоценностями из сейфа, полученными на весь квартал. Залез с этим самым чемоданом в ящик, прикрылся крышкой и заснул крепким, спокойным сном.

Утром, когда универмаг заполнился народом, он, оглядевшись по сторонам, вылез из ящика и, затесавшись в толпе, без всяких помех вышел со своим чемоданом на улицу, замеченный сержантом Козыревым.

Это азартное приключение окончилось для Сюни вполне благополучно. Он поставил чемодан в кладовке, не зная, что же дальше делать с этими игрушками.

Весь всесоюзный розыск сбивался с ног в поисках похищенных драгоценностей, а чемодан с ними пылился в Сюниной кладовке, пока мать случайно на него не натолкнулась.


Натолкнулась — и ахнула. После чего отправилась вместе с сыном в отделение милиции. Она, как сапер, разминировала дом, понимая, какие грозят ее сыну неприятности, когда рано или поздно драгоценности будут обнаружены.


Прошло около года. Я ехал в электричке за город, на дачу. В вагоне было пустынно и по-осеннему просторно. Летний сезон кончился. И вдруг я увидел лицо, ее лицо! До сих пор не могу понять, почему я испуганно отвел глаза в сторону. Мне хотелось заглянуть ей в глаза, поздороваться, подойти к ней, поговорить. Но что-то мешало мне, я не мог себя пересилить. Я неотрывно глядел на мелькавшие в вагонной окне леса и перелески, чувствуя себя полным идиотом. Мне было стыдно, как будто я стал невольным свидетелем чужой тайны, кого-то в чем-то уличил, не имея на то никакого права.

Во Внукове я вышел на платформу, так и не поднимая глаз. А теперь очень жалею.

Загрузка...