Глава пятая ПЫЛИНКИ НА ВЕСАХ

27 июня 1995

Дверь мгновенно распахнулась. На пороге стояла невысокая женщина в строгом костюме и сквозь толстые стекла очков без улыбки смотрела на Люсьена.

— Э-э… Я, собственно, по приглашению. Информед, — с легким поклоном сказал Люсъен.

Женщина отступила на два шага в глубь гостиной и деревянным голосом произнесла:

— Проходите.

Она быстро прошла к дверям в гостиную и распахнула их перед Люсьеном.

— Но я, извините, не вполне в курсе… — семеня за ней, говорил Люсьен.

— Проходите, — повторила женщина, похожая на японскую бизнес-даму средних лет. — Миссис Розен просит извинения за некоторое опоздание. Пока можете закусить и отдохнуть.

— Но… — начал Люсьен, однако дверь за японкой уже затворилась.

(1979)

I

Старший лейтенант Рафалович выматерился в трубку, длинно и вычурно, при этом, однако, палец его предусмотрительно прижимал рычаг. Вроде и высказался, и никого не обидел.

Он вздохнул, отставил телефон и придвинул к себе исписанный и изрисованный стрелочками листок бумаги. Он поискал глазами, нашел фамилию «Нефедьев» и под словами «комбикорм» вписал: «гофр. железо 200 кв.». Обвел в кружочек, повел стрелочку, призадумался, куда бы ее вывести. На Нечипоренко?

Рафалович вновь придвинул к себе телефон, набрал номер.

— Верочка, день добрый… Узнали? Да, это я. У себя? Соедините, если не занят… Кузьма Бенедиктович?.. Снова я. Тут, значит, вот какое дельце вырисовывается. Вагоны, как вы просили, я, кажется, выбил, только…

Изложив ситуацию и выслушав ответ, Рафалович решительно замкнул стрелку на фамилии Нечипоренко и повел новую в самое начало списка, где были жирно подчеркнуты слова «резина, трубы» и фамилия «Эрлих».

На сегодня это было все. Эрлиху звонить уже поздно. Оставалось надеяться, что до завтрашнего утра с таким трудом собранная комбинация не развалится и каждый получит желаемое в обмен на имеющееся.

С громким блаженным стоном Рафалович потянулся, заложив руки за голову. Спать рано, делами заниматься поздно. Стало быть, надо прогуляться, закатиться в ресторацию или взять пузыречек веселия для и под палтуса с огурчиком приговорить его прямо в номере.

Рафалович любил это время, когда полярная зима сменялась полярным летом и каждый день добавлял по несколько светлых минуток. Он радовался всегдашнему своему удивлению — надо же, половина седьмого, а еще светло. Это потом уже, к лету, свет в ночи перестанет удивлять, а начнет раздражать, мешая спать, и раздражение это можно будет унять лишь словами: «Вспомни зиму».

Он надел шинель и вышел в коридор.

— Добрый вечер, Эмма Рихардовна, — обратился он к дежурной. — Ну, как летающие тарелки? Больше не досаждают?

— Все бы вам шутить, Леонид Ефимович! — притворяясь обиженной, ответила дежурная.

Лет пятнадцать назад она увидела в небе какой-то непонятный овал, и с тех пор у нее, как говорится, чердак поехал на уфологии. Она вела обширную переписку с товарищами по увлечению, вырезала из газет все материалы, прямо или косвенно касающиеся НЛО, и была готова часами толковать с постояльцами о неопознанных объектах и внеземных цивилизациях. Наиболее терпеливых слушателей она даже угощала чаем с домашним вареньем и давала почитать из своей папочки.

— Погулять собрались или как?

— Погулять, фрау Эмма. Или как. — Та даже не улыбнулась.

— Знаем мы вас… Кстати, ваш тристапервый освободился. Брать будете?

— Да нет, пожалуй. Если все получится, я завтра утром съеду.

— Ну, дай Бог. Заезжайте почаще.

— Куда уж чаще?

Он вышел из «Полярных зорь» и спустился с пригорочка на главную улицу Мурманска — проспект, естественно, Ленина. С моря дул свежий приятный ветерок. Холодные ветры дуют здесь с юга, с материка, а обогретый Гольфстримом норд, наоборот, несет тепло и влагу. Такой вот географический казус.

Рафалович не спеша фланировал по проспекту, заглядывая в витрины магазинов и кафе, в лица проходящих женщин, машинально надеясь увидеть хорошенькое. Не увидел. Ну и фиг с ним! Для разнообразия можно сегодня лечь и одному, под звуки телевизора. Только вот прихватить пузырек снотворного…

Вот, кстати, и витрина с бутылочками. Странно, столько раз проходил мимо, не припомнить, чтобы тут спиртное продавали. Недавно отдел открыли, что ли?

Он зашел. Выбор был неплохой по нынешним временам, и, что особенно интересно, имелся здесь и неподдельный коньяк — кому же придет в голову подделывать казахстанский? — и шампанское севастопольского завода. У неработающей кассы выстроилась солидная очередь. Продавщица заверила, что кассу вот-вот откроют, и Рафалович занял очередь. Спешить было абсолютно некуда, и он погрузился в раздумья…

Нехитрая, на первый взгляд, задача получить для родной части трубы определенного диаметра по накладной, а заодно и резину для личных «Жигулей» себе и кавторангу Семенову уже без накладной, превратилась в многоходовую комбинацию с пятнадцатью сторонами и двадцатью пятью позициями «это на это». Даже всемогущее управление тыла и снабжения не могло предусмотреть все нужды подведомственных ему частей и подразделений, а уж тем более нужды отдельных офицеров. От того, насколько удачно затыкались возникающие дыры, зависела, в конечном счете, бесперебойная работа части, а следовательно и ее боеспособность. Эта работа, за которую, при всей ее важности, чинов и орденов не полагалось, была, что называется, «на любителя» и требовала определенного склада ума и характера. И здесь лейтенант, а ныне старший лейтенант Рафалович пришелся как нельзя ко двору. Походы, маневры и учения заменились для него еженедельными командировками в Мурманск и ежемесячными — в Ленинград или Москву. И он никогда не возвращался пустой. Начальство привыкало его ценить, хотя поначалу смотрело на этого молодого офицера довольно косо.

Тому были свои веские причины. Три года назад, когда новоиспеченный лейтенант прибыл с направлением ЛенВО по месту прохождения службы, он с поезда попал в учебное плавание, по морским меркам пустяковое, почти каботажное. Но в первые же часы плавания выяснилось, что товарищ лейтенант страдает тяжелейшей, практически неизлечимой формой морской болезни. Толку от него не могло быть никакого, потому что он вынужден был поминутно вскакивать, выбегать на палубу и травить через поручни в океан на глазах у ухмыляющихся матросиков. Ни в рубке, ни в кубрике, ни в кают-компании, ни в лазарете, куда его, полуживого от голода, порывались заложить на третьи сутки, он не мог пробыть ни часа. Так и болтался по палубе, беря на себя и «собачьи вахты», и руководство приборочкой, лишь бы не спускаться.

На его счастье, подвернулся встречный корабль, идущий в Северодвинск. Рафаловича передали туда, а уже из Северодвинска он вылетел военным вертолетом, воспользовавшись оказией. После этого случая Рафаловича перевели в береговую службу. Он нес ее старательно, сверяясь с каждой строкой устава, — но вот приборы в его присутствии отчего-то начинали барахлить, а все попытки исправить ситуацию приводили к полному выходу из строя сложного и дорогостоящего оборудования. Видит Бог, он старался — ночами штудировал инструкции и зубрил схемы, а по утрам, невыспавшийся, но отутюженный и гладко выбритый, прибывал в док минута в минуту… И там сразу же что-нибудь ломалось.

Командование почесало в затылке, и назначило бесталанного лейтенанта освобожденным секретарем комитета комсомола части. Тут уже аккуратность и исполнительность перестали наталкиваться на сопротивление среды, и дела комсомольские, несколько запущенные его предшественником, обрели образцовый порядок. Ленинские субботники, комсомольские собрания на базе и в экипажах Проводились своевременно и на высоком уровне, взносы поступали без задержек, документация велась без изъяна, была отремонтирована и обновлена Ленинская комната. Через полгода Рафалович носил в кармане серую книжицу с профилем Ильича — билет кандидата в члены КПСС. Видимо, его карьера и дальше шла бы по проверенному пути партполитработы, если бы не случай.

В части ждали высокую комиссию из Москвы, возглавляемую лично Главным инспектором ВМФ вице-адмиралом Громобоевым. Командир в экстренном порядке созвал совещание. Поскольку комиссии вменялось в обязанность провести всестороннюю проверку, были вызваны все офицеры и даже мичмана, отвечающие за конкретные участки работы, в том числе и комсомольский лидер Рафалович.

Речь шла о многом, в том числе, конечно, и о том, как оказать высоким гостям достойный прием. В этом вопросе основная роль отводилась интенданту, морскому майору Чеботарю. Товарищ майор бодро зачитал список мероприятий, после чего перешел к подробностям. Присутствовавшие, уставшие от речей друг друга, слушали майора невнимательно, и лишь перед лейтенантом Рафаловичем лежал раскрытый блокнот, в котором он время от времени что-то чирикал.

— Так, товарищи, есть вопросы к товарищу Чеботарю? Нет…

И тут неожиданно для всех поднялся Рафалович.

— Разрешите, товарищ капитан первого ранга? Командир недоуменно посмотрел на главного комсомольца.

— Пожалуйста.

— Вот вы, товарищ майор, перечисляя довольствие, отведенное на прием комиссии, упомянули коньяк армянский и водку «столичную»…

— Ну и?

— Простите, эта продукция будет местного разлива?

— Разумеется. А в чем дело?

— Видите ли, от этой продукции у нас не только дембеля, но и представители командного состава имеют неприятности… Считаю, что для приема комиссии такого высокого уровня это будет… несолидно.

— А ты что предлагаешь? — грубо спросил майор.

— Я, товарищ майор, предлагаю обратиться в хорошо всем нам известную «Арктику». По имеющимся у меня сведениям, Аллавердыев получил партию настоящего шотландского виски и коньяка из самого Еревана. Оптом он согласен отдать без наценки.

— А где я возьму средства? — с ударением на последний слог спросил майор. — Ты, что ли, из своего кармана вынешь? У меня на эти виски ассигнований не предусмотрено.

— Никаких ассигнований и не надо, — выдерживая сердитый взгляд майора, ответил Рафалович. — Опять же, по моим сведениям, нами, точнее вами, получен вагон гречневой крупы. Аллавердыев согласен взять крупой, я выяснял.

Майор стал похож на накаленный утюг.

— И по какой же статье мне крупу списывать прикажете? — осведомился он настолько ядовито-презрительным тоном, что всем присутствующим стало ясно, что уж сейчас-то наглый лейтенантишка взбзднет и ссыплется по трапу, как та гречка.

Но лейтенант и не думал ссыпаться. Глядя прямо в глаза Чеботарю, он отчеканил:

— По статье «мыши», товарищ майор!

Эта фраза определила его дальнейшую службу. Московскую комиссию приняли с учетом рекомендации Рафаловича, и по итогам инспекции часть получила оценку «отлично». Через месяц Рафалович с блеском провел отчетно-перевыборное собрание, передал дела новому секретарю главстаршине Старкову и вступил в неофициальную должность «командира мышиного отделения», формально продолжая числиться инженер-лейтенантом береговой службы. Настоящие его обязанности начинались там, где кончались возможности официальных каналов снабжения, забота о функционировании которых лежала в ведении майора Чеботаря, и начиналась «местная инициатива». Ее-то, эту инициативу, олицетворял и воплощал всем на радость лейтенант Рафалович. В положенный срок он получил очередное звание и корочки члена КПСС. Дорога была найдена, перспективы вырисовывались если и не блестящие с точки зрения чинов и званий, зато вполне стабильные и комфортные со всех остальных точек зрения.

Строевые офицеры, обычно не жалующие интендантов и политруков, скоро зауважали Ефимыча и за его специфический дар достать что угодно — от заграничных презервативов с усиками до отечественного, но люто дефицитного лекарства для больного ребенка, — и за то, что во всех внеслужебных делах он, неожиданно для всех, оказался на высоте. Лучший преферансист всего Североморска, в дружеских попойках способный уложить под стол самых бывалых выпивох и не имеющий себе равных по части прекрасного пола — последнее испытали на себе как вольнонаемные служащие части, так и представительницы гражданского населения. Ублажив в один незабываемый веселый вечер трех дам кряду, Леня молниеносно миновал то состояние, когда кто-либо из местных дочерей Евы мог предъявить на него особые права. Наоборот, женщины мерились правами на него между собой и гордились одержанными победами. Не вкусили от воистину библейских чресл Рафаловича только жены моряков — они были для него строжайшим табу, и про это знали все его сослуживцы. Можно было ревновать жен к кому угодно, только не к «мышиному командиру». Имелось у него и еще одно немаловажное достоинство: будучи холостым, бережливым, имеющим неплохой приварок от преферанса и, как подозревали, от своих деловых предприятий, он не жмотился и всегда был готов выручить до получки поиздержавшегося товарища. Он ничего не записывал и никогда не напоминал о долгах, но все знали, что просить у него взаймы, не рассчитавшись с прежним долгом, бесполезно. Цифры, сроки и имена он помнил железно…

— Слушайте, вы будете чек выбивать или думать свои мысли? — услышал Леня исполненный боевого задора голосок. — Вы уже Барух Спиноза или пока еще Леня Рафалович?

В полном ошеломлении Рафалович взглянул в окошко кассы, возле которого незаметно для себя оказался. Круглое личико с капризными губами, коровьи глаза, волосы жесткие и курчавые, как у негритянки, пикантно вздернутый носик — где-то он это определенно видел. Но где? В части, в городе? При каких обстоятельствах? Амурных дел с ней у него не было, это точно. В таких вопросах память его не подводила. Жена или подруга кого-то из многочисленных знакомых? Контакт по линии гешефтов? Нет. Точно нет. Здесь он тем более мог положиться на свою безотказную память. Тогда откуда же эта кассирша его знает?..

— И долго вы будете на меня пялиться, как старый поц на новую метелку? Выбивайте свой коньяк и не задерживаете очередь!

Леня заплатил, получил чек и сдачу, пошел в отдел, затоварился коньяком и шампанским, вернулся к кассе. Все это он делал автоматически — мысли его были погружены в решение новой задачи. Во-первых, нехорошо, когда тебя знает кто-то, кого не знаешь ты, во-вторых, нельзя допускать провалов в памяти, особенно если это связано с людьми, в-третьих… было в этой бойкой пухлой особе что-то такое… родное, знакомое. Он застыл сбоку от окошечка, не сводя глаз с кассирши и вспоминая, вспоминая…

Очередь, накопившаяся за время перерыва в работе кассы, быстро рассосалась. Освободившаяся кассирша подперла щеку ладонью и выразительно посмотрела на Рафаловича.

— Нет, он себе думает, что попал в Эрмитаж, — заметила она, как бы апеллируя к невидимой публике.

— Стоп! — воскликнул Рафалович. — Я вспомнил. Вы учились со мной в одной школе, в Ленинграде. Только я был в одном классе с Ником Захаржевским, а вы — с его сестрой, Таней. И зовут вас Лиля… Ясновская, кажется.

— Ясногородская, — поправила кассирша.

Лиля Ясногородская. Когда Леня заканчивал школу, она была нелепой и прыщавой толстухой с визгливым ломким голосом. Он бы никогда не запомнил ее, если бы не еще одна встреча. Уже будучи курсантом, Леня узнал, что в город на несколько дней приехал из Москвы Ник. Он отправился в гости к другу и нежданно-негаданно оказался на дне рождения его сестренки, рыжей красотки Тани. Было весело, шумно, шампанское лилось рекой. Леня с Ником решили остаться побалдеть с молодежью. Была там и Лиля, вся в золоте и фирменной джинсе. В ней начало уже проявляться нечто женственное, и Леня мимоходом заинтересовался. Он танцевал с ней, проводил до дому, даже, кажется, целовался в парадной. После этого они не встречались. Позже он узнал, что у нее в семье произошла непонятная и неприятная история… Будто бы у них ограбили квартиру, а потом дело обернулось таким образом, что под суд попала мать Лили, имущество конфисковали, а сама она, даже не закончив десятый класс, была вынуждена уехать к родственникам на Север. И вот теперь, после стольких лет…

— Лиля, скажите, когда вы сегодня освобождаетесь? — спросил он.

Она посмотрела на него испытующе и лукаво.

— А что, не с кем провести холостой вечер? Рестораны, танцы-шманцы, а потом «лягемте лучше у койку»?

— Нет, почему же…

— Тогда что?

Леня смущенно молчал.

— Я не из таких, — продолжала Лиля. — Но если вам таки приспичило, могу пойти с вами хоть сейчас. Только ни в какой не в ресторан, а ко мне. Познакомлю вас с моей тетей. Она будет очень рада. Дядю вы, кажется, и так знаете.

Леня сглотнул.

— И кто ваш дядя?

— Эрлих Яков Израилевич — вот кто! — с гордой скромностью сказала Лиля.

Здрасьте! Бывают в жизни моменты…

— Идемте, — решительно сказал он.

— Сейчас, — сказала Лиля и крикнула в зал: — Лида, сядь на кассу, у тебя в отделе и так никого! А если будет покупатель. Соня обслужит. Я ушла до завтра.

Продавщица послушно вышла из-за прилавка и села за кассу. А Лиля направилась в глубь помещения, на ходу расстегивая сиреневый халат.

— Так вы не просто кассирша? — спросил, идя за ней, Рафалович.

Лиля остановилась и, прищурившись, посмотрела на него.

— Вы себе думаете, что племянница Эрлиха пойдет работать простой кассиршей?.. Современный директор должен уметь все, что умеют его подчиненные, и подменить их, если надо. Вы согласны?

Рафалович молча кивнул.

— Подождите меня, — сказала Лиля, вновь двинувшись к служебной двери с надписью «Посторонним вход воспрещен». — Я переоденусь и вызову такси.

Рафалович отошел к столику для покупателей и стал ждать, сжимая в руке бутылку шампанского…


II

Темнело. Лизавета включила электричество, нашла на полке очки и, надев их, села за стол дочитывать Танькино письмо:

«…А дальше все понеслось, как снежный ком: часа не проходит, чтобы кто-нибудь не пришел, не позвонил (телефон поставили, спаренный с комендантским), не предложил что-нибудь — сценарий, роль в телеспектакле, выступление на концерте. Я за весну снялась в трех эпизодах, в телевизоре помаячила среди березок под стихи «По вечерам над ресторанами…», выступила в нескольких концертах, даже на День Радио. Еще пластинку записала с четырьмя песнями. Я тебе пришлю обязательно когда готова будет. Так что, когда до дому добиралась, валилась на кровать без сил, а утром начиналось все снова. Устала. Еще раз извини, что долго не писала. Сама понимаешь.

И вот среди всей этой кутерьмы является Ванька. Пьяный, но не так чтобы очень. Каялся, в ногах валялся, руки целовал. Пустила его, конечно, жалко стало. Только он вечером еще надрался и ночью на меня полез. Я прогнала его. Тогда он совсем из дому ушел, к родителям своим вернулся. Мне, если честно, легче без него: мужик с возу… Добро бы еще мужик был, а то комедия одна. И есть муж, и нет его. Ни хозяин, ни добытчик, ни по ночному делу, разве по пьянке или с похмелья. Уж и забыла, когда в последний раз… А сейчас он мне совсем не нужен, без него дел хватает.

В институте меня, против всяких правил, перевели на заочную форму обучения, хотя на подготовительном отделении такой у них и в заводе не было, специально для меня сделали. Сказали так: летнюю сессию могу сдавать в любое время, по направлениям, и если сдам без двоек, то буду уже числиться студенткой первого курса, с индивидуальным графиком занятий. Я отказываться не стала, хотя на их учение времени взять неоткуда. У меня свое учение: Никита свел меня к театральному педагогу Коху Борису Львовичу. Старенький уже, на пенсии, но очень хороший, хотя и сердитый, даже матерится иногда. Учит меня двигаться правильно, изображать всякие чувства телом, руками, глазами. У него своя теория. На сцене, говорит, не переживать надо, а изображать переживание. Представляешь, у древних греков, оказывается, актеров, которые плакали натуральными слезами, забрасывали гнилым луком. Занимаюсь я с ним через день, когда днем, когда вечером. В доме прибраться, сготовить что-нибудь руки не доходят. Приглашаю мать соседа, пенсионерку, плачу ей немножко, зато в доме чисто, и еда есть. Видишь какая я стала барыня: уже служанку завела. А что делать?

А в июне полетела я в Киев, сниматься в кино про Пушкина. Красивый город Киев, только мне его толком рассмотреть не удалось, потому что сразу начались съемки. Выезжали в Одессу, в Кишинев, по деревням снимали тоже. Столько всего насмотрелась — в письме и не расскажешь. Когда весной читала сценарий, думала, что дадут мне роль Амалии Ризнич — была в Одессе такая красавица, жена богатого купца. Пушкин любил ее без памяти, даже стихи посвятил. Только она, бедненькая, умерла совсем молодая. Пушкин плакал, рвался на ее могилку только не попал, потому что могилка та в Италии. Но роль мне вышла другая. Играю я Каролину Собаньскую. Пушкин ее тоже очень любил и долго — даже накануне свадьбы, уже через восемь лет, письма ей писал, о свидании просил. А она, эта гадина, не любила его, а только забавлялась с ним, глядя, как он мучается, сама же любилась с генералом Виттом, мерзавцем, который на Пушкина и на декабристов доносы писал. А она ему помогала, передавала все, что вызнала. Красивая была, зараза, и дожила до девяноста лет. Как все-таки жизнь неправильно устроена! Почему всякой дряни много лет отпущено, а хорошим людям сплошь и рядом так мало? Вот бы ее годы да Пушкину отдать!

Люди вокруг хорошие, только смешные немного. Режиссер Платон Опанасович добрый, на съемках не ругается, как другие, все больше спит, только иногда проснется и скажет: «Аристократычней, товарищи, аристократычней трэба!» Это у нас в поговорку вошло. Вместо «Здравствуй» иной раз говорим друг другу: «Аристократычней трэба!» Пушкина у нас играет Мишенька, хороший, воспитанный мальчик, очень вежливый и прямо красавчик с картинки, только глупый очень и фамилия смешная — Задохлик. Работает он в театре пантомимы, заикается, и озвучивать его будет другой актер. И Амалию — Машу Гарбузенко — тоже. Она, правда, не заикается, тараторит по триста слов в минуту, но по-русски говорит плохо. Но главным у нас — пан Ястржембский, Ярослав Олегович. Он того самого генерала Витта играет, и у нас с ним много общих сцен. Вначале он мне очень не понравился — лицо надменное, грубые складки возле рта. Но оказался человек мечтательный и актер великолепный. Главное, очень любит свое дело, сутками готов репетировать, показывать, подсказывать. Он и на съемках распоряжается, когда что-то не так идет, меняет все по ходу дела, и режиссер его слушается. Если бы не Ярослав Олегович, то и фильм бы, наверное, не получился. Из прежних знакомых снимается только Сережа Белозеров. Он играет Муравьева, будущего декабриста, и у него роман с Машей Гарбузенко. Вся группа только об этом и говорит.

Съемки почти закончены. Осталось несколько сцен на натуре и потом поработать в тон-ателье. Но зарядили дожди, а монтажные кольца — это кусочки фильма — еще не готовы, так что у меня получился выходной. Сижу в своем шикарном номере окнами на парк имени Максима Рыльского — поэта, который перевел на украинский «Евгения Онегина», — отдыхаю и лопаю яблоки. Я здесь на борщах и пирогах немного растолстела и решила сегодня разгрузиться. Сил нет, как жрать хочется! Отвлекаюсь, как могу, видно поэтому, дорогая Лизавета, письмо выходит таким длинным. Как закончу, думала за другое сесть, да получается, что писать некому. В старом общежитии из моих девок одна Нинка осталась, она писем не любит, Игорь с Ларисой на даче, поклонникам отвечать — представляешь, пишут! — так я все их письма в Ленинграде оставила… А Никите и писать не надо: он звонит каждый день, о делах справляется, жалеет, что вырваться сюда не может.

Ну, вот вроде бы и все. Пиши мне на ленинградский адрес, он у тебя есть. Кланяйся Дарье Ивановне, бабе Сане, деду Грише, бабе Кате с дедом Васей, Тоньке, Егоркину, Таисии и всем остальным, кто меня помнит. К бабушке Симе и Петеньке сходи, поклонись от меня. Бог даст, увидимся скоро, хотя когда — не представляю, все на год вперед расписано. Может, приедешь? Напиши.

Целую. Сестра твоя Татьяна».

Дочитав письмо, Лизавета отложила очки и всплакнула немного, хотя и не было в письме ничего печального. Разве что с Ванькой… да и то сказать, на что он сдался ей такой, пьяница, слюнтяй. У сестры теперь другая планида… Эх, Танька, высоко занесла тебя судьба! Как бы не брякнула теперь оземь. Больно будет.

Лизавета утерла слезы, встала, перекрестилась, спрятала сестрино письмо в заветную шкатулочку и пошла вынимать из печи варево для скотинки.


III

Павел ушел, как и следовало ожидать, оставив все свои пожитки. Пока заначки искусственной наркоты не закончились, Таня предавалась странным разрушительным оргиям, сжигая первый попавшийся след пребывания Павла в этом доме. На вонь паленого тряпья прибежала перепуганная соседка. Таня ее высмеяла и предложила как-нибудь не постирать, а прокалить на конфорке носки своего мужа. Соседка решила, что Таня тронулась умом, правда, в милицию звонить не стала из чувства женской солидарности, хоть и недовольно, но все же здоровалась в подъезде с подозрительными личностями, зачастившими в квартиру напротив. Девки явно с улицы, мужики — пьянь, рвань, а то и вообще южане. Понесло, видать, рыжую прорву во все тяжкие. Ну, а Тане и дела не было до досужих сплетен, начихать с Адмиралтейского шпиля. Дни пробегали в пьяном угаре: сон и явь кривлялись в наркотическом пространстве, большое стало до смешного маленьким, то, чего раньше не замечала, задвигалось, ожило в колоссальной значимости. Каким-то совершенно новым показался Курт Воннегут. Да что там «Колыбель для кошки», занудный Мелвилл читался как «Апассионата».

Анджелка с Якубом практически переселились к Тане — для всеобщего удобства. В поисках развлечений высвистывались старые знакомые, среди новых мелькали забавные забулдыги, снятые прямо у винной лавки. Якуб полностью взял на себя заботы о продуктах. Подсуетился и к прочим радостям бытия приобрел видак. Одна и та же кассета проигрывалась многократно, если фильмов было несколько, их просматривали залпом за один присест, так что сюжеты наслаивались один на другой: Брюс Ли колотил Шварценеггера, Чак Норрис одиноким волком отстаивал Гонконг от диверсий Рокки-1 и Рокки-2. Все эти боевики до чертиков заморочили мозги, не говоря про ужастики с бродячими трупами, после которых Анджелка кидалась с вилкой на Якуба:

— Жареные мозги!

Время летело, Таня выпала из его потока и почти не заметила, как на смену осени пришла зима, в срок сменилась весною, а там и лето подошло.

Анджелка теперь на заработки почти не выходила, у Тани же и в мыслях не было устроиться куда-нибудь на работу. А зачем? Якуб зарабатывал прилично, а по временам, когда на подруг находил стих заняться чем-нибудь полезным, они извлекали аптекарские весы и помогали Якубу фасовать дурь на розничные и мелкооптовые дозы, для пущего приработка слегка разбодяживая ее то зубным порошком, то кофе растворимым — в зависимости от цвета и консистенции. Кроили полиэтилен, заваривали товарные порцайки в пакетики. Словом, трудились. Кроме того, Таня потихонечку распродавала всякие дорогие безделушки — наследство прежнего владельца. За одно только пасхальное яичко работы Фаберже Гамлет Колхозович, Якубовский бригадир, не торгуясь, выложил двадцать тысяч. Часть этих денег Таня по совету фарцовщика Толяна обратила в доллары, которые купила у того же Толяна. Для их хранения Якуб оборудовал в одном из шкафов хитрый тайничок, в котором нашли себе место и другие заначки длительного пользования — как денежные, так и «натуральные».

Павел не звонил и не появлялся. Изредка наведывалась Адочка, прибиралась, перемывала посуду — и уходила, не сказав ни слова упрека, лишь глядя на Таню печальными глазами. К ее визитам быстро привыкли.

Во время одной из вылазок за пополнением спиртного Анджелка пихнула локтем Таню, указывая на привалившуюся к прилавку обрюзгшую фигуру. С трудом Таня узнала друга и соратника Павла, братниного «мушкетера» Ванечку Ларина. Она вспомнила его взгляд на свадьбе, сжалась внутренне, подтянулась, вскинув голову. «Этого-то — Легко!» — непонятно зачем произнесла она про себя. Иван обернулся, чувствуя спиной ее пристальный взгляд. Обомлел, беспомощно озираясь кругом.

— Здравствуй, Ваня. Не узнал?

— Не… Ну как?.. Это я… Неожиданно, в общем — наконец выдавил он, краснея до кончиков ушей.

— А я было подумала, что так одрушляла за последнее время.

— Как можно! — искренне возмутился он и восхищенно, с придыханием сказал: — Таких, как ты, не бывает то есть такие никогда не дурнеют, то есть красота — картины писать, пылинки сдувать.

— Так что ж тебе мешает, писатель? — ухмыльнулась Таня.

Ванечка пьяненько расплакался.

Сконфуженного и размягченного, как хлебный мякиш его притащили домой. Якуб поначалу встретил радушно, но скоро Иван стал его раздражать. Несостоявшийся литературный гений зачастил в Танин дом, слишком много и не по делу болтал, ходил за Таней хвостом, выполняя все ее капризы, как преданная собака.

— Тьфу, — отплевывался Якуб. — Не мужик он, что ли?

Покуда Иван еще лыко вязал, Таня направляла его говорливость в нужное ей русло, попутно задавая вопросы о прошлом, о его друзьях и близких. Его творческие поиски ничуть ее не интересовали, а о жене он и не вспоминал. Пару раз хмель пробудил в нем редкую злость, и он вдруг обрушился с обличениями и критикой в адрес партии и правительства. Досталось и Черновым. Одобрительно отозвался только о Елке, которая вроде бы поправилась, вышла замуж и уехала с мужем работать за границу. Про Леньку Рафаловича знал только, что тот служит где-то на Севере, на военном корабле. Про Никиту говорил хоть и неохотно, но обстоятельно. Не вдаваясь, зачем ей это надо, Таня хотела узнать обо всех побольше. Спинным мозгом чувствовала, что Никита появился где-то на горизонте, встряв в Ванечкину жизнь. Из разговоров выудила она догадку, что неровно ее братец дышит к Ванюшинои жене. Если так — Иван здесь как нельзя кстати. Тогда следует ждать гостей, а именно Никиту… В особую стопочку складывалась сага о Черновых. Хитросплетения этой семьи Ванечка знал больше по рассказам своей матушки, которая не один год верой и правдой служила Дормидонтычу. «Это у них, Лариных, в крови», — решило себя Таня, прекрасно понимая, что собственными руками лепит из Ванюшки банального гонца за бутылочкой винца.

Как-то незаметно, не взяв из собственного дома даже, зубной щетки, Ванечка и вовсе задержался у Тани и проторчал целую неделю, особенно не привечаемый, но и не гонимый, вылезая только с утреца за пивком. А потом все всколыхнулось после телефонного звонка. Таня принялась за генеральную уборку. Кого ждали, похмельный и потный Иван не понял, но хлопотал со всем тщанием, насколько умел.

— К нам едет ревизор! — заговорщически подмигнула ему Анджелка, выгребая из-под ванной окурки. — Фу, вонючка!

— Кто?

— Да брат Танин, Никита.

И Ванька решил на всякий случай смыться. Придумал полную ерунду насчет рукописи в Литфонде, что надо бы туда позарез и именно сегодня зайти — в субботу там, оказывается, тоже работают. Таня вяло попыталась его отговорить, но удерживать не стала.

Никита пришел с охапкой чайных роз, при полном джентльменском наборе визитера: торт «Птичье молоко» и две бутылки «Советского полусладкого» — как любит Таня.

— Не так страшен черт, как его малюют, — оглядывая обстановку, произнес Никита. — Слышал, ты отошла от мирских дел, и отошла лихо.

— Не так страшен черт, как его малютка. Не верь сказанному. Может, разговеемся — легче сказать будет, с чем пришел.

— С добром, сестра, с добром.

Откинув полы пиджака, Никита вольготно устраивался в кресле, не замечая хлопот Анджелки вокруг стола.

Якуб ушел с книгой на кухню. В воздухе стояло напряжение.

— В тебе добра, как в скорпионе меду, — хмыкнула Таня, подкладывая ему в тарелку закуску.

— Иду на мировую, а ты язвишь. Охолонись шампанским.

Анджелка хотела было испариться вслед за Якубом, но Таня гаркнула на нее, потребовав, чтобы и Якуб пришел гостя потчевать.

Разговор был светским. Никита красочно рассказывав о творческих планах, вспоминал веселые байки на съемках, с легкостью оперируя киношными именами, известными лишь по экрану.

Анджелка была очарована рассказчиком, охала или хохотала до упаду. Улыбался Якуб, недоверчиво покачивая головой. Никита подливал шампанского, а Таня выжидала.

— Что-то не вижу твоего сердечного… — ненароком бросил он.

— Ты про которого?

— Последнего-последнего, того, что как приблудного пса приютила. Про Ивана.

— Тоже собачку завести хочешь, кинолог хренов? — рассмеялась Таня.

Никита аж поперхнулся.

— Да ты пей, ешь, потом косячок пропустим, там и поговорим.

Нику сделалось дурновато. Не складывались у него игры с сестрой. Сколько раз он в детстве удерживал себя, чтоб не треснуть ей шахматной доской по голове или карты бросить в лицо. Она всегда выигрывала, маленькая стерва, еще и хихикала, издевалась.

— Да расслабься ты, — будто снова подкалывая, сказала Таня. — Ты же с миром пришел.

— А кто к нам с миром пришел, — проявила глупую солидарность Анджелка, — от него и погибнет.

— Ты все-таки не сказала, Ларин у тебя бывает? Интерес Никиты к личности Ивана был непрозрачным. Тане захотелось немного помаять брата, хотя смысла в том не было.

— А что это тебя так волнует? Вроде дети по нему не плачут.

— Это верно. Даже Марина Александровна вроде рукой на него махнула. А вот жена беспокоится. Говорит, пропадает Иван, гибнет.

— А есть чему гибнуть? — потянула тему за уши Таня.

— Собственно, поэтому я и здесь. Ты читала его опусы?

— Не приходилось.

— Напрасно…

Никита выдержал, сколько мог, паузу, затем словно завзятый литературный критик, начал авторитетно, с надлежащим пафосом жонглировать словесами насчет самобытности Иванова таланта.

— При всем его негативном восприятии действительности пишет он неординарно, несколько сюрреалистически, но ведь и время, согласись, нынче изрядно модерновое…

— Постой! Он вообще что-нибудь самостийное написал?

Таня и вправду ничего об этом не знала. Думала, что перебивается Иван редактурой и поденщиной у Золотарева. Много знает, но чтобы самому что-то создать… Те отдельные странички, которые он ей по пьяни демонстрировал, показались вымученной заумью и несмешным обсиранием всех и вся.

— У него почти закончена книга. Ее пробивать надо. А делать этого некому.

— Никак ты взялся?

Это было на братца похоже. Деловой до мозга костей, нюхом чует выгоду и в становлении чужого имени.

— Пытался. Создавал стартовые условия, договор на сценарий ему организовал. На даче прошлым летом запер, так он сутками напропалую пыхтел. Пахать он умеет.

— И не пил?

— Ни капли.

— Круто. И что теперь?

— Для начала не худо бы его отловить.

— Ясно. — Таня почувствовала, что это у него заготовленная версия и ему зачем-то хочется, чтобы она на эту версию клюнула. — А от меня ты чего хочешь?

— Помоги. Он ведь на тебя запал, так? — Никита расплылся в обезоруживающей улыбке. — Попридержи его за поводок, чтоб не сгинул мужик. Кроме тебя, выходит, некому. С родичами у него нестыковка полная…

— А жена? — Таня испытующе поглядела на брата. Тот взгляд выдержал, но едва-едва, на три с минусом. — С женой тоже сложно. Она… как бы сказать… не может теперь за ним ходить, у нее своя жизнь. Разъезды, съемки…

— Любовники, — едко вставила Таня.

— Возможно, — не сморгнув, ответил Никита. Был уже подготовлен, а потому дальнейшая проверка на вшивость теряла смысл. — Пригрей, потомки тебе еще спасибо скажут.

— Вот уж это мне по фигу. Не знаю, зачем тебе все это надо, но прогнутость твою перед собой любимым и будем считать, перед человечеством ценю. Ежели случится, возьму твоего протеже на короткий поводок.

— Хоть на строгий ошейник, только придержи. — Никита, обрадованный, кинулся ее обнимать.

Таня отпрянула. Даже руки Никиты вызывали в ней брезгливость. Брат заметил ее движение и поспешил замять ситуацию:

— Я ж к тебе с любопытным сюрпризом.

— М-м?

Таня открыла портсигар с папиросой, забитой пахолом, послюнявила и прикурила, глубоко, со свистом втягивая пахучий дым. В горле запершило. Задержав дыхание, она протянула косяк Никите. Затянулся и он, пустил дальше по кругу. Анджелка с Якубом в разговор не встревали. Чувствовали себя лишними. Анаша давала каждому возможность найти свое место в компании либо залезть улиткой в собственную раковину.

Руки Никиты потеряли координацию. Медленно шаря по карманам, он наконец достал кожаную коробочку с чем-то явно ювелирным, протянул на ладони Тане.

— Держи. Это твое. Считай, подарок.

Таня нажала кнопочку. Крышка откинулась, и на атласной подушечке сверкнули французским каре зеленые камни серег. Редкая, необычная форма, штучная, антикварная работа. Кристаллы заворожили Танин взгляд. Она не отрываясь разглядывала преломленную радугу на скосах. Металл, обрамлявший квадраты, был необычного цвета — серебристо-зеленого. «Платина, — догадалась Таня. — Сколько же это денег весит?» Она недоумевала.

— Где взял?

— Семейная реликвия. Остаток былой роскоши Захаржевских.

— Отец тебе наследство оставил? — недоверчиво спросила Таня.

— Ну… Сберегла, конечно, Адочка. Преподнесла мне накануне свадьбы. Я б тебе тогда еще отдал… — Никита секся но тут же продолжил, как бы оправдываясь: — Hу не супружнице ж моей такое изящество. Она б в них, как корова в седле.

И захихикал, долго не мог остановиться. Смеялась вместе с ним Анджелка, смеялся Якуб, а Таня разглядывала серьги, прикладывала к ушам и отчетливо слышала голос Ады: «Не знаю, Никитушка, что между тобой и сестрой произошло, только сердцем чую, и это сердце болит. Помирись с Таней, найди к ней тропиночку. Чем могу — помогу. Вот серьги, берегла для Танюши. Ее они. По праву наследства. Не отец твой их мне дарил, но принадлежат они роду Захаржевских. Как сохранились в доме — сказать не могу. Видать, для Тани памятка осталась».

— Отец мой из дворян, — разъяснял тем временем Никита честной компании. — Когда-то латифундиями под Вильно владели. Революция. Кто где. А вот это отец сберег и от советского хама, и от НКВД.

«Вот ведь вральман, — думала Таня. — Какие дворяне, какие латифундии? И не Пловцу твоему Ада серьги сберегала, и Севочка к ним никакого отношения не имеет». Она прильнула к изумрудам. Вдруг волной накатила музыка бравурного вальса, Адочкин смех и теплый мужской баритон. Как воочию увидела до боли знакомое мужское лицо и плещущие по клавиатуре сильные руки. Рядом затянутая в рюмочку бархатным платьем совсем молодая Адочка. В темном углу сидит угрюмая старуха с упавшей на жесткие глаза черной прядью волос, тронутых сединой. Глубокая складка над переносицей. Хищный, с горбинкой нос. Следит из угла, и краешком губ не улыбается. Все знакомо, как будто видела много раз, только где и когда — не помнит. Как и мальчика с обиженным лицом в матроске и коротких штанишках. Держится за лошадку на колесиках, а подойти к взрослым боится. Вот-вот заревет, но тоже боится.

Таня вскинулась, в упор посмотрела на Никиту. Брат дрогнул. Испугался ее взгляда. Губы задрожали, будто сейчас заплачет.

— Чего ты? — прохрипел он.

— Говоришь, наследство отца?

— Ну, не в Черемушках же я это надыбал.

— Козе понятно.

И взяла решительно серьги, откинув копну волос на спину.

Долго врать у Никиты не получилось — выставив в другую комнату Якуба с Анджелкой, напоила его Таня чаем с травками, рижским бальзамом щедро заправила. Горячее ударило в голову, он ослаб, и все пошло по известной песне: язык у дипломата как шнурок развязался, а Таня знай подливала и поддакивала, как тот стукач. Подтвердил брат все ее догадки. И насчет сережек, и насчет истинной причины своего визита: втрескался в им самим сотворенную актрису Татьяну Ларину, мужнюю жену, та вроде и готова взаимностью ответить, а все сдерживается, честь супружескую бережет. А вот убедится, что муж ее к другой ушел капитально, тогда, глядишь… Вся-то судьба его от согласия Татьяны Лариной зависит, потому как в ней его последняя надежда, иначе останется одно лишь непотребство, которое и брак его сгубило, и карьеру дипломатическую…

— И через какое такое непотребство, родненький, жизнь твоя стала поломатая? — подпела Танечка, без труда попадая в народно-элегический тон, почему-то взятый Никитой.

Тот начал плести про интриги, козни завистников, подло подставивших его под аморалку с отягчающими.

— С отягчающими? — подначивала Таня. — Это как понимать? Под женой советского посла накрыли? — Она выдержала паузу. — Или под самим послом?

— Да каким послом, писаришка обычный… — ляпнул Никита, поперхнулся, покраснел, откашлялся и пошел блеять — накачали, мол, гады до полной невменяемости, так что и не разобрал, с кем, собственно, колыхался. Таня незамедлительно последовала примеру коварных врагов, щедро плюхнула братцу в чашку неразбавленного бальзама и через пару-тройку наводящих вопросов получила полное подтверждение того, о чем могла лишь смутно догадываться.

Подкосила братца однополая любовь, к которой исподволь приохотил его в студенческие годы друг и сожитель Юрочка Огнев. В столичные годы хоронился уверенно, для маскировки напропалую гуляя с наиболее доступными светскими и полусветскими девами, вскружил голову капризной и взыскательной, несмотря на страхолюдную внешность Ольге Владимировне Пловец и даже подписал ее на законный брак. А вот попал с подачи тестя в венскую штаб-квартиру ООН — и с голодухи потерял бдительность, снюхался с безобидным вроде и к тому же так похожим на этрусскую терракотовую статуэтку юным индийским клерком — и влип по полной программе. Дешевым провокатором оказался Сайант, специально подстроил чтобы их застукали в момент, недвусмысленно интимный. То ли ЦРУ подкупило, то ли в самой дружественной Индии завелись недруги нашей державы — это уже неважно, важно другое. Погорел товарищ Захаржевский сразу по трем статьям, любая из которых никаких шансов на амнистию и реабилитацию не оставляла: политическая близорукость, моральная неустойчивость, а третья уж и вовсе названия не имеющая, поскольку отвечающее этому названию позорное явление в социалистическом обществе изжито давно и наглухо.

Тестюшка обожаемый, правда, в названиях не стеснялся, выказав завидное красноречие. Никита вмиг лишился жены, квартиры, столичной прописки, приданого и, естественно, перспектив. Характеристику получил такую, что с ней в провинциальное ПТУ историю преподавать и то не возьмут. Из дружно отвернувшейся Москвы пришлось позорно бежать. Спас Юрочка, ставший к тому времени фигурой заметной и по-своему влиятельной, помог устроиться на «Ленфильм» администратором. А тут цепь обстоятельств привела к возобновлению школьной дружбы с Ванечкой Лариным, к знакомству с его обворожительной супругой. И открылись сияющие дали, неведомые и в лучшие годы…

— Помоги, а? — всхлипывая, молил Никита. — По гроб жизни должник твой буду…

И все порывался руку облобызать. Тане стало противно, влила в братца полный стакан бальзама, довела таким образом до кондиции и с помощью Якуба дотащила до глубокого кресла в кабинете, где Никита Всеволодович и заснул, бурча в бреду: «Хм-м, вы так ставите вопрос?»

А к ночи ввалился измазанный подзаборной грязью Иван. Его почти внесли. Приятели-собутыльники привалили Ванечку к двери и долго держали кнопку звонка. Когда дверь открыл Якуб, на порог упал Иван, споткнулся провожатый, и взору вышедших из спальни дам предстала картинка обвальной чехарды с бьющим запахом сивухи.

Иван же радостно сообщил, что намерен поставить семью в известность о своем бесповоротном уходе. Дескать, нашел женщину своей мечты. После чего ничком рухнул на диван и захрапел.


IV

В своем письме сестре Таня была откровенна и лишь об одном умолчала — что Никита не только звонил ей, но и приезжал, и даже ночевал с ней в одном номере. Но именно ночевал, даже в другой комнате. Прилетел он утром, днем крутился на съемках, то рядом с Бонч-Бандерой, то рядом с ней, вечером накормил ее роскошным ужином с вином и котлетами по-киевски, а потом… потом был у них серьезный разговор — о себе, о жизни, о любви, в которой клялся ей Никита. Сердце ее разрывалось тогда от тоски, одиночества, жажды любви, но она отказала ему. Сквозь слезы. Она не прогнала его, просто объяснила, как могла, что не может принять его любовь. Это было бы неправильно сейчас. Какой-никакой, но у нее есть муж, и она не может, не имеет права… В общем, получилось как у той, пушкинской Татьяны Лариной: «Я другому отдана и буду век ему верна». Всю ночь потом она не спала, плакала в подушку, прислушивалась к ровному дыханию Никиты из соседней комнаты. Утром он улетел обратно в Ленинград, и не было потом ни дня, чтобы она не ругала себя за тот вечер. Ради чего она должна жертвовать своим счастьем? Ради штампика в паспорте? Ради жирного, брюзгливого, давно уже нелюбимого и нелюбящего мужа, которого и мужем-то назвать нельзя? Ну почему, почему она такая нелепая уродилась?

Засыпая, она едва ли не всякую ночь шептала: «Не бросай меня, милый мой, не уходи. Потерпи еще немного.» Она и сама не понимала, чего ждет, что должно измениться в ее жизни, чтобы она могла наконец принять любовь Никиты…

Наверное, надо первым делом, как приедет домой, подавать на развод с Иваном.

Самолет из Киева приземлился в Пулково в начале девятого вечера. Поднимаясь по небольшому эскалатору в зал прибытия, Таня издалека заметила Никиту — его долговязая фигура возвышалась над другими встречающими. Он тоже заметил ее, замахал руками, держа в одной букет алых роз. Она выбежала ему навстречу, он раскрыл объятия, но она остановилась в полушаге, протянула ему руку, подставила для поцелуя лоб. Он вручил ей цветы, раскланялся, улыбаясь, и тут же полез обниматься с Белозеровым и еще двумя ленинградцами, вернувшимися со съемок. Получилось, что он как бы встречал и ее, и всех сразу.

— Долгонько ж вы добирались! — сказал он, когда они стояли, дожидаясь багажа. На них смотрели десятки любопытных глаз, которые Таня старалась не замечать.

— Ой, ты себе не представляешь, какой был ужас в Борисполе… — Таня смертельно устала, но присутствие Никиты словно подпитало ее энергией, горячей, порывистой и беспокойной. — Рейсы объявляли и тут же отменяли. Потом выяснилось, что наш самолет уже два часа стоит на взлетной полосе и битком набит пассажирами, которые взялись неизвестно откуда. Бонч-Бандера разозлился дико, залез в кабинет начальника, стал названивать по инстанциям, ругаться. А потом за нами пришла девица и повела какими-то коридорами и закоулками на летное поле, прямо к самолету. Оттуда на трап выкидывали людей с чемоданами. Те орали, цеплялись за двери, их отдирали, а через головы летели чемоданы, прямо на землю. Я думала, что сгорю от стыда. Но потом немного отошла, осмотрелась — и увидела на лицах пассажиров радость, облегчение. Сначала я ничего понять не могла, но потом мне все стало ясно: они радовались, что из самолета выкинули не их, а кого-то другого, и теперь они могут спокойно лететь. На нас же они смотрели с… ну, к сказать, с почтением, что ли. Важные персоны, ради которых задержали рейс. Некоторые, кажется, узнали меня, улыбались, как знакомой…

— Ты очень впечатлительная, — сказал Никита, сжигмая ее пальцы в своей ладони,

— Это плохо?

— И хорошо, и плохо. Хорошо, потому что без этого ты была бы уже не ты, а другой человек. А плохо потому уа что с этим трудно жить.

— Я знаю. Но не умею жить легко. Не получается.

— Это я тоже успел заметить. — Никита улыбнулся. По резиновому кругу поехал багаж с киевского рейса. В числе первых показался Танин кожаный чемодан, купленный специально ради этой поездки.

— Он? — спросил Никита.

Таня кивнула. Рявкнув: «Поберегись!», Никита ловко вклинился в плотную толпу, окружившую конвейер, и секунд через двадцать вынырнул с чемоданом.

— Все? Больше ничего нет?

— Ничего.

— Тогда пошли.

Никита вывел ее на площадь перед аэропортом, открыл дверцу оранжевой «Нивы», бросил чемодан на заднее сиденье и поклонился Тане:

— Прошу!

— Огневская? — спросила Таня, показывая на машину.

— Юрина, — подтвердил Никита. — Езжу по доверенности. Из него шофер тот еще, по городу боится ездить.

— Как он?

— Снялся летом в двух плевых эпизодиках, один из них наш. Теперь торчит в своей Москве, в полной мерехлюндии.

— Противный он какой-то…

— Кому как. Народ любит.

Они тронулись с места. Никита вел машину плавно, не спеша, и Таня немного вздремнула в дороге.

— Приехали! — сказал Никита. Они стояли возле Таниной двенадцатиэтажки. Никита выгрузил чемодан и, заперев «Ниву», первым направился к подъезду. Таня еле поспевала за ним.

— Я тут опять, по старой памяти, похозяйничал у тебя, так что ты не удивляйся, — предупредил он, когда они стояли в лифте, как ни странно, работающем. — Ты же помнишь, Иван в тот раз оставил мне ключи, а ты вроде бы не отобрала.

— Забыла, — с улыбкой сказала она.

Они вошли в квартиру, и первым делом Таню поразил запах. В воздухе смешивались запахи жареной утки, свежей сдобы, печеных яблок. Она удивленно посмотрела на Никиту.

— В честь прибытия хозяйки решил блеснуть кулинарным искусством. Салат «Самурай», утка в яблоках, ореховый торт с шоколадом. Ты не возражаешь?

— Нисколько. И все сам?

— Собственноручно. С утра у плиты колдовал.

— Зачем ты так?

— Поверь, было совсем не в тягость. Для тебя же. Таня промолчала и зашла в гостиную. Стол был безупречно сервирован на двоих. У каждого места одна на другой стояли три тарелочки, на верхней лежала полотняная салфетка, слева от прибора — три вилочки, справа — три ножа, а еще — бокал и рюмка. В самом центре красовалась высокая ваза с яблоками, грушами и виноградом.

— Как в лучших домах, — сказала Таня.

— Почему «как». Для меня твой дом и есть лучший…. Ну-с, ручки мыть и за стол. Первая перемена — холодные закуски.

Пока Таня умывалась, на столе в дополнение к обещанному «самураю» появилась свекла с орехами и майонезом, зелень, половинки помидоров, фаршированные яйцом и еще чем-то вкусным, графинчик с чем-то желтым и запотевшая бутылка шампанского. Таня ахнула.

— Ну ты даешь!

— За тебя! — торжественно произнес Никита, поднимая бокал.

— Тогда я-за тебя.

— Молчи и пей. За меня потом выпьешь, если захочешь.

— Обязательно.

Они чокнулись, получилось как-то особенно звонко..

— Оставь местечко для утки и торта, — посоветовал Никита, когда Таня положила себе четвертую порцию «самурая».

— Ничего, управлюсь.

— Тогда предлагаю паузу перед горячим, — сказал Никита. — Я хочу тебе кое-что показать. Таня вытерла руки салфеткой.

— Показывай.

— Иди сюда. Это надо держать бережно, подальше от еды, чтобы не запачкать ненароком.

— Да что же это?

Никита снял с серванта кожаную папку с золотым тиснением «Мосфильм» и, сдув с нее воображаемые пылинки, протянул Тане, пересевшей на кровать. Таня раскрыла папку.

— Впрочем, нет, — сказал Никита, отобрав у нее папку. — Такое надо читать вслух и стоя.

— Можно я посижу? — попросила Таня. Никита подумал и кивнул.

— Тебе все можно… Итак, мы начинаем. — И он заголосил заунывно-торжественно, чуть нараспев, очень противно: — Ленинской коммунистической партии посвящается…

Таня вздрогнула. Никита, и бровью не поведя, продолжил:

— Геннадий Шундров. Начало большого пути. Две серии. В ролях: В. И. Ленин — Михаил Ульянов, Н. К. Крупская — Ия Саввина, Я. М. Свердлов — Игорь Кваша, А. В. Луначарский — Евгений Евстигнеев…

Он продолжал зачитывать список известнейших исторических личностей и не менее знаменитых, во всяком случае несравненно более любимых, актеров. Таня слушала, не вполне понимая, как все это следует понимать.

— И наконец, А. М. Коллонтай — Татьяна Ларина… Дальше уже эпизоды… Ну как? Таня со страхом смотрела на него.

— Слушай, я ничего не понимаю. Откуда ты это взял?

— Все утверждено и подписано на самом высоком уровне. Выход запланирован на февраль, к началу какого-то важного партийного мероприятия. Так что сегодня отдыхаешь, три дня вчитываешься в роль — откровенно говоря, этого много, потому что задействована ты там всего в трех сценах, причем в одной позволяешь себе спорить с самим Владимиром свет Ильичом, после чего тебя от греха подальше направляют послом в солнечную Швецию, и ты навсегда исчезаешь из фильма. В четверг садишься на «Красную стрелу» и в пятницу утречком предстаешь пред светлы очи Самого. Не волнуйся, тебя встретят, причем на высшем уровне.

— Погоди, кого это Самого?

— Ах да, я не сказал… Самого товарища Клюквина Анатолия Феодоровича.

Таня недоуменно пожала плечами.

— Как, ты не знаешь товарища Клюквина, имя которого должно быть на устах у каждого, имеющего отношение к советскому кино? Это же первый секретарь Союза кинематографистов, крупнейший специалист по партийным «Илиадам», даже, кажется, член ЦК… Впрочем, нет, это Шундров член ЦК.

— А Шундров — это кто? — беспомощно спросила Таня.

— Слушай, твое невежество превышает политически допустимый уровень… Профилактически объясняю: товарищ Шундров есть лицо государственное, официально признанное первым драматургом Советского Союза. А говоря сугубо приватно, прохиндей, женатый на дочке кого-то из Политбюро и раз в десять лет кропающий пьески наподобие этой, которые подлежат немедленному внедрению во все областные и республиканские театры и столь же немедленной экранизации.

— Я не знаю, — сказала Таня. — Противно это все как-то. Как тогда, в самолете.

— Я тебе читал список актеров, занятых в фильме? Ты считаешь себя умнее и порядочнее их? Думаешь, им не противно? Но никто и не думает отказываться, потому что надо. Закон такой. В нашем случае закон профессионального выживания. Более того, высочайшие мастера стараются, выкладываются, и даже из Шундрова с Клюкви-ным делают конфетку. Не нравится материал — подумай о школе, которую ты приобретешь, работая с ними.

— Понимаю, — задумчиво сказала Таня.

— И подумай вот еще о чем. Такой фильм — это гарантированная Ленинская премия, призы и звания всем новным участникам. После премьеры ты проснешься зажженной артисткой, гарантирую.

— Я? — Таня отмахнулась. — Да ты сам прекрасно знаешь, какая из меня актриса — и года в кино не проработала, образования актерского нет, ничего не умею, кроме того, чему Борис Львович научил… и ты конечно…

— Тогда считай это авансом, который ты потом отработаешь сполна, но на несравненно лучших условиях. Да ты сама сможешь ставить эти условия, выбирать.

Таня вздохнула.

— Давай сюда. Почитаю на сон грядущий… Ты, кажется, говорил про горячее?

Никита сложил ладони и поклонился.

— Слушаюсь и повинуюсь, мэм-сахиб. После торта Таня в изнеможении откинулась на кровать.

— Ну накормил. На сто лет вперед, — с трудом произнесла она. — С посудой завтра разберусь, а то и не подняться. Спасибо. Иди сюда.

Никита наклонился над нею, и она от души поцеловала его. Он впился в нее губами и не отпускал, пока она не оттолкнула его.

— Довольно. Который час?

— Половина первого. В смысле, мне пора?

— Пора… Постой, ты же пил… Шампанское, потом желтое это…

— Бенедиктин.

— Да, его. За руль тебе нельзя, а на метро не успеешь. Устраивайся у Ивана в кабинете. Только сам постели, ладно, а то я ни рукой, ни ногой.

— Значит, пока нет? — грустно спросил он.

— Пока нет.

— Ну, будь здорова, — он направился к двери. — Я завтра позвоню.

— Да куда ты? Оставайся, я же сказала.

— У Ивана в кабинете? Лучше рискну за руль. Движение ночью небольшое, гаишники спят, я практически трезвый. Доберусь, не беспокойся.

— Как доедешь, позвони. Я волноваться буду.

— Спать ты будешь, — с горечью произнес Никита.

— Только после твоего звонка. Понял?

— Ладно, позвоню.

Он ушел. Таня, превозмогая себя, встала, кое-как ополоснулась, постлала постель и легла. Ей казалось, она действительно уснет, не дождавшись звонка Никиты но сонное состояние с каждой минутой уходило от нее. Полежав немного в темноте, она зажгла лампу и взяла с серванта высокоидейный сценарий. Само по себе чтение увлекло ее не сильно, но мысль о том, что вскоре и ей суждено жить в этих картинах, будоражила воображение. Уже давно позвонил Никита и доложил, что добрался благополучно, уже проехала по предрассветной улице поливальная машина, а она все читала, читала…

Разбудил ее телефонный звонок. Она нехотя открыла глаза, проморгалась, посмотрела на будильник, заведенный ночью и поставленный у изголовья. Четверть первого. Однако вы и «спица», Татьяна Валентиновна! Она сняла трубку и хрипло произнесла:

— Алло!

— Танечка, приехала наконец?! — Голос женский, взволнованный, знакомый. — Слава Богу! А то я прямо не знаю, что делать. На тебя вся надежда.

— Да кто это?

— Да Марина Александровна же!

— А, здравствуйте!

— Здравствуй… Слушай, ты сейчас из дома никуда не уходишь?

— Нет, а что?

— Я приеду, можно? Очень надо… Понимаешь, с Иваном совсем плохо. Пропадает… Да, я понимаю, вы повздорили, он сам кругом виноват. Но согласись хотя бы выслушать меня…

— Ладно, приезжайте, — со вздохом сказала Таня и повесила трубку.

Она встала, потянулась, придирчиво посмотрела на себя в зеркало. Да, с пиршествами и ночными бдениями пора кончать. Таня вновь сладко потянулась и пошлепала в ванную, привести себя в порядок к визиту свекрухи. И что же такого выкинул Ванька? Интересно.

После того как она выставила его в феврале, он почти не давал о себе знать. Приезжал пару раз, мрачный, трезвый забрал свои вещи, машинку, на прощание бурчал что-то невразумительное. А звонить и вовсе не звонил. Да не очень-то и хотелось.

Со времени их первой памятной встречи в общежитии. Марина Александровна заметно постарела. Или, может быть, просто сдала от переживаний последних дней. В таком возрасте переживания оставляют сильные следы. Таня приняла ее, как своего человека, на кухне, усадила, угостила чайком с остатками вчерашнего торта, напоила валерьянкой и выслушала невеселый, прерываемый слезами рассказ.

— Зимой он пришел к нам с чемоданчиком совсем как в воду опущенный. Плакал, говорил, что сам во всем виноват, сказал, что поживет у нас недолго, что возвращаться к тебе ему пока совестно. Первые дни отлеживался, потом отошел немного, взялся за работу… Нет, не пил совсем, только сердитый стал, неразговорчивый. Закрывался в своей комнате, писал что-то, на машинке печатал. Выходил только по делам — на студию, в Литфонд. А так сидел в своей норе, выскочит, поест — и обратно. Я все пыталась поговорить с ним, убедить, что пора идти с тобой мириться, но он все уходил от разговоров. Не мешайте, мол, работать, я думаю…

Потом, в июне это было, закончил он, видно, рукопись, понес ее на студию. Вернулся через два дня, пьяный. Я за это время глаз не сомкнула, всех знакомых его обзвонила, морги, милицию. Когда он явился, отец, признаться, не выдержал, наорал на него, ударил даже. Иван ушел к себе, два дня не выходил даже поесть, только в уборную. На третий день возвращаемся мы с работы — нет Ивана, нет его лучшего костюма, и из шкатулки моей сорок рублей вынуто. Четыре дня мы с отцом жили как в аду. А потом звонит Иван, совершенно пьяный, и сообщает, что встретил женщину своей мечты, отныне будет жить у нее, а нас просит за него не беспокоиться. А в телефоне — музыка дикая, пьяный гвалт. Как тут не беспокоиться? Я, как могла, притворилась спокойной, говорю, телефончик-то оставь, адресок, вещи тебе привезем. А он засмеялся, хитренько так, гаденько… До сих пор в ушах этот его смех стоит. Нет, говорит, не оставлю, я теперь всем выше головы обеспечен, и ничего мне от вас не надо, потому что моя Таня не только красоты, но богатства сказочного, и я тут как сыр в масле катаюсь… И бросил трубку.

Я от такого звонка совсем рассудок потеряла, решила лаже что это он к тебе вернулся. Звонила сюда, заходила. Но тут никого не было.

— Не было, — подтвердила Таня. — Я была на Украине, на съемках.

— Да, и соседи твои так сказали… Ну, я потом подумала хорошенько, стала названивать его знакомым, выспрашивать, не знает ли кто такой Тани. И вмиг разыскала. Только лучше бы не разыскивала…

Марина Александровна закрыла лицо руками и разрыдалась. Таня вскочила, налила свекрови еще валерьянки, добавила корвалола. Та выпила, вытерла слезы и продолжила:

— Я позвонила Павлику Чернову. Был у меня записан телефон его новой квартиры, куда он после свадьбы переехал. Звоню туда, а мне отвечает… отвечает Ванькин голос, и опять пьяный. Он, говорит, здесь теперь не живет, теперь я здесь живу. Я, чтобы, значит, удостовериться, точно он ли, голос меняю, спрашиваю, а нельзя ли его новый телефончик. Сейчас, говорит, поищу. Слышу, кричит, Таню зовет, просит телефон Павла дать. А ему кричат, кончай, Ванька, дурковать, пошли их всех на… И смех, опять подлый такой. Короче, он трубку бросил.

Но мне этого достаточно было. Я поняла, что там он, у жены Павлика. Узнала адрес в справочном, бросилась туда. Он даже разговаривать со мной не вышел, а какой-то наглый грузин выставил меня за дверь чуть ли не с матом. Я хотела бежать в милицию, но вовремя одумалась. Это же такой скандал, а главное — замешана семья Дмитрия Дормидонтовича. У нас на работе и так всякие слухи ходят. Знают, что у Павлика с женой нелады, что он живет отдельно, у знакомых, сам дочку растит, что он категорически запретил отцу вмешиваться. Бережет его, молодец, понимает. Дмитрий Дормидонтович уже не тот, что прежде, стареет, ему такие хлопоты сейчас ни к чему. Да и положение его уже не столь надежно, у нас назревают большие перемены — это между нами, ты понимаешь. Мне уже втихую предлагают новую работу. Видишь всю сложность ситуации?

Ради спасения сына я бы пошла на все, но у меня связаны руки. Я бы даже решилась просить помощи у Дмитрия Дормидонтовича, но не могу — он в санатории и вернется только через месяц. Конечно, есть заместитель, которого я хорошо знаю, есть много людей, которые согласились бы употребить свое влияние… Но пойми, посвящать в это дело посторонних — это значит очень сильно подвести Дмитрия Дормидонтовича. Любой из его сослуживцев и подчиненных непременно использует скандальную ситуацию в своих интересах и во вред Дмитрию Дормидонтовичу… Танечка, вся моя надежда только на тебя! Если тебе безразлична судьба собственного мужа — и я тебя не осуждаю, после всех его художеств, — то, умоляю, спаси мне сына! Хочешь, я на колени встану перед тобой?

Марина Александровна уже подалась вперед, готовая бухнуться на колени, но Таня удержала ее.

— Да что вы, честное слово? Давайте адрес, я съезжу, попробую поговорить с ним. Обещать ничего не могу — все должен решить он сам.

Марина Александровна вздохнула, полезла в сумочку, достала бумажку с адресом. Прочитав название незнакомой ей улицы, Таня спросила:

— Это где?

— Возле Никольского собора.

— Так. Отсюда до «Василеостровской», дальше — на первом или одиннадцатом. Я поеду прямо сейчас, у меня времени в обрез.

Марина Александровна кивнула и встала. В прихожей она сняла с вешалки Танин плащ и приготовилась накинуть его на плечи невестки. Таня отобрала у нее плащ и повесила на место.

— А ты не замерзнешь? — заботливо спросила Марина Александровна.

— Нет, — отрезала Таня.

То, что свекровь кинулась проявлять трогательную заботу именно в такой момент, было ей очень неприятно. По пути к метро и потом, в вагоне, обе молчали. Только когда Таня собралась выходить, Марина Александровна робко тронула ее за руку.

— Сделай, а?

Таня отвела руку и вышла. На душе у нее было муторно. «Зря я наобещала, — подумала она. — Пусть катится ко всем чертям вместе со своей новой пассией, да и мамашей заодно. Что мне до них?» Но все же она терпеливо дождалась трамвая, вышла на нужной остановке, тут же нашла дом.

«И что я ему скажу? — думала Таня, идя по двору. — Возвращайся, миленький, жить без тебя не могу? Еще как могу… С ним не могу — это да».

— Таня?

Она вздрогнула от звука этого голоса, подняла глаза. Перед ней стоял знакомый молодой мужчина, высокий, в чистенькой китайской ковбойке, с перевязанной бечевкой стопкой старых журналов в руке.

— А я вот за журналами заходил, — неловко переминаясь с ноги на ногу, сказал Павел. — По работе понадобились. Вспомнил, что оставил их тут, на антресолях. Зашел вот…

Она смотрела на него и молчала.

— Он там, — сказал Павел.

— Да…

— Ну, пока!

— Пока!

Она смотрела Павлу вслед. Он свернул за угол. Таня тряхнула головой, повернулась и вошла в подъезд.

Дверь ей открыла пышная, вульгарно-смазливая блондинка лет тридцати, растрепанная, полупьяная, с сигаретой в губах, с которых на пол-лица размазалась помада. Она смотрела на Таню выжидательно, не проявляя никаких эмоций.

— Вы Татьяна? — с удивлением произнесла Таня. Она представляла себе жену Павла совсем иначе.

— Не-а, — сказала блондинка. — Таня придет скоро. А вы кто? Уж не Ларина ли? Я вас в кино видела.

— Ларина, — подтвердила Таня. — Иван у вас?

— У нас, у нас. Вы проходите.

Таня вошла в прихожую и тут же направилась к двери, указанной блондинкой. В шикарно обставленной гостиной, окутанной густым дымом, возле неприбранного стола лежал на диване Иван. Он был не то в халате, не то в плотной шелковой ночной рубашке, пестрой, расшитой фаллосами и сценками совокупления чертенят с ангелочками. Таня стала рассматривать эти изображения, испытывая и гадливость, и любопытство.

— Та-анечка! — сказал, продрав глаза, Иван. Он был пьян в стельку, причем пьян эйфорически, блаженно.

— Да, я. Собирайся! — бросила она. Он замотал головой.

— А-а, это ты… А я думал, Танечка вернулась… Она за коньячком пошла…

— Иван, — твердо сказала Таня. — Это я. Я пришла за тобой. Одевайся и поехали. Второй раз просить не буду. Или сейчас, или никогда.

Он расплылся в улыбке, подмигнул ей и покачал пальцем.

— Не-е. Не хочу. Не пойду.

— Не к нам поедем, к маме твоей. Она ждет.

— Не дождется… — Иван хихикнул. — Вот сейчас Танечка придет…

Таня отвернулась и шагнула к дверям.

— Эй, ты куда? — изумленно спросил Иван. — Ты ж пришла коньячку выпить. Оставайся. Танечка целый ящик привезет. Всем хватит. Посидим, выпьем, поговорим.

Таня резко вышла. Из-за дверей доносился обиженный голос Ивана:

— Что ж ты? Пришла — и сразу уходишь? Посидели бы, выпили. Обижаешь…

Она пробкой вылетела из квартиры и сбежала по лестнице.

— Вот и все… вот и все… — повторяла она в такт каждому шагу.

Доехать до дому терпения не хватило. На Садовой она наменяла двушек в гастрономе и из автомата позвонила Никите. Дома его не было. Она порылась в сумочке, разыскала его рабочий телефон на студии.

— Слушаю? — раздался в трубке знакомый голос.

— Никита, это я. Да. Теперь — да. Ты понял?

— Понял, — тихо сказал он. — Ты откуда?

— Из автомата, с Садовой, кажется.

— Спокойненько садись на трамвай, или лучше возьми такси, поезжай домой и жди меня. Ничего не делай. Только жди. Я скоро.

— Да. — Она положила трубку на рычаг, потом сняла и поцеловала ее в микрофон. — Да, любимый мой, хороший мой, да. Да!

Она вышла из будки и, подойдя к краю тротуара, подняла руку. Тут же, как в волшебном сне, подъехало и остановилось свободное такси. Она распахнула дверцу и бухнулась на заднее сиденье.

— Куда? — улыбаясь, спросил шофер.

— Домой! — воскликнула она и рассмеялась.


V

Нюточка за лето удивительно окрепла, выросла, стала шкодливой и озорной. Стоило Павлу или Нине Артемьевне на минуточку отвлечься, ослабить внимание — а она уже сиганет в огород и лопает прямо с куста «гаок» (читай «горох») или «аики» (читай «ягодки»), отправляя в рот полные горсти, вместе с листочками, шелухой, землей и насекомыми. Или с воплем «купаси, купаси!» усвистит к пруду, с такой скоростью перебирая загорелыми косолапыми ножками, что и взрослому не угнаться. Павел, любуясь ею, со смешанными чувствами замечал, что чертами она все больше начинает походить на мать, а окрасом — вообще неизвестно на кого: черненькая, с карими, почти черными лукавыми глазками. Таких, насколько он знал, в его роду не было. Разве что по линии Чибиряков. Не приведи Бог, если в них характером пойдет! Но пока на это было не похоже. Веселенькая, умненькая, по словам Нины Артемьевны, месяца на три опережающая норму по умственному и физическому развитию. И добрая: первым абсолютно осознанным словом было «папа», вторым «на!». При этом Нюточка энергично совала ему в рот недоеденную печеньку, соску, конфетку — как бы делилась. Чибиряками тут и не пахло.

Всеми правдами и неправдами Павлу удалось выбить отпуск на все лето, и с середины июня он безвылазно сидел в Огоньково, в перерывах между возней с Нюточкой занимаясь работой, взятой из института на дом, и наезжая в город лишь изредка, по мере надобности. Хотя Павел был только рад такому положению вещей, возникло оно вынужденно: на летние каникулы приехали из Сыктывкара Лихаревы, и нужно было освободить квартиру на лето. Они привезли с собой кучу денег, шикарные шубы тамошнего производства, доцентские дипломы, с гордостью показанные Павлу, и чрезвычайно радостную для него весть: они оба остаются в Сыктывкаре еще на год. Не говоря уж о северных деньгах, Владьке вполне реально светила кафедра, а супруге его — докторантура. Павел порадовался за них и за себя, хотя у него на работе ничего светлого не вырисовывалось. Весной директор вызвал Павла к себе и на его глазах вычеркнул «алмазную» тему из плана отдела.

— Нечего тешить свое любопытство за государственный счет, — заявил он при этом.

— Но ведь тематика очень перспективная, — возразил Павел.

— Спорить не буду. Но только — где практические результаты? Результаты где, а? Покажите мне приборы на ваших кристаллах, хотя бы схемы, желательно бы еще заключение производственников о целесообразности внедрения. А? Нечем крыть?

Ушлый Ермолай Самсонович давно уже понял, что Павел ни на кого и ни что не жалуется своему всесильному отцу, не пользуется, недотепа, этой исключительной силой, и особо с Черновым-младшим не церемонился. Но старался все же держаться в рамках. На всякий случай.

— Вы поймите, Павел Дмитриевич, голубчик, значение вашего открытия никем не отрицается, — продолжил он своим академическим тоном. — Но, что поделаешь, нет под него пока что технологической базы, не созрела. Потерпите, через годик-другой вернемся к вашей теме, непременно. А пока… Ну что, свет клином сошелся на ваших алмазах? Посмотрите, сколько вокруг интересного материала. Не нравится вам уран с плутонием — что ж, никто не неволит. Есть еще цезий, редкая земель, да мало ли что? И всему этому найдется применение уже сейчас, в производстве, в обороне.

Павел не спорил. Бесполезно. Но и просто так сдаваться он тоже не хотел.

— Я буду звонить Рамзину, — упрямо сказал он.

— Куда-куда? — переспросил директор. — Вы что, милый мой, газет не читаете, телевизор не смотрите?

С рождением Нюточки Павел действительно перестал читать газеты и почти не смотрел телевизор, разве что, ухайдокавшись совсем и уложив дочурку спать, включал иногда и бездумно созерцал что-нибудь развлекательное.

— А что такое? — встревожившись, спросил он.

— А то, что помер наш Андрей Викторович, царство ему небесное. В одночасье инфаркт свалил. Прямо на работе в кабинете… И как это вы не знали? Во всех газетах некрологи напечатали, в новостях передавали…

— Когда? — беззвучно выдохнул Павел.

— Да уж дней десять тому. На Новодевичьем схоронили. До Кремлевской стены не дорос чуть-чуть…

Павел не слушал. Перед его глазами стояло энергичное, молодое лицо академика — никто не давал Рамзину его семидесяти четырех, — тихий властный голос. Вот так. На похороны он опоздал. Телеграмму слать поздно…

В этот день о работе уже не думалось. Павел отсидел положенное, глядя в окно. По пути домой хотел было заглянуть в рюмочную, помянуть учителя, но ноги сами собой вынесли его из троллейбуса возле церкви князя Владимира — одного из немногих действующих храмов в городе. Он, не задумываясь, снял шапку, перекрестился, вошел, купил самую большую свечу и поставил ее к иконе Честного Креста. Постоял в задумчивости, не зная молитв, мысленно попрощался с покойным… Опомнился он, уже пройдя половину Большого проспекта. А если бы его кто увидел — сын секретаря обкома в церкви? Он без труда отогнал от себя эту недостойную мыслишку и зашел в диетический магазин посмотреть Нюточке фрукталина с орехами или еще чего-нибудь вкусненького из детского питания.

И жизнь снова потекла своим чередом, с обыденными тихими радостями и мелкими гадостями, из которых самыми для Павла неприятными были Нюточкины болячки, разыгравшиеся по весне из-за авитаминоза и общей весенней вялости. Уже в мае Павел отправил Нину Артемьевну с Нюточкой на дачу и вскоре присоединился к ним. Мысли о работе прочно отошли на второй план, о родителях, сестре и себе — на третий, о Тане — вообще неизвестно на какой. Осенью и зимой она еще иногда снилась ему а с весной ушла и из снов. В квартиру у Никольского он не заглядывал совсем. Иногда к ним на Лесной заходила Ада, взглянуть на внучку. Она-то и служила единственным источником сведений о Тане. Говорила она о дочери немногословно, с какой-то печальной отрешенностью. Похоже, после отъезда Павла в той квартире прочно обосновались Якуб с Анджелой. Во всяком случае, заходя туда, Ада неизменно видела их — то вместе, то поврозь. По словам Ады, там либо спали, либо веселились — с хорошим вином, богатыми закусками, музыкой. В доме появился видеомагнитофон, который работал почти непрерывно и показывал всякие непристойности. Судя по всему, за диплом Таня садиться и не собиралась, на работу возвращаться или искать новую — тоже. Все эти известия Павел воспринимал спокойно, словно и не о его жене шла речь, только иной раз возникала мысль оформить, наконец, развод, но только все было как-то недосуг заниматься этой волокитой. В конце концов, ни он, ни она не имеют намерений заключить новый брак, а об имущественных претензиях Павел и не думал. С него взять нечего, с нее он ничего брать не хочет.

И с таким же удивившим его самого спокойствием воспринял он летний звонок Ады, случайно заставший его в городе. Она рассказала, что у Тани появился постоянный «друг», и это не кто иной, как Ванечка Ларин, разошедшийся, а скорее всего, прогнанный своей киноактрисой. Новость эта Павла даже позабавила. Надо же, Ванька Ларин! Кто бы мог подумать? Зная Танины вкусы по части мужчин, Павел и представить себе не мог, чтобы она остановила свой выбор, сколь угодно временный, на его друге детства. Он, конечно, не без достоинств, но только не те это достоинства, и не настолько они велики, чтобы прельстить мадам Чернову-Захаржевскую. А в том, что этот выбор всецело принадлежал ей и только ей, Павел не сомневался. Не тот человек Ванька Ларин, чтобы суметь своими силами прикадрить рыжую. Интересно, чем же он ей глянулся? Или просто каприз, захотелось свежатинкой полакомиться?

Любопытство не оставляло Павла. Он припомнил, что на антресолях в той квартире пылятся старые научные журналы, и решил воспользоваться этим поводом. К сожалению, Тани он дома не застал, но зато вдоволь насмотрелся на Ивана в пестром порнографическом халате, сытого, пьяного, прямо-таки хрюкающего от нежданно свалившегося счастья. Смотреть на него было и смешно, и жалко. Не будь Ванька столь феерически пьян, он попробовал бы поговорить с ним, растолковать кое-что. Но так… Иванушка, хотя Павла и узнал, даже не въехал, что пришел-то не кто-нибудь, а муж его любовницы, страшно обрадовался, просил остаться, выпить с ним, посидеть. И даже обещал познакомить со «своей Танечкой», которая уехала за коньячком и вот-вот будет. Этого уж Павел выдержать не мог и, фыркая от смеха (а что, плакать, что ли?), поскорее выгреб журналы и поспешил прочь. С Таней встречаться ему расхотелось совсем.

Во дворе он увидел поразительно красивую и удивительно знакомую молодую женщину, шедшую ему навстречу. Он через мгновение узнал в ней Таню Ларину, облик которой помнил и вживе и по телевизору (в кино Павел давно не ходил). Она шла, глядя прямо перед собой. «Фокса с кичи вынимать идет», — подумал Павел, припомнив слова из замечательного телесериала с Высоцким, который весной посмотрела вся страна. Однако она не показалось ему ни удрученной, ни расстроенной. Павел окликнул ее, она тоже узнала его, поздоровалась. Он сказал ей, что Иван там, и поскольку больше им нечего было сказать друг другу, они попрощались и разошлись.

Господи, ну какой же идиот этот Ванька!

У Павла внезапно возникло сильнейшее желание вернуться и хорошенько встряхнуть этот жирный бурдюк с вином, если надо — надавать по морде, лишь бы опомнился, понял, что к чему. Павел усилием воли подавил в себе это желание. Пусть разбираются между собой, а ему пора к своей «любовнице» — полуторагодовалой, лучшей на свете…

Трамвая долго не было. Павел, скучая, рассматривал стеклянную стенку киоска «Союзпечати». С конверта пластинки-миньона ему улыбалось лицо, всего несколько минут назад виденное им во дворе бывшего своего дома. Он пригляделся. В нижнем углу конверта наискосок шла надпись «Ноет Татьяна Ларина». Павел наклонился к окошечку.

— Почем пластинка? — спросил он.

— Которая? — подняв голову, спросила пожилая продавщица.

— Ну, эта… с Татьяной Лариной.

— А-а. Семьдесят пять копеек, молодой человек.

Павел вынул из кармана три рубля, положил на приколоченное к прилавочку алюминиевое блюдце.

— Давайте.

— А помельче денег нет? Павел порылся по карманам.

— Нет. Двадцать копеек вот. Пятак. Десятка.

— Сдачу сдам мелочью, — предупредила киоскерша. — Рублей нет.

— На что мне полный карман мелочи? — сказал Павел и потянулся за своей трешкой.

Киоскерша высунулась из окошечка, поглядела по сторонам и шепнула Павлу:

— Молодой человек, я вам вот что предложу, раз вы так Ларину любите. Возьмите плакатик с нею, хороший плакатик, там еще календарь на будущий год есть. Они в продажу только осенью поступят, так их с руками оторвут. Мне принесли несколько штук из типографии, пробных, я для знакомых придерживаю.

— Сколько стоит?

— Два рубля всего.

— Однако… Ну что ж, давайте.

Киоскерша, озираясь, сунула ему длинный рулон. Павел взял двадцать пять копеек сдачи, и тут как раз подошел трамвай. С пластинкой в руке и свернутым плакатом под мышкой Павел устремился к открывшимся дверям. На асфальте осталась стопка никому не нужных старых журналов.

Приехавшая в сентябре с дачи Нюточка папино приобретение оценила положительно. Войдя в квартиру, она тарным делом ткнула пальчиком в плакат, вывешенный в прихожей, и категорично заявила:

— Мама!

— Нет, Нюточка. Это не мама. Это просто тетя.

— Тетя мама!

Спорить было бесполезно. Зеленоглазая, обольстительно улыбающаяся Татьяна Ларина в роли злодейки Сокольской так и осталась в этом доме «тетей мамой». Нюточка безошибочно узнала ее и на конверте пластинки. И засыпала она теперь исключительно под песни «тети мамы» — под «Воротник малиновый», «Хризантемы», «Лучинушку» и еще одну песню, народную, никогда прежде не слышанную ни Павлом, ни Ниной Артемьевной:

Ох ты утка, ты уточка,

Сера мала перепелица!

Ты зачем рано выходила

Из тепла гнезда утичья,

На луга на зеленые?

Ох ты девка, ты девица,

Ты к чему рано во замуж пошла?..

Эта песня нравилась Нюточке больше всех. Без «уточки» не обходилось ни одевание на прогулку, ни, тем более, укладывание. Павел же старался как можно реже смотреть на этот фотопортрет и почти никогда не думал о Татьяне Лариной, но в сны его теперь приходили обе Тани — рыжая и брюнетка, — перетекали одна в другую, сливались в единый образ женщины нестерпимой, душераздирающей красоты…


VI

За стопарь вина и одобрительный взгляд Тани Ванечка готов был нагишом на цырлах взойти на Голгофу. Оскорбительных насмешек и унизительных поддевок не замечал. В попытках развеселить Якуба Анджелка придумывала новые каверзы и издевательства над Таниным воздыхателем, а он, стремясь развеять тоску, все больше туманящую Танин взгляд, подчинялся безропотно. То будил всех, дико кукарекая по Анджелкиному наущению, то лакал из блюдца портвейн, стоя на карачках возле помойного ведра. Таня над этими причудами смеялась так же невесело, как и Якуб, но представлений не прекращала, хотя они и утомляли.

Здесь ему было хорошо, да и свой стакашок он имел завсегда. Довольно было кивка — мыл посуду, выбрасывал мусор, неумело подменяя Аду. Прятался с глаз долой, когда та захаживала, хотя и в этом не было нужды. Остальные были свои в доску. Из дому его старались не отпускать да он и не стремился: жена на порог не пустит, к родителям и сам ни за какие коврижки не сунется, патрон же его, известный писатель Золотарев, уехал в длительную загранкомандировку.

Иногда Ванечку пробивало на глобальные мысли. Почесывая волосатый живот, кругло торчащий в полах цветастого халата, нежась рядом с лежащей на тахте Таней, он размышлял о жизни и мировой гармонии.

— О чем задумался, детина? — спрашивала Таня, просто так, чтобы не молчать.

После очередной дозы она никак не могла отвести взгляд от разъехавшихся в углу обоев. Из щели на нее глазела чернота, подмигивая и зазывая. Прошла целая жизнь, прежде чем Ваня ответил:

— О хорошем и плохом. Хорошее заканчивается плохим, а плохое — хорошим, как и сама жизнь. Но дивно, что ничто это не трогает. Все суета сует, пусто, и сам отсутствуешь во всем.

В этом что-то было. Таню давно ничто не трогало, словно она есть и ее нету. Порошок, поначалу заполнявший ту сосущую пустоту, которую она особенно остро ощущала в себе после ухода Павла, теперь стал эту пустоту только сгущать. Да и саму себя уже воспринимала, как сгусток пустоты. Вроде ни разу не дернули ломки, но по всему видно, что приторчала она довольно плотно.

Перед самыми ноябрьскими Иван пропал. Отправили его за бутылочкой — а он пропал. Ушел как был, полубухой, полубосой, в одной куртешке, выделенной из Павловых обносков. Денег при себе — кот наплакал. Пока ждали, раскумарились, чем было. Да, видно, на вчерашние дрожжи легло неудачно. Якуб заснул мертвым сном, а девушки обе дерганые сделались, шуганутые, Анджелка все по ковру ползала, искала что-то. В таком состоянии и пришла в голову богатая мысль — пойти Ванечку поискать, а то как бы чего не вышло.

— И куда этот гад деваться мог? — ругалась продрогшая и промокшая до нитки Анджелка.

— Заторчал у какого-нибудь ларька или пошел куда повели. Мало ли собутыльников.

После того как облазали все ближайшие подворотни, злые, раздосадованные, хоть и перешибшие хождением самый крутой отходняк, ругая Ванечку на чем свет стоит, вышли к шашлычной на Лермонтовском. Они нередко вылезали сюда всей компанией, благо близко, вкусно и недорого, и здесь иногда проводил творческие бдения Иван, сражая интеллектом студенток расположенного неподалеку физкультурного техникума. Но и в шашлычной его не оказалось. Таня нахально расспрашивала встречных-поперечных, ничуть не смущаясь в описаниях Иванова облика. Знакомая официантка только руками развела, погоревала о тяжелой бабьей доле:

— Кому ж не приходится искать своих козлов с дружками! Да вы, девоньки, не волнуйтесь, найдется ваше сокровище, куда денется. А лучше-ка садитесь, перекусите. У нас сегодня бастурма свежая и настоящее цинандали.

По случаю предпраздничных дней зеленый, весь в высоких зеркалах зал был заполнен основательно. Свободного столика не нашлось, и официантка подсадила девушек к двум мужчинам. Один из них, невысокий, сизый, плохо выбритый, был уже изрядно нагрузившись и, не обратив на Таню с Анджелой никакого внимания, продолжал елейно внушать собеседнику:

— …а все, Витенька, от того, что слишком много воли дали мы бабьему полу. Вот в прежнее время ты бы свою по мордасам поучил маленечко — потом горя не знал бы…

Второй не слушал его и, напротив, очень даже обратил внимание на подсевших дам. Это был высокий подтянутый мужчина, упакованный по высшему стандарту, правда с несколько опухшим и хамоватым лицом. Но Анджелку аж заклинило от восхищения. Вот это клиент! Клиент тем временем стрелял маленькими глазками в Таню, отчего она отважилась начать разговор, словно подразумевая нечто на будущее. Выбрав рафинированно-интеллигентный, якобы чуть смущенный тон, она посетовала по поводу того что вынуждена его побеспокоить:

Возможно, вы здесь давно, так скажите, будьте любезны…

Поведала о пропащем и поинтересовалась, не случилось ли видеть хотя бы мельком запойного Ванечки. Конечно, ничего такого бы он и не увидел, а если бы и увидел, не обратил бы внимания. Говорил очень чопорно — впрочем, подвыпившим мужчинам определенного типа такое свойственно. Холеные руки, гладко зачесанные волосы. Церемонно представившись на французский манер Виктором, он рассыпался в любезностях, стало понятно, что плотно запал на хвост Тане. В конце концов, на всю историю поисков, вроде шутя, предложил вместо Ивана себя и тут же поднялся.

— С вашего позволения, я отлучусь ненадолго. Во избежание неприятностей должен посадить этого джентльмена в такси. — Он показал на уткнувшегося лицом в стол сотрапезника. — И тут же вернусь. Девушка! — крикнул он официантке. — Дамам шампанского и фруктов! Я сейчас…

Кабацкий донжуан распушил куцый хвост перед симпатичными незнакомками… Да нет, вроде не совсем — по манерам, по костюмчику больше тянет на карьериста на досуге. Пожалуй, из выездных, во всяком случае со связями. Что называется, «человек с перспективой».

Сегодняшние перспективы открылись для него в лице Тани в демократической шашлычной, где портвейн по три рубля и куда забрел исключительно из солидарности с тем, вторым. Воротясь, он тут же объяснил, что заходы в подобные заведения случаются с ним крайне редко; просто, возвратясь намедни из Парижа, оказался он в меланхолическом расположении духа, а в такие минуты лечит только одно — надо выйти на люди. Нет, не в гости со светским раутом, а как раз именно в самую гущу народа.

— Глядишь, и физкультурница юная обломится, — подколола Анджелка.

— Бывает, — с наигранной стеснительностью хохотнул он.

Ощущая в компании девушек полную вольницу, Виктор напросился в гости, но за мотор все же платила Таня. Hyтром она чуяла, что разбился в мелкие бесы у ее ног заезжий щеголь. Блеял про Париж, хотя ничего нового или интересного Таня так и не услышала. Зато виртуозно гарцевал вокруг сковородки, пытаясь всех удивить изысками заграничной кулинарии. Время его явно не поджимало, или он не думал о тех, кто его может ждать. Слабосильный собутыльник, он наскоро спустил тормоза, хватал Таню за пуки, осыпая слюнявыми поцелуями. Излюбленными словечками были «восхитительно» и «божественно». И Таню не покидала мысль, что так же приторно он обволакивал, должно быть, будущую жену. Наверняка ведь не холостяк, причем женат выгодно, на начальственной дочке. Интересно как оно теперь, с женой-то? Видно не очень, раз налево бегает…

После проведенной ночи, бурной больше по суете, нежели в чувствах, Таня спросила протрезвевшего любовника:

— А жена не хватится?

— Пусть это тебя не волнует, — морщась от головной боли, ответил он.

— Меня-то не волнует. Тебя не грызет?

— Ты имеешь в виду факт измены?

— Ну и это.

— Для меня главное — дело. Я и женился, чтобы достичь своей жизненной цели. Правда, сразу пожалел… Жена у меня красивая. — Тут он оглянулся на Таню, приглаживая волосы на своем скошенном затылке, приобнял ее за голые плечи, наигранно оправдываясь: — Не такая, правда, божественная, как ты. А вот в постели — бревно. Причем абсолютно сухое.

— Может, по Сеньке и шапка? — рассмеялась Таня, но Виктор намека не понял.

— Она очень сдержанная у меня, воспитанная, всегда соразмеряет себя с окружающей реальностью. Это замечательное качество, привитое ей с детства в семье.

— Не боишься, что эта сдержанная один раз взорвется?

— Ну что ты? — отмахнулся как от назойливой мухи Виктор. — Никогда. Ее родители очень достойные люди. Аленочка никогда не уронит ни их, ни мой авторитет.

Да, тут и сказать нечего, но и Виктор ничего нового не добавил. За праздничным завтраком, с благодарностью хлебая Танин коньячок, замаял, декадент-зануда, до животной тоски скучнейшим перечислением парижских цен на разного рода товары, в том числе и тампаксы. Что это такое, с радостью и вожделением узнала для себя Анджелка, пополнив свою эрудицию и тем, что «Клима» — духи дешевых проституток.

— Во, суки, живут!

Таня слишком хорошо знала эту породу мужичков. Плохо выхоленный снобизм не сбил ее с толку. Она ни секунды не сомневалась, что только дай ему затравку, и он поведает все подробности семейной жизни; жена обязательно окажется крайней, а он — невинной жертвой обстоятельств и алчности своей избранницы.

Викторушка и не заставил себя ждать. Еле переплевывая через тубу, окосевший и расторможенный, признался:

— Как у тебя уютно! Вот это дом! Сразу чувствуется восхитительная рука хозяйки.

И понеслись жалобы на судьбу. Какое-то зерно здравого смысла в них, возможно, имелось, но Таня слушала этот писк не без омерзения. Было ясно как день, что заглазно критикуемая жена выбрала оптимальную тактику поведения с таким мужем: ничего другого, кроме презрительного помыкания, он в супружеской жизни и не заслуживал. В глубине души Виктор, как человек крайне тщеславный, был чрезвычайно уязвлен. Смолоду попав в выездные круги, не успевший состояться ни как профессионал, ни как личность, почувствовал себя одним из избранных и, как та ткачиха, отправленная в космос, задохнулся от важности собственной персоны. Проницательная женушка, естественно, просекла все эти поляны и не преминула воспользоваться открывшимися перспективами. Достойно всяческого уважения.

Таня представила себе, как, должно быть, скучно с этим запавшим на свободу тряпок клерком, как ненасытен он в жажде самоутверждения, как лелеет свою самовлюбленность в престижных общениях. Разумеется, эта же самовлюбленность и толкнула его в холодные объятия номенклатурной дочурки.

Пока Таня размышляла, Виктор, видимо, нашел для себя, что здесь его готовы выслушать и принять, и ничуть не сомневался в том, что именно такая Таня должна, просто обязана быть без ума от его лоснящейся рожи. Напоследок он пообещал — будто его просили! — что непременно придет к вечеру… И приперся в шестом часу при двух чемоданах с висящими визитками и опознавательным словом «Paris» на язычках молний. Но был выставлен, своему вящему изумлению, решительно и бесповоротно. Подобное обхождение, без интеллигентских экивоков, ввергло его в шок и вызвало, судя по всему, безысходное желание непременно кому-нибудь отомстить. Только кому, жене или Тане? Можно представить, каким было объяснение между ними, если ссыпался он по лестнице, перебрав чемоданчиками все прутья лестничной решетки.

Неловкости от своего поступка Таня не испытывала. Мало того, ходила по квартире, возмущенно восклицая:

— Ну и жук колорадский! Бледная асфальтовая спирохета! И туда же. Считает себя неотразимым! Лжеопенок трухлявый!

Тревожилась только Анджелка. Вечно она боится кого-либо задеть, уязвить, наивно предполагая искренность чувств.

— Не натворит ли он что-нибудь с собой? — с опасливым беспокойством заметила она Тане.

Про Ивана в свете этих событий все как-то забыли.

— Этот? Да скорее жену задушит, чем на себя руки наложит. Хотя… — Таня выставилась перед зеркалом, широко расставив ноги и затягивая на затылке в тугой узел волосы. — Я бы на ее месте при таком муже сама застрелилась.

Она рассмеялась, представив сценку, ткнула себя в висок тыльным концом расчески, тявкнула громкое «Пау!» и, хватаясь за углы трюмо, картинно свалилась на пол, раскидывая руки, как застреленный жмур в шпионском кино.

— Так разве шутят, да? — переступая через ее распростертое тело в коридоре, покачал головой Якуб.

— Да ну вас. — Таню ужалил облом досады. — Надоели вы все.

А ночью затрезвонил телефон. Как-то паршиво затрезвонил. Таня вздернулась, кинулась в испуге к трубке. Вдруг это Павел? Но услышала плачущий голос Виктора, чуть было не бросила трубку, но что-то остановило. Долго до нее доходила фраза, от которой внутри похолодело и стало муторно пусто…

На ноябрьские у Павла впервые в этом году собрались друзья, сугубо мужская холостая компания: Шурка Неприятных, океанолог Петя Кошелев, сокурсник Валька Антонов, ныне работающий кондитером в ресторане «Балтика», пара ребят с работы. По этому случаю Нина Артемьевна приготовила салат и жареную курицу с картошкой, а Нюточку забрала до завтра к себе. Валька, как и полагается по его нынешней профессии, приволок огромный шоколадный торт, а остальные пришли каждый с бутылочкой. Отмечали, естественно, не революционный праздник, а просто встречу друзей, нечастую, а потому особенно приятную. Было весело, хорошо, вольготно. Насытившись и чуть под мухой, гости расползлись по креслам и дивану, оставив у стола лишь ненасытного Шурку в одиночестве добирать свою дозу. Курили, лениво слушали рассказы Пети, только что вернувшегося из дальнего плаванья по теплым морям, и Вальки — про нравы питерской ресторанной мафии, — сетовали, что так редко удается нынче вот так, запросто посидеть в кругу друзей, расслабиться, что быт совсем заел, что ни у кого не задалась семейная жизнь. Потом заварили чаю и разрезали Валькин торт. В самый разгар «чайного стола» раздался телефонный звонок.

— Вот черт! — сказал Павел. — Кто это, интересно знать?

— А ты не подходи, — лениво посоветовал Валька.

— Нет, ребята, надо. Вдруг это Нина Артемьевна? Или просто хороший человек решил с праздником поздравить.

Павел вышел в прихожую и снял трубку.

— Павел Дмитриевич? — спросил незнакомый, жесткий мужской голос.

— Да, я.

— Майор Фролов из «девятки». Павел Дмитриевич, срочно берите машину и приезжайте к отцу. Здесь ЧП.

— Что случилось? — поникшим голосом спросил Павел.

— Не по телефону. Приезжайте немедленно. В трубке раздались короткие гудки. Павел с изменившимся лицом вошел в комнату.

— Извините, ребята… Кажется, праздник кончился.

Они, ничего не спрашивая, стали одеваться. Даже окосевший Шурка, один раз посмотрев на лицо Павла, тут же протрезвел.

— Я с вами, — сказал Павел, зашнуровывая ботинки.

— Тебе в какую сторону? — спросил Петя. — В Новую Деревню.

— Мне тоже. Будем мотор ловить?

— Надо бы. Сказали, очень срочно.

Они все вместе вышли на улицу и, встав по четырем углам перекрестка, стали голосовать. На первом же «частнике» Павел и Петя уехали в Новую Деревню…


VII

В дверном замке квартиры Черновых повернулся ключ, потом второй. Чуть поскрипывая, дверь отворилась, и в родительскую квартиру тихо, на — цыпочках вошла Елена. Она огляделась по сторонам, открыла дверь в гостиную, на кухню. Никого. Никого и не должно было быть. Каждую годовщину Великого Октября руководящим партийным работникам предписывалось встречать на высокой трибуне, принимая парад и демонстрацию трудящихся, продолжать на торжественном заседании, переходящем в торжественный концерт, и завершать столь же торжественным банкетом. Присутствие жен было обязательным.

Это и хорошо. Затем она и пришла сюда: побыть одной, подумать, определить линию поведения в свете изменившихся обстоятельств. И не видеть перед собой растерянно-слезливо-укоризненного лица разлюбезной свекровушки, не слышать ее вздохов, причитаний, идиотских советов…

Елена включила в прихожей свет, встала перед высоким зеркалом, переменив позу, еще раз оглядела себя, попробовала третью позу, четвертую. Увиденное доставило ей, как говорится, чувство глубокого удовлетворения. Хоть сейчас на обложку «Вог»! И дело не только в безупречном нордическом лице, в изящной фигуре, каждая линия которой продуманно обработана шейпингом, в моднейшем заграничном наряде. Главное — тот истинно европейский лоск, облегающий всю ее, словно тончайшая пленочка лака, и заряжающий окружающее ее пространство, будто вокруг нее замкнулась государственная граница, внутри которой — безукоризненно-иностранная она, а вовне — рябая, серая Эсэсэсэрия. «Если я сейчас выйду на улицу, — подумала она, — никому в голову не придет обратиться ко мне по-русски».

Десять месяцев во Франции сделали свое дело. И не только они. Эти месяцы следовало помножить на плоды сознательных усилий. И в результате получилось это отражение, блистающее фторлаком выровненных и выбеленных зубов, поволокой глаз, несущих отпечаток нездешней роскоши — продуманной, стерильной и комфортной, надежно выправленной гордой осанкой. Нет, не все, далеко не все наши дамы привозили из-за границы такое, по большей части ограничиваясь тряпками, побрякушками, бытовой техникой — вещами. Конечно, это все тоже имеет место быть. Идет сюда малой скоростью в двух контейнерах и прибудет как раз к Рождеству. Но было добыто и привезено сюда то главное, без которого любая тряпка, даже самая дорогая, теряет три четверти своего смысла, — новая личность, абсолютно созвучная великолепию новых вещей.

Да, проходящий год стал годом побед и восхождений. Причем побед тем более сладких, что дались они в борьбе с собой, с Вороновым, с обычаями и обстоятельствами. То, что удалось Елене, было за пределами возможного и дозволенного советским гражданам, командированным за границу. Двухместный номерок в гигиеничной, но весьма средней, к тому же переполненной азиатами и неграми гостинице, куда фирма селила заезжих стажеров и временных сотрудников из стран второго и третьего мира (или сорта?), она смогла преобразовать в современный особнячок с прислугой, просторной мансардой и ровнейшей зеленой лужайкой в респектабельном Нейи, где под боком у них оказался великолепный культурно-спортивный центр с джим-ханой, сауной, бассейнами, теннисными площадками, барами, танцзалом, салоном красоты. Особняк принадлежал фирме, в нем оставляли на постой самых важных гостей — президентов аналогичных или превосходящих по статусу фирм, приглашенных консультантов и специалистов высшего класса, международных аудиторов и тому подобных. Ежедневная тряска в переполненном городском метро до Монпарнаса, где находился главный офис фирмы, или в не менее набитом вагоне пригородной линии до окрестностей Парижа, где размещались лаборатории по эксперименту и цеха, сменилась необременительными поездками в фирменном «мерседесе», с шофером и кондиционером, по ровным, поразительно гладким автострадам и шоссе. В дополнение к причитавшемуся ей и Воронову месячному жалованью, половину которого требовалось безвозмездно сдавать в посольство, она получала пухлый белый конвертик лично из рук Жан-Поля, вице-президента фирмы. Происходило это в стороне от посторонних глаз — в его кабинете, в лифте, в машине… в его или ее спальне…

Собственно, и особняк, и «мерседес», и «вторая зарплата» были делом рук Жан-Поля. Но благосклонное внимание молодого вице-президента пришло не сразу — ох не сразу! — и стоило трудов. Нужно было проявить себя и классным специалистом, и неотразимой женщиной, выделиться, при этом как бы и не выделяясь. Это было самое трудное, дальше пошло легче… Результат — вот он, в зеркале. И в портфеле у нее — экземпляр контракта, который фирма желала бы заключить лично с ней на будущий год. Можно не сомневаться, что наверху контракт будет одобрен и утвержден — ну кто откажет дочери такого отца? Так что в январе снова — прощай, немытая… И еще есть сейф, абонированный в банке на авеню Клебэр, и сейф этот не совсем пустой…

Гейм и сет. Один-ноль в ее пользу. Она подмигнула своему изображению, состроила надменную мину, рассмеялась и подняла воображаемый бокал: «За тебя, любимая… Кстати, почему бы не выпить вина по-настоящему? Как ты на это смотришь?»

Елена повернулась, одобрительным взглядом окинула отражение своей фигуры в профиль, пошла в гостиную и открыла дверцу бара — того отделения в серванте, где хранилось спиртное. Она придирчиво осмотрела бутылки. Коньяк «Праздничный». Нет, вот если бы «Мартель»… Совиньон молдавский. Ха-ха, мерси бьен, совиньон должен быть совиньонским… Непочатая бутылка «Дюбонне» — ее же подарок отцу по приезде. Пусть и дальше стоит… Водка. Бр-р! А что там, в углу?

Елена извлекла на свет большую темную бутылку с сургучной пробкой. Кагор марочный. Церковное вино, говорят. Что ж, можно и причаститься благодати по такому-то случаю.

Налив себе полный бокал густого темно-красного вина Елена вернулась в прихожую, встала перед зеркалом, подняла взгляд. На нее, с обольстительной улыбкой поднимая бокал, смотрела элегантная заграничная красотка. Елена послала ей воздушный поцелуй и дотронулась хрусталем бокала до поверхности зеркала: «Будь здорова и счастлива, радость моя! И да исполнятся все твои мечты! Сантэ!»

Она поднесла бокал к губам и одним затяжным глотком выпила до дна.

— Уф! Пойдем перекурим.

Прихватив со столика сумочку, она вышла на кухню, достала из сумочки зажигалку и ярко-красную пачку облегченных «Галуазов» и с наслаждением затянулась. Нет, пора, мой друг, пора… Скорее бы отмотать срок в этой сраной Совдепии, где даже «галуазку» паршивую достают лишь по большому блату, и домой…

В привезенном ею контракте значилась лишь она, «мадам Элен Воронофф», и от ее воли зависело, вписать туда мсье Воронофф в качестве члена семьи (муж) или не вписать. И это было свидетельством ее второй победы, по-своему не менее упоительной, чем первая. За десять месяцев превратить лощеного, самодовольного хама в неврастеника и подкаблучника, боящегося не то что законной жены, а и собственной тени, готового держать свечечку возле супружеского ложа, когда его достойная половина предается утехам любви с другим мсье… Кстати, даже жаль, что она не додумалась организовать такое действо. Было бы любопытно. Впрочем, достаточно и того, что мсье Воронофф получал от нее подробнейшую на сей счет информацию и не мог тешить себя какими-либо иллюзиями… Месть ее была постепенной, обдуманной, планомерной…

Ее метод строился на принципе кнута и пряника, но вначале пряник был большой и сладкий, а кнутик — почти игрушечный, в миленькой сексуальной упаковочке. Жизненные блага посыпались на Воронова как из рога изобилия: просторная квартира в престижном доме, «Жигули» последней модели, продукты и промтовары по специальным заказам и наконец — десятимесячная загранкомандировка. Причем не в какую-нибудь там Индию или Югославию (следующий этап после Монголии и Кубы), пазу в Париж, город мечты не только для советских химиков-технологов. И велика ли беда, что от каждой интимной близости с молодой женой у него оставались сувениры в виде укусов, царапин, синяков? Похоже, ему это было даже приятно, да и у Елены, честно говоря, получалось кончить, только когда чувствовала мужнюю кровь…

А в остальном — покорность и смирение, преданность во взоре и безмолвное признание его первенства во всем. Елена, успевшая хорошо изучить Воронова, в общении с ним не уставала подчеркивать именно те черты, которые он сам усиленно в себе культивировал и которые, по его мнению, выделяли его из человечьего стада. Деловитость, аккуратность, хороший вкус, целеустремленность, светскую искушенность.

— Ты ж у меня не простой совковый инженер, — мурлыкала она, бывало, сидя у него на коленях и прижавшись щекой к его щеке. — Ты, Витенька, выездной, в, «боингах» летавший, виски хлебавший, белый свет повидавший…

Он лишь разнеженно кивал в ответ. Его самомнение, и без того немаленькое, раздувалось до размеров вовсе непотребных. Елена подчас искренне недоумевала: как можно воспринимать всерьез эту ходячую карикатуру. Сама, впрочем, от смеха воздерживалась, на людях была с ним почтительна, наедине — тем более. С умным видом выслушивала его поучения и наставления на предмет заграничной жизни. Кое-что мотала на ус.

Освоилась немного, подготовилась и перешла в наступление. Начиналось с мелочей — невинного замечания в присутствии французов, «случайно» пролитого ему на рукав красного соуса в самом начале ответственного приема в мэрии… А как эффектно его «забыли» во время экскурсии в Клермон-Ферран? Каждая такая мелочь откусывала чуть-чуть от его выдержки, самообладания, уверенности в себе, гасила чувство превосходства над женой. Он начинал ворчать, она реагировала тщательно дозированными извинениями, в которых постепенно все большую долю занимал легкий шантаж — собственной болезнью, служебным положением отца, обязательствами, взятыми на себя Вороновым при заключении брака, необходимостью хорошо держать себя как перед французами, так и перед соотечественниками, положительными и отрицательными перспективами в карьере. В постели она больше не царапалась и не кусалась, а лишь пассивно уступала его домогательствам, выполняя обязанности супруги. Несмотря на уменьшение бытового травматизма, эти перемены едва ли доставляли Воронову большую радость. Вскоре она вовсе перестала допускать его до себя…

Параллельно велась осада Жан-Поля, и когда она стала приносить первые плоды в виде приглашений в ресторан и на загородную виллу, из общения Елены с мужем начисто исчезли всякого рода объяснения и оправдания с ее стороны, остался один шантаж. Оправдываться и объясняться приходилось уже ему, тем более что оснований для претензий с каждым днем прибывало. Воронов стремительно терял лицо, и Елена с гордостью осознавала, что происходит это исключительно ее стараниями. Она сумела настолько вознести его в его же глазах, что падение совершилось быстро и необратимо.

Важной вехой на этом славном пути стал инициированный ею и организованный Жан-Полем переезд супругов Воронофф в особнячок для важных персон. Все, что грезилось перед женитьбой Воронову, обретало жизнь: вот и особняк, и красавица-жена, хорошеющая день ото дня, постепенно превращающаяся в истинную француженку, и «мерседес» с шофером. И лишь одного звена не хватало в этой воплощенной мечте, обернувшейся для него адской подменой, — не хватало его самого, того Воронова, который был способен мечтать и строить жизнь сообразно мечте. Он исчез, убитый, раздавленный собственной грезой, а тот, что пришел на его место, оказался ему неадекватен, а потому и выпал из картинки, точнее, остался в ней грязным пятнышком где-то там, на заднем плане… Что ж, Виктор-победитель, за что боролся, на то и напоролся. В этой жизни побеждает сильнейший. Так выпьем же за того, кто оказался… оказалась сильнее…

— Стоп! — сказала Елена своей зазеркальной двойнице. — За нас с тобой мы уже пили. У меня другой тост. Подожди.

Она побежала в гостиную, до краев наполнила бокал, немножко наплескав на стол. Ничего, потом сотрем. Вынеся вино в прихожую, она во второй раз чокнулась с зеркалом.

— Да преобразится это вино в кровь твою, сволочь! — провозгласила она и, закинув голову, залпом осушила бокал. — Это я не тебе, радость моя, а Воронову, суке.

На этот раз она не стала наливать в гостиной, а вынесла полупустую бутылку в прихожую и поставила на полочку у зеркала.

Что, Виктор Петрович, сладко? Чья взяла, а?

Гейм и сет. Два-ноль в мою пользу.

Она налила бокал, криво улыбнулась в зеркало и залпом выпила. Темно-красная струйка стекла по подбородку и пролилась на бежевую куртку-пиджак от Кардена. Елена матерно выругалась, скинула куртку на пол, потом подняла, отнесла в ванную, подставила было под струю воды, но сообразила, что такие пятна надо вроде бы выводить солью. Она пошла на кухню, положила куртку на стол, щедро посыпала солью из пачки. Пусть пока отлеживается. А мы тем временем перекурим и соберемся с мыслями. Не нажираться же сюда пришли, а думать.

А думать-то вот о чем. Этот слизняк, ее творение, в последние три месяца совсем уже скурвился — вдарился в запои, перестал мыться, сделался слезливым и непредсказуемым. Один раз явился на фирму пьяным и растерзанным, хотя она утром строго-настрого приказала ему сидеть дома и уехала без него. Добрался, гад, на попутке и метро, на глазах у всех ввалился к Жан-Полю в кабинет, стал высказываться. Хорошо, что спьяну забыл и тот хилый английский, которым владел (а из французского и выучил-то разве что «мерси», «комбьен» и «анкор юн водка»), и ругался исключительно по-русски, так что Жан-Полю пришлось пригласить ее и в переводчицы тоже. При ее появлении Воронов сник, стал просить прощения, и им вдвоем не составило труда вывести его на свежий воздух, затолкать в служебный «мерседес» и отправить подобру-поздорову домой. После этого скандала у руководства фирмы возникло очень серьезное намерение и вовсе отказаться от услуг столь «несбалансированного» специалиста из России, но по ходатайству того же Жан-Поля его оставили в покое до истечения срока контракта. Оставшиеся полтора месяца Воронов просидел в той самой гостинице, в которой началось их пребывание во Франции, выходя только в бакалейную лавочку, где можно было по дешевке купить кулинарного спирта, а заодно уж и булки. Правда, однажды он испортил-таки ей вечер. Они с Жан-Полем как раз принимали другого вице-президента фирмы, мсье Батистона с супругой, и где-то между аперитивами и зеленым салатом явился Воронов, устрашив своим клошарским видом впечатлительную мадам Батистон, и стал требовать денег. Елена выставила мужа в холл и заперла в чулан, где он гремел ведрами, угрожая донести в вышестоящие инстанции о ее аморальном поведении, пока не приехало такси, вызванное по ее просьбе Жан-Полем. Деньги за проезд до гостиницы она выдала шоферу, прибавив приличный пурбуар за хлопоты.

Доносов мужа она не боялась нисколько. От возможных неприятностей со стороны посольских кэгэбэшников она подстраховалась просто и элегантно: как только она наконец-то почувствовала интерес вице-президента к своей персоне, тут же пошла ко второму советнику по науке, «курировавшему» их пребывание, должным образом представилась, изложила свою версию создавшейся ситуации и, как честная советская патриотка, предложила свои услуги по части получения неофициальной информации. Второй советник немедленно вызвал еще какого-то деятеля и, согласовав с ним этот вопрос, предложение Елены принял, тем самым давая ей карт-бланш на тот образ жизни, который она себе наметила. Поначалу она не давала «товарищам» никаких сведений, отторговав время на вживание в образ и ситуацию. И лишь когда ее роман с вице-президентом обрел черты устойчивости, она рискнула сообщить Жан-Полю, что в посольстве знают об их отношениях и, угрожая скандалом и отправкой на родину, требуют от нее секретных сведений о работе фирмы. Разговор этот происходил под шум волн на живописном бретонском побережье, куда Жан-Поль повез ее на уикэнд, вдали от свидетелей и вполне вероятных микрофонов. Жан-Поль от души посмеялся над идиотизмом советских начальников и тут же экспромтом накидал ей целую кучу материалов для первого отчета — сборной солянки о реальных общеизвестных фактов и всякой чепухи. Потом они составили еще несколько подобных отчетов, которые даже удостоились похвалы советника по науке. При таком раскладе сплетни рядовых советиков, люто ей завидовавших, значили мало, а от любых обвинений Воронова можно было с легкостью отмахнуться по принципу «сам дурак».

Вернувшись в Ленинград, Воронов первые дни вел себя прилично: сходил с ней в гости к ее родителям, вручил подарки, как бы от них обоих купленные Еленой, и даже сумел без особых ляпсусов выдержать серьезные и обстоятельные расспросы Дмитрия Дормидонтовича о поездке. Правда, Елена и тут подстраховалась, сама отвечала на вопросы и не давала мужчинам уединиться в отцовском кабинете, умоляя в первый вечер после долгой разлуки не говорить о делах и напирая на то, что за три месяца, остающиеся до следующей поездки, они тысячу раз успеют обо всем наговориться. Вопрос об этой поездке и она, и, главное, Дмитрий Дормидонтович считали делом решенным. Для себя она не могла решить одного — брать с собой Воронова или нет. Вконец ли это отработанный материал, или еще не исчерпал себя в качестве объекта глумления? А решать надо было быстро: после праздников следовало начать оформлять выездные дела.

Вопрос этот за нее решил сам Воронов. На третий день, рано поутру, он, естественно, заручившись ее согласием и получив исчерпывающий инструктаж, отправился отметиться по здешнему месту работы — на комбинат. Вечером он домой не вернулся. Отсутствовал он два дня, Которые Елена провела, мучительно разыгрывая перед изнемогающей от тревоги старушкой свекровью беспокойство любящей жены… И вот вчера Воронов явился без шапки, в чужих замшевых ботинках, дыша гнусным многодневным перегаром. Явился и сообщил, что встретил женщину своей мечты и уходит к ней, оставляя Елене квартиру, имущество и сбережения. Маму он обещал забрать в ближайшее же время, как только устроится на новом месте. Держался он неровно — то петушился, крича, что он тоже имеет право на личную жизнь, то трусливо сжимался, будто его собираются бить: видно, срабатывал глубоко засевший в нем страх перед всемогущей женой и еще более всемогущим тестем. Елена в истинно французском духе пожала плечами — это, мол, твои проблемы, — вежливо попросила его полчасика прогуляться, пока она соберет его чемоданы…

Что ж, скатертью дорога. Значит, в Париж она летит одна. Это проясняет перспективу… Конечно, может быть, Воронов все это время попросту пьянствовал у того же Кузина, а теперь, с типичной для пьяного мужика логикой, решил сблефовать, выдумав какую-то женщину и рассчитывая хоть этим самоутвердиться и поднять себя в ее глазах — дескать, мы тоже имеем право и можем, — вызвать в ней хоть какое-то чувство: ревность, сожаление, комплексы по поводу ответно полученных рогов… Дурак, на что он рассчитывал? Что она будет страдать? Кинется следом и закричит? Папочке пожалуется?

Елена театрально прижала руки к груди и, пошатнувшись, поднялась со стула.

— Ой-ей-ей! — Причитая по-деревенски, она вышла в прихожую и остановилась перед зеркалом. — Ой-ей-ей, батюшки-матушки, бросил меня, изменщик коварный!

За стеклом кривлялась, заламывая руки, зазеркальная Елена. Она подмигнула ей, согнулась пополам от разбирающего ее смеха, выпрямилась, вылила в бокал остатки кагора, чокнулась с зеркалом и выпила.

— Прощай, изменщик! — криво усмехнувшись, сказала она. — Прощай навсегда!

Кружась, как в вальсе, она протанцевала на кухню, извлекла из сумочки губную помаду, в том же ритме вернулась к зеркалу и в самом верху его криво и старательно намалевала: «Изменщик коварный, прощай навсегда!!!» Писать помадой на зеркале — это тоже французский обычай.

Елена отступила на полшага, прочла написанное, улыбнулась и плюнула в зеркало, метя в надпись, но попав в голову своему отражению.

— Прости, золотко мое, — сказала она и стерла плевок подвернувшейся под руку пуховкой. — Не в тебя хотела…

Она зашла в гостиную, отодвинула стул, плюхнулась на него и, упершись локтем в стол, положила подбородок на ладонь.

Минус Воронов… Остается мадам Воронофф и мсье Жан-Поль. Жан-Поль Ленуар, по-русски Чернов.

Вот так-то!.. Блистательный, элегантный молодой бизнесмен, находчивый в разговоре, ловкий, как черт, в постели — мужские стати не Бог весть, но изобретателен, неутомим, хорошо работает руками и языком… Только росточком не вышел — метр в шапке, ей еле до уха достает, а ведь она не Бог весть какая каланча. Холост в свои двадцать девять, но не гомик, это уж точно. Возможно, бисексуал — это нынче в моде. Богат и с каждым днем становится все богаче, дополняя доходы от фирмы удачливыми биржевыми операциями… Потрясающий невежда, как и все французы, даже в том, что касается своего, родного: Матисса не знает, Равеля не знает, Виктора Гюго с трудом вспомнил. Зато точно знает, в каком из тысячи ресторанчиков лучше делают свиной паштет, а в каком можно сэкономить пару франков, не потеряв в качестве. «Шанель» по номерам различает с десяти шагов, по одной капле определит не только марку вина, но и год урожая. Изысканный вкус по части интерьеров, особенно спальных, дамского белья и легковых автомобилей… Лощеная скотина, типичный хряк-шовинист, в женщине видит, в лучшем случае, дорогую игрушку. Ничего, мон шер, я тебе покажу игрушку!.. Кстати, по этому поводу надо выпить… Кагор кончился, да и не годится за это дело пить отечественное… Ну-ка, поглядим… Во, «Дюбонне». Папаше вроде подаренный… Ничего, ему все равно пить нельзя, врачи не велят…

Елена лихо свинтила пробку с отливающей металлом бутылки и, не обнаружив под рукой бокала, хватанула из горлышка… Господи, какая дрянь! Будто пол-аптеки в себя влила! Не ссы, казак, атаманом будешь!

Значит, мсье Жан-Поль… С разводом, пожалуй, спешить не стоит — у нас не любят пускать за рубеж разведенных, тем более женщин. Бдят за моральным обликом, а во-вторых, стремятся, на всякий случай, оставить на родине заложника. Вот Воронов и побудет заложником… А она, не сразу, конечно, станет, как это… невозвращен-кой, вот. Немножечко определится там с Жан-Полем… и вообще, а тогда заявит, что выбрала свободу! Папаша, конечно, с должности своей полетит… Ну, это уже будут его проблемы. А она…

Стоп. За это надо выпить!

Она подкатилась к зеркалу, стукнула об стекло бутылкой и исполнила героический затяжной глоток…

— Уф-ф!.. Не закусить ли? Чего там на кухне есть такого… ну, чем и во Франции закусывают?

Открыть банку крабов не хватило сил, и Елена принялась поедать маринованные огурцы прямо из банки, капая себе на юбку.

Так. Теперь разложим все по полочкам. Первое, летим в Париж. Второе, Воронова не берем. Третье, выбираем Жан-Поля и свободу… Кстати о свободе. Что есть свобода без денег? Свобода без денег есть не свобода, а… говно. Правильно? И что мы имеем на сегодняшний день? На сегодняшний день мы имеем абонированный на год сейф на авеню Клебэр, а в нем — колье, подаренное Жан-Полем, кой-какое золотишко, франки, честно заработанные и сбереженные, которые нельзя было ни везти в Союз, ни доверить Жан-Полю, ни просто положить в банк — наличие заграничного банковского счета у советской гражданки чревато крупными неприятностями… Ну, еще, конечно, кое-что перепадет от того же Жан-Поля. Хотя тут как раз не следует переоценивать собственные возможности. Залезть к французу в постель и залезть к нему в карман — это, как говорят в Одессе, две большие разницы. Очень большие. Даже если в один прекрасный день она станет мадам Ленуар, это решит проблему очень относительно. Пойдут всякие там брачные контракты, раздельное владение, совместное владение, временное пользование, пользование при условии… Суки они все-таки, эти французы! Нет, ну какие суки… Однако к делу. Что мы имеем помимо этого? Да ничего мы не имеем. Все, что есть здесь, здесь и останется. Суровая правда жизни. Следовательно… следовательно, надо что-то такое отсюда вывезти, а там загнать. Что? Что-нибудь ценное, малогабаритное, легко скрываемое. Золото, бриллианты? Да где ж их взять-то? Надо что-то такое, чтобы легко было взять… Антиквариат, иконы? Нет… Оп, нашла!

Елена вскочила и вприпрыжку помчалась через прихожую, помахав по пути своему отражению, через гостиную, в кабинет отца. Решено — она вывезет и продаст государственную тайну! Родину продаст! Кто носит майки «Адидас»… Должны же у такого большого начальника храниться дома государственные тайны. Ну, хоть маленькие…

Она стала один за другим открывать ящики стола Дмитрия Дормидонтовича, выгребать оттуда папки и разрозненные бумаги, раскладывать по кучкам. Печатные и рукописные слова плыли у нее перед глазами… Постановления ЦК по промышленности. Тут все вырезки из газет, это не пойдет… Закрытые постановления… А вот это интересно, надо только отобрать что-нибудь позабористей, про диссидентов там, или по еврейскому вопросу. И куда это добро потом сдавать? В «Фигаро»? Ну, дадут тысчонку-другую, и все. Мелко плаваете, Елена Дмитриевна… Надо бы что-нибудь капитальное, чтобы ихнее «Сюрте Женераль» расколоть по полной программе. Скажем, агентурные списки, чертежи атомной подлодки… Хотя откуда у секретаря обкома такие списки и такие чертежи?.. Сводки о выполнении плана на предприятиях Ленинграда и области. Что тут? «Арсенал», Кировский завод, Петрозавод, Адмиралтейские верфи… В сторону! Нет, это же оборонка! Пригодится… Ну куда ты полезла листочки вырывать, дура? Он же хватится. Это мы потом, поближе к отъезду выберем денек, придем сюда с фотоаппаратиком, все щелкнем аккуратненько…

Средний ящик стола не открывался. Заперт на ключ. Подумаешь, секрет Полишинеля! Она распахнула шкаф, где висел повседневный костюм отца, бесцеремонно залезла во внутренний карман, достала оттуда ключ… Помнится, в детстве он нередко показывал ей свои ордена, которые как раз хранил в этом ящике, ключик же всегда доставал из внутреннего кармана. А он не из тех, кто меняет привычки… Нет, ей положительно повезло, что сегодня отец, как и положено, облачился в костюм парадный, с орденскими планочками и звездой Героя Труда. Говорят, она из золота высшей пробы… Слушайте, а может, какой орденок слямзить и загнать потом в антикварную лавку из тех, что подороже?

Она открыла ящик и потянула за край плотной красной папки с красочным гербом СССР. Папка оказалась пустой, но зато вслед за ней из глубины ящика вытянулось такое, что Елена тут же забыла о своем намерении стащить орденочек. Пистолет! Настоящий тяжелый пистолет в пупырчатой черной кобуре. Елена нетерпеливо вытащила его из стола, расстегнула кобуру, взяла за рукоятку, подержала на ладони… Мата Хари!.. Вот она уходит через норвежскую границу, унося с собой выкраденный портфель с бесценными сверхсекретными документами, отстреливаясь от погони… Визжа от восторга, Елена выскочила через гостиную в прихожую, к зеркалу, и навела пистолет на свое отражение, держа его двумя руками, как в западных боевиках, которых она до тошноты насмотрелась во Франции.

— Один унижение — и ты труп! — крикнула она, ловко, как в кино, передернула затвор, целясь в зеркало, чуть согнула колени и сделала вид, будто нажимает на спусковой крючок. — Пух-пух-пух!.. А-а!

Она основательно глотнула из горлышка.

— За процветание будущей мадам Ленуар! — Взгляд ее упал на помадные каракули, которые она с трудом разобрала. — И за погибель Воронова! Пух-пух-пух! — Она опять как бы выстрелила в зеркало и расхохоталась. — А ты что ждал? Что я заплачу и вот так сделаю? — Она поднесла пистолет к виску и тут же отдернула.

Господи, какая идиотка! Внимательно рассмотрев пистолет, Елена отвела рычажок внизу рукоятки, и на ладонь ей выпала обойма с патронами.

— Вот так-то лучше, — заметила она, положила обойму на полочку рядом с бутылкой и вновь шутя поднесла пистолет к виску.

Звякнул дверной звонок. От неожиданности палец на крючке дрогнул. Оглушительно хлопнул выстрел. На мгновение увидев в зеркале чье-то безмерно удивленное лицо,

Елена рухнула на пол. Гейм, сет и матч.


VIII

Павел взбежал по лестнице широким шагом, перемахивая через две ступеньки. Дыхания не хватало, сердце отчаянно колотилось в груди, его судорожные ритмы отдавались в ушах несказанными словами: «мать-отец? мать-отец? мать-отец?..» В хаосе мыслей, не оставлявшем его того момента, как он снял телефонную трубку, этот двойной вопрос всплывал неизменно, терзая неизвестностью. Такой вызов мог быть обусловлен только самой серьезной причиной. Так с кем же из них произошло это? Мать или отец? Несколько раз он ловил себя на позорной мысли: «Лучше бы мать…», но мгновенно пресекал ее. Опомнись, это же мать, не кто-нибудь. Господи, сделай так чтобы это был не кто-то из них. Только не отец… и не мать…

Задыхаясь, он остановился перед закрытой дверью квартиры, по краям которой стояли двое — один в милицейской форме, другой в штатском.

— Нельзя сюда! — сурово сказал милиционер, а штатский одновременно произнес участливым голосом:

— Вы Чернов? Павел Дмитриевич?

— Да…

— Проходите! — Штатский широко распахнул дверь. В прихожей толпился народ: милиция, соседи, видимо, понятые, люди в штатском. Павел рванулся на вспышку фотоаппарата, осветившую место в дальнем конце прихожей, в нескольких шагах от него. Люди расступались, и Павел оказался один на один с неестественно растянувшейся на полу фигурой. Ноги подогнуты. Удивленно смотрят в потолок огромные, застывшие глаза. Руки раскинуты в стороны, одна сжимает отцовский пистолет. Под головой темная лужица, а в виске — черная дыра с остановившейся, остывшей кровью. Елка. Вымолил! И тут на Павла обрушился шквал звуков, нестройных, нескоординированных, перекрывавшийся нечеловеческими воплями из спальни, в которых он с трудом узнал голос матери и выхватил слова: «Леночка… о-о-о!.. Леночка, родная… о-о-о!» Кто-то тихонько тронул его за плечо.

— Павел Дмитриевич?

Павел обернулся. Перед ним стоял невысокий крепкий мужчина в штатском, лет сорока на вид.

— Старший следователь прокуратуры Чернов Валерий Михайлович, — представился мужчина. — Ваш однофамилец. Пойдемте в комнату. Несколько вопросов, если позволите…

— Как… как это произошло? — спросил Павел.

— Пойдемте, — повторил следователь.

— Я хочу видеть отца, — сказал Павел. — Пожалуйста, — кивнул следователь. — Он у себя в кабинете. Лучше бы его не тревожить сейчас, но вам можно… Потом выходите сюда. Я жду вас.

Павел вошел в гостиную, где за столом сидело несколько мужчин с бумагами, чемоданами, двое из них были в белых халатах. Он прошел мимо и открыл дверь в кабинет.

Отец, прямой как палка, сидел за столом и застывшими, почти как у Елки, глазами смотрел в никуда. Ящики стола были открыты, на полу валялись бумаги, папки, но крышка стола была чистой. На ней прямо перед Дмитрием Дорми-донтовичем лежала одна-единственная бумажка. Павел заглянул через плечо отца и прочел написанные четким отцовским почерком слова:

«В Центральный Комитет Коммунистической Партии Советского Союза. В Ленинградский областной комитет КПСС. От Чернова Дмитрия Дормидонтовича. Заявление. В связи с преступной халатностью, проявленной мной при хранении личного оружия, прошу освободить меня от обязанностей второго секретаря Ленинградского областного комитета КПСС. 7 ноября 1979 года. Чернов».

— Отец! — позвал Павел.

Тот не шелохнулся. Павел приблизился еще на полшага, положил руку на неподвижное плечо отца, постоял так. Отец поднял руку, положил ладонь на руку сына и слегка сдавил ее пальцами.

— Спасибо… — чуть слышно прошептал он. — Теперь иди.

Павел молча, на цыпочках вышел и вернулся в гостиную, где ждал его однофамилец-следователь. Они прошли в комнату, которая когда-то была его, Павла, комнатой, потом Елкиной, потом была частично переоборудована Лидией Тарасовной под свой уголок.

— Здесь нам никто не помешает, — сказал следователь, уселся за резной чайный столик и жестом пригласил Павла присесть напротив.

— Как это произошло? — повторил свой вопрос Павел.

— Откровенно говоря, это еще предстоит выяснить, — ответил следователь. — Есть некоторые странности… На данный момент у меня есть две версии происшедшего. Скорее всего, смерть вашей сестры наступила в результате неосторожного обращения с оружием. Она пришла сюда, открыв дверь собственным ключом, выпила бутылку кагора и примерно две трети бутылки ликера или как его там… в общем, «Дюбонне». Залезла в ящик стола Дмитрия Дормидонтовича, нашла там пистолет, стала баловаться с ним перед зеркалом и…

— Чушь какая-то, — сказал Павел. — Это так не похоже на Елку… на Елену.

— В том-то и дело, — согласился следователь. — Пока мне удалось опросить только соседей, свекровь потерпевшей — впрочем, от нее было мало толку — и некоторых прибывших на место происшествия… скажем так, коллег вашего отца, и на основании их показаний у меня тоже сложилось несколько иное представление о личности потерпевшей. Скажите, Павел Дмитриевич, летом одна тысяча девятьсот семьдесят шестого года с ее стороны имела место попытка самоубийства?

— Да, — прошептал Павел.

— Причина?

— Личная. — Павел сжал губы.

— Понятно. А скажите, пожалуйста, она знала, что у Дмитрия Дормидонтовича есть именное оружие?

— Наверное. Не знаю. Мы эти вопросы не обсуждали. Я знал.

— Давно знали?

— Пожалуй, с детства.

— И?..

— Простите?

— Не возникало желания… ну там, пострелять по банкам или перед сверстниками похвастаться?

— Нет. Вещи отца были для нас неприкосновенны. И потом, сколько себя помню, я никогда не любил оружия.

— Но пользоваться приходилось?

— Да. В экспедициях.

— Итак, насколько я понимаю, вам неизвестно, знала ли потерпевшая о наличии в доме оружия?

— Неизвестно.

— Так… А скажите, какие отношения были у Елены Дмитриевны с ее мужем, Вороновым Виктором Петровичем?

— Не знаю. Понимаете, последние годы мы были не особенно близки с сестрой. А Воронова я видел всего один раз — на их свадьбе, год назад. И сестру я с тех пор не видел. Завтра собирались встретиться… А вышло сегодня.

Павел замолчал. Следователь не торопил его. Лишь когда Павел достал из кармана сигареты, однофамилец из прокуратуры щелкнул зажигалкой, давая прикурить, и спросил:

— Она не могла повторить попытку самоубийства… по личной причине?

От неожиданности Павел поперхнулся дымом. Откашлявшись, он сказал:

— То есть из-за Воронова? Я сомневаюсь.

— Почему?

А что толку отмалчиваться… теперь? Елке все равно не поможешь.

— Понимаете, тогда, после первого случая, она сильно переменилась. Мне кажется, что она вообще утратила способность чувствовать. Любить, во всяком случае… Впрочем, я не знаю, что с ней было во Франции…

— А вы обратили внимание на зеркало? — неожиданно спросил следователь.

— Нет, а что?

— Там была надпись, сделанная губной помадой.

— Надпись?

— Да. «Прощай, изменщик коварный!» Павел невольно улыбнулся.

— Это из какого-то мещанского романса. Елка… то есть Елена могла такое написать только в шутку.

— Хороша шутка! Однако же мать Воронова показала, что по возвращении из Парижа ее сын несколько дней отсутствовал, а потом пришел и заявил Елене Дмитриевне, что уходит к другой женщине.

— Вот как? Я не знал. И как она к этому отнеслась?!

— Спокойно собрала мужу чемоданы и выставила его за порог.

— Вот видите! Даже если Воронов и ушел к другой, стреляться из-за этого она не стала бы.

— Я тоже склоняюсь к такому выводу. Тем более что ваша сестра, прежде чем воспользоваться оружием, вынула из него магазин с патронами.

Павел изумленно посмотрел на следователя.

— Тогда как же?..

— Видимо, до того она случайно передернула затворную раму и послала патрон из магазина в патронник. Потом она вынула из пистолета обойму, но не учла, что один патрон остался в стволе…

— Значит, все же неосторожное обращение? А может быть, был еще кто-то, и она не сама?..

— Теоретически не исключено. Однако ваши родители услышали выстрел, входя в квартиру. То же услышали и соседи. Некоторые даже выскочили на площадку. В это время или после никто не мог выйти из квартиры незамеченным. Конечно, гипотетический убийца мог, к примеру, сделать выстрел через подушку и уйти, оставив капсюль с детонатором в стенных часах или, скажем, под дверным ковриком. Но это уже из области детективной фантастики… Разумеется, мы проведем тщательную экспертизу вещ-доков, но убежден, что никаких следов присутствия второго лица обнаружено не будет…

Их разговор прервался диким криком из прихожей. Оба вскочили и выбежали туда. Трое здоровенных ребят — один в белом халате, один в милицейской форме, один в штатском — из последних сил удерживали извивающуюся всем телом Лидию Тарасовну, в лице которой не осталось ничего человеческого. Четвертый стоял у стенки, согнувшись и держась за живот. Ближе к дверям лежал неизвестный Павлу оборванец с разбитой головой. Рядом с ним валялась тяжелая стойка для чистки обуви. На шум выбежали люди из гостиной. В прихожей стало тесно.

— Спокойно! — крикнул следователь и протиснулся к группе, держащей Лидию Тарасовну. — Что тут произошло? Насибов? — обратился он к штатскому.

— Да вот, — начал он и тут же взвыл от боли. Вопрос следователя отвлек его внимание, он ослабил хватку, и Лидия Тарасовна, изловчившись, ударила его ногой.

— Что стоите столбами?! — заорал следователь на столпившийся народ. — Кто-нибудь, смените Насибова, подержите ее! А к этому врача, срочно!

Ближайший к группе милиционер схватил Лидию Тарасовну за руку и лихо заломил за спину. Мать Павла согнулась и зашипела.

— Осторожней, дуболом, руку сломаёщь! — крикнул следователь и вновь обратился к Насибову, потирающему коленку. — Рассказывай!

— Ну, мы, в общем… После уколов она вроде успокоилась, стала просить вывести ее сюда, посмотреть на дочь, проститься… Ну, она встала, мы вышли, а тут как раз открывается дверь и на пороге этот. Мы и глазом моргнуть не успели, а она вырвалась, схватила подставку и зафигачила ему в голову…

— Молодцы! — саркастически заметил Чернов-следователь. — Увести ее в комнату! — крикнул он, пробираясь вместе с Павлом к дверям. — Врача туда, укол посильнее, чтобы вырубилась!.. С этим что? — спросил он, показывая на лежащего возле входа мужчину.

— Без сознания, — сказал врач, сидящий на корточках возле неизвестного. — Сильная травма головы, кровотечение. Возможно повреждение черепа, сотрясение мозга наверняка. Пульс, дыхание есть… Пьяный он, Валерий Михайлович.

— Понятно, — сказал следователь. — Перевязать, ну и все, что полагается… Вызвать третью «скорую».

— Зачем третью? — спросил врач.

— Этого в травму, Чернову в психиатрическую, и глаз с обоих не спускать. Воронову — к нам, в прозекторскую… Извините, — сказал он, обращаясь к Павлу. — Недоглядели, козлы! Народу столько, путаются только под ногами, мешают работать… Подойдите сюда, пожалуйста. Узнаете его?

— Нет, — сказал Павел, но подошел, пригляделся. — Хотя стойте, это, кажется, Воронов… Надо же. А год назад был такой холеный…

— Вы уверены, что Воронов? — пристально глядя на Павла, спросил следователь. Павел пожал плечами.

— Точно Воронов, — подтвердил стоящий у двери милиционер. — Он сам так назвался. Говорил, что муж, просил пустить…

— Разберемся, — хмуро посмотрев на милиционера, сказал следователь. — Еще раз извините, Павел Дмитриевич, сами видите… Голова кругом… Вы можете идти.

— Как это идти? — не понял Павел.

— Домой. Завтра-послезавтра продолжим разговор в прокуратуре. Или могу к вам заехать…

— Да как же я пойду? А отец?

— Тогда пройдите к нему, пожалуйста, — сказал следователь. — Надо здесь заканчивать поскорее, протоколы составлять, всякое такое. А то еще что-нибудь произойдет… Где этот… ну, гэбист, Фролов? — спросил он какого-то молодого человека, выходящего из гостиной.

— Там. — Молодой человек показал себе за спину. — Бумаги пишет.

Следователь вздохнул.

— Пойду… вопросы согласовывать. А вы идите, Павел Дмитриевич.

— Я на кухне посижу, можно?

— Эй, с кухней кончили? — крикнул следователь в пространство.

— Кончили, — ответил стоящий рядом молодой человек. Следователь вздрогнул и укоризненно посмотрел на него.

— Можно, — сказал он Павлу.

Павел вышел на кухню и закурил. Ну вот! Собственная семья не состоялась, а теперь и родительская рухнула. Ушла Елка. Одного взгляда на мать достаточно, чтобы понять, что и она уходит безвозвратно. Отец… он остается. Но одному Богу известно, каким он будет теперь, без работы, без семьи…

— Ну уж нет! — прошептал Павел. — Его мы с Нюточкой вам не отдадим…

И погрозил кулаком в ночную темноту.

Он и не заметил, как опустела квартира. Кто-то совал ему на подпись какие-то бумаги — он подписывал, не читая. В прихожей шумели, топали, переговаривались. Сознание его безучастно отмечало: вот выносят Елку, вот — мать, обездвиженную, вырубленную лошадиной дозой какой-то гадости, вот хлопают двери. Раз, другой, третий. И стало тихо. За пределами кухни громоздилась тьма, обволакивающая, приглушающая звуки.

Павел вышел в темную прихожую, щелкнул выключателем. Из зеркала на него глянул бледный, тощий сутулый субъект средних лет с черными мешками под глазами. Павел поспешно перевел взгляд выше, прочел корявую красную надпись: «Прощай, изменщик коварный!», вздохнул, сделал два шага в ванную, сорвал с вешалки банное полотенце, занавесил им зеркало и отошел за меловую черту, обозначившую контуры совсем недавно лежавшего здесь тела. Тела…

Павел рванулся к телефонной тумбе, распахнул дверцы, вытащил старую, истрепанную записную книгу и раскрыл на букву «Р». Есть! Он набрал давно забытый номер. Трубку сняли после первого же гудка.

— Рива Менделевна! Здравствуйте, это Павел Чернов. Поздно? Извините, что разбудил… Вы не спали? Будьте любезны, адрес Лени и телефон, если есть… Да, очень срочно.

Павел записал адрес — своего телефона у Рафаловича не было. Он хотел сразу позвонить на телеграф, но передумал. Лучше сходит завтра утром, с бумагой, подтверждающей… Нет, все-таки не укладывается в голове. И что с того, что в последние годы сестры в его жизни как бы и не было? От этого только хуже. Если бы чаще был рядом, старался помочь, понять, может быть, и не было бы сегодняшнего… Ладно, что теперь толку.

Павел расправил плечи и через темную гостиную прошел в отцовский кабинет. Дмитрий Дормидонтович сидел все в той же позе. Но папки и листочки были подобраны с пола и аккуратно разложены на столе, рядом с заявлением.

— Чай будешь? — спросил Павел. — Я поставлю. Дмитрий Дормидонтович будто и не слышал его вопроса. Павел терпеливо ждал. Прошло минуты две, потом отец медленно-медленно поднял голову, посмотрел на него.

— Чай? — переспросил он чужим, сиплым голосом. — Чай не буду.

— Тогда иди спать. Прими радедорм или реланиум и ложись.

— Спать, — повторил отец. — А ты?

— Я тоже, — сказал Павел. — Дам тебе лекарство, покурю и лягу.

— Да. А Лида?

— Мама в больнице. Ей так лучше.

— Лучше…

Дмитрий Дормидонтович поднялся. Павел подхватил его под плечо, желая помочь, но отец отвел руку.

— Сам, — сказал он. И вышел на негнущихся ногах. Павел посмотрел ему вслед, послушал шаркающие шаги потом шум воды из ванной.

Вот черт, забыл, где в этом доме держат лекарства… В спальне, наверное.

Похороны, как и свадьба, с которой минул год и десять дней, были скромными и малолюдными. Не было ни оркестра, ни скорбных речей. Собравшиеся помолчали перед раскрытой могилой, кинули на гроб по горстке земли, украсили холмик цветами и венками, постояли еще немного, глядя на увеличенную старую фотографию улыбающейся Елены, и разошлись, кто на поминки к Чернову, а кто по домам. Кроме Дмитрия Дормидонтовича и Павла пришли две приятельницы Елены по институту, человек шесть соседей, горько причитающая мать Воронова в черном платке. Обком был представлен верной Мариной Александровной, которая пришла с мужем, — оба выглядели постаревшими, растерянными, — несколькими машинистками, буфетчицей, уборщицей и двумя офицерами Девятого управления, которым присутствовать здесь полагалось по должности. Никто из чинов, несмотря на то что отставка Дмитрия Дормидонтовича еще не была принята официально, не приехал. С комбината, где работала Елена, прибыл главный технолог Левский, месткомовский деятель, явившийся с казенным венком из пластмассовых цветов, и неприметная старушка Хорольская. Больше из отдела не пришел никто, хотя о трагической гибели их сотрудницы извещало траурное объявление в холле комбината. Таково было коллективное решение работников отдела, потрясенных сначала жалким видом вернувшегося из Парижа Воронова, а потом и рассказами Кузина, которому Воронов незадолго до неожиданной смерти жены два дня подряд изливал душу за бутылкой. Лидию Тарасовну, находившуюся в невменяемом состоянии в больнице, врачи категорически запретили везти сюда. И еще рядом с Павлом и Дмитрием Дормидонтовичем стоял неизвестный никому более морской офицер, третьим, после отца и брата, бросивший на гроб горсть земли.

Даже Марина Александровна узнала в нем Рафаловича только на поминках.

Леня заматерел, сильно раздался вширь, начал лысеть. Телеграмма Павла застала его за очередным сбором чемоданов в Москву, по казенной надобности. В Ленинград он вырвался уже из столицы, всего на день. Помянув Елку вместе со всеми, он извинился и пошел одеваться — перед отъездом надо было еще заглянуть к родителям. Павел проводил его в прихожую.

— Знаешь, Поль, спасибо тебе, — сказал Рафалович на прощанье. — За все эти годы я старался забыть Елку и, как мне казалось, забыл. Но все равно что-то такое скребло в душе. Теперь этого нет. Простившись с Елкой, я с прошлым простился, освободился от него. Спасибо. И извини, что в такой день я о себе…

— Это нормально, — сказал Павел. — Скажи хоть кратенько, как ты вообще?

— Нормально. Служу.

— Не женился еще?

— На грани… Кстати, она из нашей школы. На два класса младше нас.

— Совсем мелюзга. — Павел грустно улыбнулся. — Наверняка не помню.

— Училась вместе с Таней, сестренкой Ника Захаржевского. Ее-то ты помнишь, надеюсь?

Павел сглотнул. Хороший вопросик, ничего не скажешь… Да, но ведь Ленька три года жил на Севере, ни с кем из старых друзей не общался и не знает ничего.

— Смутно, — ответил он, отводя взгляд.

— Да-а, — протянул Леня. — Вот так оно все и забывается, и друзья, и любимые женщины. Даже Елку помянуть никто не пришел… Кстати, я понимаю, что сейчас не подходящий момент об этом говорить, но почему бы нам в следующий мой приезд не собраться всей компанией?.. В смысле, кто остался, — смущенно добавил он.

— Да для меня, в общем-то, никого и не осталось, разве что ты снова появился… Леня моргнул.

— Как же… как же так? Вы-то никуда не уезжали. И Ванька здесь, и Ник, кажется, тоже — я его имя в титрах одного фильма видел, ленинградского…

— Так получилось, — помолчав, сказал Павел. — Ни того, ни другого видеть я не хочу… Потом расскажу, ладно?

— Ладно. Родителей береги… Скоро увидимся — у меня следующая командировка в январе намечается. Тогда и поговорим, добро?

— Добро, — сказал Павел и крепко пожал протянутую руку. — Будь счастлив, Фаллос!

Ленька притворно нахмурился, потом подмигнул Павлу и вышел.

Нет, в следующий приезд надо, обязательно надо поднять старых друзей. Если вместе не хотят, то хотя бы поодиночке. Узнать, как они теперь — Ванька, Ник… Сестренка его, красотуля рыжая… И Таня, Ванькина жена — лучшее, пожалуй, воспоминание в его жизни. И самое сокровенное. Нигде и никому — ни в кругу друзей-офицеров, боготворивших, актрису Ларину и смотревших фильмы с нею по несколько раз, ни многочисленным своим дамам, ни, упаси Боже, Лиле — не говорил он, что знаком с ней лично, что даже… Впрочем, тогда был случай совсем особый. Если бы не Таня…

Рафалович уходил с поминок первой своей любви, едва не погубившей его, с воспоминаниями о любви второй, воскресившей его, — любви потаенной и заветной.

«Нехорошо, — внушал он себе, кутаясь в воротник от пронизывающего ноябрьского ветра. — Я простился с Елкой, с Елкой… Вот в этом дворике мы сидели, болтали, обнимались… Вот у этого метро так часто встречались и расставались… А дальше будет мост, и если за мостом повернуть направо и пройти до Крестовского — там упрешься в забор больницы, где мы с Таней… Нет, нельзя о Тане…»

Но в душе он похоронил Елену уже давно, навсегда простился с нею в ту ночь, когда сам надумал уйти из жизни — а вместо этого воскрес для новой жизни. Благодаря Тане Лариной…

Люди потихоньку расходились. Соседки собирали со стола посуду, относили на кухню, мыли. Павел помог вытирать тарелки и рюмки, пока Вероника Сергеевна, одна из соседок, не отправила его в гостиную, к отцу. Дмитрий Дормидонтович сидел за чисто прибранным столом, на котором остались лишь прикрытая кусочком хлеба рюмка водки и старая фотография юной, улыбающейся Елки. Павел сел рядом.

— Вот так-то, — вздохнул Дмитрий Дормидонтович, не отводя глаз от фотографии. — Эх, Ленка, Ленка, не думал я, не гадал, что ты первая из Черновых ляжешь в землю ленинградскую… Кто следующий? Мой черед, наверное…

— Это ты брось, отец, — сказал Павел. — Нас, Черновых, голыми руками не возьмешь. Помнишь, ты же сам говорил так? Мы еще повоюем.

— Повоюем… — повторил Дмитрий Дормидонтович и только затем поднял глаза на сына. — Ты вот что, Павел… Хватит тебе по чужим квартирам мыкаться. Перебирайся-ка с Нюточкой ко мне. Места хватит. И няне тоже. Да и я хоть с внучкой повожусь вдоволь на досуге-то. Все веселее будет, чем одному век доживать. Лида-то, как я понимаю, теперь уж не скоро из клиники выйдет. Да и выйдет ли вообще?.. Хоть и не было никогда между нами любви, а все же без году тридцать лет с ней прожили, привыкли…

Павел изумленно посмотрел на отца.

— Как это так не было любви? Что ты говоришь такое?

— Ну-ка посмотри там, водочки после гостей не осталось? Налей мне…

— Стоит ли?

— Сегодня можно.

Дмитрий Дормидонтович выпил принесенную Павлом рюмку, на закуску понюхал сигарету, закурил.

— С Лидкой познакомились мы в сорок девятом, зимою. Я тогда первый год на Уральском Танковом директорствовал. Случилась у нас тогда большая беда — в литейном печь взрывом разнесло, газами, мастер недосмотрел. Шесть человек погибло. Приехала по этому поводу из Москвы комиссия. Важная комиссия. Во главе ее был полковник МВД, фамилию не помню, да и неважно это, не он все решал, а его заместитель, майор внутренних войск Чибиряк Лидия Тарасовна. Фигура по тем временам легендарная. Молодая, гонкая, ретивая. Сколько людей по этапу отправила, на верную смерть, загубила по пустым наветам… У самого генерала Мешика в боевых подругах ходила. Слыхал про такого? Правая рука самого Берии, их потом вместе и расстреляли в пятьдесят третьем. Знающие люди мне тогда сочувствовали, говорили что если уж в комиссии сама Чибиряк, то головы мне несносить. Полковник-то, формальный начальник ее, на заводе и вовсе не показывался, зато она расположилась, как нынче говорят, с комфортом, в моем кабинете. Туда и тягала людей по одному. Они с этих допросов возвращались не в себе. Мне тоже несколько раз довелось — приятного мало. Короче, под конец следствия вызывает она меня. Сидит, развалясь, в моем же кресле, перед нею на столе наган, а по бокам — два протокола лежат. Одинаковые две бумажки, только написано в них совсем разное. В одной все как есть: преступная халатность мастера, перегревшего пустую печь после плавки, формулировка, статья. А в другой — акт саботажа со стороны главного инженера с попустительства директора. Страшная бумага. По тем временам по четвертаку обоим, не меньше. А главный у меня — из старых спецов, пожилой, больной, но голова золотая… Читаю я, значит, а Лидка смотрит на меня, усмехается. Ну, говорит, который из двух к делу приобщать будем? Этот, говорю, и на первый показываю. Там все правда, от слова до слова. Можно, говорит, и этот, только при одном условии. И излагает все открытым текстом — как сразу на меня глаз положила, молодого-неженатого, как появилось у нее желание из генеральской любовницы стать директорской женой, как не любит она, когда ее желания не исполняются… А сама то один протокол к себе придвинет, то другой. Думает как бы — и вслух. Если, говорит, вот этому ход дать, то отъедет наш директор на чудную планету Колыма за казенные харчи золотишко мыть, а если вот этому — останется он при своих, но недолго, потому что скоро в гору пойдет, и всего-то у него в избытке будет… И все на меня косится… Не выдержал я тогда, подписывай, говорю, тот, в котором правда. Сдаю вашей конторе мастера, сам виноват, раззява, а тебе — себя сдаю, со всеми потрохами, на растерзание. А Лидка смеется… Короче, вышел я оттуда женихом, и первым делом помчался к невесте своей любимой…

— У тебя и невеста была? — с беспредельным состраданием глядя на отца, спросил Павел.

— Была. Молоденькая совсем, красивая, умница… Я ведь на завод-то прямо с институтской скамьи попал в самом начале войны. Тогда там, в Нижнем Тагиле, танковое производство только разворачивали, на базе Уралвагон-завода и эвакуированного Сталинградского тракторного. Одни цеха полностью переколпачивать приходилось, под другие чуть не голыми руками котлованы в мерзлой земле рыли. Тогда не до любви было, а потом — и тем более. Это уже позже, много после войны, стал я на женщин засматриваться. Самому тогда уж тридцать стукнуло. Господи, думаю, а машинистка-то у меня до чего же славная… Ну и пошла у нас любовь, и было все хорошо, пока Лидка не появилась… В общем, прибежал я в домик к зазнобе моей, все ей выложил. Она, милая, все поняла, простила меня, только всплакнула немножко. Хоть ты, говорит, и чужой теперь будешь муж, я все равно не брошу тебя, с тобой останусь до гроба. Не прогоняй меня, говорит, хоть глядеть на тебя буду на работе — и то счастье. Знаю же, что не по своей воле ты к другой уходишь… Короче, мастера арестовали и увезли, а через месяц вызвали меня в Москву, с Лидкой расписываться. Начальство по плечу хлопает, молодец, говорит, из-под самого Мешика бабу вынул, теперь непременно жди повышения. И точно — я на Урал, а за мною следом бумага из Центрального Комитета: возвращаться за новым назначением в Москву, а оттуда отбыть в Ленинград. Не захотела, видишь ли, Лидка на Урале жить, а с Москвой не вышло что-то… Вот так я тут и оказался. Поначалу была не жизнь, а каторга — на работе все кланяются, стелются до земли, а домой пришел — сам изволь стелиться, а чуть что не по ней, кричит, Павлику отзвонюсь, он тебя в бараний рог. Это она про Мешика своего всемогущего. И тебя, кстати, в его честь велела Павлом назвать, а прежде того не было у нас в роду ни одного Павла. Потом, правда, после известных событий, присмирела. Я тогда даже разводиться хотел, но тогда уже новое место держало — разведенных на таких постах держать не любили, — да и пообвык уже, притерпелся. К тому же был ты, да и Ленка в проекте. Надо было семью сохранить. Одну только поблажку дал себе — выписал с Урала ненаглядную мою, устроил к себе в секретарши, а чтобы кривотолков каких не возникло, замуж ее определил за хорошего человека, инженера нашего, он давно по ней сох… Так что и с ней, милочкой моей, тоже почти тридцать лет не расставался, с Мариночкой…

— Что?! — воскликнул Павел.

— Да-да, с Мариной Александровной.

— Так что же, Иван?..

— Нет, нет, по срокам не получается. После того как она за Ларина своего вышла, у нас с ней ничего не было. Мне хватало того, что каждый день на работе личико ее милое видел… да когда с Лидкой ложился, закрывал глаза, бывало, и представлял, что это Мариночка моя подо мной…

Павел был потрясен исповедью отца. Сколько он помнил себя — а стало быть, и отца, — тот ни словом, ни жестом, ни намеком не выдал своей тайны, все эти годы носил в себе такую боль…

— Бедный ты мой! — сказал он, обнимая отца за плечи. — Но теперь все будет иначе. Теперь с тобой мы!

— Кто это мы?

— Мы с Нюточкой. Привыкай, батя, быть дедом. А на опустевшем к вечеру кладбище, на свежей могиле Елены Дмитриевны Черновой среди подмерзших цветов ничком лежал небритый человек с перевязанной головой и в донельзя испачканном дорогом пальто. Он рыдал, рыдал громко, не стесняясь и не стыдясь. И только по этим рыданиям сторожа, запиравшие кладбище на ночь, нашли Виктора Петровича Воронова, подняли с земли и вывели за ворота. Он подождал, когда они запрут тяжелый засов и уйдут, потом посмотрел на стену, покачал головой, всхлипнул и побрел в направлении от города.


IX

Ноябрь окунул город в продергивающий до костей холод. Свирепые ветра ватагой неслись с Финского залива, и мотыляли по проспектам обрывки шариков и гигантских тряпичных гвоздик еще долго после демонстрации трудящихся. Потом исчезли и они.

Таня лениво озирала из окна сонный Питер, не отмечая ни мрачных дней, ни тяжелых ночей. Все чаще приходили кошмары, давили унылыми видениями, приоткрывая завесу над царством мертвых. Подступали тихие и безгласные, мутно-прозрачные в кромешной темноте. Что-то сгущалось вокруг, падало сверху, будто тень незримого крыла. Мертвыми знамениями врезались в подсознание слухи и новости, обволакивающие с разных сторон: то там кто-то умер, то этот усоп. И Тане нестерпимо хотелось заглянуть в запредельное, потрогать кончиком пальцев костлявую за нос.

Пустота звала: «Пойдем!», но тут же появлялась старая знакомая ведьма с пронзительными глазами, без всякой укоризны, злорадно ухмылялась, предупреждая, что не настал еще срок.

Для Тани уже не существовало слова «надо», даже в бренных удовольствиях она не видела никакого смысла. До недавних пор она придумывала простейшие способы поисков заработка, помогала Якубу добывать денег. На кайф их уходило немерено, благо налаженные каналы поставки и сбыта давали крутые возможности снимать сливки. Давно прошло то время, когда Таня следила, чтобы дом не превратился в барыжную лавку. Но незаметно стали захаживать напрямую наркоманы, а теперь и это обрыдло, вместе с самим Якубом и его подругой. Раз, не выдержав какой-то мелочной непонятки, Таня напустилась на парочку, намекнув, что выставляет их за дверь. В результате осталась одна в пустом доме. В холодильнике гулял сквозняк, в раковине башней выросла гора немытой посуды, под ванной кисло, покрываясь плесенью, замоченное белье. Только маковые поля были местом пребывания Тани, только этот запах был родным и ничто другое более не тревожило ее когда-то острый и жаждущий приключений рассудок.

Однажды Таня заметила, что опий вышел, и полезла в общаковый тайник. Она нюхнула чистый, без всякой примеси порошок. Слизистую обожгло. «Дерзкий», — подумала Таня, определяя дозу на глаз. Опасения, не многовато ли, при этом не было. Как это часто случается с теми, знает тайную прелесть всякого наркотика, Таню так дело стремление достичь вершинки познанного однажды блаженства, поэтому она попросту откидывала всякое чувство страха за собственную неповторимую жизнь. Вместо инстинкта самосохранения работало эрзац-сознание: а будь что будет.

Удерживая последним усилием воли тремор, Таня с мазохистским наслаждением шарила концом иглы на почерневшем рекордовском шприце в поисках рваной, затянувшейся малиновыми синяками вены. Не найдя ее на сгибе она решительно, прикусив губу, воткнула ту же иглу в кисть. Попала. И побежала теплым туманом надежды по кровяным сосудам угарная эйфория. Метнулась мысль о вожделенном пределе. Предметы и мебель поехали перед глазами, разъезжаясь серебристой рябью. Пространство и время соединились в светящейся дымке. Горло сдавило. Откуда-то издалека пришли чужие голоса: «Ay!» — «Как ты тут?» — «Мы только вещички забрать…» — «Э, она уже тащится!» — «Слушай, а на нашу долю осталось?» — «Иди шприцы вскипяти…» Опрокидываясь навзничь, Таня охнула, а руки неестественно, как чужие, не принадлежащие ее телу, еще цеплялись за воздух. Звенело в ушах. Постепенно частоты падали до ультранизких, гудящих монотонным колоколом под самой теменной костью. Дыхание судорожно останавливалось, и где-то далеко, неровно и замедляя темп, ударял сердечный маятник, отсчитывая, как кукушка, последние секунды жизни. Она даже не раздвоилась, а их стало множество: одна болталась под потолком, безумно хохоча над собственным телом внизу, и выговаривала второй — той, что философски застыла, съежившись в красном углу: «Это смерть, но еще рано, пора ведь не пришла». И все эти Тани, собираясь в одну, вылетели, как ведьма в трубу, увидели с непомерной высоты дом, людей, занимающихся своими делами, как пчелы в сотах улья. Хотела было найти знакомых, крикнуть на прощанье — и оказалась в радужном коридоре, где не было углов, а бесконечные стены, словно сделанные из плазменной ткани, переливались фиолетовыми искрами и зелеными огоньками. Все дальше и дальше улетала Таня, гул нарастал, но было легко и свободно. Где-то там впереди должен быть свет. Нo он не приближался. Наоборот, все больше сгущалась бездна тьмы. И в монотонном гудении стал отчетливо слышен родной бас-профундо:

— Здравствуй, доченька…

И безумный хохот бился эхом, дребезгом обрушивался со всех сторон…


Конец этого жуткого года ознаменовался разными хлопотами, и, погрузившись в них с головой, Павел уповал лишь на то, что год уходящий не принесет еще каких-нибудь потрясений.

Он носился то в мастерскую, где отобрал камень для памятника Елке — серую с красными прожилками мраморную глыбу — и в два приема внес аванс за его изготовление, то в больницу к матери, которая не узнавала его и упорно называла или «товарищ генерал», или «доченька», то на дачу в Солнечное, которую предписывалось освободить к Новому году, понемногу вывозя оттуда всякую мелочь — книги, посуду, белье.

Дело по факту гибели Елены Дмитриевны Черновой было прекращено за отсутствием состава преступления. Заявлению Дмитрия Дормидонтовича вышестоящие инстанции решили ходу не давать, а отправить его на пенсию по состоянию здоровья. Ему даже предложили вариант отправиться послом в Народную Республику Габон, но он отказался. Великодушие начальства простерлось до того, что вместо казенной дачи в Солнечном Чернову был предложен «скворечник» с участком в восемь соток на станции Мшинская, а вместо казенного автомобиля — «Жигули» по специальной «распределительной» цене — шестьсот рублей. Должностной оклад сменился союзной персональной пенсией. За ним сохранили городскую квартиру, пожизненное право пользования распределителем, поликлиникой и больницей. Могло быть и хуже.

В начале декабря Павел перевез вещи и Нюточку с Ниной Артемьевной из квартиры Лихаревых в отцовскую. Дочка с няней заняли родительскую спальню. Дмитрий Дормидонтович окончательно перебрался в кабинет. Павел поставил себе в гостиной тахту и школярский письменный столик, приобретенный специально, — роскошный стол из кабинетного гарнитура остался в квартире у Никольского. В Елкину комнату снесли вещи матери — все понимали, что она вряд ли когда-нибудь вернется сюда, но все-таки…

Нюточка самостоятельно внесла в новую для себя квартиру две вещи — пластмассовую корзиночку с любимым пупсом и свернутый в тугую трубочку календарь с «тетей мамой». Последний она велела повесить над своей кроваткой.

— Ванькина жена, — констатировал дед, увидев календарь. — Или уже-бывшая, не знаю… Надо же, как жизнь все закрутила… И чего этому дуралею надо было? От такой девки ушел… или она от него.

— От одной ушел, к другой пришел… — тихо сказал Павел. — Бог с ними, может, хоть у них все сладится.

— У кого? У Ваньки с Татьяной твоей? Ничего у них не сладится, не сладилось уже. Ты что, не знал?

— Нет. А что?

— Выгнала она его, еще в начале осени. К отцу с матерью приперся, ободранный, жалкий, больной. Еле дошел и на пороге сознание потерял. «Скорую» вызвали — и в больницу. Нервное истощение, тяжелое алкогольное отравление… И, говорят, еще кое-что.

— Что?

— То, что, по словам начальства, существует только на гнилом Западе… Наркоту жрал Ванька… Эпилептические припадки с ним были, уже в больнице… Эх, будь я еще в силе, разобрался бы с этим змеюшником, что твоя благоверная устроила.

— Не надо, — тихо, но твердо сказал Павел. — Это их дела, и никого больше они не касаются. А если она чудит, так это от горя. Пойми ты, несчастный она человек, несчастнее всех нас.

— А ты — ты, что ли, счастливый? Знатно она тебя осчастливила!

— Да, — сказал Павел, глядя отцу прямо в глаза. — Представь себе, я счастливый. И осчастливила меня именно она… И хватит, не будем больше о ней, ладно?

«Старею, — подумал Дмитрий Дормидонтович, опустив глаза. — И не припомню, чтоб раньше меня кто в гляделки переиграл, а теперь — пожалуйста. И кто? Пашка, сынок родной»

— Ладно, — пробурчал он… — Что-то счастье твое гуляло, пора бы ей уже того… на горшок и спать.

— Погоди, не купали еще… Если хочешь, можешь ее потом в полотенце завернуть и сюда отнести. Пусть к деду привыкает.

— Хочу, — сказал Дмитрий Дормидонтович. — Только ты вот что, Павел… Надо бы вам здесь прописаться поскорее, пока мы с матерью еще…

— Прекрати! — сказал Павел.

— Добро, только не кипятись. Скажу по-другому. Надо ведь и порядки соблюдать. Раз здесь живете — надо вам здесь и прописываться. Или с Татьяной своей за жилплощадь судиться собираешься?

— Нет, — сказал Павел. — Та квартира принадлежит ей и только ей.

— Ну так и выписывайся оттуда. Если для этого надо развод оформить — оформляй. Свяжись там с тестем, обсудите все… По процедуре, по имущественным претензиям.

— Нет у меня никаких претензий. Все свое я давно оттуда забрал.

— А у нее?

Павел озадаченно посмотрел на отца.

— Какие у нее могут быть претензии? Я ей все оставляю.

— Все, да не все… Надо так дело устроить, чтобы она Нюточку у нас не отсудила. В разводных делах обычно ребенка при матери оставляют.

— О чем ты говоришь? Не станет она отсуживать…

— Сейчас, может, и не станет. А потом? Кто знает, какой у нее переворот в мозгах произойдет? Вот и надо бы от нее бумажку на этот предмет получить, чтобы в суде к делу приобщили. Чтобы потом не возникала.

— Она не будет возникать, — сказал Павел. — Но я поговорю с ней…


До Тани он не мог дозвониться три дня. Никто не подходил к телефону. У Ады трубку поднял какой-то незнакомый молодой человек, назвался племянником Николая Николаевича, студентом из Одессы, и сообщил, что, «старики» выехали в Цхалтубо лечиться грязями и прибудут дней через десять. Про Таню он не знал ничего, саму ее ни разу в жизни не видел.

На четвертый день после работы (а ведь была еще и работа причем самая авральная: заканчивался год, подбивались бабки, составлялись отчеты, срочно ликвидировались накопившиеся за год недоработки) Павел решил сделать крюк и заехать к Никольскому, разобраться, что почем, и, если Таня дома, переговорить с ней. На всякий случаи он взял ключи от той квартиры, которыми не пользовался почти полтора года.

В окнах горел свет. Значит, дома. А на звонки не отвечает, потому что телефон не в порядке или на АТС что-нибудь. Бывает.

Павел вошел в подъезд, внизу аккуратно вытер ноги от налипшего снега, поднялся по знакомой чистой лестнице, остановился перед знакомой дверью, обшитой темной вагонкой. Позвонил.

Тишина.

Он позвонил еще раз, подождал, постучал. Отчего-то ему очень не хотелось доставать ключ, вставлять в скважину, отворять дверь. Показалось, будто за дверями притаилось что-то черное, страшное, поглотившее Таню и теперь готовое пожрать его, неосторожно сунувшегося туда, где ему быть не надлежит.

Павел вставил ключ в замок и повернул. Дверь бесшумно отворилась. Он вошел в ярко освещенную прихожую…

И тут же рванулся в уборную, еле успев добежать до унитаза.

В квартире стоял густой мерзкий, тошнотворный запах — миазмы разложения, падали, гнили. Выпрямившись, Павел еще некоторое время постоял над унитазом, глотая ртом непригодный для дыхания воздух, потом проскочил в ванную и, намотав на нос и рот полотенце, снова вышел в прихожую, а оттуда, пошатываясь, направился в гостиную.

Они лежали там. Ближе всех к дверям, на алом ковре ничком лежал посиневший труп мужчины, распухший настолько, что лопнула рубашка, обнажив волосатую, покрытую трупными пятнами спину. Павел перешагнул и устремился к дивану, где, уткнувшись в спинку мертвым лицом и свесив на пол непристойно заголенные синие ноги, лежал второй труп, женский.

— Таня! — крикнул Павел и, забывшись, вдохнул носом.

Даже через толстое полотенце он ощутил такую непереносимую вонь, что у него закружилась голова. Изо всех сил стараясь удержать равновесие, он осторожно подошел к лежащему на диване телу и потянул за халат на плече. Закоченевшее тело не поддавалось. Павел дернул посильнее, и оно с грохотом упало с дивана, показав Павлу страшное синее кукольное лицо с закрытыми глазами и блаженно оскаленным ртом.

«Это не Таня. Это не может быть Таня. Не она. Не она. Волосы. У нее не было таких волос. Остальное все равно не узнать… Где я видел эти волосы?.. Анджела…»

Он добежал до форточки, рванул ее на себя. В комнату со свистом задул свежий ветер, понеслись мелкие, морозные снежинки. Павел сдвинул полотенце на горло, несколько раз вдохнул полной грудью, вновь натянул полотенце и лишь тогда подошел к стоящему возле окна креслу.

Она полулежала, откинув далеко назад огненную голову и разведя руки в стороны. Рот ее был полуоткрыт, белейшие мелкие зубы ярко отсвечивали в свете люстры, глаза плотно прикрыты прозрачными веками. Она не раздулась, не посинела, как другие, а скорее ссохлась почти до неузнаваемости. Ее янтарная кожа была совершенно чиста, без единого трупного пятнышка, лишь по руке вдоль темно-синей вены бежала красная и зловещая пунктирная дорожка. Павел невольно оглянулся на стол. Между грязных чашек и блюдец с окурками стояла полупустая баночка из-под майонеза с чем-то мутным, похожим на взвесь зубного порошка. Эластичный бинт, шприц с иглой. Второй шприц лежал на полу, между столом и Таниным креслом. Павел со злобой раздавил его каблуком, еще раз посмотрел на Таню и тихо, на цыпочках вышел. Вернулся он с теплым мохнатым пледом, заботливо укутал Танину неподвижную фигуру.

— Вот так, вот так, — приговаривал он. — Холодно, а закрыть окно нельзя. Навоняли вы тут…

«Вот и все, — стучало в это время у него в голове. — Вот и все, что было… Ты как хочешь это назови… Танька, Танька…»

На руку его, державшую плед у Таниного подбородка, заметно повеяло теплом. Он замер. Нет, не показалось.

— Зеркало, бляди! — заорал Павел. — Есть в этом доме зеркало, маленькое, карманное?

Он помчался прочь из гостиной, ударившись по дороге об стул и грязно выругавшись. Стул упал прямо на труп мужчины. Павел перепрыгнул через него и ворвался в спальню.

— Что б тебя!

На трюмо лежало зеркальце. Павел схватил его и кинулся обратно в гостиную, в три прыжка пересек ее и дрожащими руками поднес зеркало к губам Тани. Поверхность стекла стала чуть матовой. Он обтер зеркальце рукавом и поднес еще раз. То же самое. Павел приложил пальцы к безжизненному запястью Тани. Ничего. Или есть… Не поймать…

Он побежал в прихожую, к телефону.


— Это жена, жена моя, поймите! — наскакивал Павел на крупного милиционера с погонами капитана.

— А я говорю вам, никуда вы сейчас не поедете! — отбивался капитан. — До чего свидетель нервный пошел, а? Вот осмотрим место происшествия, снимем с вас показания, протокол подпишете, тогда уже…

— Да понимаете вы, что такое жена? Ее же вынесут сейчас!

— А раз жена, так смотреть за ней лучше надо было! — прикрикнул капитан. — И вообще, с вами тоже надо разобраться. Не исключено, что придется вам проехать с нами.

— Брось ты, Петрович, — сказал второй милиционер, усатый и тоже в капитанских погонах. — Жмурики-то уже второй свежести. Подойди-ка на пару слов…

Он отвел первого капитана в уголок и что-то зашептал, показывая руками по сторонам.

— Вам, гражданин Чернов, смысла в больницу сейчас ехать нет никакого, — вкрадчиво сказал усатый, закончив переговоры с коллегой. — Вас туда и на порог не пустят. Не полагается категорически. А завтра с утречка позвоните вот по этому телефончику, спросите Семена Витальевича, завотделением, и вам в лучшем виде все расскажут, захотите — так и покажут. А сейчас вы здесь нужнее. Пойдемте-ка обратно в комнату. Понятые, тоже туда! Да вы не тряситесь, там проветрено, не так смердит.

— Я хоть до машины ее провожу, можно? — сказал присмиревший Павел.

Усатый подумал и сказал:

— До машины можно. И сразу обратно. Ее выносили, прикрыв казенным байковым одеялом поверх пледа, в который ее закутал Павел. Санитары несли носилки, а сбоку пристроилась медсестра, держа в высоко поднятой руке капельницу. Шланг капельницы прятался под одеяло. Павел пошел с другой стороны, держа Таню за желтую, сухую ладонь. Но на лестнице он отстал от носилок, иначе было не пройти. Он пристроился рядом с молодым, энергичного вида врачом.

— Скажите же, что с ней? Будет жить?.

Врач досадливо отмахнулся.

— Делаем все возможное, сами видите. Пока ничего определенного сказать нельзя. Завтра видно будет.

— Но все же? Есть надежда?

Врач остановился и зло посмотрел на Павла.

— Есть! — словно выплюнул он. — Если до сих пор не окочурилась, значит, откачаем как-нибудь!

Павел застыл, а врач засеменил по лестнице, догоняя носилки. Павел не бросился вслед за ним, а постоял, посмотрел, как Таню выносят из дверей подъезда, и поднялся наверх, тяжело переставляя ноги.


— Судьба, Павел Дмитриевич, судьба, — философически заметил Валерий Михайлович Чернов, следователь прокуратуры. — Второй раз в течение месяца сводит нас, и все по делам не шибко приятным…

— Я хочу видеть мою жену, — глухо сказал Павел, глядя на собственные ладони.

— Вот ответите на несколько вопросов, тогда и увидите. Верно, Семен Витальевич?

— Вообще-то в эти палаты мы посторонних не допускаем, но в виде исключения…

— Вот и прекрасно, — сказал Чернов-следователь и стал расстегивать портфель.

Разговор этот проходил в кабинете заведующего специальным наркологическим отделением больницы имени Скворцова-Степанова, что возле станции Удельная. Именно туда привезли по «скорой» Таню, именно туда, предварительно договорившись по телефону, отправился наутро Павел и именно там он, к полному своему удивлению, встретил однофамильца из прокуратуры.

— А вы, Павел Дмитриевич, цените, — продолжал следователь. — Чем тягать вас в управление, мотать нервы всякими там повестками, пропусками, мы являемся прямо туда куда и вы поспешили явиться.

— Спасибо, — скривив рот, ответил Павел. — Спрашивайте уж поскорее.

— Что ж, к делу так к делу… Согласно протоколу, составленному двенадцатого двенадцатого сего года на месте происшествия, вы опознали в погибших гражданина Зейналова и гражданку Крестовоздвиженскую. Так?

— Простите, не понял, — сказал Павел. — Какого еще Зейналова?

— Да вот же! — Следователь протянул Павлу две фотографии. С одной ослепительно улыбался красавец Якуб, с другой незряче пялилась омерзительная маска, карикатурный двойник того же лица — раздутое, пятнистое, мертвое.

— Да, это Якуб, — сказал Павел. — Фамилии не знаю.

— Зейналов Якуб Зейналович, тысяча девятьсот пятидесятого года рождения, уроженец города Дербента, азербайджанец, образование высшее купленное, две судимости, — поведал Павлу следователь.

— Я знал только, что он Якуб и что азербайджанец, про остальное слышу впервые, — сказал Павел.

— Хорошо. Итак, вы подтверждаете, что это Зейналов. Гражданку Крестовоздвиженскую Анджелу Наримановну смотреть будем?

— Нет, — сказал Павел. — Подтверждаю.

— Вы хорошо знали покойных?

— Почти не знал. Это были друзья жены. У нас с ней разные компании. Особенно последние полтора-два года.

— Значит, совсем не знали?

— Якуба я вообще видел один раз в жизни… точнее, два. Анджелу почаще, но ничего толком о ней не знал. Думал, что она — актриса.

— А узнали, что она кто? — оживился следователь.

— Да я, собственно, ничего не узнал. Так, по повадкам, по намекам предположил… — «Не стану я говорить этому деятелю про то, как в прошлом году Таню разыскивал. Мало ли во что он ее впутает?»

— И что же вы предположили?

— Ну, что она… скорее смахивает на… на особу легкого поведения…

— Интересно. И как вы отнеслись к тому, что ваша жена водит компанию с такой особой?

— Понимаете, я начал… предполагать, только когда мы с женой уже… в общем, мы не жили вместе. Я уже не имел права что-то ей советовать.

— Вот как? Умыли руки?

— Слушайте, я же и подумать не мог…

— Чего не могли подумать?

— Что все так кончится… Это были ее друзья.

— Интересные друзья. Торговец наркотиками и валютная проститутка.

— Что? — Павел надеялся, что удивление в его голосе прозвучит достаточно искренне.

— Да, представьте себе. — Следователь буравил Павла глазами. — Самая подходящая компания для невестки товарища Чернова.

— Когда мы жили вместе, они у нас в доме не бывали, — твердо повторил Павел.

— А этот? — Следователь положил перед Павлом еще одну фотографию. Тощий взъерошенный тип с темными кругами под безумными глазами, одетый в больничную пижаму.

— В первый раз вижу, — Павел пододвинул фотографию обратно следователю.

— Надо же! А вот гражданин Ларин Иван Павловича утверждает, что знаком с вами с самого детства.

— Что?! — На этот раз заботиться об искренности удивления не приходилось. — Дайте-ка еще раз.

Павел вгляделся в фотографию. Теперь, когда ему сказали, что это Ванька Ларин, он узнавал знакомые черты. Но как он жутко изменился за полгода. А такой был толстомордый, гладкий, довольный.

— Узнали? — ехидно осведомился следователь.

— Теперь узнал. Он сильно изменился.

— Наш клиент, — вставил молчавший доселе заведующий отделением, взглянув на фотографию. — Этот наш стопроцентно. Как выражаются в их среде, на колесах завис. Ноксирончик, нембутальчик, еще какой-то секонал заморский. И где только берут?

— И что, за несколько месяцев вот так?.. — Павел показал на фотографию.

— Элементарно. А если еще эту дрянь водочкой запивать… Но этого мы вытянем, лишь бы снова не загудел…

— Семен Витальевич, позвольте я закончу сначала, — прервал врача следователь. — Итак, узнаете Ларина, Павел Дмитриевич?

— Да… Только при чем здесь он?..

— Только при том, что поступил он сюда почти прямиком с того же адреса, что и хозяйка квартиры и трупики ее, как вы выражаетесь, друзей. Пока ломался, много интересного рассказал.

— Ломался? Почему ломался?

— Ну, ломка, абстинентный синдром, — пояснил Семен Витальевич. — Жуткое дело, скажу я вам…

— Вы его на той квартире видели? — спросил следователь Павла.

— Видел. Один раз, летом, когда за журналами заезжал.

— И как вы оценили факт его пребывания в доме вашей жены?

— Никак. Повторяю, мы уже давно не живем вместе, и у меня не было оснований вмешиваться в личную жизнь жены, фактически бывшей…

— Не было, значит… А вот этого гражданина узнаете? Павел пригляделся. Хамоватое, плохо выбритое лицо, заплывшие поросячьи глазки.

— Да, — сказал он. — Это Воронов. Муж моей сестры… покойной. Но он-то здесь уж точно не при чем.

— Полагаете? А вот мы, когда вели то, предыдущее следствие, очень обстоятельно с гражданином Вороновым переговорили и выяснили нечто довольно любопытное.

— То есть?

— Помните, за несколько дней до гибели вашей сестры он пришел к ней и сказал, что встретил другую женщину и уходит к ней?

— Да, но он потом сам сказал, что женщину эту выдумал, чтобы попытаться вернуть себе любовь Елки… Елены.

— А вот у нас в кабинете он изменил свои показания.

Женщина все-таки была. Поиграла с Вороновым денек-другой, а когда он явился к ней с чемоданами, прогнала его самым оскорбительным образом.

— Ну и что это меняет?

— А то, что имя и фамилия этой женщины — Чернова Татьяна Всеволодовна, проживающая на площади Коммунаров, дом…

Павел вскочил.

— Довольно! Я не желаю этому верить!

— Это ваше право, — спокойно сказал следователь. У нас есть свидетельские показания. Конечно, мы не можем обвинить вашу жену в содействии самоубийству вашей сестры и социальной деградации ее мужа, но… Это, конечно, вопрос совести, а не закона…

— Слушать вас не хочу! — воскликнул Павел. — Женщина при смерти, а вы ее нелюдью какой-то выставляете!

— Нелюдь не нелюдь, но женщина весьма и весьма своеобразная. Уникальная, я сказал бы. От души надеюсь, что она придет в сознание, и с огромным нетерпением жду этого момента. Очень хотелось бы познакомиться лично, побеседовать.

Неожиданно для себя Павел усмехнулся.

— Что это вы? — удивился следователь.

— Извините, это я случайно, — сказал Павел. Он и вправду не мог понять, откуда в голове его возникла фраза, заставившая его усмехнуться. Как будто Танин голос произнес: «Ох, Порфирий ты наш Петрович, смотри, дождешься!»

Следователь молча посмотрел на него.

— Очень, очень хотелось бы, — повторил он. — Особенно в свете этого вот любопытного документа… Ознакомиться не желаете? Это копия — на всякий случай предупреждаю.

Документ был озаглавлен весьма неприятно: «Протокол обыска».

— Читайте, читайте, — сказал следователь. — Все абсолютно законно. Этот Зейналов давно уже попал в наше поле зрения, только прижучить его, гада, не могли. Скользкий, осторожный… Через него вышли на Крестовоздвиженскую и на, извините, вашу жену и ее квартиранта. Дела, судя по всему, там творились интересные. Санкцию на обыск я давно уже просил у прокурора. Он все медлил, говорил, надо брать с поличным, чтобы ни тени сомнений не было… Мне кажется, он побаивался отца вашего, да и тестя тоже.

— Николая Николаевича? — удивленно спросил Павел. — А его-то почему?

— Не скажите. Гражданин Переяславлев — фигура в своем роде влиятельная чрезвычайно. Если бы обыск у его падчерицы не дал желаемых результатов, прокурор, подписавший санкцию, будь то районный или даже городской, недолго бы продержался в своем кресле, не говоря уж о следователе, эту санкцию вытребовавшем. Но я готов был рискнуть, прокурор нет. Вот и доосторожничался. Послушай он меня, имели бы мы всю троицу в Крестах на Арсеналке, зато живых-здоровых. А так имеем два трупа и гражданку Чернову в глубокой коме. Впрочем, мне почему-то кажется, что она скоро оклемается, и уж тогда-то мы с ней наговоримся всласть.

И опять в голове Павла Танин голос отчетливо произнес: «А вот это фиг тебе, Порфирий Петрович!»

— Мне не нравится ваш тон, — сказал Павел, поднялся и, не дочитав протокола, швырнул его на стол перед Черновым-следователем. — И этот обыск, проведенный без санкции прокурора, я считаю незаконным и буду жаловаться. Чего бы вы там ни нашли.

— А я не балерина, чтобы всем нравиться, — спокойно ответил Валерий Михайлович. — А что до законности обыска, то любой мало-мальски грамотный юрист объяснит вам, что при данной картине происшествия обыск в порядке дознания не только законен, но и обязателен… Кстати, до самого интересного вы не дочитали.

— Что там еще? — грубовато спросил Павел. — Тайничок-с, — совсем уже сливаясь с персонажем из Достоевского, проговорил следователь. — Небольшая такая нишечка, между настоящей и фальшивой задней стенкой шкафа. А в ней два пакетика. В одном героинчика чистого под двести грамм, в другом — денежки. Хорошие денежки, шестнадцать тысяч триста рублей и пятьсот американских долларов… Это вам как?

Павел побледнел.

— Но… Но она могла не знать…

— Хозяйка дома? Не смешите меня, Павел Дмитриевич. Тайничок хитрый, с пружинкой. Мы сами-то, честно говоря, случайно нашли. Кстати, ни у Зейналова, ни у Крестовоздвиженской ключиков от квартиры мы не отыскали, хотя осмотрели не только вещи, бывшие при них на момент смерти, но и их квартиру в Купчино, где, между прочим, они пребывали значительно чаще и дольше, чем на квартире Черновой… Вот еще чемодан с маковой соломкой, найденный под кроватью, мог попасть туда без ведома хозяйки, это я допустить готов, но тайничок? Конечно, говоря теоретически, его мог оборудовать, допустим, Ларин, который прожил там два с половиной месяца и имел свои ключи. Но, согласитесь, Иван Павлович не производит впечатления человека, способного на такое… художество.

— Да уж, — согласился Павел и добавил: — А что, вы начисто исключаете вариант, что это мог сделать я?

— Начисто.

— Что ж, — вздохнул Павел, — спасибо за доверие.

— Дело не в доверии. Просто в некоторых пазах клей не до конца просох. Эксперты определили возраст тайничка месяца в два максимум. А за эти два месяца вы этого сделать никак не могли.

— Не мог, — согласился Павел. — И все же я вам не верю.

— Не обязательно верить мне, — сказал следователь. — Вы фактам поверьте…. Впрочем, довольно на сегодня. Вот вам мой телефончик. Позвоните мне денька через три. А нет, так я и сам позвоню, не гордый. А пока — будем ждать.

— Будем, — сказал Павел. — Я все же хотел посмотреть на нее.

— А это как медицина скажет. Что, Семен Витальевич, разрешим?

— Разрешим в виде исключения. Халат только наденьте.

Павел послушно облачился в протянутый ему халат. Заведующий отделением вывел его в длинный серый коридор с множеством дверей.

— Это тут у вас палаты? — спросил Павел. — Нам в которую?

— Да что вы, голубчик? — удивился врач. — Здесь всякие службы, ординаторские, кладовые. Иначе у нас давно бы все больные разбежались. Не все тут такие… смирные, как ваша супруга.

— И все же, что с ней? — спросил Павел. — Я так и не могу понять, что произошло. Все хотел спросить у вас, да следователь этот мешал.

— Случай довольно банальный и в то же время удивительный, — сказал Семен Витальевич, открывая толстым ключом железную дверь в конце коридора. — Наш контингент, точнее, та его часть, которая предпочитает опиаты, использует те или иные производные морфина, зачастую самодельные или украденные из лечебных учреждений. Технологии и дозы устанавливаются, так сказать, эмпирически, и чаще всего летальный исход дают передозировки, примеси, инфекции, занесенные с иглой. В последнее время в город все чаще стал неизвестно откуда проникать чистый героин. Наши клиенты, разжившись этим зельем, вводят его себе привычными дозами, как морфин, забывая при этом, что героин в двадцать пять раз сильнее. Передозировки получаются бешеные, смертность в этих случаях стопроцентная. Но ваша жена — исключение из всех правил. У нее нечеловечески сильный организм. Эксперты исследовали остатки раствора, который они себе ввели, примерно определили дозировку. Каждая доза превышала смертельную как минимум в пятнадцать раз. Ну, допустим, в пять. Выжить после этого практически невозможно. Друзья вашей жены скончались минут через пятнадцать-двадцать после введения препарата. Она же впала в коматозное состояние и находится в нем четвертые или пятые сутки. Это само по себе поразительно, но еще поразительнее то, что происходит здесь, в реанимации. Через два часа после ее поступления мы отключили аппарат искусственного дыхания — за ненадобностью, перестали вводить кардиостимуляторы. Сегодняшний анализ крови просто поразительный — нам бы с вами такую кровь. Пульс ритмичный, наполненный пятьдесят шесть ударов в минуту, давление — сто двадцать на семьдесят. Ни малейших следов наличия в организме наркотика. Энцефалограмма приличная. Такое, понимаете, впечатление, что у нас лежит здоровый человек и не приходит в сознание только потому, что не хочет предпочитая отдыхать без ломок и неприятных разговоров — с врачами, со следователем. Про такие случаи я слышал, но своими глазами вижу впервые.

За время этого монолога они поднялись по лестнице облепленной вертикальными и горизонтальными металлическими сетками, миновали два поста с дюжими санитарами, вошли в еще одну железную дверь, которую Семен Витальевич вновь открыл толстым ключом, и оказались в коридоре, похожем на тот, из которого вышли, только здесь в начале был еще один «санитарный кордон» и сетчатая перегородка во всю стену, а в торце — окно, забранное в толстую решетку.

— Пришли, — сказал Семен Витальевич, отпирая тем же ключом одну из неразличимых дверей. — Интенсивная терапия.

В помещении, куда в сопровождении врача вошел Павел, стоял густой аптечный запах, вдоль стен лепились приборы с датчиками, что напомнило ему бункер на уральском полигоне, только здесь приборов было меньше и почти все они были отключены. Посередине одиноко стояла широкая кровать с белым жестким матрасом, а на ней, прикрытая лишь простынкой, лежала кажущаяся совсем маленькой Таня. На фоне разметавшейся по матрасу копны медных волос лицо ее казалось особенно бледным, но когда Павел подошел поближе, он заметил на щеках легкий румянец. И вообще, она была не бледна, а бела — той особой белизной, которая бывает только у рыжих. Просто Павел уже отвык от этой белоснежности. Рядом с Таней на стуле пристроилась медсестра, которая читала книжку и одновременно следила за капельницей. При виде заведующего медсестра встала.

— Ну как тут? — спросил Семен Витальевич.

— Нормально, — отозвалась медсестра. — Продолжаю вводить глюкозу и физраствор… Семен Витальевич, может, я пойду перекушу, а? С утра ведь ни на шаг. Стояние-то у больной устойчивое, надо только флаконы менять…

— Идите, идите, — рассеянно сказал заведующий и обратился к Павлу. — Делаем что можем. Остальное может сделать только сам организм. Лично у меня прогноз на этот случай самый оптимистический. Повторяю, организм у вашей жены фантастически сильный. Сознание может вернуться в любую минуту.

Павел подошел к кровати, сел на стул, освобожденный медсестрой, и лишь затем спросил у врача:

— Можно?

— Можно-можно. Только больную не теребите и капельницу не трогайте.

Павел осторожно взялся за Танину руку, свободную от капельницы. Рука была теплая, расслабленная. Он не сводил глаз с Таниного лица, надеясь на этом немом и прекрасном лице прочесть ответы на непростые свои вопросы.

— Таня, — прошептал он. — Танечка, как же так?

— Пять минут, — сказал Семен Витальевич. — Я покурю пока.

Он вышел в коридор и деликатно прикрыл за собой дверь.

Павел сидел и молча гладил безучастную Танину руку, глядя в ее закрытые глаза.

— Я люблю тебя, — через некоторое время произнес он. — Все еще люблю. Но ты не, волнуйся, это пройдет, обязательно пройдет. Ты только поправляйся, хорошо? А я… я обещаю забыть тебя. Только знаешь что? И ты отпусти меня. Отпусти, пожалуйста, умоляю. Позволь мне забыть, позволь не любить тебя, помоги мне, прошу… Больше я ни о чем и никогда просить не стану.

Она не шелохнулась. Только грудь ритмично вздымалась под простыней.

— Впрочем, знаешь, я согласен, — продолжил Павел, — я согласен даже всю жизнь мучиться тобой, если это нужно тебе, если это необходимо для того, чтобы ты вот сейчас встала и пошла… Нужно?

Молчание. Павел поднялся и навис над лежащим телом.

Встань и иди! — неожиданно выкрикнул он.

Она лежала по-прежнему.

Павел отшатнулся от кровати, выпрямился, одернул пиджак и направился к двери.

— Прощай, — не оборачиваясь, сказал он.

В коридоре у самой двери стоял Семен Витальевич с дымящейся папиросой.

— Все? — спросил он.

— Все, — ответил Павел. — Дайте закурить, пожалуйста.

Он дрожащей рукой взял протянутую «беломорину», прикурил от папиросы врача, жадно затянулся.

— Пожалуйста, дайте мне знать, как только она придет в себя. Я оставлю вам домашний телефон, рабочий…

— Всенепременно, — заверил врач. — Вам второму, клянусь.

— Почему второму?

— Сначала следователю. Он так сказал. Гражданский долг, ничего не попишешь.

Оба помолчали.

— С Лариным Иваном Павловичем пообщаться не хотите? — спросил врач. — А то он тут же, двумя этажами ниже.

— Спасибо, не хочу, — ответил Павел.

Семен Витальевич позвонил на следующий день, и на следующий, и на следующий.

Все та же картина. Никаких изменений. Посещения пока не разрешаются.

Следователь Чернов не звонил. У Павла же связываться с ним не было никакой охоты.

На пятый день, примерно в полдень, Семен Витальевич позвонил Павлу прямо на работу. Голос врача звучал растерянно и даже несколько виновато.

— Утром ваша жена пришла в сознание, — сказал он и замолчал.

У Павла дрогнуло в груди.

— И что? — спросил он.

— И ничего. Я не успел ни поговорить с ней, ни даже толком взглянуть. Как только медсестра из ее палаты пришла сообщить мне, в кабинет явилась важная делегация. Представитель Минздрава, республиканской прокуратуры, еще какие-то деятели. Показали удостоверения и предписание о незамедлительном переводе Черновой Татьяны Всеволодовны в подмосковную клинику четвертого управления Вы знаете, что такое четвертое управление?

— Знаю.

— Я, естественно, тут же позвонил следователю, но там никто не брал трубку… Короче, мне ничего не оставалось, как подчиниться предписанию. Я отдал им историю болезни и распорядился подготовить больную к перевозке. У них был свой транспорт. А ваша жена… она как будто ждала их. Сама приняла душ, оделась тоже самостоятельно — они привезли ей новую одежку, белье… Села с ними и уехала.

— Куда? Они оставили точный адрес?

— В том-то и дело, что не оставили. В предписании сказано только: «В одну из подмосковных клиник Четвертого управления Минздрава». Непонятная история.

— Да уж, — согласился Павел. — Спасибо, что позвонили. Я постараюсь разобраться.

Он повесил трубку, поднялся и подошел к вешалке. Из кармана пальто он достал бумажник, а оттуда — сложенную вдвое бумажку с телефоном следователя. Если кто-то что-то понимал в этой ситуации, это только Валерий Михайлович Чернов.

Павел набирал его номер трижды, с интервалами минут в сорок. Трубку сняли лишь на четвертый раз.

— Городская прокуратура. Старший следователь Никитенко, — сказал незнакомый голос.

— Позовите, пожалуйста, следователя Чернова, Валерия Михайловича.

В трубке надолго замолчали. Потом голос подозрительно спросил:

— А вы, собственно, кто и по какому делу?

— Моя фамилия тоже Чернов. Я по делу жены, Черновой Татьяны Всеволодовны. Его ведет Валерий Михайлович.

— Валерий Михайлович ничего уже не ведет. Все его дела переданы мне. И никакого дела Черновой среди них нет.

— Но как же так? Может, называется по-другому? Ну, в общем, у нее в доме от передозировки наркотиков погибли двое, Зейналов и Крестовоздвиженская, а она…

— А-а, знаю такое дело. Оно закрыто.

— Как закрыто?

— Так и закрыто. За отсутствием состава. Их же никто насильно не колол, не убивал.

— Да, но…

— Вы хотите обжаловать наше решение?

— Нет, но хочу понять… Скажите, а куда делся Чернов?

На том конце опять замолчали. Павел подождал и добавил:

— Может быть, это тайна?

— Да какая там тайна! — с ожесточением ответил преемник Чернова. — Дурацкий случай, нелепый… Чистил Валерий Михайлович табельное оружие и случайно курок спустил. Завтра хороним…

— Простите, — сказал Павел и тихо повесил трубку. Больше звонить было некуда.

Загрузка...