МИСТЕР ЧЁРЧЪЯРД И ТРОЛЛЬ (пер. М. Немцова)

Когда шахматная доска в кофейне казалась праздной уловкой, чтобы скоротать часы, когда выдыхалось очарование крепостных парапетов Кастелета, вдоль которых караулом вышагивали гвардейцы, боярышника и зеленоногих шотландских куропаток замка, когда слова артачились и не хотели ложиться на бумагу, книги отдавали затхлостью, а сплетенный воедино поток мысли завязывался узлами, мистер Чёрчъярд,[154] философ, брал коляску и ехал в Лес Троллей на долгую созерцательную прогулку.

Мужлан на козлах обычно лущил горох, извлекая стручки из шляпы.

— В Лес Троллей, — говорил мистер Чёрчъярд, натягивая потуже перчатки.

Балтийское небо с северогерманскими тучами.

Копенгаген громыхал перекатами бочек, визжал колесами тележек, ухал пакетботами: лютеранские духовые оркестры, лоточники с рыбой, лязг колоколов.

А бесстыжие пострелята орали ему вслед: Либо! Или! — и сестры грозили им пальцем: Смотри, повернется и цапнет!

Если день бывал удачным, в лесу его ждал тролль. Мистер Чёрчъярд знал, что тролль этот, странно-прекрасный, словно какой-нибудь гриб, — целиком и полностью плод его рассудка, рожденный перенапряжением, несварением или избытком желчи, возможно даже — первородным грехом, но все равно это был тролль.

У Сократа, этого честного человека, был свой даймон, почему ж у мистера Чёрчъярда не может оказаться своего тролля? Он выглядывал из листвы над головой философа. Прическа у него была датской: словно пух чертополоха, аккуратная и ровная, под горшок. Когда его звали, он не приходил. Нужно было сидеть на бревне и ждать.

Горным ясенем и буком густо заросли все прогалины между россыпями валунов, серебристых от лишайников и зеленых ото мха. Под ногами глубоко и пружинисто залегали вековые слои перегнившей листвы, сквозь которые иногда, от самой зари времени, пробивался дикий цветочек, скрученный и бесцветный. Мы желанны в лугах, где нам разостлан ковер, где можно щипать травку, если мы — коровы или полевые мыши, и где краски — желтые и голубые, точно у греческих поэтов и итальянских художников.

Однако, здесь, в лесу мы — чужаки. На другой стороне пролива, в Швеции, есть боры с усыпанными шишками высокими деревьями, с юлками. У природы свои порядки. Лес так же отличается от бора, как луг от болота. Тут живут совы и тролли. И еще философы.

В роще Платона с утра слышен лязг садовых ножниц и скрежет грабель по гравию. Эпикур говорил о необходимости и судьбе, наблюдая, как утрамбовывают его лужайку. Аристотель и Теофраст под зонтиками от солнца собирали цветочки в митиленских лугах. А еще был швед Линней, как он себя называл, — тот изучал природу в голландских садиках, и на него зевали жирные английские коты.

Тролль где-то здесь — вон листья шевелятся.

Если б тут был Николай Грюндтвиг[155] или брат мистера Чёрчъярда Питер, епископ, они бы пригласили тролля сплясать с ними веселый народный танец.

Это что там в папоротниках — нога с пальцами-закорючками? Где один тролль, там и два. У него должна быть жена. Иного природа не потерпит. Причем, молодая. Чего ради сомневаться в троллях, если даже бог все это время прячется?

Когда Амос беседовал с Богом — уж не с самим собой ли он говорил? Бог ведь скрывается в свете у всех на виду, и узреть мы его не можем.

Скрюченные пальчики среди листьев бука. Судьба должна опасть спелым яблоком. Ему не особенно хотелось увидеть тролля. Не стремился он в отчаянии и Бога узреть — если б даже мог. Теперь уже два раза он видел тролля. Его неповторимость — вот что важно. А дальше этого мысль уже не шла. Существовало чистое добро Бога, вообразимее некуда, и чистая чувственность Дона Джованни,[156] вообразимая при споспешестве плоти, и существовал чистый рассудок Сократа, который представить было легко, поскольку разум, этот тролльский ганглий, как и беспокойные яйца Дона Джованни, — дар Бога.

Мозг Гегеля в банке с формальдегидом на луне.

Тролль — еще одна чистота, уж это, по крайней мере, — ясно, но чистота чего? Ваш кучер, мистер Чёрчъярд, сидит вон там, за рощицей, ковыряет в носу и ждет вас.

Тролль говорил, что его зовут Хватун. Принадлежит ли он к порядку, высшему по отношению к грибам (один из которых он, похоже, сейчас жует), так же, как ангелы принадлежат к порядку, низшему по отношению к Богу? Он видел это не так, как, бывает, в рисунке двух деревьев находят Наполеона: фигура его очерчена ветвями, — а, скорее, образ проступал сквозь ткань зрения: глаза из ягод и листвы, пальцы на ногах из орешков, ноги из побегов. Вместо мужского достоинства — желудь.

— Есть расщелины, — сказал мистер Чёрчъярд, снимая цилиндр и ставя его на бревно, сквозь которые проваливаются вещи.

— В одном из поддельных Евангелий, к примеру, Иисус выбирает из всех рыбаков, тянущих сети, Симона. Причем, с Иисусом — его собака. Или просто собака.

— Да, Господь, — отвечает Симон, подбегая с готовностью.

— А когда он позовет тебя снова, — говорит ему собака, — ты должен будешь отзываться на имя Петр.

Из тех Евангелий, что есть у нас сейчас, это вычеркнул какой-то прекраснодушный переписчик, не заметивший, что животному, чья душа состоит из одной лишь верности и чьей веры в хозяина никакой силе не поколебать — ни смерти, ни разлуке, — дан голос, как валаамовой ослице за несколько столетий до этого, чтобы напомнить нам, что наше восприятие потустороннего — слепо.

А потом еще в причудливых «Деяниях Апостолов» есть говорящий лев, который работает зазывалой на Павла и Варнаву.

— Привет, народ! Хоть я всего-навсего и тварь бессловесная, и теологии у меня нет, я здесь, чтобы привлечь ваше внимание: собирайтесь-ка вокруг, да послушайте моих дорогих друзей римского гражданина Павла, да Иосифа Варнаву по прозвищу «Утешенье», которым есть что вам сообщить.

Голубоглазый лев, отмытый и причесанный для явления публике, лапы здоровенные как блюда.

Это тролль тут из-за дерева выглядывает?

— Мы познакомились прошлой осенью, — сказал мистер Черчъярд тем голосом, которым разговаривал обычно с детьми, — когда небо было набито тучами, точно копнами грязной шерсти, а по земле дымкой стлался туман. Помнишь, ты еще не хотел говорить, как тебя зовут, и поэтому я назвал тебя Хватун — с твоего позволения, приняв молчание за согласие. Ну как поживаешь?

Листики затрепетали, лесное молчание стало глубже.

— Ты ведь не боишься, правда, моей прогулочной трости, которая прислонилась вот к этому бревну? Это же просто деревянная палка с серебряным набалдашником — такие носят все благородные господа в Копенгагене. С нею вместе — вот этот мой цилиндр и перчатки. Вот и все вещи, которыми следует показывать миру, что у нас имеются средства, и мы взыскуем морали, одобряемой полицией и духовенством. Давай, покажись мне.

В рыбе, которой делишься, сказал Демокрит, не бывает костей.

— Поэтому давай-ка я расскажу тебе историю: может быть, она прольет свет на наше неловкое положение. Жил однажды в Англии разбойник с большой дороги, который для маскировки нацепил огромный парик с косой и в сетке, вроде тех, что выдающийся Сэмюэл Джонсон отказывался носить в приличном обществе. Когда на дороге, на которой он, с позволения сказать, работал, появился путник, разбойник возник из-за куста, предложив путнику выбор: кошелек или жизнь. Путник дрогнул перед нацеленным на него пистолетом, а возможно — и перед париком тоже, — и уступил разбойнику лошадь и кошелек.

Разбойник, уезжая, швырнул парик в канаву, где его позже обнаружил пешеход — и напялил на голову, не зная, каким ветром занесло сюда такую роскошь.

Тем временем ограбленный путник пришел в городок, куда только что прибыл и пешеход со своим нечаянно найденным париком. Путник, заметив его, воззвал к приставу и перед мировым судьей обвинил в разбое на большой дороге. Он под присягой клялся, что узнает этот парик где угодно.

Судья приговорил пешехода к повешению.

А городок был очень маленьким, и судебное разбирательство привлекло огромную толпу, в которой находился и наш разбойник.

— Дурень! — крикнул он судье. — Ты отправляешь на виселицу невиновного. Слушай, дай мне этот парик, я его надену и скажу: Кошелек или жизнь, — и этот облыжный обвинитель увидит свою ошибку. Да, да! — сказал обвинитель. Именно этот голос я слышал из-под большого парика.

Судья, тем не менее, вынес вердикт, что первое опознание прошло под присягой, перед Богом, и приговор, объявленный именем закона, уже вынесен. И должен быть приведен в исполнение.

Разумеется, тени колыхнулись — там, между норвежской сосной и лиственницей, вверх и вбок, где должен быть тролль.

Очаровательно, если тролль окажется похожим на датского мальчугана, если он перекувырнется и встанет на голову, крутя ногами в воздухе и заливаясь розовой краской. Или встанет на правую ногу, а левую завернет себе за голову, как цыганские акробаты в ярмарочный день.

— Закон, как видишь, непреклонен. Мы создали закон по образу Божескому, поэтому ничего человеческого в нем нет. Давай я расскажу тебе о Боге. Выведя народ свой из рабства египетского, он повел его в Ханаан, но сорок лет блуждали они по пустыне, где Бог кормил их белым пушистым хлебом, он назывался манной, но их от него затошнило. Поэтому они попросили у него чего-нибудь другого, повкуснее. Вроде перепелов, зажаренных до румяной корочки на вертеле над огнем, политых собственным соком, посоленных и натертых шалфеем. И Бог, который просто-таки вышел из себя от их неблагодарности и алчности, от того, что вкусовую чувственность они поставили впереди справедливого признания его величия и мощи, сказал:

— Так будете ж вкушать, пока из носа у вас не полезет!

И град дохлых перепелок обрушился на них с небес, и весь народ приправлял и готовил их, и (здесь я цитирую Писание) не успели они выковырять мясо из зубов, как бог наслал смертельную чуму, убившую всех, кто отведал этих перепелок.

— Что ты на это скажешь? Он на молитву так ответил.

Глаза тролля были как у счастливого ребенка, а поэтому в них ничего не читалось, поскольку счастье ребенка — то, что всем нам следовало забыть. Это счастье наступает, когда выдираешь из часов стрелки, швыряешь дедушкины искусственные зубы в огонь, воруешь или врешь, дергаешь кошку за хвост или разбиваешь китайскую вазу, прячешься от родителей так, что они волнуются до полусмерти, лупишь по пальцам на ноге лучшего друга молотком. О ребенке с прекрасными волосами, будто из крученого и завитого золота, с большущими голубыми глазами культура говорит: узрите ангела! — а природа: вот твой личный дьявол.

Птица в тех ветвях или же тролль?

— Послушай! — сказал он. — Вот ты видишь меня — в пальто немецкого покроя (в нем я слушал лекции Шеллинга,[157] ибо в немецких аудиториях холоднее, чем в Гренландии), в перчатках, в клетчатых брюках дудочками, с тростью и платком за обшлагом, по всему этому, по моему большому носу, по тому факту, что брат мой Питер — епископ, ты не можешь сказать, что живу я в городе торгашей, воображающих себя христианами. С таким же успехом луизианского банджоиста можно назвать Моцартом.

По всему этому ты ни за что не угадаешь, что отец мой однажды грозил богу кулаком с холма в Ютландии и проклял его прямо в лицо.

Тролль, тролль! Но нет — лиса или заяц, чей дом — этот лес.

Тролли принадлежат, предполагал мистер Чёрчъярд, к биологическим родам поганок — как деревья сродни ангелам. Столетие мистера Чёрчъярда вглядывалось в природу, а немцы исследовали Священное Писание. К чему бог, в конечном счете, когда у них есть Гегель?

Разве нет в Писании мест, где переписчики вписывали обратное тому, что милосердие и страх подсказывали им утаить? Ясно, что Авраам принес в жертву Исаака.

Его отец проклял бога и переехал в Копенгаген, и стал преуспевающим торговцем, в его сундуках деньги порождали деньги. Он умер на руках у ангелов, вознесших его в небеса.

Следовательно — разве нет? — если мы молимся, нам отвечают смертью, не успеем мы выковырять из зубов мясо перепелки. Однако мир на месте, и отчаиваться — грех. Даже в их церквях длинные лучи света, неуступчивого жесткого света января в высоких окнах выдают, что суетности мира — и никакому гегельянству не сделать вид, что ее там нет, — тут нет.

Мистер Чёрчъярд сдвинул очки на лоб, провел мизинцем по брови, потер переносицу, закрыл глаза, облизнул уголки губ и тихонько кашлянул.

Какая ирония.

Лошадь жива так же, как и он, а в корове ровно столько же бытия. В мошкаре.

Несколько утешило бы, если б он был уверен, что уродлив, как Сократ. Как и все датчане, в молодости он был красив. А потом нос его все отрастал и отрастал, спина скрючилась, а пищеварение стало совсем ни к черту.

Может быть, тролль — вовсе не такого роста, как он думает, а завернут в листик.

В чем бы мы ни отказали Богу, этим он и будет.

— Absconditus,[158] говорим мы о нем, видя его повсюду. Что же это с нами такое, О Тролль, что веруем мы в невиданное, неслыханное, некасаемое, отвергая то, что пред взором нашим? В туманах отчаянья вижу я, что мы предпочитаем то, чего нет, тому, что есть. Страсть нашу вкладываем мы в писания, коих не читаем или же читаем, причудливо не понимая, незнание свое принимая за знание. Религия наша — цветистое суеверие и непатентованное чудотворство.

Мистер Чёрчъярд знал, что тролль прячется за одним из деревьев впереди. Он чувствовал это наверняка. Когда он покажется, у него будут расплющенный нос, круглые зеленые глаза, лягушачий рот и большие уши.

— Слушай! Минувшим воскресеньем в дворцовой церкви придворный капеллан — а он очень популярен и в своем епископском облачении напоминает византийского императора — читал проповедь избранной пастве, состоявшей из жирных купцов, адвокатов, банкиров и девственниц. Проповедовал он красноречиво и со звучной серьезностью. Его темой было: Христос избрал смиренных и презренных. Никто не смеялся.

День клонился к вечеру, и тучи затягивали небо серым. Мистер Чёрчъярд решил с собой договориться, совершить скачок веры. Он поверит, что тролль там прячется, и беспокоиться, так это на самом деле или нет, не станет. Событие реально в той мере, в какой у нас есть желание в него верить. Епископ Мюнстерский читал свою красноречивую проповедь потому, что им восхищался отец мистера Чёрчъярда, а вовсе не потому, что сам мистер Чёрчъярд сидел между бандитом, переодетым торговым банкиром, и дамочкой, чью шляпку изготовили в Лондоне. Он слушал Епископа Мюнстерского ради своего отца. А с троллем будет беседовать ради самого себя.

Итак, значит, тролль. Мистер Чёрчъярд оказался не готов к тому, что тот окажется голым. Когда тролль заговорил, датский язык его был старинным.

Сорванец с Лебединой Мельницы. Вытянул руку для равновесия, стоя на одной ноге, другой размахивая взад-вперед.

— Ты из лягух будешь? — спросил он.

— Я — человек.

— А на личину не скажешь. Каким путем пришел ты — сквозь или с-под низу?

Его развлек испуг на лице мистера Чёрчъярда, и уголки рта его сложились в складочки.

— Ежели через цвет, то это будет один путь: пропихнешься сквозь желтый в синий, сквозь красный в зеленый. А другой — чутка сдашь назад, местечко себе найдешь и протиснешься. Сквозь изгиб, в приливе. Четный один, другой нечетный.

Тролль подошел ближе. Мистер Чёрчъярд разглядел брызги веснушек на щеках и носу. Тролль осторожно дотронулся до его трости.

— Ясень, — произнес он. — Я такого дерева не ведал. Всегда на этой стороне, одна луна с другой, разве нет?

— На этой стороне чего? — тихо спросил мистер Чёрчъярд.

— Никогда не бывал ты внутри коровяка, правда? И внутри шандры никогда, внутри молочая? Кто будешь ты?

— Я — датчанин. А что если я у тебя спрошу, кто ты? В моих глазах ты — мальчик, со всеми мальчиковыми причиндалами, ты хорошо питаешься и здоров. Тебе не холодно без одежды?

Тролль поднял ногу, держа ступню рукой, чтобы лодыжка не ломала параллели с лесной подстилкой. Ухмыльнулся — с иронией или без, мистер Чёрчъярд сказать не мог. Его тонкие брови метнулись вверх, под шапку волос.

— Позволь мне сказать, — произнес мистер Чёрчъярд, — что я уверен: ты — в моем воображении, тебя здесь вообще нет, хотя пахнет от тебя шалфеем или бурачником, и ты — существо, которое наша наука признать не может. Мысля, мы связываем. Я же пока еще тебя не поймал. Я даже не знаю, что ты или кто ты. И к чему нас это приведет?

— Но аз есмь, — ответил тролль.

— Я тебе верю. Мне хочется тебе верить. Однако сейчас — девятнадцатый век. Мы знаем всё. Порядка существ, к которому ты можешь принадлежать, не существует. Тебе знаком Бог?

Тролль задумался, уткнув палец в щеку.

— Загадку ль сказываешь? Что сделается мне от тебя, коли правильно скажу?

— Как это может быть загадкой, если я тебя просто спрашиваю, известен ли тебе Бог? Либо да, либо нет.

— Ты ищешь его в этих местах никак?

— Ищу.

— Каков он на запах будет? Каким деревам он родня?

— Я его никогда не видел. Никаких его описаний не существует.

— Как же признаешь ты его, коль встретишь?

— Признаю. Почувствую.

— Барсук, белка, лисица, ласка, лягуха-прыгуха, олень, сова, утка-поганка, гусь — он из них будет? Или же сосна, дуб, самбук, ива — из таких? Эльф, кобольд, гном — один из нас? Паук, гнус, муравей, мотылек?

После этих слов тролль оглядел себя, точно поправляя неловко сидящую одежду — словно ему, ребенку, сейчас предстояло читать наизусть перед всем классом. И запел. В голосе его звучало что-то пчелиное — вновь и вновь возникали гул и жужжание, будто Barockfagott в «Orfeo» Монтеверди,[159] — и что-то от глуховатого дисканта витютня. Ритм был от сельского танца, от джиги. Но какие же слова он пел?

Мистер Чёрчъярд разобрал про лошадь, которой луна надоела и про сову, у которой были числа. Припев вообще звучал по-лопарски. Одна рыбка и другая, и корзиночка с травой.

Когда песня закончилась, мистер Чёрчъярд склонился в признательном поклоне. Где же он слышал эту мелодию — на концерте народной музыки? На рынке Роскильде? И не видел ли он самого тролля, поразительно замурзанного, в лохмотьях и синей фуражке на причале Нюхавна?

И тут тролля не стало — только травяной покров, да влажный зеленый запах леса, да тиканье его собственных часов.

То, что Бог есть, Сократ полагал с честной неуверенностью и глубоким чувством. Мы тоже верим, рискуя точно так же, запутавшись в том же противоречии неуверенной уверенности. Только неуверенность теперь иная, ибо абсурдна, а верить с глубоким чувством в абсурдное и есть вера в Бога. Знание Сократа, что он не знает, — высокий юмор по сравнению с чем-либо серьезным, вроде абсурда, и глубокое чувство Сократа к экзистенциальному — первоклассное греческое остроумие по сравнению с жаждой верить.

Загрузка...